Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ГЛЕБ СЕМЁНОВ СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ
Елена Кумпан. «В полоборота перед веком…»
Поэт Глеб Семёнов (род. 18 апреля 1918 — ум. 23 января 1982) принадлежит к поколению, которое начинало в канун Великой Отечественной войны, но творческая судьба Глеба Семёнова складывалась иначе, чем у Бориса Слуцкого, Давида Самойлова (с которыми, к слову сказать, он позднее, в 50—70-х годах, был дружен) и многих прочих славных представителей этой когорты поэтов-фронтовиков. И дело не только в том, что силою сложившихся обстоятельств Глеб Семёнов не попал на фронт, а попал в ленинградскую блокаду и, тем самым, выпал из своего фронтового поколения. Следствием этого «выпадения» стало то, что он всегда гораздо лучше чувствовал себя как среди людей на двадцать лет его старше, так и среди тех, кто был его на двадцать лет младше, чем среди ровесников. Но, возможно, разница эта была запрограммирована с самого начала и тем обстоятельством, что Глеб Семёнов был петербуржцем, кончил перед войной не ИФЛИ в Москве (откуда вышли многие будущие московские интеллектуалы и в том числе поэты), а химфак Петербургского университета; там, в Университете, он подружился с компанией своих сверстников-гуманитариев (отсюда его дружба, длиной в жизнь, с Е. Г. Эткиндом). И, что хотелось бы еще отметить, принадлежал он к тому многочисленному и очень типичному для Петербурга, очень славному слою российской интеллигенции, предки которой нередко были иностранцами, прибывшими к нам еще в XVIII веке, позднее — обрусевшими и породнившимися с русскими семьями. Большинство из них трудилось на ниве русской культуры. Так и среди предков Глеба Семёнова были музыканты, литераторы, актеры и вообще деятели театра, а также — историки, археологи и пр. Случались, конечно, исключения, но они были редкими. Сказанное можно отнести и к семье матери Глеба — Наталии Георгиевны Семёновой-Волотовой, и к семье его родного отца Бориса Евгеньевича Дегена. Отец Наталии Георгиевны имел фамилию Бруггер, что указывало на происхождение от города Брюгге, и действительно, первый Бруггер приехал из Нидерландов в Россию еще в XVIII веке как органный мастер, а его сын уже имел мастерскую музыкальных инструментов на Бассейной в Петербурге. Сама же Наталия Георгиевна стала актрисой, училась в студии МХТа у Станиславского (вместе с Аллой Тарасовой) и посвятила этому ремеслу всю свою долгую жизнь. Ее актерский псевдоним — Наталия Волотова. Близко к той же схеме и происхождение семьи родного отца поэта — Бориса Евгеньевича Дегена. Фамилией Деген Глеб подписывал свои первые стихи. Фамилию Семёнов, фамилию своего отчима, знаменитого писателя 20-х годов Сергея Александровича Семёнова, автора прогремевшего на рубеже 30-х годов романа «Наталья Тарпова», Глеб получил уже 16-ти лет при весьма трагических обстоятельствах, когда Б. Е. Деген был арестован. Семья фон Деген, из которой происходил родной отец Глеба, так же как семья Н. Г. Волотовой, была разветвленной, многочисленной и с гуманитарными интересами. Среди них были (и есть) люди пишущие[1], люди, близкие к театру, писавшие для театра, порой не лишенные актерских способностей. В их числе и Борис Деген. С раннего детства он оказался погруженным в сферу литературы и искусства, ибо, осиротев в младенчестве, вырос и воспитан был в семье известного в Петербурге литератора и театрального деятеля Михаила Николаевича Волконского[2], женой которого (брак был гражданский) была его родная тетя Наталия Викторовна Деген-Арабажина. Немудрено, что выросший в этой среде Б. Е. Деген и сам впоследствии был не чужд увлечений литературой и театром. Познакомились родители Глеба в одной из многочисленных театральных студий предреволюционного Петрограда. Не лишнее будет напомнить в нескольких словах о самом князе Михаиле Николаевиче Волконском (дяде Мише — как он числится в семейных хрониках). Даты его жизни — 1860–1917, родился и умер он в Петербурге, был единственным сыном в знатной, но давно обедневшей семье, известным литератором, беллетристом, писал психологические и исторические романы, а также человеком театральным, автором нескольких драм, комедий; особенно прославился он своей пародийной оперой «Вампука, принцесса Африканская», поставленной в театре А. Р. Кугеля «Кривое зеркало» в январе 1908 г. (пост. Р. А. Унгерна, муз. В. Г. Эренберга) и шедшей на разных сценах до конца 1920-х гг. с неизменным аншлагом. Об оглушительном, легендарном успехе этого спектакля не уставали рассказывать очевидцы в течение всего XX века, изображая лучшие номера и, как правило, задыхаясь от смеха. Потом к этим рассказам подключились историки театра и даже режиссеры (попытка возобновить «Вампуку» была предпринята в 1990-х годах). Понятно, что и в семейных беседах Дегенов-Семёновых эта тема не раз всплывала, легенды передавались из поколения в поколение. Автору этих строк также довелось в домашнем исполнении слышать арию: «Вам пук цветов, вам пук цветов» (отсюда, кстати, «вампука») и не в меру затянутый хор «За нами погоня, бежим-бежим». Рассказывалось, что в публике случались истерики от хохота, некоторых выносили в фойе, чтобы привести в чувство. Как я поняла — мишенью насмешек был Верди, и досталось больше всего «Аиде». Вскоре после рождения сына в 1918 году Н. Г. Волотова расходится с Б. Е. Дегеном, а в 1923-м выходит замуж за Сергея Александровича Семёнова, начинающего писателя, тогда уже замеченного прессой[3]. Писатель Семёнов Сергей Александрович (7/19 окт. 1893 — 12 янв. 1942), отчим поэта Глеба Семёнова, был выходцем из рабочей петроградской семьи. Он был участником Гражданской войны, а в 1930-х годах — полярных экспедиций на ледоколах «Сибиряков» и «Челюскин». В 20-х годах он прославился как автор повести «Голод». Это был талантливый и правдивейший рассказ о первой, еще петроградской блокаде 1920–1921 гг. А в 30-х годах имя его было у всех на устах после нашумевшего романа «Наталья Тарпова» (бестселлера 1927–1929 гг.). В 1941 г. ушел добровольцем на фронт в составе Народного ополчения, воевал на Ладожском фронте. Умер в госпитале от пневмонии 12 января 1942-го. Глеб называл его всю жизнь просто «Сережа». Понятно, что в атмосфере пишущего дома (нужно прибавить, что с 1934 года Семёновы жили в писательской надстройке дома № 9 на канале Грибоедова, где их ближайшими соседями и друзьями были Слонимские, Каверины, Зощенко, Шварц и многие другие) невозможно было не начать писать. Это и произошло с Глебом Семёновым. Тем более, что несколько раньше он испытал еще один мощный толчок, побудивший его к творчеству: семья Сергея Семёнова на несколько лет «была сослана» в Святые горы, куда С. А. Семёнов был приглашен в 1925 году на мероприятия, связанные со 100-летием ссылки Пушкина в Михайловское. Как известно, дата эта отмечалась очень торжественно, туда собрался весь цвет тогдашней интеллигенции: писатели, ученые, пушкинисты. Именно тогда решено было превратить Михайловское, бывшее имение Пушкиных, Тригорское и Святые горы в заповедник, и его директором там же был выбран С. А. Семёнов. Трудно сказать, чем было вызвано это назначение. Возможно, его тогдашней популярностью после ошеломляющего успеха первых публикаций, возможно, руководствовались столь обязательным в те годы пролетарским происхождением и партийностью. Может быть, он оказался желанной кандидатурой, поскольку имел славу человека честного и не просто «доброго малого», но человека, обладавшего врожденной интеллигентностью высокого уровня. И хотя С. А. Семёнов был директором недолго (он оказался совершенно не способен к административной работе и через год отказался от этой чести), но именно это назначение сыграло счастливую роль в жизни его пасынка. Детство и отрочество Глеба Семёнова связано было с этими волшебными местами, ибо семья приезжала туда вплоть до самой войны на все лето, а иногда оставалась там и на зиму. Они снимали дом в Ворониче. И, может быть, слишком «красиво» было бы утверждать, что именно там Глеб Семёнов стал поэтом, но понимание России, русской природы, русской деревни, очень глубокое впечатление от коллективизации, которую он наблюдал там ребенком, подростком, и, разумеется, осознание пушкинской биографии, пушкинской поэзии — все это связано для него с Пушкинскими горами, которые тогда еще называли — Святыми. Там были написаны стихи, которые составили позднее костяк первой книги поэта Глеба Семёнова — «Парное молоко». Впечатлениями о пушкиногорском детстве пропитаны и поздние стихи: цикл «Из воспоминаний детства» (№ 388–390), и, наконец, одно из последних и самых горьких стихов поэта: «По памяти рисую: вот изба…» (№ 458). Надо отметить, что влияние отчима было серьезным. В семейных хрониках сохранились рассказы о том, что Сергей Семёнов, до поры до времени мало уделявший внимания пасынку, прямо-таки «вцепился» в него, когда тот начал писать. При случае он, видимо, рассказывал об этом коллегам по цеху. В архиве у Глеба сохранилась трогательная записочка Б. Л. Пастернака на крохотном, вырванном из блокнота, листике: «Дорогой Глеб! Твой отец рассказал мне, что ты пишешь стихи. Бросай это дело, дружок, тяжелое и неблагодарное ремесло. Твой Б. П.». Понятно, что влияние поэзии Пастернака на творчество Глеба Семёнова уже в ранней юности было громадным. Но не основным. Разумеется, совершенно миновать это влияние для поэта XX века было делом невозможным, и Глеб Семёнов тут не стал исключением. Он, как и многие его современники, «разъял» на клетки и освоил пастернаковскую стилистику и гармонию, он легко мог написать «Стихи в манере Пастернака» (№ 167). И не удержался от этого искушения. Но все-таки в гораздо большей степени Глеб Семёнов использовал опыт других своих старших поэтов-современников (об этом разговор впереди). Но за творчеством Пастернака Глеб Семёнов следил с огромным вниманием, и эту привязанность (на «генетическом» уровне!) унаследовали почти все его ученики. Хранил он и память о тех нескольких счастливых наблюдениях за живым Пастернаком, которые выпали на его долю. Он, скажем, рассказывал, как Сергей Семёнов взял его на вечер в Дом писателя (в Белый зал Шереметевского особняка), где проходило в середине 30-х годов общее чтение (почти турнир!) ленинградских и приехавших в гости московских поэтов. И помнил, как после чтения все выступавшие высыпали на сцену и началось почти «братание» двух поэтических столиц. И в какое-то мгновение Пастернак обхватил сзади руками коренастого и невысокого Александра Прокофьева и, подержав его на весу, выкрикнул: «Я поднимаю ленинградский кубок!»* * *
Глеб Семёнов начал печататься в 1936 году, когда журнал «Резец» в восьмом номере опубликовал два его стихотворения: «Едва я только спрыгну с поезда…» и «Приход скота». Автору было восемнадцать лет. Через два года, в 1938-м, тот же «Резец» напечатал стихотворение «В серый день». И с легкой руки этого издания вплоть до начала войны альманахи и журналы не раз обращаются к стихам молодого автора: альманах «Литературный современник» № 10–11, 1940 («Песенка», «Как же я скажу тебе») и № 5, 1941 («Заморозки», «Елка»). Особенно благосклонно отнесся к Глебу Семёнову ленинградский журнал «Звезда»[4], где за год до войны публикуется очень серьезная подборка стихов начинающего автора: «По-над лесом спокойно проходит луна», «Гроза», «Перед дождем», «Упорно вниз вела дорога», «В дремотный лес как в отчий дом», «Я не в укор скажу, а для сравненья», «Печаль, как маленькая птица», «Дóма» (Звезда. 1940. № 5–6). Это были стихи, составившие костяк первой книги «Парное молоко». Реально книга «Парное молоко» (как, впрочем, и остальные книги, на основе которых подготовлено данное издание) никогда не выходила. Те немногие книги, которые Глебу Семёнову удалось издать при жизни, составлялись им совсем по иному принципу, чем те, что поэт делал «для себя»; кроме того, они жестоко страдали от цензурных изъятий. После войны в 1947 г. выходит первая книга стихов Глеба Семёнова[5] «Свет в окнах» (Советский писатель, 1947), которая была немедленно обругана в «Литературной газете»[6]: «…прогулка затянулась… герой Г. Семёнова — только сторонний наблюдатель… не может найти себе места в рабочем строю… в стихах не пахнет послевоенной колхозной деревней… царит застойная патриархальщина… настоящая жизнь… осталась не раскрытой в сборнике…» и т. д. После первой книги в публикациях наступает почти двадцатилетний перерыв. Только в конце 50-х — начале 60-х Глеб Семёнов снова выходит из тени и в 1964 году напоминает о своем существовании книгой стихов «Отпуск в сентябре» (М; Л: Советский писатель, 1964). Несмотря на то, что выходила книга в сравнительно благополучное, «оттепельное» время, ей не повезло. Она проходила через цензуру очень тяжело и в результате лишь в малой степени обнародовала реальный запас стихов, накопленный автором к тому времени. Почти то же самое можно сказать и о книге «Сосны» (Л.: Советский писатель, 1972), хотя ей повезло несколько больше, это была все-таки неплохая книга по тем временам. Но все же из прижизненных изданий Глеба Семёнова единственной книгой, которая в какой-то степени адекватна была тому, что представлял собой автор, можно считать (и то с большой натяжкой) только его «Избранное» (Стихотворения. Л.: Лениздат, 1979). Даже его посмертно изданная книга «Прощание с садом», ошибочно по вине издательства и по недосмотру составителя выпущенная под елейным названием «Прощание с осенним садом», была изуродована десятками поправок тогдашнего главного редактора издательства «Советский писатель»[7]. Приступая к исследованию творчества Глеба Семёнова следует сразу оговориться: книгами мы будем называть не те, что были изданы — печатали нашего автора, как уже было сказано, очень скупо и ему крайне не везло с цензурой. Книгами мы будем считать те, которые он сам составлял, не оглядываясь на цензуру и не рассчитывая на скорое обнародование. Правильнее было бы сказать, что он занимался этой работой, готовясь к посмертной публикации. Начал он ее загодя, еще в середине 60-х[8]. И когда почувствовал, что смерть-таки его настигает, горестно произнес: «Ничего не успел…». Это было преувеличением. Он успел многое, почти все. Обращаясь к давно написанным стихам, выуживая их из старых тетрадей, он тщательно и осмысленно «прописывал» их, «проявлял». Добивался эффекта переводной картинки. Без насилия, а «впадая», по его собственному выражению, в прежнее настроение. Поэт, как бы всматриваясь в себя тогдашнего, совершал невозможное: входил второй раз в одну и ту же воду. Работа была тонкой и не грубой, и коснулась она, разумеется, только первых книг (30—40-х и самого начала 50-х годов). И, конечно, не всех подряд стихов. Часть, даже из самых ранних, не нуждались в таком «проявлении» (в частности, большинство «блокадных» стихов). Очень хороши были изначально и юношеские стихи 30-х годов, написанные на Псковщине, хотя они и требовали, конечно, изъятия шероховатостей и неловкостей, вполне обычных для автора 16–20 лет. Название каждой книги тоже тщательно обдумывалось: «Парное молоко» — для первой книги — оказалось как нельзя кстати. И дело не только в том, что звучит оно по-деревенски, подчеркивая тематику книги, а в том, что соответствует взгляду в прошлое «с колоколенки» (как говаривал сам Глеб Семёнов): он и был тем самым еще «парным молоком» в годы, когда писались эти стихи. Разумеется, стихи первой книги Глеба Семёнова грешат стилизацией, а иногда явной, почерпнутой из литературы, псевдонародностью:На тебе цветистый поясок,
к волосу положен волосок, —
ты прошла вечерней луговиной
словно солнца свет — наискосок.
Едва я только спрыгну с поезда,
мне ветер — словно пес — на грудь.
Иду я деревней,
и пахнет парным молоком.
Коровы качают рогов неуклюжие лиры.
Ходят, фыркают кони у древней горы,
и от лунного света их спины мокры…
…и бабы в раздутых полотнах
плывут, как в волнах корабли.
У жидких кленов
горлом
хлещет кровь…
…такой благопристойный мир лесной
предстанет исковерканным тебе —
дыханьем голубой болотной астмы
и слизняковой жадностью в грибе.
Большую птицу маленькими ртами
смакует муравьиная орда.
Безводья всеобъемлющее пламя
живьем сжигает сердцевину дуба.
Поодаль возмужавшая вода
над почвою насильничает грубо.
В ногах у леса ползает трава
и, к солнцу заслоненному взывая,
уже едва жива, едва жива…
…где кот об ноги трется снова
и где, сощурившись хитро,
соломенный заслон от стужи
хозяин к раме прикрепит —
и сразу сделается уже
наш мир; пускай себе снаружи
морозит и метель кипит…
А в сугробе — воробей.
Эка жизнь короткая! —
Стайкой пой и стайкой пей,
а помрешь сироткою!
Нет, не уснуть, беда.
Выйду на спящий двор.
В бочке стынет вода,
синяя, как топор.
И покажется мне,
что, источая свет,
звезды лежат на дне
горстью мелких монет;
и что сам я стою,
словно мальчик из сна,
на неверном краю
ямы, где нету дна;
и сквозь бездонность лет,
через кромешность верст
вот уж лечу на свет
потусторонних звезд…
Вздрогну я оттого,
что неприметный ледок
бездну над головой
выдернет из-под ног.
…и воды ржавые,
и черствый горб земли,
рассохшийся от медленного зноя.
Но вот ударил дождь…
И чтобы не упасть,
деревья радостно схватились друг за друга,
зашлась трава
и, сдерживая страсть,
качнулась рожь упрямо и упруго,
и с шапкою в руках
старик застыл у плуга.
Идут лишь косцы друг за другом,
мятежные травы тесня.
И в миг, когда ливень нахлынул,
когда прорвалась тишина —
последняя пала травина,
последняя встала копна!
Застыв торжественно на взлете,
огромный трактор на бугре
стоял, как памятник работе.
* * *
Следующая книга стихов Глеба Семёнова «Воспоминания о блокаде» двадцать лет пролежала в черновых тетрадях[9]. И только летом 1961 года автор обращается к этим стихам. Толчком послужил, как объяснял сам Глеб Семёнов, тяжелый душевный кризис, вызванный и внешними обстоятельствами, и личными невзгодами. Кризис вновь опрокинул поэта в состояние жгучего одиночества и трагической покинутости, безвременья и безнадежности, сродни тем, что испытал он в 1941 году, и воспоминания о блокаде ожили в нем мучительно непотускневшими. Опять опустевший город, никого рядом — ни родных, ни любимой, ни друзей… Впрочем, я знаю еще один пример блокадника, который именно в 1961 году обратился к старым записям — это Л. Я. Гинзбург. Такое совпадение наводит на мысль, что двадцать лет — как раз та дистанция, в необходимости которой нуждается блокадный человек, чтобы, наконец, в какой-то степени отстраненно вновь заглянуть в эту страшную бездну. При чтении второй книги Глеба Семёнова обращает на себя внимание прежде всего ее четкая структура. Книга состоит из 37 стихов, за редким исключением — коротких, а иногда и очень коротких, каждое стихотворение имеет название. Горечь и страдание наполняют книгу. Никакого пафоса и героизма — только фиксация ситуации с некоторым упором на макаберность происходящего. В первых стихах книги эта макаберность еще анекдотична:А Марсово — нынче иначе багрово,
и аэростаты в зарю
всплывают поверх мокрогубого рева, —
в нагрубшее вымя суется корова,
привязанная к фонарю.
Распался дом на тысячу частей,
и огорожен почему-то
кроватями —
скелетами уюта,
обглоданного до костей…
Возвращаюсь пешком с вокзала.
Не асфальт, а сплошные кочки.
Хорошо ли ты тюк связала,
не забыла ли шарф для дочки?
Постою, ни вздохнув, ни охнув. —
С пьедестала царя свергают.
Первых раненых
в школьных окнах
неподвижно бинты сверкают.
Очень гулко —
и тихо очень.
Все как было — и все как стало.
…Нескончаемым многоточьем
перестук твоего состава…
Внутри судьбы своей картонной
мы — что ни день, то обиходней —
фугаскам счет ведем на тонны,
а зажигалкам — лишь на сотни.
И зажигалки — даже любим
мы по сравнению с фугасками
(Всегда ведь выбор нужен людям, —
не выбирать же только галстуки!..)
Может, завтра и я на ходу
упаду —
не дойду
до того поворота.
Пропадающий хлеб мой имея в виду
(с чем сравнима такая забота!)
вынет теплые карточки кто-то,
не взглянув на меня свысока.
Будет липкой от пота
рука
добряка.
И медаль через годы,
светла и легка,
усмехнется с его пиджака!
Скомкала меня, заворожила
с воем нарастающая смерть…
Вот ворвется… с ходу сатанея,
выплеснет похлебку… и сквозь дым
на колени рухну перед нею:
неужели гибнуть молодым?! —
Пыль волчком по комнате завертит,
хлопнет дверью, плюнет на меня…
…Сладострастным ужасом бессмертья
тело наливается звеня…
* * *
Третья книга Глеба Семёнова называется «Случайный дом», ибо написана она была в эвакуации в 1943–1944 гг. Место действия — Приуралье, деревня Шибуничи под Пермью. И опять для этой книги, так же как и для «блокадной», характерно отсутствие патетики, но рамки ее раздвигаются настолько, что, несмотря на конкретный адрес, местом действия становится вся страна. Если «блокадный человек» был предоставлен, как правило, самому себе и один на один боролся за выживание, не смея просить помощи у себе подобных, то «эвакуированный человек», наоборот, оказывался на великих просторах огромной страны в гигантском коллективе себе подобных и, что важно, в некоторой оппозиции к аборигенам. Можно сказать, что в третьей книге Глеба Семёнова возникает классическая оппозиция: свой/чужой, плюс общая беда — война, которая несколько сглаживает, примиряет эту оппозицию. Здесь, в стихах третьей книги совсем еще молодого двадцатипятилетнего автора, впервые появляются и надолго остаются в его творчестве, с одной стороны — «передвижническая» тема, а с другой — грызущая душу проблема непреодолимой оппозиции интеллигенции и народа. И, хотя нет правил без исключений, но чем дальше — тем непреклонней становится Глеб Семёнов в своем убеждении о непреодолимости разрыва, и на протяжении всей последующей жизни эта пропасть для него все более углубляется.До самой большой беды —
до чуждого дома дожили!
Для нас не хватает воды,
и ведра с трудом одолжены.
Про нас говорят: «жиды»,
и мы принимаем как должное.
А за решеткой Летний сад
наискосок ходил по клетке…
…слежу — как скрытой камерой — за ней,
за жизнью, не порезанной цензурой.
Старухи руки в боки. Старики
с подтяжками свисающими. Дети,
которых водружают на горшки. —
Бесхитростные кинокадры эти
о людях повествуют по-людски.
Я надеюсь, что мимо,
не ко мне, не за мной.
Как знаю этот сладкий холод,
что расправляет нам крыла!
…Я пальцем Божиим приколот
к доске случайного стола…
* * *
Пятая книга стихов поэта «Покуда живы» продолжает тему и «Случайного дома» (только время уже послевоенное), и «Прохожего» (только место действия уже не столько город, сколько провинция). Речь в стихах идет не об авторе, и повествование часто ведется не от первого лица. Время, когда писалась книга — 1952–1956 гг. Первая ее часть, в которую вошли проблемные стихи, сюжеты которых подсмотрены автором в провинции, озаглавлена «В дальнем районе» (№ 189–198) и претендует на некоторую широкую панораму существования послевоенной страны, которая покуда еще жива. Речь в стихах идет о самой будничной, повседневной, народной, так сказать, жизни со всеми ее трудностями, недостатками, нехватками, положительными и отрицательными персонажами. Этакий критический реализм конца сороковых — начала пятидесятых годов двадцатого века. Основной пафос книги понятен и объясним: народ вернулся с войны — а как он живет, этот народ, после своей великой победы!Когда все кончилось победой,
и не в кого уже стрелять;
когда все стало песней спетой
(не дай бог петь ее опять!);
когда, сменив парадный китель
на зависевшийся пиджак,
помылся в бане победитель,
в военкомат сходил и в жакт;
когда вернулся в цех завода,
когда вернул свою жену,
когда гитару из комода
достал и вспомнил старину…
…гул перенаселенной глухоты
сквозь ужас воспаленного величья.
Разлинован и расскрещен
сытым пафосом годовщин
твой — всю душу продувший — ветер.
Отпыхтят, отстанут поезда,
и ничуть не стыдно перед веком
оказаться просто человеком,
да и то идущим никуда!
Так полчища беспалых и бесполых
планету вспучат, — миг один, и весь
мир
разлетится вдребезги, как термос,
земля забудет имя, и над ней
поднимется — лишенная корней —
лишь атомных грибов несоразмерность!
За плечами май с июнем,
до разлуки — два шага.
Обернемся напоследок:
будто смотрит кто-то вслед.
Тихо-тихо льется с веток
навсегда весенний свет.
Встал на камень, встал на камень —
вижу самый круг земной!
Даль искромсана сверканьем
в стороне твоей лесной.
Там лучи с дождями рубятся.
Страшно ангелы кричат.
Лиловеющие рубища
тучи понизу влачат.
Ах, зачем оно открылось,
это небо надо мной!
Вот стою — и вся бескрылость
громоздится за спиной.
Край отчий. Век трудный. Час легкий.
Я счастлив. Ты рядом. Нас двое.
Дай губы, дай мокрые щеки.
Будь вечно — женою, вдовою.
Старухой — когда-нибудь — вспомни:
так было, как не было позже. —
Друг милый. Луг нежный. Лес темный.
Звон дальний. Свет чудный. Мир Божий.
* * *
Следующая книга «Остановись в потоке» (1962–1968) по своему драматизму не уступает «Длинному вечеру», но причиной драматизма, породившего стихи этой книги, является уже не любовная коллизия, а преимущественно социально-политическая. И здесь мне хотелось бы привести отрывок из статьи Якова Гордина[11], ибо в ней очень точно сформулированы те чувства и тот горестный пафос, которые питают именно книгу «Остановись в потоке»:«Теперь, ретроспективно», как пишет Яков Гордин, можно удивиться стихам книги «Остановись в потоке», в которых мы читаем предсказание, до исполнения которого мы дожили:«Глеб Семёнов, быть может, как никто понимал странную прелесть и угнетающий ужас нашей жизни, понимал мучительное наслаждение — противостоять, сохраняя живую душу.
Из этого понимания вырастала его поэзия. Время было так иезуитски и безнравственно жестоко к людям, что мы потеряли культуру страдания. Глеб Семёнов — один из немногих, кто сохранил эту культуру в своих стихах. Он не был публицистом прежде всего. Но его тонкая и трогательная пейзажная лирика, его любовные стихи неизменно окрашены упрямым подспудным противостоянием общественному уродству. „На ваш безумный мир один ответ…“
Теперь, ретроспективно, худой, горестно сутулый Глеб Сергеевич напоминает мне мятежного Иова на пепелище нашей духовной жизни. Только объект мятежа — иной. „…О Господи, спаси слепое стадо…“ Он много на себя брал в стихах — но без этого не бывает подлинной литературы. Камертоном его отношений со своей страной было отношение к ней Чаадаева и Пушкина. Русский интеллигент, несмотря ни на что сохранивший себя как русского интеллигента „перед лицом разнузданной тщеты“, под ежедневным напором кровью чреватого лицемерия, он — говоря словами Ходасевича — имел „мучительное право любить тебя и проклинать тебя“, „Россия, громкая держава“. Как истинный поэт он сделал материалом поэзии наш быт и стал поэтом ежедневной нашей драмы. <…>
И говорить сегодня надо о выходящем на свет Божий трагическом русском поэте Глебе Семёнове, в года глухие и бессовестные отстаивавшем, стиснув зубы, честь русской поэзии, честь русской демократии, жизнь на то положившем».
Сквернословит планета,
отражаясь в бутылке.
Холодок пистолета
у нее на затылке.
Сперва я был во власти осязаний.
Потом — сухой, отглаженный, прогретый —
перевернулся мир перед глазами
и медленно распался на предметы.
Разбитой чашкой осчастливил уши,
вломился погремушечным восторгом…
Минуту постоял я, рот разиня.
Ворвалась воля вольная за ворот.
И детство отступило — словно город.
И юность началась — как вся Россия.
В ученье к соснам отданный, молчу.
Средневековых крыш сухое пламя
и лес, как будто проповедь: косым
пронизан солнцем, гулок и возвышен.
Пылинкой, примелькавшейся лучу,
душа — ее почти не существует —
лукаво проблеснет и растворится <…>
Я забываю привкус тех обид…
<…> Довлеет мне воды и хлеба,
и неба и земли довлеет мне.
Недописанный лист на столе.
Неприрученный луч на стволе. —
Ничего-то не надо мне, Боже!
Отчего же осина во мгле
так шумит надо мной, отчего же
обдает меня взглядом прохожий,
как чужого на этой земле?
Сухая кисть и тощий колорит.
Передний план колесами изрыт.
Две ивы на голландском ветродуе.
Какое время года — не прочесть.
… … … … … … … … … … … …
Непышный хлеб, текучая вода,
вдали вечнобиблейские стада
и только для пейзажа — провода,
гудящие натужно вдоль дороги.
Запалят прошлогодние листья,
и потянет дымком между сосен.
Всколыхнется душа, затоскует,
то ли старость уже, то ли осень.
То ли сизое воспоминанье
дочерна перетлевшей невзгоды;
то ли вечная горечь России —
много воли и мало свободы.
Сушат хлеб, или топится баня,
костерок в чистом поле белесый, —
посреди безутешного мира —
дым отечества, счастье сквозь слезы.
Я шаг за шагом в сторону заката
неслышно отхожу на расстоянье
руки, тобой протянутой когда-то.
Стужей близкого покоя
веет за версту вода.
Невзначай махнул рукою —
как простился навсегда
с этой пожней, с этой пашней,
с колокольным этим днем,
с красотой позавчерашней,
с вороньем —
все бесшабашней
празднующим вороньем.
…счастлив домом своим, домочадцами, дымом
между сосен, котом
на крыльце, и в неведенье непобедимом,
как все будет потом.
Все права на текст принадлежат автору: Глеб Сергеевич Семёнов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.