Все права на текст принадлежат автору: Дюла Чак.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ГлембаДюла Чак

Глемба

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ

Дюла Чак родился в 1930 году в г. Ниредьхазе. Выходец из бедной крестьянской семьи. Детские годы провел на хуторе близ села Пюшпёкладань на Большой Венгерской низменности. Учился в Дебрецене. В девятнадцатилетнем возрасте опубликовал свой первый рассказ, положивший начало его профессиональной журналистской деятельности. Автор восьми романов, трех пьес, сборников рассказов, двух социографических работ.

За этими сухими биографическими данными скрывается яркая, многогранная жизнь известного венгерского писателя, который неразрывно сочетает активную общественную деятельность с плодотворным литературным трудом. Д. Чак в течение многих лет избирается секретарем Союза писателей Венгрии, он — неутомимый «первооткрыватель» своей страны, ее новой действительности, формирования современного человеческого характера. «Я считаю своим писательским долгом активно вторгаться в события современности»[1] — это высказывание Чака как нельзя более точно определяет его гражданскую позицию и в общественной жизни, и в литературе. Не случайно впервые он привлек к себе внимание широчайшей читательской общественности в начале 60-х годов, опубликовав социографическую книгу «Глубинное течение». Книга была посвящена переустройству современного села, показывала, как «выкарабкивался из феодальной нищеты деревенский мир, как он подошел к социалистическим преобразованиям»[2]. Автор не замалчивал и тех трудностей, с которыми всегда связано каждое большое начинание. Вскрытие недостатков, характерных для данного этапа жизни общества, в этой книге — как и во всей творческой деятельности Чака — не самоцель, оно служит главной задаче: способствовать процессу развития, совершенствования. Книга вызвала бурю откликов по всей стране, явилась причиной широкой дискуссии, и даже спустя годы писатель с гордостью вспомнит об этой своей работе, которая не прошла бесследно, которая помогла людям, открыла им глаза на причины собственных бед.

В конце 70-х годов вышла из печати работа Дюлы Чака «Тяжкий вздох солончаков» — социографическое исследование (в серии «Открытие Венгрии»), посвященное прошлому, настоящему и будущему родного края. Проникнутая, по словам критики, «самым благородным местным патриотизмом», книга эта «…закладывает моральные основы социалистического развития всех уголков страны». Однако ценность ее не только в подробном социальном, экономическом, политическом анализе причин отсталости Пюшпёкладаня, но и в перспективах, увиденных автором. Да, лучший мир будет построен и в этом отдаленном уголке Венгрии, потому что «…общество социализма способно преобразовать сознание и поведение людей»[3].

Литературный успех не обошел стороной и Чака-прозаика. Единодушным признанием читателей пользуется его первый роман «От рождества до рождества» (1966), выдержавший несколько изданий. В центре повествования — нравственные проблемы, преобразования в сознании венгерского крестьянства, которое уже прошло путь преобразований экономических.

Вообще о Чаке можно сказать, что он — в широком смысле — певец одной темы, которая явственно прослеживается на всем его творческом пути, анализируем ли мы его социографические работы, романы или рассказы: «Главную задачу мы видим в воспитании качественно нового человека. А как будет проходить этот процесс, когда уже созданы основы социализма?.. Почему они (люди. — Т. В.) новые, отчего они ими станут?»[4]. Можно — хотя это и нелегко — перевести хозяйство на новые рельсы, наладить крупное производство, победить отсталость в экономической жизни, но как преодолеть трудности внутреннего, «глубинного» порядка, как победить предрассудки, пережитки мелкособственнического уклада в душе человека, как привить ему основы новой, социалистической морали? В самом деле, отчего вдруг станут «новыми» люди, рожденные и воспитанные при старой жизни, как помочь им избавиться от груза вчерашнего, как сделать их достойными преемниками новых завоеваний?

Рост общего уровня жизни порой опережает моральное созревание общества. А это страшно, это недопустимо, чтобы люди — в особенности культурные, интеллигентные — оторвались от народа, не поняли своего места в новой жизни. И тут автор становится беспощадным, лирический тон его повествования сменяется иронией или гневным сарказмом. Любопытно проследить авторское отношение к герою рассказа «Талисман». Главный бухгалтер, только что получивший назначение в сельскохозяйственный кооператив, воспринимает свое переселение в провинцию как путешествие в некий экзотический край или охотничью вылазку; даже костюм у него маскарадный: галифе, высокие сапоги. Вместе с председателем кооператива ему предстоит отправиться на дальний хутор к крестьянину, который сдал в фонд артели своих лошадей, но телегу укрыл от «экспроприации». Крестьянский мир глубоко чужд горожанину, поэтому поездку на хутор он представляет себе как своего рода карательную экспедицию. В ожидании кровавого столкновения он мысленно рисует картины одну ужаснее другой и сам же оказывается жертвой собственного страха: споткнувшись буквально на ровном месте (автор придает этому обстоятельству символический характер), он падает и разбивает голову о каменный водопойный желоб. А проблема, вокруг которой вроде бы поначалу строился конфликт (не сданная в общий фонд телега, которая не представляет никакой практической ценности ни для кооператива, ни для бывшего хозяина и дорога ему лишь как архаическая реликвия, «талисман»), решается походя, в беглом обмене репликами председателя кооператива и чудака-крестьянина. Между ними нет разногласий, они делают одно общее дело, а городской приезжий — чужак, который никак не мог уяснить себе, зачем понадобилось хуторянину прятать телегу.

Процесс морального отчуждения может зайти еще дальше и пропастью разделить человеческие души. Члены общества, которым новый строй, новая жизнь дали все возможности для нравственного и культурного развития, используют их уродливо, однобоко. Став людьми образованными, они забывают, что эти возможности предоставлены им народом и для того, чтобы служить народу. В глазах людей такого типа нет греха страшнее, чем кража их рыбного улова; они бессильны понять, что сами совершают куда более тяжкое преступление, унижая другого человека (рассказ «Вор и судьи»). Писатель намеренно заостряет ситуацию, дабы и в читателе вызвать четкое и однозначное отношение к осуждаемому им явлению.

Мещанское, потребительское отношение к жизни, по мнению Чака, также несовместимо с представлением о новой морали, о человеке социалистического общества. Нетерпимость к самоуспокоенности, сытости, самодовольству движет пером автора в целом ряде лучших его рассказов. Родители десятилетнего Лацики, выходцы из крестьян, ныне пользуются всеми благами столичной жизни («Главный камергер»). Но их идеалы почти не выходят за пределы удовлетворения материальных потребностей: квартира, машина, отдых — непременно за границей, новая мебель — за каждой волной моды. И если автор чуть снисходительнее к ним, нежели к героям рассказа «Вор и судьи», то лишь благодаря Лацике. А мальчик, наделенный очень чуткой и тонкой душой, живет в воображаемом мире, где людьми правят законы доброты, бескорыстия, справедливости. Его мечта — не богатые палаты, не королевство, а удел странствующего бедняка, творящего добро.

В рассказах Чака мещанам, людям без полета, без идеалов противопоставляются иные герои. В коротком рассказе «Замечательно!» автор дает блестящую зарисовку: светлый, полный романтических устремлений период после освобождения страны, борьба за строительство нового мира. Чак психологически убедительно показывает: тот, кто пережил незабываемо яркие дни становления новой жизни, кто активно участвовал в этом процессе, на всю жизнь обретает настоящую, большую цель. Даже повседневному и порой однообразному труду придают высший смысл воспоминания о светлых днях молодости — поре великой борьбы и великих ожиданий.

Нет никакого сомнения в том, что «качественно новый человек» уже зародился в Венгрии, более того, автор знакомит нас с новым поколением таких людей: это юноша, герой рассказа «Упрямцы», который решился на первый в своей жизни бунт, отстаивая собственное человеческое достоинство; это Лацика, который, хотя и не станет странствующим бедняком, но все же наверняка будет нести людям добро.


В предисловии к сборнику «Вор и судьи» Чак пишет, что он подверг очень строгому отбору состав своего сборника рассказов, потому что у него все время стояли перед глазами лучшие образцы признанных в Венгрии мастеров этого жанра. Следует отметить, что писатель выступает достойным продолжателем этих традиций венгерской литературы. Рассказы его — при всей глубине и незамутненной ясности их идейного содержания — совершенно лишены дидактизма, сухой схематичности. Чак — мастер тонкой психологической характеристики, а рассказы его почти всегда удивляют неожиданной, однако логически совершенно оправданной концовкой. Достаточно напомнить рассказ «Талисман» или развязку рассказа «Замечательно!»: едва только наш герой решается порвать утратившие смысл брачные узы, как оказывается, что его жена уже сделала этот шаг, хотя и из других соображений. Сюрприз к концу приберегается и в рассказе «Наследство», где умерший старик в прощальном письме к двум своим приятелям открывает интимную тайну, касающуюся всех троих. Рассказ «Истцы и ответчики» смыкается с предыдущим по моральной проблематике, к решению которой автор и здесь подходит очень тонко, тактично, без какого бы то ни было намека на пошлость, и без ложной патетики.


Повесть Д. Чака «Глемба» по замыслу является органическим продолжением его собственных творческих традиций. Тема формирования нового человека, новой морали, мысль о месте интеллигенции в современном обществе отчетливо прослеживаются и здесь. Повесть написана в характерной для Чака манере: заинтриговать читателя — не столько развитием фабулы, сколько психологическими загадками — и ненавязчиво подвести к определенным выводам. Писатель, от имени которого ведется повествование, сталкивается с Глембой в провинции, в отдаленной деревушке, где он покупает дом и пытается привести его в порядок. Глемба — мастер на все руки, но его нельзя нанять за деньги. Прямой, грубовато-откровенный, он оказывает свои услуги в зависимости от симпатии, испытываемой к человеку. Писатель, столичный житель, в значительной мере зараженный потребительским подходом к жизни, озадачен таким поведением Глембы. А тот задает одну загадку за другой. Оказывается, Глемба известен и почитаем не только в кругу своих односельчан — у него обширные связи и знакомства в «высших кругах». Директору крупнейшего научно-исследовательского института, видному профессору или заместителю министра достаточно услышать имя Глембы, и оно, как пароль, открывает людям любые двери, везде вызывая реакцию уважения и полной готовности выполнить каждую просьбу деревенского чудака. Кто же такой Глемба, в чем секрет его неограниченной власти над людьми? Бедняга писатель лишается рассудка, пытаясь разрешить эту загадку, которая меж тем объясняется очень просто. «Секрет» Глембы в его творческой одаренности, в привязанности к труду, в стремлении активно помогать людям, в духовной независимости — в тех абсолютных, непреходящих моральных ценностях, которые так дороги нам в человеке. Подчеркивая эту мысль, Чак контрастно разрабатывает образы своих героев. Глембе, личности яркой и полноценной, он противопоставляет писателя — «выходца» из народа, который так и не нашел своего подлинного места в жизни, не достиг творческих высот, да и как человеческая личность терпит крах. Начав с безобидного подшучивания над писателем, Чак под конец переходит к сатире и гротеску; он беспощаден к своему герою, в сущности уничтожая его. Эта кара должна, по мысли автора, служить предостережением тем, кто забывает о своем общественном и моральном долге, кто подрывает собственные живые корни.

Венгерская критика оценила это произведение Чака как значительное литературное достижение, ставя в особую заслугу автору «умение создать необычайно многоплановую форму, выдерживающую высокую идейную и художественную нагрузку»[5].


Художник, чутко реагирующий на события окружающей действительности, на изменения в образе жизни, в духовном мире своих современников, он глубоко ценит живую связь с читательской средой. Узнав о готовящемся издании своих произведений в Советском Союзе, Дюла Чак сказал, что он с волнением ожидает встречи с советским читателем. Надеемся, что встреча, которая произойдет на страницах этой книги, окажется радостной для обеих сторон.


Т. Воронкина

ГЛЕМБА Повесть

GLEMBA

Budapest, 1981


© Csák Gyula, 1981

Перевод Т. Воронкиной

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
В начале семидесятых годов и моя собственная семья наконец-то воспылала желанием приобрести загородный участок. Общий экономический взлет предыдущего десятилетия пронесся над нами, почти не коснувшись материального состояния семьи. Соответственно этому и наш приобретательский инстинкт не был взбудоражен зрелищем загородных дворцов всевозможных размеров, которые, точно грибы после дождя, вырастали в живописных зонах отдыха; разве что позавидуешь иной раз, как это ловко другие умеют, да на себя подосадуешь. Когда же и мы поднялись до уровня «солидных покупателей», то в сих модных местностях все участки были порасхватаны. Впрочем, можно было за астрономическую сумму приобрести клочок земли размером с птичий дворик, где ко всему прочему мы были бы вынуждены вступить в жестокое — и заведомо безнадежное — соперничество с соседями, от которых за версту разило достатком.

Значит, поиски надо было вести в ином направлении.

Дабы подсластить пилюлю, мы с женой придумали себе утешительную теорию, будто вовсе и не стремимся выбиться в акулы нового экономического механизма, а специально подыскиваем тихий и скромный уголок, где можно было бы без помех предаваться милым сердцу воспоминаниям о годах детства, прожитых в деревне.

Вот так и занесло нас в Морту — очаровательную деревушку у подножия гор Бёржень, где мы купили пустующий дом по соседству с резиденцией местного священника.

2
Важным элементом вживания в новую среду мы считали сближение не только с природой, но и с местными обитателями. И последнее — сверх всяких ожиданий — удалось на редкость легко и быстро.

Дом к тому времени уже седьмой год стоял незапертый и незаколоченный, и деревня по молчаливому уговору сочла его общественной собственностью: ребятишки играли там в войну, через повалившуюся загородку беспрепятственно шныряли взад-вперед гуси и утки, равно как и старухи, которые серпом жали буйно разросшуюся крапиву на корм мелкой живности и ходили полоскать белье к ручью; ручеек этот протекал вдоль нижней границы нашего участка, что наполняло особой гордостью сердца новоиспеченных его владельцев.

Поэтому в первый же проведенный там день, когда мы сидели во дворе и строили планы, нас обступили с полдесятка старух и стайка ребятишек: судя по всему, деревне тоже не терпелось взглянуть на новых обитателей. Стоило только мне заверить старушек, что они и впредь могут вдоволь пользоваться растительностью с нашего участка и водою из ручья, как они тут же отбросили свою — естественную в первые минуты — скованность и с явным интересом выслушали наши проекты, что и как мы собираемся устроить в своем доме. Они подивились нашим замыслам и даже исподтишка подхихикивали над нами, но тем не менее с душевной радостью вызвались поискать у себя дома и по соседям желанные для нас предметы крестьянского быта.

Моя жена между прочим упомянула, что нам хотелось бы сложить печку.

— Пе-ечку? — протянула одна из старушек. — Такая работа только Глембе по плечу. Он на все руки мастер. Правда, малость тронутый, зато в любом деле мастак.

— Скажешь тоже! — вмешалась другая. — Какое там тронутый, ежели у человека в Америке мильоны?

— Чего не наболтают попусту, — пренебрежительно отмахнулась женщина помоложе.

— Дыма без огня не бывает! — стояла на своем старушка.

— Вы уж при случае замолвите за нас словечко, — прервал я их спор.

3
Однако вышло так, что наша встреча с Глембой откладывалась с недели на неделю, хотя мой интерес к нему рос не по дням, а по часам — главным образом потому, что не терпелось увидеть прок от его пресловутого владения всеми ремеслами на свете.

Новообретенное нами человеческое сообщество едва насчитывало восемьсот душ, да и эта численность непрерывно убывала. Два года назад село перестало существовать как самостоятельная административная единица и было присоединено к соседнему, более крупному селению. А в тот год, когда мы обосновались тут, была закрыта и начальная школа. Трудоспособная молодежь и взрослое население по мере возможности оставляли село, во всяком случае на заработки уходило большинство. Черные, согбенные старики да старухи, еле передвигая ноги, тащили двухколесные тачки с поклажей и ярмо своей судьбы по расшатанным шпалам жизненной колеи, все более замедлявшей ход своих составов.

Нас же это беспокоило с той точки зрения, что рабочей силы взять было неоткуда. К примеру, надо было спешно врезать дверные замки, привести в порядок окна, поправить подгнивший во многих местах пол, побелить протекший потолок, перекрыть черепичную крышу, починить дымоход, вновь подвести отключенную электропроводку — всего и не перечислишь, но первое время мы кое-как перебивались. За неимением плотников, столяров, стекольщиков, кровельщиков, каменщиков и электромонтеров мы с горя сами хватались за все дела, но, как говорится, без уменья да без сноровки любое дело загубить не мудрено; так и у нас: не столько проку было от наших трудов, сколько порчи.

Посетители, правда, к нам наведывались исправно, и у нас от приглашений отбоя не было, так что с местными жителями мы, выходит, сдружились; однако рабочий инструмент в подмогу нам никто из них брать в руки не торопился.

С течением времени отыскались два-три старика, кто вроде бы не прочь был подрядиться, но вскоре оказалось, что работники они только на словах и к нам сбежали оттого, что даже у себя дома им работать неохота. Да и у нас-то они ковырялись до тех пор, пока не успевали накачаться палинкой, на которую я — в блаженном уповании на успешное завершение дела — поначалу не скупился. А там, побросав недоделанную работу, горе-мастера удалялись, как правило в корчму, или же мне самому приходилось выпроваживать их восвояси.

Попробовали было мы подступиться к строительной бригаде местного кооператива, но несколько строителей, после долгих уговоров вроде бы склонных пойти нам навстречу, заломили такую цену, что я, окончательно подавленный, заявил: лучше нам разойтись по-хорошему. Конечно, мы и в мыслях не держали заставлять кого бы то ни было гнуть на нас спину за здорово живешь, но нам хотелось рассеять уверенность местных жителей, будто на столичных простаках может нажиться каждый кому не лень.

Вот и выходило, что теперь все наши надежды возлагались на Глембу. Тем более что обитатели Морты, словно желая разжечь наше любопытство, расписывали Глембу как восьмое чудо света. Столяр и каменщик он такой, что под пару ему и не сыскать, и в виноделии-то он лучше всех разбирается, и в садоводстве, и колодцы роет, и телевизоры ремонтирует, даже местную киноустановку налаживает.

Однако ждали мы понапрасну — Глемба не объявился.

— Может, укатил куда? — высказал предположение кто-то из односельчан. — С ним бывает такое: сорвется ни с того ни с сего и неделями пропадает, а где — никому не ведомо.

По наущению жены я дважды самолично наведывался к Глембе, но оба раза калитка оказывалась запертой.

Он жил на окраине селения, состоящего из улочек, змеящихся вкривь и вкось, в самой верхней его части, где дома карабкаются по склону и вплотную подходят к лесу. Небольшой дворик был окружен так называемым плетнем, и ограда эта, вызывающая представление о народной архитектуре прошлых столетий, находилась в безукоризненном состоянии. То тут, то там зеленовато-коричневатые свеженаломанные прутья ярко проступали на фоне серо-бурого старого плетня, как бы подтверждая, что Глемба и в этом деле знает толк.

Чисто подметенный дворик и сверкающий ослепительной побелкой дом с зелеными оконными наличниками и камышовой крышей напоминали экспонат этнографического музея под открытым небом.

Все это подкрепляло мою уверенность, что Глемба и есть тот самый человек, кто нам нужен. Про себя я заранее решил: заплачу, сколько ни запросит. С таким умельцем грех быть прижимистым.

4
В период томительного ожидания Глембы я подметил, что хотя всяк и каждый превозносил на все лады его умелые руки и разносторонние способности к ремеслу, но, как только заходила речь о нем как о человеке, ни от кого нельзя было вразумительного слова добиться. Односельчане Глембы лишь неопределенно хмыкали, когда я пытался выспрашивать о нем… «Вроде бы человек он порядочный…» — кивали мне в ответ, не поясняя, что подразумевается под этим «вроде бы». Если же я допытывался настойчивее, то от меня попросту отмахивались или бормотали: у него, мол, шариков не хватает или, наоборот, лишний завелся. Одни говорили, что Глемба с придурью, другие считали, что он себе на уме. То мне приходилось слышать, будто котелок у него варит не хуже, чем у иного министра, а то — будто он бестолочь несусветная. Во всяком случае, из всех этих рассказов я не вынес какого-либо четкого и определенного представления о Глембе. Более того, противоречивые суждения сельчан только усиливали сумятицу в моих мыслях.

Постепенно я пришел к убеждению, что Глемба — загадка не только для меня, но и для всей округи.

И это казалось тем более непостижимым, что Глемба родился и вырос в Морте, что он прожил здесь всю жизнь, за исключением нескольких лет, проведенных в Америке. Но ведь не пребывание в Америке сделало его странным человеком — все в один голос твердили: «Он и раньше был какой-то чудной».

Однако больше всего удивило меня сообщение, что когда-то Глемба жил в нашем теперешнем доме. Я узнал об этом от своего ближайшего соседа, реформатского пастора, когда как-то воскресным днем по пути из церкви домой он остановился у забора поздороваться. Мы и прежде раскланивались друг с другом, но отношения наши не выходили за рамки сдержанной вежливости и даже некоторой скованности. По первому, беглому впечатлению пастор показался мне славным человеком, и, несмотря на разницу в мировоззрении, я чувствовал, мы могли бы сойтись и покороче. Однако он попыток к сближению не выказывал, а мне навязываться со своей дружбой тоже не хотелось.

Я занимался тем, что истреблял сорняки высотой в человеческий рост, разросшиеся вокруг дома и по всему участку, сражаясь с ними при помощи лопаты, мотыги, а иной раз и кирки, чтобы подсечь самые корни. Погода стояла слякотная, и я был по уши в грязи, пот с меня лил градом, а тоска и злость перехватывали горло: ну чем я хуже других дачников, сидел бы себе резался в карты да винцо потягивал, а тут вместо этого надрывайся в тяжкой работе, к тому же совершенно бессмысленной — сорняки уже успели отцвести и рассыпать семена, и на будущий год придется начинать войну с ними по новой.

Пастор выслушивал мои сетования в молчаливом согласии, а сам тем временем снял с себя поношенное облачение и повесил его на руку. Это был плечистый мужчина с умным, внимательным взглядом и сильным подбородком; кисти рук его, покоящиеся на верхней планке штакетника, жилистые и узловатые, могли принадлежать любому местному крестьянину.

— В прежние времена дивный тут был сад. — Пастор пробежался взглядом по всему участку. — Виноград, яблони, диковинные плодовые деревья и овощи разные прижились тут отменно. Ничего не скажешь: Глемба — мастер чудеса творить.

— Глемба? — переспросил я в полном изумлении.

— А как же, — кивнул пастор. — Он жил тут. Прежде дом этот принадлежал старому Перестеги, а Глемба женился на его дочери. Но прожили они всего полгода, потом разошлись. Старик Перестеги умер, а вдова с дочерью, если не ошибаюсь, переехали в Пешт. С тех пор дом и участок стали собственностью кооператива… Ну и все хозяйство пришло в запустение… Два года дом использовали под общежитие для рабочих, а там и вовсе забросили.

— Странно, — начал я и сразу же спохватился: а что, собственно, тут странного? Почему Глемба не мог жениться, а потом развестись? Такое с кем угодно случается. — Я имею в виду, — пояснил я, — странно, что никто и словом не обмолвился, будто Глемба тут жил… Да и вообще, — вырвалось у меня, — мало путного мне удалось узнать об этом… мастере! Люди болтают о нем разное и, по-моему, за что-то его не любят.

— Не любят, — кивнул пастор, — потому что не понимают его.

— А по-вашему, что он за человек? — не удержался я от вопроса, надеясь, что наконец-то получу своего Глембу в готовом, расшифрованном виде.

Пастор пожал широкими угловатыми плечами.

— Мы почти не сталкиваемся, — пробурчал он. — В церковь он ходить не охотник. — Должно быть, от него не укрылись мой выжидательный интерес и последующее разочарование, потому что, чуть подумав, он добавил: — Я и сам не знаю, кто он: чудак или божьей милостью талант.

— Талант? — вконец сраженный, переспросил я. — Но в чем же?

— Да и талант, пожалуй, уже заглох в нем… — закончил свою мысль пастор.

5
И вот наконец настал день, когда мы с Глембой встретились. Было раннее утро, жена с сынишкой еще спали, я же, пребывая на грани сна и бодрствования, прислушивался к оживленной возне мышей.

Вдруг снаружи раздался стук. Отодвинув табуретку, которой мы подпирали незапертую дверь, я выглянул. Плотный коренастый мужчина лет пятидесяти в синей рабочей спецовке стоял у порога. На голове у него красовался натянутый на уши потрепанный берет, одинаково популярный как среди сельских жителей, так и у рабочей братии, а на ногах были резиновые сапоги; из-за голенища выглядывал сложенный в несколько раз еженедельник «Жизнь и литература».

— Я — Глемба, — представился он.

Мне с трудом удалось бы — даже при большом желании — сдержать бурный взрыв радости.

— О, господин Глемба! — Я распахнул руки и даже слегка обнял его. — Мы вас заждались! Проходите, сделайте милость… Смотри, кто к нам пожаловал! — бросил я жене, которая, толком не очнувшись от сна, выглянула из комнаты, а затем, через баррикаду из своей раскладушки и составленной посреди кухни посуды, пробрался в угол, к бутылке с палинкой. — Свари кофе! — распорядился я. — Или лучше чаю? — вопросительно взглянул я на Глембу. — Приготовь и чай, и кофе, — подсказал я жене, предваряя ответ Глембы. И опять обратился к гостю: — Вы уже завтракали, господин Глемба? Господи, как же мы вас ждали! Взгляните, каково нам приходится… А кроме вас, помощи ждать не от кого!..

— Хорошо бы печку сложить… — начала было жена, разжигая спиртовку, но я перебил ее:

— Далась тебе эта печка, будто у нас других забот нет! В доме сквозняки гуляют, с потолка течет, от холода и сырости не знаешь куда деваться… Прошу вас, — я протянул Глембе стаканчик палинки на подносе, как полководцу-победителю подносят ключи от покоренной крепости.

Однако полководец-победитель сделал рукой отстраняющий жест.

— Не стоит беспокоиться, — сказал он.

В его тоне и во всем его облике было столько достоинства и степенности, что я после еще одной неуклюжей попытки перестал навязываться. Опрокинув свой стаканчик, я сделал Глембе знак следовать за мной.

Мы вышли во двор, и я показал ему крышу и трубу, горячо втолковывая при этом, до чего рады мы своему приобретению и зажили бы тут припеваючи, но нужно хотя бы в минимальной степени сделать дом пригодным для жилья, а, как подсказывает мой предыдущий опыт, свои надежды мы можем возлагать только на него, на Глембу.

Он ходил за мной следом, осматривал все, что я ему показывал, но при этом не обмолвился ни словом.

— Ну так когда же приступите, господин Глемба? — решил я взять быка за рога. — Финансовая сторона пусть вас не смущает, — добавил я небрежно. — За расходами мы не постоим, за все расплатимся с лихвой…

В ожидании ответа я воззрился на узкий, поджатый рот Глембы, на его монгольские скулы, обтянутые сухой кожей.

Он вдруг огляделся по сторонам, окинул взглядом весь дом, двор и даже небо над ними.

— Сжечь бы его дотла, — сказал он наконец, и нельзя было понять, имеет ли он в виду только дом или весь мир как таковой.

Я принужденно засмеялся, хотя мне, конечно, не понравилось, что он увиливает от прямого ответа.

— Да-да, — согласился я. — Домишко ветхий, но для наших запросов его можно сделать вполне пригодным…

Глемба потер свой широкий мясистый нос, медленно повернулся в мою сторону и уставился мне прямо в глаза. Взгляд его был неподвижен, но в нем угадывались насмешка, презрение и даже какая-то жалость.

— Какое там «ветхий»! — возразил он, затем отвернулся и опять окинул взглядом все вокруг. — Дом прочный, как крепость, хоть сто лет простоит.

Его слова привели меня в смущение: ведь я старался подладиться под него и теперь не знал, что сказать.

— Прочный-то, может, он и прочный, но есть тут кое-какие уязвимые места… — бессвязно бормотал я. — Суть в том, что раз уж мы этот дом купили, то хотелось бы привести его в божеский вид. Сам я, к сожалению, в таких делах не смыслю, так что, господин Глемба…

— Ничего не выйдет, — отрезал Глемба. — Меня только что прооперировали.

— Ох! — невольно вырвалось у меня, и я почувствовал к себе острую жалость.

Жена подала кофе, и на этот раз Глемба принял угощение. Он долго и основательно размешивал кофе, громко прихлебывал и с невозмутимым выражением лица выслушивал болтовню жены, а она, не зная нашего предыдущего разговора, прямо-таки размечталась вслух о будущей печке.

Тут досада моя испарилась, и все наши злоключения вдруг предстали передо мной с комической стороны.

— По-моему, тут одной печкой не обойдешься, — сказал я, дуя в чашку с горячим кофе. — Надо бы в каждую комнату по печке, и здесь, во дворе, поставить несколько штук… Печек, их сколько ни сложишь, все мало…

Жена взглянула на меня, как смотрит всегда, когда ее вдруг охватывает сомнение насчет того, правильно ли она выбрала себе спутника жизни, а потом перевела взгляд на безучастно-молчаливого Глембу, которого мой юмор оставил равнодушным — как, впрочем, и мой серьезный тон до этого.

— Есть места, где печи кладут во дворе, — кивнул Глемба.

— Но мне… хотелось бы в комнате, — робко пролепетала моя жена.

Я допил кофе, опустил ложечку в чашку и протянул жене.

— Господину Глембе сделали операцию, — сказал я. — Десять лет он не сможет класть печи.

— Какую операцию? — спросила жена с искренним сочувствием, и я поймал себя на мысли, что самому мне и в голову не пришло посочувствовать Глембе. Я слегка устыдился.

— Кишечник, — коротко ответил Глемба и тоже отдал ей свою чашку.

— Вот такие наши дела.

Я смотрел на жену и думал, что хватит с нас этих доморощенных умельцев. Заплачу, сколько ни заломят, и выпишу из Пешта мастеров-специалистов.

— Кишок оттяпали метр и десять сантиметров, — продолжал Глемба. — Операция шла три часа.

Я не знал, чего ждет от меня Глемба. Может, он хочет, чтобы я подивился его выдержке, а может, напрашивается на сочувствие. Поэтому я только и решился сказать:

— Да, многовато.

Я видел, что жена готова расплакаться. Она стояла с подносом в руках, и губы у нее задрожали, когда она спросила:

— Что же теперь с нами будет?

— Найдем выход. — Сказав это, я повернулся спиной к Глембе, давая понять, что его услуги больше не входят в число возможных вариантов. И чтобы еще явственнее подчеркнуть это, я продолжал обращаться только к жене, будто Глембы и вовсе тут не было. — Срублю к черту те две яблони, — я ткнул пальцем в сторону сада. — Сроду не видел таких чахлых деревьев. Знать бы только, кого угораздило насажать здесь эти дурацкие деревья!

— Я посадил их, — тихо сказал Глемба.

Конечно, я и сам об этом догадывался, потому и разразился такой тирадой, но сейчас разыграл удивление.

— Вы?! Ах да, вы ведь когда-то здесь жили.

Я бросил эту фразу небрежно, мимоходом, а сам тем временем суетился, хлопотал, хватался то за одно, то за другое с видом человека, у которого забот выше головы, а мысли далеки от темы разговора.

— Зачем же вы отсюда съехали, коль скоро вам удалось здесь поселиться? — спросил я и присел на корточки перед лопатой, прислоненной к стене. — Принеси-ка напильник, — сказал я жене. — Он в ящике стола… Тут такие заросли кругом, что ни один инструмент не выдерживает, — ворчал я, исследуя острие лопаты, все в щербинах и зазубринах. — Ну так в чем дело? Что ж вы переселились отсюда, раз уж получили этот дом в приданое за женой? Здесь наверняка жили зажиточные люди… Помнится, во времена моего детства в таких вот домах по соседству со священником всегда селились богатеи…

Покосившись на Глембу, я уловил очень удачный момент: мне удалось подсмотреть выражение его лица, когда он думает, будто его никто не видит. Я не знал, куда деваться от изумления, настолько изменились все его черты. Два раза подряд он оскалился, показав при этом свои здоровые зубы, и даже верхняя десна обнажилась — точь-в-точь как у рассерженного пса. Все лицо его пошло морщинами, а под глазами набухли мешки. Это зрелище длилось всего лишь мгновение, а потом лицо его опять разгладилось. Поскольку в первый момент черты его исказились как у человека, который вот-вот расплачется, у меня мелькнула мысль, что когда-то все и началось со стремления подавить слезы, а с годами перешло в такую вот вымученную гримасу, в которой он и сам, пожалуй, не отдавал себе отчета.

Он потер кулаком нос — жестом, который я у него подметил раньше, — и повторил:

— Надо бы все тут подпалить… Рано или поздно я это сделаю…

Я не ощутил никакого реального веса в его угрозе, поэтому прежним задиристым тоном гнул свое, продолжая изучать острие лопаты:

— Чем вас так прогневал этот дом, господин Глемба?

Уставившись в одну точку, он махнул рукой, потом повернулся и ушел прочь.

К тому времени, как жена вернулась с кухни, Глембы и след простыл.

— Куда он подевался? — в полном недоумении спросила она.

— Ушел, — ответил я. — И даже не попрощался.

— Ну а все-таки — сказал же он хоть что-нибудь?

— Сказал, что подпалит дом… В один прекрасный день мы проснемся оттого, что над головой у нас крыша трещит…

— Что с ним такое? — Жена в отчаянии развела руками.

Глядя прямо перед собой, я задумчиво сказал:

— Видно, он и впрямь не в своем уме.

Жена отмахнулась от меня точно так же, как Глемба, и оставила одного. Тут я отложил напильник в сторону, припомнив, что лопату не точат, а отбивают.

6
Немало времени прошло, прежде чем мне удалось убедить жену, что вопреки своему обыкновению я вел себя не грубо и не развязно, словом, что это не я отпугнул Глембу. И чтобы окончательно ее успокоить, я сообщил ей принятое мною решение: плевать я хотел на недоумка Глембу и на всех забулдыг стариков из этой деревни, привезу мастеров из Пешта, и точка.

В тот день я еще успел тщательно отбить лопату, после чего острие у нее и вовсе пошло трещинами и зазубринами, а потом мы собрались и уехали домой, в Пешт.

К концу следующей недели мы опять отправились в Морту. Оба мы, и я и жена, делали вид, будто едем туда с охотой, но притворялись мы исключительно только ради ребенка — с той смутной педагогической целью, чтобы привить ему вкус к деревенской жизни и радость обладания собственностью, однако в глубине души мы были напряжены и подавлены. Вместо радостей обладания собственностью мы пока что вкушали связанные с нею огорчения. Выяснилось, что для ведения такого загородного хозяйства нужно много времени и денег, а мы не располагали ни тем, ни другим. Стоило задуматься о будущем, как нас тут же одолевали дурные предчувствия. Я пришел было к мысли, что надо продать этот дом, пусть даже дешевле, чем он нам достался: он поглощает все наши силы и средства, ничего не давая взамен. Однако я не решался и заикнуться жене насчет продажи: наверняка это послужило бы ей поводом лишний раз доказать мне, что я — неприспособленный к жизни тип, что я — тюфяк, зануда и нытик, а я терпеть не могу выслушивать подобные обвинения, потому что они недалеки от истины.

В Морте нас ожидало множество приятных сюрпризов. От обшарпанных оконных рам, которые я кое-как укрепил кусками досок и законопатил газетной бумагой, и следа не осталось, а на их месте красовались идеально подогнанные новехонькие рамы, аккуратно застекленные. В двери был врезан замок, в замке торчал ключ и действовал так безотказно, словно предназначался для кабины космического корабля.

— Не иначе как Глемба, кроме него некому! — переглянулись мы с женой и долго ахали от радости: «Глемба, дорогой!», «Наш ангел-хранитель!»

Жена тотчас принялась проветривать дом — до сих пор в этом не было необходимости, — да и я, почувствовав душевный подъем, с новой силой ополчился против сорняков, заполонивших весь двор.

Однако я быстро притомился и бросил эту безнадежную работу под тем благовидным предлогом, что надо наведаться к Глембе. Ни в коем случае мы не должны оставаться перед ним в долгу.

Сунув деньги в карман своего бывшего свадебного костюма, ныне предназначенного для черных работ, я отправился к Глембе. Время было субботнее, послеобеденное, и я надеялся, что застану его дома.

Потолковав, мы с женой сошлись на том, что Глемба сжалился над нами, а может, мы чем-то вызвали его симпатию, и ради этого он рискнул взять на себя такой труд даже после перенесенной операции. Однако, сколько я ни ломал голову, не мог припомнить ни малейшего намека на то, чтобы мы чем-то полюбились Глембе. Да и с какой стати? Мы ему абсолютно чужие и показали себя не с лучшей стороны: поначалу, правда, обрадовались его приходу, но, как только узнали, что проку от него никакого, тут же к нему охладели. Втайне я даже признавал, что я — как справедливо утверждала моя жена — вел себя по отношению к нему свысока и бесцеремонно.

И, прокручивая в памяти нашу встречу с Глембой, я улавливал в нем соответственно чувства, скорее противоположные симпатии. Он разглядывал нас, как каких-нибудь букашек или даже червяков, которые завелись в доме, по неизвестной причине ему ненавистном, а разглядев, удалился. И этот его уход ни с того ни с сего — в нем явно было какое-то оскорбительное для нас намерение. Но тогда почему он привел в порядок окна и дверь?

В этом весь Глемба. Правду говорят о нем в деревне: не докопаешься, что у него на душе и в мыслях.

7
Дома его не было, но мне не пришлось долго дожидаться. Глемба появился со стороны деревни — шел неторопливо, степенно; он был в той же самой одежде, в какой я видел его в последний раз, и из-за голенища сапога опять выглядывал литературный еженедельник. Ни походка, ни поведение его не изменились, когда он меня увидел; казалось, будто он и вовсе меня не замечает.

Зато я в радостном возбуждении не в силах был устоять на месте.

— Ах, господин Глемба, дорогой вы наш! — поспешил я ему навстречу. — От всей семьи приношу вам глубочайшую благодарность. Вы даже не представляете, как вы нас осчастливили! Поистине вы — наш добрый ангел!

— Что я такого сделал? — пробурчал он, доставая ключи.

Он вставлял ключи в замок один за другим, производя какие-то сложные манипуляции. Калитка распахнулась, как дверца сейфа, хотя через плетень можно было проникнуть во двор в любом месте.

— Ну как же — а дверь, а окна!

— Что с ними такое? — спросил он, пропуская меня вперед.

— Ах, дорогой господин Глемба! Но вы же привели их в порядок!

Он вставил очередную пару ключей в дверной замок и опять долго колдовал, пока дверь не открылась.

— С чего вы взяли, будто это сделал именно я? — спросил он.

— На такую безупречную работу способны только вы! — провозгласил я.

Он прекрасно понимал, что моя неквалифицированная похвала — не более чем дешевая попытка подольститься, но все же ему, должно быть, стало приятно: слабая усмешка на миг тронула его губы, но затем он тут же обрел свойственную ему серьезность.

— Садитесь, — сказал он чуть ли не тоном приказа.

Я обвел взглядом небольшую комнатку, которая также напоминала музей крестьянского быта.

— Вот это да! — вырвалось у меня. — Народное искусство в чистом виде!.. Завидую вашей обстановке.

Я заработал еще одно очко, потому что голос его помягчал.

— Вы… верующий? — спросил он, убирая со стола старинные настенные часы, починкой которых, видимо, занимался.

Я присел на деревянный резной стул, совершенный по простоте формы.

— Почему вы так решили?

— Вы упомянули ангелов…

— Я вообще питаю пристрастие к разным поговоркам и речениям в религиозном духе. Они иной раз стоят целой философии.

Я горделиво выпрямился, но Глемба сделал вид, будто ничего не слышал. Он продолжал наводить на столе порядок, время от времени шмыгая носом. Молчание становилось напряженным, и я решил перейти к цели своего визита. Я напыжился еще больше, как и положено щедрому заказчику, вновь рассыпался в похвалах умелым рукам Глембы и поинтересовался насчет причитающейся с нас суммы.

— Что это вы вздумали? — резко повернулся ко мне Глемба. Возмущение, а может, и презрение читалось на его лице. — Не смейте заводить разговоры ни о каких деньгах!

— Как же так, господин Глемба! — Я тоже повысил голос и даже поднялся со стула. — Что вы заработали, то и ваше! С какой стати мне принимать от вас бесплатные услуги? Я вам не сват и не брат…

— Сказано вам: прекратите!

Мне показался бы смешным этот капральский приказной тон, не приведи он меня в смущение. Чуть раскосые глаза Глембы сверкали неподдельным возмущением. Он был до такой степени возбужден, что я счел за благо не усугублять его гнев. Я всегда побаивался вспыльчивых людей: как ни сокрушаются, как ни каются потом они в своих необдуманных поступках, наступает момент, когда они не в силах сдержаться. У меня же не было ни малейшей охоты вступать с Глембой в пререкания — неразумнее всего было бы сейчас настаивать на своем. Поэтому я подавил обиду и поступил так, как поступаю обычно, столкнувшись с каким-то непонятным явлением: принялся изучать его.

Если тон Глембы и казался чересчур грубым, в данном случае он был обоснован и приемлем, поскольку Глемба находился в более выгодном положении. Он оказал мне любезность, и я в долгу перед ним. К тому же он только что заявил, что прощает мне мой долг, и такое распределение ролей давало ему право на известное высокомерие.

Однако помимо этого — вернее, независимо от этого — было в Глембе нечто такое, что я, скорей, назвал бы сознанием своего превосходства вообще. Причина его казалась весьма непонятной, и я почти склонен был усмотреть в этом элемент комизма. Веселые дела! Я — столичная штучка, славы и известности мне не занимать, а меня одергивает какой-то деревенский шут!.. Или уж настолько глуп этот Глемба, думал я про себя, что не в состоянии уловить явного различия между нами, или же…

Завершив ход рассуждений, я окончательно растерялся. Ну а что, если он прекрасно осведомлен обо всех моих заслугах и плюет на них, поскольку его собственные достоинства неизмеримо выше, просто мне о них ничего не известно. Вдруг этот Глемба — важная персона, но хранит инкогнито? В конце концов неспроста же породнился он с зажиточным семейством Перестеги и не без причины поговаривают о миллионах долларов в Америке… Да и литературный еженедельник он тоже, наверное, не зря таскает за голенищем сапога…

Я бросил взгляд на торчавшую из-за голенища газету, и во мне опять взыграло чувство юмора. У меня внезапно возникло подозрение, будто это тот же самый экземпляр, что я видел у него на прошлой неделе, а может, он носит его уже не первый год, и газета вообще к сапогу приросла.

Мысль эта настолько увлекла меня, что я решил тут же выяснить все до конца.

Я поднял руки в знак того, что сдаюсь.

— Ладно, господин Глемба, вам виднее… Если не сейчас, то рано или поздно улучу момент доказать вам признательность всей нашей семьи… Постараюсь найти такую возможность… — Затем без всякого перехода я указал на газету: — Разрешите взглянуть? А то до того забегался, что не успел купить последний номер.

Он молча протянул мне газету, и я, взглянув на дату, сразу увидел, что номер свежий. Я испытал мимолетное разочарование, но в то же время получил еще один повод для размышлений. Газету я свернул и отложил в сторону.

— Откуда вы ее берете? — спросил я.

— Шофер автобуса привозит. Я подписываюсь на нее, — пробурчал он и вышел за дверь.

Я воспользовался случаем получше разглядеть крохотную комнатку с деревянными балками, куполообразной печью и едва уловимым запахом кислой капусты. ...



Все права на текст принадлежат автору: Дюла Чак.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ГлембаДюла Чак