Все права на текст принадлежат автору: Лев Иванович Гумилевский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ПленЛев Иванович Гумилевский

Лев Гумилевский Плен

Часть первая Побежденные

Глава первая Странное происшествие у стены Китай-города

В тот самый день, с которого начинается наша жуткая повесть, беспризорные обитатели Китайгородской стены вели себя необычно.

С утра в круглой башне, выходящей лицом на Москворецкую набережную, прохожие могли слышать смешанный гул не по-ребячьи охрипших и не по-детски перемешанных с бранью глухих голосов.

Затем, обыватели Мокринского переулка могли заметить, что в полдень не значившиеся в домовых книгах Зарядья жильцы каменных развалин не исчезли, как всегда, в поисках пищи. Они не сновали мимо лотков и палаток, подкарауливая зазевавшегося продавца, они не клянчили у прохожих копеечек и равнодушно пропускали одиноких барышень с сумочками в руках.

В то утро, покинув бескрышую башню, обитатели раскаленного камня с быстротой ящериц выползли из щелей, промелькнули тенями по стене, скатились по обрывкам ее у Проломных ворот на землю и заняли узенькие тротуары Псковского переулка. Если бы кому-нибудь из прохожих или проезжих, сновавших взад и вперед через дряхлые ворота, пришло в голову присмотреться к полудюжине беспризорных оборванцев, болтавшихся под ногами, от него не укрылась бы, вероятно, подозрительная поспешность, с которой они уступали дорогу.

Приглядевшись к чумазым рожицам маленьких бродяг, он, конечно, заметил бы и взволнованный блеск вороватых глаз и не по-детски насупленные брови.

Прислушавшись же, он несомненно заинтересовался бы обрывками фраз, которыми обменивались ребятишки.

— Не видать?

— Нет.

— А вон тот не годится, а?

— Не стоит.

Все они неизменно, как подсолнечники к солнцу, оборачивались к длинному тощему мальчугану, таинственными знаками распоряжавшемуся своей небольшой шайкой.

— Коська, а это ничего?

— Что? — обрывал он.

— Что за это будет, а?

— Все то же. Дальше приюта не поведут.

— Это я знаю.

Наконец, если бы тот же охочий прохожий посторожил несколько минут тут же за углом, он увидел бы, что ребята не одни так странно забавляются у Проломных ворот. Они то и дело переглядывались и пересвистывались с кем-то, поставленным на страже. Коська нередко угрожал этим часовым довольно-таки внушительным кулачком.

По этим знакам можно было легко проследить и сообщников маленьких бандитов, лежавших на самой стене.

Но грязные, оборванные мальчишки давно уже перестали привлекать внимание суетливого москвича. Барыни с саквояжами и модные дамочки с ридикюльчиками, наоборот, стараются их обходить за два квартала: предосторожность не лишняя, когда проходишь с пузатой сумочкой на глазах у десятка оборвышей.

И у Проломных ворот не нашлось прохожего, пожелавшего присмотреться к маленьким бандитам, толпившимся на тротуарчике и поглядывавшим сторожко по сторонам. Никто не заметил, таким образом, и загадочных знаков, которыми они обменивались с ребятами, дежурившими на самой стене.

Там было их двое. Широкая стена за четыреста лет своей жизни, накопила на каменном хребте немало пыли и грязи. Весной здесь цвели уродливые деревца, а корявые яблони могли даже выращивать плод. В шестигранные бойницкие окошечки наружной стены была видна Москворецкая набережная и проход в ворота. С внутренней же стены, облепленной пристройками, погребками и сарайчиками дворов Мокринского переулка, был виден Псковский переулок. На стене, широкой, как полевая дорога, поросшая цветами и сорными травами, лежали, изнывая от зноя, маленькие сторожа.

Солнце жгло их невыносимо. Красно-медные руки и ноги их темнели, как многовековая бронза. Груди их в ворохе грязного тряпья обмывались потом. Воспаленная тряпьем, насекомыми и солнцем кожа саднила.

Они задыхались.

Следя за набережной в узкое окошко, загадочный часовой с завистью поглядывал на мутные воды Москва-реки. Товарищ же его, лежа на животе, упрямо смотрел на прохожих, на подававших снизу знаки ребят.

— Жгет? — не выдержал, наконец, равнодушия товарища первый, — слышь, а?

— Жгет! — подтвердил тот.

— Искупаться бы всей оравой!

— Да, ничего б!

Он зевнул, перевернулся на спину и перестал переглядываться с нижними. Другой сердито оторвался от бойницкого окошечка:

— Ты что ж?

— Все равно зря.

— Почему зря?

— Не выйдет ничего.

Второй присмотрелся к равнодушному товарищу с любопытством;

— Это почему ж?

— Народ кругом.

— Как же? Бросить все?

— Зачем же, раз постановление было. Только это ночью надо. Столько много народу! Как крысы в амбаре. И чего шляются…

Снизу резко донесся предостерегающий свист. Мальчишка прижался к окну. Лежавший оглядел переулок и приложил было пальцы к губам, забрав в легкие воздух для ответного свиста, но тотчас же опустил их и лег на траву. Стоявший у окна огрызнулся.

— Смотри, Пыляй. Отдерет тебя Коська…

Пыляй лениво приподнялся и снова лег. Запах пыльной травы, каким-то чудом выросшей здесь на камнях, щекотал ему нос. Он чихал, сотрясаясь всем своим телом, и снова ложился лицом на траву. С этим запахом пыли и зелени вставали перед ним смутные воспоминания: точно в деревне, у пыльной дороги, под телегой вместо полога. Отец где-то косит; рядом хрустит подорожником стреноженная лошадь. Солнце печет; в знойном воздухе каждый взмах косы кажется ветерком и в тени худой телеги прохладно, как в лесу.

— Пыляй, стерва, слышишь?

Он прослушал условный свист и встрепенулся. Но с Москворецкой мчался автомобиль, и снова вопросительный свист снизу остался без ответа.

Дежуривший у каменного окошечка отвернулся со вздохом.

— Как вши на рубахе, народ. Гляди, прет отовсюду.

— Я и сказал…

— Что ты сказал?

— Что нельзя тут воробья словить, не то что… У всех на глазах.

Зной томил, расслаблял, и говорили оба лениво, насильно ворочая языком. Едва ли они придавали значение тому, что говорили. Слова не добирались до сознания, как легкий ветерок не освежал раскаленных тел.

Пыляй уткнулся в траву. Со звериной жадностью он внюхивался в зелень, силясь отличить чистый запах ее от сырой плесени дряхлых кирпичей.

— Если бы я в деревне был, — не поворачивая головы к товарищу, проворчал он, — хозяйствовал бы теперь. Если бы отец дому не спалил, никуда бы не ушел.

— Как спалил? Нарочно?

— Нет, так. Матка умерла. Он стал хлебы печь и избу сжег. И руки сжег. Чай, помер давно.

— Жалко?

— Себя жальче.

— Гляди, гляди. Коська чевой-то…

Пыляй неохотно ответил на вопросительный знак костлявого мальчишки, распоряжавшегося остальными.

— Столько много народу… Вот так матка, бывало, решето снимет с печки и стукнет им о пол, тараканы из него и поползут… Во все стороны! Тогда кур только кликнуть — враз всех перехватают.

Пыляй мечтательно закрыл глаза.

— Родилась бы такая птица, чтобы людей глотала. Пустить бы ее сюда… Пусть всех подобрала бы.

— И тебя тоже.

— Меня?

Он приподнялся от неожиданного вопроса и, подивившись странному обороту дела, спокойно шлепнулся назад:

— Врешь, меня не за что!

— А в Туркестане, которых спалили, было за что?

Пыляй поднял голову и молча посмотрел на товарища, дожидаясь пояснения. Тот угрюмо отвернулся к стене и пробурчал:

— Не слыхал? А я знаю, потому что сам был в тех местах поблизости и чуть мы с Коськой сами ушли. Нашего брата ребят переловили на базаре в Ташкенте сарты, заперли в сарай и подожгли. Сожгли может полста, а может и больше.

Пыляй вздрогнул.

— За что?

— За воровство, мало ли за что. За что вшей бьют? На них тоже вины нет.

Пыляй опрокинулся на спину, слабея от зноя и странного холодка в сердце, напоминавшего предсмертную слабость и тревогу.

— За это бы спалить их самих всех…

Гнев растопил холод тревоги, и он добавил уже с теплотой:

— То люди, Ванюшка, а я про птицу говорил, Людям может и так, а птице я не мешаю. Птица меня не тронет. И пусти меня в лес, чтобы волков и медведей было полно, а я не боюсь. От медведя лучше всего мертвым притвориться, а от волка, хоть на дерево залезть.

— Врешь ты все. Гляди лучше, ну?

Пыляй посмотрел вниз, покачал головой и раздраженный беспрерывно беспокоящими снизу свистками, сел на корточки.

— Говорю, что ничего не выйдет!

— Ты бы с Коськой поговорил!

— И поговорю…

— Посмотрим.

Они отвернулись друг от друга. Пыляй подумал и снова лег, вытягиваясь удобнее и покойнее. Поток пешеходов дал им возможность ослабить внимание. Ребята внизу сбились в кучу и совещались о чем-то, Ванюшка потянулся, разворотил на шее ворох тряпья, открывая грудь слабому ветру, и заметил с досадой:

— Эх, какой прошел…

Пыляй взглянул на него. Тот ответил зло:

— Трех пропустили! Один жирненький, как буржуй. Вот — маленький, а уж с пузом.

Пыляй потянулся, схватил по пучку просвирника в пальцы и выдрал его с корнями:

— Ах, в деревне хорошо, Ванюшка!

— Ты деревенское житье помнишь?

— Должно, что помню, коли говорю. Скушно мне тут.

— Каином не баловался?

— Нет. От него нос гниет.

— Врут, чай!

Они помолчали.

— Есть которые без него жить не могут. Коська — он нюхает. А я не привык. Пробовал. И водку глушил. Зря все это: пожрать бы хорошенько да спать. Ничего не надо. Душу бы отдал.

Пыляй чихнул и освеженные слезой глаза поднял на небо.

— Я бы душу отдал — рыбу ловить. Вот люблю…

Невинная страсть друга не понравилась Ванюшке.

Он отвернулся к щели с досадой.

— Тебе бы в приют, дурному, лучше бы было.

— Там рыбы не ловят, — отрезал тот.

Резкий ответ не утишил Ванюшкиного гнева. Он раздраженно ответил:

— Ну, ступай, вон, рельсы клади! Землю таскай. Камни, вон, бить можно. До ночи работай, а там хоть рыбу лови, хоть что…

Пыляй не ответил. Он не знал ни радостей ни горестей тех, кто клал рельсы, бил камни на мостовой или работал в каменных фабриках с высокими трубами, струившими едкий дым. Он не знал, как живут люди в домах, за стенами, за окнами, в тепле. Это был другой мир и о нем думалось меньше, чем об этой траве под ногами, об этом одуванчике, расцветшем из занесенного ветром лохматого семечка и глядевшего теперь на мальчишку укоризненным желтым глазом из заплесневелых кирпичей китайской стены.

Предостерегающий и вопросительный свист врезался в воздух. Ванюшка ответил утвердительно тотчас же. Пыляй оглянул безлюдный переулок и свистнул так же протяжно, как тот.

В тот же миг кто-то вскрикнул внизу, но крик погас, как свеча от ветра. Через минуту взлохмаченная орава ребят взобралась на стену. Среди них Пыляй увидел девчонку с накинутой на голову коськиной рубахой. Ребята, пригибаясь к земле, так, чтобы не видно было снизу, волокли ее за собой.

Девочка не шла, не барахталась. Ее везли, как мешок. Пыляй с любопытством поглядел на ее ноги, волочившиеся по траве, на желтые, ощерившиеся ботинки с чернильным пятном на носке!

Он переглянулся с Коськой и пошел вслед за ними.

Никто не заметил странного происшествия у Проломных ворот. Коська насмешливо оглянул сверху Москворецкую набережную, пешеходов на мосту, вереницу трамваев.

— Тут держать будем? — осведомился Пыляй равнодушно, кивая на круглую раскрытую башню, к которой они подходили.

— До ночи, — буркнул Коська.

— А там?

— Перетащим в ту, в подвал!

Квадратная башня Китайского проезда приветливо зеленела шатровой крышей невдалеке. Пыляй равнодушно поглядел на дымящуюся под боком у нее аппретурную фабрику, на голубые главки маленькой церковки перед ней и спустился за ребятами в круглую башню через каменную щель.

Ребята расползлись по соломе, заваливавшей каменный пол. Коська торопливо раскутал голову пленницы. Девочка вздохнула и открыла глаза.

Она лежала навзничь и видела только небо над собой да зубчатую стену бескрышей башни, когда-то грозной, щетинившейся сверкающими секирами стрельцов, а теперь похожей на заброшенный сеновал крепостного хозяйства.

Она закрыла обожженные солнечным светом глаза, соображая, что случилось. Ребята молчали. Они из дальних углов рассматривали маленького человека из другого мира, как вещь.

Вещь эта представлялась хрупкой, непрочной и капризной. Если бы понадобилось снова тащить девчонку мешком по стене, у маленьких разбойников опустились бы руки от нерешительности. Невероятно было, что от такой встряски девчонка не развалилась на куски, как фарфоровая кукла, а отделалась лишь испугом да отставшей подошвой на башмаках.

Пыляй глядел на пленницу, упершись руками в бока, и качал головой. Коська взглянул на него недовольно. Он пояснил сухо:

— Лучше бы мальчишку взять!

— Почему же это?

— Легче бы с ним!

— Ну, это поглядим еще!

— Погляди! — проворчал Пыляй и отошел, словно слагая с себя всякую ответственность за дальнейшее. Коська решительно подошел к девочке.

— Жива ты, девчонка?

Девочка привстала, оглянула свою тюрьму, суровые лица сторожей и тут же вихрем метнулась к зиявшей в стене трещине. Может быть, она и сумела бы добраться до выхода, но ноги ее увязли в соломе и Коське не стоило большого труда перехватить ее на ходу.

Он свистнул в знак удивления и покачал головой.

— Вот ты какая! Ну, гляди — не сломай башки!

Он опустил руку на ее плечо с такой силой, что девочка упала на пол уже без всякой попытки к борьбе.

Глава вторая Чугуновы сбиваются с ног

Был двенадцатый час ночи. Девочка не возвращалась. Тревога сменилась страхом, страх переходил в ужас. Лицо молодой женщины прорезали первые складки отчаяния: при электрическом свете они казались неизгладимо глубокими. Сердце матери не мирилось с действительностью, и женщина металась по комнате, как в запертой клетке.

Иногда она останавливалась у окна, пустыми глазами глядела в ночь, осиянную матовым заревом газовых фонарей, и шептала, как заклинание:

— Аля! Аля! Доченька Аля, приди! Приди!

Заклинание не действовало. Кремлевские башни, упиравшиеся в небо золотыми орлами и даже ночью блистающие главки кремлевских церквей оставались далекими и холодными. Безучастно сверкали на Москворецкой набережной огни трамвая и с глупой важностью ревели автомобили. За окном жизнь шла своим чередом. Равнодушие каменной улицы к живому страданию было нестерпимо.

Наталья Егоровна задернула занавеску. Ее охватила слабость отчаяния. Она опустилась на стул и положила голову на каменный подоконник. Так, не замечая времени, но вздрагивая от каждого звука, похожего на звонок, на скрип отворяющейся двери, на шаги мужа, ждала она бесконечно долго. Порой она теряла сознание от боли и слабости и снова приходила в себя, когда забегала в комнату сочувствующая соседка или сосед. Они входили без стука, без спроса, так, как входят в дом, где есть покойник: дома, посещенные несчастьем, становятся открытыми и доступными для всех любопытных.

Наталья Егоровна приоткрывала глаза. Маленькая, кругленькая, розовенькая до восьмидесяти лет старушка становилась у притолки.

— Ничего не слышно о девочке?

— Нет.

— То-то, и я прислушиваюсь за стенкой — нет. Вот оно несчастье какое…

Бессильная защититься от нашествия советчиков и печальников, обезумевшая от горя мать не отвечала. Старушка, отерев костлявыми пальцами сухой рот, говорила наставительно:

— Дети такие пошли нынче, что сладу с ними нет. Да и родители — потатчики… Хороша и ты, матушка, Наталья Егоровна, распустила девчонку! Ну, виданное ли это дело, чтоб в такие годы девчонка шла куда хотела. У них и собрания, и заседания, и прогулочки всякие! Сама виновата, матушка…

Может быть, у Натальи Егоровны нашлись бы силы с гневом прекратить эту болтовню, если бы она слышала ее. Но она не понимала слов, она только приглядывалась к быстро шевелящимся губам старушки и покачивала головой, думая о своем. Старуха же, ободряемая молчанием хозяйки, двигалась от притолки к столу и продолжала говорить. Слова сыпались, как мелкий, не страшный, но докучливый и холодный осенний дождь и от них, как от дождя за окном, в комнате становилось серо и скучно:

— Новые порядки кругом, а вот что от них происходит. Приятно глядеть, что девочка бойкая, ответить умеет, в карман за словом не полезет… А как доведет, вот, до такого несчастья эта бойкость, так скажешь: нет уж лучше по-прежнему бы!

Нудные слова, как капли, продалбливающие и камни, доходили, наконец, до сознания матери.

— Что по-прежнему? — переспросила она.

— Я говорю, — с новой охотой и уже садясь возле хозяйки начала старуха, — лучше уж по-прежнему бы тебе Алю держать в руках. Бойкости-то в ней этой бы не было, да зато дома бы сидела, мать слушала, к хозяйству приучалась, родителям помогала… Жила бы, как мы жили…

Наталья Егоровна вспыхнула, ответила с резкостью:

— Я хочу, чтобы моя девочка человеком была!

— А мы что же, не люди? — обиделась старушка.

— Нет, люди! — слабо ответила она, не желая вступать в пререкания, — тоже и мы люди…

— Ну то-то и есть. Не знаю уж, матушка, Наталья Егоровна, чего тебе нужно?! Живешь, слава богу, жаловаться тебе не на что…

Наталья Егоровна, не слушая ее, добавила тихо:

— Только вот не людьми нас называют, а бабами. И верно, что бабы…

— А что тут обидного? Ничего обидного нет.

Наталья Егоровна махнула рукой, точно отгоняя докучающую муху. Старуха помолчала, потом возвратилась к прежнему, выливая из себя последние остатки душивших ее слов.

— И сидела бы тут с тобой твоя Аля, чулочки бы вязать приучалась, мало ли что по хозяйству? А она все за книжками у тебя. Родители потакают — ей что! Вот и довели книжки…

— Перестаньте! — взмолилась Наталья Егоровна, — при чем тут книжки?

— Да отчего ж она у тебя такая вышла? От книжек, милая, от книжек. Бойкая девочка, умная девочка, характером самостоятельная — спорить не хочу… А по мне лучше глупой будь, да послушной…

Наталья Егоровна засмеялась, зажала уши. Соседка опростала свою душу от накопившихся слов и с обидой ушла. И опять несчастная мать в тоске и холоде теряла сознание от боли и снова приходила в себя, как будто от еще большей муки.

Иван Архипович вернулся на рассвете. Он, шатаясь от усталости, остановился на пороге, взглянул на жену и маленький огонек надежды потух в огромных, потемневших его зрачках в тот же миг.

— Нет? — спросил он.

— Нет.

Он не мог сидеть, он задыхаясь бродил по комнате, цеплялся за спинки стульев и отворачивался от маленького ученического столика дочери, заваленного ее вещами, чтобы не зарыдать.

Он рассказывал снова все по порядку с большими и большими подробностями, стараясь понять хоть что-нибудь в загадочном исчезновении дочери.

— Я был в школе, я расспрашивал учительницу, ее подруг. Занятия кончились в два часа. Она шла с подругой. Я нашел эту девочку, — она живет в Зарядьи, в Кривом переулке, — спрашивал ее. Они дошли вместе, простились, Аля пошла домой одна.

Он вздохнул:

— И больше ее никто не видел.

Наталья Егоровна сжимала холодными руками голову. Глаза ее были круглы от ужаса. Она хотела спрашивать и не могла расклеить сжатых губ.

— Вот. Я обошел все отделения милиции, я обежал всех знакомых, я расспрашивал всех там живущих, и никто ничего мне не мог сказать. Тут на набережной сказали, что видели, днем купались девочки и с ними была одна в синем платьице… Я нашел этих девочек. — Али они не знают…

Наталья Егоровна прошептала: — А платье?

— Да мало ли таких платьев? Мне показали и ту девочку в синем… Я сбился с ног, Наташа! И ничего, ничего… Где она?

Глаза их встретились, и измученное лицо матери потрясло отца.

— Да нечего убиваться! — бодрее заговорил он. — Але двенадцать лет. Если бы что-нибудь случилось, мы бы знали… У нее на книжках имя, фамилия записаны. В тетрадке адрес наш есть — если бы несчастье, так нам бы сообщили… Я думаю вот что…

Он замялся на секунду, посмотрел на жену. Его слова успокаивали ее, молчать было нельзя. ...



Все права на текст принадлежат автору: Лев Иванович Гумилевский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ПленЛев Иванович Гумилевский