Все права на текст принадлежат автору: Сабина Грубер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
НеприкаянныеСабина Грубер

Сабина Грубер

Коротко об авторе

Сабина Грубер — известная австрийская писательница, драматург и эссеист, лауреат многих литературных премий. Родилась в г. Мерано, в той части Тироля, которая ранее принадлежала Австрии, а в начале XX века отошла к Италии. Изучала германистику, историю и политологию в университетах Инсбрука и Вены. После окончания преподавала немецкий язык в Венецианском университете, затем в Клагенфурте. По словам самой С. Грубер, ее сформировали две культуры: немецкая и итальянская. Поэтому, несмотря на родной немецкий язык, ее все время тянет в Италию.

Не случайно герои первого романа Сабины Грубер «Неприкаянные» (1996), родившиеся на севере Италии, уезжают, спасаясь от гнетущего их одиночества, в Вену, а потом в Венецию. Этот роман С. Грубер назвала редким и почти неупотребляемым словом «Aushäusige», однако смысл его понятен: речь идет о людях, которые по собственной воле покинули родное гнездо и пытаются обосноваться где-то еще, но везде остаются чужаками.

С. Грубер избегает последовательного изложения событий. В ее книге сменяют друг друга на первый взгляд совершенно разрозненные эпизоды, настоящее перемежается прошлым; главные герои говорят, перебивая друг друга, и не всегда легко определить, кто есть кто, а может быть, это сам автор. Критик журнала «Ди брюкке» Петер Хандке написал о романе: «То, что столь многое остается открытым и лишь слегка затронуто, наполняет всю вещь ветром и светом».

Сейчас Сабина Грубер живет в Вене и пишет новый роман под рабочим названием «Предположение».

_________________
Издательство благодарит Отдел культуры Управления Федерального канцлера Австрии (ВКА) и издательство «Визер» за поддержку в издании этой книги.

Герои романа, неприкаянные, бегут от одиночества, чтобы наконец понять: тот, у кого не было настоящего дома на родине, не построит его ни в каком другом месте.

«Нойе цюрихер цайтунг»

НЕПРИКАЯННЫЕ

Посвящается

Аннемари Монауни Грубер

и Францу Томасу Майзлю

Глава первая

1
Вот, начинается, думает Рита, сейчас Эннио склонится над столом, смахнет прибор, тарелка с рыбьими костями перевернется, тут он всем телом наляжет на столешницу, дотянется до радиоприемника и примется рыскать по разным каналам, пока не поймает воскресную станцию и возгласы «гол!», «офсайд!» снова не заставят ее насторожиться и ждать. Только когда матч закончится и рюмки и тарелки снова окажутся в безопасности, она сможет покинуть свой пост, а он будет и дальше крутить ручки настройки или выключит радио вообще.

Рита надеется, что он уйдет из кухни, но он остается сидеть напротив нее, руки молитвенно сложены у подбородка, голова опирается на согнутые большие пальцы; и будто ее здесь нет вовсе, будто остатки еды сами собой убрались в предназначенные для того шкафы, он не отрываясь смотрит на пивные бутылки, которые все не исчезают из его поля зрения, хотя дверь холодильника хлопает то и дело. Рита поворачивается к нему спиной, бросает в мойку кастрюлю, гремит тарелками, ставя одну на другую. В последнее время она все реже его дразнит. Плечи у него как-то обвисли и презрительно дергаются, когда она на него смотрит. Эннио уже не способен различать вопросы и ответы; чтобы выразить сомнение и озабоченность, он закатывает глаза, шевелит губами и дергает щеками, а произносить внятные слова и фразы уже почти перестал. Он ковыряет ногтем дерево, болтает ногами — туда-сюда, пока это раскачиванье, постукиванье скамейки не начинают действовать Рите на нервы и она в раздражении не хватает его за ноги: прекрати, от тебя рехнуться можно!

У Риты не остается времени его отчитать: Эннио встает, чуть не падая ничком, словно не может устоять перед ее взглядом, но резко выпрямляется, чтобы оттолкнуться от нее, почерпнуть у нее силы пройти расстояние от кухонного стола до спальни, которое он одолевает с трудом, волоча за собой непослушные ноги, натыкаясь на мебель и притолоку.

Оставшись наедине со стульями, она думает: а что, если бы всего этого времени, всех этих лет не было, если бы она взяла и убила его, намеренно и коварно ударила бы и била до тех пор, пока голова у него не свесилась бы на грудь, не дернулась в последний раз. Избавясь от этого медленно разлагающегося, непрестанно пахнущего рыбой тела, она бы еще раз отважилась прорваться в жизнь. Но пока она мысленно отправляет Эннио в землю, он с храпом восстает к жизни: холм на постели шевелится, посреди анютиных глазок и хризантем вылезает наружу ступня. Опрокидывается ваза, свеча перестает мерцать.


Когда Рита на цыпочках выходит из дома, уже темно. Она сворачивает не в тот переулок, озирается: в свете лампочки над входной дверью копаются в мусоре кошки, разорванные мешки устилают ее путь. Немного подальше она останавливается перед дверью бара, высматривает за стойкой очертания некой фигуры. Никогда бы не вошла она в это заведение одна, не смогла бы выдержать устремленные на нее взгляды. Заслышав шаги, она поворачивает голову в сторону тупика и роется в сумочке. В условленное время скрипит дверь, она идет на несколько шагов впереди, он молча следует за нею. Если кто-нибудь пойдет за ним следом, то увидит, как между его ногами мелькают ноги Риты; кажется, будто его огромная тень поглощает ее сзади, его уверенная поступь определяет скорость ее шагов. Ступени последнего моста он берет в несколько прыжков и тем выбивает ее из ритма. Едва она успевает дойти до арки проходного двора, как его лицо уже нависает над ее лицом, он хватает ее — это его приветствие. Из кармана брюк он достает связку ключей, позвякивает ими у нее над ухом и приглашает следовать за ним.


Здешний хозяин — клиент моего мужа, говорит Рита. Она находит это заведение безвкусным, добавляет, что оно напоминает ей об Эннио, все съеденные здесь рыбы погибли у него в лодке, на этой плавучей бойне. Пока она говорит, а ее глаза ищут за остекленной дверцей холодильника рыбьи тушки, он прижимается к ней. Взгляд ее замирает на давно издохших раках-богомолах.

Дома, размышляет она, дождевальные установки разбрызгивают теперь на полях воду из оросительных каналов; каждый второй понедельник Заячий луг, что выше деревни, заливает водой. Плющ там желтеет, а зеленый лук вообще не желает расти. На том Заячьем лугу я вкусила первый поцелуй, когда уже сочинила себе идеальную любовь и позднее все к ней примеряла. Позднее ветви яблонь сомкнулись над машиной Мартина, и с такой же решительностью, с какой гонял отцовское авто по ухабистой тракторной колее Яблоневого луга, полез он ко мне под юбку. Добившись своего, отыскал в бардачке между дорожными картами бумажный носовой платок и вытер кожаное сиденье.

Альдо сдвигает в сторону корзинки с хлебом, без слов падает на Риту. Она пугается собственных движений, того, что отдается ему, когда надо бы отвернуться, участвует в игре, идет навстречу. На пути домой перед глазами у нее копошатся раки; то, что осталось от него, стекает по ногам теплой влагой.


Рита делает множество дел сразу. Поскольку она пытается всюду поспеть, голова у нее идет кругом. Она такой неорганизованный человек, что вечно попадает в цейтнот. Магазины вот-вот закроются, а она еще ничего не купила. Собирается гроза, а белье висит под открытым небом. Она знает, как надо себя вести, чтобы хоть иногда казаться себе стоящим человеком, испытывать нехватку времени, как другие, чем-то заниматься, как другие. Ее занимает не то, что хотелось бы делать самой, а то, что ей надо делать для других. Она стряпает для Эннио, открывает ему дверь, когда он приходит домой. Складывает пижаму и кладет под подушку. Вечером отворачивает одеяло. Вещи, которые не привлекают к себе внимания, она перемещает так, что они начинают мешать: вазу с георгинами ставит на тумбочку возле кровати, белье кладет в умывальник. Иногда она выбрасывает важные записки или свежую рыбу, относит в чистку костюмы, когда ее никто об этом не просит, все переустраивает по-своему. Такое поведение, понятное только самой Рите, для Эннио невыносимо. Непредсказуемость — ее оружие, так она привлекает к себе внимание, и пусть это будут лишь проявления недовольства: она подвергается нападкам — значит, существует.


Услышав, что Эннио поднимается по лестнице, Рита бросает лапшу в воду. Он садится за стол, не сказав ей доброго слова. Ворот его рубашки взмок от пота; когда он наклоняет голову и начинает говорить, голос у него дрожит. Где соль? Она не сразу подает ему солонку, и он срывается на крик. Ей становится ясно: он знает, должно быть, кто-то что-то видел. Он хватает солонку и вытряхивает содержимое за спину. Во время еды, пока она провожает глазами лапшинки, которые соскальзывают у него с вилки, он велит ей надеть туфли. Убирайся с глаз моих, говорит он. И: подожди на улице, пока я управлюсь.

2
Каждый день одно и то же: Мареш берет из пачки «Курир», кладет на стол десять шиллингов, но никогда не скажет «спасибо», «добрый день», «до свидания». Ни рукопожатия, ни кивка, ни даже взгляда; зато потом, когда в ресторан входит Симонич, — поцелуи в обе щеки, приветственные и прощальные. Целуют только людей светских. Мареш обмакивает франкфуртскую сосиску в горчицу и опять берет меня в оборот: ведь так хочется помечтать об Италии. Все они любят Италию, вернее, то, что они считают Италией, — Тоскану, Венецию, оливковое масло холодной выжимки, кофе «Сегафредо». Когда я заказываю меланж[1], они качают головой.

Что там у Риты? Я меняю тему. Денцель приходит ко мне на помощь, подсаживается к столу, выклянчивает сигарету. Он курит без передыху, словно надеется вот так, подолгу отыскивая зажигалку, потом закуривая, хоть немного сдвинуть сроки, выкроить время для размышлений. Он никогда не зевает, не разражается хохотом, никогда не теряет самообладания, даже если его статьи ругают или отклоняют вовсе.

Я хотел бы лечь на тот узкий диванчик, положив руки под голову, вытянув ноги.

Как я им скажу, что сегодня уйду пораньше? Редактировать может и Денцель, так он скорее усвоит, чего именно впредь ему следует избегать. Пухер вчера обозвал его газетным недоучкой, за то, что он не овладел еще жаргоном эвфемизмов. Он и впрямь написал «бомбовый удар» вместо «военная операция». Его прогоняют через все отделы, чтобы он усвоил табу, однако он, из наивности или упрямства — я его пока что не раскусил, — держится за свою непосредственность, бушует в своих репортажах, нанося удары направо и налево, а позднее, когда завотделом растолковывает ему, сперва с дружеской озабоченностью, потом переходя на крик, подвохи его стиля, — молчит.

Симонич встает, на ней опять черные чулки в сеточку и платье, которое кончается аккурат там, откуда ноги растут. Мареш, перемазанный горчицей, пытается с ней заигрывать. Оба они, в отличие от Денцеля, давно поняли, что журналистика — это возможность заработать себе на жизнь, все равно как торговать сосисками или жарить картошку. На коренное обновление внутри отделов надеяться уже не приходится. Только глупыши Денцели еще верят в то, что им позволят резать правду-матку.

Слушай, у меня сегодня встреча. Симонич моментально поворачивается, идет назад к нашему столику, по-товарищески кладет руку на плечо Денцеля и, ухмыляясь, глядит на меня.

3
Эннио пересекает площадь Сан-Джованни-э-Паоло, то и дело оглядывается на Риту, подгоняет ее. Она молча вышагивает позади него, идет так, будто не привыкла ходить на каблуках: при каждом шаге колени у нее подгибаются, таз подается вперед, одновременно верхняя половина туловища откидывается назад, чтобы перемещением тяжести можно было восстановить равновесие и не ткнуться носом в камни. Она балансирует, спотыкается, пока они, миновав набережную Дандоло, не поднимаются на маленький мостик, под ними — грязная, мутная вода. Зачем я иду за ним, думает Рита, он и не пьян по-настоящему. Это моя нечистая совесть запугивает меня. Когда мне страшно, счастье всегда где-то прячется или же возвращается туда, откуда я долгое время ожидала несчастья. Я могла бы уложить чемоданы, убраться прочь от этой воды. Его мамаша была бы вправе торжествовать.

К окошку кассы на пристани Риальто стоит очередь японцев. Рита забавляется тем, что, обойдя их сзади, внезапно появляется у них перед камерами. Она представляет себе, как ее голова возникнет на экране в Токио или в Осаке, нечто расплывчато-коричневое на фоне белого мрамора моста и рыночной толчеи.

Не требуя объяснений у Эннио, она вслед за ним садится на вапоретто[2] первой линии, несмотря на духоту, тоже заходит в каюту. Чтобы заглушить тревогу, перед каждой остановкой пытается угадать, сколько народу сейчас сойдет. Эннио, очевидно, не намерен сходить до конечной станции.


На Лидо, перед экономично вытянутыми вверх летними домиками, Эннио прыгает в такси, опять без единого слова, опять метнув на нее повелительный взгляд, не терпящий возражений. Виа Мануцио, коротко бросает он, листая рекламный проспект, который взял с заднего сиденья, когда садился. Больше всего ей хочется сейчас крикнуть ему: — Куда? — но она надеется, что эта необычная поездка на такси окончится вполне буднично и ее предположение, что он знает, может оказаться ошибкой, а потому сдерживается, чтобы не выдать себя и не укрепить его подозрения.

Следя за белыми точками, она вспоминает: в предпоследний раз Альдо говорил ей, что чайки бывают разные — чайки-хохотуньи, чайки-рыболовы, черноголовые чайки, но какая разница между ними, у нее из головы вылетело, ей сейчас не до чаек, она невольно думает только об Эннио: мальчишкой он выходил в море, чтобы ловить на удочку чаек. Он и его друзья закидывали удочки, насадив на крючок рыбьи внутренности, ждали, пока чайки клюнут, после чего заводили мотор и вмиг срывались с места. Из-за резкого старта морские птицы накалывались на крючок, их выдергивали из воды, и под конец они с возрастающей скоростью порхали все выше над лодкой. На полном ходу чайки на лесках казались живыми воздушными шариками, но стоило выключить мотор, как они падали обратно в море с окровавленными клювами.

Что ему понадобилось на Виа Мануцио, думает она, искоса поглядывая на него. Эннио складывает проспект, вертит его в руках. По его лицу ничего нельзя прочесть. Когда за домами Сан-Николо показываются высокие деревья еврейского кладбища, он велит таксисту причалить и подождать. Рита выходит, огибает корму, останавливается возле багажника. Объясни мне… — начинает она, но Эннио со всего размаху бьет ее по лицу. Она отшатывается назад, спотыкается, теряет туфли. Ничего я не стану тебе объяснять. Вон там — он указывает рукой на дом Альдо, — там твое место, оставайся, где тебе полагается.

Прежде чем Рита успевает открыть рот, она слышит, как захлопывается дверца такси, тихое стрекотанье мотора переходит в громкий рев. Одним глазом она видит, что носовая часть катера выворачивает на ходовую полосу; другим уже испуганно и пристыженно высматривает возможных свидетелей. Никто ее не видел. За ближайшей садовой оградой взад-вперед бегает собака, но не лает. На большинстве окон, для защиты от послеполуденного зноя, спущены жалюзи. Рита сворачивает на улицу, идет вдоль канала к открытому морю, оставляя лагуну за спиной.

Немного погодя она сидит на пляже напротив больницы. Снимает туфли, стягивает с пальца кольцо и кладет его в кошелек для мелочи.

Когда дядя Виктор вечером не являлся домой, тетя Анна принималась вязать. Она молчала и вязала. Все, о чем она умалчивала, не решалась высказать, она вкладывала в свое вязанье и обволакивала им дочерей. Годами сидели они в часы трапез на угловой скамье среди недовязанных рукавов, полочек и спинок. Годами она закрывала глаза на похождения дяди Виктора, вполголоса считала петли: одна лицевая, одна изнаночная, и опять — одна лицевая, одна изнаночная, чтобы не надо было считать женщин. Она облекала руки и ноги своих девочек пестрой шерстью, словно укрощала этим своих соперниц. Она никогда не отвечала, если дочери задавали вопросы. И они довольствовались догадками, вероятностями. ...



Все права на текст принадлежат автору: Сабина Грубер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
НеприкаянныеСабина Грубер