Все права на текст принадлежат автору: Разипурам Кришнасвами Нарайан.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Продавец сладостей. Рассказы. «В следующее воскресенье». «Боги, демоны и другие»Разипурам Кришнасвами Нарайан

Разипурам Кришнасвами Нарайан

Предисловие

Мы сидим на скамейке в Архангельском и мирно беседуем. Почему-то нас занимает вопрос о наследственности. Юмор, например, говорит кто-то, нередко отличает членов одной семьи.

— Вот, скажем, брат господина Нарайана — известнейший в Индии художник-карикатурист. Правда, господин Нарайан?

— Да, он довольно хорошо у нас известен. Вы его тоже знаете, он иллюстрировал все мои книги.

— Но там почему-то стоит: «Художник Р. К. Лаксман».

— Это и есть мой брат.

— Это, должно быть, его псевдоним?

— Нет, это его собственное имя.

— Так это ваш двоюродный брат?

— Нет, отчего же…

— Значит, сводный?

— Нет, нет — родной.

— Почему же у вас разные фамилии?

— Фамилии? Фамильное имя у нас одно — Разипурам Кришнасвами. Оно всегда ставится впереди, вот видите инициалы — Р. К., а имена у нас действительно разные — Лаксман и Нарайан. Так принято у нас на юге, ведь человека отличает его собственное, а не фамильное имя.

Разговор этот происходил в июне 1964 года, когда Р. К. Нарайан приехал в Москву на встречу писателей стран Азии и Африки. Мы воспользовались случаем показать писателю Москву и ее музеи и, конечно, расспросить его об Индии и литературе. Мы сидим в Архангельском парке, смотрим на белеющие в зелени скульптуры и старинный дом, по которому только что прошли. Солнечное воскресенье. Неторопливая воскресная толпа. Утром произошла встреча, неожиданная и немного сумбурная, о которой часто мечтают для «своих» авторов переводчики, а может быть, и сами писатели, — встреча с читателем. Только не на собрании и не в клубе, где произносятся заранее обдуманные и подготовленные речи, а встреча случайная, на улице, на бегу, когда слова вылетают изо рта прежде, чем успеешь сообразить, что ты сказал. У ворот парка мы встретили друзей, и я представила их нашему гостю.

— Знакомьтесь, это господин Нарайан.

— Тот самый Нарайан? — переспросил отец семейства.

Потом все жали писателю руку и говорили, что «Гид»[1] — прекрасный роман, а он, Нарайан, — то есть, простите, господин Нарайан! — прекрасный писатель. А что он сейчас пишет? А у нас это будет публиковаться?

И вот сейчас тот самый Нарайан сидит с нами на лавочке в парке, мы задаем вопросы и все больше и больше проникаемся сознанием того, какой сложный мир представляет нам писатель и как много кроется за самыми простыми, казалось бы, вещами. Расспрашивать его нелегко — он отвечает коротко, односложно, то и дело отсылает нас к своим книгам.

— Я ведь там все сказал.

Кто-то спрашивает:

— А почему вы пишете по-английски?

Нарайан усмехается. Знакомый вопрос! Сколько раз его задавали писателю.

— В моем новом романе, над которым я сейчас работаю, есть такая сцена: отец, продавец сладостей в небольшом городке на юге Индии, узнает, что его сын-студент хочет стать писателем. «Интересно, на каком языке он будет писать? — думает отец. — На тамили[2] или на английском? Если на тамили, он будет известен у себя на юге, если на английском, его будет знать весь мир». Вот так и я — рассуждаю, как мой продавец сладостей…

Нарайан улыбается, но улыбка у него невеселая. За шуткой писателя стоят суровые факты. До сего дня вопрос о языке остается одним из самых наболевших для литераторов Индии, ибо в первую очередь вопрос о читателе. Авторы, пишущие на одном из национальных языков Индии, все еще — через столько лет после получения независимости — не имеют достаточно широкой читательской аудитории. Известное исключение составляют лишь такие «крупные» языки, как бенгали, маратхи и хинди. (Вспомним, однако, что даже великий Тагор переводил собственные произведения с бенгали на английский, а порой и писал их прямо на английском. А ведь бенгали — один из тех языков Индии, которые имеют давнюю и богатую литературную традицию!) У остальных «языковых» авторов круг читателей и теперь еще очень мал. Хороший роман, написанный, скажем, на языке каннада (один из языков южной Индии), может за три-четыре года разойтись в тысяче экземпляров. Объясняется это прежде всего не общей численностью национальной группы, а числом грамотных в ней. Писатель в Индии до сих пор может рассчитывать только на город — ведь сельская Индия все еще почти полностью неграмотна. Впрочем, и в городе количество грамотных очень невелико. «К тому же какой процент из этих людей сможет позволить себе купить книгу? И какой процент захочет это сделать?» — спрашивает Нарайан.

Немалое значение имеет здесь и национальная традиция. «Писатель, — заявил Нарайан в одном из своих интервью, — по самой природе своей чужд нашей стране». Заявление парадоксальное, особенно если вспомнить, что оно принадлежит одному из крупнейших писателей Индии. «Устная традиция сидит у нас глубоко в крови. И по сей день мы спокойно просиживаем по четыре часа кряду, слушая сказителя. А много ли найдется среди нас людей, готовых провести столько же времени над книгой?» — с горечью замечает писатель. Вместе с тем «коммерческая» литература в Индии процветает. Издаваясь многотысячными тиражами, она отравляет ум и вкус широкого читателя, которого так не хватает подлинной художественной литературе. Рецепты «массового успеха» давно проверены и просты. «Разбросайте по страницам книги несколько трупов, и пусть читатель ломает себе голову над тем, кто убийца, — пишет Нарайан в статье „Писатель и современность“. — А если в центре повествования не насилие, тогда по крайней мере это должен быть секс. Секс тоже идет хорошо. Такие книги пишутся по старым рецептам, и никто не возражает, даже если все заранее известно, как в простейшей задачке».

К этой теме — писатель в Индии — Нарайан возвращается вновь и вновь. Ей посвящены статьи и эссе, некоторые из них вошли в наш сборник, и многие страницы его художественной прозы, также представленной здесь.

Р. К. Нарайан вошел в индийскую литературу в середине тридцатых годов и сразу занял в ней особое место. Он родился в Мадрасе в семье брахмана. Окончив в 1930 году колледж в Майсуре, Нарайан получил место преподавателя и начал исподволь, с большим трудом выкраивая время для литературных занятий, писать. В 1935 году вышла первая повесть Нарайана, сразу же обратившая на него внимание. Рекомендовал ее к изданию известный английский писатель Грэхем Грин. Впоследствии он так описал свое знакомство с этой книгой Нарайана: «Мой индийский друг прислал мне как-то, еще перед войной, очень „слепую“ рукопись и просил прочесть ее. Несколько недель рукопись пролежала у меня на столе. Но затем… я решил прочитать и был совершенно очарован. Это история индийского ребенка, называется книжка „Свами и его друзья“. Я уговорил издательство напечатать эту книгу… Нарайана я считаю одним из лучших романистов нашего времени, пишущих на английском языке. Некоторые из его ранних произведений каким-то странным образом напоминают мне Чехова — то же огромное чувство юмора, та же грусть…»

С самого начала Нарайан заявил о себе как о писателе, резко противостоящем коммерческой литературе, как о писателе большой национальной темы. Он подчеркнуто избегает клише, обеспечивающих дешевый успех, о которых он с такой горечью говорит в приведенной выше статье. В его произведениях нет поверхностной занимательности. Даже самые названия его романов подчеркнуто «профессиональны» и сдержанны: «Бакалавр искусств» (1938), «Учитель английской словесности» (1945), «Финансовый эксперт» (1952), «Печатник из Мальгуди» (1957) «Гид» (1958), «Продавец сладостей» (1967). И тем не менее они увлекают той особенной силой и внутренней напряженностью, которые присущи лишь подлинным произведениям искусства. Романы Нарайана строятся на столкновении моральных и этических принципов, осмысленных не отвлеченно, в теории, а на живых человеческих характерах и судьбах.

Место действия почти всех произведений Нарайана — Мальгуди, небольшой городок на юге Индии. Критики сравнивают его с Йокнапатофой в штате Миссисипи в книгах Уильяма Фолкнера. Мальгуди, так же как и Йокнапатофу, не найдешь на карте, — это плод творческого воображения Нарайана. И в то же время Мальгуди, так же как и Йокнапатофа, удивительно реален, объемен, нефантастичен. Тысячи нитей связывают героев Нарайана, пусть даже отделенных друг от друга временем действия или написания произведения. Они ходят по тем же улицам, смотрят на ту же реку и горы, знают тех же людей, учатся в тех же школах и колледжах, ездят по тем же дорогам. Тысячи нитей связывают Мальгуди с югом Индии и с индийской провинцией вообще, ибо Мальгуди «существует» в любой части провинциальной Индии. Низкие домишки, вдоль которых тянутся крытые галереи на столбах, где отдыхают в полуденный зной жители, узенькие улочки, по которым бродят священные коровы да изредка грохочут запряженные быками повозки, базарная площадь, куда собираются из окрестных деревень крестьяне, чтобы обсудить свои семейные дела и земельные тяжбы… Гороскопы, посты и молитвы, касты, приданое и свадьбы, на которые деньги копятся всю жизнь, застойный патриархальный быт, феодальные путы, бесчисленные запреты и установления, регламентирующие каждый шаг, каждое душевное движение человека, — все эти особенности быта индийской провинции, объективно и субъективно консервировавшиеся вековым британским господством, получают под пером Нарайана удивительную выпуклость и емкость.

Ранние произведения Нарайана, написанные еще до независимости, посвящены судьбе молодого человека в колониальной Индии.

«Свами и его друзья», «Бакалавр искусств» и «Учитель английской словесности» образуют своеобразную трилогию о молодом человеке. Хотя герои этих романов и носят разные имена, их объединяет общность судеб и характеров. «Свами и его друзья» — повесть о детстве, исполненная удивительной чистоты, мягкого юмора и сердечности.

В двух последующих романах автор разоблачает систему образования колониальной Индии, цель которого — подготовить прилежных клерков для чиновничьего аппарата империи.

Глубокой печалью проникнута повесть о молодом бакалавре искусств Чандране, кончившем колледж и полном радостных надежд на будущее. Не проходит и нескольких месяцев после окончания, как он понимает, что полученное им образование не имеет никакого отношения к той жизни, которая ему предстоит. История средневекового папства, Шекспир и Мильтон, Платон и Аристотель мертвым грузом лежат в голове молодого индийского бакалавра. Честный и добрый, но нерешительный и мягкий, Чандран не находит в себе сил, чтобы коренным образом изменить свою жизнь. Он не видит дела, которому мог бы посвятить себя. Неудачно кончается его юношеская любовь: гороскопы не сходятся и девушку отдают за другого. После долгих странствий он возвращается домой и становится агентом по распространению местной газеты. Щемящая грусть охватывает читателя при мысли о напрасно растраченных силах доброго и умного молодого человека.

По-иному складывается судьба Кришны, героя последнего романа из этого цикла. Он восстает против системы английского образования в Индии. «Я против всей системы такого образования, — заявляет он, — против его метода и направления. Нас превращают в дегенератов, культурных дегенератов, но зато делают послушными чиновниками для своих деловых и административных целей…» Кришна находит в себе силы отказаться от хорошо оплачиваемого и почетного места преподавателя колледжа миссии Альберта и посвятить себя бескорыстному служению своему народу. Личная трагедия — смерть любимой жены — не останавливает Кришну на его пути. Несмотря на элементы мистицизма, окрашивающие отдельные сцены этого романа, «Учитель английской словесности» знаменует важный этап в развитии лирического героя Нарайана.

Вторая группа произведений Нарайана относится к концу 40-х и 50-м годам. В отличие от первого, лирического цикла эти романы носят в основном сатирический характер. В них окончательно оформляется тот собирательный образ Мальгуди, который сообщает произведениям Нарайана особую значимость и емкость. Мальгуди цепко держится за старое: не поддаваясь новым веяниям, он всячески противостоит им. Где-то в горах строится электростанция, но Мальгуди знать ничего не знает о ней. На берегах Сарайу возведена киностудия «Заря и Кº», выпускающая низкопробную продукцию на потребу примитивнейшим вкусам. Изредка в город проникают «боевики» вроде «Постельной жизни, или Науки интимного счастья». На главной площади уже возвышается здание Кооперативного банка, где нищие крестьяне закладывают и перезакладывают свои дома и участки, однако жизнь в городе, по сути, осталась прежней. Рассказ за рассказом, роман за романом следит Нарайан за историей города, фиксируя мельчайшие изменения в его внешнем и внутреннем облике. В произведениях этой поры возникает образ наивного обманщика, легкомысленного проходимца, лжеучителя и лжесвятого, с готовностью верящего собственным фантазиям и измышлениям. Простодушный авантюрист и святой поневоле Раджу («Гид»), незадачливый банкир Маргайа, не задумывающийся о том, откуда он будет брать деньги, чтобы выплатить проценты по вкладам, доверенным ему соседями («Финансовый эксперт»), лжеастролог, по счастливой случайности разгадавший единственный раз в жизни судьбу пришедшего к нему человека («День астролога»), псевдоархеолог, в простоте души полагавший, что сделал великое открытие («Находка»)… Многие из них не колеблясь рискуют жизнью ради того, чтобы утвердиться в собственных фантазиях. Нарайан обнажает их своекорыстие и паразитизм и вместе с тем показывает, что они, по сути дела, «обманутые обманщики», мечты которых о счастье, благополучии, интересной, исполненной смысла жизни обречены на провал. С улыбкой наблюдает он за всеми их фокусами и проделками, однако улыбка не притупляет остроты анализа.

60-е годы знаменуют новый этап в развитии прозы Нарайана. Впервые он ставит вопрос о дальнейшей судьбе индийской провинции, а говоря шире — и всей Индии. Этому вопросу посвящен включенный в наш сборник роман «Продавец сладостей». В нем старый конфликт между Мальгуди и неким активным началом приобретает качественно новый характер. Впервые в художественной прозе Нарайана возникает тема Запада[3]. Каким путем будет развиваться дальше Мальгуди? Как повлияют на него все расширяющиеся связи с Западом? Воспримет ли он что-то от западного «образа жизни», а если и возьмет, то что? Эти вопросы, широко дебатирующиеся индийской общественностью, находят своеобразное освещение в романе.

В основе романа — конфликт поколений. Старое представлено в нем Джаганом, в характере которого переплелось множество самых странных противоречий. Здесь и верность национальным традициям, и забвение их (но только когда это очень нужно, и только до известного предела), и преданность Ганди и «Бхагавадгите»[4], и нарушение их заветов, и безотчетное смешение высоких принципов и своекорыстных интересов.

В характере Джагана Нарайану удалось показать новую тенденцию Мальгуди — стремление приспособиться к новым веяниям, приняв их на словах, и в то же время обратить себе на пользу. Конечно, здесь, как и во всяком приспособлении, бывают такие моменты, когда кажется, что вот оно, старое, сдвинулось с места, пошло против самого себя, поднявшись чуть не до самопожертвования. Так и Джаган, став волонтером Гражданского неповиновения, пытается в самозабвенном порыве сорвать британский флаг, за что полицейские избивают его и бросают в тюрьму. Годы спустя, уже преуспевающим дельцом, он любит вспоминать об этом эпизоде, уснащая свою речь «цитатами» из Ганди, по большей части им же самим придуманными. Он любит поговорить о том, что занялся торговлей, только чтобы обеспечить детей бедняков сладостями, приготовленными из первокласснейших продуктов. Точно так же любит он вспоминать, как в свое время пошел бескорыстно за Ганди, чем навлек на себя гнев властей и своих родных. Он забывает, что перед тем, как примкнуть к движению, много раз подряд проваливался на выпускных экзаменах и что волонтерство спасло его от бесконечных упреков родных. Словом, Джаган представляет все тот же Мальгуди, только он слегка приспособился к новым запросам или, вернее, приспособил их к себе. Это становится особенно ясно в его разговоре с Грейс, которая восхищается поступком Мали, нарушившего, приведя ее в дом, законы кастовой системы.

— Ну, знаешь, — сказал великодушно Джаган, — в наши дни мы уже не верим в касты. Ганди боролся за их уничтожение.

— Они уже исчезли? — спросила она в простоте душевной.

— Они исчезают, — ответил Джаган, чувствуя себя политиком. — Мы о них больше не думаем.

Он надеялся, что она ни о чем больше не будет спрашивать.

Можно сколько угодно утверждать, что больше не думаешь о кастах, и чувствовать себя при этом политиком, однако действительность вносит поправки в прекраснодушные мечты. Грейс для Джагана навсегда остается «девушкой без касты», явлением настолько удивительным, что не известно, как к нему относиться. Когда же он узнает, что Грейс и Мали не женаты, он отбрасывает свои высокие принципы. В минуты кризиса он и не вспоминает о Ганди и преподанных им уроках терпимости.

Старому мальгудийцу Джагану приходится иметь дело с собственным сыном. Мали — представитель молодого поколения (поостережемся называть его «новым»). Мали — недоучка, недоросль, отбросивший старую, традиционную культуру с ее священными текстами, кастами, системой предписаний и запретов и не нашедший ей взамен никакой иной культуры, никаких иных норм нравственности. Прожив несколько лет на Западе, Мали вывез оттуда лишь весьма сомнительные ценности. И даже машины, которые он предполагает производить в Индии (столь нуждающейся в технике), оказываются насмешкой, анекдотом, фарсом.

Немаловажную роль в этом конфликте поколений играет безымянный родственник и прихлебатель, которого Джаган во избежание долгих и заведомо бесполезных выяснений степени родства зовет попросту «братец». Братец по самой природе своей оппортунист и соглашатель. Он ни во что не верит, ничем не дорожит, а лишь паразитирует на пороках обоих поколений. Приспособленчество Мальгуди доведено в нем до предела.

Ведь и сейчас в Мальгуди мало что изменилось после того, как сразу же после освобождения в нем избрали первый муниципалитет Свободной Индии. Правда, тогда, в 1947 году, решили в патриотическом порыве замостить булыжником дорогу и даже привезли булыжник и свалили его на улице, но этим все и ограничилось — булыжник так и остался лежать без применения. А ведь с тех пор прошло немало времени (Мали из Америки пишет своему отцу об убийстве Кеннеди).

Ведь и сейчас в Мальгуди все еще можно встретить нашего старого знакомого — адвоката, специалиста по отсрочкам. Это он вызволил в свое время Раджу. Он постарел, потерял зубы, но клиентов у него не убавилось. Оттянуть время, выждать, не принимать никакого решения — в этом он, как и прежде, помогает своим подопечным.

Все еще бродит по городу нищий, ставший такой же его неотъемлемой принадлежностью, как статуя Фредерика Лоули. Порой Джаган задает ему от праздности один и тот же вопрос:

— Почему же ты не поищешь работу?

— Где у меня время, господин? Пока я обойду город с миской для подаяния и вернусь сюда, день уже подходит к концу…

«Где у меня время, чтобы работать?» — эти слова могли бы повторить многие в Мальгуди. Мальгуди все еще слишком занят мечтами, молитвами, цитатами из священных книг, воспоминаниями о прошлом и всевозможными прожектами, чтобы найти время работать и коренным образом изменить свое существование.

По особенностям своего дарования Нарайан — сатирик; сатира его не навязчива, она словно «возникает» сама по себе из сдержанного и объективного повествования. Вместе с тем она всегда многопланова. «Продавец сладостей», в частности, не только сатира на тех, кто склонен бездумно восхищаться достижениями Запада, предавая забвению собственные многовековые традиции. Отношение Нарайана к двум сторонам этого конфликта — Джаган против Мали, Мальгуди против Запада — совсем не однозначно. Писатель далек от того, чтобы безоговорочно принимать любую из этих сторон. Мальгуди страшит его своей пассивностью, застоем. Запад — речь в первую очередь идет, конечно, о Соединенных Штатах — отталкивает своей «машинной» цивилизацией.

Нарайан — писатель широкого творческого диапазона и больших возможностей. Он пробует свои силы во многих жанрах. Роман, рассказ, эссе, путевые очерки, переложение древних национальных мифов — все удается ему.

Рассказы Нарайана поражают широтой охвата, легкостью, с которой писатель переходит от одной интонации к другой. Самые различные чувства — смех и мягкая ирония, сдержанный гнев и грусть о незадавшихся судьбах своих героев — звучат в авторском голосе, придавая ему глубоко индивидуальный характер.

Рассказы Нарайана широко раздвигают рамки мальгудийских хроник. Они начинаются с пустяка, с маленького, почти «семейного» анекдота и, постепенно ширясь, вбирают в себя все больше и больше жизни, человеческих судеб. Любящий муж пытается супружеской изменой спасти жизнь больной жены, наивно полагая, что ей грозит злонравие Марса («Седьмой дом»). Актер вынужден подчиниться деспотии режиссера даже в день своего рождения, когда дурные приметы и предсказания грозят, как ему кажется, самой его жизни («От дурного глаза»). Школьный учитель решает хоть день в году следовать правде и чуть не теряет вследствие этого работу («Подобна солнцу»). Эти рассказы, повествующие о коротких и на первый взгляд незначительных эпизодах, вырастают в яркие обобщения о жизни маленьких людей. Нарайан изображает своих героев со всеми их недостатками, заблуждениями, странными верованиями и причудами. Он улыбается их слабостям — его улыбке придают мягкость «невидимые миру слезы» даже самых смешных его рассказов. Враждебный мир поворачивается к маленьким героям рассказов Нарайана самыми грозными своими сторонами: голодом, нищетой, равнодушием, сословными и кастовыми запретами, болезнью, смертью. В рассказе «От дурного глаза» киностудия с ее механической «штамповкой» фильмов весьма близко воплощает идею этого прогресса, о котором мечтал в «Продавце сладостей» Мали. «Роман-машина», вывезенная Мали из Соединенных Штатов, несмотря на вполне реальные параллели, которые нетрудно увидеть в «массовой» продукции книжного рынка, все же принадлежит миру сатирического гротеска. Однако робот-режиссер, забравший под свою власть кинопромышленность, — это уже реальность сегодняшней Индии. Достаточно вспомнить, что по количеству «массовой» кинопродукции Индия занимает одно из первых мест в мире, обогнав многие индустриально развитые страны, чтобы понять: фантастическая мечта Мали на деле давно уже стала действительностью. Что это кино, а не литература, дела не меняет.

Гневным обличением собственнического мира звучит небольшой рассказ Нарайана «На полрупии». За подчеркнутой сдержанностью рассказчика, за каждой деталью встает социальное обобщение огромной силы. Рука заваленного мешками с рисом Сабайи с судорожно зажатой в ней монетой — это как бы итог жизни, прожитой в разрез всему, что есть радостного, человеческого, светлого. Важным дополнением к этому рассказу служит другой, названный нарочито нейтрально — «Другая община» — и посвященный проблеме религиозно-национальной вражды. Стремясь создать предельно обобщенную картину, Нарайан не называет ни города, ни дат, ни имен; он подчеркнуто избегает каких-либо реалий, могущих создать впечатление о его пристрастности. Его герой становится жертвой массовой истерии, охватившей обе общины, в которой, как кажется, невозможно найти виновных. Однако всей логикой своего повествования Нарайан указывает — это фанатики и политиканы, для которых человек давно перестал быть единственным мерилом ценностей.

Рассказы Нарайана удивительно просты, свободны от какой бы то ни было искусственности или напряжения. Кусок жизни, выхваченный на лету и запечатленный без особых хитростей, — однако какое искусство, какая животворящая сила воображения таятся за этой бесхитростностью! Короткая встреча под дождем двух людей, когда-то любивших друг друга («Прибежище»), история собачьей жизни («Чиппи»), рассказы о детстве («Мой дядя», «Тень», «Маленькая актриса»). Здесь невольно вспоминаешь, что герои Нарайана обладают способностью «уходить с последних страниц прямо в жизнь». Особенно запоминается «Мой дядя» — тонким психологизмом, загадкой человеческой судьбы, мягким юмором, грустью. Пересуды фотографа и его клиентов превращают доброго дядюшку в фигуру загадочную и зловещую, простые события повседневности начинают поворачиваться к мальчику уже не солнечной, а теневой своей стороной — он впервые понимает, как сложна и таинственна жизнь.

В поздних рассказах Нарайана возникает широкая народная стихия — в них мы находим героев, до последних лет отсутствовавших в его произведениях («Добровольное рабство», «Друг маленькой Лилы», «Конь и две козы», «Аннамалай»). Конечно, и раньше в произведениях Нарайана появлялись простые люди — крестьяне, нищие, бродяги. В рассказах последних лет они становятся в самом центре повествования. Один из шедевров малого жанра — рассказ о судьбе простого крестьянина «Аннамалай». Эпически просто, без ложной чувствительности и пафоса рассказывает Нарайан историю этой «простой души», индийского крестьянина, сохранившего специфический взгляд на жизнь. Автор то и дело предоставляет Аннамалаю говорить самому, уходя на задний план, превращаясь в фигуру второстепенную, почти подсобную, но тоже по-своему весьма выразительную.

Нарайан — подлинно национальный писатель еще и потому, что во всех своих произведениях воссоздает тот особый глубинный пласт, который во многом определяет поведение его героев. Многовековая культурная традиция, вошедшая в плоть и кровь каждого индийца, будь то ученый-пандит или нищий безграмотный крестьянин, приобретает под пером Нарайана зримую реальность. Мифы о богах, демонах, царях и героях, запечатленные в памятниках древнеиндийской литературы — «Махабхарате», «Рамаяне», пуранах, — для его героев не просто сказания о давно прошедших временах, это живая действительность, мерило поступков и моральных ценностей, неумирающий этический код. Не случайно именно этой глубинной традицией определяются нередко даже сюжеты произведений Нарайана. Это особенно явно выступает в романе Нарайана «Людоед в Мальгуди», где Васу, возмутивший спокойствие города, в сознании героев сопоставляется со злым демоном-ракшасой древних сказаний и погибает под тяжестью содеянного им зла, или в рассказе «Конь и две козы», нищий герой которого является прямым хранителем древней этической традиции. В 1964 г. Нарайан издает книгу «Боги, демоны и другие», в которой ставит перед собой трудную задачу: дать краткий, выразительный пересказ древних легенд, современное их прочтение, добавляющее еще один уровень к этим многопластовым образованиям. В нашем сборнике представлены некоторые из этих пересказов Нарайана, поражающие своеобразным сочетанием историчности и современности, глубиной художественного перевоплощения. Нарайан предваряет свою книгу своеобразным вступлением — «Мир рассказчика», — в котором знакомит читателя с многовековой устной традицией и ее важной ролью в жизни Индии. Сказания о самоотверженности любви («Лавана», «Манматха», «Савитри»), глубокие раздумья об индивидуальном и «мифологическом» времени («Вальмики», «Лавана»), важные для понимания древнеиндийской этики идеи дхармы («Савитри») и отречения от собственного «я» («Шиби») — таков круг тем, которые по сей день волнуют индийского читателя. Нарайан придает своим пересказам особую интонацию, слегка ироническую и отстраненную; он свободно сопоставляет события мифа и сегодняшнего дня.

В нашей книге представлена и еще одна сторона творчества Нарайана — эссе, которые он из года в год печатал в индийской прессе, а затем собрал в книгу, озаглавив ее, по названию одного из них, «В следующее воскресенье» (1960). И в сложном жанре эссе, лишь совсем недавно вошедшем в индийскую литературу, Нарайан достигает высокого мастерства. Свободные раздумья на избранную тему, сатирические гротески, лирические зарисовки — эссе Нарайана широко разнообразят каноны жанра. Почти во всех эссе, отобранных для нашего сборника, проявляется характерная черта сатирического дарования писателя — остро подмечая несообразности и пороки нашего времени, он умеет легким смещением акцентов и утрировкой доводить их до полного абсурда. Предлагает ли он объявить кампанию по распространению «здорового невежества» или «всенародную неделю молчания», высказывает ли свое мнение о реформе календаря или о цензуре, воспевает ли как венец творения осла или размышляет о демократии и вандализме, острый комментарий сатирика звучит разоблачением обществу, в котором возможны подобные «общественные идиотизмы». Глубоко личная нота звучит в эссе, посвященных языку и писательскому труду («Пятнадцать лет», «Цензурные размышления», «На исповеди», «Великая корзина»). Читая их, понимаешь, как тяжел и самоотвержен труд писателя, какие высокие требования предъявляет он самому себе.[5]

Западные критики, посвятившие немало строк Нарайану, любят сравнивать его с Чеховым. Тот же «смех сквозь слезы», та же глубокая гуманность. К этому хотелось бы добавить только одно: Нарайану, пожалуй, больше, чем кому-либо из индийских писателей, удалась выразительная сдержанность, та «грация, а не жестикуляция», которую Чехов считал признаком большого таланта и большого искусства.

Н. Демурова

 ― ПРОДАВЕЦ СЛАДОСТЕЙ ― (роман, перевод Н. Демуровой)

1

— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я», — сказал Джаган собеседнику.

Тот спросил:

— К чему побеждать свое «я»?

Джаган ответил:

— Не знаю. Так учат нас все мудрецы.

Собеседника это не интересовало. Для него важно было поддерживать разговор. Он расположился на низкой деревянной скамеечке рядом с креслом Джагана. Кресло стояло у стены, под изображением богини Лакшми в раме. Каждое утро, придя в лавку, Джаган почтительно возлагал, бормоча молитву, гирлянду жасмина на раму, зажигал палочку благовоний и втыкал ее в трещину в стене.

Запах жасмина и курений наполнял лавку, понемногу смешиваясь с благоуханием сластей и пончиков, которые жарились в кухне за комнатой, где восседал Джаган.

Собеседник считал себя родственником Джагана. Почему — неизвестно, но только он претендовал на родство с самыми разными людьми, хотя порой это и казалось совсем невозможным. Сомневающихся он побивал генеалогией. Человек он был светский и за день успевал обегать многие дома. Но каждый день ровно в половине пятого он неизменно появлялся в дверях лавки, окидывал ее быстрым взглядом, кивал Джагану и проходил прямо в кухню. Минут через десять он выходил, вытирая рот краем переброшенного через плечо полотенца.

— Положение с сахаром осложняется, — говорил он. — Мне сообщили, что правительство собирается поднять на него цену. С мукой на сегодня все в порядке. Вчера я был на Торговой улице и отругал того поставщика. Не спрашивайте, почему я там оказался. В городе у меня полным-полно друзей и родных, и всем им нужна моя помощь. Что ж, я не отказываюсь служить людям. Что толку в жизни, если не помогать и не служить друг другу?

Джаган спрашивал:

— Попробовали пончики, которые предлагает сегодня наш повар?

— Да. Очень вкусно.

— Это старый рецепт, только в слегка обновленном виде. В конце концов, пончик есть пончик. Особой разницы здесь быть не может, правда, братец?

— Ну, нет, — отвечал братец, — я не согласен. Пончик пончику рознь. Я йогом становиться не собираюсь, и аппетит мой, надеюсь, всегда останется при мне.

Вот тут-то Джаган и произнес философически:

— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я».

Они поговорили еще с полчаса, а потом Джаган спросил:

— А знаете, какую пищу я теперь ем?

— Что-нибудь новенькое? — поинтересовался братец.

— С сегодняшнего утра я отказался от соли.

Джаган сообщил это с победоносным видом. Ему понравилось впечатление, произведенное этой новостью, и он поспешил его усилить:

— Есть следует только природную соль.

— Природную соль? А что это такое? — спросил братец.

И тут же добавил:

— Та соль, что засыхает на спине, когда пробежишь милю по солнцу?

В ответ на эту грубую прозу Джаган только досадливо поморщился. Вид у него был такой, словно душа его, освободившаяся от бренного тела, парила высоко над грязью мира.

В свои пятьдесят пять лет Джаган был хрупок и легок в движениях, темная кожа его казалась почти прозрачной, лоб, коричневый, как орех, плавно уходил назад, а на затылке бахрома волос спускалась на шею двумя побуревшими от солнца косицами. Подбородок его покрывала редкая седеющая щетина. Брился он нечасто — ведь только европейцы ежедневно смотрят на себя в зеркало. Одевался он в дхоти и просторную рубаху, сотканные из пряжи, изготовленной собственными руками. Каждый день он проводил за прялкой целый час. Полученной пряжи ему вполне хватало: больше двух смен одежды он никогда не имел. Всю остальную пряжу он связывал в аккуратные мотки и продавал местному центру по скупке ручной пряжи. И хотя выручал он за нее не более пяти рупий в месяц, все же, получая их, он испытывал радостное волнение. Ведь прясть он начал еще двадцать лет назад, когда их город впервые посетил Махатма Ганди. В свое время Джагана очень хвалили за это начинание.

На носу у него сидели очки в светлой оправе с удлиненными, словно миндалины, стеклами, но смотрел он на мир поверх них. На плечи он накидывал домотканую шаль с ярким желтым узором. Ноги его были обуты в сандалии на толстой подошве, сделанные из кожи умершего своей смертью животного. Будучи последователем Ганди, он объяснял:

— Мне неприятно думать, что живому существу перерезают горло только для того, чтобы обуть меня.

Вот почему он порой совершал поездки в глухие деревни, где, по слухам, должны были вот-вот сдохнуть корова или теленок. Заполучив шкуру, он вымачивал ее в каком-то растворе, а потом отдавал знакомому старику сапожнику, сидевшему под деревом возле колледжа миссии Альберта.

Когда сыну Джагана было всего шесть лет, он с восторгом помогал отцу в его кожевенных занятиях, проходивших обычно на задней веранде. Но стоило ему немного подрасти, как он начал жаловаться на запах от привезенных домой шкур. Жена Джагана оказалась еще более нетерпимой, чем сын. Она запиралась в одной из комнат и не выходила до тех пор, пока выделка шкур не заканчивалась. Это была долгая и мучительная история, занимавшая, как правило, несколько дней. Вот почему каждый раз, когда Джаган пытался пополнить запас обуви, в доме тотчас все шло кувырком. Привоз шкур ставил под угрозу семейную жизнь. На ранних стадиях обработки шкуры приходилось хранить подальше от жены, в сарае для дров, но там их могли попортить крысы.

Когда жена умирала, она знаком подозвала Джагана и что-то прошептала. Он не разобрал ее слов. А вдруг она попросила: «Выбрось шкуры!» — подумал он впоследствии. Эта мысль преследовала его. Выполняя — кто знает? — ее последнюю волю, он отдал остаток шкур миссии Альберта, радуясь, что тем способствовал приобщению кого-то к «ненасильственной обуви». Позже он доверил это дело сапожнику со двора миссии.

Замечание братца о природной соли нарушило шаткое душевное равновесие Джагана. Лицо его покраснело. Братец, довольный произведенным эффектом, постарался исправить его настроение лестью.

— Вы так упростили свою жизнь, что теперь не зависите ни от кого, кроме самого себя, — сказал он. — Не далее чем вчера я как раз говорил об этом со счетоводом из нашего кооператива.

Слова эти, как он и ожидал, возымели свое действие.

— Вы знаете, что я отказался от сахара? — сказал Джаган. — Двадцать капель меда в горячую воду — и все! Это натурально — и вполне достаточно! Больше никому никогда и не требуется.

— Вы довели до совершенства искусство жить без еды, — сказал братец.

Джаган с воодушевлением продолжал:

— Я отказался и от риса. Варю себе немного пшеницы, перетертой вручную, и ем ее с медом и овощами.

— И все же, — сказал братец, — я не могу понять, зачем вы держите лавку и зарабатываете деньги. К чему вам беспокоиться обо всем этом?

И он указал на выставленные в окне подносы со сластями. Он чуть было не спросил: с чего это Джаган взял, что другие должны есть сласти и тем способствовать его процветанию, но вовремя удержался. Он понимал, что сказал достаточно, и привстал со своей скамеечки. Приближался час, когда Джаган считал дневную выручку, и братец знал, что ему пора уходить. Джаган не любил, чтобы на его деньги смотрели.

Было уже шесть. Основная торговля закончилась, и мальчишка-подручный вот-вот должен был принести из лавки выручку. В эти минуты Джаган чувствовал себя монархом, обозревающим с высоты трона свои владения и принимающим дань от своих верных подданных (четыре повара в кухне и мальчишка-подручный в лавке). Троном ему служило прямое деревянное кресло, поставленное на небольшое возвышение с таким расчетом, что Джагану, восседающему на плоской подушке, видны были все закоулки его сладкого царства. Креслу было лет сто, его ручки, спинку и резные ножки украшали сверкающие медные полоски. Оно было сделано на заказ еще при отце Джагана, когда тот выстроил собственный дом за памятником Лоули. В другое время, конечно, отцу бы и в голову не пришло приобретать мебель — ведь дома они всегда сидели на натертом до блеска полу. Но в те годы отца часто посещал некий англичанин по имени мистер Ноубл, главный налоговый инспектор округа, бравший у него уроки астрологии. Сидеть на полу было инспектору нелегко, но, пожалуй, еще труднее — вставать с пола по окончании урока. Среди сваленных на чердаке вещей, некогда составлявших гордость семьи, была фотография мистера Ноубла с автографом, медленно желтеющая от времени. Дети поиграли с нею немного, а потом вынули из-под стекла, вставили туда изображение богини и повесили на стену. А фотография весь день переходила из рук в руки — дети смотрели на бакенбарды мистера Ноубла и хихикали. Когда наступила жара, фотографией стали обмахиваться, а потом она снова затерялась на чердаке среди старых конторских книг и прочего семейного хлама.

Сидя на своем месте, Джаган чувствовал, как его медленно наполняет чувство довольства. Он видел, слышал и обонял все, что происходит на кухне, откуда в лавку без остановки несли подносы с разноцветными сластями. До тех пор пока на кухне шипело масло, Джаган сидел неподвижно, вперив взор в санскритский текст «Бхагавадгиты», переплетенной в красный сафьян. Но стоило шипению смолкнуть хоть на минуту, как Джаган, не поднимая глаз от священного текста, вопрошал:

— Что случилось?

Старший повар в таких случаях неизменно говорил:

— Ничего.

Джаган успокаивался и с легким сердцем возвращался к божественным наставлениям, пока какой-нибудь беспорядок в лавке снова не отвлекал его внимания.

— Капитан! — вдруг закричит он, бывало. — Эта девочка в желтой юбке что-то слишком долго здесь стоит. Спроси-ка у нее, что ей нужно!

Мальчишка-подручный у прилавка встрепенется. Встрепенется и сторож, старый солдат в хаки, клюющий носом на сосновой скамеечке у двери.

Или Джаган закричит:

— Капитан, пусть этот нищий приходит сюда только по пятницам! Здесь не богадельня!

Когда Джаган считал дневную выручку, все вокруг замирало. Хотя деньги за проданные сласти получал мальчишка-подручный, предполагалось, что общей суммы он не знает. Все, что получал, он бросал в медный сосуд с узким горлышком, а в шесть часов относил его хозяину и возвращался на свое место. В семь, прежде чем закрыть ставни, он приносил еще, на этот раз в сосуде поменьше. Джаган принимал сосуды, не отрываясь от божественных поучений. Не поднимая глаз от книги, он замечал, как прекращалось шипение масла на кухне, как тушили в плите огонь, слышал грохот сковород и ложек в мойке и звук приближающихся шагов. Четыре пары ног с кухни и одна — из лавки. День заканчивался тем, что ему выносили подносы с непроданными за день сластями. Почувствовав, что все в сборе, он неизменно задавал один и тот же вопрос:

— Сколько осталось?

— Немного.

— А именно?

— Четыре фунта майсурской халвы…

— Это пойдет на завтра.

— Фунт джилеби[6].

— Завтра они уже будут не те. Хорошо, можешь идти.

Мальчишка-подручный относил на кухню подносы с непроданными сластями и неслышно исчезал. Повара ждали, чтобы и их отпустили.

Джаган спрашивал:

— Окна все закрыты?

— Да.

Джаган говорил старшему повару:

— Завтра не делай джилеби. Не понимаю, почему они не идут?

При мысли о непроданных сластях у него портилось настроение. Они его мучили, словно заноза в руке. Он любил, чтобы к концу дня на подносах не оставалось ни крошки.

На этом разговор не кончался.

— Что же делать с остатками? — спрашивал Джаган.

Старший повар старался его успокоить:

— Попробуем что-нибудь новенькое, если вы позволите. Ручаюсь, что завтра у нас ничего не останется. Пустим все снова в котел и приготовим что-нибудь другое.

— В конце концов, это ведь тот же сахар, мука и приправы, — замечал философично Джаган, убеждая себя принять неизбежное решение. Нужно же быть практичным — продукты все дорожают.

Когда все уходили, Джаган откладывал священную книгу в сторону и выдвигал ящик своего стола. На дне ящика, чтобы приглушить звон высыпаемых монет, лежало сложенное вдвое полотенце.

Пальцы его быстро, словно пальцы пианиста-виртуоза, сортировали деньги. Монеты в пять, десять и двадцать пять ан складывались в аккуратные столбики, он пробегал по ним взглядом и через четверть часа подводил итог. В маленькой книжечке Джаган делал короткую запись, а более подробную — в бухгалтерской книге, предназначенной для посторонних глаз. В маленькую книжечку вносилась только та сумма, которая поступала после шести. Это был особый, независимый доход, свободная, так сказать, наличность, непорочно зачатая, самозарождающаяся, возникшая из ничего, самой судьбой предназначенная к тому, чтобы избежать налога. При первой возможности он обращал ее в новенькие хрустящие ассигнации, связывал их в пачки и прятал на чердаке, там, где лежала фотография мистера Ноубла.

Джаган в последний раз взглянул на деньги в ящике стола, тщательно запер его, четырежды дернул ручку и с шумом отодвинул кресло. На дверь он повесил огромный медный замок, повернул ключ, положил его в карман и сказал:

— Капитан, проверь-ка замок!

Сторож схватил замок, словно ручную гранату, и изо всех сил тряхнул его.

— Это очень крепкий замок, господин. Таких теперь не достанешь. Уж я-то в замках разбираюсь. Его небось сделали в деревенской кузне…

И он начал длинный рассказ про замки и деревенские кузницы. Но Джаган оборвал его.

— Так гляди в оба, — сказал он.

Капитан отдал честь. День кончился.

2

Когда в половине восьмого он шел домой по Базарной улице, вокруг уже стояла тишина. Из аптеки Кришны на улицу падал яркий луч голубого света. Заглянув в окно, он увидел доктора Кришну — перед ним сипел пациент с открытым ртом. На куче булыжника у края мостовой храпел бродячий пес. Булыжник этот привезли сюда, чтобы вымостить улицу, еще в 1947 году, когда в городе избрали первый в Свободной Индии муниципалитет. С тех пор он и лежал здесь. Из-под двери «Правдивого печатника» выбивался свет, хоть он и был закрыт в соответствии с Законом о часах работы. Джаган знал, что, если он постучит, Натарадж откроет дверь, а он сделает вид, что хочет справиться, готова ли книга. Книга лежала в типографии много лет. Это был его magnum opus, основной труд его жизни о Природном Лечении и Природной Диете. Джаган знал, что в ответ Натарадж опять скажет, что ждет литеры, но тут можно будет усесться в кресло и поговорить о политике. Он преодолел соблазн и прошел мимо типографии.

— Домой, домой. Сыну там, верно, скучно одному. Не сегодня…

Идя по обочине, он погрузился в свои мысли. Мимо него катили повозки, возницы погоняли лошадей пронзительными криками. Проехало несколько велосипедистов, промчался мотороллер и два-три автомобиля. Они громко гудели. Потом движение стало меньше и наконец совсем прекратилось. Значит, он прошел уже улицу Кабира — вокруг царила тьма, здесь не было лавок с освещенными окнами. Над сточной канавой, на углу Базарной и улицы Лоули, был маленький мостик. Как всегда, у мостика сидел городской нищий, смотрел на прохожих и плевал в канаву, а у стены стоял осел, словно напрашивался, чтоб и в него плюнули. Джаган знал, чего ждет нищий — листьев, на которых едят. Их на улице Кабира выбрасывали после еды за дверь. Нищий собирал их, счищал руками остатки овощей и риса и набивал ими желудок.

«Нужно бы, чтобы вся нация отказалась от обычая есть с листьев, — размышлял Джаган. — Ели бы с тарелок, тарелки можно вымыть и оставить, не то что листья, которые выбрасывают на улицу, чтоб они доставались нищим».

Внезапно его захватила мысль о всевозможных преобразованиях в жизни нации.

«Если все откажутся от листьев для еды, торговцы листьями разорятся. Придется им искать себе какое-нибудь другое занятие. Но прежде следует подсчитать, какой процент населения ест с листьев, а какой — с тарелок. Каких тарелок? Серебряных? Алюминиевых? Или из какого-нибудь другого металла? Сколько людей собирают опавшие листья в лесах вокруг Мемпи, а потом скрепляют их по углам черенками? А сколько — выращивают особые банановые пальмы, листья которых служат вместо тарелок?»

И пока все это не будет проделано в общенациональном масштабе, нищий этот так и будет сидеть у моста.

Поздно вечером он вылезал из своей канавы и шел по улице, останавливаясь у каждой двери.

— Матушка, — кричал он, — подайте горстку риса голодному…

Голос у него был глубокий и сильный, он проникал за любую дверь и доходил до самой кухни. Маленьких детей стращали этим нищим — его называли трехглазым.

— Этот человек позорит нацию, — произнес Джаган про себя.

Пройдя два квартала, отделявшие его от памятника Лоули, он почувствовал, что в голове у него гудит от всех этих национальных и общечеловеческих проблем и связанных с ними трудностей.

Сэр Фредерик Лоули стоял лицом к городу. За его спиной город кончался, там простиралось ничто — так, во всяком случае, было задумано в свое время. Однако этому не суждено было сбыться — за спиной его появилась Новая улица, потом Южная улица, потом улица Лоули, так что старый дом, выстроенный отцом Джагана на самом краю города, оказался теперь первым в Новом районе.

Подходя к памятнику, Джаган почувствовал радостное волнение — не оттого, что увидел бронзового великана, стоящего в наполеоновской позе и милостиво озирающего прошлое и будущее Мальгуди с высоты своего величественного пьедестала (вот уже сорок лет, как Джаган перестал его замечать), но оттого, что он должен был сейчас увидеть своего сына Мали. От пьедестала со всех четырех сторон шли широкие ступени, заменявшие собой садовые скамейки для молодежи и стариков всей округи. На ступенях со всех сторон сидели люди: старики-пенсионеры, бездельники, усталые батраки и больные, которым врачи велели дышать свежим воздухом, С южной стороны, облокотясь спиной о велосипеды, группой стояли студенты колледжа, все как один одетые в узкие брюки и яркие рубашки, и во весь голос спорили о кинозвездах, крикете и последних модах. Чтобы не смущать сына, Джаган обошел памятник с севера. Но прежде он, как всегда, посмотрел, там ли сын. Он бросил быстрый взгляд на группу студентов и тут же заметил желтую рубашку Мали. Сердце его радостно забилось. Он тихонько пошел прочь, почему-то бормоча про себя:

— Бедняжка… Бедняжка… Пусть его…

Он очень гордился ростом и весом своего сына.

«Народу там много, но Мали среди всех выделяется. Хотел бы я знать, что готовит ему господь, — размышлял Джаган. — Что ж, время покажет…»

Так в мыслях о сыне он и добрался до дома.

Отперев дверь, он зашел, зажег свет в первой комнате, снял шарф, повесил его на гвоздь, снял рубашку и сунул ее в корзину для завтрашней стирки. Он прошел свой старый дом насквозь, через внутренние дворики и коридоры, поднял засов на задней двери и тихонько опустил его. С минуту он стоял неподвижно, глядя на звезды, пораженный зрелищем небесного свода.

— Кто живет там? — шептал он про себя. — Неизвестно… Думай не думай — это так и останется загадкой. Может, мы, сами того не подозревая, видим обитель богов. Может, сверху на нас глядят все наши древние святые. Что же это за созвездия?

Джаган не очень-то в них разбирался. Отправляясь от Пояса Ориона или его Меча, он умел находить Полярную звезду, за что много лет назад, когда он был еще скаутом, его наградили значком второй ступени. Этим его астрономические познания и ограничивались. Над головой его сверкало бесчисленное множество небесных тел, но для Джагана они вроде и вовсе не существовали — кроме тех двух, которые он умел находить. Правда, помимо Ориона и Полярной звезды, он видел иногда где-то на западе необычайно яркую звезду. Она замирала порой над землею, словно искра из праздничного фейерверка. Джаган называл ее то Венерой, то Юпитером, но восхищался ею беспредельно, гордясь, что и сам является частью той же вселенной. Каждый раз, выходя во двор принять душ, Джаган на секунду останавливался, глядя в раздумье на небо.

Душ был устроен в небольшом сарайчике, крытом рифленым железом. Дверь в нем заменял кусок жести, кое-как прибитый к деревянной раме, висевшей на ржавых петлях. Деревянная рама покосилась и не прикрывалась, сквозь щель всегда было видно, кто там моется. Правда, в доме к этому давно привыкли и в щель не заглядывали. Сарайчик был все тот же, что и при отце Джагана, который ни за что не соглашался его переделать.

— Вы же не собираетесь там жить, — заявлял он. — Выходите побыстрее, чтоб другие могли привести себя в порядок.

Над сарайчиком склонилась высокая кокосовая пальма, с громким стуком роняющая на рифленую крышу высохшие листья. Все в доме освящал обычай, и изменить что-либо было невозможно. Отец Джагана, как все знали, жил поначалу в крытой бамбуком хижине на самом краю участка. Джаган хорошо помнил, как он играл в песке возле хижины. Пол в ней был прохладный, глинобитный. Прижаться к нему щекой в жаркий день было верхом блаженства. Отец посадил у хижины вьюнок и с волнением следил, как он поднимается по стене. Как только у него появилось немного денег, он собственными руками выложил стены сарайчика. С этого он и начал строить самый дом. Воду тогда носили из колодца через дорогу в старых бидонах и банках из-под керосина. Отец строил дом долго, постепенно переходя от построек во дворе к фасаду, но перестраивать сарайчик упрямо отказывался. В детстве Джаган не имел никакого представления о том, каким образом отец разбогател, хоть и слышал какие-то странные слова — «обжаловать», «адвокаты», «суд низшей инстанции», «высшая инстанция». К тому времени, когда он вырос и мог бы разобраться в этих делах, все кончилось. Так он и не узнал, против кого велась тяжба и почему. Настал день, когда хижину наконец снесли. Бамбук с крыши пошел на костер, на нем нагрели целый котел воды для мытья. Прохладный глиняный пол разбили и вскопали. На месте хижины вырыли ямки для саженцев кокосовых пальм. Все это заняло целую неделю. Джаган с братьями уносили вырытую землю корзинами.

— Насыплем целую гору, — кричали они, заливаясь радостным смехом.

У отца была своя теория о том, как надо выращивать пальмы, и он горстями сыпал в ямки соль.

— Без соли ни одна пальма не вырастет, — повторял он каждый день. — Покажите мне человека, умеющего правильно вырастить пальму, и я вам скажу: «Вот человек с головой на плечах».


Каждое утро ровно в пять Джаган поднимался, отламывал веточку от растущего во дворе дерева маргозы, жевал ее кончик и чистил им зубы. Зубных щеток он не признавал.

— На щетки идет щетина от свинячьего хвоста, — провозглашал он. — Не могу я допустить, чтобы день мой начинался сосаньем свинячьего хвоста.

Выяснить, откуда шли его теории, было чрезвычайно трудно, кое-что в них было от Махатмы, а еще что-то — от отца. У того до конца дней сохранились собственные взгляды на здоровую жизнь, и он то и дело проверял их на себе, своих пальмах, детях и жене.

Даже тогда, когда появились нейлоновые щетки, Джаган не изменил себе. Он утверждал, что нейлон плохо влияет на зубную эмаль.

— Вы мне не верите… Что же, вспомните моего отца. Ему было девяносто, когда он умер, а во рту у него ни один зуб не шатался.

Вера Джагана в лечебные свойства маргозы была беспредельной. Несмотря на ее чрезвычайную горечь, он называл ее амритой — амброзией, которую ели небожители. А иногда он называл ее сандживини. Эта трава упоминалась в древних поэмах — поднесешь ее к носу, и мертвые оживут. Он с благодарностью думал об отце, посадившем во дворе саженцы маргозы, — сейчас она разрослась, веточек на ней хоть отбавляй, хватит на всю жизнь и ему, и его потомству. Раз в месяц он жевал ее горькие листья — они уничтожали вредные бактерии в организме. Когда дул ветерок, он блаженствовал — воздух, пройдя сквозь ветки маргозы, приобретал антитифозные свойства. А во время летних дождей весь двор благоухал — желтые цветочки падали с дерева и шелковым ковром устилали землю. Он их собирал, томил в топленом масле и раз в неделю ел собственную амброзию. Жена отказывалась принимать участие в его оздоровительных начинаниях. Она ненавидела его теории и жила своей жизнью. Первое столкновение между ними произошло, когда он запретил ей принимать аспирин, а взамен предложил потомить немного маргозового цвета в масле и съесть его. Она сидела у столба во дворе, повязав голову полотенцем, и, раскачиваясь всем телом, со слезами просила дать ей аспирину. Джаган, конечно, жалел ее, но он был совершенно уверен, что аспирин ей не поможет. Она взглянула на него и сказала:

— Господи, головную боль вынести легче, чем твои речи. Тебе, верно, в гроб меня загнать хочется…

— Ты от этой головной боли совсем помешалась, — не выдержал Джаган. Ему неприятно было смотреть на нее: волосы растрепаны да еще на голове это дурацкое полотенце.

Вид у нее был ужасный, да и немудрено — ведь она так страдала от этих необъяснимых мигреней. Внезапно он понял, куда ведут его мысли, и усилием воли отогнал их от себя.

— Поступай как знаешь. Только не мучайся.

— Уйди, — сказала она в ответ.

Джагану хотелось спросить: «Почему я тебе так противен?»

Но он промолчал и ушел в комнату Мали.

Мали настоял, чтобы у него была отдельная комната. Отыскать ее для него в этом большом доме было нетрудно. Он получил длинную комнату без вентилятора и без окна, которая носила название «прохладной». Посередине стоял круглый стол с мраморной доской и стул. Мали был в восторге — комната находилась рядом с кухней и большим холлом, так что он наслаждался независимостью и в то же время следил за всем, что происходило в доме. Споры отца с матерью, беседы с гостями — ничто от него не ускользало. На столе у Мали валялись в беспорядке книжки и строительные кубики.

— Сынок, ты знаешь, где твоя мать держит лекарство от головной боли? — спросил Джаган.

— Знаю. Но она не разрешает мне его брать.

— Почему?

— Боится, что я его съем. Вот почему. Оно такое красивое на вид.

Джаган испугался.

— Держись от него подальше, сынок. Это яд.

— А что такое яд? — спросил с любопытством Мали, отрываясь от бумажного змея, который он мастерил.

— Господи, — пробормотал Джаган в отчаянии. Он не хотел произносить слова, могущие навлечь на дом несчастье, но выхода не было. Он сказал: — Люди умирают, приняв яд.

Мали слушал его внимательно.

— А потом что? — спросил он отца, словно тот рассказывал ему сказку.

Разговор принимал неожиданный оборот.

— А где же все-таки лекарство? — спросил Джаган.

Мали указал на шкаф в холле.

— Вон там, на самом верху. Вы все, конечно, думаете, что мне его не достать…

Интерес Мали к аспирину показался Джагану зловещим.

— Я тебе достану что-нибудь повкуснее, чем это лекарство, — сказал он. — Забудь о нем, хорошо?

Потом он подошел к шкафу и нашел лекарство.

Все это было давно, много лет назад. Теперь Мали вырос.

3

Однажды утром Мали сказал:

— А у меня мысль.

Джагану стало не по себе.

— Какая? — спросил он.

Сын помолчал, занятый едой. Наконец он произнес:

— Я больше не буду учиться.

Отец пришел в ужас.

— Тебя кто-нибудь обидел в колледже? — спросил он.

— Пусть только попробуют! — ответил сын.

— Расскажи мне, что там у вас произошло.

— Ничего, — сказал сын. — Мне там неинтересно, вот и все.

И он продолжал жевать, не поднимая глаз.

Вид у него был необычайно серьезный. Казалось, он вдруг повзрослел. Раньше он никогда так с отцом не говорил.

— Если я тебе могу помочь, скажи, — повторял Джаган.

— Не хочу я учиться, вот и все, — отвечал сын.

Утреннее солнце упало через цветное стекло в стене и заиграло на тарелке с едой; зеленый перец и капли масла засверкали в его лучах, словно драгоценности. Можно было подумать, что на тарелке лежат изумруды, а не сдобренная специями манка. Джаган отвел глаза, отогнал от себя фантастическую мысль и сказал:

— Хорошо, я пойду поговорю в колледже.

Сын посмотрел на него сердито. Ему не терпелось поскорее убедить отца, и он заговорил с ним быстро и настойчиво. Лицо у него покраснело.

«Так рано, а он уже сердится», — подумал Джаган, словно сердиться можно было только в определенное время.

— Хорошо, хорошо, ешь, пожалуйста. После поговорим, — сказал он.

Ему бы велеть: «А ну-ка, кончай завтрак да беги в колледж», но он был робким отцом и побоялся упомянуть слово «колледж». А вдруг сын заплачет или швырнет тарелку с едой на пол! Джаган почти по-матерински тревожился о том, чтобы мальчик ел как следует. Дома он то и дело готовил что-нибудь для него. Началось это еще в тот день, когда жена Джагана заболела воспалением мозга и ее отвезли в больницу. Когда Мали подрос и начал кое-что понимать, он сказал:

— Папа, а почему ты не наймешь повара?

— Не верю я в поваров.

— Почему?

— Разве мы нанимаем слуг, чтобы они за нас дышали? То же самое с едой.

— Но, папа, — возразил сын, — разве у тебя в лавке нет поваров?

— А-а, это совсем другое дело, — отвечал Джаган, давая волю своему воображению. — Лавка — это вроде фабрики, а повара там — вроде специалистов и техников.

Сын, однако, не оценил сравнения.

— Не хочу, чтобы ты на меня готовил, — твердил он в отчаянии. — У нас в колледже есть столовая. Я сам о себе позабочусь.

И он настоял на своем. Исключение было сделано только для завтрака. Завтрак готовил Джаган. Так оно с тех пор и повелось. После смерти жены Джаган стал особенно тревожиться о том, что ест сын. Он думал об этом день и ночь. По вечерам перед сном он долго беседовал с сыном — не только о том, что тот ел сегодня, но и о том, что бы ему хотелось поесть завтра. Загнанный в угол в этот поздний час, сын отвечал, как всегда, обрывками фраз и мычанием. День обычно заканчивался тем, что Джаган начинал подробно излагать свою теорию питания. Мали не дослушивал, поворачивался и уходил к себе. Джаган, прерванный на середине фразы, с минуту смотрел на захлопнувшуюся дверь, а потом поднимался и расстилал циновку на веранде во втором дворике. Он засыпал, не дождавшись, когда часы на здании окружного магистрата пробьют девять.

Сейчас он пришел в отчаяние при мысли о том, что сын не будет ходить в колледж или, вернее, в столовую при колледже.

— Где же ты будешь есть? — глупо спросил он.

Сын мрачно усмехнулся и ответил:

— Почему ты так волнуешься о еде? Ты же всегда говоришь, что есть ни к чему…

Он надел свою желтую рубашку, взял велосипед и скрылся.


Пришлось Джагану затаить все свои сомнения до того часа, когда в лавке появится братец.

— Идите сюда, — вскричал он, завидев братца. Тот растерялся — больше всего ему хотелось пройти в кухню и попробовать прямо со сковородки сластей. Он помахал руками, словно хотел сказать: «Все это пустяки… С этим можно обождать», и прошел в кухню. Джаган смиренно глядел ему вслед.

«Рано или поздно он оттуда выйдет. В таком жару и чаду долго не пробудешь, — подумал он. — К тому же сладкого много не съешь».

Внезапно Базарная улица огласилась криками отпущенных домой школьников. Несколько детей с сумками через плечо остановились перед лавкой полюбоваться выставленными в окне сластями. Джаган спокойно смотрел на них, сидя в своем кресле.

— Пусть родители дают им деньги на сласти. Не могу же я кормить весь город…

Он почувствовал легкий укор совести оттого, что сидит здесь и получает деньги, — невольное воспоминание о тех временах, когда он посвящал себя служению обществу. Если бы публика поддержала его, приняв участие в подписке, он выделил бы часть своего дохода для того, чтобы одарить сластями всех детей, глазеющих на его окно.

— Но мы — страна бедная. Доход на душу населения — три аны…

Он все еще держался этой цифры, которую вычитал в студенческие годы в книжке, озаглавленной «Нищета и британские беззакония в Индии». Только эта цифра и мешала ему требовать, чтобы каждый родитель ежедневно оставлял в его лавке по восемь ан.

— Бедная страна! Многие не могут даже рис есть дважды в день. Когда я брошу торговлю, я… Но килограмм сахара стоит рупию и тридцать пайс, а мука, а масло — даже не натуральное — втрое больше, а как насчет специй? Мускатные орехи — семьдесят пайс штука! Раньше их продавали горстями за грош… Какая это халва, если в нее не добавить немного ореха?

Когда братец вышел из кухни, вытирая рот полотенцем, Джаган произнес:

— Мало кто ценит свое настоящее положение. Вы обращали на это внимание?

Это было продолжением мыслей об общественных бедах, которые заставили его забыть на миг о собственных невзгодах.

Братец кивнул, недоумевая, куда клонит этот глубокий мыслитель.

— Люди все забывают и ко всему привыкают, так уж повелось на свете, — сказал он, облизывая губы и втайне надеясь, что философия эта подойдет к любому случаю.

— Особенно молодежь, — подхватил Джаган. — С ними всюду трудно. Недавно я где-то прочел…

И он попытался процитировать что-то из какой-то статьи о современной молодежи, хоть и не помнил, где он ее читал и что в ней говорилось.

— Это ни к чему не ведет, — сказал братец сочувственно, с наслаждением вспоминая о только что съеденных сластях.

Беседа развивалась гладко, как вдруг Джаган сказал:

— У Мали появились странные идеи.

Братец широко раскрыл глаза, демонстрируя реакцию на слова Джагана. Он не знал, можно ли ему критиковать Мали. Джаган рассказал, что случилось. Внезапно братец решился и заявил:

— Хорошо бы узнать, что мальчик думает. При нашей-то системе образования…

Если нет другой мишени, всегда можно покритиковать систему образования.

— А я-то надеялся, что он получит диплом бакалавра, а это никогда не помешает, правда? — произнес Джаган. И со вздохом прибавил: — Если бы у меня был диплом, я бы столько всего мог сделать!

— Значит, вам это было не суждено. А потом, чего вам не хватает в вашем теперешнем положении?

— Мне пришлось бросить колледж, когда Ганди призвал нас к неповиновению. Лучшие студенческие годы я провел в тюрьме, — сказал Джаган, чувствуя себя героем и обходя молчанием тот факт, что он несколько раз проваливался на выпускных экзаменах, бросил колледж, а потом пытался сдавать экзамены экстерном задолго до призыва Ганди. — А вот почему теперешняя молодежь не хочет учиться?

Братец, всегда отличавшийся осторожностью, повторил:

— И все же следует у него самого узнать, в чем дело. Почему вы с ним не поговорили?

— А почему бы вам с ним не поговорить? — спросил в ответ Джаган. Бессмысленное предложение — и все же проникновенно добавил: — Сколько он себя помнит, он всегда называл вас дядюшкой…

— Он один не зовет меня «братцем», — заметил тот, и оба рассмеялись.

Впрочем, Джаган тут же вспомнил о бремени, которое жизнь возложила на его плечи.

— Вы должны что-то предпринять, — сказал он, — и рассказать мне об этом вечером.


В десять часов вечера братец пришел в дом на улице Лоули и тихонько постучал в дверь. Джаган, против обыкновения, не спал. Мали уже удалился в свою комнату и заперся там, не дав отцу возможности поговорить с ним о событиях прошедшего дня. Джаган видел, что в комнате у него горит свет, и с трудом удержался, чтобы не заглянуть в замочную скважину.

— Жаль, что не заглянули, — сказал братец. Они тихонько вышли из дому и, дойдя до памятника Лоули, удобно устроились на гранитных ступенях. — Заглянули бы и увидели, что он там делает.

Ночной ветерок веял прохладой. Сэр Фредерик воинственно высился над ними, упираясь головой в звезды.

— На что вы намекаете? — спросил Джаган, откидываясь поглубже в тень, падающую от сэра Фредерика.

В голове у него проносились всякие страшные мысли, одна другой мрачнее. Чем там занимался мальчик: печатал фальшивые деньги или убивал кого-нибудь? Перед ним замелькали ужасные видения. Он схватил братца за руку и сказал тоном, не допускающим возражений:

— Скажите мне все, ничего не скрывая.

Братец с презрением стряхнул с себя его руку.

— Он пишет — вот и все. Хочет стать писателем.

«Писатель» на языке Джагана значило только одно — «писарь». Так называли англо-индийских клерков в колониальные времена, с тех пор как Маколей ввел систему образования, которая должна была обеспечить Ост-Индскую компанию мелкими служащими. Джаган пришел в ужас. Он-то старается сделать из мальчика аристократа — посылает в колледж, покупает ему велосипед, полосатые рубашки, — а тот хочет стать «писателем»! Необъяснимо!

— Но почему он хочет стать писателем? — спросил он братца.

— Не знаю. Придется вам спросить об этом у него самого.

— А где он хочет писать? Как это унизительно! — вскричал Джаган. — После всего, что я сделал, чтобы создать ему положение и репутацию!

В отчаянии он стукнул себя по лбу. Братцу и в голову не пришло, что Джаган не понимает слова «писатель». Он сказал:

— После нашего разговора я ни минуты не терял. Пошел искать мальчика. Ждал его у ворот колледжа…

— А-а, значит, он все-таки пошел в колледж? — спросил Джаган, радуясь, что сын, верно, поел в студенческой столовой.

— Да, пошел, — отвечал братец. — Попрощаться. Я видел, как он вышел оттуда с целой ватагой друзей. Они жали ему руку, хлопали по спине… А потом вышли два преподавателя, посмотрели на него и что-то сказали. А он им говорит: «У моего отца другие планы — он хочет послать меня в Америку».

— В Америку? — вскричал Джаган. — Что ему там делать? При чем тут Америка?

— К чему волноваться, — проговорил братец успокаивающе. — Надо же ему было что-то сказать им на прощание. Не обращайте внимания, пока он не потребует, чтобы вы и вправду послали его в Америку.

— Что за мысль! Что за мысль! — бормотал в унынии Джаган, стуча пальцем по граниту.

— Может, он еще станет вторым Тагором, или Бхарати[7], или Шекспиром. Разве сейчас скажешь? — спросил братец.

Тут наконец Джаган понял.

— Господи, до чего я глуп. Да-да, конечно, писателем… Знаю, знаю… Я стал совершенным невеждой! — воскликнул он радостно.

У него отлегло от сердца — значит, сын не хочет стать писарем.

— А вы о чем подумали? — спросил братец и прибавил: — Я слышал, писатели сейчас зарабатывают кучу денег. Они сейчас в большом почете.

— А что он хочет писать?

— Не знаю. Должно быть, легче всего начинать со стихов. Или с рассказов. А что еще можно писать? — спросил братец, не желая пускаться вплавь по неведомым водам. — Сказать по правде, и это из него вытащить было нелегко. Я встретил его в школе…

— В колледже, — поправил с обидой Джаган.

— Ну да, я и хотел сказать, в колледже. Для меня Мали всегда остается ребенком. Мне трудно себе представить, что он уже не школьник. Когда учителя ушли, он увидел меня и подошел спросить, что я там делаю. Мне не хотелось показаться назойливым, я что-то сказал ему, а потом спросил, не хочет ли он выпить со мной где-нибудь чашку кофе. А он говорит: «Одного кофе мне мало. Я хочу есть. Да побольше!»

— Бедняжка, он, верно, целый день ничего не ел! — вскричал Джаган горестно.

— Не обязательно, — сказал братец. — Молодые люди едят, и от этого у них аппетит только разыгрывается. Вы же сами знаете.

— Да, конечно! — воскликнул Джаган. — Почему бы ему не есть, сколько он захочет и когда захочет?

— А денег вы ему даете достаточно?

— Конечно, — сказал Джаган. — А что, он что-нибудь об этом говорил?

— Нет-нет, что вы! — воскликнул братец. — Он не из тех! Даже если б вы его морили голодом и отказывали ему во всем, он и тогда не стал бы жаловаться.

Джаган почувствовал гордость от града похвал, сыпавшихся на его сына. Он задумался, и звезды на небе остановились на своем пути. Мимо промчались два пса. С другой стороны памятника заворочался нищий, бормоча что-то во сне. Джаган глянул на него и сказал:

— Какой позор, что наша нация не может решить проблему бродяг. Вот освобожусь — и займусь этим.

Братец пропустил его слова мимо ушей и продолжал свой рассказ.

— Я повел его во «Дворец блаженства». Знаете этот ресторан? Там еще проигрыватель все время так орет, что ничего не разберешь.

Джаган взмолился:

— Я не хочу ничего слышать об этом «Дворце». Расскажите мне о мальчике, прошу вас.

— Я и рассказываю, имейте же терпение. Я знаю, что вы не любите «Дворец блаженства» и всю эту братию. Я знаю, что они пытались вас шантажировать из-за налога на продажу…

— Прошу вас, не отвлекайтесь. Мне все равно, что они там делают или делали. Расскажите мне, что сказал мальчик. Он грустит?

— И да, и нет. Он радуется, что будет свободен и сможет стать писателем, и грустит оттого, что вы хотите, чтобы он учился в…

— В колледже, — быстро сказал Джаган, опасаясь, что братец снова заговорит о школе.

Братец оценил намек и сказал:

— В колледже, в колледже, конечно, в колледже. От одного этого слова он с ума сходит, хоть вам оно так нравится. Он ненавидит уроки. Он ненавидит все предметы и все учебники. При мысли о колледже он приходит в ярость. Знаете, что он сделал? У него в руках были учебники. Я заказал ему и себе лепешек и овощей. Мы сидели и ждали. Вдруг он как возьмет и как разорвет все учебники. А потом подозвал официанта и говорит: «Брось их на кухне в печку».

— И вы его не остановили? Не сказали ему, что книги надо чтить, ибо они — проявление божественной мудрости Сарасвати[8]? Как же он сдаст экзамены на бакалавра?

— Не знаю, — сказал братец. — Мне и в голову не пришло с ним спорить. Все равно — к чему бы это привело?

— Вы, видно, тоже лишились рассудка! — вскричал Джаган. — Неужели вы не понимаете, что…

— Нет, — сказал братец. — Когда он разорвал учебники, мне это показалось очень разумным. Если учесть, какая у нас система образования…

— А-а, перестаньте. Надеюсь, ему вы этого не говорили.

Братец пропустил это обвинение мимо ушей.

— А знаете, что он сделал сразу же после того, как отправил учебники в огонь? Он тут же сочинил стихи: «Возблагодарим Великий Огонь за то, что он пожирает наши проклятые книжки…» — или что-то в этом роде. Очень красивые и благородные стихи. Потом он съел лепешки и все остальное — на общую сумму в три рупии.

— Молодец! — одобрил Джаган, радуясь стихам сына не меньше, чем его аппетиту. — Я вам все возмещу. Напомните мне завтра в лавке.

— К чему торопиться, — сказал братец. — Мне не к спеху.

Разговор то и дело отклонялся в сторону — впрочем, разве у него было четкое направление, строгая тема? Так они и беседовали не торопясь, пока часы на здании окружного магистрата не пробили двенадцать. Бой часов нарушил тишину спящего города, и Джаган сказал:

— Даже взломщики сидят уже сейчас по домам, а я так ничего и не узнал. Не понимаю, почему он не может учиться в колледже и писать.

— Он говорит, что одно другому мешает, — объяснил братец.

Помолчав, Джаган вдруг спросил:

— А у Шекспира был диплом бакалавра?

На этот вопрос не мог бы ответить никто в городе. Братец сказал:

— К чему искать так далеко? Я точно знаю, что Калидаса в колледже не учился.

— Потому что три тысячи лет назад колледжей не было, — сказал Джаган.

— Откуда вы знаете, были тогда колледжи или нет?

— Во всяком случае, я знаю, что Калидаса был деревенским пастухом и дурачком, пока богиня Сарасвати не провела царапину у него на языке. Тогда-то он и запел знаменитую «Сиамаладандакам», написал «Шакунталу» и все прочее. Я-то знаю, как все это было. Мне не раз приходилось слышать эту историю, — сказал Джаган.

— А если вы ее знаете, то должны верить и уповать, что и Мали когда-нибудь станет вторым Калидасой, — проговорил братец примирительно.

При первом же удобном случае Джаган приник к замочной скважине в двери Мали, которая теперь почти не открывалась. Сын, казалось, избегал его. Приготовленный завтрак Джаган оставлял в холле на столе, положив под тарелку бумажку в пять рупий, чтобы мальчик мог поесть где-нибудь в течение дня. Мали возвращался домой затемно и запирался в своей комнате. Джаган уходил в лавку, внешне никак не выдавая своего волнения, но на душе у него кошки скребли. Он не мог понять, где пропадает его сын и что он ест. Джаган никогда не думал, что его страсть к образованию так испортит их отношения. Ему хотелось помириться с сыном.

Заглянув в замочную скважину, он увидел, что в комнате сына горит свет. Сам Мали сидел на стуле, опершись локтем о стол, и о чем-то мрачно размышлял. Джаган огорчился, увидев, что сын не пишет. А он-то представлял, что писатели далеко за полночь жгут масло в светильниках и в лихорадочном порыве вдохновения усеивают стол исписанными листами. Калидаса внезапно чувствует озарение и вдохновенно запевает, сотрясая стены дедовского дома, гимн, который тысячелетие будет у всех на устах. Картина, которую он увидел, была совсем иной. Мальчик сидел, погруженный в тоску и скуку. Нужно было его спасать.

Джаган понял, что должен забыть о дипломе бакалавра и принять фантазии Мали, по крайней мере до тех пор, пока тот не перестанет тосковать. Обоими кулаками он застучал в дверь. Ему надоело нагибаться и заглядывать в замочную скважину.

— Что случилось? Почему ты ломаешь дом? — спросил сын, открывая дверь.

Джаган оттолкнул его и вошел в комнату со словами:

— Сынок, твоя мысль мне нравится. Давай-ка обсудим ее.

Он быстро прошелся по комнате, потом сел на стул. Сын молча смотрел на него. Видно, он не мог так просто отречься от своих подозрений… Джаган принял благодушный вид. Ни одна морщинка не выдавала его недовольства, в улыбке светилось полное одобрение. С минуту они смотрели друг на друга в неловком молчании, а потом сын подошел поближе и уселся на круглый мраморный стол.

Джаган доверительно спросил:

— Хочешь хороший письменный стол?

— Зачем? — отвечал сын, колеблясь между подозрительностью и доверием.

Малейшая настойчивость могла привести к нежелательным результатам.

Подумав, Джаган сказал:

— Писателю нужно место для рукописей. Ведь они бесценны…

Сын явно обрадовался, услышав, что новый стол не предназначается для студенческих книг и тетрадей.

— Кто тебе об этом сказал? — спросил он.

— Этого не скроешь. Писателя сразу видно!

В душе Джаган подивился собственной изобретательности.

— А-а, мне все равно!

Джаган огляделся. В комнате не видно было и следа работы над будущей книгой. Мраморная доска была пуста; учебники куда-то исчезли. На минуту его одолело любопытство: куда же они девались? Но он тут же одернул себя. Его это, во всяком случае, не касается.

— Хочешь, я куплю тебе писчей бумаги? А ручка у тебя хорошая? Знаешь, я, пожалуй, достану тебе новый письменный стол… Чтоб было побольше ящиков…

Наконец-то к ним возвращались мир и взаимное доверие. Они пробирались на ощупь сквозь дебри изящной словесности, и каждый в душе надеялся, что другой разбирается во всем этом лучше, чем он.

— Что ты сейчас пишешь? — спросил Джаган почтительно, словно начинающий репортер, берущий интервью у знаменитости.

— Роман, — ответил сын снисходительно.

— Чудесно… А где ты научился писать романы?

Мали промолчал. Джаган повторил свой вопрос.

— Ты что, мне экзамен устраиваешь?

— Нет-нет, просто мне интересно, вот и все. Какой роман ты пишешь?

— Сейчас я еще не могу тебе этого сказать. Может, в конце концов выйдет поэма. Не знаю…

— Но разве ты не знаешь, что будешь писать, когда садишься за стол?

— Нет, — ответил сын высокомерно. — Это тебе не пончики жарить.

Все это показалось очень загадочным начинающему репортеру. Он жалобно попросил:

— Если тебе будет нужна моя помощь, скажи мне, пожалуйста.

Сын в ответ угрюмо промолчал.

— А твои друзья тоже писатели?

— А разве они могут? Они только читатели. Они хотят колледж окончить — и все.

Джаган с трудом подавил восхищение этими друзьями.

Сын прибавил:

— Они все обыкновенные — ни на что другое не способны.

— А я думал, ты любишь своих друзей, — сказал Джаган, пользуясь случаем получше понять своего сына. Ему-то казалось, что сын очень привязан к своим приятелям. Он вспомнил, как все они стояли у памятника, облокотясь на велосипеды, и громко беседовали. На душе у него полегчало — Джаган боялся, что это друзья толкают сына на опасный путь. Теперь же он радовался, узнав, что сын пошел по ложному пути исключительно по собственной воле.

«Он прожил со мной под одной крышей двадцать лет, — размышлял Джаган, — но как плохо я его знаю. Мальчик что-то задумал. Рано или поздно он своего добьется».

— Я прочитал, что в «Ананде Викатане» объявлен конкурс на лучший роман. Первая премия — двадцать пять тысяч рупий.

— А условия какие?

— Прислать его до 30 сентября, заполнить купон из журнала — и все!

Джаган наклонился к календарю, висевшему на стене.

— Сейчас еще только май…

— Знаю, — оборвал его сын. — В моем распоряжении пять месяцев.

— Ты уже начал писать? — спросил Джаган робко.

— Я не из тех, кто показывает свою работу до ее окончания.

— А о чем твой роман? — не унимался Джаган.

Сын отошел подальше и с угрозой в голосе повторил:

— Ты что, мне экзамен устраиваешь?

— Нет-нет, что ты…

— Я знаю, ты мне не веришь, — сказал сын уныло.

На мгновение Джаган смешался. Впрочем, он тут же опомнился и с горячностью заявил, что верит в него безгранично. Но в голове у него вертелся вопрос: почему их всегда разделяла невидимая стена? Сколько он помнил, за двадцать лет он ни разу не был строг с сыном, всегда разрешал ему все, что тот не пожелает. А последние десять лет — после того, как мальчик потерял мать, — он был с ним особенно ласков. Джаган навсегда запомнил ту страшную пятницу, когда доктор Кришна, их врач, осмотрел ее и только сказал:

— Врачи здесь не помогут. Очень редкий вид мозговой опухоли… Если б мы знали, отчего она появляется, мы бы знали и как от нее избавиться.

Близилась полночь. Доктор Кришна не отходил от больной вот уже двое суток. Лед, кислород, уколы — все было пущено в ход, чтобы спасти ее жизнь. Он был измучен физически, к тому же намеки Джагана, что природное лечение могло бы принести ей больше пользы, довели его чуть не до безумия.

— Природа! — говорил он резко и с раздражением, отвернувшись от постели больной. — Природе все равно, хоть бы мы все поумирали. Ей ни к чему мозг, пораженный злокачественной опухолью, и все тут!

Джаган промолчал, чувствуя, что момент для изложения его теорий выбран неудачно. Но когда врач попрощался и уселся в машину, Джаган, вышедший проводить его, не удержался и сказал:

— Вы сами со мной согласитесь, доктор, когда прочтете мою книгу. У меня уже собран весь материал.

Врач нетерпеливо махнул рукой и сказал:

— Идите, идите к своей жене. Ей осталось жить всего несколько часов. Ваш сын на вас смотрит. Поберегите его.

Оглянувшись, Джаган увидел в дверях Мали. В глазах у него было смятение. Джагану больно было смотреть на его худенькое, тощее тело (Мали вырос и раздался в плечах неожиданно, когда ему исполнилось восемнадцать лет). Сын спросил:

— Что сказал доктор?

Все эти месяцы он ухаживал за матерью. В редкие минуты просветления она знаком подзывала его к себе и ела только из его рук. Он бежал из школы, чтобы покормить ее, и почти не выходил из дому поиграть с друзьями. Услышав его вопрос, Джаган потерял самообладание и, припав к сыну, в голос зарыдал. Мали вырвался и, отбежав в сторону, растерянно и тревожно смотрел на отца.

Шли годы, но Джаган не забыл этой минуты. Боль, пронзившая его при взгляде на Мали в тот черный день, камнем легла ему на сердце да так и осталась там. С этого дня между ними встала стена. Мальчик перестал говорить с ним нормально.

— Нет-нет, — извинялся Джаган, — я уверен, что ты напишешь что-нибудь хорошее, сынок. Я в этом нисколько не сомневаюсь. Мне просто хотелось узнать, о чем твой роман, вот и все. Ты же знаешь, как я люблю всякие истории. Помнишь, как я их тебе рассказывал перед сном? Про черную обезьянку, например? Ты ее так любил!

Когда сын остался полностью у него на попечении, Джаган отвлекал его от грустных мыслей рассказами из «Панчатантры»[9]. Сын никак не отликнулся на его слова. Видно, не помнил те дни или не желал вспоминать их.

Джаган сказал:

— Знаешь, я ведь тоже вроде писатель. Ты еще обо мне услышишь, когда «Правдивый печатник» издаст мою книгу.

И он неуверенно рассмеялся.

— Папа, ты не понимаешь, — сказал сын просто. — Я хочу написать что-то совсем другое.

— Конечно, конечно… Если тебе понадобится моя помощь, скажи мне, пожалуйста.

Казалось, все было так просто: ничего не печешь и не жаришь и зарабатываешь двадцать пять тысяч рупий. Они проговорили до часу ночи, и за это время Джаган узнал много нового о своем сыне. Он узнал, что купон мальчик вырезал из журнала в библиотеке колледжа и что, если б его поймали на месте преступления, ему бы грозили наказание и позор.

— Я вырезал его бритвой, под самым носом у библиотекаря, — сказал он посмеиваясь.

— Не знаю, правильно ли ты поступил, — сказал растерянно Джаган.

— Конечно. А как же еще я бы его достал! — ответил сын, вынимая купон, заложенный в записную книжку.

Джаган глянул на купон и сказал:

— Если он из «Викатана», можно было заплатить четыре аны и купить журнал. Один номер или несколько, сколько бы тебе понадобилось.

— Это каждый может сделать, — сказал сын. И добавил таинственно: — Мне давно хотелось проучить этого библиотекаря. Очень уж много он о себе понимает.


Говорить о сыне как о писателе доставляло Джагану особое удовольствие. На следующий же день по дороге в лавку он остановил трех знакомых и рассказал им о сыне. Четвертым был старший повар. Как только он пришел в лавку, Джаган подозвал его к своему трону и объявил:

— Мой сын пишет книгу.

Старший повар, занятый мыслями о том, что он будет сегодня жарить, ответил, что это прекрасная новость, и постарался выказать должный интерес к литературной деятельности Мали.

— Он получит за нее двадцать пять тысяч рупий. Говорит, что кончит к сентябрю. Он такой умница! Я и не подозревал, что у меня сын — гений. Сам понимаешь, дело тут не в двадцати пяти тысячах. Денег у нас хватает. Только я не хочу, чтобы он ими распоряжался. Молодежь ведь на нас не похожа, мы воспитаны Ганди и не поступим неправильно.

— Несмотря на то что вы очень богаты, вы живете так просто и совсем ничего не едите.

— Ем, только чтобы жить, не больше, — поправил его Джаган. — Ты все узнаешь, когда выйдет моя книга. Я ведь тоже в некотором роде писатель, понимаешь?

— Не удивительно, что у вашего сына такой талант, — сказал старший повар.

В обычный час пришел братец и выслушал рассказ Джагана. Тот повторил все снова, с начала до конца, а в заключение сказал:

— Надеюсь, он воспримет также и мою жизненную философию. Простые привычки и высокие мысли, как учил нас Ганди.

— Истинно, истинно… Я только не могу понять, к чему вам держать лавку, зарабатывать деньги и копить их…

— Я их не коплю, они сами собой собираются, — сказал Джаган. — Что я могу сделать? Да и работаю я потому, что долг человека — работать.

Он выдвинул ящик стола, вынул из него «Бхагавадгиту» и прочитал:

— «Долг мой — продолжать делать нечто».

Он повысил голос.

— К тому же и один, и второй, и третий — все они этим живут. Что бы делал наш старший повар, если бы не мое заведение?

— Вероятно, жарил бы пончики в каком-нибудь другом. Он ведь мастер своего дела. Уж он-то без работы не останется.

— Не в том дело, мой дорогой друг. Ведь у меня самая крупная во всей стране торговля сластями. Вы в этом сомневаетесь? ...



Все права на текст принадлежат автору: Разипурам Кришнасвами Нарайан.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Продавец сладостей. Рассказы. «В следующее воскресенье». «Боги, демоны и другие»Разипурам Кришнасвами Нарайан