Все права на текст принадлежат автору: Эми Хармон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Из песка и пеплаЭми Хармон

Эми Хармон Из песка и пепла

Настоящему ребе Натану Кассуто – у меня нет слову только восхищение

Amy Harmon

From sand and ash


Перевод с английского Елены Фельдман


Оригинальное название: From Sand and Ash Copyright © 2016 by Amy Sutorius Harmon

This edition is made possible under a license arrangement originating with Amazon Publishing, www.apub.com, in collaboration with Synopsis Literary Agency.

Автор изображения © Rekha Garton/ Trevillion images

Изображение на обложке использовано с разрешения https://www.trevillion.com/stock-photo/historical-woman-in-blue-dress/search/detail-0_00261033.html?dvx=2114

ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2020

Пролог

24 марта 1944 года


Должно быть, Анджело задремал в сырой траве у обочины, но вечер выдался зябким, тонкая сутана служила плохой защитой от холода, и вскоре он проснулся, дрожа. Любое движение вызывало стон, но, по крайней мере, острая боль в правом боку окончательно привела его в чувство. Вокруг было темно, а во рту так сухо, что он не удержался и слизнул росу с мельтешившей перед лицом травинки. Нужно было двигаться, чтобы согреться. Чтобы найти воду. Чтобы найти Еву.

Анджело с трудом поднялся на ноги и сделал шаг, затем другой, убеждая себя, что идти все же лучше, чем лежать. Каждый вдох опалял грудь огнем: похоже, несколько ребер были сломаны. Темнота и больная нога делали ходьбу тем еще испытанием, но постепенно он нашел позу, причинявшую меньше всего боли, и, войдя в своеобразный ритм, захромал по Ардейской дороге к Риму. По крайней мере, он надеялся, что хромает к Риму; помоги ему Господь, если он случайно свернул не в ту сторону.

Правый глаз пока служил ему, хоть и не очень исправно; левый же заплыл вовсе, нос был сломан.

Что ж, невелика потеря: эта часть тела никогда его особо не красила. На правой руке недоставало трех ногтей, а мизинец левой был вывернут под неестественным углом. В какой-то момент Анджело споткнулся, полетел на землю и, выставив перед собой руки, приземлился как раз на злополучный палец. Обрушившаяся на него боль была такой, что перед глазами вспыхнули звезды, а горло сжали рвотные позывы. Стараясь не потерять сознания, Анджело осторожно поднялся на колени и не столько вознес, сколько простонал молитву к Деве Марии, умоляя даровать ему еще немного сил. Видимо, она его услышала, потому что он продолжил путь.

До базилики Святой Цецилии в Трастевере было не так уж далеко – километров девять, десять? Но в его состоянии эта дорога грозила растянуться на часы, а он даже не знал, сколько сейчас времени. Впрочем, темнота была его союзником. Раз уж ему полагалось лежать мертвым, будет безопаснее, если таким он, по всеобщему мнению, и останется. Анджело мог лишь догадываться, как выглядит со стороны: волосы перепачканы в крови и грязи, сутану покрывают подсохшие багровые пятна и все это окружает зловоние пота и смерти. Он не менял одежду уже три дня. Сейчас его было бы легче принять за посланника ада, чем за члена Божьего воинства.

Анджело знал, что по пути ему должна встретиться еще одна церковь – ни одна дорога в Риме не обходилась без пятка церквей. Он порылся в памяти, стараясь выудить из нее имя настоятеля, но не преуспел. Поблизости был еще монастырь.

И школа. И там и там он спрятал по несколько беженцев. Детей. Евреев. Но сейчас дорога была тиха: ему не встречалось ни души с тех пор, как мимо прогромыхали грузовики с немецкими солдатами, еще не успевшим остыть оружием и пустыми ящиками из-под коньяка. Они ехали со старой каменоломни – из катакомб, населенных теперь новой смертью. Древние призраки не могли больше претендовать на Ардеатинские пещеры.

Дорога до церкви заняла мучительную вечность, но при виде фонтана Анджело все же ускорил шаг. А затем почти повалился в него лицом, охнул от боли – и тут же подавился водой, случайно втянув ее носом, а не ртом. На вкус она была омерзительна и позже непременно обещала аукнуться ему расстройством желудка, но прямо сейчас это было лучшее, что Анджело пробовал за всю свою жизнь. Напившись вдоволь, он принялся приводить себя в порядок, едва сдерживая слезы, когда разбитые подушечки пальцев касались ледяной поверхности. Он как мог счистил кровь и грязь с волос, затем с кожи. Если рассвет застанет его в пути, он, по крайней мере, хотел выглядеть настолько прилично, насколько это было возможно.

Анджело в испуге вздрогнул, когда на него упала человеческая тень, но тут же понял, что его случайный сосед высечен из камня. В невидящем взгляде застыло сочувствие, но простертые к Анджело руки были бессильны помочь кому бы то ни было. Анджело не знал ни имени святого, ни смысла статуи, название церкви тоже ускользало от него, но что-то в этой фигуре, торжественное выражение лица или печальная смиренность позы, пробудили в нем воспоминания о скульптуре святого Георгия резца Донателло и том дне, когда Анджело впервые услышал его зов.

Ему было тринадцать, когда святой Георгий заговорил с ним. Не в буквальном смысле, конечно. Анджело не был ни глупцом, ни пророком. И все же произошедшее было для него реально. Весь тот день он пропрыгал на костылях: нога слишком ныла, чтобы пристегивать протез. Школьная экскурсия лишила его последних сил, а с мальчишками ему все равно было не слишком интересно, так что Анджело даже не пытался за ними угнаться. Отец Себастиано отвел их во дворец Барджелло, и не успел Анджело сделать двух шагов от порога, как увидел статую.

Она стояла на возвышении, углубленная в нишу, так что ее нельзя было коснуться. Хотя Анджело хотел бы. Он подобрался к скульптуре так близко, как сумел, и застыл с запрокинутой головой, разглядывая святого Георгия, пока тот неотрывно смотрел в свою древнюю даль с невинностью, которая плохо сочеталась с доспехами, и бесстрашием, которому противоречила тревожная складка бровей. Глаза статуи были широко распахнуты, спина выпрямлена. Какая бы опасность ни грозила святому, он собирался встретить ее со всем возможным достоинством, хотя, судя по внешности, едва достиг того возраста, в котором берутся за меч.

Анджело стоял и смотрел на него как завороженный. Минута утекала за минутой, а он не замечал ни роскошного купола, ни фресок, ни витражей. Огромный музей со всеми его чудесами поблек перед одной-единственной скульптурой.

Теперь, более чем дюжину лет спустя, Анджело поднял глаза к статуе, которой никогда не касалась рука Донателло, и, несмотря на это, вознес к ней молитву.

– Помоги мне, святой Георгий, – произнес он громко, надеясь, что небеса его услышат. – Помоги встретить то, что грядет.

Затем Анджело развернулся и побрел прочь от фонтана – по дороге древней, как сам Рим, на каждом шагу ощущая усталой спиной взгляд неизвестного святого. Мысли его вновь обратились к своему защитнику и тому далекому дню, когда все в жизни было простым и ясным, а бессмертие казалось желанным даром, а не ужасной пыткой. После перенесенной боли никто не смог бы соблазнить его бессмертием. Теперь он с большей охотой принял бы смерть.

В тот далекий день Анджело созерцал святого Георгия не один, но понял это, только когда человек рядом начал рассказывать историю, стоящую за скульптурой:

– Георгий был римским солдатом. Даже капитаном. Он не отрекся от своей веры в Христа, хотя ему обещали золото, власть и почести просто за то, что он склонится перед богами империи. Видишь ли, император не хотел его убивать. Он очень ценил юного Георгия. Но тот был непреклонен.

Анджело наконец оторвал взгляд от статуи Донателло. Рядом с ним стоял священник вроде падре Себастиано – старше отца Анджело, но моложе его деда, Сантино. Глаза мужчины блестели, волосы были уложены волосок к волоску, а лицо излучало доброту и любопытство, однако сложенные за спиной руки и вся его осанка несли торжественную печать самоотречения.

– Он погиб? – спросил Анджело.

– Да, погиб, – мрачно ответил священник.

Анджело догадывался и сам, но правда все равно его ранила. Ему хотелось для юного героя победы.

– Он погиб, но он поразил дракона, – добавил священник мягко.

Эти слова не имели для Анджело никакого смысла, и он в смущении наморщил нос, снова переведя взгляд на скульптуру и огромный щит в руке Георгия. Рассказ священника показался ему правдивым, но в правдивых историях не было места драконам.

– Дракона? – переспросил Анджело. – Как это?

– Зло. Искушение. Страх. Дракон – символ той битвы, которую ему пришлось выдержать с самим собой, чтобы остаться верным Господу.

Анджело кивнул. В этом объяснении для него было гораздо больше смысла. Они со священником снова погрузились в молчание, разглядывая давно умершего солдата, которого воскресила к жизни рука мастера.

– Как твое имя, молодой человек? – спросил священник.

– Анджело. Анджело Бьянко.

– Знаешь, Анджело, а ведь святой Георгий умер больше пятнадцати веков назад. Однако вот они мы – стоим здесь и о нем разговариваем. Разве это не бессмертие… в некотором роде?

От этой мысли у Анджело перехватило горло. Он скорее сморгнул непрошеные слезы.

– Да, отец, – прошептал он. – Именно так.

– Святой Георгий рискнул всем, и теперь он бессмертен.


Святой Георгий рискнул всем, и теперь он бессмертен.


Анджело застонал, воспоминание заставило его желудок сжаться. Какая ирония! Какая немыслимая, беспощадная ирония! Он тоже рискнул всем – и, вероятно, потерял то единственное, ради чего отказался бы от бессмертия.

Когда небо на востоке окрасилось зарей, а бледный свет омыл башни и колокольни Вечного города, Анджело наконец добрался до ворот Святой Цецилии. В ту же секунду, словно приветствуя его, начали звонить к заутрене колокола. Но Анджело вряд ли их заметил: взгляд его был прикован к железным шпилям, а мысли полны единственной надеждой, что Ева каким-то чудом ждет его внутри.

Несколько минут спустя матушка Франческа обнаружила его привалившимся к воротам, словно Анджело пришпилил к ним прислужник Сатаны. Должно быть, она приняла его за мертвеца, потому что в ужасе вскрикнула, осенила себя крестным знамением и побежала за помощью. У Анджело не осталось сил ее успокаивать.

Он молча наблюдал сквозь заплывшие веки, как рядом опускается Марио Соннино – проверяет у него пульс, а затем начинает раздавать остальным указания, чтобы Анджело занесли внутрь.

– Снаружи опасно, – выговорил Анджело разбитыми губами. Марио было опасно находиться за воротами. Марио было опасно находиться внутри ворот.

– Тебя… могут увидеть, – попытался Анджело снова, но слова прозвучали не более чем шелестом.

– Несем его наверх, в комнату Евы! – скомандовал Марио.

– Где… Ева? – выдавил Анджело. Губы не слушались, но ему нужно было знать.

Никто ему не ответил. Его быстро подняли по лестнице – Анджело вскрикнул от боли в ребрах – и бережно уложили на кровать. Вокруг витал запах Евы.

– Ева! – повторил он громче и как мог обвел комнату единственным, не до конца заплывшим глазом. Но силуэты вокруг туманились, а люди хранили пугающее молчание.

– Мы не видели ее уже три дня, Анджело, – наконец ответил Марио. – Ее забрали немцы.

24 марта 1944 года

Виа Тассо


Признание: меня зовут Батшева Росселли, а не Ева Бьянко, и я еврейка. Анджело Бьянко – не мой брат, а священнику который хотел только уберечь меня от того места, в котором я теперь оказалась.

Когда я впервые встретила Анджело, он был ребенком. Как и я. Ребенком, чьи глаза в столь юном возрасте знали слишком много разочарования. После прибытия в Италию он долгое время не разговаривал. Только смотрел. Я думала, это из-за того, что он американец. Думала, он не понимает итальянскую речь. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, как я пыталась говорить с ним громко и медленно, будто у него было что-то не в порядке со слухом. Как я танцевала вокруг него, наигрывала на скрипке и распевала песенки— просто чтобы посмотреть, улыбнется ли он. Когда же он улыбался, я обнимала его и целовала в щеки. Его уши были совершенно здоровы. Он прекрасно меня понимал. Просто в те первые дни он слушал. Наблюдал. Учился.

Камилло, мой бесконечно терпеливый отец, просил оставить Анджело в покое, но я не могла. Просто не могла. И так в этом и не преуспела, как сейчас понимаю. Я танцевала вокруг него годами, пытаясь привлечь его внимание и желая только увидеть его улыбку. Желая быть рядом с ним, желая любить его и быть любимой в ответ. Уже тогда во мне жила бунтарка, которая раз за разом выходила на битву со страхом, пускай я его и не сознавала. Эта бунтарка всегда была моей главной союзницей, хотя иногда я ее ненавидела. Она выглядела как я и страдала как я, но никогда не позволяла мне сдаваться. Даже когда страх отбирал у меня все причины бороться, бунтарка отвоевывала их обратно.

Отец однажды сказал мне, что мы приходим на землю, чтобы учиться. Господь хочет, чтобы мы взяли от жизни все, чему она способа научить. А потом мы собираем эти знания, и они становятся нашим подношением Богу и человечеству. Но чтобы учиться, мы должны жить. А чтобы жить, иногда приходится сражаться.

Это мое подношение. Уроки, которые я усвоила, крохотные акты неповиновения, которые сохранили меня в живых, и любовь, которая питала мою надежду, когда у меня не было ничего, кроме нее.


Ева Росселли

Глава 1 Флоренция

– У Сантино есть внук. Ты знала? – спросил Еву папа.

– У дедули есть внук? – удивилась Ева.

– Да, у дедули. Только он на самом деле не твой дедуля, ты же это понимаешь?

– Он мой дедуля, потому что ужасно меня любит, – возразила Ева.

– Да, но он не мой отец, и он не отец твоей мамы, – терпеливо объяснил папа. – Поэтому он не твой дедушка.

– Да, папочка. Я знаю, – ответила Ева раздраженно, не вполне понимая, зачем так подробно растолковывать очевидное. – А Фабия мне не бабушка.

Произнесенные вслух, эти слова все равно ощущались ложью.

– Да. Именно. Видишь ли, у Сантино и Фабии есть сын. В молодости он уехал из Италии в Америку, потому что там для него было больше возможностей. Он женился на американской девушке, и у них родился маленький мальчик.

– А сколько ему сейчас?

– Одиннадцать или двенадцать. Он на пару лет старше тебя.

– И как его зовут?

– Анджело. В честь отца, видимо. Но пожалуйста, Батшева, помолчи минутку. Перестань меня все время перебивать.

Папа называл Еву полным именем, только когда его почти безграничное терпение начинало истощаться, так что она послушалась и прикусила язык.

– У Анджело умерла мама, – продолжал папа печально.

– Бабуля поэтому вчера прочитала телеграмму и расплакалась? – Ева уже забыла о своем намерении не перебивать.

– Да. Сантино и Фабия хотят, чтобы их сын привез мальчика в Италию. У него некоторые проблемы со здоровьем. С ногой, точнее. Они хотят, чтобы внук пока пожил с ними. Старший брат Сантино – священник, и они думают, что мальчик мог бы поступить в семинарию здесь, во Флоренции. Ему, конечно, поздновато начинать, но он ходил в Америке в католическую школу, так что не должен отстать от одноклассников слишком сильно. Может, он их еще и перегонит…

Последние слова папа произнес таким тоном, будто размышлял вслух, а не сообщал Еве то, что ей действительно следовало услышать.

– Помогу ему по мере сил, – пробормотал он.

– Думаю, мы подружимся, – заявила Ева. – Раз у нас обоих умерли мамы.

– Это точно. Друг ему понадобится.

Ева не помнила свою мать. Та умерла от туберкулеза, когда Ева была совсем малышкой. В ее памяти сохранилась лишь расплывчатая картинка, как мама неподвижно лежит в постели с закрытыми глазами. Еве тогда едва ли исполнилось четыре, но она до сих пор помнила высоту кровати и чувство триумфа, с которым она подтянулась и перекатилась на одеяло, продолжая сжимать в руке крохотную скрипку. Она хотела сыграть для мамы.

Ева проползла по одеялу и коснулась лихорадочной щеки, чей ярко-красный цвет делал маму похожей на разрумяненную куклу. Та медленно подняла веки. Ее глаза были стеклянными и словно смотрели сквозь Еву, усиливая неприятную ассоциацию. Ева испугалась – испугалась этой почти безжизненной фигуры с остановившимися на ней голубыми глазами. А затем мама произнесла ее имя, и оно хрустнуло у нее в губах, словно старая бумага.

– Батшева, – прошептала она.

За этим словом последовал ужасающий приступ кашля, который надломил и сотряс все ее тело. Этот скрипучий шепот и то, как мама рвано выдыхала после каждого слога, будто имя Евы должно было стать последним словом в ее жизни, надолго поселило в девочке ненависть к нему. Всякий раз, когда папа пытался назвать ее Батшевой после маминой смерти, она затыкала уши и начинала рыдать.

Тогда-то папа и стал звать ее Евой. Это было единственное воспоминание Евы о маминой жизни – об их недолгой жизни вместе, – и его она предпочла бы забыть. Такая память не доставляла ей никакого удовольствия. Гораздо больше ей нравилось рассматривать мамину фотокарточку, притворяясь, будто она действительно помнит эту очаровательную женщину с мягкими каштановыми волосами и фарфоровой кожей. На снимке она держала Еву на коленях, сидя рядом с гораздо более молодым Камилло: в черных волосах еще не поселилась седина, лицо серьезно, но в карих глазах пляшут смешинки.

Ева пыталась вообразить себя малышкой на фото – крохотной девочкой, неотрывно глядящей на мать снизу вверх. Но, как она ни старалась, память безмолвствовала. Ева даже не была похожа на маму. Так уж вышло, что она уродилась в отца, разве что кожа чуть бледнее, а губы розовее. Тосковать по кому-то, кого не знал, было трудно.

Ева задумалась, любил ли Анджело, внук Сантино, свою маму. Она надеялась, что не очень сильно. Любить, а потом потерять кого-то – намного хуже, чем не знать его вообще.

* * *
– Почему ты грустишь? – спросила Ева, обнимая колени под длинной ночнушкой.

Она нашла Анджело в папиной библиотеке: двери на балкон были распахнуты, дождь тяжело барабанил по розовой плитке внизу. Ева не ждала ответа: до сих пор он не отвечал ей ни разу. Анджело уже три месяца жил у них на вилле вместе с бабулей и дедулей, и Ева делала все, чтобы с ним подружиться. Она играла для него на скрипке. Танцевала. Плескалась в фонтане прямо в школьной форме и грязно ругалась – только чтобы вызвать у него смех. Иногда он и правда смеялся, и это вдохновляло ее на новые попытки. Но до сегодняшнего дня он никогда ей не отвечал.

– Я скучаю по маме.

Сердце Евы подпрыгнуло от изумления. Он заговорил с ней! По-итальянски! Ева знала, что Анджело понимает обращенную к нему речь, но думала, что говорит он только по-английски, как и полагается американцу.

– А я свою маму не помню. Она умерла, когда мне было четыре, – сказала Ева, надеясь, что беседа на этом не прервется.

– Ты совсем ничего не помнишь? – спросил Анджело.

– Ну, папа мне кое-что рассказывал. Она была австрийкой, а не итальянкой, как он. Ее звали Адель Адлер. Красиво, правда? Я иногда люблю выводить ее имя лучшим почерком. Мне кажется, так могли бы звать какую-нибудь американскую звезду кино. Она даже немного была похожа на актрису. Папа говорит, это была любовь с первого взгляда.

Конечно, это была пустая болтовня, но Анджело смотрел на Еву с интересом, и она решила продолжить.

– Когда папа впервые встретил маму, он был в Вене по делам, продавал бутылки для вина. У него свой стекольный завод – ну, ты знаешь. Так что он продает бутылки всем винодельням. А в Австрии очень хорошее вино. Папа однажды дал мне попробовать. – Ева решила, Анджело должен знать, насколько она искушена в жизни.

– Она тоже играла на скрипке? – спросил Анджело нерешительно.

– Нет. Мама ни на чем не играла. Но она хотела, чтобы я стала великой скрипачкой, как мой австрийский дедушка. Он был очень, очень знаменит. Ну, или так говорит дядя Феликс. – Ева пожала плечами. – А какой была твоя мама?

Анджело не отвечал несколько секунд, и Ева подумала, что он так и вернется к своему обычному молчанию.

– У нее были темные волосы, как у тебя, – прошептал он наконец. Затем медленно вытянул руку и коснулся ее волос. Ева затаила дыхание; пальцы мальчика скользнули по длинному локону и снова упали.

– А какого цвета у нее были глаза? – спросила Ева мягко.

– Карие… Тоже как у тебя.

– И она была красивая, как я?

В этом вопросе не было кокетства: Еве постоянно твердили, что она красавица, и она привыкла воспринимать это как должное.

Анджело склонил голову к плечу, задумавшись.

– Наверное. Для меня – была. И она была мягкой.

Последнее слово он произнес по-английски, и Ева наморщила нос, не уверенная, что поняла правильно.

– Мягкой? Soffice или grassa?

– Нет. Не grassa. Не толстой. Просто все в ней меня успокаивало. Она была… мягкой.

В этом ответе звучали такие мудрость и зрелость, что Еве оставалось только хлопать глазами.

– Но… твоя бабуля тоже мягкая, – заметила она наконец, просто чтобы сказать хоть что-нибудь.

– Да, но иначе. Бабуля все время суетится. Пытается сделать меня счастливым. Окружить любовью. Но это не то же самое. Мама была любовью. Ей даже не нужно было стараться. Она просто… была.

Некоторое время они сидели молча, глядя за окно. Ева думала о матерях, любви и чувстве одиночества, которое всегда вызывал у нее дождь, пускай она и не была одинока.

– Хочешь быть моим братом, Анджело? – спросила она, рассматривая его профиль. – У меня никогда не было брата. Я бы очень хотела!

– У меня есть сестра, – прошептал он, не сводя глаз с дождя и, кажется, вовсе ее не слыша. – Она осталась в Америке. Она родилась… и мама умерла. И теперь она в Америке, а я здесь.

– Но о ней заботится твой папа.

Анджело грустно покачал головой:

– Он отдал ее моей тете. Маминой сестре. Она всегда хотела ребенка.

– А тебя – нет? – спросила Ева озадаченно.

Анджело пожал плечами, словно это не имело значения.

– Как ее зовут… твою маленькую сестренку? – не отступала Ева.

– Анна. Папа назвал ее в честь мамы.

– Вы с ней еще увидитесь.

Анджело повернул голову. В свете маленькой лампы на столе Камилло его глаза казались скорее серыми, чем голубыми.

– Вряд ли. Папа сказал, мой дом теперь в Италии. Но я не хочу жить в Италии, Ева. Я хочу к своей семье. – Голос Анджело надломился, и он уставился на свои ладони, словно стыдясь минутной слабости. Это был первый раз, когда он назвал ее по имени, и Ева осмелилась взять его за руку.

– Я буду твоей семьей, Анджело. Я буду хорошей сестрой, обещаю. Можешь даже звать меня Анной, когда никто не слышит.

Анджело тяжело сглотнул. Пальцы, переплетенные с Евиными, сжались.

– Я не хочу звать тебя Анной, – выговорил он сквозь слезы и снова посмотрел на Еву, часто-часто моргая. – Я не хочу звать тебя Анной, но я буду твоим братом.

– Ты можешь быть Росселли, если хочешь. Папа не станет возражать!

– Тогда я буду Анджело Росселли Бьянко. – Он улыбнулся и шмыгнул носом.

– А я буду Батшева Росселли Бьянко.

– Батшева? – Настал черед Анджело недоуменно хмурить брови.

– Да. Так меня зовут по-настоящему. Но все называют меня просто Ева. Это еврейское имя, – добавила она с гордостью.

– Еврейское?

– Ага. Мы евреи.

– Что это значит?

– Если честно, я и сама не уверена. – Ева пожала плечами. – У меня в школе нет уроков религии. Но я не католичка. Большинство моих друзей не знают наших молитв и не ходят в храм. Ну, кроме моих кузин Леви и Клаудии. Они тоже евреи.

– Ты не католичка? – переспросил Анджело в изумлении.

– Нет.

– Но ты же веришь в Иисуса?

– В каком смысле – верю?

– Что он истинный Господь?

Ева наморщила лоб:

– Нет. Вряд ли. Нашего Бога зовут по-другому.

– И ты не ходишь на мессу?

– Нет. Мы ходим в храм, но не очень часто. Папа говорит, чтобы Бог тебя услышал, необязательно идти в синагогу.

– А я ходил в католическую школу. И на мессу каждое воскресенье. Мы с мамой всегда ходили на мессу. – С лица Анджело никак не могло сойти шокированное выражение. – Не знаю, смогу ли я быть тебе братом, Ева.

– Почему? – растерялась она.

– Потому что мы не одной религии.

– Разве евреи и католики не могут быть братьями и сестрами?

Анджело затих, обдумывая вопрос.

– Не знаю, – признался он наконец.

– А я думаю, что могут, – заявила Ева решительно. – Вот папа и дядя Августо – братья, но они не соглашаются по куче вопросов.

– Ладно. Тогда мы будем соглашаться во всем остальном, – сказал Анджело серьезно. – Чтобы… уравновесить.

Ева кивнула с такой же торжественностью:

– Во всем остальном.

* * *
– Прочему ты все время со мной споришь? – вздохнул Анджело, всплеснув руками.

– Я не все время с тобой спорю! – заспорила Ева.

Анджело закатил глаза, отчаявшись стряхнуть вторую тень. Она преследовала его повсюду, и обычно он не возражал, но сегодня он все утро учил Еву играть в бейсбол – никто в Италии не играл в бейсбол! – и сейчас у него ныла нога. Увы, чтобы о ней позаботиться, сперва нужно было, чтобы Ева ушла из комнаты.

– Так что у тебя за проблемы с ногой? – спросила Ева, заметив его беспокойство. Она уже научила Анджело основам футбола, и, хотя бегал он не очень хорошо, вратарь из него получился отменный. Однако, сколько бы они ни играли вместе, Анджело ни разу не заговаривал о больной ноге, и Ева проявила недюжинное терпение, дожидаясь, пока он сам раскроет ей секрет. Теперь это терпение иссякло.

– Нет у меня с ногой никаких проблем… Просто самой ноги нет.

Ева в ужасе втянула воздух. Отсутствующая нога была еще хуже, чем она успела себе навоображать.

– Можно посмотреть? – почти взмолилась она.

– Зачем? – неловко заерзал Анджело.

– Я в жизни не видела потерянную ногу!

– В том-то и трудность. Нельзя увидеть то, чего нет.

Ева раздраженно выдохнула:

– Тогда я хочу посмотреть на то, что осталось.

– Мне придется снять штаны, – ответил Анджело с вызовом, надеясь ее шокировать.

– И что? – спросила Ева нахально. – Думаешь, меня смутят твои вонючие труселя?

Брови Анджело поползли вверх, и Ева снова сменила тон на умоляющий:

– Ну пожалуйста, Анджело! Никто не показывает мне ничего интересного. Все обращаются со мной как с ребенком.

Все обращались с Евой как с маленькой принцессой. В этом доме с нее буквально пылинки сдували, но Анджело заметил, что она не особенно этим наслаждается.

– Ладно. Но тогда ты тоже покажешь мне что-нибудь интересное.

– Что? – Ева в сомнении нахмурилась. – У меня нормальные ноги. И все тело нормальное. Что мне тебе показать?

Казалось, Анджело на мгновение задумался. Ева была уверена, что он попросит ее показать девчачьи части тела. Если их застукают, дедуля наверняка всыплет обоим по первое число, а бабуля перекрестится, достанет свои черные бусы и начнет молиться. Но Еве тоже было любопытно, и она бы не отказалась, если бы кто-нибудь просветил ее насчет мальчишечьих частей тела.

– Я хочу, чтобы ты показала мне книжку, в которой пишешь. И прочла что-нибудь из нее, – решил Анджело.

Еву такая просьба удивила, но это было все же безопаснее, чем игра в «покажи и назови», и она раздумывала только пять секунд.

– Идет. – Ее ладонь метнулась к нему для быстрого рукопожатия. По недовольному взгляду Анджело Ева поняла, что он беспокоится, не продешевил ли. Уж очень легко она согласилась. Наверняка он подумал, что она пишет о нем. И она действительно писала о нем – но не волновалась, если он про это узнает.

Тем не менее Анджело встряхнул ее ладонь и принялся закатывать правую штанину. Другие флорентийские мальчики круглый год ходили в коротких штанишках, но только не Анджело. В своих длинных брюках и уродливых черных ботинках он выглядел настоящим маленьким мужчиной.

– А говорил, придется снимать штаны! – фыркнула Ева, недовольная, что ее обдурили уже здесь.

– Хотел посмотреть, что ты скажешь. Ну, ты явно не дама.

– Дама! Просто я не из тех глупышек, которые падают в обморок при виде чьих-то подштанников.

Вместо ответа Анджело вытянул ногу – раздвижные стальные стержни, которые одним концом крепились к правому колену и бедру, а другим ныряли в черный ботинок.

Ева в благоговении коснулась их вытянутой рукой.

– Так я могу ходить сам. Это мне папа сделал.

Лицо Анджело исказилось, как и всякий раз при упоминании отца. Тот был кузнецом и обещал научить Анджело тоже делать разные вещи из металла. Чтобы работать руками, ноги не требовались. Но это было до смерти матери. Теперь отец Анджело был в Америке, сам он – в Италии, а здесь никто не собирался учить его кузнечному Делу.

– Она снимается? – Ева явно вознамерилась увидеть его во всей безногой красе.

Анджело расстегнул ремешки и тихонько застонал, словно освободиться от протеза было облегчением. Ева беззастенчиво уставилась на обнажившуюся ногу, которая заканчивалась сразу под коленом. При этом ее рот округлялся все больше, пока не превратился в безмолвную букву О.

Лицо Анджело приобрело смущенное и даже слегка пристыженное выражение, будто он сделал что-то плохое. Ева немедленно сжала его руку.

– Тебе от нее больно?

Кожа, которой был отделан верх протеза, казалась мягкой, и Анджело носил толстый носок, чтобы защитить колено от веса и давления стержней. Но все равно это было не то же самое, что надевать ботинок, и неровно вылепленная культя выглядела натертой и покрасневшей.

– Немного неудобно. Зато я могу ходить сам. До этого я долго пользовался костылями. Стержни раздвигаются, видишь? Они будут расти вместе со мной – по крайней мере еще несколько лет. И когда у меня устает колено, я всегда могу снова взяться за костыли.

– Как ты потерял ногу?

– У меня ее и не было.

– Ты родился без нее?

– Доктор сказал, что, когда я был у мамы в животе, пуповина обвила одну ногу и пережала. Поэтому к ней не поступала кровь, она развилась неправильно и часть ее отмерла. Когда я родился, эту мертвую часть удалили. – Анджело равнодушно пожал плечами. – Мама говорила, никакой трагедии в этом нет – если не делать из этого трагедию.

– Но часть твоей ноги все же выросла правильно. – Ева не сводила глаз с мышц обнаженного бедра.

Анджело тотчас залился краской и начал пристегивать протез обратно, торопясь снова раскатать штанину. От его смущения Ева смутилась тоже. Ей просто хотелось, чтобы Анджело знал: лично она не видит в его ноге ничего ужасного.

– Я упражняюсь каждый день. Прыгаю, наклоняюсь, приседаю. Врачи говорят, чем сильнее я буду, тем больше смогу сделать. А я очень сильный, – добавил Анджело застенчиво, мельком взглянув на Еву, прежде чем опустить глаза. Она улыбнулась и кивнула, явно впечатленная.

Неожиданно Ева вскочила с места и умчалась в свою комнату. Анджело посмотрел ей вслед, гадая, увидит ли ее сегодня еще раз, но она вернулась прежде, чем он успел застегнуть последний ремешок. В руках у нее была черная книжечка. Вместе с ней Ева плюхнулась на кровать совсем близко к Анджело, он дернулся, чтобы освободить ей место, и чуть не свалился на пол. Ева задумалась, ощущает ли он дрожь рядом с ней. Она рядом с ним иногда ощущала, хотя это чувство было по-своему приятным.

Анджело поднял на нее глаза, и Ева узнала этот взгляд. Так временами смотрел на нее отец, когда не понимал, зачем она что-то сделала.

– Ты же хотел увидеть мою книжку? – спросила Ева.

– Я хотел, чтобы ты мне ее показала, – возразил Анджело.

– Ладно. В общем, это моя книга признаний. – Ева открыла мягкую кожаную обложку и перелистнула несколько страниц, не давая Анджело вглядеться чересчур пристально.

– У тебя очень красивый почерк, но я плохо читаю по-итальянски. Говорю хорошо, а читаю только по-английски.

Ева кивнула, обрадованная, что он не сможет так уж легко проникнуть в ее слова и мысли.

– Я думал, это твой дневник. – В голосе Анджело сквозило разочарование. – И кому ты признаешься?

– Ну конечно, это дневник! Просто я в нем признаюсь в разных вещах. Очень личных. – И Ева пошевелила бровями, намекая, что он сейчас услышит строго конфиденциальную информацию. На самом деле обычно она просто описывала события дня, но так звучало солиднее.

– Прочитай мне что-нибудь, – потребовал Анджело.

– А я думала, ты робкого десятка, – прямо сказала Ева. – Но нет, тот еще командир. Я рада.

Анджело постучал по странице, напоминая Еве про их договоренность.

– Ладно. Я прочитаю признание, которое написала про тебя, когда ты только приехал.

– Про меня?

– Ага. Думаю, тебе понравится.


Я так рада, что Анджело приехал. Устала все время быть среди взрослых. Папа говорит, что я умнее и взрослее сверстников, потому что выросла в окружении старых людей. Думаю, это хорошо. Но со старыми иногда скучно. А я хочу играть в прятки и догонялки. Хочу, чтобы было с кем секретничать. Съезжать по перилам, прыгать на кровати, вылезать в окно спальни и сидеть на крыше вместе с другом. И не с таким, который только у меня в голове.

Анджело одиннадцать, он всего на два года старше меня, но я такого же роста, вообще он довольно мелкий. Бабуля говорит, это нормально. Девочки растут быстрее, а он потом догонит. Но он очень симпатичный, и у него очень красивые глаза. Лаже слишком красивые для мальчика.

Хотя это не его вина, конечно. Еще у него волосы вьются как у девчонки. Надеюсь, он будет коротко их стричь и никогда не наденет платье. А то он станет красивее меня, а это мне вряд ли понравится.


Анджело метнул в Еву сердитый взгляд, и она захихикала над его недовольством.

– Да-да, ты очень симпатичный, – поддразнила она его. – Хотя нос великоват.

– Можешь не волноваться, что я стану красивее тебя, – пробурчал он. – Потому что ты самая красивая девочка, которую я встречал.

Стоило Анджело осознать, что он сказал, как все его лицо снова запунцовело.

– Это признание мне не очень понравилось, – добавил он быстро. – Прочитай какое-нибудь другое.

Так Ева и поступила. Она читала ему одно признание за другим, и он слушал ее внимательно, как священник.

1938

17 ноября 1938 года

Признание: иногда я боюсь засыпать.


Прошлой ночью мне опять приснился старый сон. Сон, который я вижу с девяти лет и по-прежнему не понимаю, хотя он, кажется, понимает меня. Я оказываюсь в темноте, но откуда-то знаю, что не одна. Вокруг ничего не видно – только отблеск луны в маленьком окошке вверху стены и какие-то перекладины; со всех сторон выступающие из мрака. Я напугана.

Я знаю, что должна добраться до окна. Неожиданно мои поднятые руки натыкаются на выступ стены, а носки туфель проскальзывают между перекладинами. Я начинаю карабкаться, используя их вместо ступеней.

– Если прыгнешь, нас накажут!

Чьи-то пальцы хватаются за мою одежду, но я отчаянно отбиваюсь, стряхивая их.

– Нас убьют! – причитает какая-то женщина за спиной.

– Подумай об остальных!

– Если прыгнешь, разобьешься, – шипит кто-то еще.

Вокруг нарастает согласный ропот. Но я не слушаю.

Я просовываю голову в окно и пью воздух, словно родниковую воду. Словно саму жизнь. Целый водопад холодной надежды. Я открываю рот и делаю жадные вдохи; и, хотя они не могут унять бушующий в горле пожар, у меня все же прибавляется сил.

Я проталкиваю в окно плечи, цепляясь за все и ничего, извиваюсь, пытаясь освободиться, – и вдруг повисаю головой вниз над неугомонным говорливым миром, сквозь шум которого все равно могу расслышать грохот собственного сердца.

Затем я падаю.


Ева Росселли

Глава 2 Италия

Разбудил Еву отец. Он звал ее по имени и яростно тряс за плечи, пытаясь вырвать из оков сна.

– Ева! Ева!

Он был испуган, она отчетливо это слышала. И его страх заставил бояться ее тоже.

Ева подняла тяжелые веки – и тут же увидела, какое облегчение отразилось на его лице.

– Ева! Ты так меня напугала! – Отец сгреб ее в охапку, смяв одеяла между ними. Его шея пахла сандаловым деревом и табаком, и привычный аромат снова сделал Еву сонной и расслабленной.

– Прости, – прошептала она, не зная точно, за что извиняется. Она спала, только и всего.

– Что ты, mia сага. Не стоило мне поднимать такой шум. Когда ты была маленькой, то порой засыпала так крепко, что Фабия прикладывала ухо к твоему сердечку. Наверное, я позабыл.

Прошло несколько секунд. Папа разомкнул объятие, и Ева снова упала на подушки.

– Мне снился сон, – пробормотала она.

– Хороший?

– Нет. – В этом сне не было ничего хорошего. – Тот же старый сон, про который я тебе рассказывала.

– Вот оно что. На этот раз ты прыгнула?

– Да. Можно и так сказать. Но не сама. Скорее вывалилась из окна. Позволила себе упасть – и проснулась.

– Мы часто пробуждаемся от сна, когда падаем, – успокоил ее отец. – За секунду до того, как приземлиться.

– Это к лучшему, – прошептала Ева. – То падение меня бы убило.

– Тогда зачем ты прыгаешь… во сне? Почему непременно хочешь спрыгнуть?

– Потому что иначе я умру. – Это была правда. Во сне Ева знала это наверняка. Прыгай, или умрешь.

Отец потрепал ее по щеке, словно ей было восемь, а не восемнадцать, почти девятнадцать, – и Ева, схватив его руку, поцеловала ладонь. Он тут же поджал пальцы, словно собирался унести поцелуй с собой, – еще одна их привычка из детства.

Папа был уже в дверях, когда Ева его окликнула:

– Я кричала? Кричала и тебя разбудила?

– Кричала. Но ты меня не разбудила. Я уже не спал.

Часы показывали три утра. Внезапно Ева осознала, каким старым выглядит отец, и эта мысль напугала ее сильнее недавнего кошмара.

– Все в порядке, пап? – спросила она с тревогой.

– Sono felice se tu sei felice. – «Я счастлив, если ты счастлива». Так он всегда отвечал.

– Я счастлива, – нежно улыбнулась ему Ева.

– Тогда в моем мире все хорошо. – И снова те же слова.

Папа выключил свет, и комната погрузилась в темноту. Однако на пороге он задержался.

– Я люблю тебя, Ева. – На этот раз его голос звучал странно, будто сквозь слезы, но Ева больше не видела его лица.

– И я тебя люблю, папа.

* * *
Отец Евы, Камилло Росселли, знал, что надвигается. Он думал, что достаточно обезопасил дочь, а может, она была слишком итальянкой, слишком юной и слишком наивной, чтобы не заметить приближающейся бури и думать только о танцах под дождем. Многие ее друзья и понятия не имели, что она еврейка. Большую часть времени Ева не помнила об этом сама. Она не ощущала, что как-то отличается. Конечно, она видела мультфильмы, высмеивающие евреев, случайные унизительные надписи и статьи в газетах Сантино. Папу они приводили в бешенство. Но для Евы все это было чистой политикой, а политика в Италии предназначалась для политиков, а не простых людей, которые обычно лишь пожимали плечами и возвращались к своим делам.

И конечно, она слышала споры Камилло с дядей Августо. Но они постоянно спорили. Всю Евину жизнь они препирались минимум раз в неделю.

– Евреи – чистокровные итальянцы, – говорил дядя Августо. – Синагоги в Италии появились раньше, чем церкви.

– Вот именно, – гневно отвечал Камилло и подливал им обоим вина.

– Мы точно так же теряли друзей и семьи в мировой войне. Все ради защиты своей страны, Камилло! Неужели это ничего не стоит?

Камилло кивал и пригубливал, пригубливал и кивал.

– Если уж на то пошло, фашистам я доверяю больше, чем коммунистам, – добавлял Августо.

– А я не доверяю ни тем ни другим, – возражал Камилло.

Здесь их мнения традиционно расходились, и остаток вечера они проводили, дымя сигарами, приканчивая бутылку и споря, кто хуже – дуче со своими чернорубашечниками или большевики.

– Ни один свободолюбивый еврей не может поддерживать идеологию, основанную на силе и устрашении, – говорил Камилло, наставляя на младшего брата длинный палец.

– Зато, по крайней мере, они не пытаются отобрать у нас нашу религию. Фашистам католический консерватизм так же чужд. Они стремятся скорее к национализму. Даже революции.

– Евреи редко выигрывали от революций.

Здесь Августо издавал громкий стон и раздраженно всплескивал руками.

– И когда ты в последний раз был в синагоге, Камилло? Да ты больше итальянец, чем еврей. Ева хоть знает наши молитвы? Понимает, что сегодня шабат?

От этих вопросов Камилло принимался виновато ерзать на стуле, но отвечал каждый раз одно и то же:

– Я помню, что сегодня шабат, и, уж конечно, Ева знает молитвы! Я еврей и всегда им буду. А Ева всегда будет еврейкой. Не потому, что мы ходим в синагогу. И не потому, что соблюдаем праздники. Это наше наследие. То, кто мы есть и кем будем всегда.

В последнее время эти беседы все чаще сводились к обсуждению антисемитизма, который начал заполнять радиовыпуски и газеты. Шурин Камилло, Феликс Адлер, чей резкий германо-австрийский акцент так отличался от взмывающего, опадающего и перекатывающегося говора остальных членов семьи, даже грозился уехать из Италии, когда в июле в газетах был обнародован «Расовый манифест», отравивший им весь август. Как и каждый год, Росселли проводили отпуск в Маремме, спасаясь на побережье от городской жары, – но Manifesto della Razza настиг их и там, захватил мысли и лишил счастья.

– Муссолини настраивает против нас общество, – раздраженно говорил Камилло. – Утверждает, будто евреи плохо служили своей стране. Конечно же, это мы виноваты в низких зарплатах и высоких налогах. Из-за нас людям негде жить и нечего есть, а школы переполнены. Из-за евреев в Италии не хватает рабочих мест, а уровень преступности постоянно растет!

Августо в ответ лишь фыркал. Он всегда был оптимистичнее старшего брата.

– Эту чушь печатают только газеты, которые хотят вытрясти из правительства побольше деньжат. Уж не знают, как извернуться, чтобы подлизаться к фашистам. Никто им не верит. У итальянцев своя голова на плечах.

– Но итальянцы молчат! Никто не возражает. Нравятся эти писульки нашим друзьям или нет, они с ними мирятся. И мы, евреи, миримся тоже! Мы слишком недавно выбрались из гетто, чтобы обзавестись чувством собственного достоинства. Надеемся на лучшее, готовимся к худшему, а когда это худшее происходит, говорим: ну, мы так и знали. Помнишь кафе на виа Сан-Джана, где я обычно пью кофе по утрам? Кто-то притащил туда старые ржавые ворота. Прислонил к стене напротив и повесил табличку: «Евреям место в гетто». Она там висит уже неделю. Никто ее не снял. И я не снял тоже, – закончил Камилло пристыженно.

– Король положит этому конец, – возразил Августо. – Попомни мои слова.

– Король Эммануил сделает то, что скажет ему Муссолини.

Ева честно слушала, но для нее все они были стариками. Камилло, Августо, Муссолини, король.

Стариками, которые слишком много болтали. А она была юной девушкой, которой меньше всего хотелось слушать.

5 сентября 1938 года, через неделю после их возвращения с моря, вышел новый закон, подготовленный фашистами и подписанный королем. Он постановлял, что евреям отныне запрещается отдавать своих детей в частные либо государственные итальянские школы, а также занимать любые должности в итальянских образовательных учреждениях – от детских садов до университетов. И это был лишь первый из подобных законов.

Ева получила диплом о среднем образовании прошлой весной, но вместо того, чтобы подать документы в университет, решила подождать и изучить варианты. Камилло просил ее не откладывать поступление, но она нарочно тянула время. Пока ее интересовала только музыка. Ева вот уже два года играла в Тосканском оркестре и была самой юной первой скрипкой в его истории. К тому же ее внимания добивались сразу три ухажера – милый еврейский мальчик, игравший на виолончели, молодой католик, игравший преимущественно в невинность, и флорентийский полицейский, который бесподобно смотрелся в форме и любил танцевать. Ева жонглировала ими без малейших угрызений совести и не собиралась оставлять это занятие в сколько-нибудь обозримом будущем. Она была юна и прекрасна, а жизнь хороша. Поэтому она не стала подавать документы. И неожиданно эта дверь перед ней захлопнулась.

Наутро после сна о прыжке Ева проснулась в кошмаре другого рода. Когда она спустилась на кухню к завтраку, Сантино сидел на своем обычном месте за щербатым столом, где Фабия накрывала ему кофе – столовая, говорила она, только для Камилло и Евы, – и читал La Stampa, национальную газету, которую изучал еженедельно от корки до корки. Перед ним лежали еще три газеты. Читая, он то и дело проводил ладонью от бровей до подбородка и повторял «Господь милосердный», словно не мог поверить своим глазам. Фабия плакала.

– Что такое, бабуля? – спросила Ева, немедленно к ней подскочив. Как и всегда, ее мысли первым делом обратились к Анджело. Неужели с ним что-то случилось?

– Новые законы, Ева, – ответил Сантино мрачно и постучал пальцем по газетному листку. – Против евреев.

– Куда мы пойдем? – спросила Фабия Еву. – Мы не хотим от вас уходить!

Ева могла только в замешательстве качать головой. Затем она взяла одну из газет Сантино и углубилась в чтение.

Слезы Фабии были вызваны тем, что не-иудеям больше не дозволялось работать в домах иудеев. И она, и Сантино были католиками. Согласно La Stampa, новые расовые законы также запрещали евреям владеть домами, имуществом и фирмами свыше определенной стоимости. Принадлежащие евреям предприятия не могли нанимать больше ста работников, да и теми должны были управлять неевреи. На «Острике», стекольном заводе Камилло, работало свыше пятисот человек. Отец Евы сам основал компанию и даже получил степень в области химической промышленности, стремясь делать свое дело как можно лучше, благодаря чему добился значительной прибыли.

Но теперь все это не имело значения.

Учителя-евреи должны были не просто покинуть школы и университеты: учебники, написанные евреями, тоже попадали под запрет. Неевреи и евреи больше не могли жениться, а евреи – быть законными опекунами неевреев.

Отец Камилло, Альберто Росселли, родился в гетто. Прошло всего шестьдесят восемь лет с тех пор, как евреи в Италии получили свободу и все права итальянских граждан. И теперь эти права у них вновь отбирали. Отныне евреи не могли занимать должности в политике. Не могли служить в армии. Евреям иностранного происхождения даже не разрешалось находиться в Италии – а это значило, что Феликсу Адлеру, шурину Камилло, предстоит в течение четырех месяцев покинуть страну. Вот только возвращение в Австрию было для него невозможно.

Ева перечитывала статью снова и снова, цепляясь взглядом то за язык, то за отдельные подробности. Общий смысл упорно ускользал. Ей никак не удавалось понять, что происходит. Что уже произошло.

В тот же день дядя Августо, тетя Бьянка, Клаудия и Леви собрались у них дома, чтобы с разной степенью скептицизма обсудить случившееся, пока наконец все семья не погрузилась в напряженное молчание. Дяде Августо оставалось только скрести в затылке.

– Почему опять так происходит? Почему евреи? Вечно евреи!

Камилло сказал Сантино и Фабии, что в законах наверняка есть лазейки и он обязательно что-нибудь придумает. Но, хотя он успокаивал всех как мог, Ева впервые в жизни ему не верила.

* * *
Вечером Ева взяла шляпку, сумочку и, не в силах больше выносить сгустившуюся над виллой тучу, отправилась в семинарию. Прошло три года с тех пор, как она виделась там с Анджело в последний раз.

Сперва Фабия и Ева навещали его почти каждый день. Так ему было легче свыкнуться с переселением под новую крышу; а потому, едва у него выдавался свободный часок, они втроем отправлялись в тратторию поесть джелато или поиграть в шашки на площади. Падре Себастиано, директор семинарии, делал Анджело заметные поблажки – с учетом его семейных обстоятельств и регулярных пожертвований Камилло. Так что Фабия вязала, Анджело с Евой болтали и смеялись, и это придавало ему сил до следующей встречи.

Медленно, но верно Анджело расстался с образом маленького сироты и превратился в настоящего итальянского семинариста, влившись в ряды Других юношей, чьей общей целью была карьера католического священника. Однако после того, как ему исполнилось пятнадцать, Анджело попросил Еву не приходить больше к воротам семинарии. По его словам, это вызывало неодобрение и подтрунивания других учеников. Ева тогда только рассмеялась и воскликнула: «Но мы же семья!»

Губы Анджело дрогнули, словно он хотел что-то сказать, но предпочел дождаться, когда Фабия отойдет.

– Да что такое, Анджело? – фыркнула Ева, упершись ладонями в бедра.

– Мы с тобой не родственники.

– Но мы одна семья!

Это внезапное отвержение причинило Еве боль, однако Анджело был непреклонен, как умел только он.

– Ты слишком красива, а я слишком к тебе привязан. Ты мне не сестра, не кузина и вообще не родственница, – упрямо повторял он, как будто эта правда делала больно ему самому. – Другие мальчики тоже считают тебя красивой. И говорят про тебя разные вещи. Про тебя и про меня. Так что лучше тебе не приходить.

После этого их отношения изменились. Ева перестала ждать Анджело у ворот семинарии, и, хотя от школы до виллы, которую они оба называли домом, было всего пять кварталов, теперь Ева виделась с ним только на каникулах или выходных, когда он приходил навестить бабушку с дедушкой.

Они с Анджело по-прежнему смеялись и болтали, оставаясь наедине, и она по-прежнему играла ему на скрипке, но что-то между ними изменилось безвозвратно.

Однако сейчас Ева в нем нуждалась. Ей нужно было увидеть Анджело и сказать, что ее мир разваливается на части. Их мир. Потому что их миры были неразрывно переплетены, как и их семьи, желал Анджело признавать ее или нет.

Идя по улице, Ева то и дело ловила себя на том, что смотрит на знакомые здания и соседей новым взглядом. Но все вели себя как обычно. Никто на нее не глазел, не тыкал пальцем и не кричал: «Смотрите, еврейка!» По пути ей встретилась донна Мирабелли; когда они поравнялись, соседка улыбнулась Еве и поприветствовала ее с обычной теплотой. Магазины были открыты; земля не разверзлась и не поглотила Италию. Новые законы – просто глупость, сказала себе Ева. Ничего не изменится.

На этот раз она не стала дожидаться Анджело у ворот, а пересекла площадь, обогнула фонтан, в центре которого, окруженный голубями, простирал руки Иоанн Креститель, и зашла прямиком в двери с маленькой табличкой «Семинарио ди Сан-Джованни Баттиста». Иоанн Креститель был святым покровителем Флоренции, и едва ли не каждая вторая постройка в городе называлась в его честь.

За дверями оказалось крохотное фойе, где сидел за конторкой и что-то печатал усталый священник с редеющими волосами. За спиной у него спускались по широкой лестнице несколько учеников. При виде Евы они замедлили шаги. Девушки в семинарии явно были нечастыми гостьями. Стук клавиш смолк, и священник за конторкой выжидательно уставился на Еву.

– Мне нужно увидеть Анджело Бьянко. Пожалуйста. Это по семейному вопросу.

– Подождите здесь, синьорина, – ответил священник вежливо, положил очки на конторку и, поднявшись, разгладил сутану. Затем он проворно скрылся за двойными дверями слева, и Ева задумалась, находится ли там еще одна лестница или Анджело ждет сразу за ними.

Когда тот появился, на лице его читалась глубокая тревога, а голубые глаза были широко распахнуты. Анджело тут же протянул к Еве руки – у него уже начали появляться манеры священника, – и ей стоило огромных трудов успокоиться и только улыбнуться, а не броситься ему на шею. Волосы Анджело были расчесаны на прямой пробор и прилизаны – укрощенные, но не покоренные. Даже сейчас они слегка кучерявились, словно море в ветреную ночь, темные и блестящие. На секунду Еву посетило искушение взлохматить их, но вместо этого она лишь сжала пальцы, неожиданно осознав, что готова расплакаться.

– Мы можем пройтись? – выпалила она.

– Ева? Что такое? Что случилось?

– Все в порядке. Ничего… особенного. Я просто… Анджело, пожалуйста. Нам нужно поговорить наедине.

– Дай мне минуту. – И Анджело снова скрылся за дверями – так быстро, как позволяла ему хромота. Спустя пару минут он действительно вернулся с широкополой черной шляпой, обычной для семинаристов, и тростью, которую наконец перестал отвергать.

– А ничего, если ты вот так уйдешь со мной? – Еву не покидало ощущение, что ее в любой момент могут арестовать.

– Ева, мне двадцать один год. И я не узник. Я сказал падре Себастиано, что нужен дома и вернусь к утру.

Они вместе пересекли площадь и свернули на улицу, но Еве пока не хотелось домой.

– Мы можем немного прогуляться? Я весь день слушаю, как Фабия плачет, папа строит планы, а Сантино стучит молотком. Прочему он вечно что-то прибивает, когда расстроен? Дядя Феликс с обеда играет на скрипке – ужасные, ужасные мелодии, – а когда не играет, ходит из угла в угол.

– Законы. – Это был не вопрос. Анджело уже знал.

– Да. Законы. Теперь я не смогу учиться в университете, Анджело. Ты слышал? Надо было поступать прошлым летом, как советовал папа. Тем евреям, кто уже учится, разрешат закончить, но я не поступила. А теперь и не смогу. Евреи больше не могут быть абитуриентами.

– Матерь Божья, – выдохнул Анджело. Привычные слова прозвучали скорее проклятием, чем молитвой.

Некоторое время они шли в молчании, оба переполненные бессильной яростью.

– Чем думаешь заняться вместо университета? – спросил наконец Анджело.

– Попробую преподавать музыку. Но сейчас полно учителей-евреев, раз им запретили работать в обычных школах.

– Ты могла бы давать частные уроки.

– Только ученикам-евреям.

– Ну… Это уже кое-что. – Анджело попытался ободряюще улыбнуться, но Ева лишь нахмурилась.

– А может, выйду за какого-нибудь милого еврейского мальчика, нарожаю ему толстых еврейских детишек и буду жить в гетто! Если, конечно, нас не выгонят из страны, как Шрайберов выгнали из Германии, моего дедушку Адлера – из Австрии, а дядю Феликса со дня на день – из Италии.

Анджело вопросительно склонил голову:

– О чем ты? Какие Шрайберы?

– Шрайберы! Неужели не помнишь? Немецкие евреи, которые у нас жили? – Ева не могла поверить, что он забыл. Когда в 1933 году Адольф Гитлер стал канцлером Германии, дела у немецких евреев пошли из рук вон плохо. Один расовый закон принимался в Германии за другим – точно так же, как сейчас в Италии.

Ева остановилась, почувствовав внезапную дурноту. Они думали, что в Италии никогда такого не случится. Но на самом деле они ничем не отличались от Шрайберов и других беженцев, которым Камилло открыл свои двери. Целых два года в гостевом домике постоянно кто-то жил. Разные семьи, но все – евреи. И все – немцы. Никто из них не задерживался надолго, но вилла Росселли стала убежищем, где эти несчастные могли перевести дух и подумать, что им делать дальше. Все беженцы вели себя очень тихо и обычно даже не выходили из своих комнат.

У Шрайберов были две девочки: одна ровесница Евы, другая чуть старше – Эльза и Гитте. Ева хотела с ними подружиться – она говорила по-немецки, – но дочери Шрайберов не покидали гостевого домика. Сперва Ева жаловалось, что с таким же успехом у них вообще могло бы не быть гостей. Для нее гости означали веселье, развлечение. Но Камилло объяснял ей, что беженцы устали и напуганы и для них приезд сюда не несет никакой радости.

– Но чего им пугаться? Они же теперь в Италии! – В Италии было безопасно. В Италии никого не волновало, что ты еврей.

– Представь: они потеряли дома, работу, Друзей. Всю свою жизнь! А ведь господин Шрайбер даже не еврей.

– Тогда почему он уехал?

– Потому что госпожа Шрайбер – еврейка.

– Она австрийка, – уверенно возразила Ева.

– Австрийская еврейка. Как твоя мама. Как дядя Феликс. По новым немецким законам немцам запрещено жениться на евреях. Господина Шрайбера могли отправить в тюрьму, хотя он женился на Анике задолго до принятия всех этих законов. Поэтому им пришлось бежать.

Шрайберы были первыми. Но далеко не последними. Многие месяцы через виллу Росселли тек неиссякающий поток. Одни беженцы были более открытыми, чем другие, с учетом тех ужасов, которые им пришлось перенести. Дядя Августо даже посмеивался над отдельными историями. Только за глаза, разумеется, и только в беседах с Камилло, который на протяжении этих двух лет все больше серел.

Чего нельзя было отрицать, так это того, что большинство беженцев, принятых ими даже на короткий срок, находились на разных стадиях шока, а еще постоянно пребывали в нервозном напряжении, будто на пороге вот-вот могла объявиться полиция.

– Я их не помню, Ева, – сказал Анджело мягко. – Но помню, что на вилле некоторое время жили иностранцы.

– Два года, Анджело! Потом они перестали приезжать. Папа сказал, они больше не могут выбраться из Германии.

Тогда Ева не поняла, что это значит, – просто пожала плечами и вернулась к своей жизни. Больше у них в доме не объявлялось никаких испуганных евреев. До сих пор. Теперь их дом был переполнен испуганными евреями.

Ева застыла и сжала кулаки. Сейчас ей требовалась каждая капля сил, чтобы удержать слезы под веками. Но они все равно просочились в уголки глаз и заструились по щекам. Развернувшись, она зашагала в обратную сторону – в поисках места, где могла бы выплакаться без свидетелей. Анджело следовал за ней: безмолвная тень, чья слегка неровная поступь приносила Еве странное успокоение.

Ева шла куда глаза глядят и, только добравшись до места назначения, осознала, что все это время блуждала не бесцельно. Она стояла перед воротами Сан-Фридиано на бульваре Лудовико Ариосто, прямо у входа на старое еврейское кладбище. Здесь не было ни ее матери, ни дедушки с бабушкой – кладбище закрыли в 1880 году, почти шестьдесят лет назад и задолго до того, как они умерли.

Высокие кипарисы, обрамлявшие главную аллею, всегда вызывали у Евы чувство безопасности. Однажды, много лет назад, отец привел ее сюда и показал, где покоятся его прапрадедушка и бабушка по материнской линии. Они носили фамилию Натан – еврейское имя с впечатляющей историей, сказал он. К сожалению, Ева совсем ее не помнила, но кладбище ей нравилось, и она не раз приходила сюда одна, чтобы возложить гладкие камушки на надгробия этих Натанов и вновь пообещать себе расспросить Камилло о предках. Это обещание никогда не выполнялось. Теперь на могилах было совсем мало камней: шестьдесят лет – долгий срок даже для тех, кто старается хранить воспоминания.

Сегодня у нее не было с собой подношений. Ни гальки, ни красивых камушков. Абсолютная легкость в карманах и огромная тяжесть на сердце.

Обветшалые надгробия напоминали Еве перепутанный шахматный набор: некоторые плиты были массивными и фигурными, другие – высокими и богато украшенными, но большинство – низенькими и покосившимися, словно древние пешки. Еве нравилось думать, что надгробия в какой-то мере отражают людей, которые под ними лежат: царственная стать предков вызывала у нее гордость.

Она сразу прошла в дальний угол, к маленькой скамеечке, поставленной кем-то много лет назад, чтобы живые могли спокойно побеседовать с тенями любимых. Анджело следовал за ней по-прежнему молча, но сняв шляпу, как будто носить ее среди могил казалось ему кощунственным. Какая ирония, подумала Ева. Во время молитв и религиозных ритуалов еврейские мужчины, наоборот, покрывали головы, демонстрируя смирение перед Всевышним. Но Ева не стала говорить об этом Анджело.

– Что это за место, Ева? – спросил он, аккуратно присаживаясь рядом: руки на коленях, шляпа в пальцах, трость прислонена к скамейке между ними. Ева подавила порыв ее столкнуть. Как же она устала от вещей, которые их разделяют.

– Старое еврейское кладбище. – Она поворошила носком ковер из палых листьев и сорной травы и выковырнула из земли маленький камушек. Наклонилась, подняла его и покатала между ладонями, очищая от налипшей грязи. Затем встала, положила на надгробие старейшего из Натанов и снова опустилась рядом с Анджело. Тот немедленно взял ее руку и перевернул ладонью вверх, рассматривая.

– Зачем ты это сделала? – И Анджело, достав носовой платок, принялся бережно оттирать грязь с ее пальцев. Эта нежность стерла и гнев Евы. У нее задрожали губы. Как бы она хотела сейчас уткнуться лбом ему в плечо и выплакать весь накопившийся страх и смятение.

– Ева! – позвал Анджело мягко, когда ответа так и не последовало.

Она проглотила чувства, комом теснившиеся в горле, и попыталась выдавить хоть звук. Слова получились тихими, почти шепотом.

– Папа рассказывал, в древние времена было не принято ставить могильные плиты или надгробия. Евреи все равно их возводили, но скорее чтобы случайно не наступить на могилу, не осквернить ее и самому не запачкаться от соприкосновения с мертвецом. Я не знаю точно. Это мицва. – И Ева пожала плечами – универсальный итальянский жест, означающий: «Я не знаю почему, но знаю, что это очень важно».

– Что такое мицва?

– Что-то… заповедь или традиция… что возвышает земное до божественного. – Снова пожатие плечами. – Так вот, в эпоху до плит и надгробий каждый, кто проходил мимо могилы, клал на нее камень, пока из них не получался памятник. Думаю, в конце концов кто-то догадался, что к ним можно добавить камень побольше и написать на нем имя или дату рождения. А теперь мы делаем это просто в знак памяти.

– Что-то, что возвышает мирское до божественного, – пробормотал Анджело. – Красиво.

Закончив очищать ладони Евы, он вернул их ей на колени – как всегда, уважительно, как всегда, бережно. Но ей хотелось не этого. Ей хотелось, чтобы Анджело накрыл их своими, крепко стиснул и сказал, что все будет хорошо. Эмоции были такими нестерпимыми, а мысли – шумными и неотвязными, что Ева прижала дрожащую ладонь ко лбу, словно пыталась не дать им сбежать. Но несчастья этого дня пробили брешь в ее защите, и неожиданно она услышала, что высказывает Анджело все то, о чем должна была молчать:

– Я думала, что однажды выйду за тебя замуж. Ты знаешь? Я хотела выйти за тебя, Анджело. Но теперь этого не случится. ...



Все права на текст принадлежат автору: Эми Хармон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Из песка и пеплаЭми Хармон