Все права на текст принадлежат автору: Всеволод Сергеевич Соловьев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Капитан гренадерской роты / сборникВсеволод Сергеевич Соловьев

Всеволод Соловьев Капитан гренадерской роты (Сборник)

© ООО «Издательство „Вече“», 2013

© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2016

* * *

Об авторе

Популярный в конце XIX века романист Всеволод Сергеевич Соловьев, «один из наших Вальтер-Скоттов» (как его прозвали современники), родился в Москве 1 (13) января 1849 года. Он был старшим сыном крупнейшего русского историка Сергея Михайловича Соловьева, чья многотомная «История России» до сих пор является одной из серьезнейших работ по изучению прошлого нашего отечества. Дом Соловьевых был местом встречи многих выдающихся москвичей своего времени. Здесь, например, бывали историки Т. Н. Грановский и П. Н. Кудрявцев, собиратель народных сказок А. Н. Афанасьев, знаменитые писатели братья Аксаковы и А. Ф. Писемский, а также много других интересных людей. Такое окружение не могло не вдохновить юношу, сподвигнув его на самостоятельное творчество. В литературу Соловьев вступает как поэт, публикуя в журналах небольшие стихотворения (по большей части без подписи) и короткие рассказы. В 1870 году Всеволод заканчивает учебу на юридическом факультете Московского университета и поступает на службу во 2-е отделение Императорской канцелярии. Но мечта о серьезном занятии литературой не покидает новоявленного чиновника. В 1872 году Соловьев знакомится с Ф. М. Достоевским, которого позднее назовет своим «учителем и наставником». С детства воспитывавшийся в православном духе, Всеволод решает написать роман о борьбе православия с католицизмом, точнее — с иезуитским орденом, пришедшим на западные русские земли. Опубликованный в 1876 году роман «Княжна Острожская» имел большой успех и навсегда определил дальнейший путь Всеволода Соловьева — он становится писателем-историком. В течение нескольких лет один за другим появляются его романы: «Юный император», рассказывающий о царствовании Петра II, «Капитан гренадерской роты» — об эпохе дворцовых переворотов XVIII столетия, «Царь-девица» — о жизни царевны Софьи Алексеевны, «Касимовская невеста» — о несостоявшейся женитьбе царя Алексея Михайловича на Ефимии Всеволодской. Главным произведением Соловьева в тот период становится пятитомная эпопея «Хроника четырех поколений», объединившая романы «Сергей Горбатов», «Вольтерьянец», «Старый дом», «Изгнанник», «Последние Горбатовы». Этот цикл охватывает большую эпоху, от Екатерины II до Александра I, рассказывая о судьбах нескольких поколений медленно разоряющегося дворянского рода Горбатовых. Среди героев этих книг — Потемкин, братья Орловы, Сперанский, Аракчеев и другие.

Продолжая писать исторические романы, Соловьев вместе с тем переживает острый душевный кризис. Разочаровавшись в косной «государственной» церкви, Всеволод вступает на тропу духовных исканий. Он обращается к спиритизму, индуизму и буддизму. Под влиянием младшего брата, знаменитого философа Владимира Соловьева, писатель начинает увлекаться мистикой. Однако настоящая духовная близость между братьями отсутствовала, их отношения не выходили за рамки холодной светской любезности. К 1884 году относится знакомство Всеволода Соловьева с Еленой Петровной Блаватской. Писатель надеялся получить духовную поддержку от учения «женщины с феноменами» (как он сам именовал Блаватскую), но его ждало разочарование. В 1892 году Соловьев пишет книгу «Современная жрица Изиды», в которой резко осуждает теософские идеи и личность Е. П. Блаватской. Позднее писатель признал ошибочность своей критики, но тогда он уже находился под новым религиозным влиянием — личности святого праведника Иоанна Кронштадтского, впоследствии канонизованного церковью. Духовные искания Всеволода Соловьева нашли свое отражение в знаменитой дилогии «Волхвы» (1889) и «Великий розенкрейцер» (1890). Некоторые исследователи полагают, что образ священника Николая в этих романах воплотил в себе многие черты Иоанна Кронштадтского. На страницах дилогии появляется и другая интересная личность — граф Калиостро, которого писатель изображает не совсем так, как принято рассматривать образ этого сомнительного «вершителя тайной истории». Работал над дилогией Всеволод Сергеевич главным образом в Париже, где в Национальной библиотеке он внимательно изучал труды ученых и мистиков, таких как Парацельс, Эккартсгаузен, Николя Фламель. Писатель скончался 20 октября (2 ноября) 1903 года в Москве, оставив после себя около двух десятков романов, многие из которых теперь возвращаются к современным читателям, после почти векового забвения.

Капитан гренадерской роты

Часть первая

I

По берегам речек Мьи и Фонтанной расположены широкие аллеи густо разросшегося Летнего сада. Этот сад разбит при Петре в парке, прежде принадлежавшем майору шведской службы Конау.

Тут, окруженный цветниками, возвышается дворец Летний, во времена Петра — небольшой деревянный домик, но теперь превратившийся в настоящий дворец, роскошно отделанный и назначенный при императрице Анне для помещения принцессы Анны Леопольдовны. Принцесса жила в нем недолго, и в последнее время здесь поместилась сама императрица вместе с семейством герцога курляндского. Здесь она скончалась, и всего несколько дней как вынесли ее тело. Старые вековые деревья сада, еще недавно зеленые, быстро осыпались от ветров и непогоды и стоят, по временам стуча холодными голыми сучьями. Ни одного цветка не осталось в клумбах. Не то дым, не то туман да мелкий частый дождик закутывают все своей дымкой. У главного дворцового подъезда расположен караул Преображенского полка. Солдаты стоят навытяжку, как истуканы, не смеют даже носа почесать, как ни щекочет лицо дождик. И солдаты и офицеры знают, что здесь, в Летнем дворце, неведомо откуда следят за ними чьи-то глаза зоркие и что им надо держать ухо востро, не то как раз какая ни на есть беда стрясется. Знают они также, что теперь, вот в эти последние дни, с самой смерти императрицы, особенно зорко следят за ними глаза эти невидимые и что государь-регент с каждым днем все более и более свирепеет.

Немало дум да забот неотложных теперь у преображенцев, но на карауле они молчат, только иной раз переглянутся друг с другом выразительно: «Мол, постой, погоди, теперь ни гугу, а вот уже потолкуем!»

Ко дворцу то и дело подъезжают кареты сановников. На всех лицах выражается по большей части плохо скрываемая робость.

В первых приемных комнатах все вопросительно посматривают друг на друга, все неловко. У каждого в голове одна мысль: «Вот каких дел мы понаделали, сотворили его регентом, а теперь оказывается ух как плохо! Что ни день, труднее с ним справляться». Но никто не выражает этих мыслей друг другу, все более молчат, дожидаются выхода герцога.

А тот и не думает выходить.

В обширной комнате, устланной мягкими, пушистыми коврами, заставленной всевозможными роскошными безделушками, перед огромным письменным столом сидит регент Российской империи. Перед ним на другом кресле — кабинет-министр, князь Черкасский.

Когда-то красивое и тонкое, но теперь уже обрюзгшее, покрытое мелкими морщинами лицо Бирона неровно подергивается, его ноздри раздуваются, он судорожно сжимает кулаки и, очевидно, едва себя сдерживает.

Несколько минут продолжается тяжелое молчание, наконец, регент подымается с кресла и останавливается перед Черкасским.

— Что же такое? — говорит он сначала резким шепотом, но постепенно возвышая голос. — Что же это такое? Ты думаешь, ты первый приходишь ко мне говорить о таком скверном деле? Уж много слышал! Вот тут, — он указывает на стол, где разложена кипа бумаг, — вот тут не одно признание. Бестужев был… его племянник Камынин тоже раскрыл замысел гвардейцев…

— Слышал я об этом, знаю, — проговорил Черкасский.

— А! Знаешь! — с пеной у рта повторил Бирон и взглянул на Черкасского так, как будто тот был виноват в чем-нибудь. — Знаешь! То-то и есть, что раньше нужно было все это знать, мешкать нечего!.. Нельзя так вот сидеть здесь, сложа руки. Пойди, князь, распоряжайся схватить этих негодяев, этого Пустошкина, Ханыкова и Яковлева и всех к делу причастных, а с Головкиным я сам уже буду потом разделываться, не уйдет он у меня из рук!

И Бирон в ярости так стиснул себе руки, что они даже хрустнули.

Черкасский поднялся.

— Да если что-нибудь, пусть сейчас же мне доносят, не опаздывают…

— Кажется, и так все быстро делается, — проговорил Черкасский.

— То-то быстро… да не на кого положиться!

В злобе и тревоге регент сам уже не знал, что говорит, и все больше картавил русские слова, так что Черкасский едва удержал невольную улыбку и спешно вышел из кабинета.

Бирон остался один. Он долго ходил по мягким коврам или, вернее, метался по комнате, отбрасывая руками и ногами все попадавшиеся ему предметы и не замечая этого. Глаза его наливались кровью, рот кривился.

— Так вот как, вот как! — думал он. С первого же дня начал милостями, а они и этим недовольны. Они погибель мою замышляют, вот как!

Он совсем терялся в своих мыслях, в своей тревоге и бешенстве. Он не умел владеть собою, не умел быть хладнокровным, благоразумным, когда нужно. Голова его отказывалась работать именно тогда, когда настоятельно требовалась эта работа. К тому же все нахлынувшие в последние дни доносы были для него совершенною неожиданностью. Он думал, что пришло время исполнения его заветных мечтаний. Ему казалось, что теперь так легко это исполнение, а между тем вот являются препятствия… Надо перехватить этих людей, запытать их, убить, уничтожить…

«Но кто знает, что будет дальше? Много кругом шпионов, но разве можно на людишек здешних полагаться? Того и жди: найдется злоумышленник, проберется тайно, убьет и пожалуйста…»

На мгновение панический страх даже охватил Бирона; он побледнел и вздрогнул. И в эту минуту мелькнула у него мысль, что, может быть, лучше было бы не заноситься так высоко и приготовить себе мирное, спокойное существование. Но мысль эта только мелькнула и сейчас же исчезла, потому что он ушел слишком далеко от возможности подобных мыслей, давно успел он позабыть свою прежнюю жизнь.

Он не имел уже ничего общего с курляндцем Эрнстом Иоганном Бироном, мелким служителем при маленьком дворе герцогини Анны Ивановны. Он забыл, что еще не очень давно курляндцы отказывались признать его дворянином; теперь он считал себя самым законным курляндским герцогом и правителем Российской империи. Жизнь его удалась невероятно. Он никогда не работал над собою; природа дала ему только красивую наружность, и одна эта наружность привела его к тому положению, в котором он, наконец, очутился.

Давно, давно, в первые годы молодости, по приезде в Митаву молодой вдовы Анны Ивановны, как-то случайно его глаза встретились с ее глазами. Ни о чем он тогда не думал, ничего не замышлял и даже не заметил, что герцогиня внимательно на него смотрит. Однако скоро этого не замечать стало невозможно, герцогиня с каждым днем смотрела все внимательнее, и, в свою очередь, внимательнее и смелее стал глядеть на нее Бирон. Прошло несколько месяцев — и из мелкого служителя, умевшего возиться только с лошадьми, он превратился в самого близкого друга герцогини курляндской.

Скучавшая, запуганная, многими теснимая Анна, чувствовавшая себя одинокою и беззащитной, привязалась к нему всей душой, полюбила его на всю жизнь, бесповоротно, совсем отдалась ему в руки. И он, в свою очередь, к ней привязался. Может быть, искренность этой привязанности во всю жизнь была единственным добрым его чувством.

С тех пор он не разлучался с герцогиней, а она думала его мыслями и говорила его словами. Вместе приезжали они в Москву на коронацию маленького императора Петра II, вместе плакались на то, что никто не обращает на них внимания. Бирон из кожи лез, обделывая маленькие делишки герцогини, заручаясь добрым расположением нужных людей, обещая найти в Курляндии для императора и фаворита его, Ивана Долгорукого, хороших собачек. О, как он бился тогда, вернувшись в Митаву, разыскивая этих собачек. Всю Курляндию изъездил, но собаки оказались не нужны.

Собаки им не помогли — помогла судьба нежданная, негаданная, которая через годы возвела герцогиню Анну на престол российский. И твердо оперся о престол этот Эрнст Иоганн Бирон. Теперь ему приходилось распоряжаться и властвовать не в маленьком митавском дворе, теперь в его руках оказалась вся огромная и совсем неизвестная, даже непонятная для него Россия. Но такая громадная задача его нисколько не смутила, он даже и не постарался приготовиться к своей новой роли. Он приехал из Курляндии со старою и беспричинною ненавистью ко всем русским и ко всему русскому, не хотел по-русски учиться, знал только один немецкий язык, да и то лишь свое родное курляндское наречие; не имел никакого понятия о политике.

Он по-прежнему умел только к лицу принарядиться, ловко вскочить на коня, сыграть партию в карты. С такою-то подготовкой, с такими талантами и качествами начал он вмешиваться в правление Россией, начал все делать по-своему и, может быть, ни разу ни над чем не задумался. Он знал, что кругом многие его ненавидят, что народ смотрит на него как на злодея, но ему до этого не было никакого дела. Он знал, например, что австрийский посол, граф Остен, выразился про него, что он говорит о лошадях и с лошадьми как человек, а с людьми — как лошадь; и он смеялся над этим. Он знал, что немало людей из-за него обливаются слезами и кровью — и смеялся. Ему ничего не стоило подписать кому угодно смертный приговор, и он подписывал рукою беззащитной от него Анны.

Так как же мог он теперь остановиться на какой-нибудь благоразумной мысли? Теперь он потерял своего единственного друга, добрую императрицу. Он искренне всплакнул над ее гробом и, конечно, рассуждал так, что нужно же чем-нибудь вознаградить себя за эту потерю. Он нашел, что такой наградой может быть только бесконтрольное управление Российской империей… А тут: какие-то солдаты, какие-то офицеры, народ какой-то, которого он знать не знает и знать не хочет, силятся вырвать у него эту награду, это наследие, оставшееся от старого друга!..

«О негодяи, негодяи! — бешено шепчет он, переставая метаться по комнате, присаживаясь к столу и разбирая лежащие на нем бумаги. — Всех запытаю, всех уничтожу — другие не посмеют!»

Он снова начинает перечитывать доносы. Вот подробный донос Камынина, вот тут другой; вот еще один донос, где говорится о том, что в войсках есть движение в пользу принцессы Елизаветы.

Бирон медленно, строчка за строчкой, очевидно, плохо разбирая, прочел эту бумагу и отложил ее в сторону. На его лице не обнаружилось новой досады; к этому доносу почему-то он отнесся хладнокровно.

Вот еще одна бумага: это что такое? «А!» — снова яркая краска вспыхнула на лице регента, и он быстро и громко зазвонил в стоявший на столе колокольчик.

Через несколько секунд почти неслышно приотворилась маленькая замаскированная дверца, и из нее выглянула большая, заплывшая жиром голова любимого камердинера Бирона.

— Что, того адъютанта стерегут? — спросил регент по-немецки.

— Стерегут, молчит! — ответил камердинер.

— А в приемных много лиц?

— Много, ваша светлость…

— Ну и пускай дожидаются; в кабинет никого не пускать — я ухожу.

Камердинер исчез, а Бирон еще минуту простоял посредине комнаты.

«Что офицеры и солдаты! — бешено думал он. — Ничего бы сами собою не задумали, все это оттуда, от брауншвейгских происходит. Ну, да от меня не увернетесь!»

Он вышел из кабинета маленькой дверцей, пошел по коридорам, спустился в нижний этаж и вошел, наконец, в довольно темную просторную комнату под сводами. Двери в эту комнату охранялись четырьмя вооруженными людьми.

У сыроватой стены, на деревянной лавке сидел высокого роста и плотного сложения довольно еще молодой человек, адъютант принца брауншвейгского — Граматин. Он сидел здесь с утра.

Его арестовали, как потом говорил Бирон, по одному «сумнению», для того, чтобы через него выведать обо всем, творящемся у принца.

Граматина подняли рано утром с постели, едва дали время одеться, в наглухо закрытой карете привезли в Летний дворец и провели в эту комнату. Сейчас пришел туда сам Бирон и начал кричать на него. В первые минуты Граматин не особенно смутился, показал только на секретаря Семенова, адъютанта князя Путяту и нескольких других семеновских офицеров, что они к присяге Бирону не склонны, а желают держать сторону принца брауншвейгского; про принца же объявил, что тот запретил допускать к себе Семенова.

Услышав это, Бирон стал кричать еще пуще.

— Нет, ты от меня не утаишь! — наступал он на Граматина. — Теперь не хочешь сказать всю правду, так после скажешь в пытке! Или ты думаешь, что твой принц отстоит тебя? Вот увидишь! Не принцу твоему со мною тягаться. Сиди здесь, да одумайся лучше…

И регент ушел от него, а вот теперь опять не стерпел, вернулся, так ему хотелось поскорей узнать о замыслах принца брауншвейгского.

Сразу, входя в комнату, Бирон заметил необыкновенную перемену, происшедшую за эти несколько часов в Граматине. Рослый и плотный, мужественного вида адъютант, несмотря на свою внешность, не был героем. Сидя взаперти в этой мрачной комнате, совсем нетопленой, да вдобавок еще и на тощий желудок (он со вчерашнего дня ничего не ел), бедный Граматин сообразил, что дело его плохо, — принц брауншвейгский ему не защита: сам дрожит перед Бироном. Захочет регент, так все теперь сделает; пожалуй, этак и действительно пытать станут, а потом и голову отрубят. Невеселые картины, одна за другой, все ярче рисовались в воображении Граматина, и к тому времени, когда вошел к нему вторично Бирон, он уж был окончательно запуган и готов на что угодно.

— Ну, что ж, одумался? — начал регент, свирепо взглянув на несчастного адъютанта.

Тот встал с лавки, вытянулся во весь рост и, заикаясь, обливаясь холодным потом и не смея взглянуть на своего мучителя, охрипшим от страха голосом прошептал:

— Одумался.

— Так рассказывай все подробно, что знаешь…

Но исполнить это было чрезвычайно трудно. Граматин разинул рот, что-то такое начал и заикнулся.

— Да говори же, говори так, чтобы я слышал и понимал! — нетерпеливо повторял Бирон. — Говори, ведь я тебя не ем, я требую только знать правду.

Граматин собрал все свои силы, откашлялся и начал:

— Во… во… во второе же сего октября же, когда всемилостивейшая государыня тяжко заболезновала, то доносилось его светлости принцу…

— Без светлостей! — вдруг почему-то окончательно выходя из себя, закричал регент. — К делу!

Этот окрик совсем смутил Граматина; у него дрожали руки и ноги. Он начал что-то такое шептать неясное, в котором слышалось только: «Я говорю, он мне говорит».

Бирон терял всякое терпение.

— Ничего не понимаю! — кричал он. — Говори яснее, отставляй слово от слова!

Граматин снова откашлянулся и начал, действительно отставляя слово от слова:

— И тогда же пришел я в покои ее высочества, государыни принцессы Анны, где увидел секретаря Семенова, и он мне сказал: «Что-де, братец, ведь-де наши господа деньги-то приняли, да и замолчали». А я на это ему сказал, что как соизволят, нам что за дело. Что еще попадешь напрасно в беду. И он, Семенов, мне сказал, инде перестань говорить, и я ему сказал, что перестал! Да у нас уж и запрещено. И он мне сказал…

— Черт, — завопил Бирон, накидываясь с кулаками на Граматина, — молчи!.. «Он мне сказал, я ему сказал!..» Сейчас тебе принесут бумагу и чернила, пиши все, а я тебя не понимаю. Да смотри, все напиши подробно, не то берегись у меня, запытаю; вижу ведь тебя, ничего не скроешь!

Он вышел из комнаты, прошел к себе в кабинет, распорядился, чтобы Граматину дали бумаги и заставили его писать подробную повинную.

Через полчаса герцог вышел в приемную, сухо раскланялся с давно дожидавшимися его сановниками и, почти не сказав никому ни слова, велел подавать себе карету.

— В Зимний дворец! — раздражительно крикнул он, когда лакеи суетились вокруг кареты и захлопывали дверцы.

II

Молодая принцесса Анна Леопольдовна только что вышла из спальни своего сына, трехнедельного императора. Она попробовала было с ним возиться, но он скоро надоел ей, и вот она оставила его на попечение нескольких женщин, приставленных к нему, а сама спешила в свои апартаменты, где, как она знала, ее поджидает неизменный друг, без которого она не могла, кажется, прожить минуты, фрейлина ее, Юлиана Менгден.

Анна Леопольдовна довольно рано проснулась в это утро, но до сих пор еще и не думала одеваться. Волосы ее были распущены, голова повязана белым платком, на плечи накинут утренний капот. Это была её любимая одежда, в которой она, если только было возможно, оставалась даже иной раз в день.

— Юля, Юля! Где ты! — кричала принцесса, проходя по комнатам и не видя своего друга.

— Здесь, иду сейчас! — откуда-то издали наконец раздался звонкий, свежий голос, и через несколько мгновений перед Анной Леопольдовной появилась запыхавшаяся молодая девушка.

— Где ты пропадаешь, Юля? Я ждала тебя, думала, ты зайдешь туда, в спальню.

Она нежно обняла и поцеловала свою подругу.

Большая разница замечалась между ними. Анна Леопольдовна была невысока, нежного сложения, с чертами неправильными, но приятными и не то утомленными, не то просто сонливыми глазами. На ее бледном и только изредка и на мгновение лишь вспыхивавшем молодом лице постоянно лежало какое-то наивное, почти детское выражение.

Фрейлина Менгден была высокого роста, статная и крепкая девушка, с быстрыми огненными глазами, маленьким вздернутым носом и резко очерченным характерным ртом. На ее щеках постоянно горел густой, здоровый румянец. Она говорила громким, немного резким, но не лишенным приятности голосом. В каждом ее движении выглядывала смелость, решительность и энергия.

— Какая ты хорошенькая, Юля! — говорила Анна Леопольдовна, продолжая обнимать молодую девушку и с любовью в нее вглядываясь. — Как ты хорошо причесалась сегодня, только для кого же? Не такое теперь время: никого не видишь, только один супруг мой, — она презрительно подчеркнула это слово, — на глаза попадается, для него не стоит рядиться. Видишь, я как! С утра вот не одеваюсь…

— Ах, это нехорошо, Анна! — ответила Менгден. — Пойдем, дай я тебя одену.

Она говорила принцессе «ты» и даже при посторонних с трудом преодолевала эту привычку.

— Одеваться? Ни за что! — замахала на нее руками принцесса. — С какой стати я буду одеваться? Так гораздо лучше, удобнее. Разве ты не знаешь, что для меня наказание быть одетой? Тут жмет, там жмет, держись прямо, сиди точно аршин проглотила… Нет, спасибо!.. А что, скажи мне, пожалуйста, написала ты то письмо?

Бледное лицо принцессы при этом вопросе покрылось румянцем.

— Написала, вот, прочти…

Юлианна Менгден осторожно вынула из кармана сложенный лист бумаги и подала его принцессе.

Та с живостью, так мало ей свойственной, схватила эту бумагу, развернула и принялась жадно читать.

По мере того как она читала, румянец все больше и больше разгорался на щеках ее. Наконец, она окончила чтение, подняла глаза на Юлиану и проговорила:

— Хорошо, хорошо, очень хорошо, это самое я и хотела сказать ему!

— Все же бы лучше сама написала, — с маленькой усмешкой и пожимая плечами, заметила Менгден. — Вот уж я бы ни за что никому не поручила писать такие письма!

— Да ведь ты все равно знаешь все мои мысли, — оправдывалась принцесса, — так это одно, что я пишу сама, что ты. А ты знаешь, что для меня придумывать письмо — это такое наказание! Гораздо лучше и скорее, вот я возьму и перепишу его. Посмотри, нет ли кого тут и дай мне самой лучшей бумаги и чернильницу. Сейчас вот сяду и перепишу, а потом ты уж, пожалуйста, поторопись и распорядись хорошенько, чтобы скорее оно было отправлено в Саксонию, да так, чтобы никто и не узнал об этом.

Юлиана опять пожала плечами, опять усмехнулась.

— Нет, видно, возьму твое письмо, да и понесу показывать его принцу!

Она пошла за бумагой и чернильницей.

Анна Леопольдовна снова развернула написанную другом черновую и принялась ее перечитывать. И если б кто посмотрел на нее в эти минуты, то очень бы изумился: так изменилось лицо ее, так оно оживилось, так похорошело.

Но для того, чтобы понять оживление принцессы, нужно заглянуть в ее прошлое.

Анна Мекленбургская была любимой племянницей императрицы, которая с тринадцатилетнего возраста взяла ее к себе во дворец и удочерила, как тогда выражались.

К маленькой Анне была приставлена гувернантка, госпожа Адеркас, сумевшая обворожить императрицу и почти всех придворных своими манерами, прекрасной наружностью, любезностью и вообще всякими приятными качествами. Со своей воспитанницей госпожа Адеркас тоже очень сдружилась. Она не слишком мучила ее занятиями, делала ей мало замечаний, сквозь пальцы смотрела на ее лень и некоторые причуды.

Скоро, благодаря стараниям венского двора и уговариваниям Левенвольде, подкупленного Карлом VI, был приглашен в Россию принц Антон Брауншвейгский. Он переехал в Петербург и оказался девятнадцатилетним юношей, худеньким, маленьким, неловким и застенчивым. Цель его приезда была известна всем, в том числе и Анне Леопольдовне: он переселился в Россию для того, чтобы сделаться супругом молодой принцессы. Она, даже несмотря на свой возраст, очень заинтересовалась таким открытием и с нетерпением ждала принца. Но увидав его, сделала гримаску: он ей очень не понравился. Не понравился он также императрице, но Анна Иоанновна все же решила, что дело уже сделано, не гнать же его обратно. Она говорила приближенным: «Принц мне нравится так же мало, как и принцессе, но высокие особы не всегда соединяются по склонности. Впрочем, как мне кажется, он человек миролюбивый и уступчивый, и я, во всяком случае, не удалю его от двора, не хочу обижать австрийского императора».

И вот юному брауншвейгскому принцу было оказано всякое внимание. Его сделали подполковником кирасирского полка, который и назвали в его честь Бевернским. Он остался жить при русском дворе и ожидать совершеннолетия своей невесты.

Все силы употреблял он для того, чтобы с ней сблизиться, чтобы ей понравиться, но не сумел ничего достигнуть. Она выказывала ему явное нерасположение, холодность, даже часто в глаза смеялась над ним. «Ну что ж, еще девочка совсем, а вот скоро вырастет, тогда переменится», — думал бедный принц.

Но время шло. Анна Леопольдовна из девочки превратилась в девушку и не изменилась. Напротив, ее нерасположение к принцу, ее насмешки над ним стали доходить до самых неприятных размеров. Наконец, она начала просто раздражаться и совсем уже не сдерживала себя в его присутствии. И все это делала она особенно явно с тех пор, как при дворе появился молодой, красивый саксонский посланник, граф Линар.

Этот молодой человек сразу произвел неотразимое впечатление на Анну Леопольдовну, и скоро во дворце разыгралась история. Оказалось, что молоденькая принцесса призналась в своей страсти госпоже Адеркас, и та вместо того, чтобы сделать ей строгое внушение и донести обо всем императрице, сразу вошла в ее интересы и стала покровительствовать ее страсти. Она устроила два-три, хотя и невинных, но тем не менее опасных свидания между Линаром и принцессой. Все это подсмотрели любопытные люди и донесли государыне.

Госпожу Адеркас вместе с ее горбатенькой, некрасивой, но умненькой дочерью, бывшей подругой Анны Леопольдовны, выслали из Петербурга; а вслед за ними и Линар, по просьбе императрицы, был отозван своим двором.

Бедная Анна Леопольдовна после неоднократных и грозных разговоров с императрицей, после удаления Адеркас и Линара почувствовала себя совершенно несчастной, долго мучилась, плакала, не выходила из своих комнат, а когда, наконец, вышла, то оказалась уже совсем непримиримым врагом принца Антона Брауншвейгского.

Бирон, конечно, все это знал в подробностях и решился воспользоваться ненавистью принцессы к жениху для того, чтобы женить на ней своего старшего сына Петра.

Он ничего об этом не сказал императрице и начал с того, что под предлогом военного образования принца Антона отправил его воевать с турками в армию Миниха.

Долго воевал принц, почти целых два года, несколько раз отличался, — хотя Миних потом и уверял, что никак не мог узнать, что такое принц Антон: рыба или мясо. Наконец, вернулся в Петербург, получил за храбрость чин генерал-майора, ордена Александра Невского и Андрея Первозванного.

В его отсутствие не произошло никаких перемен. Бирон ничего не добился. Анна Леопольдовна по-прежнему была невестой и даже встретила нового андреевского кавалера несколько любезнее. Он несказанно этому обрадовался и возобновил свои ухаживания. Тогда Бирон решился действовать прямо: объяснился с императрицей и предложил своего сына Петра в женихи принцессе.

Этот план был вовсе не по вкусу государыне, и она оказалась поставленной в самое тяжелое положение. Она совершенно отвыкла отказывать в чем-либо своему любимцу, — он давно уж делал из нее все, что хотел, — но, несмотря на свое ослепление, на свою беззаветную любовь к Бирону, соединенную даже с каким-то страхом, Анна Ивановна все же, в известные минуты, находила в себе силу воли. Она не отказала Бирону, сказала только, что поговорит с племянницей и пускай та сама решит, неволить ее она не станет.

И точно; она предложила Анне Леопольдовне сделать окончательный выбор между сыном герцога курляндского и принцем Антоном.

К этому времени молодая принцесса уж давно успокоилась, примирилась со своей разлукой с Линаром. Она не любила принца Антона, не находила в нем ровно ничего для себя привлекательного, но дело в том, что Бирона и все его семейство она не только что не любила, но даже ненавидела. Перед ней было два зла, конечно, надо было выбрать меньшее — и она выбрала принца Антона. Вообще все это время она находилась в каком-то странном состоянии, дремота одолевала ее, мысли в голове совсем не работали, и ко всему она была равнодушна, пуще всего не любила общества. Когда по необходимости показывалась, то терялась, скучала и при первой возможности уходила в свои комнаты и шушукалась там с другом своим, Юлианой Менгден.

Равнодушно приняла она предложение принца Антона, равнодушно принимала поздравления окружавших, а когда ее свадьба была совершена с большим великолепием и торжественностью, так же равнодушно отнеслась к новому своему положению.

Прошел год — родился у нее сын, а через несколько дней скончалась императрица.

Анна Леопольдовна поплакала искренно. Но много ей плакать не давали, говорили, что это вредно для ее здоровья в ее теперешнем положении; она слушалась этих советов и перестала плакать.

Теперь она родительница царствующего государя, Иоанна III. Жизнь невеселая по-прежнему, по-прежнему вместе с нею муж нелюбимый, который теперь ей просто смешным кажется. Над ними обоими владычествует тот же ненавистный Бирон. Плохо, совсем плохо живется, и отрада одна только в вечном неизменном спасителе — сне глубоком, сне без сновидений.

Но не далее как вчера был у нее с Юлианой разговор о графе Линаре. И вдруг оживилась Анна Леопольдовна, и вдруг ей показалось, что теперь возможно стало снова увидеться с этим милым, не забытым ею человеком.

Решились они послать ему тайно письмо, чтобы он просился снова в Россию. Это-то письмо, составленное Юлианой, жадно так читала и перечитывала Анна Леопольдовна…

Перед нею, наконец, бумага и чернила, она осмотрела перо и опять, наказав Юлиане прислушиваться в соседней комнате, чтобы кто не пришел, принялась переписывать.

Письмо уже было почти готово, когда вбежала Юлиана и сказала, что идет принц.

— Вот еще нашел время! — с досадой проговорила Анна Леопольдовна. — Особенно его-то теперь недоставало!

— Да я удержу его, а ты скорей дописывай.

И она побежала навстречу принцу Антону.

Он шел к жене озабоченный и растерянный. Его маленькая, худенькая фигурка, бледное лицо с застывшим выражением наивного испуга действительно производили не совсем выгодное для него впечатление.

— Где принцесса? — спросил он Юлиану.

— Здесь, у себя, читает что-то, — отвечала молодая девушка.

Он хотел пройти мимо, но она его остановила.

— Принц, что с вами, отчего вы так расстроены? — спросила она и постаралась выразить на своем лице большое участие.

Он взглянул на нее, остановился и протянул ей руку.

— Да что, Юлиана, совсем плохо, — сказал он. — Вот иду все объяснить жене, услышите.

— А вы мне-то, мне-то скажите, что с вами, не пугайте! — говорила она, лаская его своим взглядом и не выпуская его руку.

Он слабо ей улыбнулся, даже на глазах его показались слезы. Он поднес ее руку к своим губам и крепко поцеловал.

— Ах, Юлиана, вы не поверите, как мне дорого ваше участие!

Она ничего не говорила, только продолжала ласкать его взглядом и чутко прислушивалась, когда можно будет выпустить его руку.

Но он, конечно, не мог и вообразить об ее хитрости, он видел только ее нежный взгляд и даже на мгновение позабыл о своем горе.

Он уже давно решил, что жена для него безнадежна, что она его не любит и никогда любить не будет. Да и в себе самом не замечал он к ней особенной страсти.

Ему гораздо больше нравилась Юлиана Менгден, и магические взгляды этой красивой и смелой девушки не в первый раз трогали его чувствительное сердце.

Теперь, может быть, он не ограничился бы даже поцелуем ее руки и пошел бы дальше, несмотря на всю свою природную скромность и застенчивость, но в это время Юлиана расслышала через комнату шаги Анны Леопольдовны и выпустила руку принца Антона.

— Принцесса идет, — сказала она.

Молодой человек неловко отскочил от фрейлины и пошел навстречу жене.

— Что это у вас такое странное лицо? — спросила Анна Леопольдовна, не обращая никакого внимания на супружеский поцелуй принца Антона (она не видала его со вчерашнего вечера, и жили они на разных половинах). — Случилось что-нибудь? Верно, опять Бирон?

— Конечно, он! — отвечал плаксивым голосом принц. — Всех забирает. Представьте себе, сегодня чуть свет арестовал Граматина, до нас добирается. Ведь это что ж такое? Ведь дня спокойно прожить невозможно. Я знаю, чего он хочет: ему мало того, что он сделал себя регентом, ему хочется совсем нас уничтожить. Вот посмотрите, не сегодня-завтра он станет добиваться, чтобы нас вон выслали из России. Что же это такое?

В голосе его уже совсем слышались слезы.

— Так надо действовать! — вмешалась Юлиана. — Как будто у вас мало сторонников?!

— Конечно, надо действовать, — снова заговорил принц. — Да как? Вот только что начнешь, а он уж и похватал всех!..

Не успел он договорить, как в комнату без всяких необходимых церемоний вбежал один из его камер-юнкеров и спешно доложил, что государь-регент приехал и идет прямо сюда.

— Как? Сюда, без доклада? — проговорили разом принц и принцесса.

Они возмутились, но в то же время оба страшно перепугались и стояли неподвижно, с бледными, вытянутыми лицами.

В соседней комнате действительно раздавались быстрые, неровные шаги, и через несколько мгновений на пороге показался Бирон.

По всем его движениям и по лицу было заметно волнение и бешенство.

Он вовсе непочтительно поклонился принцу и принцессе, обошелся на этот раз без всяких необходимых и неизбежных вежливостей и уже хотел было говорить что-то, но принц Антон нашел в себе мужество перебить его.

— Что вам угодно, герцог? — сказал он, стараясь по возможности придать храбрый вид своей маленькой фигурке. — Что это вы так прибежали, и прямо сюда, и без доклада? Видите, принцесса не одета.

— Ах, извините, принцесса, — раздражительно выговорил Бирон, — я не рассчитывал, что у вас все еще раннее утро продолжается. Впрочем, теперь, право, не до церемоний… Что ж это вы, ваше высочество! — еще насмешливее обратился он к принцу. — Что это вы такое затеваете, скажите на милость?!

— Что я такое затеваю?! — с явной дрожью в голосе и во всех членах, но с тем же старанием казаться бодрым прошептал принц. — Ничего не затеваю!

— Нет-с, вы затеваете, и затеваете скверные вещи, вы хотите учинить массакр, рубку людей устраиваете! Так что ж, вы думаете, что я так вам это и позволю? Что ж, вы думаете, очень я боюсь вас?!

Принц и принцесса испуганно, с пересохшим горлом и остановившимися глазами, глядели на этого бешеного человека, забывающего всякие приличия, и даже позабыли внутренне возмущаться его поведением.

Но Юлиана Менгден, более хладнокровная и внимательная, стоя в сторонке, наблюдала за Бироном. Ей ясно было, что если принц и принцесса так трусят и трепещут, то и Бирон, в свою очередь, несмотря на всю дерзость и бешенство, трусит и трепещет, может быть, не меньше их. Вот он чуть не в третий раз повторяет: «Вы думаете, я боюсь вас?!» — и одной этой фразой показывает, что точно, боится. Не их он боится, а знает, что за ними стоит огромная сила — миллионы: войско и народ. И этот громадный призрак так для него страшен, что за ним он даже не различает испуганных фигур принца Антона и Анны Леопольдовны.

— Что же это вы, на своей Семеновский полк надеетесь? — продолжал кричать Бирон, — Так не бойтесь, и на него надежда плохая. Вы думаете, у меня глаз нет, ушей нет? Напрасно так думаете. Вот сегодня ваш Граматин все рассказал; так знаете ли, что за такие дела, хоть вы и родители государя, а можете очень поплатиться? Вы не забывайте, что, будучи родителями государя, вы в то же время и его подданные. А как с подданными, умышляющими государственные смуты, с вами легко справиться. Советую образумиться, — затем и приехал, чтобы сказать вам это, — советую вовремя образумиться и не учинять массакра, не то сильно раскаетесь…

III

В то время как лихорадочная, исполненная всяких тревог и волнений жизнь шла в Зимнем и Летнем дворцах, третий, небольшой, дворец, помещавшийся близ Царицына луга, там, где теперь казармы Павловского полка, поражал своею тишиною. Не было здесь никакого съезда, не было парадных караулов; хоть и часто заглядывали сюда гвардейские солдатики, но все больше с заднего крыльца, да тихомолком. В этом дворце жила царевна Елизавета.

Немало русских людей, задумывавшихся над судьбою отечества, обращались мысленно к этому дворцу и все ждали: не будет ли оттуда какой новости.

Многие предсказывали, что скоро цесаревна даст о себе знать, потребует признания своих законных прав, и права эти, конечно, будут признаны.

В смутное время, когда с таким трудом и с такими хитросплетениями решается вопрос о престолонаследии, пора явиться перед народом дочери Петра Великого. Многие русские люди не только что думали об этом, но и ждали этого с сердечным замиранием, с горячей надеждой. Тяжело им было молчать и ждать, но они молчали и только всеми силами старались что-нибудь проведать про царевну, узнать ее мысли, допытаться, почему она медлит. А узнать о ней был один только путь, через тех же солдат-гвардейцев, которые давно называли ее своей матушкой и любили ее без памяти. Да как было и не любить ее солдатам и русскому народу? Эта любовь соединялась в них с чувством жалости, а народная жалость — великое дело. Жалели цесаревну за долгие годы ее печальной жизни, жалели за то, что она, матушка, все терпела, ни на что не жаловалась, никого не обидела дурным словом, встречала всех приветом да лаской.

Знали про нее также, что еще во дни первой молодости многим иноземным принцам-женихам она отказала для того, чтобы только остаться в России, жить со своим народом.

Всякие рассказы про нее ходили. Вспоминалось о том, как жила она, забытая и обойденная, в подмосковном селе Покровском. Всякую нужду тогда терпела, да мало тужила о нужде этой, забыла пиры да банкеты, отказалась она от всякого блеска. Только принарядиться любила по-прежнему и не раз выходила, особенно в праздники, на широкую деревенскую улицу, светлая да прекрасная, как солнце небесное, нарядная и приветливая, улыбалась народу, заводила хороводы с деревенскими девками, пела с ними песни, да не то что пела, а и сама им песни складывала.

Все знали, что стоит заглянуть теперь в Покровское в день праздничный — и поют там, заливаются:

Во селе, селе Покровском,
Середь улицы большой
Расплясались, разыгрались
Красны девки меж собой.
Эту песню сложила цесаревна, и всякий малый ребенок ее знал, и все поют ее, припоминая чудный свежий голос матушки Елизаветы, и будут петь еще долгие годы, и не умрет о ней никогда память в селе подмосковном.

Но непродолжительна была веселая жизнь деревенская, закатилось красное солнышко Покровского. Переехала цесаревна в Петербург, по зову императрицы Анны. Появилась она при дворе, сияя своею красотою и своими нарядами, но что же увидела? Императрица встречала ее неласково, хоть и вежливо: чувствовалась затаенная зависть в каждом слове. Старые друзья все отвернулись, да мало друзей и прежде было. Все как есть будто позабыли, чья она дочь, никому до нее дела не было. Одна только императрица не забывала, чья дочь цесаревна, и жадно в нее всматривалась — все боялась: «А вдруг как она права свои заявлять станет, вдруг наберет себе партию большую, как бы беды не случилось».

И вот были вечно приставляемы к цесаревне всякие шпионы, доносилось о каждом ее слове и каждом движении, вся ее подноготная расписывалась. Долго не могла успокоиться Анна Ивановна, не видела она, не замечала, что ни о каких заговорах и не думает цесаревна.

А время шло, и мало-помалу ложились его темные следы на светлое лицо Елизаветы, проходила ее первая молодость. Изменилась она и видом и характером. Кто знавал ее во дни Екатерины и потом, в краткое царствование Петра II, кто помнил ее беззаботной, вечно веселой, вечно смеявшейся и шутившей девушкой, теперь с трудом узнал бы ее. Все реже и реже озарялась она улыбкой, реже смеялась и шутила, никого теперь она не передразнивала, ни на кого карикатур не рисовала, никого не поднимала на смех, как, бывало, делала это со светлейшим князем Меншиковым и многими другими высокими особами.

Напротив, теперь ее разговор сделался серьезный и осторожный. Она взвешивала каждое слово; на всем лице ее лежала печать тайной, давнишней печали. Сама чудная красота ее, о которой издавна немало толков шло по всей Русской земле, о которой прокричали на весь мир иностранные резиденты, приняла совсем другой характер. Она не уничтожилась, не потемнела, даже распустилась еще пышнее. Но только это была красота уже не юная, это была красота узнавшей жизнь и цену жизни, много пережившей и перестрадавшей женщины.

Все близкое, все дорогое и любимое давно ушло и погибло. Счастливое детство воспоминалось, как сон далекий и светлый, ничего от него не осталось. Не такую долю отец с матерью ей готовили; да где эти отец и мать? Раньше всех покинули. Ну, а после них что было? Сестра дорогая осталась, любимая, и та умерла безвременно, далеко — не удалось с ней и проститься.

Потом был добрый и милый мальчик, страстно привязанный к цесаревне: его сначала отвратили от нее, а потом погубили злые люди.

Была у цесаревны и другая дорогая ей, далеко не всем ведомая привязанность.

Не на радость любило ее сердце: все те, кого она любила, так или иначе были у нее отнимаемы, и, в конце концов, осталась она одна и видела вокруг себя только недружелюбные взоры, и некому было ей сказать задушевное слово, не с кем было поплакать, не с кем было поделиться и своим горем, и своими надеждами.

Но без теплой привязанности, без ласки не могла жить Елизавета. Много сокровищ таило в себе ее горячее сердце, и непременно надо было, чтобы кто-нибудь пользовался этими сокровищами.

Другая бы на ее месте возненавидела всех, кипела бы только злобой да жаждой мести, строила бы свои ковы. Но цесаревна не была на это способна. Она только плакала временами, да так тихо, так сокровенно, что никто и не знал о слезах этих. Она махнула рукой на врагов своих и в душе себе сказала: «Бог с ними». Она решилась уйти от них, видя что между нею и ними, и той жизнью, которая окружает их, нет теперь ничего общего. Но что ж ей было делать с собою? Чем наполнить жизнь свою — учиться? Она и так всегда много училась, и легко ей все давалось; к тому же ей хотелось живой деятельности, общения с живыми людьми. И вот она выходила на широкую Покровскую улицу и пела с деревенскими девками свои песни, и нянчила, и крестила детей деревенских, и по временам забывалась. Забывала все свое прошлое, все будущее, жила душою с народом. Из дочери Петра Великого, из царевны русской, превратилась в покровскую красавицу.

А потом, и в Петербурге, когда появление при дворе сделалось поневоле для нее пыткой, она снова старалась у себя найти свою прежнюю жизнь, найти новую связь с народом.

Ее подозревали в честолюбивых планах. Но долго, долго честолюбие не закрадывалось в ее сердце, она сходилась с гвардией не ради каких-либо планов, а просто ради собственного удовольствия.

Она и в детстве, еще при жизни Петра, всегда была окружена офицерами и гвардейскими солдатами, и теперь, по возвращении в Петербург, те же офицеры и солдаты составили ее любимое и почти единственное общество. Не проходило ни одного дня, чтобы она не крестила ребенка, родившегося в каком-нибудь из гвардейских полков, и не угощала изобильно отцов и матерей.

С самого раннего утра обыкновенно дожидались ее выхода несколько солдаток. Они приносили ей своих ребятишек, и она ласкала этих ребятишек, дарила им всякие обновки, сама наблюдала за шитьем и сама шила для них всякую одежду. А разболеется кто, — тоже ее дело, — сейчас советуется она со своим медиком, Лестоком, и заставляет его лечить. Нужда ли в чем встретится солдатам, цесаревна всегда готова помочь всеми зависящими от нее мерами, готова отдать последнюю копейку, а денег у нее немного, так немного, что часто даже долги делать приходится.

Скучно цесаревне, повеселиться немного захочется, опять кто же и развеселит ее, как не те же гвардейцы.

Есть у нее дом, известный под именем Смольного; он стоит неподалеку от Преображенских казарм. Так вот она едет туда и часто там ночует. Там собираются у нее преображенские солдаты и офицеры, она устраивает вечеринку, потчует их, и всем привольно и весело, никто не стесняется, время незаметно проходит.

«У принцессы Елизаветы ассамблеи для преображенских солдат», — посмеиваются во дворце. Но цесаревна не обращает никакого внимания на эти подсмеивания.

И моложе была, так не заботилась о том, что скажут люди, не боялась толков да пересудов, а теперь старше стала, так чего уж бояться! За всяким мнением, за всякой сплетней и насмешкой не угонишься.

В последнее время, а особенно с того дня, как стали ходить слухи о серьезной болезни императрицы Анны, друзья цесаревны — солдаты и офицеры — не раз намекали ей, что «скажи, мол, матушка, слово — и все за тебя, как один человек, встанем, отстоим твое законное наследие!»

Но цесаревна с милой, ласковой улыбкой прикладывала палец к губам и шептала им:

— Тише, тише… Если Богу угодно, все придет в свое время, а теперь еще рано. Не хочу я подвергать вас опасности, потерпите…

И солдаты, и офицеры, и весь народ русский терпели и ждали, затаивая в себе убеждение, что рано или поздно, а орлиная дочка будет на престоле.

Что ж она медлила? Теперь давно уж не было в ней легкомыслия, теперь она уж вступила в зрелый возраст и много думала наедине сама с собой. Вот уж она действительно начинала видеть, что скоро может произойти с ней большая перемена, и было ей страшно подумать об этой перемене. Она так от всего отстала, о чем когда-то хоть и редко, но все же иногда думала. Она уж сжилась со своей незавидной долей. Ей не нужно престола, ей не нужно блеска, не в нем счастье. Но если это необходимо для блага России, она, конечно, не задумается. Только, в таком случае, дело это надо делать осторожно. Действительно надо позаботиться об участи тех, кто готов за нее и в огонь и в воду, действительно все необходимо сделать так, чтоб невозможна была неудача, чтоб никто ради нее не поплатился жизнью. И еще нужно сделать так, чтобы не быть ничем обязанной посторонним, чтоб никакой швед не мог требовать себе награды. Если это неизбежно, она дойдет до престола, но с помощью одной только своей любимой гвардии. Ни одной пяди земли русской, ни одной пяди земли, добытой и завоеванной отцом ее, она не уступит. И для всего этого следует ждать и теперь только внимательно во все вглядываться, чутко ко всему прислушиваться. И она вглядывается и прислушивается. Она знает обо всем, хоть и нет у нее шпионов на жаловании, просто к ней приходят ее солдаты и рассказывают все, что слышат.

Она знает, что уже началось движение в войске, но что войско еще само хорошенько не понимает, чего ему нужно. Есть голоса за нее, а все-таки больше теперь голосов за принца и принцессу брауншвейгских.

«Ну и пусть делают, что хотят! — думает Елизавета. — Пусть добиваются своих принца и принцессу. Добьются и увидят, что обманулись, что не то совсем надо, и опять захотят нового, и уж настоящего. Захотят навсегда вырваться из рук немцев, и вот тогда я одна только у них буду, тогда уж не явится разногласий, не за кого будет со мной спорить. Тогда, если будет сделано мое дело, некого мне будет бояться, а теперь… Нет, теперь рано: поспешишь, людей насмешишь, а уж я не хочу никого смешить собою… Пусть теперь брауншвейгские!..»

IV

Дом цесаревны Елизаветы не по одной только тишине, бывшей вокруг него, составлял противоположность Зимнему и Летнему дворцам: он и внутри был мало похож на них. Там царствовала необыкновенная роскошь, заставлявшая изумляться иностранных резидентов, здесь убранство было довольно просто, а в иных покоях так даже замечалась некоторая неряшливость. Штат прислуги у цесаревны был незначителен, да к тому же, хоть она в последнее время и получала со своих имений около сорока тысяч рублей ежегодно, но не могла на эти средства заботиться об отделке своего дома и подновлять его. Все ее деньги шли на подарки окружавшим и солдатским семействам. И когда ей хотелось купить себе самой какую-нибудь обновку, часто приходилось занимать на это где только возможно.

Весь этот день Елизавета не выезжала, ссылаясь на нездоровье и дурную погоду; в сущности, она просто не хотела никому на глаза теперь показываться. Она знала, что в городе идет сильное движение, что гвардия волнуется, и боялась, как бы при ней некоторые солдаты не произвели чего-нибудь несвоевременного.

Утром, по обычаю, в задних своих комнатах принимала она солдаток, осведомлялась о здравии своих крестников, раздавала обновки и лекарства. Никто из сановников не посетил ее. Обедала она со своей всегдашней компанией и вот теперь, после обеда, сидит в теплой, слабо освещенной комнате и играет в шашки с камер-юнкером своим, Петром Ивановичем Шуваловым.

Рядом с ними помещается старый закадычный друг цесаревны, Мавра Шепелева, а взад и вперед по комнате шагает, думая какие-то тайные думы, хирург Лесток.

Ни малейшей принужденности не чувствуется в отношениях этих трех лиц к цесаревне. Шувалов серьезно обдумывает свои ходы в шашках и всеми силами старается выиграть партию.

Лесток, прохаживаясь по комнате, по временам что-то мурлычет себе под нос и пощелкивает пальцами о попадающуюся мебель.

Мавра Ивановна погружена в работу: шьет что-то и, только изредка взглядывая на играющих, произносит односложные фразы, относящиеся к неудачному ходу то того, то другой. Глядя на них со стороны, можно подумать, что они просто убивают время, как много лет и делали это.

Но теперь не то, теперь осталась только внешняя сторона прежней этой жизни, а между тем у каждого на душе лежит большая забота. Каждый сознает, что приходит наше время, что скоро начнется новая жизнь, и каждый невольно мечтает об этой жизни, старается заглянуть в близкое будущее.

Мавра Шепелева ждет не дождется дня, когда увидит на престоле своего старого друга. О себе она не думает, ей всегда хорошо, лишь бы только улыбнулось полное счастье цесаревне. С детства знает она ее, одиннадцати лет еще назначена была к ней камер-юнгферой, а потом сделалась ее фрейлиной и другом.

Только раз пришлось им разлучиться, когда Елизавета уступила ее своей любимой сестре Анне Петровне и снарядила ее в Киль, откуда она должна была как можно чаще, подробнее извещать обо всем, что там творится.

После ранней и неожиданной смерти Анны Петровны вернулась Шепелева снова к Елизавете и уже не расставалась с нею. Знает она каждый день ее жизни, каждую думу. Каждую радость и беду переживали они вместе. Издавна она привыкла в мыслях своих не отделять себя от Елизаветы и теперь, помышляя о том, что может совершиться, часто рассуждает сама с собой: «Что будет, когда мы достигнем престола?!»

Петр Иванович Шувалов тоже ждет не дождется грядущих радостных дней. Много планов и много надежд честолюбивых копошится в его молодой голове — и он бы всеми силами поторопил этот день. Он находит, что время давно уже пришло, и не раз в жарких разговорах толкует об этом; но его мнениям еще не придают особенную силу, еще живут умом ганноверца Лестока, хирурга, а хирург объявляет, что ждать нужно.

Партия окончена, цесаревна проиграла. Мавра Шепелева без церемонии хлопнула её по плечу.

— Ну что, матушка, опростоволосилась? А уж как шашки-то подошли, ни за что бы не уступила Петру Иванычу.

— Ничего, Маврушка, ничего, — отвечала, засмеявшись, Елизавета, и все прекрасное лицо ее на мгновение озарилось, — ничего, если шашечную игру проиграла, шашки уступлю кому угодно, вот бы другую игру не проиграть только!

Лесток вышел из комнаты, но сейчас же и возвратился.

— Цесаревна, — сказал он, — гости к вам.

— Кто это?

— Да кто же, как не маркиз, — ответила Шепелева за Лестока. — Кто к нам теперь тихомолком по ночам приезжает, словно на любовные свидания? Наверное он!

— Он и есть, — сказал Лесток.

— Так просите его, — опять улыбнулась Елизавета, — и оставьте нас; может быть, это и действительно любовное свидание.

— В таком случае мне ревновать надо, — смеялась Шепелева, — я, право, совсем влюблена в маркиза, никогда еще не видывала такого красавца.

Она взяла под руку Шувалова и вместе с ним вышла из комнаты.

Елизавета осталась одна. Через несколько мгновений дверь отворилась снова, и к цесаревне приблизился, едва слышно ступая по мягкому, несколько уже истертому ковру, маркиз де ла Шетарди, французский посланник.

— Soyez le bien-venu, marquis[1], — с ласковой улыбкой обратилась к нему Елизавета, протягивая руку и приглашая его сесть рядом с собой.

Маркиз грациозно поместился на кресле.

Шепелева очень преувеличивала, говоря о нем, что такого красавца она еще не видала.

Шетарди был уже не первой молодости и вовсе не красавец, но у него было одно из тех тонких, художественных, загадочных лиц, которые так нравятся женщинам. Небольшого роста, стройный и гибкий, роскошно, но без шаржировки и со вкусом одетый, он, очевидно, чувствовал себя в своей стихии, когда являлся в обществе, и по преимуществу в женском.

Еще девять лет тому назад маркиз де ла Шетарди начал в Берлине свое дипломатическое поприще; скоро он обратил на себя всеобщее внимание как замечательный дипломат, и действительно он был совершеннейшим типом дипломата того времени. Он обладал всеми нужными для этого качествами: он был рожден для интриги. Лукавый, двуличный, умеющий незаметно и тонко подкопаться под врага, расставить ему сети, поймать его в ловушку и при этом остроумный и любезный, знающий, как влезть в душу человека, баловень женщин, — таков был маркиз де ла Шетарди.

Фридрих II выражался о нем в одном из своих писем: «Le marquis viendra ici la semaine prochaine, — с’est un bonbon pour nous»[2].

Эта конфетка явилась, наконец, в Россию для того, чтобы укрепить дружбу между русским двором и французским.

Немного потребовалось ему времени, чтобы сразу понять все, что здесь творится, и увидеть, чего ему надо добиваться. Он понял, может быть, раньше всех, как непрочно положение Бирона и брауншвейгских, и в последние дни оказался большим другом цесаревны Елизаветы. Действительно, точно на любовное свидание приезжал он к ней вечером, в темень, в закрытой карете.

Теперь, усевшись рядом с цесаревной, он, конечно, начал с комплиментов; в те времена еще легко было говорить комплименты, не боясь их пошлости. Он сделал как бы невольное сравнение между ужасной невыносимой погодой, все ужасы которой он чувствовал даже в закрытой карете, и светлым, цветущим видом царевны.

Она ответила ему, что в такую отвратительную погоду, в такой сырой вечер нетрудно показаться светлой и цветущей.

— Но оставим погоду и меня, я жду от вас новостей, маркиз, — заговорила Елизавета. Она прекрасно говорила по-французски, ее с детства приучили к языку этому, так как Петр думал впоследствии выдать ее за французского короля Людовика XV, за того маленького мальчика, которого носил он на руках в бытность свою в Париже и которого назвал в письме своей к Екатерине «дитей весьма изрядной образом и станом».

— Да какие новости, ваше высочество! — сказал маркиз. — Сегодня печальные новости, регент продолжает аресты, и арестованных пытают. Сегодня, мне передавали, была пытка: пытали гвардейских офицеров. Ужасы с ними там делают, в этом, как он у вас там называется, застенок… так, кажется?

Елизавета невольным и искренним движением закрыла лицо руками и вздрогнула.

— Ах, это ужасно, — сказала она. — Так вот видите, маркиз, почему я медлю? Не упрашивайте же меня, не уговаривайте. Не за себя я трушу, а что же вы хотите, чтоб я безвинных погубила?! Да поймите же вы, поймите, что я не вынесу, если из-за меня кого-нибудь пытать будут, потом часу спокойного иметь не буду.

Маркиз пожал плечами.

— Да ведь все равно, принцесса, ведь уж и за вас тоже пытают. Vous savez, on a arrete се matelot Tolstoy[3], ведь он то же самое вытерпел, что и остальные, не знаю только, что с ним теперь сделали.

Елизавета сидела совсем больная.

— Знаю, знаю, — проговорила она, — но, по крайней мере, я здесь не виновата, я ничего не поручала ему, а о нем не имела никакого понятия.

— Я могу только преклониться перед вашим человеколюбием и добротой вашего сердца, которая мне хорошо известна, — заговорил снова маркиз, — но мне кажется, что вам следует торопиться, и именно для того, чтобы прекратить эти пытки и казни. Виделся я сегодня со шведским министром, и много мы с ним о вас говорили. Он тоже того мнения, что наступает для вас самое благоприятное время. Мы оба всеми силами готовы способствовать вам, принцесса. Дело можно обделать так, что неуспех окажется невозможным. Шведский министр гарантирует вам помощь со стороны Швеции, а я буду служить вам деньгами.

«От французских денег я не откажусь, — придется, конечно, к ним обратиться, — подумала Елизавета. — Но что касается до шведской помощи — нет, на это не согласна! Ничем я не буду обязана шведам, чтобы потом ничего не смели они от меня требовать». Но, конечно, этой своей мысли она не высказала Шетарди, и он решился, наконец, проститься с нею, опять-таки не добившись от нее никакого решительного ответа.

Выйдя из комнаты цесаревны, он встретился с Лестоком, остановил его и начал доказывать выгодность своих предложений и предложений Швеции, необходимость торопиться.

— Я с вами совершенно согласен, маркиз, — ответил Лесток, — но вы напрасно думаете, что от меня зависит многое.

— Ах, не говорите, не говорите, mon cher[4], — протянул ему руку маркиз. — Заезжайте ко мне — мы потолкуем.

Лесток любезно расшаркался и обещал непременно приехать в первую свободную минуту.

Цесаревна, оставшись одна, долго сидела в задумчивости и даже не заметила, как к ней подошел кто-то. Наконец, она очнулась и увидела пред собою высокого, стройного молодого человека.

Он был одет очень просто: в темный суконный казакин. Но эта простота одежды еще более выставляла необыкновенную красоту его.

Он глядел на цесаревну ясными светлыми глазами, и она невольно забыла все думы от этого взгляда.

— Где это ты пропадал весь вечер, Алеша? — обратилась она к нему.

— Да вышел после обеда немножко прогуляться и встретился с знакомым офицером, — отвечал, улыбаясь, молодой человек.

В его выговоре слышалось малороссийское произношение. Елизавета пристально взглянула на лицо его, на его румяные щеки и укоризненно покачала головой.

— Знаю тебя, Алеша, встретился с знакомым офицером, ну и зашел, конечно, к нему, ну и выпили изрядно. Эх, как тебе, право, не стыдно!..

— Нет, цесаревна золотая, коли бы я изрядно выпил, так не смел бы явиться перед твои ясные очи, а вот, видишь, стою как ни в чем не бывало, значит, не изрядно выпил.

— Ну, да, да, рассказывай! Вот лучше скажи, не слышал ли чего нового?

— Расскажу, расскажу, только позволь сесть, устал я.

— Садись, кто же тебе мешает?

И Алексей Григорьевич Разумовский с видимым удовольствием опустился в мягкое кресло.

— Страшные дела делаются: Бирон теперь, что зверь лютый, — всех пытает.

— Да, слышала я уж это, сейчас маркиз сказывал. Только имени он, конечно, назвать не мог. Кого же пытали, знаешь? Хоть страшно и расспрашивать об этом, да все-таки знать нужно, говори.

— Пытали рано утром Ханыкова, Аргамакова и Алфимова, поднимали их на дыбу. Ханыкову дали шестнадцать ударов, а Аргамакову и Алфимову по четырнадцати ударов, все это доподлинно известно, а после них, слышал я тоже, приводили в застенок и на дыбу поднимали Яковлева, Пустошкина, Семенова и Граматина. Сам генерал Ушаков присутствовал, только вот к вечеру уехал.

Цесаревна грустно и внимательно слушала Разумовского, а он продолжал передавать ей все, о чем слышал, о чем говорил в этот день со своими знакомыми.

Он постоянно приносил ей городские новости. Из его рассказов она могла составить верное понятие о том движении, которое начинается в ее пользу в гвардии. И она очень любила эти рассказы, потому что Разумовский передавал все точно и подробно и в то же время не вставлял своих замечаний, не давал советов, не лез со своими убеждениями и уговариваниями.

Долго так беседовали они, и никто не нарушал их разговора. Лесток зашел было на минуту в комнату, да и опять вышел. Но вот и говорить не о чем, все переговорено и передано.

— Спой мне что-нибудь, Алеша! — обратилась Елизавета к Разумовскому. — Да только тише, теперь громко петь не годится.

Разумовский не стал долго задумываться. Он закинул голову, и в тихой комнате раздались нежные звуки чистого прекрасного тенора.

Он запел старую казацкую песню и с первых же слов забыл все окружающее, ушел всею душою в звуки.

Цесаревна оперлась головою на руки, не отрываясь смотрела на певца и жадно слушала. Песня кончена, а слушать все хочется.

— Спой еще что-нибудь, да только русское!

Разумовский на мгновение задумался, и вдруг на лице его мелькнула хитрая улыбка. — Придумал! — сказал он. И запел:

Я не в своей мочи огнь утушить,
Сердцем болею, да чем пособить?
Что всегда разлучно, и без тебя скучно,
Легче б тя не знати, нежель так страдати
Всегда по тебе.
Цесаревна все так же жадно слушала, но с каждым новым звуком лицо ее принимало все более и более грустное выражение. Вот и слезы затемнили светлые глаза ее и скатилась по полным румяным щекам. Слишком знакома была ей эта песня: она сама сочинила ее в прошедшие юные годы, в минуты глубокой, теперь уж позабытой, тоски и горячего молодого чувства. «Зачем все это снова напомнил неразумный Алеша?»

— Замолчи, замолчи! — наконец не выдержала цесаревна и поднялась со своего места. Она подошла к Разумовскому, спутала своей нежной белой рукой его кудри.

— Ах ты, голова бестолковая, — печально и ласково сказала она, — какую песню петь выдумал!..

— А что ж, разве дурна моя песня? — наивно и изумленно спросил Разумовский. — Никогда не певал я еще при тебе, государыня, эту твою песенку, думал, поблагодарствуешь, что ее выучил.

— Эх ты, Алеша, Алеша! — повторила цесаревна. — Прежде бы спросил, допытался, когда та песенка мною сложена да про кого сложена, а потом бы уж пел мне. Оставь меня, уйди теперь, вели собирать ужин.

Он взглянул на нее и, с почтением и любовью прижавшись губами к протянутой ему руке, вышел исполнить ее приказание.

А у нее снова показались на глазах слезы.

— Глупый Алеша! Зачем он все это напомнил?! — почти громко шепнула она.

Ей вспомнилось прошлое, связанное с этой песней. В теплой тишине ее комнаты встал перед нею позабытый, когда-то горячо любимый образ молодого красавца Шубина.

Этот Шубин был гвардейский прапорщик. Его красота, ловкость и решительность обращали на него всеобщее внимание.

Молодая принцесса тоже любовалась им, как и все другие, и сама не заметила, как зародилось в ней к нему глубокое, страстное чувство. Она приблизила его к себе; сделала своим ездовым. Она даже мечтала навсегда соединить его судьбу со своею: мечтала выйти за него замуж.

А он со своей стороны употреблял всю энергию для того, чтобы принести ей пользу. Он был любим всеми товарищами-гвардейцами. Он сблизил ее с гвардией, сделал ее популярной в войске. Если теперь случится то, о чем они все думают, если и взойдет она благополучно на престол отцовский, то началом всего этого она обязана Шубину. Он для нее работал первый и первый же за нее поплатился страшно. Движение в гвардии было замечено. Шубина схватили; светлые мечты разлетелись прахом. Никогда уж более не видала цесаревна своего друга. Его засадили в каменный мешок, в нору каменную, где нельзя было ни лечь, ни сесть.

Всячески осведомлялась она о судьбе его, наконец узнала, что услали его в Камчатку. И еще пуще насмеялись над ним и над нею; насильно женили его на камчадалке, и сделали все это тайно. Сослали его под чужим именем, и запрещено с тех пор упоминать его имя.

Страшные, тяжкие дни переживала тогда бедная цесаревна.

Ее чувство к Шубину было не простым мимолетным чувством: она любила его искренне и долго, долго плакала по нем и долго не могла примириться со своею судьбой. Одно только время, мало-помалу, залечило ее раны. Сердце просило жизни, искало любви и ласки. Прекрасный образ несчастного Шубина побледнел и расплылся в тумане воспоминаний; в сердце Елизаветы появился новый, не менее прекрасный, живой, веселый и беззаботный образ молодого казака и певца Алеши Разума.

«Глупый Алеша! Зачем он это все напомнил?!» — повторяла цесаревна и долго не могла остановить своей тоски, все мерещились ей прежние картины.

Так печальной, задумчивой и вышла она к ужину и наказала Алексея Разумовского за его недогадливость тем, что почти и не замечала его присутствия в этот вечер.

V

На следующее утро цесаревна едва успела одеться, как ей доложили, что приехал герцог. Она удивилась несказанно и даже не могла победить в себе невольного волнения.

Все эти последние дни она не видела Бирона. Она знала, какое тревожное это для него время, знала, что он всюду теперь раскрывает заговоры, пытает людей. Она слышала, что вчера ездил он в Зимний дворец и там кричал на принца и принцессу.

Мавра Шепелева узнала все это из верного источника и сейчас же, конечно, подробно рассказала царевне.

Зачем же он приехал? Какое это будет свидание и чем оно кончится? Наверно, и тут же все дело заключается в открытии какого-нибудь заговора: опять кто-нибудь из офицеров попался… Что, если он вздумает и на нее кричать? Она не потерпит этого! Чем же тогда кончится? Конечно, ей с ним еще можно побороться, конечно, она тогда будет вынуждена поторопиться с исполнением своего плана… Но идти наобум, когда еще ничего не созрело, очень может быть — потерпеть неудачу и погибнуть!.. Лучше уж заранее приготовиться ко всему, заранее заставить себя быть хладнокровной, ничем не возмущаться, вынести его дерзости, его крик… Да, это нужно, это необходимо ради дела, ради всей будущности…

Но вытерпит ли она, вынесет ли? Нет, ни за что! При одной мысли о том, что Бирон будет кричать на нее и она станет это равнодушно, молчаливо слушать и склоняться перед ним, краска стыда и негодования бросилась в лицо Елизаветы.

— Нет, я не потерплю этого. Я не позволю, чтоб этот холоп кричал на меня! — сверкнув глазами, сказала она Мавре Шепелевой.

Ее сердце быстро стучало.

На добром и по обыкновению спокойном лице ее выражалось горделивое чувство и негодование. Вся обида, все смущение, вызванные этим неприятным ожидаемым свиданием, как не бывали. Она вышла в свою приемную к Бирону, высоко держа голову. Холодная и величественная. Она точно была в эти минуты орлиною дочерью.

Бирон, бесцеремонно сидевший в кресле, ожидая ее появления, быстро встал к ней навстречу и протянул ей руку.

Было мгновение, когда ей захотелось не дать ему своей руки. Она взглянула на него, и, если б увидела в нем какие-нибудь признаки раздражения, если б увидела что-нибудь дерзкое или даже непочтительное в его обращении к ней, она бы и не дала ему руки.

Но он стоял перед нею в довольно почтительной позе, любезно и ласково улыбался. Он протянул ей руку первый, без всякой мысли о том, что это не совсем прилично, по простой, издавна приобретенной привычке думать, что его рукопожатие должно приносить честь даже принцессе.

И она не начала первая ссоры. Она любезно ему улыбнулась, поместилась на маленький диванчик и грациозно указала ему кресло возле себя.

— Извините, ваше высочество, — начал Бирон, — я слишком рано к вам сегодня. Но ведь день столько же часов имеет теперь, как и всегда, а дел у меня с каждым днем прибывает. Через час я должен быть в чрезвычайном собрании кабинет-министров. Затем до позднего вечера каждая минута у меня разобрана… только поэтому и решился к вам заехать так рано.

Она с изумлением его слушала и глядела на него. Совсем не такого приступа к разговору ожидала она.

— Какое дело привело вас ко мне, герцог? — спросила, наконец, цесаревна, слабо и неопределенно улыбнувшись.

— Не дело, — ответил Бирон, — и если в этом вопросе вашем — упрек мне, что не посвятил вас до сих пор, то сознаю себя заслуживающим этот упрек и прошу у вас прощения. Я не по делу, а именно потому, что давно уж собирался…

Елизавета удивлялась все больше и больше.

— Но если вы непременно хотите дела, — продолжал Бирон, — то, пожалуй, вот и дело есть. Знаете, ваше высочество, что ведь я по-настоящему должен считать вас своим врагом. Скажите мне: вы недовольны тем, что я выбран регентом? Вы недовольны завещанием императрицы? Вы находите, что император Иоанн III имеет меньше права на престол российский, чем вы?

Он говорил это тихо, не раздражаясь, и внимательно смотрел на Елизавету.

«А! Вот и начало!» — подумала она. У нее шибко забилось сердце, кровь бросилась в лицо, потом отхлынула.

Она побледнела, но сделала над собой усилие и заговорила спокойным голосом:

— Что за вопросы? Неужели во все эти десять лет вы не могли узнать меня? Неужели вы до сих пор думаете, что я мечтаю о престоле и что он мне нужен? Кажется, я все делала, чтобы разубедить вас. Неужели нельзя жить спокойно? Неужели такая уж приманка для меня престол этот? Ведь вот вы теперь управляете государством и жалуетесь мне, что дни коротки… А я ленива, герцог, и уж не так молода, чтобы отвыкать от своей простой и спокойной жизни…

— Однако вы в самом деле, кажется, за серьезное приняли мои вопросы! — улыбнулся Бирон. — Не беспокойтесь, ваше высочество, я вас знаю и именно хочу доказать, что не обращаю ни малейшего внимания на то, в чем меня иногда хотят уверить. Я не подозреваю вас, смотрите…

Он вынул из кармана пакет с бумагами.

— Поглядите это, — продолжая улыбаться, сказал он и протянул пакет Елизавете.

Она взяла, развернула бумаги и увидела, что это копии с показаний капрала Хлопова, Толстого и других, схваченных по обвинению в желании возвести на престол цесаревну. У нее невольно дрогнули руки, когда она проглядывала эти бумаги.

Она знала, что эти признания даны под страхом смерти, даны во время истязаний в Тайной канцелярии.

— Я не знаю этих людей, я никогда их не видала! — окончив чтение, сказала цесаревна, и слезы слышались в ее голосе.

— Уверен, что вы их не знаете, — медленно произнес Бирон. — Чего же вы так волнуетесь?

— А вы бы хотели, чтоб я не волновалась, узнавая о мучениях людей, которые, не зная меня, мне преданы и из-за меня подвергаются этим мучениям? Послушайте, герцог, если вы уверены во мне, как говорите это, то должны понимать, что эти люди не могут быть никому опасны. Что же видно изо всех признаний, и наверное здесь еще сказано даже больше, чем было на самом деле, что же видно? Одни только слова. Эти люди не опасны, пожалейте их…

Она взглянула на него умоляющими глазами, она говорила волнуясь, тяжело дыша и совершенно забывая, что это волнение может показаться подозрительным Бирону, что, глядя на нее, он может заподозрить ее участие в заговоре.

Он внимательно смотрел на нее и вдруг улыбнулся.

— Я и так пожалел их ради вас.

— Вы не казните их, нет? Что вы с ними сделаете? Скажите ради Бога! — даже поднялась она со своего места.

— Я не казню их, — опять медленно и продолжая улыбаться сказал регент, — я только удалю их отсюда.

— Правда? Вы мне обещаетесь, как пред Богом?

— Обещаюсь.

Елизавета протянула ему руку, которую он почтительно и нежно поцеловал.

Наконец цесаревна несколько поуспокоилась и могла снова рассуждать хладнокровно.

Первая пришедшая ей мысль была: что ж все это значит? С чего такая любезность? Нет ли тут какой ловушки? Она и прежде, давно, особенно в последние годы царствования Анны Ивановны, ничего не видала от Бирона, кроме любезностей. Одно время при дворе даже замечали, что он просто-напросто ухаживает за ней. Толковали о том, что он в нее влюбился.

Отчасти это была правда: цесаревна действительно производила на него сильное впечатление! Он разделял общую участь всех людей, знавших ее.

Появляясь на придворных балах, она всегда была там первою красавицей. Кому она раз ласково улыбнулась, кому сказала приветливое слово, тот уж никогда не мог забыть этой минуты.

А ласковых улыбок и приветливых слов выпало немало на долю Бирона.

Елизавета, поставленная в необходимость хитрить и лукавить, поневоле чувствовала себя обязанной быть как можно более любезной с таким всесильным человеком, как Бирон. Она знала, что захочет он, и настанет конец ее тихой жизни. Она знала, что ему ничего не будет стоить уговорить императрицу, и тогда с ней не поцеремонятся. И вот она только всеми силами старалась избегать встречи с ним, но, когда встречалась, не отказывала ему в своей улыбке и любезном слове.

«Что ж это он в самом деле? — думала она теперь. — Неужели точно за мной ухаживать приехал? Неужели дошел до того, что станет изъясняться в любви своей… он — Бирон!»

Снова краска негодования залила ее щеки. И она в этом негодовании и в своих мыслях даже не слышала, что говорит он. А он говорил, на что-то жаловался…

Наконец она вслушивается, он действительно жалуется, плачется на свое положение, на то, что никто не хочет понять его, что все замышляют теперь, как бы его погубить, что у него враги есть лютые, принц и принцесса брауншвейгские…

— Часу спокойно не дадут вздохнуть, принцесса! — грустным голосом говорит Бирон. — И не на кого положиться, не с кем отвести душу. Оттого вот к вам и приехал, откровенно поговорить захотелось. Может быть, хоть вы-то меня немножко пожалеете…

«Так и есть! — мелькнуло в голове Елизаветы. — Вот сейчас начнется в любви признание!»

— И что же они воображают, что так уж сладко мне мое регентство! — каким-то даже патетическим голосом и ударив себя рукою в грудь говорил Бирон. — Они ошибаются. Что, кроме мучений, всяких забот, опасностей, приносит мне оно? Если я его принял, то никак не для себя, а для государства. Ну что ж, ну я откажусь, кто ж тогда всем управлять будет? Принц Антон, принцесса Анна? Хороши правители!.. Да и сам император, мало того, что новорожденный, мало того, что можно двадцать раз погубить все государство, пока он вырастет, ведь ко всему и надежда на него плохая, может, слышали, какой ребенок? Совсем нездоровый ребенок, того и жди, скончается. Вот вы говорите, что никогда у вас мысли не было о престоле, жизнь свою покойную больше любите, а напрасно это. Я был бы очень счастлив видеть вас на престоле.

«Вот она и ловушка!» — подумала Елизавета.

— Мне кажется, — твердо и решительно сказала она, глядя прямо в глаза Бирону, — мне кажется, если бы вся Россия просила меня, я и тогда бы отказалась.

Ей почудилось, будто в это мгновение улыбка скользнула на губах Бирона, но, во всяком случае, тотчас же от этой улыбки и следа не осталось. Он заговорил опять самым горячим и искренним, по-видимому, тоном:

— Да, я вас принимаю, принцесса, вы совершенно правы, но надо же вам подумать о будущем государства, надо же добиться того, чтоб престол российский перешел к достойному избраннику. Разве только один и есть новорожденный Иоанн Антонович? Что ж они думают, брауншвейгские, что все мы позабыли о голштинском принце Петре, вашем племяннике? Он уж вырос, и, как слышал я и знаю из верного источника, юноша здоровый и достойный.

«Вторая ловушка!» — подумала Елизавета, но ничего не ответила Бирону и слушала, что дальше говорить он будет.

— Что же они думают, — продолжал регент, — у них, что ли, я буду спрашиваться? Вот посоветуемся с вами да и пошлем письмецо принцу Петру. Думаю, что и вы будете рады видеть племянника, ваше высочество?!

Он, улыбаясь, глядел на нее. Она хорошо знала, что этот племянник — сын дорогой, любимой сестры ее, Анны Петровны, был привидением во все время царствования покойной императрицы, что Анна Ивановна и Бирон не иначе называл его, как «голштинским чертушкой». А теперь к этому чертушке Бирон вдруг письмецо задумывает!

Ну, что ж теперь делать? Как отвечать ему? Сказать, что не хочет видеть племянника — это будет неестественно, да и он этому все равно не поверит. Согласиться на это письмецо — выйдет оно уликой против нее… Она молчала.

— Что ж, принцесса, — опять ласково взглянул на нее регент, — не хотите разве приезда племянника?

— Приезда племянника, конечно, хочу, — ответила Елизавета, — и если вы заставите его приехать, он может быть уверен, что я порадуюсь встрече с ним, но сама я писать не стану — я, герцог, ни в какие дела не вмешиваюсь.

— О, как вы недоверчивы! — покачал головою Бирон. — Вы в самом деле думаете, что я недругом к вам явился, напрасно! Искренне и говорю с вами. Право, нам нужно теперь быть ближе друг к другу — и мы будем близко, потому что оба заботимся о благе России…

«Боже мой! Это он-то заботится о благе России», — в негодовании думала она, но молчала.

— Да, нам нужно быть вместе, — повторил он. — Я серьезно помышляю о принце Петре, я знаю, что, утвердив его здесь, спокойно могу отказаться от этого тяжелого бремени регентства. Но тут вопрос еще и другой, следует и о вас подумать.

— Что ж обо мне-то думать? — пожала плечами Елизавета. — Только оставьте меня жить так, как я живу: я ничего не прошу, ничего не добиваюсь…

— Вы хотите сказать, что совершенно довольны своей жизнью, но позвольте мне не совсем поверить вам, принцесса. Я не могу представить себе вас всегда одинокою. Вы еще так молоды…

— Я не молода, — перебила она тихо.

— Вы так прекрасны. Я знаю, как упорно всегда вы отказывали женихам, но я осмелюсь все же явиться к вам сватом.

Елизавета широко открыла на него глаза.

«Это еще что такое? Кого ж он мне будет сватать, себя, что ли, от живой жены? Или, может быть, дошел до того, что развод задумал со старухой?!»

— Не сватайте мне никого, герцог. Кажется, я уж говорила вам, что решилась никогда не выходить замуж, да теперь, пожалуй что, и поздно, не для чего… проживу и так.

— Решайте, как знаете, а я должен исполнить свою обязанность.

— Кто же этот новый жених мой?

— Видите ли, есть один молодой человек, — шутливым тоном, но все же с некоторым смущеньем заговорил Бирон, — и этот молодой человек давно уж страдает по вас. Он искренне любит вас, принцесса, и был бы бесконечно счастлив, если бы вы благосклонно приняли любовь его, сделали бы честь, отдав ему свою руку.

Бирон встал и низко поклонился Елизавете.

— Не откажите, прошу за своего сына Петра!

Елизавета побледнела. Она хотела говорить, но язык ее не слушался. Она до глубины души была возмущена этим предложением. Сын Бирона, шестнадцатилетний мальчик — ее муж, сын Бирона, тот самый, которого чуть ли не с колыбели отец безуспешно сватал за Анну Леопольдовну!

Так вот чем все разрешилось! Вот объяснение этого визита. Что теперь делать? Сейчас отказать, он никогда не простит этого и все сделает, чтоб погубить ее. А между тем он стоит и ждет ответа, он стоит с наклоненной головою и ждет.

— Герцог, — наконец начала она, — я так изумлена вашим предложением, оно так неожиданно, что я ровно ничего не могу сказать.

— Разве вы никогда не замечали чувства моего сына? — спросил вдруг Бирон.

Она едва совладала с собой.

«Какой глупый, какой низкий вопрос!»

— Я никогда ничего не замечала… я не могла даже себе представить, чтоб такой юноша, как ваш сын, мог обращать внимание на какую-либо женщину…

— Правда… мой сын еще юноша, но это ровно ничего не значит, его чувство к вам глубоко, искренне… да и, наконец, разве в нашем положении можно заботиться о разнице лет?.. Я знаю и ценю ваш ум, принцесса, я знаю, уверен, что вы на все взглянете настоящими глазами… Что же, изволите надеяться?..

— Ради Бога, не спрашивайте меня, я вам говорю, вы так меня поразили, я никак не ожидала ничего подобного…

Она взглянула на него и ясно увидела, что с ним шутить невозможно, что, откажи она ему теперь, когда у него в руках такая сила, он не задумается так или иначе погубить ее. И ей безумно, страстно захотелось отказать ему, посмеяться над ним, показать ему, наконец, как низко она его ставит, выразить, что она оскорблена этим предложением, что сын его, этого вчерашнего герцога курляндского, этого конюшего из Митавы, ей не пара. Но не потому не пара, что он сын бывшего конюшего, об этом она никогда не думала, даже не потому, пожалуй, что он совсем почти ребенок, а потому что он сын Бирона, врага России, врага всего, что ей дорого.

Но благоразумие заставило ее снова совладать с собою.

Она вспомнила, что должна удержаться именно ради всего, что ей дорого, должна побороть свои чувства не для себя. И она, опустив глаза, прошептала:

— Я ничего не имею против вашего сына, он хороший юноша. Но ведь я уж не молоденькая девочка, чтоб так скоро решиться, и тем более вы знаете мое отвращение от мысли о замужестве. Я вам не отказываю, но прошу только: дайте мне время хорошенько подумать.

— Подумайте, принцесса, — сказал Бирон, — да, действительно тут нужно хорошенько подумать. И я надеюсь, что при уме вашем и при вашем благоразумии вы действительно хорошо подумаете. Вы увидите тогда, что нам очень надо быть вместе, если будем действовать дружно. Вы видите теперь, что я не враг вам, что я пришел говорить по душе, искренне. Вы видите, что я ничего дурного не замышляю против вас. Я пришел звать вас в союзницы для общего блага… И вот, когда хорошо вы подумаете, то поймете, какая сила мы будем, если вы не откажете моему сыну, если принц Петр Голштинский сюда явится, и, кто знает, может быть, ему приглянется моя дочь…

«Вот что он задумал! Ловко! Да, видно, точно нужно действовать скорее и решительнее. Ждать опасно!» — думала Елизавета.

А герцог уже прощался.

— Мне пора в собрание, давно пора. Так я могу уехать от вас с надеждою?

— Да, я очень благодарна вам, — проговорила цесаревна, протягивая ему на прощанье руку.

Еще ни разу в жизни не приходилось ей так солгать, как теперь, еще никогда не видала ее в таком раздраженном состоянии Мавра Шепелева, как по отъезде герцога курляндского. ...



Все права на текст принадлежат автору: Всеволод Сергеевич Соловьев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Капитан гренадерской роты / сборникВсеволод Сергеевич Соловьев