Все права на текст принадлежат автору: Виктория Самойловна Токарева.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Самый счастливый день / сборникВиктория Самойловна Токарева

Виктория Самойловна ТокареваСамый счастливый день (сборник)

А из нашего окна

Борису Гороватеру -

хорошему человеку.

Молодой режиссер Сергей Тишкин приехал на кинофестиваль. Фестиваль – коротенький и непрестижный. Городок маленький, провинциальный. Да и сам Тишкин – начинающий, неуверенный в себе. Он понимал, что фестиваль – это трамплин, толчок к восхождению. Это место, где соревнуются и побеждают, а заодно оттягиваются по полной программе: пьют и трахаются с молодыми актрисами. Молодые актрисы хотят любви и успеха. Для них фестиваль – шанс к перемене участи.

Сергей Тишкин рассчитывал просто отоспаться. У него родился ребенок. Жена валилась с ног. Сергей подменял ее ночами. Он носил свою девочку на руках, вглядываясь в крошечное личико с воробьиным носиком и полосочкой рта. Она была такая крошечная, такая зависимая…

Если, например, разомкнуть руки, она упадет на пол и разобьется. Значит, она полностью зависит от взрослых и может противопоставить только свою беспомощность. И больше ничего. У Тишкина сердце разрывалось от этих мыслей. Он прижимал к груди свое сокровище и делал это осторожно, трепетно. Даже проявление любви было опасно для крошечного существа.

У жены воспалилась грудь, температура наползала до сорока. Прежняя страсть улетела куда-то. На место страсти опустилась беспредельная забота и постоянный труд, непрекращающиеся хлопоты вокруг нового человечка.

Тишкин думал, что появление ребенка – счастье и только счастье. А оказывается, сколько счастья, столько же и труда. Плюс бессонные ночи и постоянный страх.

Тишкин поехал на фестиваль с чувством тяжелой вины перед женой и дочкой. Он не хотел отлучаться из дома, но жена настояла. Она всегда ставила интересы мужа выше своих. Поразительный характер. При этом она была красивая и самодостаточная. Все данные, чтобы не стелиться, а повелевать. Она любила своего мужа, в этом дело. А если любишь человека, то хочется жить его интересами.

В дом заехала теща, серьезная подмога. Жена и дочка не одни, а с близким человеком. И все же…

Вечером состоялось открытие. Сначала был концерт. Потом банкет. Сидя в ресторане, Тишкин оглядывал столики, отмечал глазами красивых женщин. Просто так. По привычке. Он не исключал короткий левый роман. Не считал это изменой семье. Одно к другому не имело никакого отношения.

Красивые актрисы присутствовали, но за красивыми надо ухаживать, говорить слова, рисовать заманчивые перспективы. А Тишкин все время хотел спать и мог рассматривать женщину как снотворное. Красивые не стали бы мириться с такой малой ролью – снотворное.

Тишкин перестал оглядываться, стал просто пить и закусывать. И беседовать. Но больше слушал: кто что говорит. Говорили всякую хрень. Самоутверждались. Конечно, застолье – это не круглый стол, и не обязательно излагать глубокие мысли. Но хоть какие-нибудь…

К Тишкину подошла Алина, технический работник фестиваля. Она была из местных. На ней лежала функция расселения.

– Извините, – проговорила Алина. – Можно, я подселю к вам актера Гурина?

– Он же голубой… – испугался Тишкин.

– Что? – не поняла Алина.

– Гомосек. Гей, – растолковал Тишкин.

– Да вы что?

– Это вы «что». Не буду я с ним селиться.

– А куда же мне его девать?

– Не знаю. Куда хотите.

– Я могу его только к вам, потому что вы молодой и начинающий.

– Значит, селите ко мне.

– А вы?

– А я буду ночевать у вас.

– У меня? – удивилась Алина. Она не заметила иронии. Все принимала за чистую монету.

– А что такого? Вы ведь одна живете?…

– Да… Вообще-то… – растерялась Алина. – Ну, если вы согласны…

– Я согласен.

– Хорошо, я заберу вас к себе. Но у меня один ключ. Нам придется уехать вместе.

– Нормально, – согласился Тишкин. – Будете уезжать, возьмите меня с собой.

Алина отошла торопливо. У нее было много дел. Тишкин проводил ее глазами. Беленькая, хорошенькая, тип официантки. Полевой цветок среднерусской полосы. Такая не будет потом звонить и привязываться. Никаких осложнений.

Они уехали вместе. Алина жила в пятиэтажке, в однокомнатной квартире.

Весь город, кроме старого центра, состоял из этих убогих панелей. По швам панели были промазаны черной смолой, чтобы не протекала вода.

Из окна виднелись другие панельные дома – депрессионное зрелище. Если видеть эту картинку каждый день, захочется повеситься. Или уехать в другую страну, где человек что-то значит.

У Алины был раскладной диван и раскладушка.

Вместе разложили диван. До раскладушки дело не дошло.

Какое-то время они не могли разговаривать.

Страсть накрыла Тишкина как тугая волна. Он готов был отгрызть уши Алины. Она вертелась под ним и один раз даже упала с дивана. Тишкин не стал дожидаться, когда она влезет обратно, и тоже рухнул вместе с ней и на нее. На полу было удобнее – шире и ровнее.

Когда все кончилось, они долго молчали, плавали между небом и землей. Потом он что-то спросил. Она что-то ответила. Стали разговаривать.

Выяснилось, что Алине двадцать пять лет. Работает в «Белом доме» – так называется их мэрия. Белый дом действительно сложен из белого, точнее, серого кирпича.

– А друг у тебя есть? – спросил Тишкин.

– Так, чтобы одного – нет. А много – сколько угодно.

– И ты со всеми спишь? – поинтересовался Тишкин.

– Почему со всеми? Вовсе не со всеми…

Тишкин задумался: вовсе не со всеми, но все-таки с некоторыми.

– Каков твой отбор? – спросил он.

– Ну… если нравится…

– А я тебе нравлюсь?

– Ужасно, – созналась Алина. – С первого взгляда. Я тебя еще на вокзале приметила. Подумала: что-то будет…

Тишкин благодарно обнял Алину. Она вся умещалась в его руках и ногах, как будто была скроена специально для него. И кожа – скользящая, как плотный шелк.

Снова молчали. Тишкин не хотел говорить слов любви и надежды, не хотел обманывать. И молчать не мог, нежность рвалась наружу. Он повторял: Аля, Аля… Как заклинание.

Когда появилась возможность говорить, она сказала:

– Вообще-то меня Линой зовут.

– Пусть все зовут как хотят. Для меня ты – Аля.

Тишкин улавливал в себе горечь ревности. Он знал, что уедет и больше никогда не увидит эту девушку. Но такой у него был характер. То, что ЕГО, даже на один вечер должно быть ЕГО, и больше ничье.

– Те, кто нравится, – продолжил он прерванный разговор. – А еще кто?

– Те, кто помогает.

– Деньгами?

– И деньгами тоже. Я ведь мало зарабатываю.

– Значит, ты продаешься? – уточнил Тишкин.

– Почему продаюсь? Благодарю. А как я еще могу отблагодарить?

Тишкин помолчал. Потом сказал:

– У меня нет денег.

– А я и не возьму.

– Это почему?

– Потому что ты красивый. И талантливый.

– Откуда ты знаешь?

– Говорили.

– Кто?

– Все говорят. Да это и так видно.

– Что именно?

– То, что ты талантливый. Я, например, вижу.

– Как?

– Ты светишься. Вот входишь в помещение и светишься. А от остальных погребом воняет.

Тишкин прижал, притиснул Алину. Ему так нужна была поддержка. Он не был уверен в себе. Он вошел в кинематограф как в море и не знает: умеет ли он плавать? А надо плыть.

И вот – маленькая, беленькая девушка говорит: можешь… плыви… Он держал ее в объятиях и почти любил ее.

– Ты женат? – спросила Алина.

– Женат.

– Сильно или чуть-чуть?

– Сильно.

– Ты любишь жену?

– И не только.

– А что еще?

– Я к ней хорошо отношусь.

– Но ведь любить – это и значит хорошо относиться.

– Не совсем. Любовь – это зыбко. Может прийти, уйти… А хорошее отношение – навсегда.

– А тебе не стыдно изменять?

– Нет.

– Почему?

– Потому что это не измена.

– А что?

– Это… счастье, – произнес Тишкин.

– А у нас будет продолжение?

– Нет.

– Почему?

– Потому что я должен снимать новое кино.

– Одно другому не мешает…

– Мешает, – возразил Тишкин. – Если по-настоящему, надо делать что-то одно…

– А как же без счастья?

– Работа – это счастье.

– А я?

– И ты. Но я выбираю работу.

– Странно… – сказала Алина.

Они лежали молча. Комнату наполнил серый рассвет, и в его неверном освещении проступили швы между стенами и потолком. Было видно, что одно положено на другое. Без затей.

– С-сука Каравайчук, – проговорила Алина. – Не мог дать квартиру в кирпичном доме…

– Каравайчук – женщина? – не понял Тишкин.

– Почему женщина? Мужчина.

– А ты говоришь: сука.

– Высота два пятьдесят, буквально на голове. А в кирпичных – два восемьдесят…

– А с Каравайчуком ты тоже спала?

– Дал квартиру за выселением. Сюда было страшно въехать…

Тишкин поднялся и пошел в туалет. Туалет был узкий, как будто сделан по фигуре. На стене висел портрет певца Антонова.

Тишкин понимал, что у Алины испортилось настроение, и понимал почему. Отсутствие перспектив. Женщина не может быть счастлива одним мгновением. Женщина не понимает, что мгновение – тоже вечность.

Тишкин вернулся и спросил:

– Ты что, не любишь Антонова?

– Почему?

– А что же ты его в туалет повесила?

– Там штукатурка облупилась. Я, конечно, наклеила обои. Но это бесполезно. Все равно, что наряжать трупака.

– Кого?

– Покойника… Этот дом надо сбрить, а на его месте новый построить. А еще лучше взорвать тротилом…

– Что ты злишься?

Тишкин залез под одеяло, ощутил тепло и аромат цветущего тела.

Хотелось спать, но еще больше хотелось любви. Тишкин осторожно принялся за дело.

– Я у подруги была в Германии, город Саарбрюкен. – Алина игнорировала его прикосновения, переключилась на другую волну. – Она туда уехала на постоянное проживание. Замуж за немца вышла. Так там лестница – часть апартаментов. Ручки золотые…

– Медные, – уточнил Тишкин.

– Там все для человека…

– Ты хочешь в Германию? – спросил Тишкин.

– Куда угодно. Только отсюда. Я больше не могу это видеть. Кран вечно течет… В раковине след от ржавой воды. И так будет всегда.

Стало слышно, как тикают настенные часы на батарейках.

– Перестань, – сказал Тишкин. – Все хорошо.

– Что хорошего?

Ночь была волшебной. Но уже утром все кончится. А через три дня Тишкин уедет, канет с концами. Он светится талантом, но не для нее. И его нежность и техника секса – тоже не для нее. Что же остается?

– Вон какая ты красивая… И молодая. У тебя все впереди, – искренне заверил Тишкин.

– Ну да… Когда мне было пятнадцать – все было впереди. Сейчас двадцать пять – тоже впереди. Потом стукнет пятьдесят – молодая старуха. И что впереди? Старость и смерть. Чем так жить, лучше не жить вообще…

– Дура… – Тишкин обнял ее.

Алина угнездила голову на его груди. Они заснули, как будто провалились в черный колодец.

Проснулись к обеду. Часы на стене показывали половину второго.

– Меня убьют, – спокойно сказала Алина.

Отправилась в ванную. Вышла оттуда – собранная, деловая, чужая.

Быстро оделась. Накрасила глаза.

Было невозможно себе представить, что это она всю ночь обнимала Тишкина и принадлежала ему без остатка. Алина стояла храбрая и независимая, как оловянный солдатик. И не принадлежала никому.

Тишкин получил главный приз фестиваля. Жюри проголосовало единогласно. Критики отметили «свежий взгляд», новый киноязык и что-то еще в этом же духе. Тишкин стоял на сцене и искал глазами Алину. Но она исчезла. Где-то бегала. Участники фестиваля приезжали и уезжали в разные сроки. Надо было кого-то отправлять, кого-то встречать.

Тишкин стоял на сцене торжественный и принаряженный и действительно светился от волнения. Несмотря на то что фестиваль был маленький и непрестижный, страсти кипели настоящие.

Матерый режиссер Овечкин, которому прочили главный приз (иначе он бы не поехал), сидел с каменным лицом. Он пролетел, и, как полагал, несправедливо. Получалось, что победила молодость. Пришли другие времена, взошли другие имена. И вот это было самое обидное.

Овечкину было пятьдесят два, Тишкину – двадцать семь. Объективная реальность. Дело, конечно, не в возрасте, а в мере таланта. И в возрасте.

Когда-то четверть века назад он так же ярко ворвался в кино, и критики талдычили: новый взгляд, глоток свежего воздуха… Но это было двадцать пять лет назад…

У Овечкина было прошлое, а у Тишкина – настоящее и будущее.

Было понятно, что фестиваль окончится, все разъедутся и забудут на другой день. И то, что сейчас кажется жизненно важным, превратится в сизый дым.

Миг победы – это только миг. Но и миг – это тоже вечность.

Тишкин стоял на сцене и был счастлив без дураков. Ему еще раз сказали: плыви! И он поплывет. Он будет плыть, не щадя сил. В него поверили критики, коллеги, профессионалы. Значит, и он обязан верить в себя. Это его первый «Первый приз». А впереди другие фестивали, в том числе Канны, Венеция, Берлин. И он будет стоять в черно-белом, прижимая к груди «Оскара», «Льва», «Золотую розу»…

После закрытия Тишкин позвонил домой. Сообщил о победе. Жена поднесла трубку дочери, и дочка в эту трубку подышала. Ее дыхание пролилось на сердце Тишкина как сладкая музыка. Он ничего не мог сказать и только беспомощно улыбался.

* * *
Прошло четыре года.

Перестройка длилась и уткнулась в дефолт. Страна шумно выдохнула, как от удара под дых.

Тишкин снял еще один фильм. Всего один за четыре года. Государственное финансирование прекратилось, как и прекратилось само государство. Жить по-старому не хотели, а по-новому не умели. Кто успел, тот и съел. А кто не успел – моргали глазами, как дворовые собаки, и ждали неизвестно чего.

Чтобы провести озвучание, Тишкину пришлось продать машину. Артисты работали бесплатно, из любви к искусству. Иногда хотелось все бросить, не тратить силы и идти ко дну. Но Тишкин плыл, плыл до изнеможения и наконец ступил на берег. Фильм был закончен.

Это был фильм о любви. О чем же еще… Снимать на злобу дня он не хотел, поскольку все дружно и разом кинулись снимать на злобу дня и даже появился термин «чернуха». Все стали отрывные и смелые.

Раньше модно было намекать, держать фигу в кармане. А нынче модно было вытащить фигу и размахивать ею во все стороны. Конъюнктура поменялась с точностью до наоборот.

Тишкин брезгливо презирал любую конъюнктуру. Ему захотелось напомнить о вечных ценностях. Он и напомнил.

Принцип Тишкина-режиссера состоял в том, чтобы ИНТЕРЕСНО рассказать ИНТЕРЕСНУЮ историю. У него именно так и получилось. Монтажницы и звукооператоры смотрели затаив дыхание. Фильм затягивал, держал и не отпускал.

А дальше – тишина. Прокат оказался разрушен. Фильм приобрели какие-то жулики из Уфы. Они предложили Тишкину проехаться по России с показом фильма. За копейки, разумеется. Мало того что Тишкин снял фильм за свои деньги, он еще должен был набивать чужой карман.

Жена собирала чемодан. Дочка выполняла мелкие поручения: принести расческу, зубную щетку и так далее.

Семейная жизнь Тишкина продолжалась, как продолжается море или горы. Точечные измены ничего не меняли и ничему не мешали.

Случайных подруг Тишкин рассматривал как отвлечение от сюжета внутри сюжета. А сам сюжет сколочен крепко, как в талантливом сценарии.

Алина из маленького городка осталась в его сознании и подсознании. Он даже хотел ей позвонить. Но что он ей скажет? «Здравствуй» и «до свидания»… Для этого звонить не стоит. Уж лучше кануть во времени и пространстве.

Тишкин приехал с фильмом в маленький городок, где когда-то проводился фестиваль. Главная достопримечательность городка – мужской монастырь.

Тишкин бродил по исторической застройке, и ему все время казалось, что сейчас из-за угла выйдет Алина.

Из монастыря выбегали молодые парни в рясах. Здесь размещалась семинария. Никакого смирения в них не наблюдалось. Молодые румяные лица, крепкие ноги, энергия во взоре. И, глядя на семинаристов, хотелось сказать: «Хорошо-то как, Господи…» И в самом деле было хорошо. Ветер разогнал облака, проглядывало синее небо. И небо тоже было молодым и новеньким.

Когда-то здесь бродили бояре в неудобных одеждах, сейчас стоит Тишкин в кроссовках и короткой курточке. Он попал во временной поток. Через пятьдесят лет поток смоет Тишкина, придут новые люди. Но и их смоет. И так будет всегда.

Кто все это запустил? Бог? Но откуда Бог? Его ведь тоже кто-то создал?

Тишкин вышел из монастыря. Остановил машину и отправился на улицу Чкалова. Он хорошо запомнил улицу и дом, где жила Алина.

А вдруг она вышла замуж за Каравайчука? Все-таки четыре года прошло. Не будет же она сидеть и ждать у моря погоды.

Тишкин вылез возле ее дома. Нашел автомат.

– Да, – спокойно отозвалась Алина.

– Привет. Ты меня узнаешь?

Тишкин слышал, как в его ушах колотится его собственное сердце.

– Ты откуда? – без удивления спросила Алина.

– Из Америки.

– А слышно хорошо. Как будто ты рядом.

– Ты вышла замуж? – спросил Тишкин. Это был основной вопрос.

– За кого?

– За Каравайчука, например…

– А… – без интереса отозвалась Алина. – Нет. Я одна.

– Хорошо, – обрадовался Тишкин.

– Очень… – Алина не разделила его радости.

– Ладно. Я приду, поговорим, – закруглился Тишкин.

Он положил трубку и отправился в магазин. Деньги у него были. Тишкин купил все, что ему понравилось. Вернее, все, что съедобно.

Лифта в доме не было. Тишкин пошел пешком. Когда поднялся на пятый этаж, сердце стучало в ушах, в пальцах и готово было выскочить из груди.

Он позвонил в дверь. Послышались шаги.

– Кто? – спросила Алина.

Он молчал. Не мог справиться с дыханием.

Алина распахнула дверь.

– Господи… – проговорила. – Ты откуда?

– Из Америки, – сказал Тишкин.

Они стояли и смотрели друг на друга.

Ее лицо было бледным и бежевым, как картон. На голове косынка, как у пиратов в далеких морях. Она похудела, будто вышла из Освенцима. Перед Тишкиным стоял совершенно другой человек.

– Изменилась? – спросила Алина.

– Нет, – наврал Тишкин.

– А так?

Алина сняла косынку, обнажив голый череп. Он поблескивал, как бильярдный шар.

– Как это понимать? – оторопел Тишкин.

– Меня химили и лучили. Все волосы выпали. Но они вырастут. Врачи обещают.

– Вырастут, куда денутся…

– Проходи, если не боишься.

Тишкин шагнул в дом. Стал раздеваться.

– А чего мне бояться? – не понял он.

– Ну… рак все-таки. Некоторые боятся заразиться. Ко мне никто не ходит. Да я никого и не зову. В таком-то виде…

Они прошли в комнату. Сели в кресла.

– Рассказывай, – спокойно велел Тишкин.

– А чего рассказывать? Я оформлялась в поездку. Во Францию. Заодно решила пройти диспансеризацию. Врач сказал: «Никуда не поедете. У вас рак». А я ему: «Фиг с им, с раком». Очень хотелось в Париж.

– Раньше ты хотела в Германию, – заметил Тишкин. Надо было что-то сказать. Но что тут скажешь?

– Сейчас уже никуда не хочу. Операция была ужасная. Я думала: грудь срежут, и все дела. А они соскоблили половину тулова, под мышкой и везде. Теперь руку не поднять.

– Это пройдет…

– Ага… Пройдет вместе со мной. Я договорилась с Маринкой: когда я помру, пусть придет, мне ресницы покрасит. На меня ненакрашенную смотреть страшно.

– Не умрешь, – пообещал Тишкин.

– Ага… У меня мать от этого померла. И бабка. Наследственное. Почему это они умерли, а я нет?

– Потому что медицина сильно продвинулась вперед. Сейчас другие препараты. Выживаемость девяносто процентов.

– А ты откуда знаешь?

Алина впилась в него глазами.

– Это известно. – Тишкин сделал преувеличенно честные глаза. – Наука движется вперед. К тому же Интернет. Все со всеми связаны. Сейчас можно лечиться заочно. Наберешь по Интернету самого продвинутого специалиста и возьмешь консультацию.

– Бесплатно?

– Вот это я не знаю. Думаю, бесплатно. Какие деньги по Интернету…

Алина задумалась.

Постепенно Тишкин привыкал к ее новой внешности. Она была красива по-своему: худая и стройная, как обточенная деревяшка. Страдания сделали лицо одухотворенным. Молодость проступала сквозь болезнь.

Алина верила каждому его слову. Она была по-прежнему наивна и доверчива, как раненая собака.

Тишкин взял ее руку и стал целовать. Жалость и нежность искали выхода. Он целовал каждый ее пальчик. Ногти были детские, постриженные.

– Тебе не противно? – спросила Алина. – Ты не боишься, что рак на тебя переползет?

– Он не переползает. И потом его нет. Его же отрезали…

– Да? – уточнила Алина. – Действительно…

Настроение у нее заметно улучшилось.

– Хочешь поесть что-нибудь? Если не боишься, конечно.

Тишкин принес пакет из прихожей. Вытащил на стол коньяк, фрукты, ветчину, шоколад.

– А у меня вареная курица есть.

Алина вытащила одной рукой кастрюлю. Поставила на плиту.

– Не трогай ничего, – запретил Тишкин. – Я сам за тобой поухаживаю.

Он стал накрывать на стол. У него это ловко получалось.

Алина сидела, кинув руки вдоль тела. Смотрела.

– Что у тебя в жизни еще? – спросил Тишкин.

– Рак.

– А кроме?

– Ты говоришь как дилетант. Кроме – ничего не бывает.

– Ну все-таки… Какая-то мечта.

– Сейчас у меня мечта – выжить. И все. Каждый прожитый день – счастье. Если бы меня поставили на подоконник десятого этажа, сказали: «Стой, зато будешь жить», – я бы согласилась.

– Не говори ерунды.

– Это не ерунда. Я утром просыпаюсь, слышу, как капает вода из крана. Это жизнь. В раковине желтое пятно от ржавчины. Я и ему рада. За окном зима. Люди куда-то торопятся. Я их вижу из окна. Какое счастье… Я согласилась бы жить на полустанке, смотреть, как мимо бегут поезда, спать на лавке, накрываться пальто. Только бы видеть, слышать, дышать…

– Садись за стол, – скомандовал Тишкин. – То на подоконнике, то на полустанке…

– Ты не понимаешь, – возразила Алина. – Говорят, что душа бессмертна. Но мне жаль именно тела. Как оно без меня? Как я без него?

Алина смотрела расширившимися глазами.

– Все будет нормально, – серьезно сказал Тишкин. – И ты с телом. И тело с тобой. Давай выпьем.

– Мне немножко можно, – согласилась Алина. – Даже полезно. Организм, говорят, сам вырабатывает алкоголь.

Они выпили. Тишкин положил на хлеб ветчину. То и другое было свежим.

– Откуда в провинции свежая ветчина? – удивился Тишкин.

– У нас деревенские сами готовят и в магазин сдают.

– Фермерское хозяйство, – сказал Тишкин. – Как в Америке…

Они ели и углубленно смотрели друг на друга.

– Как же ты одна? – произнес Тишкин. – Почему возле тебя нет близких?

– А где я их возьму? Я сирота. Да мне и не надо никого, одной лучше. Что толку от подруг? Пожалеют притворно, а по большому счету всем до болтов. Будут рады, что рак не у них, а у меня.

– Хорошие у тебя подруги…

– Умирать легче с посторонними. Они нервы не мотают. Ты их нанял, они делают работу.

– А деньги у тебя есть?

– Пока есть. Каравайчук дал.

– Молодец. Хороший человек.

– У города спер, мне дал. Считай, социальная поддержка.

– Мог бы спереть и не дать, – заметил Тишкин.

В окно ударилась птица.

– Плохой знак, – испугалась Алина.

– Плохой, если бы влетела. А она не влетела.

Помолчали.

– Ты меня помнила? – спросил Тишкин.

– А как ты думаешь?

– Не знаю.

– Ты единственный человек, с кем мне было бы не страшно умереть. Я легла бы возле тебя и ничего не боялась.

Это было признание в любви.

Тишкин поднялся. Подошел к ней. Алина встала ему навстречу. Обнялись. Он прижал ее всю-всю… Потом сказал:

– Давай ляжем…

– Одетыми. Хорошо?

– Как хочешь.

– Да. Так хочу. Чтобы рак не переполз.

– Он не ползет. Он пятится.

Они легли на диван. Одетыми. Тишкин нежно гладил ее острые плечи, руки, лицо. Он любил ее всей душой – жалел, желал, протестовал против ее судьбы. Зачем понадобилась Создателю эта невинная жизнь, такая молодая, такая цветущая…

Тишкин ласкал тихо, осторожно, боясь перейти какую-то грань.

Никогда прежде он не испытывал такой надчеловеческой остроты и нежности.

– Я тебя не брошу, – сказал Тишкин.

– Я тебя брошу, – ответила Алина.

– Почему?

– Потому что я умру.

– Этого не будет. Я этого не хочу.

– Дело не в тебе.

– Во мне. Ты меня мало знаешь.

Алина приподнялась и посмотрела на Тишкина. А вдруг…

Тишкин честно встретил ее взгляд.

– Ты никогда не умрешь, – поклялся он. – Ты будешь жить дольше всех и лучше всех. Ты будешь здоровая, счастливая и богатая.

Алина опустилась на подушку.

– Говорят, тело временно, а душа бессмертна, – проговорила она. – Наоборот. Тело никуда не девается, просто переходит в другие формы. А вот душа…

Тишкин задумался над ее словами. И вдруг уснул.

Они спали долго: остаток ночи и половину следующего дня.

Тишкин никуда не торопился. Просмотр должен был состояться довольно поздно, в каком-то Доме культуры.

Тишкин успел сделать влажную уборку. Протирал от пыли все поверхности, включая карнизы.

– Ты хорошо ползаешь по стенам, – одобрила Алина. – Как таракан.

Прошли годы. Тишкину исполнилось сорок лет. Он их не праздновал. Говорят, плохая примета.

Сорок лет, а он так и оставался в начинающих, подающих надежды. Уже вылезли из-под земли новые начинающие, двадцатисемилетние режиссеры. Они открывали новую эру, а Тишкин начинал вянуть, не успев расцвесть.

Новые времена оказались хуже, циничнее прежних. Раньше был идеологический барьер, теперь – финансовый. Есть деньги – иди и снимай что хочешь и как хочешь.

А нет денег – сиди дома. Тишкин и сидел.

Дочке исполнилось 13 лет. Готовая девица. Любила петь и переодеваться. И еще она любила своих папу и маму. А папа и мама любили ее. Иначе просто не бывает.

Тишкин мечтал снять кино по Куприну. Его литература была абсолютно кинематографичной, просилась на экран.

Куприн – несправедливо забытый, с крупицами гениальности, сильно пьющий, безумно современный. Типично русский писатель.

Тишкин взял несколько его рассказов, перемешал их, как овощное рагу, и сделал новую историю. Он знал, как это снимать. Будущий фильм снился ночами. Не давал жить.

Фильм – дорогой. Костюмы, декорации, хорошие актеры. Снимать дешево – значит провалить. Требовалось полтора миллиона. А где их взять? Государство не давало. У государства – свои игры. Свой бизнес. Кому нужен выпавший из обоза Тишкин? Он, конечно, подавал надежды – хорошо. Любит семью – прекрасно. Хороший парень. И что? Мало таких хороших парней, голодных художников? Барахтайся сам как хочешь.

Жена Лена оказалась добытчицей. Из тихой девочки превратилась в тихий танк. Вперед и только вперед. При этом – бесшумно.

Работала в турагентстве. Зарабатывала на жизнь. Отсылала домочадцев в Турцию и Грецию. Они возвращались загорелые и веселые. Последнее время ездить стало стрёмно: тут землетрясение, там цунами, и в довершение – террористические акты. Но Россия – страна непуганых дураков. Ездят, ничего не боятся. Авось пронесет. Турагентство крутилось на полную катушку.

В этом году Лена решила отправить мужа в Израиль, на Мертвое море. Концентрация соли – убойная. Соль вытягивает из человека все воспаления. Грязь делает чудеса. Муж дороже денег. Зачем тогда зарабатывать, если не тратить.

Лена заказала путевку в отель с названием «Лот». Тот самый библейский Лот, который проживал с семьей в Содоме и Гоморре.

Тишкин летел три часа. Потом ехал через весь Израиль на маленьком автобусе, типа нашей маршрутки. Маршрутка в дороге сломалась. Ждали, когда пришлют другую машину. Шофер-бедуин слушал музыку. Туристы сидели и ждали, как бараны. Тишкин с горечью отметил, что везде бардак. Бедуин обязан был проверить машину перед рейсом. Но не проверил. Сейчас сидит, нацепив наушники, и качает в такт круглой семитской башкой. Один из русских туристов вознамерился набить бедуину морду, но другие отговорили. Сказали, что здесь это не принято. Явятся полицейские и оштрафуют либо вообще задержат. И отпуск пойдет насмарку. Бедуин не стоит таких затрат.

Бедуин продолжал слушать музыку. Он не понимал русский язык. Но напряжение передалось, и он стал выкрикивать что-то агрессивное на непонятном языке. Похоже, он матерился.

Стремительно темнело. Тишкин сидел и размышлял: бардак налицо, но законы свирепые. И законы работают в отличие от нашей страны.

К отелю подъехали поздно. Ужин стоял в номере. Тишкин подошел к окну. Море подразумевалось, но было неразличимо в бархатной черноте.

На другом берегу переливалась огнями Иордания, как будто кинули горсть алмазов.

– А из нашего окна Иордания видна, – сказал себе Тишкин. – А из вашего окошка только Сирия немножко…

* * *
Бархатный сезон был на исходе, самый конец октября. Публика – золотой возраст, а попросту старики и старухи.

Днем они стояли в море под парусиновым навесом и громко галдели, как гуси. Преобладала русская речь. Выходцев из России называли здесь «русские».

Русские стройным хором постановили, что стареть лучше в Израиле: государство заботится, хватает на еду и даже на путешествия. Но единственное, что угнетает: постоянные теракты. У какой-то Фиры погиб сын! И они боятся увидеть Фиру. Зачем тогда эта Земля обетованная, если на ней гибнут дети…

Тишкин научился передвигаться в воде вертикально, делая ногами велосипедные движения. Море держало, позвоночник разгружался, солнце просеивало лучи сквозь аэрозольные испарения. Вокруг, сверкая, простиралось Мертвое море, тугое, как ртуть. В этом месте оно было неширокое. На берегу Иордании можно было разглядеть отели и даже маленькие строения, типа гаражей.

Тишкина распирали восторг и свобода. Он знал, что через две недели все кончится. Он вернется в Москву, зависнет в неопределенности, как муха в глицерине. Куприн вопьется в мозги, подступят унижения: ходить, просить, доказывать. Но это будет не скоро. Впереди пятнадцать дней, каждый день – вечность. Значит, пятнадцать вечностей.

Тишкин болтался, как поплавок, на полпути в Иорданию. Если захотеть, можно дошагать велосипедными движениями. Здесь ходу сорок минут.

Если повернуться лицом к берегу – библейский пейзаж. Бежевые холмы лежат как сфинксы. Где-то в километре отсюда – соляной столб, похожий на квадратную тетку с волосами до плеч. Считается, что это – жена Лота.

По берегу ходил спасатель – марокканский еврей, юный, накачанный, с рельефной мускулатурой и тонким лицом.

Тишкин подумал: так выглядели ученики Христа, а может, и сам Иисус. И по воде, аки по суху, он шел тоже здесь. Тугая вода не давала провалиться.

Живая вечность. Ничего не изменилось с тех пор. Как стояло, так и стоит: холмы-сфинксы, белесое небо, чаша моря в солнечных искрах.

Было рекомендовано заходить в море на двадцать минут. Потом выходить на берег и смывать соль под душем. Но Тишкин уходил в море на полтора часа. Он вбирал его кожей, вдыхал легкими. Он исцелялся. Спасатель вскакивал на свою пирогу и, орудуя одним веслом, догонял Тишкина в середине моря и требовал вернуться. Тишкин усаживался на край пироги, и они возвращались вместе, как два ацтека – оба стройные и загорелые.

На берегу стояли дети разных народов и смотрели. Уставшие от жизни старые дети.

Тишкин отметил, что большинство отдыхающих – немцы: у немцев была своя социальная программа. Их больные лечились здесь бесплатно.

Израиль тоже посылал своих пенсионеров на пять дней. С большой скидкой. Каждую неделю приезжала новая партия.

Высокая старуха в махровом халате долго смотрела на Тишкина. Потом спросила:

– Ви с Ашдода?

– Нет, – ответил Тишкин.

– Ви с Бершевы? – не отставала старуха.

– Я из Москвы, – сказал Тишкин.

– Их вейс. А как же ви сюда попали?

– Просто взял и приехал.

– На пять дней?

– Почему на пять? На две недели.

– Но это же дорого, – встревожилась старуха. – Сколько ви платили?

Тишкин заметил, что вокруг на берегу прислушиваются. Откровенничать не хотелось, но и врать он не любил. Тишкин назвал цену.

– Их вейс… Это очень дорого, – отреагировала старуха. – А откуда у вас деньги? У вас бизнес?

– Ну… можно сказать бизнес, – замялся Тишкин.

– А какой?

Тишкин не хотел называть турагентство Лены. Вообще он не хотел поминать жену. Что за мужик, который пользуется деньгами жены?

– Я снимаю кино.

– Про что?

– Про людей.

– Так ви режиссер?

– Ну да…

– Простите, а какое ви сняли кино?

Старуха оказалась настырная, но симпатичная. Просто она была любопытная, как жена Лота.

– Я снял два фильма. – Он назвал свои фильмы.

– Так ви Тишкин? Владимир Тишкин? – поразилась старуха. Ее брови поднялись, глаза вытаращились.

– Да… – Тишкин растерялся. Он не ожидал, что его фамилию знают.

Вдруг он услышал сдержанные аплодисменты. Тишкин обернулся. Люди поднялись с пластмассовых стульев и аплодировали. Их лица были серьезными и торжественными.

– Ми здесь все смотрим все русское, – проникновенно сказала старуха. – Ми вас знаем. Ми получили от ваших кино большое удовольствие. Спасибо…

Тишкин растерянно улыбался. Глаза защипало, будто в них попала соль. А может, и попала.

Он пошел под душ. Стоял и плакал.

Значит, жизнь не прошла мимо. Ни одного дня.

По вечерам было некуда податься. В отеле устраивали танцы. Пожилые пары топтались с никаким выражением.

По понедельникам и четвергам пел негр с маленькой и очень подвижной головой. На английском. Голос у него был хороший, но слушать его было скучно. Тишкин подумал: пение, как правило, передает интеллект поющего или не передает за неимением оного. По тому, КАК поют, всегда понятно, КТО поет.

По вторникам и пятницам приходил Миша – инженер из Ленинграда. Сейчас он проживал в соседнем городе Арад и подрабатывал в отелях Мертвого моря. Пел советские песни семидесятых годов. Песни – замечательные, и пел Миша очень хорошо, хоть и по-любительски. Мелодии проникали в душу, и даже глубже. В кровь. Невозможно было не отозваться. Русские евреи вдохновенно пели вместе с Мишей. Они скучали по своей молодости, по России. А Россия по ним – вряд ли. Это была односторонняя любовь.

По выходным дням пела коренная еврейка. На иврите. Мелодический рисунок, как родник, бил из глубины времени, из глубины культуры. И даже тембр голоса – особый, не европейский.

Русские евреи слушали, завороженные особой гармонией. Она была не близка им, но они как будто узнавали свои позывные со дна океана.

Тишкин скромно сидел в уголочке и понимал, вернее, постигал этот народ. Его гнали, били в погромах, жгли в печах. А они возрождались из пепла и никогда не смешивали мясное и молочное. Резали сыр и колбасу разными ножами.

Еврейская женщина восходит к Богу через мужа. Семья – святое. Поэтому нация не размыта и сохранена.

Семья – национальная идея.

Пожилые пары топтались под музыку, держась друг за друга. В золотом возрасте время несется стремительно, оно смывает и уносит. Главное – зацепиться за близкого человека и удержаться. И они держались у всех на виду.

Тишкин смотрел, слушал и, как ни странно, работал. Под музыку приходили разные идеи. Выстраивался финал. Начало он придумал давно. Это будут документальные кадры тех времен. Руки чесались – так хотелось работать.

В отрыве от дома Тишкин начинал думать об Алине. Последние дни Алина не выходила из головы. Где она? Что с ней? Он много раз звонил Алине с тех пор, но никто не подходил. Потом подошел незнакомый голос и сказал:

– Она здесь больше не живет.

– А где она живет? – спросил Тишкин.

– Нигде, – по-хамски ответил голос. Видимо, ему надоели звонки и вопросы.

А может, и вправду нигде. Только в его памяти. Тугой сгусток страсти. И сгусток жалости. Это не размывалось во времени. Это осталось в нем навсегда.

В том краю была одна-единственная улица, по которой ходили громадные автобусы – неслись, как мотоциклы. Если перейти эту опасную дорогу, открывалась еще одна куцая улочка вдоль магазинчиков. Даже не улочка, а помост. На нем стояли пластмассовые столы и стулья. По вечерам включали большой телевизор, и все местные жители собирались перед телевизором. Они были смуглые, черноволосые, в белых рубахах и черных штанах. Похожие на армян, на итальянцев, на любой южный народ. Сообща смотрели спортивные передачи и умеренно запивали пивом. Мимо бродили отдыхающие. Тоже присаживались за столики.

Немцы выгодно отличались сдержанностью одежды и манер. Русские евреи выпячивали себя голосом и телом. Всенепременное желание выделиться.

Тишкин шел и приглядывался: с кем бы провести вечер. Убить время. «Получить удовольствие», – как говорила старуха.

И вдруг ноги сами понесли его вперед и вперед – туда, где в одиночестве сидела невероятная немка, отдаленно похожая на Алину. Тишкин заметил две краски: золотое и белое. Белые одежды, золотая кожа и золотые волосы. Из украшений – только браслет, тоже золотой и массивный.

Тишкин подошел и остановился. Он хотел спросить разрешения – можно ли сесть с ней за один столик, но не знал, на каком языке разговаривать.

– Это ты? – спросила немка по-русски. – А что ты здесь делаешь?

– То же, что и все, – ответил Тишкин.

Это была Алина, Тишкин не верил своим глазам.

– Садись, – предложила Алина.

Тишкин сел.

Они никак не могли начать разговор. Он стеснялся спросить: «Куда подевался твой рак?» Но именно этот вопрос был главным.

– Я тебе звонил. Ты переехала…

– В Германию, – уточнила Алина.

– И ты живешь в Германии? – удивился Тишкин.

– И в Германии тоже.

– А где еще?

– Где хочу.

– Ты вышла замуж за миллионера?

– За Каравайчука.

– На самом деле? – удивился Тишкин.

– А что тут такого?

– Ты же его не любила.

– Правильно. Я тебя любила. Но ты был где-то. А Каравайчук рядом.

Это было справедливо. Тишкин промолчал.

– А ты как? – спросила Алина.

– Плохо. Не снимаю. Просто сижу и старею. Приехал сюда тормозить процесс. Все болит, особенно душа.

– А почему ты не снимаешь?

– Денег нет. Государство дает треть. А остальные надо где-то доставать. Никто не дает.

– А сколько тебе надо? – спросила Алина.

– Полтора миллиона… долларов, – уточнил Тишкин.

– Я тебе дам.

– У тебя есть полтора миллиона? – не поверил Тишкин.

– У меня есть гораздо больше.

Подошел официант. Тишкин заказал себе виски и сок для Алины.

– Это деньги Каравайчука? – спросил он.

– Почему? У меня свой бизнес.

– Какой?

– Не бойся. Не наркота.

– А где же можно так заработать?

– Я умею находить деньги под ногами.

– У тебя мусороперерабатывающий завод?

Алина удивленно приподняла брови.

– Под ногами только мусор. Больше ничего.

– Не вникай, – предложила Алина. – Ты не поймешь. В каждом деле свой талант. Ты снимаешь кино, а я бизнесмен.

– Тебя Каравайчук раскрутил?

– Он дал мне начальный капитал. А раскрутилась я сама.

Официант принес виски в тяжелом стакане и соленые орешки. Поставил перед Алиной сок. Тишкин расплатился. Алина, слава Богу, не остановила. Не лезла со своими деньгами. У нее хватило такта.

– Я бы не дал тебе начальный капитал. Я дал бы тебе только головную боль, – заметил Тишкин.

– Ты дал мне больше.

– Не понял…

– Помнишь, ты лег со мной… Тебе не было противно… После этого со мной что-то случилось. Я тоже перестала быть себе противна. Я себя полюбила… Если бы не это, я бы умерла. Ты дал мне жизнь. Это больше, чем полтора миллиона.

– Но они не вернутся, – честно предупредил Тишкин. – Кино денег не возвращает. Ты их просто потеряешь, и все.

– Ну и фиг с ими, – легко проговорила Алина. – Эти не вернутся, другие подгребут. Для того чтобы деньги приходили, их надо тратить. Если хочешь свежий воздух, нужен сквознячок.

Тишкин пил и неотрывно глядел на Алину. Он видел ее три раза. Первый раз – юную и нищую. Второй раз – смертельно больную, поверженную. И третий раз – сейчас – сильную и самодостаточную. Хозяйку жизни. Три разных человека. Но что-то было в них общее – женственности золотая суть. Женщина. Это была ЕГО женщина. Тишкина всегда к ней тянуло. И сейчас тянуло.

– А где Каравайчук? – неожиданно спросил он.

– В номере. Футбол смотрит. А что?

Тишкин все смотрел и смотрел. Она была красивее, чем прежде. Как созревшее вино.

– Ты меня еще любишь? – спросил он.

– Нет, нет… – испугалась Алина. – Вернее, да. Но – нет.

– Понял.

Эти полтора миллиона отрезали их друг от друга. Тишкин мог бы отказаться от денег, но это значило – отказаться от кино. А кино было важнее любви, важнее семьи, равно жизни.

– Ты вспоминаешь прошлое? Или хочешь забыть? – спросил Тишкин.

Алина закурила. Потом сказала:

– Прежде чем дарить, Господь испытывает. Без испытаний не было бы наград.

– Ты в это веришь?

– А как не верить. Ты же сам мне все это и говорил.

– Но я не Бог…

– Знаешь, как они здесь обращаются к Богу? «Адонаи». Это значит «Господи»…

Зазвонил мобильный телефон. Алина поднесла трубку к уху. Трубка – белая с золотом. Разговор был важный. Алина вся ушла в брови, давала распоряжения. Из нее высунулась новая Алина – четкая и жесткая, которую он раньше не знал.

Тишкин встал и попрощался. Алина на секунду отвлеклась от важного разговора.

– Оставишь мне на рецепции номер твоего счета, – распорядилась Алина.

– У меня его нет.

– Открой.

– Здесь? – не понял Тишкин.

– Лучше здесь. Вернее.

Алина снова переключилась на мобильный телефон. Она и раньше так умела. Переключаться сразу, без перехода.

Тишкин направился в свой отель. Воздух был стоячий, совсем не двигался. Было душно и отчего-то грустно. Хотелось остановиться и стоять. И превратиться в соляной столб, как жена Лота.

Мимо пробежала кошка. Она была другая, чем в России. Египетская кошка на коленях Клеопатры: тело длиннее, уши острее, шерсть короче. Такую не хотелось взять на руки.

Тишкин разделся на берегу и вошел в море голым. Густая чернота южной ночи надежно прятала наготу. Море было теплее воздуха и обнимало, как женщина. На лицо села муха. Откуда она тут взялась? Мертвое на то и мертвое, здесь ничего не росло и не жило. Никакой фауны. Тишкин согнал муху. Она снова села. Тишкин вытер лицо соленой ладошкой. Муха отлетела.

Неподалеку колыхалась чья-то голова.

– Что? – спросил Тишкин. Ему показалось: голова что-то сказала.

– Я молюсь, – сказал женский голос. – Я прихожу сюда ночью и говорю с Богом.

– По-русски? – спросил Тишкин.

– Нет. На иврите.

– Как это звучит?

Женщина заговорила непонятно. Тишкин уловил одно слово: «Адонаи».

– И что вы ему говорите? – спросил Тишкин.

– Ну… если коротко… Спасибо за то, что ты мне дал. И пусть все будет так, как сейчас. Не хуже.

– А можно попросить лучше, чем сейчас?

– Это нескромно.

Женщина отплыла, вернее, отодвинулась. Растворилась в ночи.

На противоположном берегу сверкали отели. После отелей шла возвышенность, и огни были брошены горстями на разных уровнях.

– Адонаи, – проговорил Тишкин, – спасибо за то, что ты мне дал: меня самого, моих родителей и мою дочь. По большому счету больше ничего и не надо. Но… – Тишкин задумался над следующим словом. Сказать «талант» нескромно. Призвание. Да. – Мое призвание мучит меня. Не дает мне спокойно жить. Разреши мне… – Тишкин задумался над следующим словом, – выразить, осуществить свое призвание. Ты же видел, как мне хлопали. Значит, людям это надо зачем-то… Но даже если им это не обязательно, это надо мне. А может быть, и тебе…

Тишкин смотрел в небо. Небо было другое, чем в России. Ковш стоял иначе.

За рекой, за лесом

Артемьев любил любовь. Женщины – как цветы, каждая неповторима. У каждой своя красота и свой аромат. Невозможно пройти мимо. Хочется остановиться, сорвать и понюхать. А потом, естественно, выбросить. Что еще делать с сорванным цветком…

И женщины его тоже любили. За слова. За нежность. Таких слов и такой нежности они не знали ранее. И уже не могли без этого жить. Однако наступал момент разлуки. Артемьев не умел красиво расставаться. Просто исчезал, и все. Трусил. Не хотел выслушивать чужие трагедии.

Брошенные женщины вели себя по-разному. Гордые – не возникали. Исчезали, страдая. Другие – не мирились, преследовали и даже мстили. Одна из них, по имени Элеонора, пришла к его дверям и стала беспрерывно звонить. Артемьев не открывал, поскольку был не один, а с Розой.

Элеонора закричала, что сейчас подожжет дом. И действительно подожгла. Она распорола обивку на двери, сунула туда тряпку, пропитанную бензином. И подожгла. Квартира наполнилась дымом. Роза смотрела на Артемьева большими перепуганными глазами. Они боялись оставаться в квартире и боялись выйти. Разгневанная Элеонора могла плеснуть в них бензином и поджечь, как дверь.

Артемьев пережил с Розой напряженные минуты. Это их сблизило.

Впоследствии Артемьев женился на Розе, хотя она была не лучше других. Это была попытка защититься от хаоса, как сказал один рано умерший писатель, тоже бабник.

* * *
Роза родила Артемьеву двоих дочерей – одну за другой. И это оказалось очень кстати. Впоследствии старшая выросла и уехала в Англию. А младшая, Людмилочка, осталась с ними. Была бы одна дочь – все равно что никого. Какой смысл от дочери в Англии…

Роза и Артемьев жили хорошо, у них было много общего. И прежде всего – жадность. Материальная ориентация. Это не такое уж плохое качество, как думают. Жадность в детстве и старости не что иное, как инстинкт самосохранения. А в среднем возрасте – двигатель прогресса. Жадность и любопытство – вот что правит миром.

Артемьев про свою жадность ничего не знал. Это чувствовали остальные. А сам со своей жадностью он не сталкивался и не перебирал золотые монеты в сундуке, как Скупой рыцарь.

Артемьев скупал картины и уже не мог жить без хорошей живописи. Он разбирался в художниках, умел увидеть настоящее там, где не видел никто. Умел предвидеть и предвосхищать.

Войдя в свой дом, Артемьев сразу начинал отдыхать, как бы ни устал. Полотна на стенах как будто говорили ему: «Привет. Ты дома». И он мысленно отвечал им: «Привет. Я дома».

Роза была частью дома, частью его самого. Он ее любил. Но гулял. Привычка. Первое время Роза переживала. Скандалила. Потом махнула рукой. Здоровье дороже.

Так и жили. Артемьев пропадал бог знает где. Однако ночевать приходил домой. Это был неписаный закон: ночевать дома. И бедный Артемьев среди ночи на перекладных перся через всю Москву. Являлся к четырем утра. Но являлся. Роза ждала. Не спала.

Хранить верность жене Артемьев не мог. Но хотя бы верность дому.

И он хранил.

Подружек Артемьева Роза называла «похихишницы». От слова «похихикать». И от слова «хищницы». Но не родилось еще такой хищницы, которая могла бы отодрать от Артемьева хоть жалкий клок. Артемьев подарков не делал. Он сам подарок. Мог написать стихотворение и напечатать его в газете. Стихотворение было прекрасным, возвышающим душу. И все материальное рядом с этим меркло.

Похихишницы не понимали: как он может жить со своей Розой, такой скучной и страховидной? Как он может провести с ней романтический вечер? Но Артемьев не рассматривал свою жену как сексуальный объект. Роза – это дом из камней, как у Наф-Нафа. В таком доме не страшен серый волк. Роза – это пространство, где стоит его письменный стол, и он может за ним работать. Более того, Артемьев мог работать только тогда, когда Роза находилась в соседней комнате. За стеной, но рядом. Он успокаивался от ее присутствия. Уравновешивался.

Артемьеву нравилось, когда ему мешали. Он лучше собирался и сосредотачивался, когда ему мешали.

Девочки любили забегать в кабинет отца. Артемьев разыгрывал возмущение, гнал упрямых девочек. Они уходили не сразу. Он успевал вдохнуть запах детства, увидеть, какие они неправдоподобно прекрасные Божьи создания. Вся красота жизни и смысл бытия были сосредоточены в этих русоголовых, сероглазых, благоуханных, как ветка жасмина.

Пугало будущее: вырастут и наткнутся на такого, как он, пожирателя чужой молодости. Эти мысли Артемьев гнал прочь. Он много работал – так требовала душа. Зарабатывал, чтобы сколотить капитал и передать выросшим дочерям. Пусть у них сразу будет все. Чтобы не зависели от мужей, как Роза. Чтобы сами распоряжались своими жизнями.

Любовь к детям, ответственность перед ними – вот что являлось главным топливом Артемьева. Что касается Розы – он ее не бросит. И это все. Он сохранит ее статус – жены писателя.

В анкетах сокращенно писалось: «ж. пис.» Звучало «жопис».

Женский мир состоял из похихишниц и жописов.

Каждая похихишница мечтала перебраться в жописы. А каждая жена мечтала о нежности и высоких словах. Но все вместе не бывает. Что-то одно.

Девочки выросли. Старшая уехала учиться в Англию. Пошла такая мода: учиться за границей. Завела себе бойфренда, индуса. Хорошо хоть не негра. Индус на фотографиях был красивый, похож на таджика. Дочь не собиралась возвращаться в Россию.

– Неужели она поедет в Индию? – пугалась Роза. – Там блеск и нищета. И коровы на улицах.

– Там тепло, – отвечал Артемьев. – Там на улице можно жить.

– Зачем же мы строили дачу? – вопрошала Роза.

Этот вопрос был самым мучительным. Зачем все их напряжение, если это не пригодилось.

Но подросла младшая дочь, Людмилочка. Она была похожа на своего некрасивого отца. Друзья дома шутили:

– Вылитый папаша, но обошлось.

И действительно, все, что в Артемьеве было некрасивым: короткий рубленый нос, глубоко утопленные глаза, – в Людмилочке как-то откорректировалось, выстроилось в музыкальную фразу. Короткий нос, пышный рот и яркие хрустальные глаза в темных ресницах. Хоть на обложку журнала. Вылитая Орнелла Мутти, только моложе.

Хорошо было бы посмотреть на папашу Орнеллы. Очень может быть, что он похож на нашего писателя Артемьева.

Артемьеву меж тем исполнилось 55 лет. И тут произошло нечто из ряда вон выходящее. Он влюбился. Всю прошлую жизнь Артемьев как будто шел по цветущему лугу, срывал цветы удовольствия, нюхал и бросал. А сейчас замер. И больше никуда не пошел. Остановился.

Его новая похихишница была не лучше прежних. Просто он сам стал другой.

Ее звали Елена. Елена – скромная врачиха из писательской поликлиники. Она выслушивала Артемьева через стетоскоп, близко подвинув лицо. От ее лица шло тепло.

Их лав стори начиналась как заурядный роман. А потом Артемьев вдруг понял, что не может без нее жить. И может при ней работать. И плоть ликует и кричит: да, да, да… И так захотелось счастья и покоя. Никуда не бегать, не врать. А просто остановиться и замереть.

Дочери выросли, у них свои индусы. У Людмилочки наметился полукитаец из Новосибирска. Правда, китаец оказался не простой, но об этом позже.

Роза… Она давно ему мать. Он не спит с ней лет десять. Кто же спит с мамашей…

Артемьев заколебался.

Пол дрогнул под ногами, стены заходили. Серый волк не сдул дом. Но землетрясение…

В один прекрасный день, вернее, ночь – поистине прекрасную – Артемьев не пришел домой ночевать. Это был грозный знак.

Роза спросила:

– Где ты был?

– На съемках, – сказал Артемьев. – Ночное телевидение.

Роза поняла: он врет. Но не нарывается. Мог бы признаться.

И что тогда? Тогда надо принимать решение. А он не хочет принимать решение. Значит, все останется по-старому. Муж в доме. А на похихишницу придется закрыть глаза. Можно подумать, что для нее это новость.

Артемьев всю жизнь гулял на длинном поводке, как козел в чужом огороде. И как знать, может быть, эти похихишницы сохранили Розе семью.

В глубине души Роза не обвиняла мужа. Она обвиняла этих недальновидных глупых баб, которые лезут к чужому мужу вместо того, чтобы завести своего собственного. Пусть плохонького, но своего. Роза презирала каждую, как воровку, которая ворует вместо того, чтобы идти работать.

Врачиха задержалась в жизни Артемьева. Прошел год, другой, третий, а она все стояла на небосклоне и светила, как солнце в полдень. И все было ясно без слов. Роза ничего не спрашивала. Артемьев ничего не врал. Наступила негласная договоренность: «Я буду жить как хочу. А ты будешь жить как раньше…» Людмилочка называла врачиху «постоянка». Значит, постоянная.

Розу все время трясло, как будто она стояла босыми ногами на оголенном проводе. Она боялась, что Артемьев уйдет на зов любви и Людмилочка уйдет к своему полукитайцу. И Роза останется одна-одинешенька, а у нее ни профессии, ни хобби. Ее единственная профессия – это Артемьев. Она создавала ему дом, готовила еду и берегла накопленные богатства в виде живописи, недвижимости и просто денег, которые она ласково называла «денежки». Денежки лежали на книжке, и в сейфе, и в тайнике в ванной комнате. Ни один вор не догадается.

Если Артемьев бросит Розу, ее жизнь погрузится во мрак и холод. Наступит вечная ночь, как на том свете. Это и будет смерть при жизни.

Роза замирала от страха. Просила Людмилочку:

– Поговори с отцом.

– О чем?

– Пусть он ее бросит.

– Да какая разница, – возражала Людмилочка. – Ему почти шестьдесят. Скоро этот вопрос отпадет сам собой.

– Ну да… – не верила Роза. – А вон режиссер, как его… по телевизору, восемь раз женился.

– У него такая привычка: все время жениться. А у нашего привычка все время соскакивать. Он и сейчас соскочит.

– Почему это? – не поверила Роза.

– Потому что он жадный. Все наследство должно перейти детям. А не на сторону. Купеческий закон. И дворянский.

Роза успокаивалась на какое-то время. Потом ее опять начинало трясти. Постоянное перенапряжение сказывалось на сосудах. Стало прыгать давление.

Роза пила успокоительные лекарства и ходила прибалдевшая. Жила как под местным наркозом: все слышишь, но терпишь.

Артемьев ничего не видел и не слышал. В нем постоянно звучала музыка любви и заглушала все остальное. Елена казалась Артемьеву совершенством. В ней было все прекрасно: лицо, одежда, душа и мысли. Чеховский идеал. При этом она была тихо верующая, принимала жизнь такой, как она есть. И ничего не требовала: ни денег, ни того, что раньше называлось «положение в обществе». Она не выдирала Артемьева из семьи. Это грех. В ней не было никакой агрессии. Она была счастлива своей любовью к нему. И его любовью к ней.

Артемьев любил бывать с Еленой на людях: на выставках, в театре, на презентациях. Он ее развлекал, как сейчас говорят, «тусовал».

Среди людей особенно чувствовалось их единение. Их поле как будто было замкнуто друг на друге.

Стоя среди людей или сидя в темноте зала, Артемьев все время помнил, что у нее под кофточкой прохладная грудь. А заветное место – тугое, резиновое, всегда чуть-чуть влажное от желания. Она постоянно его желала, и он не мог не отозваться на ее зов. Он был сильным рядом с ней. И он ей верил.

Артемьев рассказывал Елене свои замыслы и во время этих рассказов проверял себя: интересно или нет. Если ему было интересно рассказывать, а ей интересно слушать – значит, он на правильном пути. Артемьев был военный писатель. Но война была фоном, на котором решались нравственные проблемы.

Война все переворачивала с ног на голову. В своих повестях Артемьев пытался все поставить на свои места. Легко рассуждать о добре и зле в мирной жизни. А попробуй сделать это в аду.

Елена не имела к литературе никакого отношения, но у нее был абсолютный слух на правду. Она безошибочно улавливала фальшь. Она была душевно продвинута, и Артемьев ориентировался на нее, как корабль в ночи ориентируется на свет маяка.

Последнее время ему стало казаться, что без нее он не сможет работать. Она должна быть всегда рядом, на расстоянии вытянутой руки.

Грянула перестройка. Люди начали жить на доллары. Рубли стали называться «деревянные». Артемьев и Роза живо сообразили, что от деревянных надо избавляться. И все, что у них лежало в сейфе и в тайнике, вложили в недвижимость.

Купили еще один дом под Москвой. И дом на острове Кипр. Там оказалось дешевле, чем в России. Оба дома сдавали, поскольку невозможно жить везде одновременно.

Полукитаец Людмилочки раскрутился, стал мощным воротилой. Открыл сеть ресторанов и сеть казино.

Людмилочка уговаривала отца вложиться в казино, но Артемьев сомневался. Боялся, что его обманут, или, как сейчас говорят: кинут. Он вообще был человеком недоверчивым. Страшно было потерять то, что заработано трудом всей жизни. А жизнь уже не повторить.

Елену тем временем уволили из писательской поликлиники. Шел передел собственности. Явился новый хозяин. Набирал новую команду. Елена ушла, чтобы не путаться под ногами. Стала работать в обыкновенной районной поликлинике. Вызовы на дом. Прием больных. Кончилась прежняя жизнь закрытой поликлиники с отсутствием очередей, тишиной и чистотой, вышколенностью персонала, заискивающей вежливостью пациентов.

Районная поликлиника – как вокзал. Минимальное количество времени на больного, потому что поджимает следующий. Тяжело вникнуть, и в конце концов тупеешь, и неохота вникать. Больные – горластые и настырные, качают правду. Их разверстый рот похож на хайло, печное отверстие. Хочется его заткнуть несвежим вафельным полотенцем. И вся эта музыка – за смешные деньги. В цивилизованной стране врач получает такую сумму за час работы. А здесь – за месяц. Да что сравнивать…

Единственный свет в окне – Артемьев. Он придет к ней вечером. Начнет рассказывать. И его глубокий голос будет тихо струиться, уносить в другую реальность. И ради той, другой реальности можно вытерпеть эту.

Роза терпеливо ждала: когда же иссякнет роман? Когда же Артемьев перестанет шастать на сторону? Но роман не иссякал, и даже наоборот – раскручивал обороты. Артемьев, уже не стесняясь, жил на два дома, и даже существовал негласный график. Рабочую неделю он жил с семьей, а выходные проводил у Постоянки. У него все чаще мелькала мысль: пора бы определиться, прибиться к одному берегу. Но удерживала привычка бытия и купеческий закон: все наследство – детям.

Артемьев мог бы уйти в чем стоял. Постоянка не претендовала на наследство. Но тяжело обидеть Розу, оскорбить детей… Роза будет раздавлена. Дети унижены. И он сам тоже окажется раздавлен своей виной.

И еще одна причина. Для творчества не полезна душевная гармония. Необходим разлад души с действительностью. Разность потенциалов.

С другой стороны, Постоянка тоже могла поднять восстание. Она старела в любовницах. Не заводила детей. Года наплывали один на другой. А что впереди?

* * *
Однажды Роза стояла за спиной мужа и смотрела, как он одевается. Шарф. Пальто. Кепка. Отправлялся к Постоянке.

– Какая же она дура… – выговорила Роза.

– Почему? – удивился Артемьев. При этом не уточнялось, кто «она». И так ясно.

– Потому что ты не женишься. Ты нас не бросишь.

– Не женюсь, – подтвердил Артемьев. – Кто же бросает своих…

– И цветочка не купишь. И денег не дашь…

– При чем тут деньги?

– Значит, ни статуса, ни материальной поддержки, – подытожила Роза. – Тогда что же остается?

– Остается чистое чувство, – сказал Артемьев.

– Понятно… Любовь – морковь…

– Просто любовь. Без моркови.

– Я же говорила: дура…

Роза храбрилась. Но тряслась. Она продолжала стоять на оголенном проводе.

Артемьев вел себя нагло, потому что за ним была сила. Он – держатель денег. А кто платит, тот и хамит. И ничего с этим не сделаешь.

Роза ждала, что Постоянка допустит грубую ошибку, например: начнет закатывать скандалы. Артемьев не выносит скандалов. Или заведет себе другого, чтобы вызвать ревность. Ревность, как правило, подогревает чувство у всех, кроме Артемьева. Для него ревность – это недоверие. А недоверие убивает любовь наповал.

Однако Постоянка сидела тихо, ошибок не делала, в дом не звонила, денег не требовала. Если разобраться – идеальная любовница. Мало ли какая могла попасться, наглая и алчная…

– Ты должна ей молоко покупать, за вредность, – замечала Людмилочка.

– А мне кто будет молоко покупать? – вскидывалась Роза. – Сколько здоровья уходило на его пьянки-гулянки. И конца не видно. И под старость покоя нет. Когда же это кончится? – вопрошала Роза.

– Это кончится вместе с ним, – предполагала Людмилочка.

Что думала, то и говорила. Хоть бы наврала во спасение.

Роза отправилась к гадалке по имени София. София раскинула карты, покачала головой.

– Скоро, скоро твое сердце успокоится, – пообещала она. – Возле червовой дамы смерть. Вот смотри…

Постоянка – червовая дама, поскольку блондинка. Возле нее действительно сплошная чернота: крести и бубны.

– Неужели помрет? – оробела Роза. – А когда?

– Это же карты. Здесь не написано. Скоро.

Роза щедро заплатила Софии за эту новость. Пошла домой.

Роза не была злым человеком, поэтому она не злорадствовала. Более того, она сочувствовала бедной Постоянке: молодая еще, могла бы жить и жить. Но судьба не дает слишком много одному человеку. Она подарила Постоянке большую долгую любовь, а за это отнимает жизнь.

Вот ей, Розе, судьба выделила унылую погоду, как в средней полосе: короткий день, беспросветная зима. На Розе природа сэкономила солнышко любви, поэтому Роза будет жить долго. Она природе не в тягость.

Так размышляла Роза по дороге домой. Она ехала на автобусе, хотя могла бы взять такси. А зачем тратить деньги? У денег глаз нет.

Роза приехала домой. Артемьев оказался дома, несмотря на субботу. Его лицо было желтым, как горчица.

– Что с тобой? – испугалась Роза.

– Не знаю. Я пожелтел… Наверное, что-то съел.

Розе стало ясно: гадалка перепутала. Черная карта относилась к трефовому королю.

* * *
Артемьева положили в больницу.

У него определили цирроз печени. А он ничего не чувствовал и не предчувствовал. Любил – и был счастлив. Работал – и был счастлив. Что же явилось причиной болезни? Может быть, подспудная вина… А может, просто компьютер дал сбой.

Казалось, что болезнь можно обмануть.

«Если дружно мы навалимся втроем, то тяжелые ворота разнесем», – сказала себе Роза.

И они дружно навалились: Роза, Людмилочка, полукитаец со своими немереными деньгами, старшая дочь и ее индус со своими целебными лекарствами и травами с самого Тибета.

Роза обеспечивала диетическое питание и возила в больницу. Базар, кухонная плита, кастрюльки, баночки. ...



Все права на текст принадлежат автору: Виктория Самойловна Токарева.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Самый счастливый день / сборникВиктория Самойловна Токарева