Все права на текст принадлежат автору: Ярослав Владимирович Шимов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Меч Христов. Карл I Анжуйский и становление ЗападаЯрослав Владимирович Шимов

Ярослав Шимов МЕЧ ХРИСТОВ. Карл I Анжуйский и становление Запада

Автор выражает глубокую признательность:

руководству Института экономической политики имени Е.Т. Гайдара и прежде всего В.А. May, а также Валерию Анашвили и сотрудникам Издательства Института Гайдара — за саму возможность выхода моей книги, а также за ту оперативность, с которой рукопись прошла все издательские стадии подготовки и увидела свет, историку и литератору Кириллу Кобрину — за многочисленные полезные советы при работе над книгой, моей жене Михаэле — за понимание и терпение и острову Сицилия — за то, что он есть.

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ: кто и почему

ЭТА КНИГА — версия одной давней необычной судьбы. Любая написанная биография — всего лишь версия, поскольку немногие считают должным при жизни объяснять мотивы своих действий. Историкам приходится реконструировать характеры персонажей былых времен по их поступкам и свидетельствам других. Ведь даже те, кто все-таки берет на себя труд объясниться, чаще всего делают это из соображений честолюбия или самозащиты. Одни пытаются за что-то оправдаться, другие — остаться в памяти последующих поколений в возможно более выгодном свете. Мало на свете жанров столь лживых, как исторические мемуары.

Герой этой книги оправдаться не стремился. Хотя было за что: уже один момент его биографии — казнь двух юношей королевских кровей после разгрома в битве и сомнительного суда — снискал ему репутацию хладнокровного чудовища. А ведь на своем жизненном пути человек, о котором пойдет речь, срубил не только две этих головы, разорил и сжег не один город, бросил в заточение и уморил там не одного своего противника… Впрочем, наш герой, вздумай он таки оправдываться — пли отвечать за свои дела там, куда его поместил Данте в «Божественной комедии»[1], — мог бы пожать плечами и посоветовать высокому суду посмотреть на людей его времени и его круга, дабы найти среди них безгрешных и милостивых. Быть может, даже старший брат нашего героя, заслуживший от церкви высшие почести в виде канонизации, не прошел бы действительно строгий тест. Ведь ремесло правителей, сколь бы благочестивы они ни были, редко дает им возможность не запачкаться.

Но тот, о ком пойдет речь, был человеком действия, и у него не оставалось времени ни на оправдания, ни просто на размышления о прошлом, тем более что смерть застигла его посреди ожесточенного конфликта. Об исходе этого столкновения он прежде всего и заботился, даже обращаясь к Богу. Об этом говорит приписываемая ему фраза, якобы сказанная после полученного известия о мятеже, которому суждено было оборвать его карьеру: «Коль скоро Тебе, Господи, было угодно повернуть колесо Фортуны против меня, да будет Тебе угодно также, чтобы мое падение было медленным»{1}. Это разговор с Богом человека, не лишенного христианского смирения, но знающего себе цену.

Цена эта — по крайней мере, в том, что касается социального статуса, — была высокой с самого начала. Принц из французского королевского рода, младший брат Людовика IX Святого («самый заводной и небесталанный»{2} из многочисленной родни святого короля) — уже это положение, доставшееся ему по праву рождения, гарантировало нашему герою далеко не последнее место в Европе XIII века. Однако благодаря собственной энергии и честолюбию он достиг еще больших высот, а его влияние было сопоставимо с ролью наиболее выдающихся государственных деятелей той эпохи. Пора наконец назвать этого человека по имени: Карл I, король Сицилии, Неаполя и Албании, титулярный король Иерусалимский, герцог Апулийский, принц Капуанский, граф Анжуйский и Мэнский, граф Прованский, князь Ахейский (Морейский), в разные годы — римский сенатор и генеральный викарий Священной Римской империи в Тоскане, основатель собственной династии, представители которой правили в XIII–XV веках Неаполем, Хорватией, Далмацией, Венгрией и Польшей.

Карл Анжуйский был фигурой, стоявшей на перекрестке исторических дорог. Вернее, не стоявшей, а действовавшей, ибо всю жизнь этот беспокойный человек провел в движении, воюя, отдавая приказы, захватывая, расширяя и укрепляя свои владения, снаряжая экспедиции и подавляя мятежи, заботясь о сооружении крепостей и обустройстве городов. Флорентийский летописец Джованни Виллани, родившийся за девять лет до смерти Карла, воздал ему должное: «Карл был мудр и благоразумен, суров и отважен на войне, великодушен и высок в своих помыслах. Все короли мира трепетали перед ним, в своих грандиозных начинаниях он был тверд, верен своим обещаниям, немногословен, но деятелен… Его всегда снедал жар приобретения любой ценой новых владений и богатств, чтобы покрывать расходы на свои военные нужды»{3}. Тем не менее главным героем своей эпохи Карл не стал, оставшись в исторической памяти фигурой хоть и крупной, но стоящей в тени по меньшей мере двух современников. Одним был его собственный брат, король Людовик, другим — император Фридрих II Гогенштауфен, для ближайших потомков которого Карл Анжуйский оказался Немезидой и палачом в самом буквальном смысле слова.

Если сравнить политическую историю той эпохи с шахматной партией, то Карл представляется в ней фигурой наподобие ладьи, сильной и грозной, но прямолинейной и тяжеловесной боевой башни. И все же Карл заслуживает особого внимания в силу нескольких обстоятельств. Во-первых, его жизнь отличалась лихим сюжетом, заманчивым для любого историка, и потому удивительно, что фигура Карла за семь с лишним веков, прошедших после его смерти, не слишком часто привлекала внимание биографов. Ведь история как непрерывно осмысляемое прошлое никогда не перестанет быть прежде всего повествованием. History — это очень часто story, а редкая story может быть увлекательнее биографии выдающегося человека на фоне его эпохи. Во-вторых, жизнь нашего героя переплелась и стала частью множества важнейших исторических сюжетов позднего Средневековья — крестоносной эпопеи, формирования Французского королевства как ведущей европейской державы, конфликта папства и императорской власти, западной колонизации европейских окраин, взаимоотношений католического Запада с православным и мусульманским Востоком…

Карл Анжуйский, проживший неполных 58 (по другим данным — 59) лет, «был везде». И лично, оставив свой след на полях битв от Фландрии до Туниса и от Прованса до Египта, и посредством своей политической воли, приводившей в действие властные и дипломатические рычаги в Париже и Марселе, Неаполе и Риме, Константинополе и Иерусалиме. Это пространственное измерение его жизни. Измерение же временное помещает Карла в центр эпохи, которая оказалась чрезвычайно важной для европейской истории и во многом определила ее ход на века вперед. Вторая половина XIII столетия, на которую пришлась основная часть политической и военной деятельности Карла Анжуйского, — важнейший этап европейского Высокого Средневековья. И сам Карл, если поместить его жизнь и деятельность как во временной, так и в пространственный контекст, предстает фигурой, которой досталась важная и необычная роль: он закрывает эпоху.

Его время — пик Средневековья и предвестие его заката. Это период, когда Европа стремительно менялась, становясь более устойчивой и зажиточной, основывая города, торгуя с заморскими странами, осваивая новые земли, задаваясь вопросом о праведности светской власти и ее отношениях с властью духовной. Писалась последняя глава перед кризисом, которому суждено было обрушиться на Старый Свет в XIV столетии. Карлу Анжуйскому пришлось написать в этой главе несколько важных фраз, без которых наше представление о европейской истории было бы недостаточно полным.

Судьба Карла Анжуйского — это тройная история, каждая из частей которой неотделима от двух других. Во-первых, это история собственно человека по имени Карл — французского принца, который взнуздал собственную судьбу, став уже в зрелом возрасте королем на юге Италии, гордого, властолюбивого, умного, жестокого, упрямого, вспыльчивого, деспотичного, верного, отчаянного и несчастного. Во-вторых, это яркая история о человеке и власти, ядовитое обаяние которой Карл испытал на себе. В-третьих, это повествование о Европе, которую он помогал создавать, не рассуждая и не думая о ней так, как можем думать и рассуждать мы сегодня. Но ведь известно, что очень многие значительные и долговечные вещи создаются как бы случайно и по наитию.

Если коротко, то все нижеследующее — именно об этом. О Европе, о власти, о выдающемся человеке в контексте своей среды и времени. При этом, конечно, автор далек от наивной мысли о том, что ему удастся воссоздать облик реального короля Карла. Подобная задача непосильна для любого биографа, поскольку биография — это не воссоздание человека и его жизни, а, скорее, их интерпретация и в каком-то смысле изобретение заново. К людям, жившим в столь давние времена, как герой этой книги, сказанное относится вдвойне. Ведь при всем стремлении историка не отступать от известных фактов, подтверждаемых источниками, этих фактов относительно немного, источники же нередко односторонни, предвзяты или полны фантазий, а других попросту нет. Так что задача здравого домысливания своего героя становится неизбежной частью работы биографа. Это похоже на переход реки вброд по камням, которые выглядывают из-под воды или лежат под самой ее поверхностью. Перейти такую реку можно, даже не зная всех деталей рельефа ее дна. Вот и мне остается надеяться, что вместе с читателем нам удастся добраться до другого берега, кое-что узнав и поняв. Ведь, как заметил Марк Блок, «судить — не дело историка, его дело — понимать».


ПРОЛОГ: Европа, Карл, XIII век

КАКОВ же был облик Европы времен Карла Анжуйского? На какой сцене ему довелось играть свои роли? (Именно так, во множественном числе, поскольку ролей этих было несколько.) Попробуем по возможности кратко описать и сцену, и характер ролей.


Роль первая: младший принц, человек короля

В XIII веке феодализм, эта иерархическая система личных отношений власти и подчинения, пронизывающая западное общество, достигает пика своего развития и являет первые черты упадка. С одной стороны, отношения личной зависимости/защиты (сеньоры и вассалы — в «верхах» общества, зависимые от них крестьяне — в «низах») становятся действительно вездесущими, а свободные (аллодиальные[2]) землевладельцы — весьма редким явлением. Как отмечает Робер Фотье, «вся политическая система в действительности висела на цепочке вассальных отношений, ведущей от скромнейшего арендатора к крупному феодалу, который был непосредственным вассалом короля»{4}

С другой стороны, заметно усиливается королевская власть, пережившая на европейском Западе после распада империи Каролингов (IX — начало X века) период глубокого упадка. До подлинной централизации еще далеко, но во Франции, Англии, на юге Италии, в королевствах Пиренейского полуострова куда прочнее становятся связи между различными этажами феодальной иерархии. Права короля как высшего сюзерена превращаются из почти эфемерной формальности, какой они были, к примеру, во Франции при первых Капетингах, во вполне ощутимую политическую реальность. Складывается единый государственный аппарат — в виде чиновников (сенешалей, бальи), которых монарх направлял в провинции и которые несли ответственность лично перед ним. Усиливаются судебные полномочия короны, что однажды почувствовал на себе и Карл Анжуйский. Один из его французских вассалов, мелкопоместный рыцарь, которого Карл за какую-то провинность бросил в заточение, подал на него жалобу в королевский суд. Дело дошло до самого Людовика IX, и тот сурово отчитал брата, чьи действия счел неправомерными: «Во Франции может быть лишь один король… Не думай, что, поскольку ты мой брат, я стану защищать тебя перед правосудием»{5}. Являясь членом королевской семьи, Карл Анжуйский стал непосредственным участником процесса превращения рыхлого конгломерата почти независимых феодальных владений в государственное образование, в котором феодальные отношения играли связующую, а не разъединяющую роль. Будучи связан с королем кровным родством и личной преданностью, Карл, возможно, в большей степени, чем кто-либо еще из тогдашних французских баронов, олицетворял ситуацию, характерную для Франции той эпохи: «…Бароны все были людьми короля и его друзьями[3], так же как [в более раннюю эпоху] рыцари, несшие охрану замка, были друзьями его владельца. Король же находился на высшей ступеньке феодальной лестницы»{6}.

Людьми короля, естественно, были и его братья, получившие по завещанию отца в апанаж[4] крупные земельные владения (подробнее см. главу I). Таким образом, первая по времени историческая роль, которую довелось сыграть Карлу, — роль младшего члена королевской семьи и своего рода смотрителя (в качестве одновременно крупного вельможи и «человека короля») графств Анжу и Мэн, не входивших, как и многие другие земли Франции, непосредственно в королевский домен[5]. Брак с наследницей графства Прованского, лежавшего на юге страны, который лишь в первой половине XIII века оказался под сюзеренитетом династии Капетингов, дал Карлу возможность, укрепляя собственную власть, одновременно способствовать расширению влияния французской короны в этом регионе.

Карл, даже обзаведясь впоследствии собственным королевством и основав династию, никогда не забывал о своем происхождении, о том, что он — член французского королевского дома. Хотя его отношения со старшим братом не всегда были простыми, Карл Анжуйский никогда не демонстрировал открытого неповиновения Людовику IX и всегда почитал его не только как государя, но и как образец христианских добродетелей. Незадолго до смерти Карл стал одним из основных свидетелей, которые давали показания папской комиссии, собиравшей материалы для канонизации покойного короля. Характерно, что при этом Карл выразил надежду на то, что, помимо Людовика, будут причислены к лику святых и два других его брата — Роберт, граф д'Артуа, погибший во время крестового похода в 1250 году, и Альфонс, граф де Пуатье, скончавшийся при возвращении из другого крестового похода, двадцатью годами позже. Неизвестно, что думал Карл о себе, но своих братьев он считал достойными наивысших христианских почестей: «Святой корень произвел святые побеги, вначале короля, затем графа д'Артуа, мученика своими деяниями, но также и графа Пуатье, мученика по склонности мысли (affectu)»{7}. Роберт и Альфонс канонизации, правда, не дождались, тем не менее Карл Анжуйский стал не только братом, но и дедом святого. Его внук Людовик, епископ Тулузский, прославившийся безгрешной жизнью и умерший в 1297 году в возрасте всего 23 лет, был позднее канонизирован папой Иоанном XXII.

Достаточно близкие отношения связывали Карла с его племянником Филиппом III, вступившим на престол Франции после смерти Людовика Святого. В этом случае можно говорить о стремлении Карла влиять на родственника в собственных политических интересах. Ведь поддержка Франции была для короля Сицилии жизненно важна в борьбе вначале с многочисленными противниками в Италии и на Балканах, а затем — с сицилийскими мятежниками и стоящим за ними Арагонским королевством. Влияние Карла на молодого короля одно время было столь велико, что Маргарита Прованская, мать Филиппа III (и свояченица самого Карла), возненавидела могущественного родственника. В то же время отношения племянника и дяди нельзя толковать исключительно как подчинение слабой натуры более сильной. Об этом говорит хотя бы тот факт, что Филипп III продолжал свой проанжуйский курс и после смерти Карла I, — правда, он сам пережил его лишь на 10 месяцев. Более того, «Филипп III собирался после успешного завершения Арагонского крестового похода[6] лично возглавить кампанию по отвоеванию Сицилии. Он явно был убежден в том, что поддержка прав его дяди — в интересах Франции»{8}.

Как бы то ни было, общий вывод не подлежит сомнению: Карл Анжуйский всю жизнь чувствовал себя Капетингом и, став королем Неаполя и Сицилии, во многих отношениях не перестал быть французским принцем.


Роль вторая: правитель

В XIII веке в основном завершается процесс трансформации средневекового западноевропейского общества, начавшийся двумя столетиями ранее, — некоторые историки с долей условности называют его начало «переменами 1000 года». Стереотипные представления о «мрачном Средневековье» если и имеют под собой какие-то основания (ведь и самые неуютные средневековые времена вряд ли могут конкурировать в этом отношении, скажем, с периодом 1914-1945 годов), то к XIII столетию их можно отнести в наименьшей степени. В отличие от эпох предыдущих, а равно и последующих — невеселых XIV и XV столетий с их хозяйственным упадком, опустошительными эпидемиями чумы и затяжными войнами, — век XIII представляется периодом относительно благополучным. В это время бурно растут города, открываются новые торговые пути, меняется структура общества и само восприятие европейцами окружающего мира. По выражению Жака Ле Гоффа, «в XIII веке рождается “прекрасная Европа” с городами, университетами, схоластикой, соборами и готикой»{9}.

Окончательно оформляется рыцарство, которое «все более четко осознавало себя как особую социальную группу, отделяясь от общей массы “невооруженных” и ставя себя выше нее»{10}. По отношению к власти крупных государей — императора, королей, владетельных князей, герцогов и наиболее могущественных графов — рыцарство выступает, в зависимости от обстоятельств, в роли то важнейшей опоры, то возмутителя спокойствия и даже прямой угрозы. К тому же меняется многое в самой рыцарской среде. Слой дружинников на службе крупных феодалов превращается в конгломерат вассалов, обладающих собственными земельными владениями. В условиях экономического и демографического подъема, характерного для XII–XIII веков, эта социальная группа растет количественно и преобразуется качественно.

Так, преобладающим правилом наследования становится примогенитура — наследование по праву первородства, когда старшему потомку отходит все наследство или его львиная доля. В результате в католической Европе возникает довольно многочисленная группа младших сыновей рыцарских семей, которые в погоне за славой и богатством могли рассчитывать лишь на собственные способности и удачу. Это явление распространяется до самого верха социальной иерархии — княжеских и королевских родов. В XIII веке мы видим целый ряд младших европейских принцев, стремящихся схватить свою жар-птицу за хвост, коль скоро по наследству им перепало немногое[7].

Отчасти к числу подобных рыцарей-авантюристов принадлежал и Карл Анжуйский. Как мы увидим, во владение графствами, доставшимися ему в наследство от отца, наш принц вступил лишь волею случая (благодаря преждевременной смерти двух старших братьев). Позднее Карл участвовал в междоусобице во Фландрии, где борьбу за наследство вели сыновья графини Маргариты от двух ее браков. Участвовал в расчете на то, что окажется на стороне победителей и по итогам распри будет вознагражден солидным ленным владением. Но только брак с Беатрисой Прованской вознес Карла на более высокую ступень в иерархии владетельных сеньоров: отныне он стал — jure uxoris[8], но в этом не было ничего необычного, — настоящим государем. А поскольку в Провансе молодому графу противостояла пестрая компания противников — от собственной тещи, Беатрисы Савойской, до ряда могущественных вассалов и городских коммун, то Карл быстро приобрел уникальный политический опыт. К тридцати годам он успел познать тогдашнюю политику с разных сторон. Последующая сицилийская эпопея и почти 20-летнее правление на юге Италии значительно расширили этот опыт.

Таким образом, Карл Анжуйский был одним из тех деятелей, чью судьбу определили силовые линии европейской политики XIII века. Они соединяли основные социально-политические полюса того общества, отношения между которыми складывались крайне непросто. Это была усилившаяся монархическая власть; крупные феодалы, чьи интересы заставляли их вечно колебаться между верностью монархам и противостоянием им; мелкое и среднее рыцарство, все громче заявлявшее о своих правах в качестве привилегированного сословия; городские коммуны с их быстро развивавшимся торговым сословием, правовой автономией и стремлением к политической самостоятельности; и наконец, римско-католическая церковь, чья политическая роль пережила в XIII веке существенную трансформацию. Роль государя оказалась главной жизненной ролью Карла Анжуйского, но к ней он пришел не сразу. Превращение младшего сына аристократического рода, с характерной для этой группы психологией рыцарей-авантюристов, в правителя крупной державы стало одной из главных коллизий его жизни.

Надо заметить, что Карлу при этом повезло: его жизнь пришлась на завершающие десятилетия эпохи, когда формировалась национальная и государственно-политическая карта Европы, точнее, ее основные детерминанты, во многом сохранившиеся до наших времен. «Франция», «Италия», «Германия», «Испания» — эти понятия, безусловно, были известны людям Средневековья, но, конечно, их содержание было совсем иным, почти лишенным тех национально-культурных коннотаций, которыми оно наполнено для нас сегодня. Более того, окраины Европы — Пиренейский полуостров, значительная часть Средиземноморья, северо-восток, прилегающий к побережью Балтийского моря, отчасти также Британия и Ирландия — были пограничными зонами, где пересекались и сталкивались различные культуры, религии, правовые и политические традиции. Относительная примитивность и неустойчивость государственных механизмов вели к тому, что именно там зачастую образовывались «вакантные места», сулившие массу возможностей смелым и предприимчивым завоевателям.

Дело осложнялось (или, наоборот, облегчалось — в зависимости от того, какие обстоятельства рассматривать и с чьей точки зрения) неоднозначностью представлений об источниках легитимности власти государя. Путаница в этих вопросах была во многом следствием растянувшейся на два столетия (со второй половины XI до середины XIII века) борьбы между двумя ведущими политическими авторитетами христианского Запада — папством и империей. Карл Анжуйский, выступив по наущению папы в поход за сицилийской короной, фактически завершил традицию королей, завоевавших высшую власть силой оружия. После него подобных случаев в европейской истории Средних веков и раннего Нового времени больше не будет. Победители междоусобиц в рамках одной страны и одной династии (вроде целой череды английских королей XV века, от Генриха IV до Генриха VII) не в счет, поскольку и способ их прихода к власти, и его социальный контекст, и идеологическое обоснование были совсем иными,

В качестве правителя Карл проявил себя как человек, который, похоже, интуитивно чувствовал, куда дует ветер истории. В доставшемся ему Сицилийском королевстве он продолжал традиции предшественников — нормандских правителей и династии Гогенштауфенов, которые стремились к централизации власти и созданию развитого по тем временам бюрократического механизма, рычаги управления которым держит в руках государь, являющийся одновременно первым феодалом в своем королевстве. В своих французских владениях — Анжу и Провансе, где социальная структура была более сложной, Карл по мере сил лавировал между различными политическими силами и социальными группами, стараясь, тем не менее, создавать такие ситуации, когда решающее слово в политических вопросах оставалось за ним. Он был человеком власти и стремился к концентрации власти в своих руках. В этом был залог его успехов, но одновременно и причина тяжелого поражения, которое он потерпел на закате жизни в результате восстания, которое вошло в историю как «Сицилийская вечерня». Оно лишило Карла островной части его владений и надолго изменило расстановку сил на юге и юго-востоке Европы.

Карл Анжуйский никогда не стеснялся в средствах для достижения своих целей. Как мы увидим, он умел быть и щедрым, и милостивым, в том числе к поверженным врагам, но в целом, если судить по сохранившимся фрагментам переписки и распоряжений короля, доминирующими чертами Карла как политика были строгость и непреклонность. Возможно, ему во многом не повезло. Свое королевство младший принц из дома Капетингов не унаследовал, а завоевал; как напишет несколько столетий спустя один хитроумный флорентинец, «новый правитель всегда хуже старого… Завоеватель угнетает новых подданных, облагает их различными повинностями и обременяет их постоями войск, чего невозможно избежать во время завоевания. И так он наживает себе врагов среди тех, кого обидел, и лишается дружбы тех, кто помогал ему в завоевании, так как не в состоянии наградить их в той мере, которая соответствовала бы их ожиданиям…»{11}. Неизвестно, думал ли Макиавелли при написании этих строк о Карле Анжуйском, память о котором в Италии в те времена была еще относительно свежа, но фактически его описание можно назвать краткой психологической историей «Сицилийской вечерни» 1282 года.

Карла Анжуйского, кстати, несмотря на весь его прагматизм и нередкую неразборчивость в средствах, нельзя назвать «макиавеллистом до Макиавелли». Для этого он был еще слишком средневековым деятелем, одновременно человеком власти и человеком миссии. Бог для него еще не стал политико-идеологической условностью, как для многих князей ренессансной эпохи, давно утративших веру, а оставался вполне реальной силой, вершащей судьбы людей и царств. При этом Карл принадлежал к тому типу политиков, которые не разграничивают земное и трансцендентное, когда дело касается их самих. Они отождествляют собственные политические цели и замысел Провидения, видя в самих себе орудие высших сил. И даже терпя поражение, они считают его испытанием, но не приговором. В этом смысле Карл удивительно современен, ведь и новейшая история знает немало политиков, принадлежащих к этому типу.


Роль третья: воин-гвельф

Европа XIII века — это прежде всего Европа христианская. В эту эпоху «увеличивается число сословий, общество становится более сложным, меняется характер религии, которая во все большей мере принимает земной мир, перенося [религиозные] ценности с неба на землю, причем средневековый человек не перестает быть глубоко верующим и озабоченным спасением своей души…»{12}. Эта комбинация земного и небесного имела несколько весьма значительных политических последствий.

XIII век открылся понтификатом Иннокентия II (1198–1216), наиболее выдающегося последователя теократического курса, начертанного в конце XI века другим знаменитым папой — Григорием VII. Иннокентий, который считал себя не только наместником Христа, но и главой христианского мира, превратил иерархию римско-католической церкви в стройную пирамиду, увенчанную им самим — всесильным понтификом. Эта церковь уже не зависела от светской власти, достигнув тем самым цели, к которой безуспешно стремился в свое время папа Григорий. «Возвышаясь над грешным миром, церковь стала своеобразным государством, в котором епископы играли роль послушных служащих, губернаторов провинций и послов своего папы… Лишение светской власти прав патронажа над церковью, которыми она ранее пользовалась, стало окончательным и было закреплено папскими легатами, которые в качестве уполномоченных папы стояли выше, чем даже архиепископы.., светская же власть была не в состоянии даже протестовать против положения, в котором она оказалась, лишенная всех прав надзора за церковью»{13}.

Усиление духовного доминирования и рост политического господства церкви были при Иннокентии III тесно связаны между собой. Первое нашло свое выражение в гонениях на последователей ряда ересей (прежде всего вальденской[9] и альбигойской[10]), главным образом на юге Франции, в Лангедоке, где эти ереси получили наибольшее распространение. Крестовый поход против альбигойцев (1209–1229), организованный церковью, привлек под свои знамена многих крупных феодалов и отдельных государей. Но в результате многочисленных перипетий, подробности которых здесь нет возможности описывать, главным победителем оказалась даже не церковь, а французская монархия, которой в конечном итоге достались земли графов Тулузских, обвиненных в поддержке еретиков. Отец нашего героя, Людовик VIII, был одним из руководителей этого крестового похода на его поздней стадии.

Борьба с еретиками показала, что политика церкви по отношению к светским властителям не остается неизменной. Прежде всего, изменилась сама суть крестоносного движения. Изначально, в конце XI — начале XII века, эти походы были главным образом духовными предприятиями, направленными на борьбу с иноверцами и отвоевание главной христианской святыни — Гроба Господня. Однако позднее папство превратило крестовые походы в инструменты своей политики уже в пределах самой Европы. При этом если борьба с катарами и вальденсами, при всей ее непомерной жестокости, еще могла быть оценена в понятиях того времени как духовная миссия, направленная на объединение западного христианства на основах «единственно правого» католического вероучения, то другие папские предприятия уже никак не вписывались в эти рамки.

Речь не только о скандальном Четвертом крестовом походе (1202–1204), завершившемся взятием и разгромом столицы восточного христианства — Константинополя. (Это деяние Иннокентий III решительно осудил, хотя западному миру оно принесло ощутимые материальные выгоды.) Были и более мелкие операции вроде похода против регента Сицилийского королевства Маркварда из Анвайлера (1198–1202), которого папа отлучил от церкви, а участникам военных действий против него предоставил привилегии, близкие к тем, которыми пользовались участники «настоящих» крестовых походов. И если при папе Иннокентии с его колоссальным духовным и политическим влиянием подобное измельчание крестоносной идеи еще не слишком сильно било в глаза, то при его преемниках этот процесс стал очевиден. Укреплению авторитета церкви он явно не способствовал. «Новая концепция церковного врага была тем опаснее, что давала простор для весьма гибких и растяжимых толкований и незаметными путями сплеталась со сложной домашней политикой, с личной и политической интригой…»{14} Главной такой интригой в XIII веке было обострившееся с новой, невиданной со времен Григория VII силой противостояние папской и императорской власти.

О фигуре Фридриха II Гогенштауфена, короля Сицилии (1196–1250) и императора Священной Римской империи (1220–1250), нам придется еще немало говорить. Здесь лишь отметим, что этот государь, еще при жизни заслуживший прозвище Stupor mundi[11], стал главным двигателем борьбы с теократическими притязаниями папства и, в свою очередь, олицетворением альтернативного проекта универсальной монархии, опирающейся на традиции античного Рима и христианских империй Константина и Карла Великого. Изматывающая борьба, которую несколько десятилетий вели сменявшие друг друга папы и император, при жизни Фридриха не принесла решающей победы ни одной из сторон. Эта борьба имела сразу несколько измерений — политическое, социальное и даже религиозно-философское. Главным же ее итогом явилось взаимное ослабление императорской власти и папства. Империя после смерти Фридриха II быстро пришла в такой упадок, от которого ей уже не суждено было оправиться[12]. Папство же оказалось в положении, при котором оно было вынуждено все более полагаться на своих союзников из числа европейских монархов (прежде всего французского короля) и итальянских городских республик.

Конфликт гвельфов и гибеллинов[13], сторонников папы и императора, на несколько веков стал характерной чертой европейской, прежде всего итальянской, политики. Этот конфликт использовали в своих интересах различные политические силы и лидеры. Одним из них стал в 1265 году Карл Анжуйский, откликнувшийся на призыв папы, который стремился положить конец власти последних Гогенштауфенов на юге Италии. В конечном итоге борьба пап и императоров, вступившая в XIII веке в завершающую стадию, привела к краху обоих проектов, теократического и светского, стремившихся объединить под своей властью весь христианский мир. В выигрыше оказались западноевропейские королевства, оставшиеся в той или иной степени в стороне от схватки преемников святого Петра с наследниками Карла Великого. Эти королевства, в первую очередь Франция, получили возможность укрепить свои позиции — до такой степени, что послы Людовика Святого в 1240 году дерзко заявили императору Фридриху: «Мы воистину полагаем, что наш государь король Франции, который как отпрыск королевской крови поставлен править Французским королевством, превыше всех императоров, которые выдвигаются лишь благодаря произвольному выбору»{15}.

Согласно доктрине Иннокентия III, «власть королей над церковью должна быть упразднена, свободу же церкви [монархам] следует защищать неустанно. Такая защита и есть признак доброго государя»{16}. Исходя из этой доктрины, папы и раньше стремились превратить королей в своих ленников, пусть даже формально, — и к XIII веку им удалось сделать это в отношении Швеции, Дании, Венгрии и Сицилийского королевства. Папа Иннокентий расширил список, добавив к нему Англию, Португалию, Арагон, Польшу и на какое-то время даже Сербию. Теоретически папы и вовсе считали себя сюзеренами целого Запада, пользуясь в качестве обоснования своих претензий «Константиновым даром». Этот документ, якобы подписанный Константином Великим, первым христианином на императорском троне, передавал большую часть земель тогдашней Римской империи под высшую власть папы как Христова наместника и преемника святого Петра. «Константинов дар» был фальшивкой, изготовленной, скорее всего, в VIII веке, но до его разоблачения во времена Карла Анжуйского оставалось еще двести лет.

С Францией, которая пользовалась статусом «любимой дочери церкви», ситуация, однако, была неоднозначной. С одной стороны, Капетинги стремились поддерживать с папством добрые отношения, с другой — бдительно следили за сохранением собственных прерогатив. Они удерживали достаточно сильное влияние на церковные дела в своем королевстве и одновременно не давали Риму втянуть Францию в прямой конфликт с империей. Дед Людовика IX и Карла Анжуйского, Филипп II Август, помогая Иннокентию III в истреблении еретиков, тем не менее, пресек попытки папы выступить в роли арбитра в его конфликте с английским королем Иоанном Безземельным. Папе «нет никакого дела до того, что происходит между королями»,{17} заявил посланцам Иннокентия III король Филипп. Тот самый Филипп, который при других обстоятельствах провозгласил, что «скорее предпочтет терпеть урон, чем затевать скандал со Святой Церковью»{18}. В рамках, обозначенных двумя этими высказываниями, и колебалась церковная политика монархии Капетингов — по крайней мере до Филиппа IV, внука Людовика Святого, вступившего на рубеже XIII–XIV веков в открытый конфликт с папством.

Эта гибкая политика принесла свои плоды, особенно при Людовике IX, чье неоспоримое христианское благочестие и крестоносное рвение сделали его популярной фигурой в Европе. По мере того как положение Франции укреплялось, а папство, наоборот, истощало свои силы в борьбе с Гогенштауфенами, менялось направление политического вектора в отношениях «любимой дочери церкви» с ее «матерью». В коллегии кардиналов становилось все больше французов, и во второй половине XIII века они — в лице Урбана IV, Климента IV и чуть позднее Мартина IV — сменяли друг друга на престоле св. Петра. Медленно, но верно римская курия попадала под все более сильное влияние Французского королевства, правящей там династии и ее интересов, выходивших все дальше за пределы собственно Франции. Карлу Анжуйскому, воину-гвельфу (вот еще одна роль, в которой ему пришлось выступать), как мы увидим, довелось быть одной из главных фигур в этом процессе, имевшем далеко идущие последствия для католической церкви и всей Европы.


Роль четвертая: крестоносец-колонизатор

Перемены в христианской Европе, которые принес XIII век, не исчерпывались изменением роли церкви. Развивалась и сама Европа — как пространство общей культуры, религии, социальных и политических институтов, наконец, как единый рынок, пронизанный торговыми путями, пестрящий россыпью растущих городов… «Мир раннего Средневековья был миром многообразия локальных культур и обществ. История XI, XII и XIII столетий — о том, как на смену этому многообразию во многих отношениях пришло единство»{19}.

Чтобы оценить масштабы этого процесса, придется мысленно переместиться еще на пару столетий назад.

В X и начале XI века Западная и Центральная Европа, за исключением средиземноморских областей, берегов Рейна, Фландрии, севера Франции и некоторых районов Англии, оставалась слабо освоенным и по большей части довольно диким пространством. Попытка Каролингов возродить европейское единство, воссоздав подобие былой универсальной империи, Roma Aeterna[14], оказалась недолговечной, хотя и оставила заметный след в сознании западных христиан и их социальных практиках. Отдельные части европейского пространства были очень слабо связаны между собой, а путешествие, к примеру, из Лондона в Рим или из Парижа в Константинополь представляло собой многомесячное и опасное предприятие. Западноевропейский мир был удручающе беден; византийские и арабские хронисты пишут в этой связи о «западных варварах» и их примитивной жизни. Скажем, византийский император Никифор II, известный своим полководческим искусством, в 966 году высказал прибывшему в Константинополь епископу Кремоны Лиутпранду такое мнение о качествах западного войска: «Воины твоего государя[15] не умеют ни ездить на конях, ни вести пеший бой. Их длинные копья и огромные щиты, тяжелые панцири и каски мешают им в сражениях… Им мешает их обжорство, их бог — чрево, они пьяницы и трусы!»{20}

За два с половиной последующих столетия ситуация изменилась кардинально. Христианский Запад перешел в военное, экономическое и культурное наступление, хотя процесс этот был стихийным и в целом никем не координировался. Почву для начала этого наступления создало прекращение опустошительных набегов агрессивных иноземцев. Вначале венгры, этот бич Запада в X веке, после ряда поражений от войск германского императора (зря все-таки издевался над ними его византийский коллега!) осели на плодородных равнинах древней Паннонии. Там при короле Стефане (Иштване) Святом они приняли христианство и вскоре создали державу, которая успешно боролась со слабеющей Византией за доминирование на юго-востоке Европы. Затем норманны, грозные скандинавы, не знавшие, если верить хронистам IX–X столетий, «ни Бога, ни милосердия», понемногу вписались в конгломерат западноевропейских княжеств, обосновавшись в той области па севере Франции, за которой закрепилось их имя — Нормандия.

Осев там, это беспокойное племя через некоторое время продолжило экспансию. Одна группа нормандских рыцарей, искателей земель и приключений, обосновалась на юге Италии, где постепенно создала одно из самых любопытных государств тогдашней Европы — Сицилийское королевство. Оно пестрело многообразием культур, языков и религий и в то же время было весьма крепко спаяно жесткой властью своих нормандских повелителей. Другая группа, под началом Вильгельма, бастарда из нормандского герцогского рода, переправилась в 1066 году через Ла-Манш и завоевала Англию. Если прибавить к этому активное участие норманнов (или нормандцев, как некоторых из них будет правильнее называть с момента обретения ими во Франции «второй родины») в крестовых походах на Ближнем Востоке и в Испании, а также в делах Византии и русских княжеств, то не будет преувеличением сказать, что в XI веке нормандцы взяли Европу в кольцо. При этом незаметно для самих себя они стали неотъемлемой частью той западнохристианской Европы, грозой которой еще недавно являлись.

Но не нормандцами едиными и их новыми владениями прирастала тогдашняя Европа. В XII–XIII столетиях происходит перелом в многовековой борьбе христиан и мусульман на Пиренейском полуострове: христианские королевства и княжества — прежде всего Кастилия, Леон, Наварра и Арагон — все решительнее теснят на юг арабских эмиров, некогда переходивших со своими войсками через Пиренеи. Одновременно на другом конце Европы, в населенных славянами и балтийскими племенами областях Восточной Европы, развивают свой Drang nach Osten немецкие государи и рыцарские ордена.

Они действуют в одних случаях огнем и мечом, в других — с помощью дипломатии и брачных союзов (многие знатные прусские и бранденбургские роды — потомки смешанных германо-славянских браков) и почти везде используют экономическую заинтересованность немецких крестьян и купцов, которые тысячами переселяются на слабозаселенные берега Одры, Вислы, Влтавы и Мазурских озер. Так формируется та часть Центральной и Восточной Европы, чей многонациональный и мультикультурный славяно-угро-балто-германский характер оставался неизменным до середины XX века, несмотря на частые перемещения государственных границ.

Наконец, на юге Европы, в ее средиземноморской колыбели, тоже произошел поворот военной и экономической экспансии. Арабские нападения на побережье Италии, юга Франции и Балкан сменились контрвыпадами европейцев, атаковавших арабские города Северной Африки. Завоевание Сицилии нормандцами во второй половине XI века и постепенное отступление Византии, которая потеряла владения на юге Италии и испытывала все большее давление на свои северо-западные границы на Балканах, означали окончательное утверждение западных христиан в Центральном и Восточном Средиземноморье. Оно сопровождалось впечатляющей экспансией итальянских торговых городских республик — Венеции, Генуи, Пизы, Амальфи, чьи флоты доминировали в Средиземном море и чьи колонии распространились в XII-ХIII столетиях от Константинополя и Иерусалима до Каффы (Феодосии) в Крыму и Таны в районе нынешнего Азова. Наконец, крестоносная эпопея принесла латинянам, как их называли греки, недолговечное господство над рядом областей Ближнего Востока, а после 1204 года — над столицей восточного христианства, Константинополем, и рядом земель материковой и островной Греции. 

Но именно во времена Карла Анжуйского этот расширяющийся во все стороны Запад наталкивается на границы своей экспансии. С Востока накатываются две мощные и опасные волны воинственных кочевых народов — монголов и турок-сельджуков. Первая из них затронула Запад лишь отчасти: разгромив в 1242 году Венгрию, монголы по внутренним причинам повернули обратно, прервав поход «к последнему морю». Со второй волной пришлось вплотную столкнуться крестоносцам на Ближнем Востоке — и в конце концов проиграть. Крепость Сен-Жан-д'Акр, последний оплот латинян в Святой земле, пала в 1291 году, через шесть лет после смерти Карла, который успел побывать, пусть и, скорее, номинально, королем Иерусалимским. Правда, сам Иерусалим к тому времени давно находился в руках мусульман, а претензии Карла на иерусалимскую корону были признаны далеко не всеми европейскими дворами.

Во многом решающим становится XIII век для взаимоотношений католического Запада с православным Востоком — прежде всего с Византийской империей. Раскол западного и восточного христианства принято относить к 1054 году, когда произошел конфликт между патриархом Константинопольским Михаилом Керуларием и прибывшими во «второй Рим» папскими легатами. Его итогом стало взаимное отлучение глав католической и православной церквей. В действительности это событие вряд ли имело столь роковое значение, какое ему часто приписывают. Впоследствии обе церкви не раз предпринимали попытки сближения, которые неоднократно заканчивались соглашениями об унии — каждый раз, правда, недолговечными. Ближе всего к восстановлению единства христианской церкви стороны подошли в 1270-е годы, во время так называемой Лионской унии (к этим событиям мы обратимся в главе IV). Однако непростая история взаимоотношений греческого и латинского мира, прежде всего разгром Константинополя крестоносцами и полвека существования там «Романии», или Латинской империи, сделали уровень взаимного недоверия столь высоким, а политические интересы сторон — столь разными, что надежды па объединение рухнули очень скоро.

Ретроспективно эти события можно назвать трагическими для всего христианского мира. Сохранявшийся раскол отделил Византию от Запада. А между тем после ряда поражений греков на Востоке лишь ненавистные латиняне могли быть для слабеющей империи ромеев единственным потенциальным источником военной и экономической поддержки в борьбе с турецким нашествием. В заметной мере события XIII века, когда пути католичества и православия разошлись окончательно, предопределили и дальнейшую трагическую судьбу Византии, и последующие несколько веков борьбы Запада с Османской империей, когда чаши весов не раз склонялись то на одну, то на другую сторону. Результатом всех этих процессов стало то, что «грандиозная цезура, разрыв между Восточной и Западной Европой, который ощущался со времен Римской империи, в Средние века получил новое обоснование — это был разрыв лингвистический, религиозный и политический»{21}.

Борьба греков и латинян на Балканах и в Восточном Средиземноморье ослабляла обе стороны, делая их — в первую очередь византийцев — беззащитными перед угрозой с Востока. Важной частью этой борьбы стало противостояние Карла Анжуйского, к 1270 году прочно утвердившегося на троне Неаполя и Сицилии, с византийским императором Михаилом VIII Палеологом. Последний изгнал в 1261 году латинян из Константинополя, восстановив тем самым, по крайней мере формально, прежнее величие Византии. Уже средневековые хронисты — большинство из них, правда, было по разным причинам враждебно настроено к Карлу, — а вслед за ними и многие современные историки приписывают Карлу Анжуйскому планы создания некоей колоссальной империи в Восточном Средиземноморье. В ее состав, согласно этой версии, вошли бы, помимо юга Италии, восстановленная «Романия», включающая Константинополь и ряд балканских провинций, земли в Северной Африке (куда был направлен последний крестовый поход Людовика Святого в 1270 году) и владения крестоносцев в Святой земле. Как отмечал греческий летописец XIV века Никифор Григора, «Карл, ведомый не малым, но великим честолюбием, посеял в своем разуме, как семя, решимость овладеть Константинополем. Он думал, что, став хозяином [этого города], он восстановит, можно сказать, всю империю Юлия Цезаря и Августа»{22}.

К вопросу о том, был ли Карл Анжуйский в действительности таким мегаломаном, мы вернемся в соответствующем месте. Пока же ограничимся двумя замечаниями. Во-первых, став повелителем юга Италии, Карл не мог не руководствоваться той же военно-политической логикой, что и его предшественники на сицилийском троне — нормандцы из рода Отвилей, а затем Гогенштауфены. Эта логика подразумевала создание опорных пунктов на Балканах и максимальное ослабление Византии, которая никогда не забывала о своем былом господстве в нижней части «итальянского сапога». Будучи честолюбивым государем, Карл стремился использовать каждую возможность для расширения своих владений. Но можно ли с уверенностью говорить о том, что в его планы входило покорение всего востока Средиземноморья? По мнению современного биографа Карла, «причиной его кампаний 1280 и 1281 годов против Михаила VIII Палеолога была решимость защитить Ахайю и Дураццо»{23} — те самые ранее занятые им опорные пункты на Балканах. Константинополь оставался для Карла манящей целью, но достижение этой цели ставилось им в зависимость от множества других обстоятельств, о которых нам предстоит поговорить позднее.

Во-вторых, действия Карла Анжуйского трудно понять, не учитывая одно обстоятельство: он был не просто королем, а королем-крестоносцем. Опыт участия в первом крестовом походе Людовика Святого в 1248–1250 годах наложил отпечаток на всю его деятельность. В какой-то мере Карл, как и его старший брат, являл собой ходячий анахронизм в эпоху, когда крестоносный энтузиазм шел на убыль, а вместо «мечты найти свою долю за синими волнами Средиземного моря, у подножия Ливанских гор, вырастало решение ковать ее дома, в повседневном труде и борьбе за переустройство жизни»{24}. Однако Карл нашел «свою долю» так, как находили ее крестоносцы предыдущих поколений, — хоть и не в Святой земле, а на юге Италии, но в борьбе с Гогенштауфенами, которых церковь официально провозгласила своими врагами, в походе, приравненном к крестовому.

«Очарование карьеры Карла, — отмечает его биограф, — по крайней мере отчасти заключено в том ощущении, которое она вызывает, — возникающего напряжения между замыслом и действием»{25}. Если для его старшего брата, Людовика Святого, политика являлась способом воплощения в жизнь принципов и основ христианской веры, которым этот король был предан всей душой, государство и церковь — инструментами такого воплощения, а царствование — своего рода духовной миссией, то мировоззрение Карла было более простым и безыскусным, свойственным рыцарям той поры: «Отождествление служения Всевышнему со службой сильному, щедрому и благородному феодальному сеньору, поклонение Деве Марии, понимаемое как служение даме сердца в ее небесном подобии, поиск Бога через паломничество в Иерусалим, готовность к мученичеству, а также верность товарищам по оружию и уважительное отношение к неприятельским воинам… — вот [идейные] основы рыцарства эпохи крестовых походов…»{26}

В отличие от брата, Карл всегда видел в крестовых походах (к которым приравнивался и его собственный поход за сицилийской короной) прежде всего политический феномен, пусть и освященный религиозными целями. Людовик IX искал у Бога ответа на мучившие его вопросы, жаждал вдохновения и мира — через поход против врагов христианства, то есть через войну, но для католика того времени в этом не было противоречия. Карл Анжуйский был далек от столь высоких идеалов, он вполне удовлетворялся своей миссией gladius Christi, меча Христова, которая позволяла ему связать воедино собственные политические цели, волю римской церкви и замысел Провидения. Старший брат пытался придать новый смысл и новое содержание роли монарха и самому королевству, доставшемуся ему от предков. Младший для начала должен был завоевать свое королевство, а потом отстоять его. При всем различии этих задач обе они были двумя сторонами единой исторической миссии — завершения строительства средневековой Европы, Сицилийский поход Карла Анжуйского (1265–1266), равно как и его участие в двух крестоносных эпопеях (1248–1250 и 1270), дали ему возможность стать одним из видных участников процесса оформления Запада, который пришелся на XIII век. Если присмотреться повнимательнее, станет ясно, что рубежи западного мира в Европе с тех пор изменились не слишком сильно. Границы обществ, которые принято считать западными, с соседними, порой близкими, но все же культурно и исторически отличными обществами и сегодня проходят примерно там, где остановилась экспансия западного христианства в XIII веке. Это (с севера на юг) балтийские страны, Польша, Венгрия, Балканы и северное побережье Средиземного моря. Карл Анжуйский оказался одной из последних исторических фигур, определявших, где будут стоять эти незримые пограничные столбы Запада, — хотя, конечно, не подозревал об этом.

* * *
Итак, французский принц, европейский государь, католический воин и крестоносец, определявший границы Запада на исходе Средневековья. Все эти роли совместились в рамках одной беспокойной жизни продолжительностью в неполных 60 лет. Понять, как нашему герою удалось сыграть их и насколько успешен был он в каждой из своих ипостасей, невозможно вне более широкого контекста. А это значит, что биография Карла Анжуйского, чья жизнь оказалась связана с несколькими крупными историческими процессами, не обойдется без их хотя бы краткого описания. И поэтому каждая глава этой книги, посвященная одному из этапов жизни короля Карла, открывается «картиной» — небольшим обзором того исторического процесса, в котором нашему герою довелось участвовать в той или иной из своих жизненных ролей. Для удобства и наглядности каждая «картина» сопровождена краткой хронологией, облегчающей ориентацию во множестве давних событий, явлений и лиц.


ГЛАВА I. Младший принц

…Пусть же позаботится король так вершить правосудие своему народу, чтобы сохранить сим любовь Господа, дабы не лишил его Бог королевства до конца его жизни.

Гуго де Динь, проповедник, — Людовику IX, 1254 год{27}

Картина первая. Капетинги и рождение Франции

«КОРОНУЙТЕ герцога. Он превосходит всех своими деяниями, своим благородством, своими силами. Трон не достается [только] по праву наследства; никого не следует возводить на престол, если он не обладает не только высоким происхождением, но и достоинствами души»{28}. Так, если верить свидетельствам хронистов, в 987 году от Рождества Христова говорил вельможам и прелатам Западно-Франкского королевства влиятельный архиепископ Реймсский Адальберон, убеждая их избрать новым королем Гуго Капета, герцога Франции (dux Franciae). Название «Франция» не должно вводить в заблуждение: в то время оно относилось лишь к небольшой области в районе Парижа, за которой позднее закрепилось наименование Иль-де-Франс. Сам же королевский титул, о котором шла речь, звучал как «король франков», rex Francorum. До описываемого момента он принадлежал потомкам Карла Великого, франкского государя, объединившего в конце VIII века под своей властью большую часть Западной Европы и коронованного в 8оо году в Риме императорской короной.

Тогда Карл, а затем и его преемники стали наследниками Западной Римской империи — в противовес константинопольским «василевсам ромеев»[16], чьи владения охватывали восточную часть римской Ойкумены. Четырьмя столетиями ранее эта Ойкумена распалась под ударами варваров. И вот теперь вождь потомков салических франков — одного из варварских племен, обосновавшихся некогда на севере римской Галлии, — претендовал на наследие Вечного Рима. Правда, здание повой империи, возведенное Карлом, оказалось непрочным. Уже в 843 году его недружные сыновья и внуки разделили наследство великого императора на три части. Людовик II, прозванный позднейшими историографами Немецким, получил земли, лежавшие к востоку от Рейна, Карл Лысый — к западу. Старшему из трех родственников, Лотарю I, достались императорский титул, север Италии (бывшее королевство лангобардов[17]) и относительно узкая полоса, которая тянулась от нынешних Нидерландов к Лазурному берегу. Эта территория (часть ее позднее стала отдельным королевством, получившим по имени Лотаря название Лотарингия) в будущем станет ареной соперничества между западными и восточными франками. Что же касается королевств Людовика Немецкого и Карла Лысого, то принято считать, что первое из них стало предшественником современной Германии, из второго же постепенно «выкристаллизовалась» Франция.

Это толкование, конечно, упрощает процессы, которые длились не один век и не имели никакого заранее предопределенного конца. Франции, как и Германии, и Италии, какими мы их знаем сегодня, только предстояло родиться — и, сложись те или иные обстоятельства несколько по-другому, эти страны не появились бы в их привычном для нас виде, а может, и не возникли бы вовсе. Появление Франции как географического понятия, выходящего далеко за пределы Иль-де-Франса, понятия политико-правового и, наконец, государственного в том смысле, который мы придаем слову «государство» сегодня, относится к эпохе Капетингов — третьей франкской (или, если угодно, французской) королевской династии. Ее началом и стало избрание в 987 году королем западных франков Гуго Капета. Агитация архиепископа Адальберона в пользу Гуго имела успех, хотя в тот момент еще были живы несколько отпрысков предыдущей династии — Каролингов. Это были родственники последнего ее представителя на западнофранкском престоле — Людовика V, ничем не примечательного юноши, который правил (сугубо формально) всего год и погиб, неудачно упав с коня на охоте.

По мнению французского историка Ива Сассье и многих его коллег, избрание Гуго Капета, пользовавшегося к тому времени большим влиянием среди франкских вельмож, стало «логическим следствием расстановки сил, существовавшей уже не один год»{29}. Но это вовсе не означало, что власть нового короля действительно распространялась на все территории, чьи хозяева номинально находились в вассальной зависимости от него. В реальности Гуго (и его преемники в течение по меньшей мере полутораста лет после воцарения новой династии) обладал реальной властью лишь в своих наследственных владениях, том самом герцогстве Франция, которое представляло собой «сравнительно небольшую полоску земель по Сене и Луаре, тянущуюся от Компьеня до Орлеана и стиснутую со всех сторон феодальными княжествами — герцогствами Нормандия, Бургундия, Бретань, графством Шампань, во много раз превосходившими по своим размерам территорию [королевского домена] еще в XII веке»{30}.

И тем не менее за королем стояли авторитет и традиция. А это был, выражаясь современным языком, такой символический капитал, который в руках умелого правителя мог быть постепенно обращен в капитал политический. Ведь «король мог быть слабым. Он мог быть даже слабее, чем некоторые из его крупнейших вассалов. Тем не менее эти вассалы были обязаны приносить ему оммаж и, что важно, делали это»{31}. Капетинги понимали это — и быстро научились пользоваться выгодами такого положения.

* * *
Без трудностей, впрочем, не обошлось. Прежде всего на Капетингах лежала легкая тень узурпации. Ведь вступление Гуго Капета на престол было небезупречным с точки зрения права. Гуго, как уже говорилось, был избран королем на собрании влиятельных вельмож и прелатов[18]. Таким образом, его воцарение стало торжеством принципа выборности, характерного для ранних этапов развития франкской государственности, но при Каролингах, казалось, уступившего место наследственному принципу. И хотя впоследствии право династии Капета на французский трон никем всерьез не оспаривалось, сами Капетинги, похоже, чувствовали себя на нем не совсем уверенно. Во всяком случае, каждый из них, вплоть до Людовика VII (1137-1180[19]), еще при жизни организовывал коронацию своего наследника, чтобы тому после смерти предшественника не пришлось доказывать свои права на престол. Надо заметить, что Капетингам сопутствовала удача: с 987 по 1316 год ни один король из этой династии не умер, не оставив сына, и лишь дважды на престол вступил ребенок. В первый раз это случилось в 1060 году, когда после смерти своего отца Генриха I корону унаследовал восьмилетний Филипп I. Во второй — осенью 1226 года, о которой мы еще поговорим подробнее[20]. Эта почти непрерывная цепочка мирного наследования короны взрослыми мужчинами стала одним из важных факторов, укрепивших монархию.

Другим фактором было отсутствие серьезных расколов в королевской семье. Нет, далеко не все Капетинги были идеальными отцами семейств. Роберт II Благочестивый (996-1031), сын и наследник Гуго Капета, не избежал интриг при дворе, когда под влиянием его жены часть вельмож встала на сторону младшего сына Роберта, попытавшись лишить наследства будущего Генриха I, среднего сына короля (старший, Гуго, умер в юности). В последние годы жизни сам Роберт конфликтовал с обоими сыновьями. У Людовика VI (1108–1137) были непростые отношения с его отцом Филиппом I (1060-1108). Семейная жизнь Людовика VII ознаменовалась ссорами и разводом с первой женой, энергичной, властной и своевольной Элеонорой Аквитанской. Но, в отличие от многих других европейских государств, подобные трения очень редко приводили к открытому бунту и междоусобице — исключением можно считать мятеж Одо, младшего брата Генриха I, который в 1041 году вступил в союз с двумя непокорными графами против короля, но был быстро разбит.

Еще более важным обстоятельством для рождения будущей Франции явилось то, что почти все потомки Гуго Капета были ответственными, можно сказать, старательными правителями. Это, конечно, не означает, что каждый из них являл собой пример политических талантов и личных добродетелей. Так, Филипп I[21], поражавший современников уже своим внешним видом (по свидетельствам хронистов, он был очень высок, громогласен и в зрелые годы чрезвычайно тучен), имел весьма пеструю, если не сказать больше, личную жизнь и порой участвовал в предприятиях, которые слабо сочетались с королевским достоинством, — например, и ограблении итальянских купцов, следовавших через его владения. Именно это деяние подвигло папу Григория VII направить в 1074 году французским епископам письмо с гневным осуждением короля: «Немало времени прошло с тех пор, как королевская власть во Франции, некогда славная и необычайно могущественная, начала ухудшаться и лишилась всех добродетелей… Причиной тому — козни дьявола, который нашептывает вашему королю, коего следует называть не королем, а тираном»{32}. Однако гнев папы был явно продиктован не только аморальностью короля Филиппа, но и тем, что в разгоревшемся тогда между духовной и светской властью споре об инвеституре[22] rex Francorum не проявил лояльности Риму.

Последнее очень важно: Капетинги тщательно блюли свои интересы, оберегая их перед поползновениями то папы, то императора, то своих же могущественных вассалов. Начинать приходилось с собственного домена, где то и дело вспыхивали конфликты между владетельными сеньорами, светскими и церковными феодалами. Большая часть царствования Людовика VI, прозванного Толстым (он унаследовал от отца склонность к полноте), прошла в бесконечных походах по центральной Франции, то есть преимущественно по королевским землям, с целью усмирения и наказания смутьянов. При этом Людовик старался как можно чаще напоминать вассалам о своих прерогативах в качестве верховного судьи. Вот один из характерных эпизодов, который приводит в жизнеописании Людовика VI аббат Сугерий из Сен-Дени, друг и приближенный короля: «…Граф Матье Бомонский, движимый старыми обидами, восстал на своего тестя Гуго Клермонского, человека знатного, но мягкого или, скорее, даже простоватого. Он занял целиком замок Лузарш (Luzarches), половина которого до этого уже была его, согласно брачному контракту, и готовился защищать башню силой оружия при помощи вооруженных людей. Что оставалось делать Гуго? Поспешив к защитнику королевства, он в слезах припал к его ногам и умолял его помочь старому человеку, оказать поддержку ему, столкнувшемуся со столь серьезной угрозой. «Я предпочел бы, мой щедрый господин, — говорил он, — чтобы все мои земли достались тебе, тем более я все равно держу их для тебя, чем моему недостойному зятю. Если он отберет их у меня, то мне лучше умереть». Глубоко тронутый его печальными обстоятельствами, Людовик пожал ему руку в знак дружбы, обещал свою помощь и, обнадежив, отослал его домой. И надежда эта не была напрасной.

Сразу же к графу отправились гонцы и приказали ему, именем короля, вернуть естественному владельцу землю, которую он незаконно присвоил, сказав, что этот случай будет рассмотрен в определенный день в королевском суде. Когда Матье отказался повиноваться, защитник королевства поспешил отомстить. Он собрал большую армию, двинулся вперед и подошел к замку. Он сражался и оружием, и огнем и после жаркой схватки взял замок, заключил гарнизон в башню и вернул его Гуго, как тот и просил»{33}.

У Капетингов не было (и не могло быть) представлений о некой единой Франции, сколько-нибудь близких к нашим сегодняшним представлениям. Их королевство — если подразумевать под этим систему отношений власти и политических институтов, опиравшихся на правовые установления, — формировалось «по кирпичику», за счет разрешения в выгодную для короны сторону множества мелких конфликтов — вокруг замка, городка или даже какого-нибудь луга, — судебных споров, династических браков, неожиданных смертей… Случались здесь «приливы» и «отливы». Например, брак с Элеонорой, графиней Аквитанской, принес Людовику VII в 1137 году ее огромное графство, занимавшее нею юго-западную часть нынешней Франции. Но семейная жизнь этой пары по разным причинам не сложилась, и вскоре после развода с Людовиком Элеонора заключила новый брак — с английским королем Генрихом II. В результате Аквитания расширила континентальные владения династии Плантагенетов, к которой принадлежал Генрих. Однако большая часть этих владений с давних пор была ленами французской (западнофранкской) короны, так что за них английский монарх — в качестве герцога или графа соответствующей территории — должен был приносить оммаж королю Франции. Так возникла одна из главных политических коллизий средневекового Запада, приведшая к длительному конфликту между Капетингами и Плантагенетами. Он был урегулирован (правда, не навсегда) только в 1259 году, когда Людовик IX заключил Парижский мир с Генрихом III Английским. Как бы то ни было, тактика Капетингов оставалась неизменной: их «главным достижением… было постоянное давление, которое они оказывали на крупнейших феодалов, — и в конце концов они осуществили огромные территориальные приращения, что позволило им в течение одного столетия стать подлинными суверенами всего французского королевства»{34}.

* * *
Большая часть этих приращений была осуществлена в царствование Филиппа II (1180–1223), с подачи придворных панегиристов прозванного Августом, в подражание римским императорам. У современников было немало оснований петь хвалы этому монарху. За его долгое правление королевский домен был многократно расширен, прежде всего за счет земель на севере и северо-западе Франции, принадлежавших Плантагенетам. Континентальные владения этой династии включали Нормандию, Анжу, Пуату и Аквитанию — земли, о которых английский хронист конца XI века Рауль из Дицето отзывался как о принадлежащих к числу «счастливейших и плодороднейших, с возделанными полями, с городами, с лесами, изобилующими дичью, с весьма здоровыми водами»{35}. Будучи поначалу куда слабее своих вассалов — Плантагенетов в военном и политическом плане, французский король был сильнее в плане правовом и не раз ловко этим пользовался.

Тем не менее «Анжуйская империя»[23] представляла собой немалую угрозу для королевства Капетингов, которое оказалось зажато между землями Плантагенетов и «Священной Римской империей», заметно усилившейся под жесткой властью Фридриха Барбароссы[24]. Людовик VII, отец Филиппа Августа, сознавал это, когда с грустью и довольно поэтично описывал положение соседних государей и свое собственное: «Греческий император и сицилийский король могут хвастаться своим золотом и шелками, но у них нет мужей, способных проявить себя в битве. У римского императора, как называет себя немецкий король, такие мужи есть, есть и боевые кони, но нет ни золота, ни шелков, ни иного богатства… Зато… королю Англии нет нужды ни в чем, у него есть мужи, кони, золото, шелка, драгоценности, плоды и дичь. У нас же во Франции нет ничего, кроме хлеба, кипа и веселья»{36}.

Здесь нет возможности подробно описывать многолетние дипломатические и военные маневры, с помощью которых Филиппу Августу удалось переиграть своих соперников. Его успех, однако, был однозначным: 27 июля 1214 года в битве при Бувине король разгромил войска англичан и пеструю армию, приведенную союзником Плантагенетов, тогдашним императором Отгоном IV. Бувин быстро занял почетное место в национальной мифологии французов. Хронисты отмечают небывалую радость, охватившую буквально все слои общества при известии об этой победе, и великолепные торжества, устроенные королем по возвращении с поля битвы. Впоследствии Бувин стало принято считать одним из важных этапов формирования французской идентичности, моментом, когда разрозненные подданные короля, возможно, впервые ощутили себя единым целым, а саму монархию — олицетворением этого единения: «Победа, которую даровал ей Бог, действительно освятила монархию Капетингов»{37}.

Можно сказать, что именно тогда, пользуясь терминологией Жака Маритена, жители Французского королевства, еще рыхлого, раздробленного, очень далекого от нынешних представлений о «нормальном» государстве, стали превращаться из сообщества (community) в общество (society). И именно тогда был совершен заметный шаг к возникновению французов как «сообщества людей, которые осознают себя в том виде, в каком их создала история, которые связаны со своим прошлым и любят себя такими, каковы они есть или какими являются в их собственных представлениях о себе»{38}. Не случайно именно при Филиппе Августе древний титул «король франков» (Rex Francorum) уступает место титулу «король Франции» (Rex Franciae). Это символизировало перемены в положении и страны, и монарха, трансформацию самого представления о нем. Некогда обозначая просто вождя племени или группы племен, теперь rex становится титулом государя, пользующегося правами верховного сюзерена на определенной территории, притом что пестрый конгломерат феодальных владений во Франции сохранялся еще очень долго, несмотря на рост королевского домена. К тому же при Филиппе Августе закрепляется особое положение французского короля как монарха в высшей степени независимого. В 1202 году в папской декреталии Per venerabilem было официально заявлено, что король Франции не имеет над собой никакого высшего светского властителя.

Это, естественно, было выпадом против императора, с которым враждовал Иннокентий III, занимавший в тот момент папский престол. Однако французский монарх, в отличие от некоторых других государей (в том числе Иоанна Английского, прозванного Безземельным), не стал и формальным вассалом папы. Через несколько десятилетий это позволило Людовику IX гордо провозгласить, что «власть короля — ни от кого, лишь от Бога и от него самого»{39}. Что касается Рима, то папа Иннокентий, человек проницательный и умевший быть весьма дипломатичным, сформулировал в послании к французским епископам в 1204 году компромиссную позицию по отношению к власти короля Франции. Эта позиция позволила и самому Иннокентию III, и его ближайшим преемникам на папском престоле достичь с Капетингами взаимовыгодного modus vivendi: «Пусть никто не думает, будто мы стремимся уменьшить или поколебать власть короля Франции, коль скоро он не стремится воспрепятствовать… нашим правомочиям и власти; мы не намерены судить его в том, что касается [его] владений, право судить о которых принадлежит ему… Но мы выносим решения в том, что касается [людских] прегрешений, и право на такой суд несомненно принадлежит нам, и мы можем и должны применять это право против кого бы то ни было»{40}.

Укрепив внешнеполитические позиции французской короны, Филипп Август не забыл и о делах внутренних. При нем закладываются основы государственного аппарата, которые заметно расширит и разовьет его внук Людовик Святой. Упорядочивается система феодальных отношений, причем права короля как высшего сюзерена начинают реализовываться более жестко и последовательно. Король берет верх над многими могущественными вассалами, которые ранее доставляли немало хлопот его предкам. Вот, скажем, краткая история взаимоотношений Капетингов с графами Блуа-Шампанскими: «Дом Блуа-Шампанский имел, подобно Фландрскому, непосредственные отношения к империи. Людовик VII при вязал его к королевской власти при помощи браков и почестей… Адель вышла замуж за самого Людовика и была матерью Филиппа Августа. Таким образом, Людовик VII собственными руками сплел сеть, в которой чуть было не запуталась королевская власть. Шампанцы стремились то господствовать над королевской властью, то освободиться от нее. Сенешал Тибо заключил в 1159 году союз с королем Англии и вторгся в королевский домен. Генрих Щедрый… также изменил Людовику VII… У молодого Филиппа Августа происходили резкие столкновения с шампанцами… Филипп Август одолел этот шампанский дом только после смерти молодого графа Тибо III; его вдова, Бланка Наварская, отдалась под покровительство короля, передала ему замки, и с тех пор он мог извлекать из Шампани значительные средства людьми и деньгами»{41}. Тем не менее с сыном Тибо III и Бланки Наваррской, Тибо IV Шампанским, впоследствии королем Наварры, мы еще встретимся — и увидим, что и он далеко не всегда хранил верность французской короне.

Расширение королевского домена и укрепление бюрократии приносят конкретные плоды: королевская казна пополняется небывалыми темпами. Вскоре после смерти Филиппа II некто Конан, прево Лозанны в Швейцарии, побывав в Париже, записал слышанное им от королевских чиновников. По их словам, покойный государь «обогатил королевство так, что и представить себе невозможно. В то время как король Людовик [VII], его отец, не оставил ему никаких доходов… кроме 19 тысяч ливров, он сам завещал Людовику [VIII], своему сыну, доход в 1200 парижских ливров в день… А также оный король Филипп распорядился в своей последней воле взять из тех средств, что он скопил в помощь Иерусалимскому королевству, 700 тысяч марок на защиту королевства Французского и для нужд его сына Людовика»{42}.

При этом Филипп Август не был ни идеальным монархом, ни уж тем более идеальным человеком. Несмотря на восторженные отзывы о нем со стороны многих современников и потомков, сохранилось также достаточно свидетельств, говорящих о сложной, нервной, коварной и жестокой натуре короля. Филипп обманывал своих политических партнеров, беззастенчиво, со дня на день, менял союзы, не проявлял милосердия к побежденным, был весьма далек от христианского благочестия, женолюбив, не чужд вину и азартным играм, подвержен припадкам гнева… По причинам, так и оставшимся до конца не выясненными, он отверг свою вторую жену, Ингеборгу Датскую, и женился в третий раз, на Агнессе Меранской, вызвав гнев Иннокентия III, который на некоторое время наложил на Францию интердикт — запрет на богослужения. Несколько лет спустя король, правда, был вынужден под давлением Рима развестись с Агнессой (она вскоре умерла — некоторые современники утверждали, что от горя). Еще через 12 лет Филипп примирился с Ингеборгой — скорее по политическим причинам, нежели из раскаяния. Некоторые странности в поведении монарха, в том числе история с изгнанием Ингеборги, весьма повредившим Филиппу политически, возможно, связаны с нервной болезнью, из-за которой он однажды даже лишился большей части волос и ногтей. ...



Все права на текст принадлежат автору: Ярослав Владимирович Шимов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Меч Христов. Карл I Анжуйский и становление ЗападаЯрослав Владимирович Шимов