Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Лишённые родины

Екатерина Глаголева


УДК 821.161.1-311.6

ББК84(4)

Г52


©Глаголева Е., 2021

© ООО «Издательство «Вече», 2021

ОБ АВТОРЕ

Дипломированный переводчик Екатерина Владимировна Глаголева (р. в 1971 г.) начала свой литературный путь в 1993 году с перевода французских романов Александра Дюма, Эрве Базена, Франсуа Нурисье, Фелисьена Марсо, Кристины де Ривуар, а также других авторов, претендующих на звание современных классиков. На сегодняшний день на ее счету более 50 переводных книг (в том числе под фамилией Колодочкина) — художественных произведений, исторических исследований. Переводческую деятельность она сочетала с преподаванием в вузе и работой над кандидатской диссертацией, которую защитила в 1997 году. Перейдя в 2000 году на работу в агентство ИТАР-ТАСС, дважды выезжала в длительные командировки во Францию, используя их, чтобы собрать материал для своих будущих произведений. В тот же период публиковалась в журналах «Эхо планеты», «History Illustrated», «Дилетант», «Весь мир» и других. В 2007 году в издательстве «Вече» вышел первый исторический роман автора — «Дьявол против кардинала» об эпохе Людовика XIII и кардинала Ришелье. За ним последовали публикации в издательстве «Молодая гвардия»: пять книг в серии «Повседневная жизнь» и семь биографий в серии «ЖЗЛ». Книга «Андрей Каприн» в серии «ЖЗЛ: биография продолжается» (изданная под фамилией Колодочкина) получила в 2020 году диплом премии «Александр Невский».


Краткая библиография:

Дьявол против кардинала (роман). Серия «Исторические приключения». М.: Вече, 2007, переиздан в 2020 г.

Повседневная жизнь во Франции во времена Ришелье и Людовика XIII. М.: Молодая гвардия, 2007.

Повседневная жизнь королевских мушкетеров. М.: Молодая гвардия, 2008.

Повседневная жизнь пиратов и корсаров Атлантики от Фрэнсиса Дрейка до Генри Моргана. М.: Молодая гвардия, 2010.

Повседневная жизнь масонов в эпоху Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2012.

Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2014.

Вашингтон. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2013.

Людовик XIII. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2015.

Дюк де Ришелье. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.

Луи Рено. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.

Ротшильды. ЖЗЛ и вне серии: Ротшильды: формула успеха. М.: Молодая гвардия, 2017 и 2018.

Рокфеллеры. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2019.

Путь Долгоруковых (роман). Серия «Россия державная». М.: Вече, 2019.

Аль Капоне. Порядок вне закона. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2020.

Польский бунт (роман). Серия «Всемирная история в романах». М.: Вече, 2021.

I

Смотрит недреманное око с горных высей на грешную землю и видит опутавшую ее паутину дорог, по которой снуют туда-сюда люди-букашки, себе и другим на погибель. Там идут отрядом, бодро, с песней, тут толкают тяжелые телеги — надрываясь, упираясь ногами в жидкую грязь; здесь бредут устало, парами или поодиночке; там гонятся за кем-то, здесь убегают; там едет кто-то на возу, вглядываясь тревожным взором в туман, а тут-то его как раз и подстерегают в лощине, держа наготове топор. Торопится чиновник, требует себе свежих лошадей, да поскорее; колышется толпа арестантов под кандальный звон и окрики конвоя; скрипит колесами крытая фурманка, из которой выглядывают несколько пар испуганных глаз; шагает человек с заплечным мешком на спине, опираясь на палку, — солнце низко, а дорога дальняя… Каждого гонит с места на место нужда, все проклинают дороги, да и за что их любить, коли всякая дорога — неволя: не своей же охотой пускается в путь человек — либо от смерти бежит, либо лучшей доли ищет, либо чужой воле повинуется. И не замрёт, не остановится эта дьявольская круговерть…

Кружным путем везли в Санкт-Петербург «шляхтича Шиманского» — вождя восставших поляков Тадеуша Костюшко, взятого в плен полумертвым после сражения при Мацеёвицах: сначала на восток, через Венгрув и Брест, до Киева, а оттуда на север через Чернигов, Могилев, Витебск, Псков и Новгород. Потерявший ногу на Буге Валериан Зубов, младший брат всесильного фаворита императрицы, ехал туда же, но кратчайшим путем, забирая на каждой станции всех сто десять приготовленных для него лошадей. Граф Людвиг фон Кобенцль, посланник кесаря, добирался в Петербург из Вены, чтобы обсудить с тайными советниками Остерманом, Безбородко и Морковым детали договора об окончательном разделе Польши. Тем же путем, с застывшими слезами на глазах и жгучей ненавистью в сердце, следовали два княжича Чарторыйских, Адам Ежи и Константин, чтобы стать заложниками при дворе Екатерины, отнявшей у их отца все поместья в Литве. Катила на север карета молодой вдовы, княгини Святополк-Четвертинской, желавшей припасть к ногам императрицы, чтобы вернуть себе и детям имения, отнятые палачами её мужа…

Подпрыгивает на ухабах многострадальная английская карета, увозя из Вены на юг «шляхтича Михаловского» с графиней Огинской. Изабелла дуется на мужа: Адам Ежи Чарторыйский распустил слухи о «романе» графини, чтобы Михала Клеофаса Огинского, командовавшего летучим отрядом во время восстания, не схватили австрийские власти и не выдали России, а чопорные великосветские дамы отказали ей от дома… Огинскому смешна её досада. Как там спрашивали у кандидатов при приеме в клуб якобинцев? «Что ты сделал для того, чтобы тебя повесили, если восстановится прежний режим?» Он сделал достаточно. Поэтому — прочь, за горы, за долы… За Карнийскими Альпами открылась долина Джемоны, теперь путь лежал уже по равнине, прорезанной рукавами Тальяменто. В Местре Огинские оставили карету, погрузились на паром и через пару часов были уже в Венеции. Михал жадно вглядывался близорукими глазами в каменное кружево дворцов с арочными окнами и резными балюстрадами, в стройные линии церквей и бронзовые фигуры в нишах, но к чувству восторга примешивались другие: омерзение от вони давно не чищенных каналов, тревога и тоска при виде толп нищих, воров, проституток и неприкаянных беженцев на улицах и площадях…

Посильный из Варшавы привез ему письма от друзей. В одном пакете были российский паспорт и письмо от Суворова с гарантиями безопасности, добытые хлопотами двух дам, в другом — письмо от воеводы Хоминского и черновик покаянного письма к императрице, записанный под диктовку Репнина. Граф должен признать свою вину, отречься от революционных идей, пообещать загладить свои преступления примерным поведением и, не считая себя достойным прощения, довериться великодушию государыни, испросив дозволения вернуться в Польшу и смиренно ожидать там решения своей участи, тогда, возможно, ему вернут все конфискованные имения.

Брат! Из источников я знаю несомненных:
Мир заключен меж нами навсегда.
Тебе об этом объявляю
И от души тебя обнять на радостях желаю.
Не медли и ко мне спуститься поспеши.
Слова этой басни Лафонтена немедленно пришли на память Огинскому, вызвав у него горькую усмешку. Нет, умудренный опытом Петух не поддастся на увещевания Лисы. Свобода и честь или имения? Он выбирает свободу и честь.

В Польше и Литве стоят жестокие морозы, снегу навалило по брюхо лошадям. В экипажах не проехать; их снимают с колес, ставят на полозья — и опять: но, пошли! Морды лошадей обындевели, пар валит столбами из ноздрей; мерзнут путники, но им-то еще ничего, терпимо, а каково тем, кого гонят сотнями, тысячами по дороге от Кобрина на Барановичи, через Минск и Оршу в Смоленск! Взятые в плен под Любанью, Крутицами и Брестом, оборванные, а то и босые, с не зажившими ранами — бредут, ковыляют, падают, подымаются или остаются лежать…

Посреди большого зала стоит длинный стол, за которым сидят пять человек в генеральских мундирах — следственная комиссия; тут же секретарь и переводчик. «Следующий!» Адъютант раскрыл дверь; вошел человек в польской одежде, с повязкой на лбу, припадая на правую ногу. Один из генералов кивнул, и адъютант принес стул.

— Садитесь. Как зовут? Какого сословия и вероисповедания?

— Томаш Городенский. Шляхтич, католик.

— Сколько лет?

— Тридцать два.

— В каком чине состоите?

— Подполковник.

— Присягали?

— А как же. И не раз.

— Кому была последняя присяга?

— Поклялся защищать Отчизну до последней капли крови, в том присягал и крест целовал.

— Вас не о том спрашивают. Государыне присягали? Императрице Всероссийской Екатерине Алексеевне?

— Ту присягу у меня вырвали под принуждением, она не в счет. Отчизне же я присягал добровольно и от той присяги никогда не отступлюсь.

— Встать! — закричал один из генералов и вскочил сам. — Увести его!

Снова длинный узкий коридор, тесная камера, освещенная закопченной лампой, которая горит день и ночь: два окна с железными решетками наглухо забиты досками. Ночью спать невозможно: за стеной слышны крики — кого-то бьют, мучают. Каждый день, принося обед, глумливый солдат объявляет Городенскому, что столько-то поляков засекли, а столько-то повесили. Трясца побери этих катов! Но он всё равно от своего не отступится, слов покаянных у него не вырвут.

После третьего допроса его перевели в старый домик у кладбища. Вот и развлечение появилось: смотреть сквозь решетку на похороны под пение попов. А то и еще веселее бывает: из окон монастыря выбрасывают веревочные лестницы, и по ним спускаются черницы, помогая друг другу. Солдаты зубоскалят, похабничают, а Городенский мысленно желает им счастья. Если бы не зима да не нога искалеченная, он и сам непременно бежал бы. Один или, к примеру, с Зеньковичем — он тоже здесь, Городенский однажды столкнулся с ним в дверях, возвращаясь с допроса. Придумали бы способ сговориться. До весны бы дотерпеть, а там… Вот только охраняют арестованных крепко. Пленных солдат скопом в подвалах держат, откуда поутру десятки окоченевших трупов вынимают. А в недавно построенном бараке на четыре печи за одну ночь угорело несколько сот человек. За шляхтичами, офицерами да ксендзами, по доносу схваченными, присмотр особый. Игнаций Дзялынский и Кароль Моравский аж с апреля здесь томятся: их схватили в самом начале восстания. Ну да ничего, к весне видно будет…

В Рождественский сочельник в Варшаве арестовали Яна Килинского, героя варшавской «революции», и купеческого старшину Андрея Капостаса. Пару дней спустя их отправили в Петербург вместе с Закжевским, бывшим главой городского совета, Игнацием Потоцким, состоявшим в правительстве мятежников, каштеляном Рачёнжа Тадеушем Мостовским и полковником Сокольницким, добровольно предавшим себя в руки москалей, чтобы не покинуть Закжевского. Тяжким было прошлое расставание с женой, а это — много горше: Ян покидал Марылю с шестью малыми детьми, оставив ей всего семь червонцев — двадцать пять взял с собой на дорогу. Квартиранты теперь чурались их дома, как зачумленного, — десять комнат пустовали; друзья отвернулись. Как она без него проживет? Увидит ли он ее снова?..

Подходит к концу 1794 год — славно начался, бесславно закончился. Трусит за возками конвой — полтора десятка казаков и три офицера: подполковник, ротмистр и хорунжий. Господам с черной костью общаться не велено, но Закжевский на каждой станции справляется о том, выдан ли обед Килинскому с Капостасом, а то и посылает кое-что со своего стола. Вот ведь какой человек! В Гродно вереница шляхетских карет тянется ко дворцу Тизенгауза, где теперь поселился князь Репнин, генерал-губернатор Виленский и Гродненский, — присягать на верность русской императрице. Для чего только мы революцию делали… В Ковно и Митаве переночевали — и снова в путь, в Ригу попали на русское Рождество и два дня просидели все вместе в одной комнате, не имея разрешения выйти в город. После ж неслись без отдыха до последней станции под Петербургом; подполковник хотел доставить арестованных к императрице на русский Новый год, но не поспел: полозья саней часто ломались. В десять часов вечера по свинцовым волнам зимней Невы поляков доставили в лодках к пристани Петропавловской крепости и посадили в Трубецкой бастион, каждого по отдельности. Комнатка маленькая, холодная, на узком оконце решетка толстая; пол в щелях, по нему бегают мыши и крысы, покушаясь на скудный арестантский обед и немудреные пожитки. Солдатам с арестантами говорить не велено; отхожее место во дворе, туда водят под конвоем, с саблей наголо. На другой день с утра к Килинскому пришел генерал с офицерами, допросил и велел описать всё, что делал он во время революции. Принесли ему бумаги и чернил, и всё время, пока он писал, в той же комнате сидел секретарь — смотрел, чтоб не утаил он какой из листов: в переписку вступать арестантам запрещено, видеться между собой не дозволено.

Все поляки скрипели перьями. Двадцативосьмилетний Тадеуш Мостовский, бывший самым молодым сенатором на Четырехлетием сейме, который принял Конституцию 3 мая 1791 года и чудом избегнувший гильотины в охваченном красным Террором Париже, озаглавил свои показания «Моя исповедь». Даже Тадеуша Костюшко не избавили от этой работы; правда, поселили его не в каземате, а в доме обер-коменданта Андрея Гаврилыча Чернышева — высокого седого старика, разменявшего восьмой десяток. Долго писать, впрочем, Ко-стюшко не мог: мутилось в глазах, перо выпадало из ослабевших пальцев. Друга же его, Юлиана Немцевича, и адъютанта Фишера, привезенных в Петербург вместе с ним, посадили в одиночки.

…«Прислать сюда под стражей Игнация Потоцкого, нагло оскорбившего преступническим сношением своим с губителями рода человеческого, свирепствующими во Франции, — гласил рескрипт императрицы, полученный Суворовым. — Короля в Варшаве не держать».

Сумно на душе у Александра Васильевича. Помилуй Бог, победа — войне конец! Поляки храбро сражались, но поражение свое признали; он обещал им забвение прежнего и свободу, а теперь что же? Выходит, пароль он свой не сдержал, раз людей, ему доверившихся, под стражу забрали. Стыдно России их бояться! И уж совсем не нужно лишать их своей страны. Ну, покричали бы на сеймах, побушевали, а потом разъехались бы по своим деревням и имениям на лето, зимой бы снова вернулись в города мазурку на балах плясать, только и всего. Оставили бы им страну — не было бы у них ничего, что бы их объединило. Известно ведь: где два поляка, там три мнения. А теперь? Теперь у всех одна идея в голову засядет — Польшу восстановить. А для того они у врагов России помощи искать станут. Эх, политика — тухлое яйцо…

Волю императрицы главнокомандующий объявил Понятовскому незамедлительно, но Станислав Август медлил, тянул с отъездом. Между тем народ, прознавший о том, что у него отбирают короля, начал собираться на площади у Замка. Тот самый народ, что три месяца назад грозился повесить Понятовского, теперь не хотел с ним расставаться. Но эти шумные сборища и подтолкнули короля ускорить сборы: он не желал новых бедствий своей стране. В исходе декабря королевский поезд выехал из ворот и меж двумя рядами солдат; сдерживавших толпу, спустился к мосту через Вислу.

Впереди ехали казаки, за ними — вереница карет во главе с королевской, следом — эскадрон русских драгун, затем фурманки, нагруженные разными вещами и припасами, необходимыми королю. С обеих сторон берлины Понятовского, с которым ехали Эльжбета Грабовская и их дочь Изабелла, скакали штаб-офицер и обер-офицер — «охраняя от приключений и готовые оказать пособие», на самом же деле — для воспрепятствования попыткам отклониться от намеченного пути и его конечной цели.

Говорят, что страдания закаляют душу. Не зря же у людей, часто подвергаемых наказанию розгами, становится дубленая кожа, и они уже не так восприимчивы к боли. Но душа Понятовского, наоборот, стала ранимой и кровоточила от каждой царапины. При виде пожарища на месте Праги король не мог сдержать слёз. А дорога шла через Кобылку, и в окно был виден курган, насыпанный над глубокой ямой, в которой лежали бывшие подданные его величества… Сколько жертв, Господи, сколько напрасных жертв! Как он хотел бы лежать сейчас под этим курганом, чтобы больше ничего не чувствовать, не видеть, не слышать — и не быть обязанным смотреть на всё это, кивая и улыбаясь!

На станции в Букштеле под Белостоком дожидались восемьдесят свежих лошадей, выделенных князем Цициановым из числа полковых и артиллерийских. В Соколке, где королевский поезд остановился на ночлег, возле отведенного Понятовскому дома выстроилась рота гренадер; короля приветствовали барабанным боем и наклонением знамени. Другую же роту, с пушкой, распределили по городу «для поддержания порядка», то есть для острастки. Кузница, последняя станция перед выездом из Польши. Скованный льдом Неман — граница Литвы. Карета катит со стуком через мост, вот уже и Гродно. От грохота пушек, салютовавших монарху сто одним залпом, Понятовский вздрогнул. Мелькают одинаковые лица стоящих во фрунт гренадер и пеших драгун; от ворот с укрощенными львами до самого крыльца Нового замка вытянулась в шеренгу караульная рота с белым знаменем, напротив нее — взвод драгун с литаврами и военной музыкой; ползет вверх по флагштоку белое полотнище с красным тельцом-циолеком — гербом Понятовских… На крыльце Станислава Августа встречает Цицианов; надо принимать рапорт, благодарить, да, доехали благополучно, нет, ничего не нужно… Ах, вот еще что, князь… Шестого января мой день рождения… так я прошу вас, чтоб не устраивали никаких торжеств и никак меня не беспокоили. Благодарю.

***
«Для предупреждения смут, коих зародыши, постоянно развивающиеся в умах, пропитанных до глубины самыми нечестивыми принципами, не замедлят рано или поздно возобновиться, если в Польше не будет устроено твердое и сильное правление, императрица Всероссийская и римский император, убежденные опытом прошедшего времени в решительной неспособности Польской республики устроить у себя подобное правление или жить мирно под покровительством законов, признали за благо, в видах сохранения мира и счастия своих подданных, предпринять совершенный раздел этой республики между тремя соседними державами. Императрица решила условиться с каждым из двух высоких союзников отдельно, а потом с обоими вместе о точном определении частей, которые им достанутся по их общему соглашению. Впредь границы Российской империи, начинаясь от их настоящего пункта, будут простираться вдоль границы между Волынью и Галицией до реки Буг, оттуда граница направится по течению этой реки до Брест-Литовска и до пограничной черты брестского воеводства в Подляхии, затем границами воеводств Брестского и Новогрудского до реки Неман напротив Гродно, откуда пойдет вниз по этой реке до места, где она вступает в прусские владения, а потом, проходя по прежней прусской границе с этой стороны до Полангена, она направляется без перерыва до берегов Балтийского моря на нынешней границе России близ Риги».

II

Все разговоры вертелись вокруг военных успехов французов, громивших австрийцев и англичан в Голландии. Должно быть, ужасный пример Польши вдохнул в солдат Республики новую решимость: нельзя щадить себя в бою, победа или смерть, ведь в случае поражения враги тебя всё равно не пощадят! Военная кампания не прекратилась даже с наступлением суровой зимы: генерал Макдональд первым перешел реку Ваал; Утрехт и Роттердам захватили с бою; войска под командованием генерала Пишегрю шли вперед по льду рек и каналов, застигая голландцев врасплох. Расположившись на зимние квартиры в Амстердаме, в ночь на четвертое плювиоза, то есть 23 января, французы неожиданно атаковали и захватили голландский флот в заливе Зюдерзее, вмерзший в лед у острова Тексел, — Пишегрю послал туда гусарский эскадрон! Разве могла кому-то еще прийти в голову столь безумная и гениальная идея — бросить кавалерию на приступ кораблей? Но гусары, посадив на круп своих коней пехотинцев и обмотав лошадиные копыта тряпками, чтобы цокот подков по льду не разбудил моряков, пошли на абордаж и захватили пятнадцать кораблей с экипажами и многими сотнями пушек, не позволив им уйти в Англию. Огинский, Лазницкий и Про-зор, снова встретившиеся в Венеции, жадно набрасывались на газеты, чтобы узнать как можно больше подробностей. Всей операцией командовал бригадный генерал Ян-Вильгельм де Винер — голландец, служивший Франции с 1787 года и перешедший на сторону Революции. Истинные патриоты среди его соотечественников становились республиканцами и, вместо того чтобы давать отпор французам по призыву Вильгельма Оранского, открывали им ворота. Штатгальтер вместе с семьей бежал в Англию, и Соединенные провинции вновь обрели независимость. О Франция, страна свободы! Когда-нибудь ты поможешь и Польше!

С каждым днем в Венецию прибывали всё новые эмигранты, занимая место тех, кто выезжал в Париж и Дрезден. Огинский встречал их повсюду — на площади Святого Марка, в церкви Святой Марии, куца сам приходил поклониться гению Вивальди, в театрах и просто в лабиринтах узких калле или в проплывающих мимо гондолах. Порой они сходились на квартире у Станислава Солтыка, жившего в Венеции дольше всех (он был арестован в Вене еще до начала восстания в Польше и уехал в Италию, как только был выпущен из тюрьмы) и спорили до хрипоты о будущем государственном устройстве Польши. Здесь был и Петр Потоцкий, бывший посол Речи Посполитой в Константинополе, и Францишек Дмоховский, выпустивший последний номер «Правительственной газеты» перед самым приходом Суворова. На этих собраниях они снова чувствовали себя, будто в Варшаве или в Вильне, но выходя из душной гостиной в холодную мглу, слыша гнусавые окрики нищих, Михал словно спускался с небес на землю, энтузиазм сменялся меланхолией, а печальные песни гондольеров еще больше растравливали душу своей тоскливой красотой. Облупившиеся фасады некогда богатых домов, тусклый свет фонарей в зимнем мареве — всё это наводило на мысли о конце, упадке, смерти… Увидит ли он когда-нибудь родину? Что будет, когда они с Изабеллой проживут сто золотых дукатов — всё его состояние? Возвращаясь к себе в гостиницу, он садился за расстроенное фортепиано и наигрывал по памяти песни гондольеров, а потом, увлекшись, придавал грустной мелодии ритм полонеза. Все его полонезы были в миноре; один он назвал «Расставанием», другой — «Похоронным»…

Однажды, когда они с Прозором вдвоем вышли от Солтыка, Кароль вдруг толкнул Михала в бок и шепнул: «За нами хвост». В голове тотчас промелькнули не раз слышанные рассказы о венецианских «брави», убивающих своих жертв стеклянным кинжалом; нет, чушь какая; хотя… Не оборачиваясь, они дошли до моста Риальто, и там Михал спрыгнул в гондолу, а Кароль смешался с толпой. Это происшествие встревожило Огинского; он уже слышал от других поляков, что полиция установила за ними слежку, но не придавал этому значения, теперь же перспектива оказаться в положении «подозрительного», не говоря уже арестанта, серьезно его напугала. Если его вышлют из страны, выдадут Австрии, то… Нужно срочно искать защиты. У кого? Конечно же, у французского посла!

Солтык и Дмоховский, люди старшего поколения, согласились сопровождать Огинского, но говорил он один. Жан-Батист Лаллеман был дипломатом старой школы, воспитанным в духе графа де Шуазеля. Он очаровал Михала своими манерами, ободрил своей уверенностью, и к концу их непродолжительной беседы Огинский был готов полюбить этого старика, доверившись ему, как родному. Конечно же, Лаллеман прекрасно осведомлен о собраниях польских беженцев, которым он сочувствует всей душой и обещает свою защиту и покровительство наряду с гражданами Франции. Любой, кто соблюдает законы и обычаи Венецианской республики, не навлекая на себя нареканий со стороны местных властей, может рассчитывать на гарантии личной безопасности. Правительство Венеции никоим образом не будет препятствовать собраниям польских патриотов. Если же у вас существуют какие-то сомнения на сей счет — пожалуйста, собирайтесь здесь, в моей резиденции, в любое удобное для вас время! Огинский осторожно заметил ему, что среди поляков нет единства во мнениях: Отчизну пришлось покинуть и сторонникам Конституции 3 мая, и подписавшим Акт восстания 1794 года, и если… Ах, не всё ли равно? — перебил его Лаллеман. Да посадите вы на трон хоть турецкого султана — была бы только Польша, это единственное пожелание Франции, и оно непременно сбудется! Вечером Огинский отправился в театр «Ла Фениче» и бурно аплодировал Луиджи Маркези после его традиционной арии о надежде.

Сбудется, непременно сбудется… Письма, приходившие в Венецию из Парижа, были тоже полны надежд: Франция никогда не смирится с исчезновением Польши, великой европейской державы; она настроит против России Швецию и Турцию и принудит прусского короля выйти из коалиции. Нам следует проявлять стойкость в несчастье, ждать и не утрачивать веры; придет момент, когда французы протянут нам руку помощи.

Терпеть и верить — именно это говорилось в посланиях, которые триестские купцы увозили с собой из Венеции в Галицию.

***
В шесть часов утра за окном еще темно, но Станислав Август всё равно вставал с постели, зажигал свечу и читал газеты, романы, письма — что угодно, лишь бы отвлечься от горьких мыслей, пробивавшихся сквозь тонкую оболочку ночного сна и обуревавших его днем.

Дворец понемногу пробуждался; слышался простуженный кашель шамбеляна из соседней комнаты, быстрые шаги по коридору; постучавшись, в спальню входил камердинер, начиналась обычная процедура утреннего туалета. Побритый, напудренный и одетый, король отправлялся на службу в дворцовую церковь. Если день был воскресный, во дворе уже ждала карета, чтобы отвезти его в какой-нибудь костел — иезуитский или при доминиканском монастыре, и в ней сидел генерал-поручик Илья Андреевич Безбородко, приставленный следить за каждым шагом Понятовского. По всему дворцу расставлены солдаты; если король просто гулял с дамами по двору, по террасе или даже по галереям своего дворца, за ним непременно следовали дежурные пажи.

С террасы открывался вид на Неман. Понятовский не мог провести ни дня, не увидев этой реки, пусть и под ледяным панцирем: там, за ней — Польша… А еще он часто прогуливался по тем залам, где проходил последний сейм, оживляя их своей памятью. Тогда, осенью девяносто третьего, ему казалось, что это конец — но нет, после сейма он вернулся в Варшаву, оставив Неман за своей спиной, и мог спокойно выезжать за город или на охоту без конвоя из двух-трех десятков русских драгун, а дежурный офицер не составлял ежедневные рапорты о его времяпрепровождении для князя Цицианова, который лично выписывал пропуска во дворец, решая, кому можно видеться с королем, а кому нет…

Разумеется, с ним любезны и учтивы. Безбородко послал в Варшаву капитана, и тот привез из Замка бильярд — вот и развлечение на послеобеденные часы. Иногда к королю допускали музыкантов; он вел обширную переписку. Более того, ему разрешили устроить судьбу дочери Изабеллы: Эльжбета сосватала ей кузена Валента Соболевского, сына своей родной сестры, и за разрешением на брак в Рим отправили итальянского священника. Наконец, помимо Цицианова, свиты и родных, за обеденный стол с ним садились гости — приятно видеть новые лица, слышать свежие речи, говорить о чем-то ином, кроме погоды и недугов. Станислав Август искренне обрадовался, увидев Адама Ежи Чарторыйского: они с братом Константином застряли в Гродно, поскольку Екатерина не давала им разрешения на въезд в Петербург. Императрица считает княжичей дурно воспитанными своею матерью Изабеллой, которая, как Гамилькар с Ганнибала, взяла с них клятву быть непримиримыми врагами России. Репнин показал королю письмо с припиской об этом. Откуда она это взяла? Верно, какой-нибудь «доброжелатель», пресмыкающийся у русского трона в надежде поживиться за счет своих врагов, прислал анонимное письмо с предупреждением. И всё же как это похоже на Екатерину! Ей мало, чтобы ее воля исполнилась: эта воля должна быть дарована как милость, преподнесена как проявление великодушия. Она хочет прежде усмирить «львят, взращенных на погибель» Третьему Риму, чтобы они приползли лизать ей руки и даже не пытались укусить.

Адаму Ежи недавно исполнилось двадцать пять лет. Станислав Август вглядывается в его лицо, пытаясь найти опровержение упорным слухам, но нет: разрез глаз, очерк бровей, хрящеватый нос, маленький рот — это от Репнина, а не от Чарторыйского. У Изабеллы, надо признать, рот несколько великоват, да она и вообще никогда не была красавицей… И Константин ни капельки не похож на брата. Кстати, герцог де Лозен похвалялся, что младший сын Изабеллы — от него… Интересно, бросилось ли это сходство в глаза самому Репнину? Хотя… нам бывает трудно узнать себя даже в подставленном зеркале. Король перевел взгляд на Михала Грабовского — узнал ли бы он сына при случайной встрече? Все говорят, что сходство между ними несомненно. Неужели он был таким?

Молодой Чарторыйский тоже бросает беглые взгляды на Понятовского. Стар, но не дряхл, осанки своей не утратил и держится с достоинством, без нелепой заносчивости. Лицо его всё еще приятно и располагает к себе. Почему матушка так его ненавидит? Конечно, он привел Польшу к гибели, а потому в ее сердце нет и не может быть жалости к этому человеку — не менее несчастному, чем его страна. Но, несмотря на молодость, Адам уже достаточно опытен, чтобы понять: ненависть — оборотная сторона любви, острие, растравляющее рану страсти, чтобы не дать ей зарубцеваться…

Французский разговор за столом не клеится: Чарторыйского тяготит присутствие Цицианова. Дамы расспрашивают Адама о венских новостях, балах, театральных премьерах, а он просит его извинить за неспособность удовлетворить их любопытство, поскольку обстоятельства не располагали его вести в столице светскую жизнь. Война; его величество Франц II даже был вынужден передать все императорские театры в аренду барону фон Брауну. Говорят, что новая опера-буффа маэстро Сальери провалилась. Ещё бы: кому сейчас интересен «Мир наизнанку», если это происходит на самом деле, и смеяться тут нечему? Как сказано в пословице, когда говорят пушки, музы молчат.

— Впрочем, — добавил Чарторыйский, в упор глядя на Цицианова, — у Цицерона эта фраза звучит иначе: Silent enim leges inter arma — «ибо молчат законы среди лязга оружия».

— Речь в защиту Милона, — кивнул Цицианов, поддевая вилкой кусочек форели. — Там еще сказано, что сами законы иногда вручают нам меч для убийства.

— Да, но Цицерон говорит о самозащите, о справедливой войне.

— И уточняет, что справедливый правитель не станет прикрывать авторитетом государства бесчинство возбужденной толпы.

Все с интересом следили за этой словесной дуэлью. Михал бросил быстрый взгляд на отца, а Понятовский перехватил взгляд Изабеллы, устремленный на Чарторыйского: такие блестящие глаза побуждали рыцаря хвататься за меч, сломав копье.

— Ликург Спартанский, своими мудрыми реформами возвысивший и усиливший свою страну и самой жизни своей для нее не пожалевший, почитал главной добродетелью верность своему Отечеству, народ же сделал хранителем и носителем законов, дабы он следовал не букве их, а духу. Долгими неустанными трудами он внушил лакедемонянам, что основой процветания страны является не принуждение, а свободная воля; между людьми нет иного различия, иного первенства, кроме их дурных и добрых дел. Цари же спартанские продлили свое правление тем, что отказались от чрезмерной власти в пользу народа.

Цицианов усмехнулся.

— Я вижу, вы хорошо знакомы с Плутархом, — сказал он. — А не припомните ли то место, где он приводит басню о змее? Хвост взбунтовался против головы и потребовал чередоваться с нею, чтобы ему не тащиться постоянно сзади, а когда занял место впереди, то, будучи слеп и глух, и себя погубил, и разбил вдребезги голову, которой пришлось за ним следовать. Плутарх уподобляет сей голове вождей народа и правителей государства, которые ни в чем не хотели идти народу наперекор, а потом уже не могли ни сами остановиться, ни смуту прекратить.

Понятовский почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо.

— Иная голова, не заботящаяся о хвосте, достигает лишь того, что отделяется от тела, и сие уже не Плутархом, а новейшими событиями доказано, — отчеканил Чарторыйский, и в комнате настала такая тишина, что, казалось, был слышен учащенный стук сердец. — Вернейший же способ для змеи утратить голову таким способом — искать помощи у ястреба. Впрочем, довольно аллегорий. Любой народ сам вправе выбирать себе вождей и правителей, а также устанавливать законы, которым он намерен подчиняться. Предоставьте нам самим решать, что хорошо, а что дурно.

Цицианов положил приборы на тарелку, и лакей, стоявший за его спиной, тотчас заменил ее.

— Расскажу я вам одну историю. — Князь откинулся на спинку стула. — Было это лет восемь тому назад. Мой полк стоял в летних лагерях. Однажды приходит ко мне мужик с жалобой: ехал он на телеге по своим делам, вдруг откуда ни возьмись — солдат, стал требовать отвезти его в роту, а потом прибил мужика, лошадь отобрал и ускакал. Сделай милость, барин, вели лошадь вернуть. Я обещал ему, что разыщу виновного, и разыскал. Показываю ему солдата: он? Этот самый. Которая твоя лошадь? Вон та, мохнатенькая. Всё верно, по спискам выходит — лошадь лишняя. Ну, я велел солдата прогнать сквозь строй, огласив перед этим его вину, а мужику сказал, чтоб при экзекуции присутствовал. После спрашиваю его: доволен ли ты? А он бледный, трясется весь и говорит: кабы я знал, что так будет, пусть бы лучше лошадь моя пропала.

Князь прервал свой рассказ, чтобы отпить глоток вина. Адам Чарторыйский смотрел на скатерть перед собой, и ему представлялась белая рубаха, покрывающаяся алыми полосами…

— Так я вас спрошу: хорошо я поступил или дурно? Солдат скажет, что дурно: его наказали за то, что сам он дурным поступком не считал. И мужик скажет, что дурно — не по-христиански: врагам своим надобно прощать. Однако сам ко мне за защитой прибежал. Другой бы полковник его и слушать не стал, хотя и раздал всем офицерам и ротным командирам приказ главнокомандующего о том, чтобы местному населению не чинили никаких обид. Я тот приказ выполнил, обидчика наказал, причем так, чтобы другие солдаты знали, что им подобные проказы с рук не сойдут; мужик получил назад свою лошадь и видел, что бывает с шалунами, так что подставлять кого-то под палки по ложному навету у него охота не возникнет. Так хорошо ли я поступил или дурно? Как вы считаете, ваше величество?

Все взгляды обратились на Понятовского. Рука его смяла салфетку, лежавшую на столе; голос был хрипловат, когда он наконец ответил:

— Разумеется, проступок должен быть наказан. Но я всегда был против телесных наказаний: они ожесточают и виновного, и тех, кто приводит их в исполнение.

— В таком случае я взял бы на себя смелость рекомендовать вам, ваше величество, обратиться к нашей государыне с просьбой отменить ее высочайший приказ о строжайшем наказании тех, кто станет притеснять жителей Литвы, Белоруссии и Жемайтии, о чем его светлость князь Репнин недавно получил рескрипт.

За столом наступило неловкое молчание. Адам испытывал неприятное чувство: он был совершенно не согласен с князем, однако не мог найти аргументов, чтобы ему возразить. Княгиня Сапега заговорила о недавнем бале у князя Репнина, Эльжбета Грабовская подхватила разговор, чтобы увести его от опасной темы.

После обеда Чарторыйский подошел к королю, чтобы откланяться; тот увлек его к окну и, пока Цицианов любезничал с дамами, заговорил с ним по-польски.

— Вам будет трудно, князь. — Глаза Понятовского были печальны. — Я виноват: я не смог ни спасти Отечество, ни пасть за него. Надеюсь, Господь вскоре призовет меня к себе, но вам надобно жить, а для этого вам потребуется терпение — много терпения. Только терпением можно превозмочь это… несчастье и дожить до того момента, когда, быть может… Уповайте на Господа нашего, не теряйте веры. Храни вас Бог.

***
Прошел целый месяц, прежде чем Килинского вызвали на допрос. Три солдата — один впереди, двое сзади — провели его по коридорам в полупустую комнату со сводчатым потолком, где полковник, который уже не раз посещал арестантов, зачитал ему допросные пункты, сидя за столом, а секретарь записал ответы. Спрашивали в основном про вождей восстания: кто какие отдавал приказы, к чему призывал народ. Несмотря на строгий надзор, Килинскому за эти дни всё же удалось перемигнуться с Капостасом, который видел краем глаза Немцевича и прочих, а потому он всё валил на Мадалинского, избежавшего русского плена. Это Мадалинский своим походом через Великую Польшу начал восстание, чтобы свергнуть иго ненавистных немцев. Поляки не желали видеть немца своим королем, а в Варшаве Игельстрём не хотел их слушать, когда они через него просили русскую царицу посадить на польский трон ее внука, Константина.

Закончив с пунктами, полковник поднял на Килинского бесстрастное лицо.

— Всем ли вы довольны? Имеются ли жалобы?

Ян решился: распахнул полы полушубка, задрал подол рубахи, показав впалый живот и выступающие ребра.

— Ваше высокоблагородие, господин полковник, я уже никоим образом на солдатском содержании выдержать не могу! — заговорил он, оправив одежду. — В Польше самый бедный работник в пятницу лучше ест, чем я здесь, а я ведь полковник двадцатого полка! Покорнейше вас прошу: изложите в вашем рапорте мое ходатайство, что если государыня-императрица будет меня держать в неволе, да еще и голодом морить, то это будет лишь одно тиранство, пусть уж лучше велит лишить меня жизни. А ежели она хочет, чтобы я жив оставался, то смилуйтесь надо мною, назначьте иную порцию. Я так прошу, потому что боюсь, как бы не впасть в бешенство и не наделать безобразий от голода. Мы так жестоко с москалями не обращались. Вы спросите их, пусть они сами расскажут, как им у нас в плену жилось, мы им разрешали всё, что бы они ни пожелали. А мне здесь не позволяют покупать еды на собственные деньги! Утром холодную воду дают, чего уж совсем никак невозможно.

Полковник выслушал его, не поведя даже бровью.

— Хорошо. Я сообщу о вашей жалобе.

Килинского увели.

В тот же день ему на ужин принесли обед из трактира и бутылку пива. При виде дымящейся похлебки в животе заурчало; Килинский сдерживался изо всех сил, чтобы не набрасываться на еду, а есть не спеша — берег нутро. С неделю всё шло исправно, и он уже начал мечтать о кофе и горилке, но потом его порция вновь начала уменьшаться. Осмелев, Килинский заявил караульному офицеру во время поверки, что желает видеть полковника; тот и ухом не повел. Глядя в дверь, захлопнувшуюся за офицером, и слыша скрежет засова, Килинский понял причину наложенной на него «епитимьи»: казенные денежки вечно липнут к грязным рукам. Ничего, перетерпим как-нибудь, а только, как бы вы ни измывались над патриотами, всё равно наша возьмет!

III

В доме не было ни души, хотя всё указывало на недавнее пребывание в нем благородного семейства: на фортепиано лежали раскрытые ноты, к кровати со снятой постелью прислонена гитара с бантом — не иначе спальня какой-нибудь паненки, повсюду следы поспешных сборов. Хлев и конюшня стояли нараспашку. Солдаты изловили управляющего, но капитан Палицын не мог от него ничего добиться: панов нема, а гдже — не вем.

— Ваше благородие! Тут жид какой-то до вас просится.

Палицын велел привести к нему жида.

Немолодой еврей мял в руках шапку и мелко кланялся. Капитан спросил по-польски, что ему нужно.

— Ясновельможный пан! Я местный корчмарь, Иосель. Спросите кого угодно, меня все знают, и пани госпожа всегда говорила: «Иосель — честный человек», и пан граф, чтоб он был здоров, не велел меня обижать, потому что если я не продаю водку его людям, так это он сам мне приказал, а Иосель не может ослушаться пана, даже себе в ущерб…

Капитан сделал нетерпеливый жест, и еврей закивал, показывая, что сейчас перейдет к делу.

— Как два дня тому назад начали палить из пушек, а пан граф в отъезде, так пани госпожа со всем своим семейством ушли в лес. Ой вэй мир, мы же знаем, что такое война: сначала палят из пушек, потом приходят солдаты и отбирают лошадей у пана, у мужиков требуют харчи, а у еврея деньги… Так вот пани госпожа сидит себе в лесу, а ко мне прибегает мой знакомый шинкарь и говорит: не ходить мне по этой земле, если я своими ушами не слышал, как бывший графский приказчик подбивал нескольких шляхтичей и поил мужиков, чтобы пойти с ним в лес и захватить там всё, что пани взяла с собой, а пани же не может спать на голой земле, тем более что с нею дети, и всем им надо что-то кушать. Как вы себе думаете, отдадут ее люди всё это просто так? Не отдадут, и там в лесу будет жестокое убийство, так я вас умоляю, ясновельможный пан: защитите невинное семейство!

Палицын испытующе смотрел на еврея. Врет или нет? Увиденное в доме как будто подтверждало его слова, но вдруг он хочет завести его в засаду? Однако, если он говорит правду, убийство целой семьи падет на совесть Палицына, а разбойники к тому же запросто могут выдать эту резню за зверства русских, раз помещица бежала, опасаясь прихода войск.

— Пойдешь со мной, будешь показывать дорогу! — велел капитан Поселю. — И если ты заведешь нас в какую-нибудь ловушку, то я тебя повешу на первом же дереве!

— Как можно, ясновельможный пан! — начал уверять его корчмарь, но Палицын его уже не слушал и отдавал распоряжения: еврея связать, пятидесяти гренадерам идти с ним в лес; остальным солдатам разместиться на постой в деревне, офицерам занять флигель барского дома, а в самом доме ничего не трогать; управляющему же приказал немедленно загнать скот и лошадей, спрятанных в лесу, обратно в хлев и на конюшню.

…Семен и Кондратий с ружьями шли впереди, выглядывая, нет ли какой опасности. За ними, шагах в двухстах, продвигался караван: навьюченные пожитками лошади, пани Анеля с двумя дочерьми, приживалкой, служанками, нянькой, поваром, лакеями и стрельцами, один из которых нес на руках пятилетнего Тадеуша. После бессонной ночи, проведенной в страхе перед разбойниками, пани решила уйти с поляны к опушке леса, поближе к дому, а там — что Бог даст. Шли уже часа два, в полнейшей тишине, изредка нарушаемой треском случайно сломленных веток, щебетом птиц или дробью дятла. Вдруг впереди послышались голоса, громкие окрики, а потом из-за кустов замелькали зеленые мундиры, красные штаны и русские гренадерские шапки. Ноги пани подкосились, и она, закатив глаза, опустилась на замшелое бревно.

Служанки бросились к ней, пытаясь привести в чувство; дочери плакали, Тадеушек, посаженный у ног матери, теребил ее за подол; панна Клара вопила: «Господи, умилосердись! Езус-Мария! Благословенная Бронислава, защити! Святой Казимеж!..» Сбившись в дрожащую стайку, женщины обнялись и закрыли глаза, ожидая конца, и тут раздался знакомый голос:

— Не бойтесь, не бойтесь, пани! Это добрые москали, я сам привел их сюда!

Иоселя развязали; нескладный и долговязый, он бежал, спотыкаясь, по тропинке и махал руками.

— Не бойтесь! Ничего не будет худого! И пана графа ожидают нынче в Глуск, он к вечеру будет дома!

Паненки Елизавета и Антонина бросились к нему и стали обнимать и целовать; панна Клара в истерике билась на земле, смеясь и плача; пани Анеля пришла в себя, но еще не имела силы встать. Иосель подошел и с поклоном поцеловал ей руку, а потом поцеловал руку Тадеушу, не понимавшему, что происходит, и вложил в нее пряник, вынутый из кармана. Из глаз у пани Анели брызнули слезы:

— Иосель! Этого пряника я во всю жизнь тебе не забуду!

Капитан Палицын представился помещице и уверил ее, изъясняясь по-польски, что от солдат Фанагорийского гренадерского полка, которыми он командует, не будет никаких обид ни ей самой, ни самому распоследнему мужику. Потом взял на руки Тадеушка и поцеловал его:

— Хочешь со мной подружиться?

— Хочу. Если ты никого из нас не убьешь, — ответил мальчик и обнял его за шею.

— Я, дружочек, только тогда убиваю, когда на меня нападают. До дому еще далеко, вы не дойдете пешком, — сказал он, обратившись к дамам. — Извольте обождать немного, я помогу делу.

Посадив ребенка на колени матери, капитан ушел обратно в лес со своими солдатами, оставив всех в недоумении. Елизавета и Антонина шепотом обсуждали между собой офицера, как он хорош собой и как идет ему мундир. «Не может быть, чтоб он был русский: это или поляк, или лифляндец, или курляндец», — говорила всем пани Анеля, успокаивая саму себя. Палицын вернулся через полчаса; за ним шестнадцать солдат несли наскоро сделанные из сучьев носилки, по четыре человека на каждые; на эти носилки, положив на них подушки, предложили усесться дамам. Саженный гренадер с длинными усами взял на руки Тадеуша. Основной отряд дожидался впереди. «Песельники, вперед!» — скомандовал капитан. Семья Бенедикта Булгарина вернулась домой на руках русских солдат под «Соловей, соловей, пташечка!» Пани Анеля попросила у капитана позволения дать каждому солдату по рублю и угостить всю роту во дворе ее дома.

Пушки, гул которых так напугал обитателей Маковищ, рассеяли картечью последний отряд, уцелевший во время разгрома Цициановым Стефана Грабовского при Любани. О сопротивлении русским более никто не помышлял; с прошлой осени Минское воеводство кишело дезертирами, которые неожиданно появлялись и так же внезапно исчезали, а в промежутке буйно гуляли в корчмах, швыряя деньги направо и налево. Люди говорили, что деньги те были украдены из полковой кассы или на большой дороге, а у кого-то якобы даже видели на лбу клеймо-виселицу, поставленное генералом Сераковским. Случалось, что дезертиров ловили и брали под стражу. Минский генерал-губернатор Тутолмин, впавший в немилость у императрицы за то, что проглядел восстание и не задавил его в зародыше, теперь боялся снова дать маху и запрашивал у Репнина списки тех, кого надлежит арестовать, разделив на разряды: мятежники, присягавшие императрице, и те, которые не присягали, зачинщики бунта и простые участники, пособники и сочувствующие. Репнин на это отвечал, что ему проще составить список эмигрантов, которых не было в стране во время мятежа, все же остальные так или иначе к нему причастны — не хватать же всех подряд. Русские генералы и офицеры, вынужденно превратившиеся в чиновников, были рады-радешеньки переложить тяжкие для них обязанности на местную шляхту. Вот так Бенедикт Булгарин, которому Костюшко, зная его горячий, шальной характер (и получив тайное письмо от его жены), не доверил командование отрядом, а сделал военно-гражданским комиссаром, теперь был назначен комиссаром Новогрудского воеводства и должен был явиться в Несвиж в распоряжение Ивана Евстафьевича Ферзена, который за пленение Костюшки получил чин генерал-аншефа и стал из барона графом. Но прежде чем перевезти туда свое семейство, следовало как следует отпраздновать его счастливое избавление от опасности и отблагодарить избавителей — или мы не поляки?

Со всей округи созвали гостей, из Глуска выпросили музыку графа Юдицкого — и пошло веселье! Весна в тот год выдалась ранняя и дружная, в конце апреля было уже так тепло, что мужчины спали на гумне, предоставив комнаты дамам. Обеденные столы накрывали во дворе; из повалуши туда несли блюда с колдунами, миски с бигосом, колбасу, ветчину, зразы, сыр — закуски, всё это запивали пивом, а потом начинался сам обед с вином, перед которым полагалось выпить чарку горилки для аппетита. После обеда, там же во дворе, танцевали ходзоный (полонез), краковяк, мазурку, а когда уставший оркестр сменяли песельники, русские солдаты пускались плясать вприсядку, выкидывая диковинные коленца. Маленький Тадеуш сновал между гренадерами, нося им водку, вино, булки, пироги, даже выпрашивал у родителей деньги для них. Те в ответ дарили ему новые «игрушки»: пули, штык, тесак, а капитан Палицын повязал ему через плечо свой офицерский шарф. Иногда вместо танцев или в перерывах между ними удальцы соревновались друг с другом в стрельбе — гасили пулей свечу или попадали в туз из пистолета с двадцати шагов. Вечером садились ужинать: верещака с блинами, пячисто из баранины, еще несколько блюд из мяса и птицы, кулага на сладкое… Офицеры варили пунш, а солдаты снова пели русские песни. Так продолжалось целую неделю. Последний бал длился до самого утра; на рассвете рота фанагорийцев выступила в поход, и всё общество вместе с музыкой провожало ее верст пятнадцать. Там устроили прощальный завтрак и наконец-то расстались: Палицын со своими молодцами потопал в Слуцк, а Булгарины вернулись домой, чтобы готовиться к отъезду в Несвиж. Тут-то и обнаружилась пропажа панны Клары: какой-то бравый гренадер забрал ее с собой.

Запряженную четвериком бричку с поваром и поварятами, нагруженную кухонной утварью, выслали вперед, сообщив повару маршрут: в назначенных для остановки местах он должен был стряпать обед и ужин, чтоб был готов к прибытию основного поезда; завтрак и полдник везли с собой. Впереди скакали четыре стрельца с ружьями и охотничьими рогами (подъезжая к какой-нибудь усадьбе или местечку, они стреляли в воздух и трубили в рог, чтобы дать знать, что едет пан); за ними следовала громоздкая карета на ремнях, запряженная цугом в шесть лошадей, с двумя гайдуками в волчьих шапках на запятках, — ее занимала пани с дочерьми и сыном; за каретой ехала коляска, которую везли четыре жеребца с высокими хомутами, унизанными бубенчиками: в ней поместился камердинер пана, а на запятках стоял казачок-бандурист; следом доезжачий с помощником вели на сворах гончих и борзых; три брички, каждая в четыре лошади, были нагружены постелями, бельем и столовыми сервизами, в них сидели служанки и лакеи; дворецкий и конюший ехали верхом; ездовой вел в поводу парадную лошадь пана, покрытую попоной с гербами, а сам пан скакал на сером жеребце; другой ездовой — в куртке с галунами и шишаке с перьями — вез длинный турецкий чубук и запас трубочного табаку; замыкали поезд крестьянские подводы со съестными припасами. Вся эта процессия продвигалась легкой рысью, а то и шагом: дороги такие, что не расскачешься.

У моста пришлось остановиться. Неширокий летом ручей в половодье превратился в бурный поток, а мост, кое-как державшийся на подгнивших сваях и лишившийся нескольких досок, никак не выдержал бы кареты, переезжать по нему нечего было и думать. Люди разошлись по берегу в разные стороны в поисках брода, и через некоторое время конюший прискакал назад, уверяя, что нашел. Пан Бенедикт первым въехал в реку верхом на своем жеребце, благополучно достиг противоположного берега, но не остался там, а вернулся, чтобы руководить переправой кареты. Пани Анеля посадила Тадеушка себе на колени и мысленно творила молитву; девушки прижались друг к другу и со страхом смотрели, как в щели под дверцами заливается вода. Но воды было немного, так что даже ног не промочили. Зато когда лошади начали выбираться на крутой берег, кучер, сидевший на передней из них, зачем-то погнал ее влево, хотя тропинка шла вправо; лошади стали путаться, постромки натянулись, карета накренилась набок, девушки завизжали… Увидев опасность, отец дал шпоры своему коню, тот рванулся вперед, но увяз ногами в иле, поскользнулся и упал, придавив собой всадника. Женщины с криком и плачем выскочили из кареты; слуги подняли коня и высвободили хозяина. Оказалось, что у него сломана нога: под илом прятался острый камень. Стрельцы раздобыли где-то две дощечки, привязали их к ноге пана, отнесли его в коляску и во весь дух поскакали в Несвиж, до которого оставалось не более двадцати верст. Побледневшая пани Анеля тоже просила кучера погонять. Когда карета добралась до дома, отведенного Булгарину магистратом, пан Бенедикт уже лежал в постели, а вызванный к нему доктор, наложивший шину более умелой рукой, уверил пани Анелю, что через полтора месяца ее муж будет совершенно здоров и никакой опасности нет.

Явился адъютант от Ферзена, который уже проведал о несчастье и справлялся о здоровье пана Булгарина. Он стал приходить каждый день, а когда у больного спал жар, к нему явился сам граф. В светелке пана находился доктор, поэтому Ферзена встретила пани Анеля, предложила ему кресло в гостиной и представила своих детей.

— Для меня большая честь — принимать вас в моем доме, ваше сиятельство, — сказала она учтиво, но довольно холодно.

— Ну что вы, — с поклоном отвечал ей Ферзен. — Вы мать русского воина, имеете полное право на покровительство российского правительства, и я прошу вас стать моей предстательницей перед нашей государыней.

Пани Анеля смутилась. Елизавета и Антонина были ее дочерьми от первого брака; их брат Юзеф, служивший в конной гвардии, еще в девяносто третьем году принес присягу императрице и перешел на русскую службу. Конечно, нет ничего удивительного в том, что Ферзену это известно, однако… Впрочем, он сказал это искренним тоном, и у нее нет никаких причин подозревать в криводушии этого доброго и обходительного человека.

Тадеушек искоса рассматривал подслеповатого старика, имя которого ранее произносилось в их доме с гневом и негодованием. Почему же теперь матушка так с ним любезна? Сколько у него морщин! А лицо всё белое от пудры! Взгляд мальчика приковала к себе трость с набалдашником, усыпанным драгоценными камнями.

— А ну-ка, поди сюда. — Старик поманил его к себе… — Поди-поди, не бойся.

Матушка спустила Тадеуша с колен и слегка подтолкнула в спину. Он подошел к креслу и поклонился, шаркнув ножкой, как его учили. Ферзен улыбнулся и привлек его к себе.

— В следующий раз я принесу тебе конфет и игрушек, — сказал он, целуя мальчика в лоб. — Какую ты хочешь игрушку?

— Саблю! — не задумываясь ответил Тадеушек.

— Зачем же тебе сабля?

— Бить всех, кого дядя Костюшко прикажет!

Пани Анеля и девушки оцепенели от страха. Но Ферзен и бровью не повел.

— Разве ты не знаешь, что у тебя есть король и что ты должен слушать его, а не Костюшку?

— Круль Понятовский, кеп з ласки Боски![1] — выпалил мальчик.

Его мать схватилась за сердце, но Ферзен неожиданно расхохотался. Посидев еще немного, он простился с дамами и поднялся наверх.

Несмотря на постельный режим, прописанный больному, дело стоять не могло. В спальне Булгарина стал ежедневно собираться комитет из польских помещиков и русских штаб-офицеров, занимаясь учреждением земской полиции и Провиантской комиссии. За месяцы реквизиций, проводившихся уполномоченными порядковых комиссий, ротмистрами повстанческих войск и вообще всеми, кому не лень, помещики и крестьяне научились прятать свои запасы в ямах, выкопанных в лесах, среди болот. Теперь русская армия, стоявшая в Литве, испытывала потребность в провианте и фураже, и обеспечить ее ими должны были местные уроженцы, знающие о доходности каждого поместья и о местах, где можно устроить тайники. Разумеется, без чрезмерного отягощения жителей, чтобы те не взялись за вилы. Когда генерал-поручик Голицын в Жемайтии приказал собрать в январе подати в российскую казну за весь предыдущий год, мудрый князь Репнин, генерал-губернатор Литовский, сей приказ отменил и распорядился взыскивать только те подати, что следовало внести в прошлом сентябре, поскольку в январе, марте и июне их уже собрали с народа прежние власти, пусть и незаконные. Кстати, все распоряжения этих властей, порядковых комиссий и земских судов, особенно содержащие имя Тадеуша Костюшки, — газеты, печатные универсалы и частные письма, — Репнин приказал изымать и уничтожать, о чём было объявлено во всех костелах и церквях. Папский нунций Лоренцо Литта разослал ксендзам циркулярное письмо о том, что им следует призывать население повиноваться новым властям; Пий VI еще в январе издал бреве, назвав восстание под руководством Костюшки богопротивным предприятием.

По вечерам члены комитета возвращались в гостеприимный дом Булгарина, приводя товарищей и семьи, чтобы послушать, как музицируют барышни, воспитанные в бенедиктинском монастыре (у Антонины было прелестное сопрано, она играла на фортепиано, арфе и гитаре, а Елизавета на кларнете), потанцевать и перекинуться в карты, отдавая предпочтение фараону, мушке и стуколке, где главную роль играет случай. Пикет и вист — для стариков!

На офицерских квартирах, в отсутствие дам, играли рьяно, запойно, ожесточенно. Червонцы ставили на кон, наполняя ими стаканы; проигрывали — или выигрывали — драгоценное оружие и конскую сбрую, набранные по шляхетским усадьбам, серебряную и золотую посуду, часы, жемчуг, алмазные перстни и серьги, в которых потом щеголяли хорошенькие дочки экономов и панны, украшавшие своим обществом жизнь русских офицеров, преимущественно пожилых. Польские дамы, включая пани Анелю, даже избегали ездить в церковь, чтобы не встретиться там с этими женщинами, не разделявшими их представлений о чести. Ходили слухи, что и панну Клару видели в Несвиже — в богатом экипаже какого-то майора и в умопомрачительном наряде. Среди игроков отирались виленские и варшавские шулеры, переезжавшие из Слонима в Гродно, из Минска в Ковно, — лишь бы там находился русский штаб, — увозя с собой богатую добычу или наоборот: с переломанными ребрами и выбитыми зубами или глазом. Рассудительнее всех вели себя немцы, для которых выигрыш был важнее упоения азартом: все добытые в Литве сокровища они немедленно отправляли домой, чтобы приобрести мызу в Лифляндии или Эстляндии, выйти в отставку и заделаться помещиками. Не всем же государыня раздает деревни и крестьян.

Граф Ферзен занимал в Несвиже замок Радзивиллов, законный владелец которого, восьмилетний князь Доминик, уехал с матерью в Галицию, где та снова вышла замуж. Вся обстановка, мебель, сервизы, приборы, столовое белье и прислуга остались в замке и находились в распоряжении временного постояльца, с которым поселились и три молодые польки из числа тех, кого сторонилась пани Анеля. Зато Тадеушек повадился ходить в замок каждый день — завтракал там и порой оставался до обеда, бегая по комнатам, играя с моськами и попугаями графа и веселя его самого, адъютантов и прислугу своей детской непосредственностью, восторгом от необычных вещей и простодушием. Ферзен называл его своим полуадъютантом, потому что передавал с мальчиком бумаги для его отца. Свое обещание он сдержал: Тадеушек получил свою саблю. Вне себя от радости, он забрался на колени к графу, обнял его, весь измаравшись пудрой.

— Тебя я не убью, даже если дядя Костюшко прикажет! — поклялся он искренне.

— Спасибо, очень благодарен, — рассмеялся Ферзен.

***
В пустых комнатах, из которых вынесли всю мебель, голоса звучали непривычно громко. Адъютант сказал, что фельдмаршал работает в кабинете, и князь Станислав просил его не утруждаться: он знает дорогу, но тот всё же настоял, чтобы проводить гостя (гостя? в его собственном загородном доме?), и оказался прав: кабинетом Суворову служил чуланчик, где Понятовскому когда-то приготовляли кофе; теперь там стояли стол и два стула, каких не найти и в самом жалком кабаке.

— Мне совестно, что вы находите меня здесь, — сказал Суворов, выйдя навстречу племяннику польского короля, — зато посмотрите, как я содержу ваш дом.

Понятовский хотел сразу перейти к делу. В Варшаве, куца он прибыл из Рима через Флоренцию, Болонью, Падую, Грац, Вену, Брно, Остраву и Лодзь, он намеревался провести всего один день, чтобы повидаться с отцом, и тотчас выехать в Петербург. Князь никогда бы не покинул Вечный город и не отважился на столь дальний путь в апреле, по отвратительным дорогам, если бы не боязнь остаться нищим. Все его письма к членам русского правительства по поводу восстановления его прав на секвестированные поместья остались без ответа, между тем Платон Зубов хлопотал, чтобы их передали ему. Николай Васильевич Репнин дал князю дружеский совет: надо ехать в Петербург и явиться на глаза императрице, это единственный способ избежать конфискации. Хотя Станислав Понятовский заочно присоединился к Тарговицкой конфедерации вслед за дядей и не участвовал в восстании (в отличие от кузена Юзефа), не протестовать и соглашаться мало — надо лично просить и угождать, иначе его земли и мужички могут уплыть в чужие руки, а вернуть их после будет мудрено. Репнин же дал и еще один совет: паспорт в Петербург можно попросить у Суворова, тогда Понятовского нигде не задержат, а иначе придется посылать за паспортом курьера и ждать его возвращения.

Суворов оставался в Варшаве, хотя на 29 апреля была назначена свадьба его дочери с Николаем Зубовым. В приданое за Наталкой Александр Васильевич отдал имение с полуторатысячами крестьян обоего пола, часть наградных бриллиантов и еще кое-что деньгами. Жених остался этим недоволен, он рассчитывал на большее (его брат Валериан получил от императрицы бывший дворец Бирона в Петербурге, чин генерал-поручика с пенсией в 113 тысяч рублей серебром и еще триста тысяч на уплату долгов). Суворов лично жениха не знал, хотя и был наслышан о его храбрости, ходатайствовать перед государыней через Платона Зубова об увеличении приданого отказался наотрез и сам в столицу не поехал. В воздухе пахло новой войной; фельдмаршал чувствовал, что ему предстоит путь дальше на запад, так зачем же зря ездить туда-сюда.

Успехи французских республиканцев, успешно сражавшихся на нескольких фронтах, захватив несколько немецких городов и громя роялистов, напугали прусского короля Фридриха-Вильгельма, и он решил заключить с Францией мир: Пруссия не смогла бы воевать с ней, постоянно опасаясь нового восстания в польских землях; прежде нужно было обезопасить тыл и навести порядок железной рукой. Польские эмигранты в Париже, знавшие о судах и расправах над схваченными повстанцами, воспрянули духом при новости о мирных переговорах: французы могут поставить прусскому королю условие — отказаться от захваченных польских земель. Однако воодушевление быстро спало: Франция нуждалась в отдыхе не меньше Пруссии. Нужно залечить раны, залатать дыры в финансах, восстановить внутренний мир в стране и накормить народ. Из-за массовых мобилизаций деревни опустели, урожай было некому собирать, да и крестьяне, боясь реквизиций, припрятывали хлеб до весны. Чтобы избежать голода, правительство закупило зерно в Прибалтике и Северной Африке, но доставить его в столицу зимой было нельзя, потому что реки сковало льдом. В Париже хлеб и мясо отпускали по карточкам (мясо — полфунта на пять дней), и чтобы их отоварить к полудню, очередь занимали еще до рассвета. По парижским окраинам бродили волки, по дорогам Пикардии и Нормандии — толпы нищих и банды разбойников. В политике же нет ничего надежного; сегодня прусский король говорит о мире, а завтра опять примкнет к врагам Республики. Единственное, в чем могут быть уверены польские патриоты, — упорства республиканцев не сломить; со временем, усилив свою мощь, они силой вырвут Польшу из лап захватчиков, чтобы вернуть ей былое величие. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Лишённые родины