Все права на текст принадлежат автору: Виктория Самойловна Токарева.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
О любви (Сборник рассказов)Виктория Самойловна Токарева

Виктория Самойловна Токарева О любви (Сборник рассказов)

За рекой, за лесом

Артемьев любил любовь. Женщины — как цветы, каждая неповторима. У каждой своя красота и свой аромат. Невозможно пройти мимо. Хочется остановиться, сорвать и понюхать. А потом, естественно, выбросить. Что еще делать с сорванным цветком…

И женщины его тоже любили. За слова. За нежность. Таких слов и такой нежности они не знали ранее. И уже не могли без этого жить. Однако наступал момент разлуки. Артемьев не умел красиво расставаться. Просто исчезал, и все. Трусил. Не хотел выслушивать чужие трагедии.

Брошенные женщины вели себя по-разному. Гордые — не возникали. Исчезали, страдая. Другие — не мирились, преследовали и даже мстили. Одна из них, по имени Элеонора, пришла к его дверям и стала беспрерывно звонить. Артемьев не открывал, поскольку был не один, а с Розой.

Элеонора закричала, что сейчас подожжет дом. И действительно подожгла. Она распорола обивку на двери, сунула туда тряпку, пропитанную бензином. И подожгла. Квартира наполнилась дымом. Роза смотрела на Артемьева большими перепуганными глазами. Они боялись оставаться в квартире и боялись выйти. Разгневанная Элеонора могла плеснуть в них бензином и поджечь, как дверь.

Артемьев пережил с Розой напряженные минуты. Это их сблизило.

Впоследствии Артемьев женился на Розе, хотя она была не лучше других. Это была попытка защититься от хаоса, как сказал один рано умерший писатель, тоже бабник.

* * *

Роза родила Артемьеву двоих дочерей — одну за другой. И это оказалось очень кстати. Впоследствии старшая выросла и уехала в Англию. А младшая, Людмилочка, осталась с ними. Была бы одна дочь — все равно что никого. Какой смысл от дочери в Англии…

Роза и Артемьев жили хорошо, у них было много общего. И прежде всего — жадность. Материальная ориентация. Это не такое уж плохое качество, как думают. Жадность в детстве и старости не что иное, как инстинкт самосохранения. А в среднем возрасте — двигатель прогресса. Жадность и любопытство — вот что правит миром.

Артемьев про свою жадность ничего не знал. Это чувствовали остальные. А сам со своей жадностью он не сталкивался и не перебирал золотые монеты в сундуке, как Скупой рыцарь.

Артемьев скупал картины и уже не мог жить без хорошей живописи. Он разбирался в художниках, умел увидеть настоящее там, где не видел никто. Умел предвидеть и предвосхищать.

Войдя в свой дом, Артемьев сразу начинал отдыхать, как бы ни устал. Полотна на стенах как будто говорили ему: «Привет. Ты дома». И он мысленно отвечал им: «Привет. Я дома».

Роза была частью дома, частью его самого. Он ее любил. Но гулял. Привычка.

Первое время Роза переживала. Скандалила. Потом махнула рукой. Здоровье дороже.

Так и жили. Артемьев пропадал бог знает где. Однако ночевать приходил домой. Это был неписаный закон: ночевать дома. И бедный Артемьев среди ночи на перекладных перся через всю Москву. Являлся к четырем утра. Но являлся. Роза ждала. Не спала.

Хранить верность жене Артемьев не мог. Но хотя бы верность дому.

И он хранил.

Подружек Артемьева Роза называла «похихишницы». От слова «похихикать». И от слова «хищницы». Но не родилось еще такой хищницы, которая могла бы отодрать от Артемьева хоть жалкий клок. Артемьев подарков не делал. Он сам подарок. Мог написать стихотворение и напечатать его в газете. Стихотворение было прекрасным, возвышающим душу. И все материальное рядом с этим меркло.

Похихишницы не понимали: как он может жить со своей Розой, такой скучной и страховидной? Как он может провести с ней романтический вечер? Но Артемьев не рассматривал свою жену как сексуальный объект. Роза — это дом из камней, как у Наф-Нафа. В таком доме не страшен серый волк. Роза — это пространство, где стоит его письменный стол, и он может за ним работать. Более того, Артемьев мог работать только тогда, когда Роза находилась в соседней комнате. За стеной, но рядом. Он успокаивался от ее присутствия. Уравновешивался.

Артемьеву нравилось, когда ему мешали. Он лучше собирался и сосредотачивался, когда ему мешали.

Девочки любили забегать в кабинет отца. Артемьев разыгрывал возмущение, гнал упрямых девочек. Они уходили не сразу. Он успевал вдохнуть запах детства, увидеть, какие они неправдоподобно прекрасные Божьи создания. Вся красота жизни и смысл бытия были сосредоточены в этих русоголовых, сероглазых, благоуханных, как ветка жасмина.

Пугало будущее: вырастут и наткнутся на такого, как он, пожирателя чужой молодости. Эти мысли Артемьев гнал прочь. Он много работал — так требовала душа. Зарабатывал, чтобы сколотить капитал и передать выросшим дочерям. Пусть у них сразу будет все. Чтобы не зависели от мужей, как Роза. Чтобы сами распоряжались своими жизнями.

Любовь к детям, ответственность перед ними — вот что являлось главным топливом Артемьева. Что касается Розы — он ее не бросит. И это все. Он сохранит ее статус — жены писателя.

В анкетах сокращенно писалось: «ж. пис.» Звучало «жопис».

Женский мир состоял из похихишниц и жописов.

Каждая похихишница мечтала перебраться в жописы. А каждая жена мечтала о нежности и высоких словах. Но все вместе не бывает. Что-то одно.


Девочки выросли. Старшая уехала учиться в Англию. Пошла такая мода: учиться за границей. Завела себе бойфренда, индуса. Хорошо хоть не негра.

Индус на фотографиях был красивый, похож на таджика. Дочь не собиралась возвращаться в Россию.

— Неужели она поедет в Индию? — пугалась Роза. — Там блеск и нищета. И коровы на улицах.

— Там тепло, — отвечал Артемьев. — Там на улице можно жить.

— Зачем же мы строили дачу? — вопрошала Роза.

Этот вопрос был самым мучительным. Зачем все их напряжение, если это не пригодилось.

Но подросла младшая дочь, Людмилочка. Она была похожа на своего некрасивого отца. Друзья дома шутили:

— Вылитый папаша, но обошлось.

И действительно, все, что в Артемьеве было некрасивым: короткий рубленый нос, глубоко утопленные глаза, — в Людмилочке как-то откорректировалось, выстроилось в музыкальную фразу. Короткий нос, пышный рот и яркие хрустальные глаза в темных ресницах. Хоть на обложку журнала. Вылитая Орнелла Мутти, только моложе.

Хорошо было бы посмотреть на папашу Орнеллы. Очень может быть, что он похож на нашего писателя Артемьева.


Артемьеву меж тем исполнилось 55 лет. И тут произошло нечто из ряда вон выходящее. Он влюбился.

Всю прошлую жизнь Артемьев как будто шел по цветущему лугу, срывал цветы удовольствия, нюхал и бросал. А сейчас замер. И больше никуда не пошел. Остановился.

Его новая похихишница была не лучше прежних. Просто он сам стал другой.

Ее звали Елена. Елена — скромная врачиха из писательской поликлиники. Она выслушивала Артемьева через стетоскоп, близко подвинув лицо. От ее лица шло тепло.

Их лав стори начиналась как заурядный роман. А потом Артемьев вдруг понял, что не может без нее жить. И может при ней работать. И плоть ликует и кричит: да, да, да… И так захотелось счастья и покоя. Никуда не бегать, не врать. А просто остановиться и замереть.

Дочери выросли, у них свои индусы. У Людмилочки наметился полукитаец из Новосибирска. Правда, китаец оказался не простой, но об этом позже.

Роза… Она давно ему мать. Он не спит с ней лет десять. Кто же спит с мамашей…

Артемьев заколебался.

Пол дрогнул под ногами, стены заходили. Серый волк не сдул дом. Но землетрясение…

В один прекрасный день, вернее, ночь — поистине прекрасную — Артемьев не пришел домой ночевать. Это был грозный знак.

Роза спросила:

— Где ты был?

— На съемках, — сказал Артемьев. — Ночное телевидение.

Роза поняла: он врет. Но не нарывается. Мог бы признаться.

И что тогда? Тогда надо принимать решение. А он не хочет принимать решение. Значит, все останется по-старому. Муж в доме. А на похихишницу придется закрыть глаза. Можно подумать, что для нее это новость.

Артемьев всю жизнь гулял на длинном поводке, как козел в чужом огороде. И как знать, может быть, эти похихишницы сохранили Розе семью.

В глубине души Роза не обвиняла мужа. Она обвиняла этих недальновидных глупых баб, которые лезут к чужому мужу вместо того, чтобы завести своего собственного. Пусть плохонького, но своего. Роза презирала каждую, как воровку, которая ворует вместо того, чтобы идти работать.


Врачиха задержалась в жизни Артемьева. Прошел год, другой, третий, а она все стояла на небосклоне и светила, как солнце в полдень. И все было ясно без слов. Роза ничего не спрашивала. Артемьев ничего не врал. Наступила негласная договоренность: «Я буду жить как хочу. А ты будешь жить как раньше…»

Людмилочка называла врачиху «постоянка». Значит, постоянная.

Розу все время трясло, как будто она стояла босыми ногами на оголенном проводе. Она боялась, что Артемьев уйдет на зов любви и Людмилочка уйдет к своему полукитайцу. И Роза останется одна-одинешенька, а у нее ни профессии, ни хобби. Ее единственная профессия — это Артемьев. Она создавала ему дом, готовила еду и берегла накопленные богатства в виде живописи, недвижимости и просто денег, которые она ласково называла «денежки». Денежки лежали на книжке, и в сейфе, и в тайнике в ванной комнате. Ни один вор не догадается.

Если Артемьев бросит Розу, ее жизнь погрузится во мрак и холод. Наступит вечная ночь, как на том свете. Это и будет смерть при жизни.

Роза замирала от страха. Просила Людмилочку:

— Поговори с отцом.

— О чем?

— Пусть он ее бросит.

— Да какая разница, — возражала Людмилочка. — Ему почти шестьдесят. Скоро этот вопрос отпадет сам собой.

— Ну да… — не верила Роза. — А вон режиссер, как его… по телевизору, восемь раз женился.

— У него такая привычка: все время жениться. А у нашего привычка все время соскакивать. Он и сейчас соскочит.

— Почему это? — не поверила Роза.

— Потому что он жадный. Все наследство должно перейти детям. А не на сторону. Купеческий закон. И дворянский.

Роза успокаивалась на какое-то время. Потом ее опять начинало трясти. Постоянное перенапряжение сказывалось на сосудах. Стало прыгать давление.

Роза пила успокоительные лекарства и ходила прибалдевшая. Жила как под местным наркозом: все слышишь, но терпишь.


Артемьев ничего не видел и не слышал. В нем постоянно звучала музыка любви и заглушала все остальное.

Елена казалась Артемьеву совершенством. В ней было все прекрасно: лицо, одежда, душа и мысли. Чеховский идеал. При этом она была тихо верующая, принимала жизнь такой, как она есть. И ничего не требовала: ни денег, ни того, что раньше называлось «положение в обществе». Она не выдирала Артемьева из семьи. Это грех. В ней не было никакой агрессии. Она была счастлива своей любовью к нему. И его любовью к ней.

Артемьев любил бывать с Еленой на людях: на выставках, в театре, на презентациях. Он ее развлекал, как сейчас говорят, «тусовал».

Среди людей особенно чувствовалось их единение. Их поле как будто было замкнуто друг на друге.

Стоя среди людей или сидя в темноте зала, Артемьев все время помнил, что у нее под кофточкой прохладная грудь. А заветное место — тугое, резиновое, всегда чуть-чуть влажное от желания. Она постоянно его желала, и он не мог не отозваться на ее зов. Он был сильным рядом с ней. И он ей верил.


Артемьев рассказывал Елене свои замыслы и во время этих рассказов проверял себя: интересно или нет. Если ему было интересно рассказывать, а ей интересно слушать — значит, он на правильном пути.

Артемьев был военный писатель. Но война была фоном, на котором решались нравственные проблемы.

Война все переворачивала с ног на голову. В своих повестях Артемьев пытался все поставить на свои места. Легко рассуждать о добре и зле в мирной жизни. А попробуй сделать это в аду.

Елена не имела к литературе никакого отношения, но у нее был абсолютный слух на правду. Она безошибочно улавливала фальшь. Она была душевно продвинута, и Артемьев ориентировался на нее, как корабль в ночи ориентируется на свет маяка.

Последнее время ему стало казаться, что без нее он не сможет работать. Она должна быть всегда рядом, на расстоянии вытянутой руки.


Грянула перестройка.

Люди начали жить на доллары. Рубли стали называться «деревянные». Артемьев и Роза живо сообразили, что от деревянных надо избавляться. И все, что у них лежало в сейфе и в тайнике, вложили в недвижимость.

Купили еще один дом под Москвой. И дом на острове Кипр. Там оказалось дешевле, чем в России. Оба дома сдавали, поскольку невозможно жить везде одновременно.

Полукитаец Людмилочки раскрутился, стал мощным воротилой. Открыл сеть ресторанов и сеть казино.

Людмилочка уговаривала отца вложиться в казино, но Артемьев сомневался. Боялся, что его обманут, или, как сейчас говорят: кинут. Он вообще был человеком недоверчивым. Страшно было потерять то, что заработано трудом всей жизни. А жизнь уже не повторить.


Елену тем временем уволили из писательской поликлиники. Шел передел собственности. Явился новый хозяин. Набирал новую команду. Елена ушла, чтобы не путаться под ногами. Стала работать в обыкновенной районной поликлинике. Вызовы на дом. Прием больных.

Кончилась прежняя жизнь закрытой поликлиники с отсутствием очередей, тишиной и чистотой, вышколенностью персонала, заискивающей вежливостью пациентов.

Районная поликлиника — как вокзал. Минимальное количество времени на больного, потому что поджимает следующий. Тяжело вникнуть, и в конце концов тупеешь, и неохота вникать. Больные — горластые и настырные, качают правду. Их разверстый рот похож на хайло, печное отверстие. Хочется его заткнуть несвежим вафельным полотенцем. И вся эта музыка — за смешные деньги. В цивилизованной стране врач получает такую сумму за час работы. А здесь — за месяц. Да что сравнивать…

Единственный свет в окне — Артемьев. Он придет к ней вечером. Начнет рассказывать. И его глубокий голос будет тихо струиться, уносить в другую реальность. И ради той, другой реальности можно вытерпеть эту.


Роза терпеливо ждала: когда же иссякнет роман? Когда же Артемьев перестанет шастать на сторону? Но роман не иссякал, и даже наоборот — раскручивал обороты.

Артемьев, уже не стесняясь, жил на два дома, и даже существовал негласный график. Рабочую неделю он жил с семьей, а выходные проводил у Постоянки. У него все чаще мелькала мысль: пора бы определиться, прибиться к одному берегу. Но удерживала привычка бытия и купеческий закон: все наследство — детям.

Артемьев мог бы уйти в чем стоял. Постоянка не претендовала на наследство. Но тяжело обидеть Розу, оскорбить детей… Роза будет раздавлена. Дети унижены. И он сам тоже окажется раздавлен своей виной.

И еще одна причина. Для творчества не полезна душевная гармония. Необходим разлад души с действительностью. Разность потенциалов.

С другой стороны, Постоянка тоже могла поднять восстание. Она старела в любовницах. Не заводила детей. Года наплывали один на другой. А что впереди?

* * *

Однажды Роза стояла за спиной мужа и смотрела, как он одевается. Шарф. Пальто. Кепка. Отправлялся к Постоянке.

— Какая же она дура… — выговорила Роза.

— Почему? — удивился Артемьев. При этом не уточнялось, кто «она». И так ясно.

— Потому что ты не женишься. Ты нас не бросишь.

— Не женюсь, — подтвердил Артемьев. — Кто же бросает своих…

— И цветочка не купишь. И денег не дашь…

— При чем тут деньги?

— Значит, ни статуса, ни материальной поддержки, — подытожила Роза. — Тогда что же остается?

— Остается чистое чувство, — сказал Артемьев.

— Понятно… Любовь — морковь…

— Просто любовь. Без моркови.

— Я же говорила: дура…

Роза храбрилась. Но тряслась. Она продолжала стоять на оголенном проводе.

Артемьев вел себя нагло, потому что за ним была сила. Он — держатель денег. А кто платит, тот и хамит. И ничего с этим не сделаешь.

Роза ждала, что Постоянка допустит грубую ошибку, например: начнет закатывать скандалы. Артемьев не выносит скандалов. Или заведет себе другого, чтобы вызвать ревность. Ревность, как правило, подогревает чувство у всех, кроме Артемьева. Для него ревность — это недоверие. А недоверие убивает любовь наповал.

Однако Постоянка сидела тихо, ошибок не делала, в дом не звонила, денег не требовала. Если разобраться — идеальная любовница. Мало ли какая могла попасться, наглая и алчная…

— Ты должна ей молоко покупать, за вредность, — замечала Людмилочка.

— А мне кто будет молоко покупать? — вскидывалась Роза. — Сколько здоровья уходило на его пьянки-гулянки. И конца не видно. И под старость покоя нет. Когда же это кончится? — вопрошала Роза.

— Это кончится вместе с ним, — предполагала Людмилочка.

Что думала, то и говорила. Хоть бы наврала во спасение.

Роза отправилась к гадалке по имени София.

София раскинула карты, покачала головой.

— Скоро, скоро твое сердце успокоится, — пообещала она. — Возле червовой дамы смерть. Вот смотри…

Постоянка — червовая дама, поскольку блондинка. Возле нее действительно сплошная чернота: крести и бубны.

— Неужели помрет? — оробела Роза. — А когда?

— Это же карты. Здесь не написано. Скоро.

Роза щедро заплатила Софии за эту новость. Пошла домой.

Роза не была злым человеком, поэтому она не злорадствовала. Более того, она сочувствовала бедной Постоянке: молодая еще, могла бы жить и жить. Но судьба не дает слишком много одному человеку. Она подарила Постоянке большую долгую любовь, а за это отнимает жизнь.

Вот ей, Розе, судьба выделила унылую погоду, как в средней полосе: короткий день, беспросветная зима. На Розе природа сэкономила солнышко любви, поэтому Роза будет жить долго. Она природе не в тягость.

Так размышляла Роза по дороге домой. Она ехала на автобусе, хотя могла бы взять такси. А зачем тратить деньги? У денег глаз нет.

Роза приехала домой. Артемьев оказался дома, несмотря на субботу. Его лицо было желтым, как горчица.

— Что с тобой? — испугалась Роза.

— Не знаю. Я пожелтел… Наверное, что-то съел.

Розе стало ясно: гадалка перепутала. Черная карта относилась к трефовому королю.

* * *

Артемьева положили в больницу.

У него определили цирроз печени. А он ничего не чувствовал и не предчувствовал. Любил — и был счастлив. Работал — и был счастлив. Что же явилось причиной болезни? Может быть, подспудная вина… А может, просто компьютер дал сбой.

Казалось, что болезнь можно обмануть.

«Если дружно мы навалимся втроем, то тяжелые ворота разнесем», — сказала себе Роза.

И они дружно навалились: Роза, Людмилочка, полукитаец со своими немереными деньгами, старшая дочь и ее индус со своими целебными лекарствами и травами с самого Тибета.

Роза обеспечивала диетическое питание и возила в больницу. Базар, кухонная плита, кастрюльки, баночки.

Людмилочка — по связям с общественностью. Переговоры с врачами, доставание лучших специалистов, консилиумы.

Полгода семья кипела, как гейзер. Каждый день, каждый день…

Артемьев лежал в хороших условиях. Лечили его хорошо. Везде сплошное хорошо, единственное неудобство — посещения. Он не хотел сталкивать Постоянку с родственниками, и ему приходилось работать регулировщиком. Артемьев каждый раз выяснял: кто, когда, — и переносил Постоянку на освободившееся время. Если жена днем, то Постоянка — вечером. И наоборот.

Но однажды произошел сбой. Постоянка столкнулась с Людмилочкой. Они явились одновременно.

Постоянка растерялась и от страха проговорила:

— Здравствуйте…

— Здравствуйте, — спокойно ответила Людмилочка. — Давайте познакомимся.

— Елена Юльевна, — представилась Постоянка.

— Мила. — Людмилочка протянула руку. Последовало рукопожатие вражеских сторон.

Артемьев смотрел на них слегка отрешенно. У него было мало сил на эмоции — как положительные, так и отрицательные. У него было очень мало энергии, и он ее берег.

Людмилочка знала, что цирроз — это прежде всего слабость. Она быстро попрощалась и ушла, чтобы не мешать.

Людмилочка села в холле и стала ждать. Ждать пришлось не мало. Целый час. «О чем это они? — удивлялась Людмилочка. — После десяти лет знакомства…»

Артемьев тем временем рассказывал своей Елене Юльевне новый замысел. Сюжет — треугольник: Ленин — Крупская — Арманд. Там были захватывающие моменты. У интересных людей и любовь протекает интересно.

— Это не треугольник, — заметила Постоянка. — Квадрат. Ты забыл революцию. Ленин, Крупская, Арманд, революция.

— Точно… — согласился Артемьев. — Без революции это бытовая история. Как у нас с тобой.

— У нас не бытовая, — возразила Постоянка. — Вместо революции у нас литература.

— А… — покивал Артемьев. — Точно…

Они говорили и говорили. И откуда силы брались.

Когда Постоянка уходила, Артемьев сразу засыпал.

Елена вышла из палаты. Людмилочка поднялась ей навстречу. От нее веяло успехом и благополучием. От Постоянки веяло глубокой печалью. Она знала диагноз Артемьева и его прогнозы с точностью до дней.

— Простите… — начала Людмилочка. — Я подумала: зачем вам прятаться?

— Я не прячусь. Я не хочу его огорчать.

— Ну да… Я подумала: мама очень устает. Она не может ходить каждый день. У нее больные ноги. Может, вы возьмете на себя три дня в неделю: пятница, суббота, воскресенье. А рабочая неделя — на нас.

Елена Юльевна выслушала внимательно и бесстрастно. У нее было выражение лица, как у врача, который выслушивает пациента.

График посещений оставался примерно тот же самый, что и раньше. Елена посещала Артемьева в свои выходные. Но ей была оскорбительна легализация графика. Ей РАЗРЕШАЛИ. Более того, ей ПРЕДЛАГАЛИ. Почему? Потому что она неопасна. Артемьев уже не уйдет к ней. Он уйдет только в вечность.

Постоянка молчала. Людмилочка по-своему поняла ее молчание.

— Я понимаю, это нагрузка. Дорога, фрукты — это дорого. Разрешите, я предложу вам триста долларов в месяц.

Постоянка удивилась. Ее глаза сделались круглыми, брови приподнялись.

— Никто не узнает, — заверила Людмилочка. — Я сама буду вам платить. Это наша с вами личная договоренность. Для меня триста долларов не проблема.

— Дело не в деньгах, — сухо сказала Постоянка. — Просто есть вещи, которые не покупаются. И не продаются: Вера, Надежда, Любовь… Я понятно говорю?

— Ну… Извините, конечно, — смутилась Людмилочка. — Я хотела как лучше. Я о вас беспокоилась…

— Обо мне не надо беспокоиться. Подумайте лучше о себе.

Людмилочка пожала плечами. И пошла, пошла…


Людмилочка ехала домой на удобной машине. Машина была высокая, казалась очень надежной.

Она думала о своем друге, полукитайце. Его мать была русской. Имя тоже русское: Саша. Вроде русский человек, а хитрожопый. Азиатская примесь сказывается. С женой не разводится. Детей не бросает. Людмилочке рожать не разрешает. Понятное дело. И чем она отличается от Постоянки? Ничем. Точно такая же Постоянка, только с деньгами. Постоянка двадцать первого века. Сейчас все сместилось: за деньги отбирают жизнь, и любовь можно купить за деньги, и, между прочим, не так уж дорого. И совесть спокойно продается.

Елена Юльевна — реликтовый экземпляр. Ее можно занести в Красную книгу.

Людмилочка вернулась домой в самых противоречивых чувствах. Ей вдруг захотелось бросить полукитайца с его круглым, как тарелка, лицом. Позвонить Ваньке Полозову, с которым она трахалась с девятого класса, и больше ни с кем она не могла повторить этого чувственного фейерверка. Ни с кем и никогда.

Людмилочка поймала себя на том, что завидует Постоянке. Хотя чему там завидовать… Время упущено. Мужик умирает. А больше у нее ничего и нет. Только память. У Постоянки нет будущего, но есть прошлое. Вот что у нее есть. Прошлое. И если расходовать помаленечку, его может хватить надолго. До конца.

— Кушать будешь? — спросила Роза. — У нас сегодня супчик из белых грибов. И пловчик с баранинкой.

— Что? — переспросила Людмила.

— Плов…

— Так и говори: плов. А то пловчик, супчик, как одушевленные. Прямо дети…

Роза исподлобья глядела на дочь. Не понимала, чем та недовольна. Для Розы любить — значило накормить. А что еще?


Елена рассчитывала отложить себе на туфли. Но ничего не вышло. Все деньги уходили на такси.

У нее не было сил добираться на общественном транспорте, полтора часа в один конец с тремя пересадками. Больница находилась за городом. Там лежали номенклатурные работники, имеющие собственные машины с шофером.

Елена брала такси — это тоже машина с шофером.

Она приходила к Артемьеву. Вынимала из сумки бутылочки со свежевыжатыми соками. И обязательно цветы. Цветы слабо благоухали. Звали к жизни.

Артемьев был равнодушен ко всему. Ни цветы, ни соки его не радовали. Его глаза были повернуты в глубь тела, в котором происходило что-то неотвратимое и от него не зависящее.

Елена гладила Артемьева по голове, по лицу, как своего сыночка. А он только моргал. Его голубые глаза оставались печальными и одинокими.

Елена знала как врач, что происходит в глубине его тела. Рабочие клетки печени стремительно замещаются соединительной тканью. Поле зарастает чертополохом.

Если бы можно было остановить процесс или хотя бы замедлить. Но цирроз — на третьем месте после онкологии и сердечно-сосудистых заболеваний. Палач номер три.

Артемьев не говорил о смерти. И о любви тоже не говорил. Его жизнь заканчивалась. Позади остались страсти, книги, успех. Где-то отдельно от него жили своей жизнью дочери. А он сам как будто не жил на белом свете. Так быстро проскочила его жизнь. Одиночная ракета вознеслась в небо, поискрила, да и погасла.


Роза пришла во вторник. Это был ее присутственный день. Кровать стояла без белья.

Роза отправилась в ординаторскую. Спросила:

— Куда вы перевели Артемьева?

— Сядьте… — предложила лечащий врач.

Роза осела на стул.

Шофер Саша не ждал хозяйку возле больницы. Отъехал полевачить.

Роза отправилась домой на метро.


Артемьева хоронили по первой категории. Гроб выставили в Союзе писателей.

Народу пришло неожиданно много. Это удивляло, потому что начиналась эпоха большого равнодушия. Стало ясно: Артемьев сказал что-то очень важное о своем времени. И люди были благодарны и пришли попрощаться. Не поленились.

Елена тоже пришла. Стояла скромно, в сторонке.

Ей было важно увидеть лицо Артемьева. Он умер без нее, ночью. Елена хотела понять: мучился ли он перед смертью, было ли ему больно. И она вглядывалась, не отрывала глаз, искала черточки страдания. Но лицо было абсолютно спокойным, светлым и красивым. Казалось, будто он легко и доверчиво шагнул в неведомое. Переступил черту.

Елена не плакала. Она мысленно держала Артемьева за руку. Не удерживала, а вела…

Он был большим ребенком, доверчивым, по-детски жадным, по-детски любопытным. Он и был ее ребенком. А еще он был ее Мастером. И только с ним она была ТАЛАНТЛИВА. Как скрипка в руках Паганини.


Роза надела шляпу с полями и обвила ее черным гипюром. Получилось красиво. Роза сидела на почетном месте возле гроба, но зорким взглядом углядела в толпе всех его похихишниц. Их было не меньше пяти штук, не так уж и много. По одной на пятилетку.

Похихишницы толкались жопами, клали цветы, норовили протолкнуться поближе к гробу, попасть в телевизионную камеру.

Роза едва заметно ухмылялась, наблюдая эти усилия. Камеру интересовала только семья, дочери и жена, а также видные политики! Людмилочка наклонилась к матери и тихо проговорила:

— Мамаша, притушите победный блеск ваших глаз. Это заметно…

Роза не отреагировала на замечание. Она ничего не могла с собой поделать. Она действительно присутствовала на главной победе своей жизни. Быть женой Артемьева — это полдела. Жена — величина переменная. Сейчас жена, а через полчаса уже не жена. Но быть вдовой Артемьева — это НАВСЕГДА. Теперь никто не украдет мужа, статус, благосостояние. Все — ее. А похихишницам только и остается толкаться возле гроба, как голубям. Собирать жалкие крохи. И при жизни — крошки, и сейчас — считай ничего…

Панихида окончилась. К Розе и Людмилочке подошел сам мэр и поцеловал им руку. Каждой по очереди. Телевидение отразило этот акт сочувствия и уважения.

Гроб перенесли в автобус.

Артемьев завещал похоронить себя в родной деревне Заколпье. Предстояло ехать сто километров.

Никто из важных гостей не пожелал преодолевать такие расстояния. А похихишницы пожелали, как ни странно. Одна за другой полезли в автобус, оттопыривая зады разных размеров и форм.

Роза растерялась, а Людмилочка сказала:

— Пусть едут. Автобус полупустой. Перед деревенскими неудобно.

Постоянка стояла в стороне. Людмилочка подошла к ней.

— Может быть, вы хотите проводить папу? — проговорила она. — Папа был бы очень рад. И я тоже.

Елена поднялась в автобус.

«Папа был бы очень рад»… Странно сопрягать такие понятия, как радость и смерть. И вместе с тем Елене казалось, что Артемьев еще здесь. Рядом с ней. Он ее почувствует, и ему будет спокойнее. Не так одиноко и не так холодно.

Елена села в ногах и незаметно коснулась гроба коленями.


Хоронили на высоком месте, под широкой разлапистой сосной.

Артемьев сам себе приглядел это место — еще давно, когда был молодым и крепким мужиком. Он сказал тогда: «Хочу лежать здесь».

Все смеялись. Казалось, это время никогда не придет. Но оно пришло. Вот оно.

Внизу текла река, за рекой — луга, и лес в отдалении. А надо всем синее небо и барашки облаков. «Равнодушная природа продолжала красою вечною сиять». Природе все равно, кого именно она смывает с лица земли: того или этого, хорошего или плохого, любимого или бесхозного. Ей главное — освободить место для следующего.

Гроб опускали деревенские.

Могила уходила в песок. Никакой влаги. Хорошее место выбрал себе Артемьев.

Роза заплакала. Она осознавала, что и ее тут положат. Стало себя жалко. Хоть и муж под боком, и песок, а все равно… Жалко расставаться с детьми, с белым светом. И Артемьева тоже жалко. Он был такой живой и грешный, и порядочный при всех своих грехах. У него была крепкая деревенская середина. Без городской гнильцы.

Полетели комья земли.

Похихишницы завыли. Хоронили их молодость, страсть, звездные часы жизни. Каждая была уверена: только ей достались его любовь, крики и шепоты, жаркое дыхание жизни.

Пусть жене отойдет все нажитое добро. Но ведь его с собой не возьмешь, и за тобой не понесут…

Елена не знала, кто эти женщины. Может быть, родственницы. Хотя для деревенских они были слишком ухоженны.

И похихишницы не понимали, кто эта странная молодуха — стоит и не плачет. Хоть бы слезу уронила для приличия.

Елена действительно не плакала. Она осознавала умом, что хоронят ее любимого Артемьева, но сердцем не верила. Ей казалось, что он отъехал в дальнюю командировку, куда-то на Север, например. Они будут как-то общаться, подавать друг другу сигналы, сниться во сне, мысленно беседовать. И он будет отвечать на все ее вопросы.

А потом, когда придет время, она к нему поедет и они встретятся. И уже не расстанутся. И сейчас не расстались. Их души по-прежнему на одной волне. Она чувствовала, что он рядом. И растерян. Она мысленно говорила ему: «Ничего не бойся. У тебя все получится».

Материальный мир этого объяснить не может. Но вера открывает другие знания и другие возможности.

Елена не плакала. Она просто стояла и вслушивалась: как он там?

* * *

Поминки справляли в доме Артемьева. В его летней резиденции — как говорила Людмилочка. Дом всю зиму стоял нежилой, и сейчас в него было неприятно войти. Запах сырости и гнилой картошки.

— Значит, так, — распорядилась Людмилочка. — Снимайте каблуки, берите ведра. И за водой…

Похихишницы не возражали. Они скинули свою выходную обувь. Сунули ноги в галоши, стоящие у двери, и строем пошли к колодцу. Колодец был не рядом, на середине длинной улицы, но им это не мешало. Наоборот. Хотелось перевести душевную тяжесть в физическое действие.

Телевизионная дива скинула свои меха и переоделась в телогрейку. Приобрела вид хипповый и жизнеутверждающий.

Похихишницы превратились в простых рукастых теток. Наносили воды, вымыли полы и даже окна. Одна из них, циркачка, подставила лестницу и забралась под потолок. Протерла стены. Дом как будто вздохнул и посветлел.

Похихишницы старались от души. Людмилочка командовала, осуществляла общее руководство.

Роза накрывала на стол. Она привезла с собой все, что следует. Надо было разложить по блюдам, чтобы выглядело красиво. Не на газете же есть.

Постоянка тихо помогала Розе. Перетирала тарелки кухонным полотенцем. Вилка слева, нож справа.

Стол был накрыт. Все сполоснули потные лица и уселись в свободном порядке.

Пришли деревенские. Принесли бутыль самогона. Пришлось сдвигаться. Места хватило всем. В тесноте, да не в обиде. А вот рюмок не хватило. Пришлось добавить стаканы и железные кружки — все, что нашлось в доме.

Стали поминать Артемьева. Ровесники помнили его ребенком и молодым парнем. Роза все это слышала не раз: как Артемьев мальчишкой тонул в полынье, как его спасли. И он спасал, когда вошел в силу. Заботился о деревне, доставал доски и гвозди через свои каналы. Тогда ведь ничего нельзя было достать. А жить надо было.

Сейчас — другое время. Бессовестное. За деньги можно все. Только где их взять, деньги?

Бывший председатель колхоза, а ныне просто фермер, завел страусов. Страусиные яйца — это тебе не куриные.

— Но они же бегают, — заметила цирковая похихишница.

— Бегают, когда жизнь заставляет. А тут им еду в загон приносят. Куда бежать?

Соседка Артемьевых Зоя стала рассказывать, что в соседний колхоз заехали американцы — муж и жена. Организовали фермерское хозяйство. Сами молодые, красивые. Коровы мытые, сытые. В коровнике чисто. Доят по компьютеру. Вся деревня работает вместе с американцами. Никто не пьет и не матерится. Культурно разговаривают.

— А почему не матерятся? — спросила Людмилочка. — Американцы же не понимают. И коровам все равно.

— Не хочется грубостей, — объяснила Зоя. — Хочется культурно. Надо бы и в нашу деревню пару американцев.

— А русские не могут? — спросила цирковая похихишница.

— Не могут, — спокойно сказал фермер. — Нет культуры труда.

— Научатся, — помечтала Роза.

— Может, когда-нибудь научатся. Сколько стояла советская власть? Семьдесят лет. Вот считай: семьдесят на обратную раскрутку.

— Алексей петь любил, — напомнила Елена. — Давайте споем его любимую.

— Пел мимо нот, но громко, — вспомнил Гена, Зоин муж.

Гена поставил на колено гармонь, развернул мехи. Запел. Голос у него был хрипловатый, но пел он хорошо. Людмилочка с удивлением посмотрела на Гену. Он пел не хуже эстрадных певцов, если не лучше.

— За рекой, за лесом… — начал Гена. — Солнышко садится…

— Что-то мне, подружки, дома не сидится, — подхватили деревенские. Они разделились на голоса. Выстраивался хор.

— Сладкая истома, черемухи цвет…

Похихишницы не выдержали, влились в хор.

— Усидишь ли дома в восемнадцать лет…

Как они пели… Как рвалась душа на волю.

Елена глядела на поющий стол. Все объединились и слились в одно. Не было городских и деревенских, богатых и бедных, победителей и пораженок, законных жен и случайных похихишниц.

Все объединились в одну большую душу, как во время молитвы.


Артемьев лежал под елью. Земля еще не слежалась и пропускала звуки. Он слышал голоса, сплетенные в песню. Это были голоса тех, кого он любил в течение жизни. Они звучали так красиво и всепрощающе. Возможно, это пели ангелы. А может быть, просто шел дождь…

Мужская верность

На двери его кабинета висела табличка: «Денис Петрович Мальцев. Профессор». Но вся лаборатория, игнорируя табличку, звала его Деничка. Его все любили, и было за что: ошеломительно талантливый, добрый, открытый настежь, как большой ребенок.

Он знал все: откуда взялась Земля, как появился первый человек, что было миллионы лет назад и будет миллионы лет спустя. Говорить с ним было — счастье. Единственное, я никогда не чувствовала в нем мужчины. Он был вне секса, и это, конечно, очень мешало. Чему? Всему. Хотя мне это «все» было совершенно не нужно. У меня крутился яркий роман, а Деничка околачивался возле моей рыжей подруги Надьки Абакумовой.

Надька играла на ударных в женском джаз-оркестре. Чувство ритма у нее было абсолютным. Надька считала, что ритм — основа основ. Сердце бьется в ритме, легкие дышат в ритме, и даже совокупление происходит в ритме. Существует и космический ритм — смена времен года, например… Но вернемся к Деничке.

Я подозревала, что он был Надькин любовник, но Надька отмахивалась обеими руками, говорила, что они просто дружат. И вообще, он не по этому делу. Мальчик-подружка.

Не такой уж и мальчик. Нам всем было тогда под сорок. Взрослые, в общем, люди. У каждого семья, работа, положение в обществе, статус.

В сорок лет должен быть статус — и семейный, и общественный. Хотя все это — фикция, если разобраться. Какой семейный статус, если муж гуляет. И не просто гуляет, а завел постоянку. И даже не скрывает. И даже нарывается. Это у Надьки.

У меня другая крайность: не гуляет, не нарывается, но — тоска. Бурое болото. Можно, конечно, поменять участь. Но с кем? Все мои претенденты не набирали козырей.

А зачем менять шило на мыло, притом что шило — гораздо более ценная вещь. У нас с мужем была на заре туманной юности общая лав стори, общие двое детей. Как можно разводиться, разрушать комплект. Это даже выговорить невозможно. Представляю себе глаза мужа, если я это озвучу. Лучше я буду сидеть по ноздри в болоте.

Жалость — хорошее чувство. Оно держит того, КТО жалеет. Очищает, питает. Как чистый источник с хрустальной целебной водой.

Но одной жалостью жив не будешь, поэтому я крутила параллельный роман. Мой Ромео любил меня и хотел иметь в полном объеме. И спрашивал: ну, когда? Имелось в виду: когда я выйду за него замуж? Я молчала, глядя перед собой, и лицо становилось тупым, как у бизона. А он смотрел на мое тупое лицо и все понимал. Он понимал, что я хочу и на елку влезть, и зад не ободрать. Обычно так себя ведут мужчины.

Я не шла замуж еще и потому, что интуитивно тяготела к покою, а не к душераздирающим страстям. Я хотела страстей и не хотела одновременно. Единство и борьба противоположностей.

Мой параллельный роман протекал страстно, конфликтно. Такое чувство можно было вынести два дня в неделю. А жить с таким чувством постоянно — невозможно. Как невозможно есть ложками растворимый кофе.

Моя жизнь была сбалансирована покоем и страстями и стояла устойчиво, как добротная табуретка на четырех ножках. Однако без спинки. Не упадешь, но опереться спиной не на что.

Надька организовала культпоход в театр. В полном составе: она с мужем, Деничка с женой, я с Ромео.

Я тогда впервые увидела жену Денички: тяжелая, с крестьянским лицом — она выглядела несовременно. До тех пор, пока не начинала говорить. Когда открывала рот — юмор сыпался из нее, как золотой дождь. Юмор и ум. И уже не имело значения, как она выглядит. Деничка взял жену из своего научного окружения, и дурой она не могла быть изначально. Дуры в науку не идут, хотя все бывает.

В театре, на людях, Деничка выглядел не очень. У него была проблема со зрением, он носил очки, минус 10. Глаза за толстыми стеклами выглядели как две точки. Рот маленький и круглый, как копейка. Уши — на два сантиметра выше, чем у всех — верхняя часть ушной раковины не закруглялась, а была ровной, будто ее разгладили утюгом. Деничка был похож на волчонка в очках. Наверное, при первом рождении он был волком или собакой. Страшненький, но милый. И не опасный.

Смотрели «Ревизора» в современной интерпретации. Для меня «Ревизор» — скучнейшее сочинение, и никакая современная постановка не делает его интересной. Возможно, я не права, даже скорее всего не права. Билеты доставала Надька.

Надькин муж присутствовал, но его не было. То ли ему, как и мне, был скучен «Ревизор». То ли его душа пребывала в другом месте. Как у покойника. Надька искусственно улыбалась, светилась хрустальными бусами. Я сидела и думала: мой муж скучный, но он при мне. Плохонькое, да мое. А этот — виртуальный муж, хотя тогда не было слова «виртуальный». Зачем Надька настаивает на этом браке? Вышла бы за Деничку. Отбила бы у жены и приватизировала. Такой качественный, надежный. Вот только уши… Но уши, в конце концов, можно закрыть волосами…

В антракте решили подняться в буфет. Я шла вверх по лестнице. Деничка что-то спросил. Я обернулась. Он стоял и смотрел на меня снизу вверх. Его лицо было приподнято. Юношеская форма головы, вихор на макушке и одухотворенное выражение лица. Как будто он ловил лицом солнце.

Я поняла вдруг, что нравлюсь ему, но менять одну на другую, как Хемингуэй, он не мог. Хемингуэй поменял жену на подругу жены и написал об этом книгу. А Деничка был воспитан иначе и не мог позволить себе такой свободы. И я не могла. Или не хотела. Скорее всего то и другое. И не могла, и не хотела. Просто ответила на его вопрос и пошла вверх по лестнице и уже через две ступеньки забыла, о чем он спрашивал.

После спектакля решили не расставаться.

Надька ждала, что я приглашу к себе, но я молчала. Я многое могла в этой жизни: за ночь сшить платье, выиграть в суде любое, самое запутанное, дело, перевести на английский сложнейшую статью. Но чистить овощи, но стоять над плитой, но мыть посуду… Этот труд всегда казался мне рабским и бессмысленным, что неверно. Еда — часть культуры народа, не меньшая, чем архитектура. Но архитектура остается, а еда переваривается и превращается в нечто, прямо противоположное.

Я, конечно, не права. Просто я глубинно бездарна по части хозяйства. Мой муж наверняка страдал от этой моей бездарности, но терпел. Он меня понимал. Невозможно, чтобы в одном человеке совмещалось ВСЕ. Как правило, одно за счет другого. Профессия побеждала все остальное.

Надька не дождалась приглашения и позвала к себе. Дом у нее был уютный, но тесный. Кухня как купе. Коридора не было вообще. Мы сидели на кухне и ели холодец из головы. Еда бедных. Мы все были бедные в те времена, но это ничему не мешало. В молодости так легко быть счастливым…

Ромео прижимался своим коленом к моему. Мы пили водку, хищно разгрызали хрящи и жаждали друг друга.

Жена Денички что-то рассказывала с блеском. Надька красиво ела, раскладывая косточки по бокам тарелки, лавировала между своими состояниями. Однако дома, в своих стенах, она чувствовала себя наиболее устойчиво.

Под конец вечера мы хором спели модную бардовскую песню: «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам…» Это были слова Киплинга в переводе Маршака. Надька умопомрачительно стучала ладонями по столу. Деничка пел высоковатым голосом, а Надя подпевала — низким. Я танцевала — преимущественно руками и бедрами, потому что негде развернуться. И даже Ромео высмотрел гитару и, обняв ее, что-то изобразил, довольно удачно. Это был экспромт-выплеск.

Надькин муж мужественно пережидал. Ему было тесно во всех смыслах: душевно и телесно. Хотелось на волю. И все это было написано у него на лице.

Мы жили, страдали, мечтали, врали и жаждали лучшей участи. Казалось, что жизнь трясется на ухабах, но катится в счастье. Исключительно в счастье, и больше никуда.

С тех пор прошло пятнадцать лет. Страна изменилась. И люди тоже изменились. Русские научились считать деньги, как немцы.

Пятнадцать лет — большой срок в жизни человека. Из программы цветения мы перешли в программу увядания. Да еще перемена строя: был развитой социализм, стал дикий капитализм. А мы все — пенсионеры в диком капитализме, брошенные природой и обществом на произвол судьбы. В прямом смысле этого слова — именно на произвол судьбы.

Мои дети выросли и устроились. С этой стороны все было неплохо, даже лучше, чем прежде. Пришло время молодых и предприимчивых.

Надькин муж неожиданно разбогател и уже мог безболезненно содержать и жену, и постоянку. И новую любовницу — балерину с высокой шейкой и воробьиным личиком. Он много ездил и повсюду возил ее за собой. Надьку это не особенно раздражало. Основная ее ненависть пришлась на предыдущую. Надька была счастлива, что у ТОЙ ничего не получилось, ее тоже списали в б/у, бывшую в употреблении.

Мой муж пребывал в том же самом качестве: тоскливый остров, как в Дании. Он вышел на пенсию. Пенсии не хватало, и мне приходилось его поддерживать, как сына. Сначала он стеснялся, потом привык. Мне казалось, что я испортила ему жизнь и теперь должна платить по счетам.

То, что он испортил мою жизнь, мне и в голову не приходило. Я всегда была активной стороной и решала все сама. И если я решила сохранить сей мрачный остров — это мое решение.

В результате мне приходилось вести по пять дел одновременно. Благо моя профессия оказалась востребованной в диком капитализме. Я стала модным юристом, мне стеснялись предлагать маленькие деньги. Хватало и на ремонт, и на машину. Но… иногда нужна была защита, мужская рука, мужское слово. Этого не было, и я страдала от одиночества. Неудовлетворенности накапливались и складывались в депрессию. Я была несчастна при полном процветании.

Ромео провалился куда-то в пучину времени. Я о нем не вспоминала. Ушедшее чувство как прогоревший костер. Когда горит — красиво. А когда пепел — не на что смотреть: пыль и прах.

Однажды Ромео заехал ко мне на работу — седой, в голубом, красавец. Мы сидели и беседовали.

Ромео жаловался на отсутствие работы и денег. Я сказала фразу из Довлатова: «Богатыми не становятся, богатыми рождаются». То же самое и с бедностью. У Ромео никогда не было денег: ни тогда, ни теперь. Но тогда это не имело значения. Их не было ни у кого.

Ромео смеялся сквозь усы, от него пахло апельсинами. Попросил найти работу. Я пообещала. Он ушел пружинящей походкой баскетболиста, легкий, легковесный, как воздушный шарик. Или мыльный пузырь.

Когда за ним закрылась дверь, я его забыла.

Иллюзии кончились. Жить без романов тоскливо, а с романами — йок, как говорят татары. Поколение сменилось. Земля повернулась на сколько-то градусов: Солнце светит другим. А мы — в тени.

Говорят, в Америке возраст женщины не имеет значения. Важна личность, которая видна в любом возрасте. А в России возраст имеет определяющее значение. Возрастная выбраковка — самая жестокая.

Если разобраться, я осталась такой же — нежной и самоотверженной. Мои ладони были по-прежнему шелковые, а глаза по-прежнему горячие.

Я хотела делиться собой, своими знаниями, мыслями. Во мне скопилось столько доброты и нежности, что было тяжело носить одной. Хотелось не страсти, как прежде, а понимания, растворенности друг в друге и уверенности в завтрашнем дне. Но вместо нежности и уверенности — тоска и отсутствие перспектив.

Бывали взлеты во время защиты. Я собиралась, красилась, как актриса перед выходом на сцену. И выходила — вдохновенная, яркая и молодая, и у всех, кто на меня смотрел, зажигались глаза. А я от этих глаз горела еще ярче.

Потом все кончалось. Я ехала домой. Из меня выходил воздух, как из проколотого первомайского шара. И вместо летящего и парящего я превращалась в бесцветную ошметку.

Что за жизнь? Однако и помирать не хотелось. А вдруг…

— Але… — обозначился мужской голос.

— Деничка, — спокойно узнала я.

— Ты меня узнала? — поразился он.

Действительно, пауза в пятнадцать лет — внушительная. Но у меня феноменальная память на голоса. Голоса не меняются в отличие от всего остального.

— Ну, как ты? — спросил Деничка.

— Симпатично, — сказала я.

— Симпатично? — поразился Деничка. Его поразила формулировка.

— Ну да, — подтвердила я. — Дети в порядке. Я работаю. Все живы, здоровы. А что еще?

— Ну да… — задумчиво проговорил Деничка и замолчал.

Я не понимала, зачем он звонит и что хочет. Но спросить об этом прямо было неудобно.

— А у тебя? — поинтересовалась я.

— Надя заболела, — тускло произнес Деничка.

Я знала, что Надька процветает и не вылезает из дорогих курортов.

— Моя жена, — уточнил Деничка. — Она ведь тоже Надя.

— А-а… — протянула я. Значит, Деничке нужно сочувствие. За этим и звонил.

— А что с ней? — спросила я.

— Опухоль в мозгу.

Напротив сидел клиент, который внес деньги в кассу юридической консультации. И личный телефонный переговор был неуместен. Однако положить трубку я тоже не могла. Невозможно в такой ситуации сказать: извини, я занята.

— Тебе нужен врач? — спросила я, чтобы вывести разговор в конкретное русло.

— Нет-нет… У меня все есть. Я связался по Интернету с лучшими специалистами мира. Они сказали, что возможны две программы: короткая и длинная. Короткая — это шесть месяцев. А длинная — шесть лет. Надя проживет еще шесть лет. Правда, будет лежать…

— А она хочет лежать шесть лет? — наивно спросила я.

— А как ты думаешь?

Я задумалась: что лучше? Уйти и никого не мучить или длить до последнего свое драгоценное пребывание на этом свете… Быть или не быть… Это становится ясным, когда сталкиваешься напрямую — лоб в лоб.

— Мы будем сражаться до последнего, — произнес Деничка. — Врач из Оклахомы предложил очень интересную методу. Рассказать?

Клиент барабанил пальцами по столу.

— Позвони мне домой, — попросила я.

— А можно? — с надеждой спросил Деничка.

— Вечером, — подтвердила я.

— Кстати, врач из Оклахомы — армянин, — поделился Деничка.

— А что тут особенного… Армяне есть везде.

Деничка стал звонить мне раз в неделю. Потом два раза в неделю. Он каждый раз аккуратно спрашивал:

— У тебя есть минутка?

Я отвечала:

— Позвони через два часа.

Я сдвигала нашу беседу на одиннадцать часов вечера, когда день кончался, все дела позади и посуда помыта, можно заняться осмыслением. Мы говорили, говорили, потом я замечала, что у меня щиплет глаза. Значит, я хотела спать. А потом глаза переставало щипать — значит, я перескочила через точку своего засыпания, и теперь у меня будет бессонница.

О чем мы говорили? Обо всем. О том, что во второй половине жизни время убыстряется, за день меньше успеваешь, и год проскакивает очень быстро. Только что была весна — уже зима. А у Нади вообще все слилось одну точку — окно. За окном то зеленая ветка, то снежная. И так шесть раз, шесть лет. И все.

— А что будет там? — спросила я. — Какая разница ТУТ от ТАМ?

— Это ОДНО, — ответил Деничка. — Как сутки. День и ночь. Жизнь и смерть.

— А если она уйдет, ты женишься? — прямо спросила я.

— Нет, — спокойно ответил Деничка. — Я уйду вместе с ней. Мы вместе с ней живем и умираем.

Я задумалась. Я представила своего мужа на месте Денички: он женился бы на следующий день, и его новая жена сняла бы со стен все мои портреты и называла бы меня «мадам». А муж бы не возражал. Он вообще неконфликтный.

В середине зимы Деничка заехал ко мне на работу и попросил разрешения просто посидеть в моем кабинете.

Я была безумно занята, но отказать не посмела. Я сказала:

— Ну, сиди… — и принесла ему чай.

Деничка к чаю не притронулся. Сидел на диване из кожзаменителя и смотрел перед собой. А я расположилась перед компьютером, спиной к нему, и занялась своими делами. И, странное дело, он мне не мешал. Как хорошая погода. Денички как будто не было за спиной, но он был. Я спокойно работала. Он держал в руках тяжелую керамическую чашку, на которой было написано: «Нью-Йорк».

В дверь сунулась секретарша Соня. Коротко глянула. Исчезла.

Позже спросила:

— Неужели с ним кто-то спит?

— А что? — не поняла я.

— Представляешь? Проснуться, а рядом на подушке такая голова…

— Он лауреат Нобелевской премии, — зачем-то соврала я.

— Тогда он должен носить на груди табличку: «Лауреат»…

— К форме привыкаешь, — сказала я. — Главное — содержание.

— Главное — гармония. Единство формы и содержания.

Деничка тогда посидел и ушел. И было непонятно — зачем приходил. Может быть, поменять обстановку, зарядиться от здорового человека, подпитать свой севший аккумулятор. Он от меня подпитывался, но, странное дело — от меня не убывало. Я тоже каким-то образом исцелялась, становилась легче. Может быть, я скидывала на него свою нерастраченную нежность, и он ее пил. А я освобождалась, как корова от избытка молока.

Я привыкла к его звонкам. Я их ждала и смотрела на часы.

В одиннадцать вечера звонил телефон, и я уже знала, что это Деничка. Я брала с собой спички, сигареты и шла, как на дежурство. Однажды я спросила:

— Сколько ты зарабатываешь? — Это был не американский вопрос. В Америке считается неприличным говорить о зарплате. У нас тоже.

— Пятьсот долларов, — легко ответил Деничка. У него не было от меня тайн. — Но четыреста уходит на сиделку. У меня работает медсестра из реанимации. Карина. Вечером я прихожу с работы, и она уходит.

— А если ты захочешь в гости или в театр…

— Я не захочу.

— Тебе тоскливо?

— Нет. Я так привык. Я люблю работать за компьютером. Сижу, работаю, потом прихожу к Наде и рассказываю, что я придумал.

— Она понимает?

— Ну конечно. Все понимает.

— Навестить вас? — спросила я.

Он замолчал, как споткнулся, и я сообразила, что навещать не надо.

— Нам никто не нужен на самом деле, — сказал он. — У нас свой мир. Постороннему он кажется ужасным. А нам хорошо.

У меня все наоборот. Со стороны я — в полном порядке. А внутри — пустыня. Я часто заводила беседы сама с собой, была одновременно и пациенткой, и врачом-психоаналитиком в одном лице. Я спрашивала себя:

— Чего тебе не хватает?

И сама себе отвечала:

— Меня не любят, а только используют.

— Ты им не нужна, но ты им необходима.

— Я старею…

— Если бы вечную молодость давали по талонам: кому-то дали, а кому-то нет. Тогда обидно. Почему не мне? Но природа уравняла и умных и дураков, и бедных и богатых, достойных и недостойных. Даже гении не имеют привилегий…

— Но одиночество…

— А кто не одинок?

— Надя, жена Денички.

— Хочешь на ее место?

— Нет. Жизнь больше, чем любовь. Любовь — это только составляющая.

— Значит, ты хочешь быть здоровой, преуспевающей и любимой одновременно.

— Да. А разве нельзя?

— Здоровье — это образ жизни и наследственность. Твои родители. Корни. Преуспевание — это ты сама, твой труд. А быть любимой — это надо вложиться: любить самой. Ты сама любила? Или только потребляла чужую любовь?

Я молчу. Я не знаю, что сказать резонеру внутри меня. Значит, одиночество — наша расплата за наши грехи.

Однажды Деничка позвонил и сказал:

— Я сделал ей замечание — она заплакала. Она плакала одним глазом.

— А второй? — не поняла я.

— Второй парализован. Плакал только один глаз, и слезы шли по одной щеке.

Деничка замолчал, как провалился.

— Ты плачешь? — догадалась я.

— Нет, — сказал он.

Но я не поверила. Он плакал.

— Ты выпей, — предложила я.

— Я выпиваю каждый день, — сознался он. — У меня везде бутылки рассованы.

— Смотри не спейся.

Он молчал. Плакал.

Шла шестилетняя программа профессора из Оклахомы. Надежда перепутала день с ночью, как грудной ребенок. Днем спала, а ночью оживала. Ей хотелось есть, мыться, смотреть телевизор, беседовать…

Деничка днем бегал на работу, и ночное бдение возле жены было второй сменой. Он перестал спать. У него могла съехать крыша. Он звонил подавленный. Рассказывал о том, что наступила стойкая ремиссия. Здоровье Нади стабилизировалось. Это может длиться несколько лет.

— И ты несколько лет не будешь спать? — спросила я.

— Ну при чем тут я? — удивился Деничка. — Главное, что Надя не движется к концу.

— По-моему, ты первый помрешь, — предположила я.

— Это было бы неплохо, — серьезно сказал Деничка.

Он боялся остаться без нее. Он не умел без нее.

— Найми тетку на ночные дежурства, — посоветовала я.

— Надя не хочет ночью чужих людей. Я ее понимаю.

Все, кого я знаю, были способны на сочувствие — месяц. Ну, два. А из года в год, изо дня в день, сделать это своей жизнью… Это просто подвиг, сродни религиозному. Я не знала Надю, видела только один раз, но я готова была послужить ей тем, что поддерживала Деничку. Как могла. Я не просто говорила с ним, а вникала в тему. Я делала нашу беседу искренней и интересной. Как будто раздувала огонек милосердия. И он светил в ночи.

Если раньше мы скакали на ухабах в счастье, то теперь брели в ночи, спотыкаясь и держась друг за друга.

И если кто-то нес свой тяжелый крест, то другие обязаны были его поддержать. Или хотя бы стоять рядом.

Моя подруга Надька звонила мне время от времени. Когда я заводила разговор о Деничке — она обрывала меня. Отмахивалась:

— Не надо, не надо, не надо…

— Почему?

— Потому что я ничем не могу помочь, а погружаться в чужой стресс я не в состоянии. Я потом оттуда не вынырну…

Ну что ж… Есть и такая позиция. Зачем разговаривать, разводить ля-ля-тополя, если ничего нельзя сделать.

Я не осуждала Надьку. Однако если один не захочет сопереживать, другой, третий, то Деничка останется один, как в лесу. А если один бросит камешек сострадания, другой, третий, то Деничка, как мальчик с пальчик, по камешкам сможет найти дорогу обратно. Из отчаяния в жизнь.

Деничка снова пришел ко мне на работу. Посидел полчаса и ушел.

— А что он ходит? — спросила Соня.

— Отмокает, — сказала я.

— Планирует, — уточнила Соня.

— Что ты хочешь сказать?

— То самое. Не будет же он один, как анахорет.

Я перестала жевать овсяное печенье и некоторое время сидела с полным ртом. Потом проглотила.

— А кто такой анахорет? — спросила я.

— Не знаю, — ответила Соня. — Если он тебе не понадобится, отдай его мне.

— Зачем?

— Надоело биться за мужика. Хочется свободного без жены, без детей. У него ведь нет детей?

— Нет, — вспомнила я. — Но у него есть жена.

Соня промолчала. Есть вещи, о которых можно думать, но нельзя произносить. О Деничке нельзя было сказать: вдовец. Но он был «перспективный вдовец», а значит — жених.

— Он же тебе не нравился, — напомнила я.

— Мне уже сорок лет, — созналась Соня. — Копалась в женихах, как в мусоре. И осталась на бобах. А этот все-таки лауреат. Духовный человек…

Соня приготовила растворимый кофе. Разлила по чашкам.

Посетителей не было. Начальство задерживалось. Редкая минута тишины и независимости.

— Я уже не хочу бешеных страстей, ревности, перетягивания каната — кто главней… Я хочу обыкновенную жизнь: с утра на работу, вечером домой. Ужин со свечами. Походы в театр… А можно и без свечей и без театра — просто у телевизора, сидеть и комментировать власти предержащие. Совпадать во мнениях или спорить…

Соня смотрела перед собой в одну точку, и казалось, что она грезит наяву.

Я вдруг вспомнила, как Деничка смотрел на меня в театре, будто ловил лицом солнце… А вдруг действительно — планирует, хотя Деничка не плановый, не практичный и не прагматичный. И все же: почему не я? Почему не он?

Ночью мне приснилось, будто мы Деничкой идем в обнимку по старинной узкой улочке, а на его груди висит табличка: «Лауреат».

Значит, меня все-таки смущала его внешность.

— А что ты ешь? — спросила я в очередной раз. — Как ты питаешься?

— Нормально, — сказал он.

— А кто тебе готовит?

— Иногда на работе. А иногда Карина, медсестра. Она ведь Наде готовит…

— А что она готовит? — поинтересовалась я.

— Ну, так… — Деничке была неинтересна эта тема. Он любил есть вкусно, но мог наесться чем угодно. Даже просто хлебом и луком.

— А хочешь, сходим в казино? — пригласила я.

Деничка подумал, потом сказал:

— Зачем мне казино? Я лучше на компьютере поработаю.

— Не хочешь или не можешь? — уточнила я.

— И то и другое. Можно я тебе почитаю, я тут кое-что набросал. ...




Все права на текст принадлежат автору: Виктория Самойловна Токарева.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
О любви (Сборник рассказов)Виктория Самойловна Токарева