Все права на текст принадлежат автору: Владислав Анатольевич Бахревский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Гетман Войска ЗапорожскогоВладислав Анатольевич Бахревский

Владислав Бахревский Гетман Войска Запорожского

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ДЕЛА ДОМАШНИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
«Темнозрачному, адских пропастей начальнику и всем служителям его, демонам, чертям, всем рогатым и хвостатым, премерзостным харям…»

Перо скрипело, да так, что лучше бы кожу драли с живого мяса.

Казак намотал на палец оселедец, вперился в темный угол и углядел кошачьими своими глазами на земляном полу дувшуюся жабу. Плюнул в сердцах под ноги, отпустил оселедец, выжал из пореза на руке кровь на перо и, прикусывая от старания нижнюю губу, дописал грамоту до конца.

«…Вручаю душу и тело мое, ежели по моему хотению чинити мне споможение будут. Кровью своей подписался казак Иван Пшунка».

Помахал грамотой у себя над ухом, чтоб просохла, а заодно покосил глазом, ожидая явления сатанинского воинства.

Хата была брошенная. Когда-то жила в ней, дожидаясь счастья, дивчина Любомила. Красоты она была чудесной, от здешних парубков отмахивалась, как от мух, — и дождалась проезжего пьяного епископа. Все в этой хате и случилось. Любомила надругательство перенесла умчалась с его преподобием на вороных, а вот отец-казак не перенес. Выследил дочку в епископском саду да и застрелил. Мать — камень на шею — и в реку. Казака рукастые слуги епископа схватили. До смерти не забили, но и ни одной живинки в теле не оставили. Кинули на проезжую дорогу. Но то ли уполз казак в укромную ямку да и помер тишком, то ли, собрав силенки, ушел в какие-то дали — никому про то неведомо, а ведомо одно — сгинул человек, вся семья сгинула. Осталась хата сиротой — темной силе на расплод.

— Ну, где вы тут? — страшным шепотом прорычал Пшунка. — Али света боитесь?

Дунул на лучину — и опять никого: пол не треснул, крышу не унесло. Выбил Иван Пшунка кирпич в печи, положил грамоту, кирпич на место поставил.

— Ладно, Любомила! Если ты и впрямь среди ихнего брюхорылого братства — помогай. За Степаниду мою пойду панов резать и за тебя, бедненькую, дуреху.

Подождал, не окликнут ли. Нет так нет! Махнул рукой и вылез через выбитое окошко на свет божий.

Тоненький серп новорожденного месяца сиял на нежных украинских небесах. Пшунка вытянул из ножен саблю, и сабля показалась ему родным братом месяца. Коснулся Иван губами клинка — холодом обожгло губы, мурашки по спине хлынули, словно кто ведро ключевой воды шваркнул на спину.

Из вишневой рощи, тревожно-белой от цвета, не померкшей, не утонувшей во тьме ночи, вдруг запели дивчата:

Ой не хвалыся, да березонька!
Не ты свою кору выбилыла,
Не ты сее листе да шырочыла,
Не ты сее гилле да высочыла.
Выбилыло кору да яснее солнце,
Шырочыло листе да буйный витер,
Высочыло гилле да дрибен дощык.
— То-то и оно! — потряс чубом Пшунка и слева направо да справа налево рассек саблей воздух. — Не хвалилась бы ты, Степанида, красотой, береглась бы чужого глаза, а пуще того чужих ушей.

Вон как дивчинки стараются! Только что это за пение без голоса Степаниды. Сама невеличка, а в груди будто бы колокол о сорока пудах чистого серебра. Когда Степанида поет, успевай слезы сшибать. Хоть не душа у тебя, а высохший гриб — все равно откликнешься на радостные печали Степанидиного пения. Вот и сидит теперь за дубовыми дверьми, за каменными стенами.

Поворотился казак лицом к замку князя Иеремии Вишневецкого. Стоял замок в темной стороне, а светился, заре вечерней не уступая. У князя пиры шли, приехал к нему молодой князь Дмитрий, которому Иеремия был опекуном.

Гостям на потеху и набрали в замок хорошеньких крестьяночек. Сам князь Иеремия человек был строгого житья, но для дорогих гостей у него — все радости жизни.

Колотило Ивана Пшунку на весеннем воздухе: люди песни поют, люди пируют, а он убивать идет. Но кого? Князя Дмитрия? Так не видал его в лицо ни разу. Князя Иеремию? Так тот с девками не безобразничает. Степаниду? Чтоб не опозорили, бедную? Так, может, и пронесет, помилует ее бог? Срезать бы саблей весь замок — бородавку ненавистную — с лица земли, да только сабля нужна для такого дела заговоренная самим Вельзевулом. Ворваться бы в княжие покои да и крушить всех и вся, пока самого не убьют.

Закрыл глаза, и привиделось ему: панская белая ручка в перстеньках за пазуху к Степаниде, лаская, ползет.

— У-ух! — замотал головой казачина и кинулся к замку напрямки.

2
Костел был новый, беломраморный, ксендз служил молодой. Позолота на белых статуях Богоматери и Христа, золото на знати — взыгрывали, рассыпая сияние. На мраморе настоянный, ледовито-неживой воздух сковывал движения, изумрудный огонь витражей возвышал сердце, и все это — храм, действо священнослужителей — было утонченным продолжением удовольствий, которыми дарила земная жизнь господних избранников.

Орган заиграл радостное. Из недр его, звенящих серебром труб, выплыл глубокий необъяснимый вздох. Словно бы сама божественная сила прошла всепроникающим ветром сквозь каменные стены и наполнила храм теплым дыханием. Это было дыхание женщины.

Князь Дмитрий вздрогнул. В его черных, как уголь, глазах задрожали едва уловимые горячие огоньки, так разгораются от дыхания угли.

Князь Иеремия, сидевший рядом, улыбнулся. Он готовил чудо, и ему было приятно, что первая же волна дивного голоса встревожила даже недоросля. Князю Дмитрию было шестнадцать.

Аве Мария…
Так не могла петь женщина. Так глубинно и необъяснимо могла говорить земля. Орган, живое существо, спохватился: уступает первенство! Кинулся брать верха. По трубам, как по ступеням, увлек за собой человеческий голос. Но трубы кончились, а голосу не было удержу — полетел птицей. Сначала глубинно-темный, как земля, он все светлел и засиял наконец, как само небо. Вот здесь-то женщина и выдала себя с головой. Застигнутая на ослепительной вершине полным своим всевластием, она пожалела павших перед нею ниц. Соленая капля слезы вырвалась дождинкой, полетела наземь, чтобы разбиться и умереть от счастья.

У князя Дмитрия задрожали губы. Он поспешно прикрыл рот ладонью, чтоб не всхлипнуть вдруг, и увидал: дядя наблюдает за ним.

Вспыхнул!

Перед дядей вспыхнул: поддался чувству, выдал нежное свое сердце — и перед самим собой: потерял голову от любви к поющей сирене.

Ласково, совсем не по-мужски князь Иеремия положил свою маленькую руку на руку племянника, слегка пожал. И опустил ресницы чудесных черноугольных глаз — наследственной драгоценности князей Вишневецких.

После службы князь Дмитрий, мешкая выходить из костела, усердно разглядывал иконы и скульптуры, и дядя, понимая причину нежданной любознательности племянника, принялся рассказывать, где и у кого приобретены все эти сокровища.

— А это она! — кивком головы указал князь Иеремия на девушку в украинском крестьянском платье.

Румяная коротышка, полногрудая, круглозадая, девка девкой, прошла мимо, стрельнув на князей щелочками любопытных синих глаз.

Князь Дмитрий сделал вид, что не понял, о чем это дядя, но молодость солгать до конца не позволила: сизым пеплом подернулись глаза-угли.

3
Черное дерево блистало. Пылали огромные свечи. Языки огня отражались на потолке, на стенах, шевелились купальскими цветами под ногами. По углам залы стояли шкафы величиной с хату. В каждом по нескольку дюжин перемен серебряной столовой посуды. Широкий длинный стол, такой же черный и блестящий, как вся комната, со свечами в серебряных, очень высоких канделябрах, ждал гостей. Из угощений был поставлен один только хлеб в серебряных хлебницах, покрытых тонкими белыми салфетками.

В ожидании обеда гости собрались в кабинете хозяина. Князь Иеремия представил им своего племянника.

— Ясновельможные паны, прошу любить и жаловать. Князь Дмитрий Вишневецкий. Он у нас редкий гость, большую часть года живет в Молдавии. Уж что тут причиной, не знаю: то ли молдавский виноград сладок, то ли молдавские княжны притягательней полек, то ли это зов нашей крови. Моя бабушка — молдавская княжна, из дома Могил.

— Ах, что вы говорите, князь! — воскликнул Дмитрий, вспыхивая. — Какие бы крови во мне ни были, я — поляк!

— Славно сказано! — Седоусый воин, с белым жестким оселедцем, словно бы свитым из конского хвоста, вскочил на ноги, распахнул руки. — Позволь обнять тебя, князь.

И обнял.

— Комиссар Войска Запорожского пан Шемберг, — представил князь Иеремия.

— Вишневецкий.

— Стефан Потоцкий, — поднялся из кресла высокий, красивый, очень молодой и безмерно счастливый человек.

— Вишневецкий!

— Хребтович! — Зверские усы, зверские торчащие брови, лицо в шрамах.

— Вишневецкий! — более звонко, с большим отчаяньем называл себя князь Дмитрий, принимая шута горохового за великого рыцаря.

— Сенявский! — Этот ясновельможный пан был толст, лицом мягок, глазами ласков и доверчив.

— Вишневецкий! — отчеканил князь Дмитрий, смелея, хотя Сенявский-то и был самой крепостью и гордостью оружия Речи Посполитой.

— Чарнецкий!

— Любомирский!

— Лянцкоронский!

Как удары барабана, как золото литавр — фамилии, фамилии. Слава Польши, сила Польши, бессмертие Польши!

Князь Дмитрий хмелел от музыки имен и от того, что его имя никому не уступало ни славой, ни могуществом.

Церемония знакомства закончилась, и князь Иеремия объявил, что сегодня застолье будет мужское, княгиня Гризельда нездорова. Гости сделали вид, что известие их опечалило, но зато все заметно расковались. Пошли разговоры об охоте, посыпались истории любовных интрижек, перемывали косточки канцлеру, воеводам, каштелянам и самому королю.

Пан Хребтович, зная, как лучше всего угодить князю Иеремии, подлил в разговор горючей смеси.

— При шведе Зигмунде поляки клали головы, добывая шведу шведскую корону. Владиславу мы добывали московскую корону, а Марии де Невер будем добывать турецкий тюрбан.

— Стоит ли ворошить прошлое? — поморщился комиссар Шемберг. — Сейм не позволил королю Владиславу начать войну с Турцией, и король послушно распустил наемников.

— А войско было набрано на средства королевы. На ее приданое. Пропали денежки! — расхохотался пан Хребтович.

— Что же тут веселого? — пожал плечами Шемберг. — Теперь королева затаила обиду на все шляхетское сословие.

— Королева получила урок, — возразил князь Иеремия. — Она должна раз и навсегда запомнить, что она королева не над москалями, где бояре называют себя холопами царя, и не во Франции, где дворцовая свора может плести любые интриги вопреки чаяньям дворянства и народа и где все почитают за счастье назвать себя слугой его величества. Мария де Невер — королева в Речи Посполитой, а это значит, что их величества обязуются быть слугами шляхты. Король необходим шляхте для устройства внутренней жизни. Для гармонии. Для того, чтобы шляхта занималась важными жизненными делами государства и была освобождена от тяжкого креста борьбы за личную власть.

— Князь! — воскликнул юный Дмитрий. — Неужели вам никогда не хотелось видеть на престоле поляка?

— Но разве можно желать того, что противно конституции? Горькую чашу и до самого дна выпьет тот поляк, который божьей волей очутится на золоченом стуле, называемом троном. Случись это — все будут несчастны: народ, шляхта, магнаты и сам король.

— Но почему?

— А потому, что для короля-пришельца мы все — чужие. Он не схватится за саблю, чтобы отомстить за какую-нибудь ничтожную обиду. Он не оттолкнет от себя Вишневецких только потому, что они князья русские, и не приблизит к себе Собесских только потому, что они поляки. Для короля-пришельца все мы на одно лицо: мазуры, русские, куявяки, краковяки…

— В Московском царстве, — возразил пан Сенявский, — думают по-другому.

— Москва — не пример для просвещенного народа, — вспыхнул Вишневецкий, — а сами москали — это медведи, научившиеся ходить на задних лапах. Больше полувека минуло, а Ваньке Грозному и поныне на том свете икается. Он привил своему народу самую подлую рабскую душу: ни один нынешний москаль не отважится сказать прямо о том, что думает. Да он и думать не умеет! На веки вечные напуган и отучен думать. Зато всегда что-то замышляет.

— Дивлюсь на тебя, пан Иеремия! — воскликнул молодой Стефан Потоцкий, сын великого гетмана Николая Потоцкого. — Ты — русский, но в тебе столько ненависти ко всему русскому.

— Я вырос среди поляков, грамоте меня обучили во Львове, душа моя освещена светом римского престола и укреплена в Испании, где отцы церкви беспощадны в вере. Русских я ненавижу за низость. На это быдло никаких сил не хватит, никакого просвещения.

— Я был в Москве, — опять осторожно возразил пан Синявский. — Тамошний народ мне показался весьма благочестивым и богобоязненным. Люди живут по самому строгому жизненному правилу.

— Притворяются! Они даже сами перед собой притворяются! — вскричал князь Иеремия. — Я покажу вам, паны, чего стоит их благочестие. Я покажу вам это сегодня же, но прежде — прошу к столу.

4
Двери в черную залу распахнулись, и к гостям вышли четыре шляхтича из тех, что служили князю Иеремии, с большим серебряным вызолоченным тазом и с серебряным рукомойником. Началось мытье рук, и тут появилось еще четверо дворян с полотенцами.

Не закончилась первая церемония, как открылись двери в стенах, явилось множество слуг с множеством угощений, и стол на глазах преобразился. На серебряных подносах огромные куски мяса, в серебряных соусницах подливы: желтые из шафрана, красные на вишневом соке, черные из слив, серые из протертого сквозь сито лука. Тотчас подали высокие кубки, доверху наполненные вином. Иеремия встал, поднял свой тяжкий золотой кубок с двумя крестами — с рубиновым и с изумрудным:

— Пью за славу и силу Речи Посполитой! Стоять ей со всеми крепостями, городами и весями, укрепляясь и хорошея безмерно во веки веков. Ни время, ни ведовство, ни наука алхимиков не в силах вызеленить эти багряные рубины, изумрудам же не быть цвета пылающей крови, так и нашей республике. Быть ей тем, что она есть. А она у нас — гордая, ясноликая и великолепная. Виват!

Восторгом засверкали глаза князя Дмитрия.

— Виват! — закричал он, и новая волна счастья захлестнула его, потому что мальчишеский его голос слился с голосами самых великолепных рыцарей Речи Посполитой.

Кубок до дна! Хмель ударил в голову, и князь Дмитрий сидел улыбаясь, влюбленный во всех и в каждого, кто был за этим столом.

Слуги принесли салаты и сразу же блюда со свиным салом: под соленой капустой, под пшенной кашей, в тесте. И всеми любимое — от короля до последнего голодранца — сало под гороховым отваром.

Пан Хребтович, взглядывая направо и налево, сверял свой аппетит с аппетитом соседей, обреченно вздыхал, а потом встряхивал молодецки оселедцем и отправлял в рот новый кусочек и с того блюда, и с этого, а проглотив, причмокивал губами, прикрывал глаза, вполне наслаждаясь вкушением, которое почитал за величайшее человеческое дело.

Комиссар Войска Запорожского Шемберг смотрел на горы и долы еды с нескрываемым возмущением.

Князь Иеремия, видно, хорошо знал племянника, хотя тот был в Лубнах редкий гость. Шепнул:

— Пан Шемберг — противник пиров, он прикидывает, сколько стоит вся эта еда, и приходит в отчаянье. Он всерьез убежден, что каждое такое застолье приближает бунт.

Заздравные кубки опустошались. Слуги переменили кушанья. Подали оленя, запеченных баранов, поставили судочки с курами, утками и всяческой птицей, добытой на охоте.

— Друзья! — Стефан Потоцкий сбросил кунтуш и с кубком в руках вскочил на стол. — За всех вас!

Запрокидывая голову, осушил кубок до дна.

— Музыку!

Тотчас явился хор мальчиков. И черная душа на миг единый, но светлеет перед чистотой альтов.

«Господи! Пошли мне дело, чтоб смог я совершить подвиг во славу престола твоего!» — прикрыв глаза, взмолился князь Дмитрий.

Пан Хребтович всплакнул, а чтобы слезы его стали всеобщим достоянием, всхлипнул на всю залу и простонал:

— Короста грешной жизни нашей кусками отпадает, очищая душу.

Комиссар Шемберг, слушая ангельское пение, еще больше помрачнел и стал непробиваемо торжественным, как идол.

Хор мальчиков удалился, и нетерпеливый Стефан Потоцкий закричал:

— Скрипачей! Зови скрипачей, князь!

Скрипачи выросли как из-под земли, жиганули по скрипочкам бесовскими смычками, и молодой Потоцкий кинулся плясать гремучий, как порох, куявяк. Пан Стефан был большой молодец! Не пыжился, не умничал. Чего ему было жить ради чьих-то поглядов, когда все ему было дано от рождения: и слава, и богатство, и само будущее Речи Посполитой. Вот и жил он, как мог: ел, сколько хотелось, пил, сколько пилось, делал то, к чему душа рвалась.

Паны, которым приходилось следовать иному жизненному правилу, чье будущее зависело от разговоров и расположений, поспешили поддержать пляску пана Стефана. Куявяк сменила мазурка, и, хоть не было на этом пиру дам, плясали паны вдохновенно и грозно, словно перед языческим божеством войны.

И опять пили. Разгулялись и слуги. Снимали лучшие блюда со стола, утаскивали в свой угол и пировали на свой лад. Хлебали вина, пожирали изысканные блюда, лишь бы побольше, друг перед дружкой.

Пора было нести рыбу. Пьяные, презирающие своих господ, слуги отирали драгоценными кунтушами гостей грязные жирные тарелки, ухали на стол огромные блюда с огромными осетрами, опрокидывали судки с приправами и соусами. Они уже затевали драки промеж себя и расползались по дому в поисках первых подвернувшихся баб.

Князь Иеремия не позволял себе пить меньше, чем пили его гости. Но когда он поднялся из-за стола, движения его были точны и голос прозвучал сильно и трезво:

— Ясновельможные паны, а теперь приглашаю вас на мою псарню.

5
Деревянные щиты огораживали участок поля длиною в сто и шириной в полсотни саженей.

— Ясновельможные паны! Кто из вас желает проверить меткость глаза и твердость руки, прошу к барьеру!

Иеремия Вишневецкий, подавая пример гостям, подошел к дубовому брусу, взял с него ружье, крикнул егерям:

— Пускай!

Егеря открыли клетку. Из клетки выскочил заяц, помчался удирать, но грянул выстрел. Заяц кубарем перелетел через длинные свои уши и даже не дрыгнулся.

— А ну-ка я попробую! — рванулся к барьеру Стефан Потоцкий.

Пустили крупного русака. Пан Стефан выстрелил. Перебил зайцу лапу. Зверек закричал, обреченно прекратил бег, и пан Стефан уложил беднягу из другого ружья.

Гости повалили к барьеру. Егеря пустили сразу дюжину зайцев, загремела веселая канонада.

Князю Дмитрию тоже не терпелось попробовать себя. Все уже натешились, когда он взял в руки ружье. Зайца пустили слишком рано, князь Дмитрий не успел найти удобного положения, заторопился, ружье в руках ходило, а пальнуть наугад князь никак не хотел. Он должен был поразить бегущего зайца с одного выстрела, как дядя Иеремия.

Заяц убежал в дальний угол загона и затаился. В этот серый комочек целить было удобно, и у Дмитрия запылали уши. Он чувствовал вину перед зайцем, но в то же время боялся, что зверек кинется бежать. Тогда мушка снова оживет и станет непослушной. Приклад больно ударил в плечо. Заяц подпрыгнул и упал. Князь Дмитрий перевел дух.

Не решаясь выказать перед старшими радости, он повел глазами по барьеру и увидал казака со связанными руками. Казак стоял возле клеток.

«Кто это? Зачем он здесь?» — подумал князь Дмитрий, но его отвлек лай собак.

Убитых зайцев убрали. Князь Иеремия взмахнул платком, и егеря пустили в загон маленькую серну. Серна помчалась вдоль изгороди, не нашла выхода, замерла, подняв голову с черным вздрагивающим носом и такими же черными влажными глазами.

Князь Иеремия снова махнул платком. Давясь от злобы, в загон влетело четыре огромных цепных пса. Они сразу поняли: ограда — их надежный помощник, и цепью погнали серну к далекой стене, но та, развернувшись, перелетела через свору и помчалась к людям. Псы тоже развернулись, настигли серну и не дали себя обмануть во второй раз. Они рвали и заглатывали дымящиеся куски, и Дмитрий глядел на весь этот ужас, леденея от омерзения. Но рыцарям потеха нравилась, и он терпел. Терпел из последних сил.

Егеря оттащили собак. Убрали растерзанную серну. Привели новых псов, черных, еще крупнее и злее.

Князь Иеремия подал знак. Егеря развязали руки казаку. Толкнули в загон. Казак кинулся назад, вцепился в егерей, повис.

— Принесите его к нам поближе! — приказал князь Иеремия.

Казака притащили к дубовому барьеру.

— Стыдись, Иван Пшунка! Ты же казаком себя называешь! — обратился Иеремия к пленнику. — Окатите его водой, чтоб опамятовался.

На Пшунку опрокинули ведро колодезной воды. Он и вправду пришел в себя. Стоял, окруженный егерями, оглаживал себя, отжимая воду.

— Этот герой, — громко и внятно объяснил князь Иеремия, — замышлял убийство. По его собственным словам, хотел напиться голубой панской крови. Он проник в замок, и, если бы не мои верные шляхтичи, может быть, кому-то из нас и грозила нежданная и подлая смерть из-за угла… За осквернение моего дома, за этот гнусный умысел я бы мог вздернуть мерзавца еще вчера ночью, но, дабы не унизить его геройства, я отменяю казнь через повешенье и даю тебе, казак Пшунка, шанс на спасение. Егеря, поставьте на той стороне загона лестницу. Если ты, Пшунка, добежишь до нее и переберешься через забор, гуляй где хочешь… Избави меня бог от какой-либо несправедливости! Ты получишь оружие. Кинжал. Даже два кинжала. У меня очень дорогие собаки, но лишить тебя оружия — было бы равнозначно обыкновенной травле. За волчьи твои повадки — убивать тайком — будь же во всем подобен волку. Дайте ему оружие, егеря!

— Князь! Князь! — закричал Иван Пшунка, хватаясь за голову и раскачиваясь во все стороны, как сумасшедший. — Князь, пощади. Любую службу сослужу! Любую! Мать родную зарежу. Пощади! Руки поотрубай, ноги! О! О! О!

Рухнул, покатился по сырой земле, раздирая грудь ногтями.

Егеря снова окатили Пшунку водой. Поставили на ноги.

— Значит, ты готов, ради спасения своей жизни, даже зарезать мать?

Пшунка молчал.

— Готов? — закричал князь Иеремия, наливаясь багровой кровью.

— Готов! — заорал в ответ Пшунка.

Лицо у князя Иеремии стало белым, как исподняя рубаха. Белой рукой отер капельки пота со лба.

«Наверное, эти капельки ледяные», — подумал князь Дмитрий.

— Мать, породившая такого сына, достойна смерти, — сказал князь Иеремия. — Но нам не нужна ее жизнь. Откуда у тебя оружие, где ты его прятал? У кого еще есть оружие?

— Оружие у всех есть! В каждой хате! Я прятал в соломенной крыше. Васька Гонтарь под полом самопал держит. Сенька Упырь в коровнике, под доской, где кормушка.

Пшунка говорил, говорил. И иссяк.

Паны молчали.

— У всех есть! У всех! — закричал Пшунка. — На каждом хуторе, в каждом селе.

— Ну что ж, Иван Пшунка! — сказал князь Иеремия. — Ты стольких предал, что заработал себе прощение. Ступай прочь.

И пусто стало вокруг Пшунки. Казак пошел, сначала медленно, то и дело оглядываясь, потом побежал через поле, спотыкаясь о тяжелые комья земли, увязая и падая.

— По коням, ясновельможные паны, — тихо сказал князь Иеремия. — Поглядим, что про нас уготовили наши добрые работящие крестьяне.

6
Дрожа от холода, Пшунка сидел в зарослях дикой цветущей вишни. Белый вишенник, тянувшийся по балке на добрых двадцать верст, словно от сладкой боли, стонал, как стонут натянутые до предела струны лиры. Это паслось на вишневых цветах золотое племя пчел.

За каждым деревом, и деревцем, и побегом стояла здесь любовь. И была тут любовь древняя, но памятная, за красоту свою оставшаяся с людьми. Имя ей — счастливое эхо. И новая, да истаявшая, холодная, как прозябь зимнего тумана. И трепещущая, золотая, как воздух над пашней. И расцветшая, ликующая на весь белый свет соловьиными ночами.

И была здесь любовь-росточек, тоненькая, сверкающая, как первый ледок, как ниточка месяца, глядя на который добрая душа приходит в волнение: не погнул бы ветер какой, не поломал бы, не развеял бы в пыль.

Нет, не любовь свою принес в вишневую рощу Иван Пшунка, принес он сюда свой страх. Колотил его весенний озноб. От рубахи драной много ли проку, а взлягушки бегать — увидят. Пуще смерти боялся Иван Пшунка глаз односельчан. Едва залег он в логове, из которого ему было видно все село, как из замка на конях выехал сам Вишневецкий со всеми панами и с целым полком войска. Полк разбился на отряды, отряды ускакали на все четыре стороны, а Вишневецкий с панами и с телохранителями налетел на село.

Проворные княжеские слуги лезли в тайники наверняка, вытаскивали спрятанное оружие, не забывая прихватить что-либо из утвари себе за труды. Хозяина секли нагайками здесь же, возле хаты. Детишки вопили, бабы мыкались, как вспугнутые наседки. На все село заревел встревоженный, перепуганный скот…

От первого плача застонала у Ивана Пшунки душа, от другого плача — наизнанку вывернулась, а уж кинулась как беда по селу пожаром, так душа-то Пшункина и вовсе омертвела. Стучи по ней, режь ее — не больно.

Одна его думка теперь занимала. Одна.

«Купили дьяволы душу! Купили по-своему, по-дьявольски, обманно. Ничего взамен. Никакой силы. Разве что жизнь уберегли. Да только уж лучше бы сразу в ад, чем такая земная мука».

Глядел Иван Пшунка завороженно на хату Любомилы, где грамоту он свою спрятал. И на солнце поглядывал. Когда ж, бессовестное, закатится? Придет ночь, и князь Иеремия уймется, а он Пшунка, заберет у дьявола треклятую свою грамоту.

Солнце наконец зашло.

С дальнего края села под конвоем проскрипели три телеги, доверху нагруженные самопалами, саблями, пиками. Легкой рысью проскакал в сторону замка отряд ясновельможных панов. Потянулись, нагруженные добычей, княжеские слуги…

И вдруг хата Любомилы вспыхнула.

Иван Пшунка, заглядевшийся на войско Вишневецкого, сначала дым учуял, а уж потом только увидел — пылает хата. Как свеча пылает.

— У-у-у-у! — по-волчьи завыл Пшунка, и молодая волчиха откликнулась из оврага.

От ужаса оселедец поднялся дыбом:

— Проклят! Проклят! Волки за своего приняли.

7
Ночью он прокрался к хате своей. Хата была низенькая, врытая в землю. Чтоб в окошко поглядеть, нагнуться нужно. Стоял за дверьми, слушал, как мать справляет свою домашнюю работу. Рогачи повалились с грохотом, ведро покатилось.

«Все у нее из рук валится, старая стала. — И вдруг Пшунка подумал: — А кто что знает про меня? Егеря слух могли разнести? Так не успели небось! При псах своих, в замке?»

И решился Иван зайти в хату.

«Хоть сегодня поем, попью да высплюсь, как человек».

Поднял руку, чтоб в окошко стукнуть, а дверь сама распахнулась. Вылетела к ногам его котомка. Из глубины сеней голос матери сказал:

— Будь ты проклят, сын мой Иван!

Тотчас дверь затворилась.

Стоял Пшунка не шелохнувшись, слышал — молится мать. Стоял как пригвожденный. И опять ему запах дыма почудился. Дверь отворилась, и с мешком на плечах прошла мимо матушка. Прошла, на хату и на сына не оглянувшись. Прошла к хлеву. Отворила корове дверь, отворила овечий загончик, в курятнике дверь распахнула, в сараюшке, где свинья жила. И не вернулась матушка, чтоб по набитой тропе мимо Ивана пройти, через плетень перелезла.

В окна светом ударило! Заскочил Иван в сени, сорвал из-под крыши связку лука. В хату дверь распахнул. Огонь по стенам шарит, и потолок в святом углу уже прогорел.

Выхватил Иван из печи горшок с кашей, поднял котомку, которую мать ему выкинула, и прочь пошел от пожара.

Шел куда глаза глядят, кашу ел на ходу. Уж потом только котомку развязал, чтоб одеться. А в котомке — детское. Старенькое. Хранилось, видно, у матери. Прижался Иван лицом к тряпицам и услышал запах тельца своего, невинного, запах рук материнских.

Зарыдал.

Кинулся бежать.

Не без памяти. Знал, куда бежит.

В скит, к старцу святому.

Небо, как борщ у казака на польской службе — сплошные звезды. Горят, будто ничего и не было, но всё было. Всё!

И когда стукнул Иван Пшунка в дверь старца, распахнулась она, словно ждали его здесь. За дверью в белых одеждах стоял перед казаком, как привидение, старец. Поднял руку с крестом:

— Прочь! Прочь, сатанинское отродье! — по-птичьи закричал, тоненько, но на всю степь.

— Шею бы ему свернуть! — бормотал Иван, спотыкаясь в темноте. — Как вороне молодой. За шею схватить да и дернуть!

8
Замок стал похож на взбесившийся улей.

Пир из покоев князя перекинулся, как пожар, на дворню. Ходуном ходили полы. Плясали в верхних, господских, этажах, плясали в помещениях прислуги и в бывшей конюшне, где теперь квартировало войско князя Иеремии, ставшее постоянным.

Князь Иеремия покинул пирующих, но никто этого не заметил. Иные гости все еще пили здравицы, а другие уже гуляли вместе со слугами, расположившись для удобства прямо на полу.

Появились музыканты, а потом и дивчата. Пляски пошли веселые, с визгом, чем дальше, тем жарче. Пан Хребтович, бесом прыгая вокруг своей паненки, вдруг подкинул ее в воздух, тряхнул да и вытряс, как куколку, из платья. Словно ледяной воды на раскаленную печь кинули, клубами танец пошел. Рвали паны, следуя примеру Хребтовича, одежонки со своих партнерш, да где ж им в ловкости с Хребтовичем тягаться? Некоторые панночки лупили панов по рукам и кричали: «Уж лучше сами с себя снимем, новое платье гоже ли рвать?» Князь Дмитрий сидел за столом пунцовый, но глаз от паненки, с которой танцевал пан Хребтович, отвести не в силах был. Бес пан Хребтович углядел и это. Кинул вдруг даму свою на колени князю Дмитрию. Красавица смехом зашлась, трогая пальчиком пунцовые щеки князя и пушок на его верхней губе.

Князь Дмитрий опомнился не сразу, но опомнился. Уронил и даму свою, и стул. Выскочил из черной залы!

В коридоре, сидя на полу по обеим сторонам огромного подноса с оленем, двое слуг обрывали руками мясо с ребер и совали куски друг другу в рот.

— Где же дядя? — с хмельной тоскою вслух размышлял племянник.

Пошел на поиски.

Всюду кто-то шатался, кого-то рвало. Плотоядно ворочалась и пыхтела по углам человеческая плоть.

Князя Дмитрия тоже вдруг стошнило. Заломило в висках. Он побежал в свою комнату. Сбросил перепачканную одежду, умылся. Добрый его слуга, чтоб не обострить муку юного князя, не показывался, но все приготовил: и воду, и острокислые кушанья на утро, и молоко на ночь.

Князь Дмитрий выпил молока, бросился на постель. Стены покачивались, боль в висках не унималась. Хотелось воздуха.

Встал. Оделся в темноте, пошел в храм.

Он будто опустился на дно холодной, ликующей от чистоты и непорочности криницы. Мрамор светился голубым, зажженная на алтаре свеча не умаляла лунного сияния.

Так пламенно и бессловесно он молился впервые в жизни.

Прошелестели тихие шаги. Князь даже не оглянулся. Если это убийца, пусть убьет. Кто-то взял его за локоть и повел.

В притворе была поднята плита, ступени вели в подземелье.

Князь Дмитрий, поддерживаемый твердой рукой, сошел по ступеням вниз. Горели свечи.

Перед гробницей на коленях молились князь Иеремия и княгиня Гризельда. Князь Иеремия поднял глаза на Дмитрия и глазами указал место возле себя.

9
Как тень бродил Пшунка под стенами Иеремиева замка… Небо погасло для него, но не умирала, светила, плескала светом единственная, но самая светлая, самая голубая звездочка — Степанида.

Поутру встретил он воз: дивчина везла молоко в замок.

Встал на дороге черный, сгоревший от горя. Дрогнуло у дивчины сердце, согласилась передать Степаниде слова-угли.

«Чудище я! Чудище! Мертвец с когтями! Но подай мне одну лишь надежду на прощение, и я очнусь, оживу. Ко всякому человеку буду добр, ко всякой твари. Неужто тысяча добрых дел меньше единого черного? Пожалей!»

Ждал ответа, сидя в дорожной пыли. И выехал воз из ворот, и сказала дивчина Пшунке, умирая от страха, Степанидины слова:

«От черного быка телята родятся черные. Не хочу во чреве моем измену выносить, выстрадать, а потом и молоком вскормить».

— Вот теперь я и впрямь мертвец, — сказал Пшунка, — теперь и впрямь на мне когти отрастут.

И явился Иван Пшунка пред очи князя Иеремии.

— Что тебе надо? — спросил князь.

— На службу прими или прикажи забить палками.

Сатанинские черные глаза уперлись в душу Ивана Пшунки.

— Будешь палачом.

Иван Пшунка опустился на колени, припал губами к золоченому княжескому сапогу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Серый в темных яблоках конь скакнул с дороги через канаву и с тяжкой натугой запрыгал по великолепным шелковым зеленям. Всадница надеялась, что весеннее вязкое поле остановит преследователей — людей грузных, на тяжелых конях. Но преследователи не унялись.

— Прочь, ваше преосвященство! — закричала всадница толстяку. — Я буду стрелять.

Лошадь под епископом была невероятно высокая, несла она многопудовые телеса хозяина легко и надежно.

— Геть! — рявкнул епископ двум гайдукам своим, размахивая плеткой. — Геть!

Гайдуки, нахлестывая лошадей, обогнали хозяина, и расстояние между ними и всадницей стало таять так же быстро, как сгорает лучина, опущенная огнем вниз.

У красавицы и впрямь оказался в руке пистолет. Она выстрелила, но — вверх.

— Геть! Геть! — заорал приободрившийся епископ и выбил из своего коня такую прыть, что со стороны казалось: гайдуки и пани стоят на месте.

А сторонний наблюдатель был. С вершины косогора, сидя на лохматой татарской лошадке, глядела, как топчут ее хлеба, пани Ганна Мыльская.

Огромный, рыжий, с белой грудью и белым брюхом конь епископа настигал серого красавца, словно зайчишку гончая.

— Господи! Господи! — закричала в отчаянье бедная панночка, и у пани Мыльской от сострадания выкатилась слеза. Но как бы сильно ни страдала пани Мыльская, она роняла только одну слезу, да и ту из левого глаза, который она все равно прищуривала в решительную минуту, и теперь прищурила.

Грохнул выстрел!

Коня его преосвященства словно бы подсекли под передние ноги. Толстяк кубарем скатился в шелковую пшеницу, оставляя широкий след, — не всякий табун лошадей столько добра вытопчет. Мир замер. Оба гайдука таращились на пани Мыльскую, которая сунула за кожаный пояс разряженный пистолет и вытягивала два других. Конь епископа дрыгал ногами, епископ, вжимаясь в податливую землю поля, помаргивая, следил за пистолетами. Пани на сером красавце поняла, что спасена, осадила лошадь и разрыдалась. Плакать в движении не столь удобно.

А между тем со стороны села Горобцы послышались гиканье и топот: к пани Мыльской шла помощь.

— Эй, вы! — крикнула грозная воительница гайдукам. — С коней долой, если жить хотите. Коней беру себе. Вон сколько пшеницы потоптали. А тебе, ваше преосвященство, лучше пока полежать носом в землю, чтоб дворня моя не прознала про твой позор.

Епископ сообразил, что ему дают совет от доброго сердца, и закрыл голову руками.

— Заберите коней! — приказала пани Мыльская подскакавшей дворне. — И тотчас пришлите ко мне сюда мою карету.

Приказ был исполнен, как в бою, молча и быстро.

— Вставайте, ваше преосвященство! — обратилась пани Мыльская к епископу. — Благословите меня, грешную.

Епископ, чертыхаясь, собрал себя по полю и, припадая на обе ноги, приблизился к благочестивой женщине. Пани Мыльская спешилась.

Смиренно выслушала молитву, поцеловала епископу руку и только потом крепко поморщилась:

— Винищем-то как несет! Матерь Божия! — но тотчас вспомнила о ближнем и обратилась к пани на серой лошади: — Прими и ты святое благословение.

— От этого! От этого! — Пани так и не нашлась что сказать.

— Не он тебя благословляет, — отчитала ее пани Мыльская, — а сам господь через его посредство.

— Увольте! Увольте меня! — пани закрыла лицо руками в кружевных перчатках и опять заплакала.

Но карета уже неслась к месту происшествия, и слезы тотчас иссякли: пани не могла себе позволить, чтобы холопское быдло видело слабость шляхтянки.

— До дома или куда вас, ваше преосвященство? — спросила учтиво пани Мыльская.

Епископ склонил побагровевшую выю и решил свою участь:

— До корчмы. Мне в дом мой на своей карете надлежит возвращаться. Пошлите, пани, доброго человека ко мне, чтоб прислали за мной… — и по-орлиному глянул-таки на пани, которую не удалось догнать. — Бог нам и не такое прощает! Простите и вы меня. Силен дьявол!

Развел руками и потряс головой, но без намека на раскаянье, с одним только удивлением:

— Силен злодей!

Садясь в карету, епископ нагнулся, сорвал из-под колес желтый одуванчик и, когда карета тронулась, подбросил его в воздух.

— Каков был бы рыцарь! — не скрыла восхищения своего пани Мыльская.

2
— Мое имя Ирена Деревинская. Я дочь вдовы пана Лаврентия Деревинского.

— Пани Ирена, милости прошу в мой дом.

— Ах, я не знаю, чем и отплатить вам за спасение. Я только вчера приехала в Кохановку. Утро было чудесное. Решила посмотреть окрестности. Выехала на реку, и вдруг — этот ужасный.

— Его преосвященство не промах. Как завидит юбку — удержу не знает.

— Но ведь это безнравственно. Да, я опрометчиво поехала без слуг… Но знаете, что он сказал мне, там, возле реки… вместо того чтобы благословить или хотя бы поздороваться?

— Что же отмочил этот боровок?

— «Пани, — сказал он мне, — не желаете ли отведать епископа?..» Я чуть не лишилась чувств.

— Бог не допустил до греха!

Разговаривая, пани ехали через большое село Горобцы к господскому дому. Когда они сошли с лошадей, привезли седло, снятое с убитой лошади епископа.

— Доброе седло, — сказал слуга. — Пригодится в хозяйстве.

— Поднимись на крыльцо! — приказала пани Мыльская.

Слуга принес седло, пани Мыльская запустила руку в потайной кармашек и достала плоскую серебряную фляжку. Потрясла фляжку над ухом.

— Запасец, кажется, не тронут.

— Пани Мыльская, прошу вас нижайше: распорядитесь дать мне в провожатые несколько ваших слуг. Я умру со страха, пока доберусь до дома. Да я и дорогу теперь одна не найду.

— Куда на ночь глядя ехать! — возразила пани Мыльская. — Оставайтесь у меня, а чтоб вас не искали, отправим в имение самого проворного слугу.

— С огромной радостью принимаю ваше приглашение, спасительница моя! — воскликнула пани Ирена. — Меня до сих пор бьет дрожь. Я так любила охоту, но только теперь поняла, что это такое — быть дичью.

— Красной дичью! — рассмеялась беззаботно пани Мыльская. — Пойдемте отобедаем да и причастимся из посудины нашего знакомца. Чем-то он взбадривает себя?


В доме пани Мыльской жизнь шла самая простая. — Ухищрений не терплю, — говорила хозяйка, усаживая гостью за крепкий дубовый стол, застеленный тремя скатертями для трех обеденных перемен, — зато крестьянам или слугам мне глядеть в глаза не стыдно. Все сыты, одеты и от работы с ног не валятся.

— Вы что же, поклонница пана Гостомского?

— Я была поклонницей пана Мыльского. А кто таков?

— Пан Гостомский — автор книги «Хозяйство». Он считал, что у каждого крестьянина должна быть лошадь, два вола, сани, плуг, никаких чтоб безлошадников, чтоб все работали, чтобы от всех была польза и прибыль. И представьте себе, он имел средства купить сыновьям доходные имения, за дочерьми дал очень большое приданое и оставил после себя еще сорок тысяч злотых!

Пани Ирена раскраснелась, синие глаза ее блистали.

— Экий странный век! — удивилась пани Мыльская, простодушно разглядывая новую знакомую. — Женщины пекутся об имениях, доходах, считают деньги… Какие же секреты были у вашего пана… как его?

— Пан Гостомский ввел разумную барщину. Крестьяне работали на него двести восемь дней. Они вполне обеспечивали себя и своего пана не только съестными припасами, но и производили бочки, смолу, кирпич, гвозди, масло. С другой стороны, всю торговлю в имениях пан Гостомский забрал в свои руки. Он продавал крестьянам железо, соль, рыбу, кожи. Крестьяне, которые что-то осмеливались купить на стороне, подвергались штрафу в шестнадцать гривен.

— В наши дни такого пана горожане не потерпят, поколотят, а имение его разграбят! — решительно объявила пани Мыльская.

— Да, это — сепаратизм.

Пани Мыльская покосилась на гостью, мудреных слов она тоже не переносила, но смолчала-таки на этот раз. Уж очень ее удивляло: девица, а рассуждает о делах хозяйства заправски, толковей иного управляющего.

— А где же твое имение, я что-то не поняла? — спросила пани Мыльская, собственноручно подкладывая пани Ирене на тарелку самый нежный и сочный кусочек.

— Село Кохановка.

— Как так?! — воскликнула пани Мыльская. — Село Кахановка и все земли вокруг принадлежат князю Иеремии Вишневецкому.

— Это верно! — глаза пани Ирены потемнели, а по щекам пошли красные пятна. — Князь Иеремия взял у мамы Деньги и отдал в посессию села и землю.

— Под залог, значит, — перевела для себя пани Мыльская.

— Да, моя мать дает деньги в рост, — просто сказала пани Ирена, сообразив, что говорить правду — самый верный тон в общении с пани Мыльской. — Отец оставил нам всего десять тысяч злотых, но в имении было несколько рыбных прудов. Мама приказала их спустить все разом и выручила еще тысяч пять — семь. Эти деньги стала давать взаймы под посессию.

— А ведь кто безденежный у нас? Князья да гетманы. Дивное дело! — пани Мыльская звонко шлепнула себя по ляжкам. — Чем больше туз, тем больше ему нужно. Екатерина Радзивиллова, из Тышкевичей, все свое серебро закладывала. А у пана Корецкого в посессии, говорят, больше двадцати сел.

— Пан Корецкий в нынешнем году передал матушке моей два больших села.

— Корецкий — мот, но князь Иеремия — серьезный человек. Пол-Украины под ним, а деньги занимает!

— Князь Иеремия содержит армию.

— А на что ему армия? Слава Богу, о войне не слышно.

— Война — мужское дело, но после пережитого я, пожалуй, тоже армию соберу… — У пани Ирены слезы так и закапали в тарелочку с соусом.

— Ну, будет тебе! — пристыдила пани Мыльская. — Истая полька, а глаза на мокром месте. С меня бери пример. Подкорми хорошенько дворню, дай оружие, а на баловство — сквозь пальцы смотри.

— Какое баловство?

— Ну, если на дорогах будут пошаливать или хутор какого-нибудь богатого казака пощиплют. — Пани Мыльская налила епископского вина и весело подняла кубок. — Бедным вдовам ждать защиты неоткуда, вот мы сами себя и обороняем. Пей трофей!

Пани Мыльская закатилась молодецким смехом, еще вина налила.

— И крепко, и вкусно. Держись, ваше преосвященство, сама в другой раз наеду. А много ли князь Иеремия денег взял?

Пани Ирена посмотрела на пани Мыльскую с укором, но ответила:

— У Вишневецкого был огромный долг. Он у Мартына Ходоровского двадцать тысяч занимал и только два года назад избавился от кабалы. Закладывал Гнидаву, Великий Раковец, Кохановку… У матушки он взял девять тысяч.

— Неужто казаки бучу затевают? Вишневецкий сквозь землю на косую сажень видит. Не для потехи же ему войско?

Дверь приотворилась, и щекастое лицо сообщило:

— Еще гости приехали. Чего сказать им?

— Кто?

— Пани Выговская с родственницей.

Пани Мыльская поднялась из-за стола, голос у нее стал трубный.

— Иду! Иду! Желанному гостю сердце радуется, — и шепнула: — Украинцы.

«А ведь она совсем не дура!» — подумала пани Ирена.

Пани Выговская излучала тепло, настоянное на маленьких домашних радостях. Едва только она села за стол, пани Ирена наконец-то почувствовала себя сельской жительницей.

«Ей бы спицы в руки», — улыбалась пани Ирена, удивленная переменой в самой себе и в самом воздухе от появления в доме нового человека, который и слова-то еще ни одного не сказал.

— Хелена, где же ты, голубушка? — певуче, радостно позвала пани Выговская.

— Я уже здесь, здесь! — раздался столь же радостный, детский голос, и в дверях появилась девушка.

Пани Ирена вздрогнула. Она привыкла считать себя несравненной. Где бы она ни появлялась — равной ей не было: ни по красоте, ни по уму, в играх, в танцах, в скачке, в стрельбе. Пани Ирена почувствовала во рту тяжелый холодный камешек. И только мгновение спустя опамятовалась, растянула губы, чтобы улыбнуться. Это был позор — она сплоховала перед соперницей.

«Господи! — открылось ей. — Да ведь она — само совершенство. В ней все изумительно. Но такая красота пугает мужчин».

— Зачем вы так меня рассматриваете? — спросила пани Хелена.

— Ах, простите! Нет ничего замечательнее, чем женская красота. Очень люблю смотреть на красивых женщин… Но мне подумалось… Впрочем, это не важно.

— Нет, вы скажите, чтоб потом не гадать, — попросила пани Хелена.

— Как вам угодно. Мне показалось, что вам нелегко живется. И всегда будет нелегко. Уверена: мужчины, даже самые опытные сердцееды, пасуют перед вашей красотой.

— Да, это так! — вырвалось у пани Хелены.

«Она, бедняжка, искренна!» — улыбнулась пани Ирена.

— Ничего! Бог даст, и мужа найдем незлого, и все будет, как у добрых людей.

Стоило пани Выговской заговорить, как опять посветлело в комнатах, да ведь и вправду солнышко выглянуло закатное.

— Был бы мир, а свадьбы будут! — проникновенно вздохнула пани Мыльская.

— С кем война-то? — перепугалась пани Выговская. — Слыхала я, король воевать собирался, так сейм у него войско забрал и распустил.

И опять удивилась пани Ирена: поселянка, оказывается, не только у себя на кухне толчется, но и за королевской кухней присматривает.

— В том-то и беда! — воскликнула пани Мыльская, она теперь все свои речи произносила с особым ударением. — Королей можно унять, они на виду у всех. Войну собирается затеять быдло, наподобие той, что ужаснула нас в тридцать восьмом.

— Вы про то, что князь Иеремия отобрал самопалы у своих крестьян? — спросила пани Выговская.

— Так ведь самопалов-то было не один, не два, а несколько возов! Да что там говорить, сами мы во всем и виноваты, — пани Мыльская картинно закручинилась.

— В чем же мы виноваты? — тихо спросила пани Хелена.

— Не вы, а мы — поляки. Сами жить, как люди, не умеем и вам, украинцам, жить спокойно не даем. Про бесчинства коронного стражника Самуила Лаща, думаю, все слыхали. У него, мерзавца, две с половиной сотни одних баниций да инфамисий три дюжины. Он и с князем Вишневецким воевал, и с Корецким, и с Тышкевичем — киевским воеводой, только ведь до самих князей да великих панов добраться у него руки коротки. Крестьян грабил. А Екатерина Замойская как мстила Изабелле Семашко? Самое большое село Изабеллы ограбила, а потом сожгла. Осквернить украинскую церковь для иного шляхтича — геройство. Девок насилуют. Не сумеют крестьяне всех повинностей да поборов исполнить — их тотчас и ограбят. Кто за себя слово скажет — убьют. Земли на Украине тучные, люди работящие, жить бы нам тишком, в мире и согласии.

— Да ведь им волю дай, они завтра же, да что там завтра — сегодня ночью вырежут нас! — глядя в упор на пани Хелену, воскликнула пани Ирена, по лицу ее пошли красные, как сыпь, пятна.

— Вырежут, — согласилась пани Мыльская. — Потому что озлобили народ. А меня — не тронут. Я своих крестьян в обиду не даю и лишнего куска у них не отбираю.

— Экий разговор завели! — встрепенулась пани Выговская. — Сын мой Иван, а он человек пресветлоученый, коллегию закончил, так говорит: «Никакой Украины, мамо, скоро не будет. Все наши русские князья: Слуцкие, Заславские, Вишневецкие, Чарторыйские, Пронские, Лукомские — давно уже приняли польскую веру, польский язык и польские законы жизни, а за князьями потянулись родовитые люди: Ходкевичи, Тышкевичи, Хребтовичи, Калиновские, Семашки, Потеи. Теперь и наш брат, мелкий шляхтич, смекнул, что выгоднее молиться тому богу, который дает. Дело осталось за народом, а народ глуп и темен. Его пока одним кнутом вразумляют, а если бы вразумляли кнутом и пряником — тише края, чем Украина, во всем мире не было бы». Так говорит мой сын, но его, по молодости да по незнатности, плохо слушают.

Пани Выговская вдруг вспорхнула со стула, замахала ручками.

— Что же это, право, за разговоры-то у нас такие? К добру ли? Лена, подарки-то наши где? Давай подарки.

Обе захлопотали, кликнули слуг. Те принесли корчаги с вареньями да соленьями, дивную, расшитую цветами скатерть.

— То, что ты просила для сыночка своего, я сделала, — сказала пани Выговская. — Варнава обещал помолиться. Истинный подвижник. У него даже имя говорящее. Варнава — значит «сын утешения». Живет как птица. Имущества у него никакого. Питается чем Бог пошлет. Ни лампад у него, ни икон, а поглядит на тебя и скажет, кто ты есть и что у тебя впереди. «Мои иконы, — говорит, небо, мои свечи — звезды». Его даже татары почитают.

— Ах, спасибо тебе, милая! Все-то ты помнишь и о всех печешься! — Пани Мыльская растрогалась, расцеловалась с пани Выговской.

— Ты бы и сама к нему съездила, — сказала пани Выговская. — К нему многие идут. Ныне вот поселился молодой Вишневецкий.

— Какой же такой Вишневецкий? — спросила пани Ирена.

— Князь Дмитрий. Князь Иеремия — его опекун, — ответила пани Хелена. — Я видела его в скиту. Расцветающая жизнь и увядающая — было до слез прекрасно смотреть на них.

Пани Ирена улыбнулась, а пани Хелена вспыхнула: ей было неприятно, что искренний восторг ее истолкован двусмысленно.

3
Дух земли, разбуженный весной, тревожил людей. Князь Дмитрий впервые в жизни чувствовал себя свободным и счастливым.

— Хочешь быть к Богу ближе, так иди к нему! — воскликнул старец Варнава, распахивая дверь крошечной своей хибары. — Ступай! Вернешься, когда зайдет солнце.

Князь Дмитрий посмотрел, куда указывает старец, но руки у того были распахнуты. Князь сделал первый нерешительный шаг и оглянулся: не шутит ли святой старик.

— Подожди, — сказал Варнава, он скрылся на мгновение в хатке. — Возьми, чтоб подкрепиться.

Передал несколько кусков хлеба. Князь внутренне содрогнулся: этот хлеб наверняка приношение каких-нибудь грязных старух, может быть, нищенок, — но хлеб взял. Положил за пазуху, пошел.

Впервые он видел землю так близко, ибо никогда не оставался с нею один на один. Земля была огромным жертвенником, воздающим дары солнцу. Зеленой нежной дымкой клубился лес, белое, слепящее глаза облако трепетало над рекой. Словно заросли бестелесных растений, шевелились над дальними полями косицы теплого весеннего пара, а вблизи воздух дрожал, и дрожала от напряженной радости песня жаворонка. Он тоже почувствовал в себе дрожь и поспешил к лесу. Летел, как на крыльях, и ему мерещилось, что он такой же легкий и бестелесный, как эта чудодейственная дымка. Он шел по лесу, не защищаясь от веток, и они не били его, а прикасались к нему. К рукам его, к щекам, к непокрытой голове. Он слышал запах крошечных зеленых листьев, капли росы падали ему за ворот. Сладкоголосая птица, запевшая прямо перед ним на кусту, ошеломила. Это было слишком громко и слишком открыто. Птица не испугалась его, и он обошел куст, чтобы не помешать ей. Лес был невелик и скоро кончился. Но тоже чудесным образом. Князь Дмитрий смотрел вверх, на игру веток и солнца, но, видимо, каким-то боковым зрением углядел, что земля поголубела. Боясь замочить ноги, он посмотрел на землю и увидал, что она сплошь заросла барвинками — цветами весны.

Князь Дмитрий остановился, ему вдруг сделалось стыдно самого себя: вот пройдет он сейчас по цветам, подавит красоту, которая не для того же явилась на свет, чтоб умереть под его сапогами. Он пошел стороной, глядя под ноги, а потом увидал сквозь ветки зеленое сверкающее чудо. Это был холм. Забыв глядеть под ноги, князь побежал и остановился только на вершине. Холм был круглый, как шлем.

Открылись дали.

Одно селение, другое. Белые хаты, белые сады, черные поля. С полей слышались голоса. И князь Дмитрий разглядел людей, копошившихся на земле. Шла весенняя большая работа.

«Им все равно, существую я или нет, — подумал о людях, работающих на земле, князь Дмитрий. — Им все равно, кто живет в замке: Иеремия, или отец его Михаил, или другой Михаил — дед Иеремии, или предок князь Федор, у которого был брат Иоанн, давший начало моему роду — второй ветви Вишневецких. Может, одному Байде были бы рады. Для крестьян, земляных пчел, и времени-то, наверное, не существует. Рождаются в безвестности, работают, совершая безвестный труд, и безвестно умирают. Всё, как у пчел».

Сам он родился среди людей, которые знали, от кого они и сколько славы прибыло их роду от каждого колена, и он тоже жаждал большой славы.

Все эти мысли о людях-тружениках и о людях-рыцарях были старыми привычными мыслями. Но теперь в нем совершались перемены, земля смирила гордыню. Он всегда чувствовал родство к цветам и травам, а теперь его вдруг потянуло к работающим людям. Это была неутоленная жажда слияния с миром, живущим по законам самой природы, стало быть, и с Богом.

Князь Дмитрий сбежал с холма и пошел на поле, где крестьянин пахал землю сохой.

— Дозволь мне! — попросил он крестьянина.

Работник был не стар и не молод. Лицо в озабоченных морщинах, телом жилистый, как корень. Поглядел на князя карими умными глазами и без усмешки, без удивления уступил место у сохи:

— Потрудись!

На второй уже борозде князь взмок и скинул жупан, на четвертой руки у него дрожали от бессилья и в глазах темнело. Крестьянин подошел к нему, чтоб занять место у сохи, но севшим, оглохшим голосом князь Дмитрий взмолился:

— Погоди! Я еще!

И прошел борозду до края, а на обратной борозде вдруг почувствовал себя легче, пришла вторая сила, и он еще одолел две борозды.

Он шел к себе на холм, не чувствуя от усталости ног, а жилы на руках стонали нестерпимо. На холме, скрывшись от глаз, он упал на землю и заснул. Проснулся от голода. Достал с груди хлеб старца Варнавы и жадно съел его.

4
Каждый день приходил князь на холм. Поля, засеянные и ухоженные, опустели.

То ли холм был высок, то ли пребывание у старца оздоровило душу, но князь Дмитрий чувствовал: сердце его возвысилось, и жизнь замка издали показалась ничтожной. А коль она ничтожна, то может ли оскорбить стоящего над нею? И захотелось вернуться в замок…

Однажды, взбежав на свой холм, князь Дмитрий обомлел: место было занято. Прекрасная пани, разложив на траве скатерть, готовилась к трапезе. Лошадь пани паслась под холмом.

Он хотел отступить, но пани жестом пригласила разделить с ней трапезу. Он покорно сел на траву. Надо было заговорить, но он упустил мгновение и стремительно погружался в пучину немоты.

Кап!

На скатерть, на самую середину, уронила птичка.

Князь Дмитрий окончательно смутился, словно это была его птичка. Достал платок, тщательно вытер загаженное место и бросил платок от себя.

Пани рассмеялась, очень славно рассмеялась, и князю Дмитрию тоже стало весело.

— Никогда не думала, что князья вблизи такие прелестные! — сказала пани, отрезая ножом кусочек холодного мяса для своего жданного гостя.

У пани Ирены все было рассчитано наперед, недаром она носила фамилию Деревинская.

— Вы знаете, кто я? — спросил князь.

— Знаю. А так как у меня нет кузена, который бы мог представить меня вам, то я осмелюсь это сделать сама Пани Ирена Деревинская.

Князь Дмитрий вскочил, почтительно поцеловал ручку пани Ирены.

— Я приехала для беседы со святым старцем, но никак не могу решиться постучать в его обитель.

— Что вы! Он очень доступен и прост. Он совершенно прост.

— А я вот, поездив вокруг да около, проголодалась. Какой замечательный вид отсюда.

— Да, замечательный.

— И все-таки — Польша! Наша Висла! Наш Краков!

— Я был в Кракове, но плохо его помню. Лучше всего я знаю Молдавию. Я там живу у родственников Молдавия мне очень дорога.

— Отчего же так? — из глаз пани Ирены на душу князя пролилась добрая синева. — Я думаю, здесь не обошлось без любви.

— Ах, что вы! — вспыхнул, как девушка, князь и опечалился. — Простите.

— О, я вижу, как вы страдаете… Вам не с кем было облегчить душу. Святой старец для такой беседы не годится. Тут нужна женщина — слушатель, который все поймет.

Пойманной рыбке деваться было некуда, сеть замкнулась.

— Я сказал неправду, — согласился князь. — Но я и сам не знаю, любовь ли это.

— Она что же, из низкого рода?

— Наоборот! Из самого высокого.

— Не называйте мне имени вашей избранницы, расскажите, что было между вами, и я попытаюсь определить, сколь глубоки ее чувства к вам.

— Это было на свадьбе ее сестры. В Яссах. Я танцевал с нею после Петра Потоцкого, и она спросила меня: «Вам понравилось подвенечное платье моей сестры?» — «Такого великолепия я еще не видел», — ответил я. «А понравилась ли вам моя сестра? — спросила она. — Только говорите правду». — «Красота вашей сестры подобна самой звездной, самой строгой и прекрасной ночи, но ваша красота подобна раннему нежному утру», — так я ответил ей, и она улыбнулась мне и сказала: «На этом главном празднике моей сестры все, будто сговорившись, превозносят мои достоинства, но как вы думаете, к тому времени, когда придет пора выходить замуж мне, я подурнею или похорошею? Только говорите правду». — «Не знаю», — ответил я, и она засмеялась. «На вашем месте пан Потоцкий сказал бы: «В день вашей свадьбы солнце не явится на небосвод, потому что солнце будет одно». Он так и сказал мне, когда мы танцевали. Не правда ли, сегодня великолепно?» — «А мне хочется на улицу, там столько забав для народа», — так я ей сказал, и она обрадовалась. «Давайте убежим из дворца. Я переоденусь в юношу, и нас никто не узнает…»

Князь Дмитрий замолчал.

— Вам удалась затея? — спросила пани Ирена.

— Удалась. Было очень весело. На площади являлись замки, они сгорали, разбрызгивая звезды. Потом возник великан. Он победил огромного, с башню, льва, а потом ужасающего дракона.

— И что же ваша избранница?

Князь Дмитрий, розовея, опустил глаза:

— Ничего!

— Я смогу помочь вам только в том случае, если буду знать всю правду.

Князь Дмитрий посмотрел на пани Ирену, словно очнувшись от наваждения. Это был взгляд князя.

— Боюсь, что мне никто не поможет. Она теперь в Серале турецкого падишаха. Она заложница.

— Но ведь это прекрасно! — воскликнула пани Ирена. — Чем дольше ее продержат в Серале, тем больше у вас шансов получить ее руку.

— Вы хотите сказать, что я молод? — в голосе князя вдруг зазвенели предательские слезы. — Но ведь я и вправду мальчишка. Ах, уснуть бы на два года! Мне так их недостает.

— Какие у вас глаза! — пани Ирена подалась через скатерть, и ее губы были теперь так близко, что князь Дмитрий ощутил дыхание. Оно показалось ему розовым. — Позвольте, я вас поцелую!

— О нет! — князь вскочил на ноги. — Я ведь здесь на молитве.

Пани Ирена засмеялась. Потихоньку, а потом громко.

— Простите! — князь Дмитрий поклонился и сбежал с холма.

Он привел ей лошадь, помог сесть в седло.

— Вы — милый, — сказала ему пани Ирена. — Только с вами княжна Роксанда, дочь молдавского господаря Лупу, испытает истинное счастье. Помолитесь за меня.

Она стегнула лошадь хлыстом и ускакала.

5
Верстах в двух от скита пани Ирена встретила всадницу.

— Пани Хелена, уж не к старцу ли Варнаве вы так спешите? — Ядовитая улыбка исказила розовые губы Деревинской, а в синих глазах ее загорелись зеленые огни.

— Ах нет! — солгала пани Хелена. — Я еду проведать жену полковника Кричевского.

— На хутор пана Кричевского есть более короткая дорога.

— Та дорога после дождей вязкая, — возразила пани Хелена.

— А вы знаете, какое изумительное открытие я сделала? — Зеленые огни в глазах пани Ирены пожрали всю синеву. — Князь Дмитрий-то — нецелованный!

— Какой князь Дмитрий? — совсем неумело удивилась пани Хелена. — Я не понимаю вас!

— Кланяйтесь от меня пани Выговской, у нее истинно голубиное сердце.

Пани Ирена тронула лошадь, но обернулась:

— Вы после моей истории с его преосвященством не боитесь одна ездить?

— Но вы-то ведь не боитесь.

Пани Ирена похлопала ладонями по седлу.

— У меня пистолеты! И я отныне вверх стрелять не стану.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Земля потрескалась, хлеба пожелтели, полысели луга, сады окутала паутина, черви пожрали листья.

Молитвы и богослужения не помогли. Бог не слышал стенаний грешников. Два года подряд, в 1645 и 1646 годах, Украина страдала от саранчи. Новая весна началась теплыми дождями, дружным цветением, обилием трав и — словно косой ее ссекли. Разразилась серая духота.

Даже речки укротили свой бег. Едва-едва шевелились, а маленькие-то и вовсе сквозь землю ушли.

Пани Мыльская позвала к себе домой на угощение трех самых мудреных старух: Лукерью, Матрену и Домну. Всем им было за семьдесят, но горилки они выпили добрых полведра, потешили хозяйку старой песней, а потом губы платочком отерли, угощение похвалили, поклонились и сказали разом:

— Спрашивай.

Пани Мыльская собиралась мудреных старух ненароком на нужный разговор навести, а тут уж деваться было некуда — гостьи и вправду мудреные попались.

Пока пани Мыльская, морща лоб, собирала по закуткам слова, чтоб своего достоинства не уронить, а гостей не обидеть, старшая из них, Домна, сказала:

— Сами дождя мы тебе добыть, пани хорошая, не можем. Не по нашей силе. А посоветовать — посоветуем.

— Хорошо бы ребятам малым, душам безвинным, дождика покликать, — предложила Лукерья.

— Так пусть покличут, — согласилась пани Мыльская.

— Коли туча не придет, у Дейнеки дождик нужно будет поискать, на хуторке ее, — посоветовала Матрена. — Слух был, наши хохляцкие ведьмы дождик в Польшу продали, на семь лет. Утренней звезды-то не видать!

— Так вы уж не оставляйте меня, — попросила пани Мыльская, — помогите у Дейнеки поискать. Я ведь и не знаю, чего искать-то нужно.

— Звезду нужно искать, — объяснила Матрена. — Утреннюю звезду. Всем народом искать будем. Не беспокойся.

— Коли не сыщется, — тяжко вздохнула Домна, — придется в речке всех наших баб перекупать. Вели их на спину класть, а поддерживают пускай их веревками. Тонуть будут — вели на берег тащить, а которая не потонет, поплывет — та ведьма. Крапивой ее настегать нужно и лозой.

Поблагодарила пани Мыльская мудреных баб и взялась за дело.

2
По всему селу, на дороге, в клубах пыли, на пыльных лужайках, в голых, как осенью, садах, кружились мальчики и девочки, распевая веселую песенку:

Дощику, дощику!
Зварю тоби борщику
В новенькому горщику
Поставлю на дуба,
Лини як з луба —
Цебром, видром, дийнычкою
Над нашею пшеничкою.
Дети песенки играли, взрослые на небо поглядывали. Пыльным было небо и таким же сухим, как земля.

Поутру толпой двинулись на хутор старухи Дейнеки.

Дейнека родом была из молдавского города Сучава, привез ее из похода местный житель Кулябка. Был Кулябка истый запорожец. Два раза на галерах турецких по турецким морям, к скамейке цепью прикованный, хаживал. Первый раз четыре года, а другой раз аж семь лет. Оттого и Дейнека два раза всего и рожала. Первый раз двойней разрешилась, а во второй раз — тройней. Мужики Кулябке совет давали еще разок постараться, для интересу — будет ли четверня, но Кулябка, вместо того чтоб дома сидеть, детишек растить, на Соловки отправился по обещанию святым угодникам Зосиме и Савватию за спасение от морской пучины. А там — то ли что сказал не так, то ли шею свернул не тому, кому следовало, — согрешил, одним словом. И просидел в каменной Соловецкой тюрьме добрый десяток лет.

Когда отец вдруг вернулся с Соловков домой, были старшие ребята уж такими молодцами, что отцовское прозвище Кулябка начисто забылось для всего их семейства, а явилось новое — Дейнеки, что значит «казаки с дубьем», голытьба, одним словом.

Старый Кулябка на новое прозвище не обиделся, но всячески подкрепил его и ушел со старшими сыновьями за Пороги, а потом и младших, как подросли, с собой утянул…

Вот и некому было защитить старую Дейнеку от глупой толпы.

Кинулись мудроватые старухи по чуланам и закуткам шарить. И ведь нашарили! В подполье! Сыскали заплесневелый, воском залитый горшок.

— А ну, ведьма, говори, что здесь держишь? — коршуном кинулась на Дейнеку старуха Домна.

— Не помню, — ответила Дейнека.

— А ты вспомни! Не дождевую ли звезду на горе всем нам схоронила в горшке?

— Пустое мелешь! — Дейнека усмехнулась, она была старуха бесстрашная.

— Домна, ломай печать! Выпускай звезду! — закричали казачки.

Домна затычку выбила, а в горшке не звезда — зеленый гриб.

— Сильна вражина! Сильна! — ужаснулась Домна и погнала людей из хаты Дейнеки вон. — Коли она звезду в гриб обернула, так чего ей стоит нас всех в клушек превратить?.. Лучше уж ей обиды не причинять… Остается у нас последнее средство.

3
Решили идти на реку сразу, не откладывая на завтра. Слуги пани Мыльской обшарили все село и согнали к броду всех женщин, девушек и старух.

Пани Мыльская махнула слугам платочком.

Тихо на реке стало. Женщины сами входили в воду. Панские слуги опрокидывали их на спину, пересмеивались, хватали за груди, ловко заголяли, как бы невзначай, выставляя на обозрение стыд. На реке были и казаки, и дети, но — молчал народ. Молчал. Страшно стало пани Мыльской. А вдруг ни одна так и не поплывет? И представила, как на нее поглядит вся эта молчащая толпа, как двинется на нее. И ведь тогда придется тоже искупаться при всех. А если она-то и поплывет? Тут уж и слуги не помогут…

«Без меня должны были совершить действо!» — спохватилась пани Мыльская. Очередь на купание таяла. Затарахтела телега.

— Тпру! — Краснощекая, налитая, как бочонок, баба, по уличному прозвищу Кума, остановила лошадь, с любопытством глядя сверху на толпу односельчан. — Що це у вас за диво дивное?

Пощелкивая семечки. Кума не поленилась слезть с телеги, подошла на край дороги, а потом спустилась пониже к реке, где стояла пани Мыльская. Поклонилась пани и еще чуть ниже пошла, чтоб гнева нечаянного не заслужить.

— Иди-ка и ты сюда! — крикнули слуги, мокавшие в воду женщин.

— Шо я, дурная, всему честному народу срам показывать? Сама я во всем новом — в гостях была, а исподнего на мне нетути, дни больно жаркие.

— Иди в воду, тебе говорят! — сказали Куме люди. — Ведьму ищем, которая дождь украла.

— Так какая же я ведьма?! Я Богу молюсь и в церковь хожу.

— Все мы Богу молимся, и все в церковь ходим! — сказали ей мокрые женщины и сами загородили Куме пути назад и в стороны.

— Вон вы какие, соседушки мои! — взъярилась Кума, бросая наземь семечки. — Ну, так держитесь! Всех ваших мужиков уведу у вас, куриц мокрых!

И пошла скидывать с себя: села — сапожки стянула, расшитую сорочку сбросила, глазом не моргнувши, расстегнула поясок да и переступила белыми ножками через упавшую юбку. Пошла к воде неторопко, у воды лицом к людям повернулась, постояла, чтоб все, кто хотел, поглядели да чтоб запомнили.

— Экая рудая! Хвыль! — не сдержал восторга старичок Квач.

Подхватили слуги голую бабу да и запрокинули красавицу на спину. А она и поплыла.

Так пчела звенит-верещит над медовым грабителем, так пузырится кровь в жилах подлого убийцы.

— Хвыль! Хвыыыль! — тонюсенько подхватив слова старика Квача, завыла толпа и пошла, крадучись, к воде.

Пани Мыльская пистолет вытащила, но старухи Лукерья, Матрена, Домна опередили толпу.

— Убьете — три года дождя не будет! — крикнула Домна. — Крапивой ее стегать нужно и лозой. То крапивой, то лозой.

Распластали белую, как лебедь, на траве. У реки трава не сомлела от жары. Одна трава-муравушка мягкая и была добра к бедной. Настегивали в очередь, кто жалеючи, кто истово. Кто за смелость немыслимую бабью стегал, кто дождь выколачивал. А кто помнил про человеческую душу, тот прочь пошел с того места.

Вдруг бегут! Ребятишки бегут!

— Туча! ...



Все права на текст принадлежат автору: Владислав Анатольевич Бахревский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Гетман Войска ЗапорожскогоВладислав Анатольевич Бахревский