Все права на текст принадлежат автору: Виктория Самойловна Токарева.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мужская верность. СборникВиктория Самойловна Токарева

Виктория Токарева Мужская верность

Мужская верность

На двери его кабинета висела табличка: «Денис Петрович Мальцев. Профессор». Но вся лаборатория, игнорируя табличку, звала его Деничка. Его все любили, и было за что: ошеломительно талантливый, добрый, открытый настежь, как большой ребенок.

Он знал все: откуда взялась Земля, как появился первый человек, что было миллионы лет назад и будет миллионы лет спустя. Говорить с ним было – счастье. Единственное, я никогда не чувствовала в нем мужчины. Он был вне секса, и это, конечно, очень мешало. Чему? Всему. Хотя мне это «все» было совершенно не нужно. У меня крутился яркий роман, а Деничка околачивался возле моей рыжей подруги Надьки Абакумовой.

Надька играла на ударных в женском джаз-оркестре. Чувство ритма у нее было абсолютным. Надька считала, что ритм – основа основ. Сердце бьется в ритме, легкие дышат в ритме, и даже совокупление происходит в ритме. Существует и космический ритм – смена времен года, например… Но вернемся к Деничке.

Я подозревала, что он был Надькин любовник, но Надька отмахивалась обеими руками, говорила, что они просто дружат. И вообще, он не по этому делу. Мальчик-подружка.

Не такой уж и мальчик. Нам всем было тогда под сорок. Взрослые, в общем, люди. У каждого семья, работа, положение в обществе, статус.

В сорок лет должен быть статус – и семейный, и общественный. Хотя все это – фикция, если разобраться. Какой семейный статус, если муж гуляет. И не просто гуляет, а завел постоянку. И даже не скрывает. И даже нарывается. Это у Надьки.

У меня другая крайность: не гуляет, не нарывается, но – тоска. Бурое болото. Можно, конечно, поменять участь. Но с кем? Все мои претенденты не набирали козырей.

А зачем менять шило на мыло, притом что шило – гораздо более ценная вещь. У нас с мужем была на заре туманной юности общая лав-стори, общие двое детей. Как можно разводиться, разрушать комплект. Это даже выговорить невозможно. Представляю себе глаза мужа, если я это озвучу. Лучше я буду сидеть по ноздри в болоте.

Жалость – хорошее чувство. Оно держит того, КТО жалеет. Очищает, питает. Как чистый источник с хрустальной целебной водой.

Но одной жалостью жив не будешь, поэтому я крутила параллельный роман. Мой Ромео любил меня и хотел иметь в полном объеме. И спрашивал: ну, когда? Имелось в виду: когда я выйду за него замуж? Я молчала, глядя перед собой, и лицо становилось тупым, как у бизона. А он смотрел на мое тупое лицо и все понимал. Он понимал, что я хочу и на елку влезть, и зад не ободрать. Обычно так себя ведут мужчины.

Я не шла замуж еще и потому, что интуитивно тяготела к покою, а не к душераздирающим страстям. Я хотела страстей и не хотела одновременно. Единство и борьба противоположностей.

Мой параллельный роман протекал страстно, конфликтно. Такое чувство можно было вынести два дня в неделю. А жить с таким чувством постоянно – невозможно. Как невозможно есть ложками растворимый кофе.

Моя жизнь была сбалансирована покоем и страстями и стояла устойчиво, как добротная табуретка на четырех ножках. Однако без спинки. Не упадешь, но опереться спиной не на что.


Надька организовала культпоход в театр. В полном составе: она с мужем, Деничка с женой, я с Ромео.

Я тогда впервые увидела жену Денички: тяжелая, с крестьянским лицом – она выглядела несовременно. До тех пор, пока не начинала говорить. Когда открывала рот – юмор сыпался из нее, как золотой дождь. Юмор и ум. И уже не имело значения, как она выглядит. Деничка взял жену из своего научного окружения, и дурой она не могла быть изначально. Дуры в науку не идут, хотя все бывает.

В театре, на людях, Деничка выглядел не очень. У него была проблема со зрением, он носил очки, минус 10. Глаза за толстыми стеклами выглядели как две точки. Рот маленький и круглый, как копейка. Уши – на два сантиметра выше, чем у всех – верхняя часть ушной раковины не закруглялась, а была ровной, будто ее разгладили утюгом. Деничка был похож на волчонка в очках. Наверное, при первом рождении он был волком или собакой. Страшненький, но милый. И не опасный.

Смотрели «Ревизора» в современной интерпретации. Для меня «Ревизор» – скучнейшее сочинение, и никакая современная постановка не делает его интересной. Возможно, я не права, даже скорее всего не права. Билеты доставала Надька.

Надькин муж присутствовал, но его не было. То ли ему, как и мне, был скучен «Ревизор». То ли его душа пребывала в другом месте. Как у покойника. Надька искусственно улыбалась, светилась хрустальными бусами. Я сидела и думала: мой муж скучный, но он при мне. Плохонькое, да мое. А этот – виртуальный муж, хотя тогда не было слова «виртуальный». Зачем Надька настаивает на этом браке? Вышла бы за Деничку. Отбила бы у жены и приватизировала. Такой качественный, надежный. Вот только уши… Но уши, в конце концов, можно закрыть волосами…

В антракте решили подняться в буфет. Я шла вверх по лестнице. Деничка что-то спросил. Я обернулась. Он стоял и смотрел на меня снизу вверх. Его лицо было приподнято. Юношеская форма головы, вихор на макушке и одухотворенное выражение лица. Как будто он ловил лицом солнце.

Я поняла вдруг, что нравлюсь ему, но менять одну на другую, как Хемингуэй, он не мог. Хемингуэй поменял жену на подругу жены и написал об этом книгу. А Деничка был воспитан иначе и не мог позволить себе такой свободы. И я не могла. Или не хотела. Скорее всего то и другое. И не могла, и не хотела. Просто ответила на его вопрос и пошла вверх по лестнице и уже через две ступеньки забыла, о чем он спрашивал.

После спектакля решили не расставаться.

Надька ждала, что я приглашу к себе, но я молчала. Я многое могла в этой жизни: за ночь сшить платье, выиграть в суде любое, самое запутанное, дело, перевести на английский сложнейшую статью. Но чистить овощи, но стоять над плитой, но мыть посуду… Этот труд всегда казался мне рабским и бессмысленным, что неверно. Еда – часть культуры народа, не меньшая, чем архитектура. Но архитектура остается, а еда переваривается и превращается в нечто, прямо противоположное.

Я, конечно, не права. Просто я глубинно бездарна по части хозяйства. Мой муж наверняка страдал от этой моей бездарности, но терпел. Он меня понимал. Невозможно, чтобы в одном человеке совмещалось ВСЕ. Как правило, одно за счет другого. Профессия побеждала все остальное.

Надька не дождалась приглашения и позвала к себе. Дом у нее был уютный, но тесный. Кухня как купе. Коридора не было вообще. Мы сидели на кухне и ели холодец из головы. Еда бедных. Мы все были бедные в те времена, но это ничему не мешало. В молодости так легко быть счастливым…

Ромео прижимался своим коленом к моему. Мы пили водку, хищно разгрызали хрящи и жаждали друг друга.

Жена Денички что-то рассказывала с блеском. Надька красиво ела, раскладывая косточки по бокам тарелки, лавировала между своими состояниями. Однако дома, в своих стенах, она чувствовала себя наиболее устойчиво.

Под конец вечера мы хором спели модную бардовскую песню: «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам…» Это были слова Киплинга в переводе Маршака. Надька умопомрачительно стучала ладонями по столу. Деничка пел высоковатым голосом, а Надя подпевала – низким. Я танцевала – преимущественно руками и бедрами, потому что негде развернуться. И даже Ромео высмотрел гитару и, обняв ее, что-то изобразил, довольно удачно. Это был экспромт-выплеск.

Надькин муж мужественно пережидал. Ему было тесно во всех смыслах: душевно и телесно. Хотелось на волю. И все это было написано у него на лице.

Мы жили, страдали, мечтали, врали и жаждали лучшей участи. Казалось, что жизнь трясется на ухабах, но катится в счастье. Исключительно в счастье, и больше никуда.


С тех пор прошло пятнадцать лет. Страна изменилась. И люди тоже изменились. Русские научились считать деньги, как немцы.

Пятнадцать лет – большой срок в жизни человека. Из программы цветения мы перешли в программу увядания. Да еще перемена строя: был развитой социализм, стал дикий капитализм. А мы все – пенсионеры в диком капитализме, брошенные природой и обществом на произвол судьбы. В прямом смысле этого слова – именно на произвол судьбы.

Мои дети выросли и устроились. С этой стороны все было неплохо, даже лучше, чем прежде. Пришло время молодых и предприимчивых.

Надькин муж неожиданно разбогател и уже мог безболезненно содержать и жену, и постоянку. И новую любовницу – балерину с высокой шейкой и воробьиным личиком. Он много ездил и повсюду возил ее за собой. Надьку это не особенно раздражало. Основная ее ненависть пришлась на предыдущую. Надька была счастлива, что у ТОЙ ничего не получилось, ее тоже списали в б/у, бывшую в употреблении.

Мой муж пребывал в том же самом качестве: тоскливый остров, как в Дании. Он вышел на пенсию. Пенсии не хватало, и мне приходилось его поддерживать, как сына. Сначала он стеснялся, потом привык. Мне казалось, что я испортила ему жизнь и теперь должна платить по счетам.

То, что он испортил мою жизнь, мне и в голову не приходило. Я всегда была активной стороной и решала все сама. И если я решила сохранить сей мрачный остров – это мое решение.

В результате мне приходилось вести по пять дел одновременно. Благо моя профессия оказалась востребованной в диком капитализме. Я стала модным юристом, мне стеснялись предлагать маленькие деньги. Хватало и на ремонт, и на машину. Но… иногда нужна была защита, мужская рука, мужское слово. Этого не было, и я страдала от одиночества. Неудовлетворенности накапливались и складывались в депрессию. Я была несчастна при полном процветании.

Ромео провалился куда-то в пучину времени. Я о нем не вспоминала. Ушедшее чувство как прогоревший костер. Когда горит – красиво. А когда пепел – не на что смотреть: пыль и прах.

Однажды Ромео заехал ко мне на работу – седой, в голубом, красавец. Мы сидели и беседовали.

Ромео жаловался на отсутствие работы и денег. Я сказала фразу из Довлатова: «Богатыми не становятся, богатыми рождаются». То же самое и с бедностью. У Ромео никогда не было денег: ни тогда, ни теперь. Но тогда это не имело значения. Их не было ни у кого.

Ромео смеялся сквозь усы, от него пахло апельсинами. Попросил найти работу. Я пообещала. Он ушел пружинящей походкой баскетболиста, легкий, легковесный, как воздушный шарик. Или мыльный пузырь.

Когда за ним закрылась дверь, я его забыла.

Иллюзии кончились. Жить без романов тоскливо, а с романами – йок, как говорят татары. Поколение сменилось. Земля повернулась на сколько-то градусов: Солнце светит другим. А мы – в тени.

Говорят, в Америке возраст женщины не имеет значения. Важна личность, которая видна в любом возрасте. А в России возраст имеет определяющее значение. Возрастная выбраковка – самая жестокая.

Если разобраться, я осталась такой же – нежной и самоотверженной. Мои ладони были по-прежнему шелковые, а глаза по-прежнему горячие.

Я хотела делиться собой, своими знаниями, мыслями. Во мне скопилось столько доброты и нежности, что было тяжело носить одной. Хотелось не страсти, как прежде, а понимания, растворенности друг в друге и уверенности в завтрашнем дне. Но вместо нежности и уверенности – тоска и отсутствие перспектив.

Бывали взлеты во время защиты. Я собиралась, красилась, как актриса перед выходом на сцену. И выходила – вдохновенная, яркая и молодая, и у всех, кто на меня смотрел, зажигались глаза. А я от этих глаз горела еще ярче.

Потом все кончалось. Я ехала домой. Из меня выходил воздух, как из проколотого первомайского шара. И вместо летящего и парящего я превращалась в бесцветную ошметку.

Что за жизнь? Однако и помирать не хотелось. А вдруг…


– Але… – обозначился мужской голос.

– Деничка, – спокойно узнала я.

– Ты меня узнала? – поразился он.

Действительно, пауза в пятнадцать лет – внушительная. Но у меня феноменальная память на голоса. Голоса не меняются в отличие от всего остального.

– Ну, как ты? – спросил Деничка.

– Симпатично, – сказала я.

– Симпатично? – поразился Деничка. Его поразила формулировка.

– Ну да, – подтвердила я. – Дети в порядке. Я работаю. Все живы, здоровы. А что еще?

– Ну да… – задумчиво проговорил Деничка и замолчал.

Я не понимала, зачем он звонит и что хочет. Но спросить об этом прямо было неудобно.

– А у тебя? – поинтересовалась я.

– Надя заболела, – тускло произнес Деничка.

Я знала, что Надька процветает и не вылезает из дорогих курортов.

– Моя жена, – уточнил Деничка. – Она ведь тоже Надя.

– А-а… – протянула я. Значит, Деничке нужно сочувствие. За этим и звонил.

– А что с ней? – спросила я.

– Опухоль в мозгу.

Напротив сидел клиент, который внес деньги в кассу юридической консультации. И личный телефонный переговор был неуместен. Однако положить трубку я тоже не могла. Невозможно в такой ситуации сказать: извини, я занята.

– Тебе нужен врач? – спросила я, чтобы вывести разговор в конкретное русло.

– Нет-нет… У меня все есть. Я связался по Интернету с лучшими специалистами мира. Они сказали, что возможны две программы: короткая и длинная. Короткая – это шесть месяцев. А длинная – шесть лет. Надя проживет еще шесть лет. Правда, будет лежать…

– А она хочет лежать шесть лет? – наивно спросила я.

– А как ты думаешь?

Я задумалась: что лучше? Уйти и никого не мучить или длить до последнего свое драгоценное пребывание на этом свете… Быть или не быть… Это становится ясным, когда сталкиваешься напрямую – лоб в лоб.

– Мы будем сражаться до последнего, – произнес Деничка. – Врач из Оклахомы предложил очень интересную методу. Рассказать?

Клиент барабанил пальцами по столу.

– Позвони мне домой, – попросила я.

– А можно? – с надеждой спросил Деничка.

– Вечером, – подтвердила я.

– Кстати, врач из Оклахомы – армянин, – поделился Деничка.

– А что тут особенного… Армяне есть везде.


Деничка стал звонить мне раз в неделю. Потом два раза в неделю. Он каждый раз аккуратно спрашивал:

– У тебя есть минутка?

Я отвечала:

– Позвони через два часа.

Я сдвигала нашу беседу на одиннадцать часов вечера, когда день кончался, все дела позади и посуда помыта, можно заняться осмыслением. Мы говорили, говорили, потом я замечала, что у меня щиплет глаза. Значит, я хотела спать. А потом глаза переставало щипать – значит, я перескочила через точку своего засыпания, и теперь у меня будет бессонница.

О чем мы говорили? Обо всем. О том, что во второй половине жизни время убыстряется, за день меньше успеваешь, и год проскакивает очень быстро. Только что была весна – уже зима. А у Нади вообще все слилось одну точку – окно. За окном то зеленая ветка, то снежная. И так шесть раз, шесть лет. И все.

– А что будет там? – спросила я. – Какая разница ТУТ от ТАМ?

– Это ОДНО, – ответил Деничка. – Как сутки. День и ночь. Жизнь и смерть.

– А если она уйдет, ты женишься? – прямо спросила я.

– Нет, – спокойно ответил Деничка. – Я уйду вместе с ней. Мы вместе с ней живем и умираем.

Я задумалась. Я представила своего мужа на месте Денички: он женился бы на следующий день, и его новая жена сняла бы со стен все мои портреты и называла бы меня «мадам». А муж бы не возражал. Он вообще неконфликтный.


В середине зимы Деничка заехал ко мне на работу и попросил разрешения просто посидеть в моем кабинете.

Я была безумно занята, но отказать не посмела. Я сказала:

– Ну, сиди… – и принесла ему чай.

Деничка к чаю не притронулся. Сидел на диване из кожзаменителя и смотрел перед собой. А я расположилась перед компьютером, спиной к нему, и занялась своими делами. И, странное дело, он мне не мешал. Как хорошая погода. Денички как будто не было за спиной, но он был. Я спокойно работала. Он держал в руках тяжелую керамическую чашку, на которой было написано: «Нью-Йорк».

В дверь сунулась секретарша Соня. Коротко глянула. Исчезла.

Позже спросила:

– Неужели с ним кто-то спит?

– А что? – не поняла я.

– Представляешь? Проснуться, а рядом на подушке такая голова…

– Он лауреат Нобелевской премии, – зачем-то соврала я.

– Тогда он должен носить на груди табличку: «Лауреат»…

– К форме привыкаешь, – сказала я. – Главное – содержание.

– Главное – гармония. Единство формы и содержания.

* * *

Деничка тогда посидел и ушел. И было непонятно – зачем приходил. Может быть, поменять обстановку, зарядиться от здорового человека, подпитать свой севший аккумулятор. Он от меня подпитывался, но, странное дело – от меня не убывало. Я тоже каким-то образом исцелялась, становилась легче. Может быть, я скидывала на него свою нерастраченную нежность, и он ее пил. А я освобождалась, как корова от избытка молока.


Я привыкла к его звонкам. Я их ждала и смотрела на часы.

В одиннадцать вечера звонил телефон, и я уже знала, что это Деничка. Я брала с собой спички, сигареты и шла, как на дежурство. Однажды я спросила:

– Сколько ты зарабатываешь? – Это был не американский вопрос. В Америке считается неприличным говорить о зарплате. У нас тоже.

– Пятьсот долларов, – легко ответил Деничка. У него не было от меня тайн. – Но четыреста уходит на сиделку. У меня работает медсестра из реанимации. Карина. Вечером я прихожу с работы, и она уходит.

– А если ты захочешь в гости или в театр…

– Я не захочу.

– Тебе тоскливо?

– Нет. Я так привык. Я люблю работать за компьютером. Сижу, работаю, потом прихожу к Наде и рассказываю, что я придумал.

– Она понимает?

– Ну конечно. Все понимает.

– Навестить вас? – спросила я.

Он замолчал, как споткнулся, и я сообразила, что навещать не надо.

– Нам никто не нужен на самом деле, – сказал он. – У нас свой мир. Постороннему он кажется ужасным. А нам хорошо.

У меня все наоборот. Со стороны я – в полном порядке. А внутри – пустыня. Я часто заводила беседы сама с собой, была одновременно и пациенткой, и врачом-психоаналитиком в одном лице. Я спрашивала себя:

– Чего тебе не хватает?

И сама себе отвечала:

– Меня не любят, а только используют.

– Ты им не нужна, но ты им необходима.

– Я старею…

– Если бы вечную молодость давали по талонам: кому-то дали, а кому-то нет. Тогда обидно. Почему не мне? Но природа уравняла и умных и дураков, и бедных и богатых, достойных и недостойных. Даже гении не имеют привилегий…

– Но одиночество…

– А кто не одинок?

– Надя, жена Денички.

– Хочешь на ее место?

– Нет. Жизнь больше, чем любовь. Любовь – это только составляющая.

– Значит, ты хочешь быть здоровой, преуспевающей и любимой одновременно.

– Да. А разве нельзя?

– Здоровье – это образ жизни и наследственность. Твои родители. Корни. Преуспевание – это ты сама, твой труд. А быть любимой – это надо вложиться: любить самой. Ты сама любила? Или только потребляла чужую любовь?

Я молчу. Я не знаю, что сказать резонеру внутри меня. Значит, одиночество – наша расплата за наши грехи.


Однажды Деничка позвонил и сказал:

– Я сделал ей замечание – она заплакала. Она плакала одним глазом.

– А второй? – не поняла я.

– Второй парализован. Плакал только один глаз, и слезы шли по одной щеке.

Деничка замолчал, как провалился.

– Ты плачешь? – догадалась я.

– Нет, – сказал он.

Но я не поверила. Он плакал.

– Ты выпей, – предложила я.

– Я выпиваю каждый день, – сознался он. – У меня везде бутылки рассованы.

– Смотри не спейся.

Он молчал. Плакал.


Шла шестилетняя программа профессора из Оклахомы. Надежда перепутала день с ночью, как грудной ребенок. Днем спала, а ночью оживала. Ей хотелось есть, мыться, смотреть телевизор, беседовать…

Деничка днем бегал на работу, и ночное бдение возле жены было второй сменой. Он перестал спать. У него могла съехать крыша. Он звонил подавленный. Рассказывал о том, что наступила стойкая ремиссия. Здоровье Нади стабилизировалось. Это может длиться несколько лет.

– И ты несколько лет не будешь спать? – спросила я.

– Ну причем тут я? – удивился Деничка. – Главное, что Надя не движется к концу.

– По-моему, ты первый помрешь, – предположила я.

– Это было бы неплохо, – серьезно сказал Деничка.

Он боялся остаться без нее. Он не умел без нее.

– Найми тетку на ночные дежурства, – посоветовала я.

– Надя не хочет ночью чужих людей. Я ее понимаю.

Все, кого я знаю, были способны на сочувствие – месяц. Ну, два. А из года в год, изо дня в день, сделать это своей жизнью… Это просто подвиг, сродни религиозному. Я не знала Надю, видела только один раз, но я готова была послужить ей тем, что поддерживала Деничку. Как могла. Я не просто говорила с ним, а вникала в тему. Я делала нашу беседу искренней и интересной. Как будто раздувала огонек милосердия. И он светил в ночи.

Если раньше мы скакали на ухабах в счастье, то теперь брели в ночи, спотыкаясь и держась друг за друга.

И если кто-то нес свой тяжелый крест, то другие обязаны были его поддержать. Или хотя бы стоять рядом.


Моя подруга Надька звонила мне время от времени. Когда я заводила разговор о Деничке – она обрывала меня. Отмахивалась:

– Не надо, не надо, не надо…

– Почему?

– Потому что я ничем не могу помочь, а погружаться в чужой стресс я не в состоянии. Я потом оттуда не вынырну…

Ну что ж… Есть и такая позиция. Зачем разговаривать, разводить ля-ля-тополя, если ничего нельзя сделать.

Я не осуждала Надьку. Однако если один не захочет сопереживать, другой, третий, то Деничка останется один, как в лесу. А если один бросит камешек сострадания, другой, третий, то Деничка, как мальчик с пальчик, по камешкам сможет найти дорогу обратно. Из отчаяния в жизнь.

Деничка снова пришел ко мне на работу. Посидел полчаса и ушел.

– А что он ходит? – спросила Соня.

– Отмокает, – сказала я.

– Планирует, – уточнила Соня.

– Что ты хочешь сказать?

– То самое. Не будет же он один, как анахорет.

Я перестала жевать овсяное печенье и некоторое время сидела с полным ртом. Потом проглотила.

– А кто такой анахорет? – спросила я.

– Не знаю, – ответила Соня. – Если он тебе не понадобится, отдай его мне.

– Зачем?

– Надоело биться за мужика. Хочется свободного без жены, без детей. У него ведь нет детей?

– Нет, – вспомнила я. – Но у него есть жена.

Соня промолчала. Есть вещи, о которых можно думать, но нельзя произносить. О Деничке нельзя было сказать: вдовец. Но он был «перспективный вдовец», а значит – жених.

– Он же тебе не нравился, – напомнила я.

– Мне уже сорок лет, – созналась Соня. – Копалась в женихах, как в мусоре. И осталась на бобах. А этот все-таки лауреат. Духовный человек…

Соня приготовила растворимый кофе. Разлила по чашкам.

Посетителей не было. Начальство задерживалось. Редкая минута тишины и независимости.

– Я уже не хочу бешеных страстей, ревности, перетягивания каната – кто главней… Я хочу обыкновенную жизнь: с утра на работу, вечером домой. Ужин со свечами. Походы в театр… А можно и без свечей и без театра – просто у телевизора, сидеть и комментировать власти предержащие. Совпадать во мнениях или спорить…

Соня смотрела перед собой в одну точку, и казалось, что она грезит наяву.

Я вдруг вспомнила, как Деничка смотрел на меня в театре, будто ловил лицом солнце… А вдруг действительно – планирует, хотя Деничка не плановый, не практичный и не прагматичный. И все же: почему не я? Почему не он?

Ночью мне приснилось, будто мы Деничкой идем в обнимку по старинной узкой улочке, а на его груди висит табличка: «Лауреат».

Значит, меня все-таки смущала его внешность.


– А что ты ешь? – спросила я в очередной раз. – Как ты питаешься?

– Нормально, – сказал он.

– А кто тебе готовит?

– Иногда на работе. А иногда Карина, медсестра. Она ведь Наде готовит…

– А что она готовит? – поинтересовалась я.

– Ну, так… – Деничке была неинтересна эта тема. Он любил есть вкусно, но мог наесться чем угодно. Даже просто хлебом и луком.

– А хочешь, сходим в казино? – пригласила я.

Деничка подумал, потом сказал:

– Зачем мне казино? Я лучше на компьютере поработаю.

– Не хочешь или не можешь? – уточнила я.

– И то и другое. Можно я тебе почитаю, я тут кое-что набросал.

Деничка начал читать шутливое приветствие к чьему-то юбилею. Текст был набит шутками, типа: менестрель – значит киллер, экстаз – значит бывший таз.

Я слушала и отмечала: Деничка трезвый и адекватный и даже в состоянии написать спич к чьему-то юбилею.


Зима тащилась долго, и казалось – ей не будет конца. И даже в апреле лежал снег.

Деничка позвонил в непривычное время, в два часа дня, и проговорил непривычно официальным тоном:

– Моя жена Надя умерла. Прощание состоится завтра в морге девятой больницы.

Он назвал улицу и дом. И положил трубку.

Я чувствовала: его как будто разрезало пополам. Одной половины нет. А другая действует, говорит, мыслит и плачет.

Я стояла возле телефона, склонив голову. Как бы ни болела Надя, но она БЫЛА. А сейчас ее нет, и где она – знает один Бог.

К моргу я опоздала, совсем немного, на двадцать минут. Заезжала на базар за цветами. Я была уверена, что двадцать минут – не срок на фоне вечности. Но оказывается, панихида уже началась.

Морг был крошечный, отдельно стоящее одноэтажное строение. Провожающие не уместились в нем, и небольшой хвост вылезал из дверей.

Я подошла и скромно остановилась, не пытаясь протиснуться. Передо мной возвышалась молодая брюнетка с распущенными волосами, без шапки, но в дубленке. Девушка была высокая, грудастая, груди – как футбольные мячи. Дубленка – в талию, подчеркивала все это роскошество. Высокий рост спасал положение.

Она обернулась и посмотрела на меня спокойным карим взором, и я почему-то подумала, что это медсестра из реанимации, которая работала у Денички. Карина. Общий облик был приятным. Иначе, наверное, и не может быть у медсестер из реанимации.

Постепенно толпа ужалась, как в переполненном автобусе, и я оказалась в зале прощания, если, конечно, это можно назвать залом.

Гроб стоял в середине, засыпанный цветами. Усопшая была не видна мне, и я дала себе слово: не заглядывать в гроб. Я знала, что мертвое лицо отпечатается в моей памяти навсегда и я ничего не смогу с этим сделать. Так и буду ходить, есть, спать с этим отпечатком. Я не то чтобы боюсь мертвецов. Больше. Я от них цепенею. Нервная система живого не приемлет, отторгает, отмахивается.

Быть спокойным и участливым с мертвыми может только верующий человек. Или близкий. Я – ни первое, ни второе.

Деничка увидел меня и быстро, энергично протиснулся. Стал рядом. Пожал мою опущенную руку.

Выглядел он собранным. Это не значило, что Деничка был целым. Конечно же, разрезанный пополам. Но действующая половина была мужественной и благородной.

Один за другим выходили люди и говорили прощальное слово.

Я никого не знала, только догадывалась: родственники, друзья, коллеги. Говорили то, что говорят в подобных случаях: смерть забрала лучшего из нас… Как будто это имеет значение. Как будто худшие имеют меньше права на жизнь. Надя не дожила по крайней мере лет тридцать, преждевременно ушла из такой прекрасной жизни, в которой ее все любили.

Деничка не мог сосредоточиться на горе. Ему надо было все обеспечить и проследить: и денежные расчеты, и автобус, и прочие житейские мелочи, которые тянет за собой смерть.

Он постоял возле меня и куда-то испарился.

Я была душевно признательна ему за то, что прощание происходит искренне и естественно, без наигрыша и театра.

Потом все задвигались. Надо было пройти мимо гроба. Положить цветы. Я оказалась в текущей людской цепочке и положила в ноги желтые розы, и тут – не выдержала – посмотрела. Лицо – как гипсовая маска, разрисованная ритуальным гримером: тон под загар, аккуратно покрашены губы. Грим подчеркивал отсутствие жизни. Как бы сказал Довлатов: «Мертвее не бывает». Вот во что превращается живое, что «пело и рвалось». На меня дохнуло неотвратимостью.

Я вышла из морга. Снег вокруг осел и был спрессован в лед. От земли несло холодом. Но солнце светило по-весеннему, было настойчивым и наглым, если можно так сказать про солнце.

Я подняла лицо к солнцу, чтобы почувствовать себя причастной к теплу, к весне. К жизни. Я стояла, закрыв глаза, и осознавала: надо благодарить Бога за каждый прожитый день, а не предъявлять счет за свои пустые, несбывшиеся надежды. Похороны существуют для того, чтобы остановиться, оглянуться… Встать в конец пути, пусть даже чужого, и оттуда оглянуться.

Подошел Деничка и сказал, что если у меня есть время и желание, то я могу проводить Надю в крематорий.

– Ну конечно, – сказала я.

Я не брошу его в этот день. Такой день у человека бывает раз в жизни. Я подставлю плечо. Тогда его ноша будет не столь тяжелой.

«Если у тебя есть время»… Деничка деликатен, как всегда. Деликатный человек – тот, который может проникнуть в чужие интересы и поставить их вровень со своими.

Чем больше я узнавала Деничку, тем больше он мне нравился.


Я села в похоронный автобус. Скамейки вдоль стен, как в учебном самолете. Гроб – на полу, сдвинут вправо. Автобус походил на маленький прощальный зал. Деничка сел рядом со мной.

Народу было немного. Лавка напротив – пуста, потому что гроб сдвинут в эту сторону и некуда поставить ноги. Не опустишь ведь ноги на гроб. Единственно удобное место – в углу. Там сидела грудастая брюнетка и смотрела перед собой. Выражение лица у нее было очень хорошее, соответствующее моменту. Она была далеко, в светлой искренней печали. Карий бархат глаз, персиковая нежность кожи. Нос – великоват, но он не мешал. Он был ни при чем. Главное – чистота молодой души, не искореженной жизненным опытом.

Тронулись. Путь был неблизкий, через всю Москву. Видимо, в близлежащих крематориях все время было занято. Заранее ведь не запишешься.

Деничка тихо рассказывал мне, когда у Нади появились первые признаки болезни. Мы не виделись с ним пятнадцать лет. И до этого встречались крайне редко. Строго говоря, мы были с ним почти не знакомы, если не считать телефонных звонков. И вместе с тем – никого я не знала и не чувствовала так близко, как этого мужчину-ребенка, осиротевшего и потерянного.

Деничка сидел в спортивной шапке, натянутой на уши. Точки глаз под линзами очков смотрели одиноко и затравленно. Одинокие точки. Мне хотелось взять его за руку, чтобы перекачать в него немного своей энергии. Но я стеснялась. Не так поймут.

Деничка тихо рассказывал о первой операции, на которую они с Надей пошли легко и почти с воодушевлением. Казалось, немного мучений – а дальше здоровье и прежняя жизнь. Но через полгода после операции обозначился рецидив и встал вопрос о новой операции. И вот тогда их обоих охватила паника. Голова ведь не ящик, который можно вскрывать раз за разом… Они собрали все силы и пошли на вторую операцию. А потом понадобилась третья… Неизменный вопрос: ЗА ЧТО? И выясняется – ни за что. Такая твоя участь.

У Денички на щеку выползла одинокая мутная слеза. А Надя с равнодушным мертвым лицом в цветах, как невеста, под крышкой гроба, на холодном полу.

Мне мысленно захотелось проводить Надю, сдать ее в руки вечности. А потом поехать с Деничкой к нему домой, налить полную ванну горячей воды, раздеть его и усадить в горячую воду. Пусть отмокнет и отогреется. Он будет сидеть долго, пока из него не выйдет его внутренний холод.

Мы молчали. Каждый думал о своем.

Деничка наклонился ко мне и тихо сказал:

– Извини пожалуйста, я должен уделить немного внимания Карине.

– Ну конечно… – согласилась я.

Я знаю, что во время высоких приемов хозяин по протоколу уделяет время важным гостям, переходя от одного к другому.

Деничка решил подойти в Карине, но не знал, как это сделать. Она сидела в противоположном углу за гробом, и попасть к ней можно было только ползком по лавке. Деничка так и сделал. Он обошел гроб со стороны кабины водителя, встал на скамейку коленями и пополз к Карине, передвигаясь на кистях и на коленях. Я с удивлением смотрела, как ловко он переступает руками. Как в мультфильме. Его лицо было приподнято, обращено в сторону Карины и светилось, как люстра Большого театра. Глаза, как казалось, выдвинулись вперед от нетерпения. Счастливый волчонок полз и звенел от внутренней музыки.

Брат Нади, седой, но крепкий мужик, наклонился ко мне и задал вопрос о разделе имущества. Видимо, знал, что я юрист. Я грамотно и обстоятельно стала отвечать на его вопрос. А Деничка полз. А Надя – под крышкой.

Наконец Деничка добрался и опустил ноги. В углу было место для ног. Он что-то шептал Карине на ухо. Карина слушала и реагировала только уголками губ.

Наверное, он шептал ей о том, что они вернутся домой и в четыре руки вымоют полы, чтобы смыть следы чужого страдания и угасания. Карина – молодая и сильная, вымоет полы не шваброй, как это делала бы я, а руками и тяжелой тряпкой, крепко прижимая тряпку к полу.


Автобус остановился перед крематорием. Крематорий был выполнен из бетона, как все современное строительство. Неподалеку виднелась деревня, и солнце светило по-деревенски – просторно и простодушно. Ему здесь ничего не мешало. Надвигалась весна. Еще одна весна в моей жизни.

Подкатил второй автобус. Из него стала выходить основная масса провожающих – друзья Нади и Денички, ученые-шестидесятники.

Поношенные лица, поношенные одежды. На фоне яркого неба и снега они выглядели как кучка человеческого хлама. Но глаза – молодые. Они, наверное, не заметили, что постарели.

Ко мне приблизилась одна из них, в джинсах. Студентка, пожилой курс.

– Меня зовут Света, – представилась она. Я ждала отчества, но его не последовало. – Я работаю с Денисом в одной лаборатории.

У Дениса, между прочим, тоже есть отчество. Ну да ладно.

– Мы знаем, что Денис разговаривал с вами по телефону…

Я кивнула. Значит, приходил и докладывал. Делал достоянием общественности.

– Вы знаете, он просто расцветал после ваших бесед… Он становился совершенно другим… Вы ему очень помогали. Спасибо вам от нас всех.

– Пожалуйста…

Мы замолчали. Свете что-то мешало.

– Извините… – решилась она. – Но вы не могли бы и дальше разговаривать с нашим Денисом?

Я сделала плавный жест в сторону Карины. Карина стояла в трех шагах, подставив лицо солнцу. Южные люди особенно скучают по теплу.

Света посмотрела в сторону Карины, подумала и сказала:

– Это совсем не то…

– Ну почему же? – спокойно возразила я. – Она может дать гораздо больше.

– Вы меня не поняли.

– Поняла.

Химия и физика. Интеллект – это химия. Химические процессы в мозгу. А тело – физика. Ее груди как тугие шары. Она может родить ему ребенка, и Деничка познает чудо отцовства.

А поговорить… Подумаешь… Можно и не говорить.

Подошла наша очередь. Точнее, очередь Нади.


Зал крематория с высокими потолками, наподобие церковных. Женщина – ритуальный работник, тактично руководила прощанием.

Света подошла к гробу, наклонилась к уху Нади и стала что-то нашептывать. Что она говорила? Может быть, успокаивала: все проходит хорошо, много цветов и людей, Надя в гробу выглядит замечательно… Может быть, убеждала Надю не волноваться за оставшихся. Денис ухожен и присмотрен. Не пропадет.

А может быть, Света советовала Наде быть эгоисткой: сбросить все земное, приготовиться к трудностям нового пути и выдержать их.

Света шептала, шептала, и я видела: лицо Нади становилось светлее, спокойнее, как будто она все слышит и приемлет.

Света отошла. Створки под гробом раздвинулись, пахнуло жаром.

Гроб стал медленно опускаться в адскую топку.

Деничка качнулся, как будто хотел упасть на гроб. Я инстинктивно схватила его за руку. Рука крупно дрожала. Казалось, Деничка был подключен к высокому напряжению. Это и было ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ. Я посмотрела в его лицо. На нем было такое горе, из которого не всплыть.

Я заразилась его горем и заплакала. Все стояли и плакали по Наде, по Деничке и по себе.


Когда я вернулась домой, муж уже спал. Я раздевалась в прихожей и слышала, как он ворочается. Скрип пружин был недовольным, как ворчание…

Муж повертелся, потом встал. Нарисовался в дверях.

– Надю похоронили, – объяснила я свой поздний приход.

Муж промолчал. Причина была уважительной.

– И чего? – спросил он.

– Мы думали, ее муж помрет от горя, а он все это время спал с медсестрой.

– Ну и что? – спокойно отреагировал муж. – Можно умирать от горя и спать с медсестрой. Одно другому не мешает.

– Мешает, – не согласилась я. – Взаимоисключает.

Я вспомнила два лица Денички. Одно – возле Карины, светящееся счастьем, другое – у гроба, под высоким напряжением горя. Деничка был подлинным тут и там. Одно другому действительно не мешало, как будто находилось на разных сторонах одной монеты. Денис действительно умирал от горя, но живой в могилу не полезешь, и он спал с медсестрой. Он так выживал. А еще ему нужен был человек, с которым можно было бы все озвучить и осмыслить. И все его преданное окружение заботилось, чтобы у Денички была физика и химия. Можно понять…

Понять можно, а принять нельзя.

– Тебе звонили, – сказал муж.

– Кто?

– Клиенты. Кто же еще…

Действительно. Кто же еще? Но ничего, я буду тщательно расследовать каждое дело и восстанавливать справедливость. А из многих маленьких справедливостей складывается одна большая.

Я скинула с себя всю одежду и отправилась в ванную. Встала под горячую струю. Вода омывала мое поднятое лицо, плечи, руки, стекала к ногам и уходила в маленькое отверстие, в черную дыру. Как в преисподнюю.

Я грохнулась в постель и заснула еще до того, как голова коснулась подушки. Мне не снилось ничего.


Я проснулась от запаха кофе. Муж варил кофе. Нездешний аромат плыл к моему лицу. Это был запах Бразилии, кофейных плантаций, испанского языка. У языка – тоже есть свой запах: английский пахнет туманами, финский – молоком, а испанский – кофе. «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам, плывут они в Бразилию, Бразилию, Бразилию, и я хочу в Бразилию к далеким берегам…» Как хорошо эту песню пел Деничка, высоковатым голосом, а Надя вторила низким, а Надька стучала ладонями по столу, а я танцевала – пластично, как кошка, а Ромео с гитарой в обнимку чесал струны в определенном ритме. Это был ритм молодости, надежд на счастье. Казалось, что счастье – вот оно, надо только дотянуться рукой… «Только Дон и Магдалина, только Дон и Магдалина, только Дон и Магдалина ходят по морю туда».

Банкетный зал

Посол Швеции заканчивал свой срок в России и устраивал прощальный прием. Я получила приглашение и решила пойти по двум причинам:

1. Мне были приятны посол и его жена, в них просматривалась гармония богатства и любви.

2. Посольство расположено в ста метрах от моего дома. Перейти дорогу – и ты в чужой стране.

В банкетном зале собрались журналисты, писатели, ученые, политики. Приглашают, как правило, одних и тех же. Выражаясь современным языком – своя тусовка. У западных людей тусовка – чинная, немножко скучная, но все же приятная от красивых интерьеров, изысканной еды, элегантных женщин. Я заметила, что богатство имеет свою энергию. Бедность не имеет энергии, и поэтому человек в бедности быстро устает. Истощается.

Я оказалась за одним столом с политиком Икс.

Любой политик хочет стать президентом, так же как солдат хочет стать генералом. А почему бы и нет? Господин Икс – молод, умен, честолюбив, агрессивен. В нем все нацелено, напряжено и плещет в одну сторону. В политику.

– Скажите, а как вы допустили в свои ряды господина Игрек? – спрашиваю я.

Я называю имя человека, набравшего на последних выборах большинство голосов. Честно сказать, я тогда впервые усомнилась в своем народе, сделавшем такой выбор. А где народный ум? Где народная мудрость, о которой твердили народники и большевики?

– Это вы допустили Игрек, – отвечает Икс.

– Я?!

– Вы. И такие, как вы. Интеллигенция.

Я делаю круглые глаза. Вернее, я ничего не делаю, они сами становятся круглыми.

– Вы не создали нормальной оппозиции президенту, – растолковывает Икс. – А там, где нет нормальной оппозиции, там возникает Игрек.

Я раздумываю. Эта мысль никогда не приходила мне в голову. Интеллигенция действительно любила президента, но ведь «от любви беды не ждешь», как пел Окуджава.

– И все-таки Игрек не должно быть, – говорю я. – Его надо перевести на другую работу.

– На какую?

– В зависимости от того, что он умеет делать.

– Предположим, он уйдет. Но что изменится? Ведь дело не в нем… Представьте себе, что у вас потекла на кухне вода. Набралась полная мойка. А потом вода пошла через край. На пол. Понятно?

– Понятно.

– Так вот, убрать Игрек – это все равно, что вытирать воду на полу. А вода все равно прибывает. Значит, что надо делать?

– Завернуть кран, – говорю я.

– Правильно, – соглашается Икс. – Надо завернуть кран.

– А что есть кран? – спросила я.

В это время к Икс подошел единомышленник, что-то сказал на ухо. Они отошли. Мне показалось, они пошли сколачивать оппозицию президенту.

Но ведь оппозиция есть. Они орут в телевизоре. И, пользуясь выражением Юрия Карякина, у них «такие рожи». У них на рожах все написано. Чем такая оппозиция, лучше никакой.

Напротив меня сидит известный писатель. Ест. Его тарелка, вернее, содержимое тарелки, напоминает миниатюрный стог сена. Одно навалено на другое. И много. Рядом сидит посол иностранной державы. На его тарелке изящный натюрморт: веточка петрушки, звездочка морковки, в середине – листик мяса. Может, рыба. Но это отдельная тема.

– Послушай, – спросила я у писателя. – Что есть кран?

– Какой кран?

Я пересказала разговор с Икс. Писатель выслушал.

– А зачем это тебе? – спросил он. – Пишешь и пиши. Писатель должен писать, независимо от времени, от географии и всей этой ерунды.

– Это не ерунда, – сказала я. – Это наша жизнь.

– Нельзя долго болеть. Надо или умирать, или выздоравливать.

– Ты о чем? – не поняла я.

– Обо всем этом. Об Икс, Игрек и Зет. Пусть делают что хотят. Надоело.

Писатель посмотрел на меня глазами свежемороженой рыбы. Они не выражали ничего.

Я поднялась и вышла в сад. Из сада был виден мой дом. Но мой дом находился в России, а здесь я была за границей. В Швеции. Это ощущалось во всем, даже в зеленой травке под ногами. Она росла не кое-как, она была густо посеяна, потом подстрижена и напоминала зеленый ковер.

Ко мне приблизился Журналист с бокалом. Он работает по совместительству светским львом. Куда бы я ни пришла, везде он с бокалом и шейным платком вместо галстука.

– Хочешь, я сознаюсь тебе в одной тайне?

Я ждала.

– Ненавижу журналистов и жидов, – открыл он свою тайну.

– Но, по-моему, ты и первое, и второе, – удивилась я.

– Ничего подобного. Я крещеный.

– А что это меняет?

– Национальность – это язык, культура и воспитание. Мой язык и моя культура – русские. Значит, я русский человек. А химический состав крови у всех одинаковый.

Он был возбужден. От него пахло третьим днем запоя.

Я подумала: иудейский Вседержитель строг до аскетизма, ничего лишнего не позволяет. А православие разрешает грешить и каяться. Журналист активно грешит и кается в своих статьях. Он пишет о себе: я плохой, очень плохой, отвратительный. Но за этим просматривается: я хороший, я очень хороший. Я просто замечательный…

Я приготовилась спросить у него: что есть кран, и даже начала пересказывать свою беседу с Икс. Но в это время в конце зала появилась официантка с подносом. На подносе, играя всеми цветами, стояли напитки: золотистое виски, рубиновое куантро, чистая голубоватая водка. Журналист устремил свой взгляд на все это великолепие и пошел по направлению взгляда. Остальные темы его волновали много меньше.

Подошел известный Скульптор. Он был высокий, что немаловажно.

Так приятно разговаривать с мужчиной, глядя снизу вверх. Так надоело разговаривать на равных. Я – антифеминистка.

Скульптор стал рассказывать, что собирается создать памятник крупному полководцу.

– А какой он был? – спросила я.

– А вы не знаете?

– Знаю. Но мне интересно ваше видение.

– Русский мужик.

– А еще? – спросила я.

– А что может быть еще? – удивился Скульптор.

– Понятно… – сказала я.

– Что вам понятно? – Скульптор напрягся, как зонтик.

Подошла официантка, предложила спиртное. Я выпила кампари, после чего мир стал прекрасен и располагал к откровенности.

– Что вам понятно? – переспросил Скульптор.

– То, что вы трехнуты на русской идее.

Трехнуты – значит сдвинуты и ушиблены одновременно.

– А вы на чем трехнуты? – настороженно поинтересовался Скульптор.

– На качестве труда, – сказала я и простодушно поглядела на Скульптора снизу вверх. Он был хоть и трехнутый, но красивый.

Скульптор почему-то обиделся и отошел.

Прием подходил к концу. Гости прощались с послом и его женой. Она выслушивала теплые слова и широко улыбалась. А посол не улыбался широко. Чуть-чуть… У него характер такой. Народу было много, человек сто. И каждому досталось от ее широкой улыбки и от его чуть-чуть.

Я подошла к Режиссеру.

– Ты на машине? – спросил он.

– Нет. Я рядом живу.

Мы вышли из посольства. Перед домом на площадке стояли длинные черные машины. По громкоговорителю объявляли: «Послу Голландии – машину!» И одна из длинных машин, как корабль, плавно причаливала к самому подъезду.

– А ты пешком идешь… – сказала я Режиссеру.

Я знала Режиссера давно. Он руководил студенческим театром, был худой и влюбчивый. Теперь у него свой театр. Он не худой и влюбчивый. Что-то изменилось, что-то осталось по-прежнему. Он по-прежнему много и хорошо работает. У него по-прежнему нет денег. Только слава.

– Это верно, – подтвердил Режиссер. – Пешком иду.

– А ты бы хотел машину с шофером?

Я имела в виду положение, дающее машину с шофером и громкоговорителем.

– А зачем? – искренне удивился Режиссер. – Пройтись пешком, на ходу придумать сцену. Потом поставить. Разве это не самое интересное?

Что есть кран? У каждого свой. У Режиссера – театр. У господина Икс – власть. У журналиста – водка. У Скульптора – идея. У писателя – никакой идеи. Его накрыло одеялом равнодушия.

А дальше приходит вечность и перекрывает главный кран.

Мы прощаемся. Я иду к дому. Перед домом разрыли траншею, оттуда идет пар. Чинят трубу с горячей водой. Хорошо бы зарыли обратно…

Это было год назад. Траншею зарыли. По ней много воды утекло. Сейчас – другая жизнь. Другие проблемы. И посол другой. Я его не знаю.

Маша и Феликс

Феликс был очень веселый, как молодой пес. В нем жила постоянная готовность к смеху, к авантюрам, к греховному поступку, к подлости и подвигу одновременно. В зависимости от того – кто позовет. Позовет идея – пойдет на баррикады. Позовут деньги – пойдет на базар перепродавать женские колготки. Сейчас это называется бизнес. А раньше – фарцовка. Раньше за это могли посадить.

Мы познакомились на семинаре, который назывался «Молодые таланты». Я считалась талантом в сценарном деле, а он – в режиссуре. Начинающий режиссер из Одессы.

Феликс подошел ко мне в первый день и предложил свои услуги, а именно: сходить на базар, снять кино по моему сценарию, жениться, сделать ребенка. Однако – не все сразу. Надо с чего-то начинать. И Феликс начал с главного.

Семинар размещался в большом доме отдыха. Вечером, когда я вернулась с просмотра в номер, – увидела в своей кровати тело. Я зажгла свет и обнаружила Феликса. Его одежда валялась на полу. Одеяло было натянуто до подбородка. В глазах стояло ожидание с примесью страха: что будет?

У меня было два варианта поведения:

1. Поднять крик типа «да как ты смел»…

2. Выключить свет, раздеться и юркнуть в объятия Феликса – веселого и красивого. Нам было по двадцать пять лет. Оба – любопытны к жизни, оба не свободны, но в какую-то минуту об этом можно и забыть. Просто выпить вина любви. Опьянеть, а потом протрезветь и жить дальше с хмельным воспоминанием. Или без него.

Я выбрала третий вариант.

Я сказала:

– Значит, так. Я сейчас выйду из номера, а через десять минут вернусь. И чтобы тебя здесь не было. Понял? Иначе я приведу Резника.

Резник – руководитель семинара. И запоминаться в таком качестве Феликсу было бы невыгодно. Феликс должен был просверкнуть как молодое дарование, а не провинциальный Казанова.

Я гордо удалилась из номера. Вышла на улицу.

Ко мне подошла киновед Валя Нестерова – тоже молодое дарование. Она приехала из Одессы, как и Феликс. Они хорошо знали друг друга.

– Что ты тут делаешь? – удивилась Валя.

– Ко мне в номер залезли, – поделилась я.

– Воры? – испугалась Валя.

– Да нет. Феликс.

– Зачем? – не поняла Валя.

– За счастьем.

– Вот жопа…

Валя считала Феликса проходимцем, одесской фарцой. И влезть в мой номер – полное нарушение табели о рангах, как если бы конюх влез в спальню королевы. Дело конюха – сидеть на конюшне.

Постояв для верности двадцать минут, я вернулась в номер и легла спать. От подушки крепко пахло табаком. Я любила этот запах, он не помешал мне заснуть.

В середине ночи я услышала: кто-то скребется. Я мистически боюсь крыс, и меня буквально подбросило от страха, смешанного с брезгливостью.

В окне торчала голова Феликса. Я вздохнула с облегчением. Все-таки Феликс – не крыса. Лучше.

Я подошла к окну. Открыла раму. Феликс смотрел молча. У него было очень хорошее выражение – умное и мужское.

– Иди спать, – посоветовала я.

– Но почему? – спокойно спросил он. – Ты не пожалеешь. Я такой потрясающий…

– Пусть достанется другим.

– Кому? – не понял он.

– Кому этого захочется…

Мы говорили в таком тоне, как будто речь шла о гусином паштете.

Он ни разу не сказал мне, что я ему нравлюсь. Видимо, это разумелось само собой.

– Иди, иди… – Я закрыла раму, легла спать.

Феликс исчез и больше не возникал. Видимо, тоже устал.


На другой день мы встретились как ни в чем не бывало. Он не извинился. Я не напоминала. Как поется в песне: «Вот и все, что было»…

Семь дней семинара прогрохотали, как железнодорожный состав. В этом поезде было все: движение, ожидание, вагон-ресторан и приближение к цели. Наша цель – жизнь в искусстве, а уже к этому прилагалось все остальное.

После семинара все разъехались по домам. Я в Моск-ву, в семью. Феликс – в Одессу. Наши жизни – как мелодии в специфическом оркестре, каждая звучала самостоятельно. Но иногда пересекались ненадолго. Он не влиял на меня. Но он – БЫЛ. Существовал во времени и пространстве.


Сейчас он в Германии, в белых штанах. А родился в Одессе, сразу после войны. Может быть, не сразу, году в пятидесятом, у одной очень красивой артисточки. Красоты в ней было больше, чем ума. И много больше, чем таланта. Если честно – таланта ни на грош, просто белые кудряшки, высокая грудь, тонкая талия и синие глазки, доверчиво распахнутые всему миру.

Есть такое выражение: пошлость молодости. Душа заключена в совершенную форму, как в красивую коробочку, и обладательница такой коробочки постоянно этому рада. Улыбка не сходит с лица. Если что не так – капризничает, машет ручками. Если так – хохочет и тоже машет ручками. Постоянно играет. В молодости так легко быть счастливой. И она счастлива. В нее влюбляется молодой еврей. В Одессе их много, но этот – широкоплечий и радостный – лучше всех.

Сталин когда-то выделил евреям Биробиджан. Может быть, это был Ленин. Но дело не в том – КТО, а в том – ГДЕ. Биробиджан – у черта на рогах, там холодно, темно и неуютно. Евреи – народ южный, теплолюбивый. Они расселились в основном в Киеве и Одессе – жемчужине у моря. Можно понять.

Принято считать, что евреи – хорошие семьянины. В основном это так. Но наш еврей оказался исключением из правила. Он родил мальчика Феликса и смылся довольно быстро. Куда? К кому? История об этом умалчивает. Скрылся – и все.

Актриса – ее звали Валя – и маленький Феликс остались вдвоем. Без средств к существованию. Единственное, что было у Вали, – сыночек. А у Феликса – мама. И это все. Не мало. Но если больше ничего – ни денег, ни профессии…

С Вали быстро сошла пошлость молодости, а потом и молодость сошла, и тоже быстро. Есть женщины, которые умеют выживать, умеют бороться – как та лягушка, которая упала в сметану и сбила масло. Не утонула. Валя была из тех, которые тонут. Идут на дно. Она умела быть милой, нежной и любящей. Не мало. Но мало.

Они с Феликсом жили в шестиметровой комнате, научились голодать. Когда очень хотелось есть – ложились спать.

У Вали время от времени появлялась работа – сопровождать лекции. Например, если тема лекции: «Чехов и борьба с пошлостью» – она читала монолог Нины Заречной или монолог Сони «Ах, как жаль, что я некрасива». Однако Валя не забывала про свои глазки и кудряшки, и Соня в ее исполнении получалась довольно жеманная. Но поскольку на лекции приходило не больше десяти старух, то все это не имело никакого значения: ни Чехов, ни его борьба с пошлостью, ни актриса в стареньком штапельном платье.

Валя получала за эту работу очень маленькие деньги. Их хватало на три дня в неделю. Остальные дни полагались на волю Божию. Бог даст день, даст пищу.

Один трудный день сменял другой. Жизнь двигалась медленно и мучительно, но каким-то образом проскочила быстро.

Все кончилось для Вали инсультом. Феликсу тогда шел двадцать первый год. Он досрочно вернулся из армии и сидел возле парализованной матери. Она стала его ребенком. Феликс ее мыл, кормил и любил безмерно. Валя была молода для смерти, ей было жаль себя, но еще больше жаль Феликса, и она хотела умереть, чтобы освободить его для жизни. Но Феликс не хотел ничего для себя – только бы она жила, дышала и смотрела. Даже такая она была ему дороже всех мирских радостей.

Они смотрели друг на друга – глаза в глаза. Валя отмечала, что Феликс вырос очень красивым, две крови смешались в нем в нужных пропорциях. Он был черноволосым – в отца и синеглазым – в мать. Он был способным – в отца и добрым – в мать. И не важно, что его отец когда-то сбежал. Главное он все-таки сделал – оставил сына.

Этот незримый отец постоянно присутствовал в жизни Феликса. Бросив его физически, он оставил в наследство свое отчество «Израйлевич», и это отчество сильно осложняло Феликсу жизнь. Почему бы папаше не сбежать вместе с отчеством. Феликс ненавидел отца – не за отчество, конечно. А за свою маму. Она должна была прожить другую жизнь.


Маше исполнилось семнадцать лет. Она жила в доме напротив на первом этаже и постоянно торчала в окне, следила за Феликсом своими глазами, темными, как переспелая вишня. Ждала, когда он появится. И Феликс появлялся, и шел под ее взглядом красуясь, особой походкой хищника. Он знал, что она смотрит, коротко кидал свой взгляд в ее окно. Они натыкались глазами друг на друга, Маша цепенела, будто получала разряд тока, и в панике бросала занавеску. Занавеска отсекала ее от Феликса.

Этих нескольких секунд хватало Маше на целый день. Она ходила под напряжением. И чтобы как-то разрядиться, доставала контрабас и играла.

Маша училась на первом курсе музыкального училища. Она хотела поступать на отделение фортепьяно или в крайнем случае скрипки, но все места оказались заняты. Был высокий конкурс, много блатных. Маша оставалась за бортом музыки. Чтобы не терять времени, поступила в класс контрабаса – там был недобор. Маша надеялась, что со временем перейдет на скрипку. Но потом передумала. Контрабас ей понравился – устойчивостью и мощностью звука. Одно дело упереть инструмент в землю, другое дело держать вздернутым на весу. Маша была человеком основательным. Она полюбила контрабас, делала успехи и участвовала во всех городских конкурсах.

Феликс и Маша были из одного сословия. Машины родители – из простых, – так это называется. И мама Феликса, хоть и актриса, – тоже не из сложных, полудеревенская девушка. И не полети она, как бабочка, на желтый свет актерской жизни – все бы сложилось более логично.

Умирать в сорок с небольшим – неестественно, душа не готова к уходу. Это было так мучительно. Настоящий ад. Душа и плоть сцепились воедино, кричали: «Нет!»

Среди ада Феликс подошел к Маше. Спросил:

– Ты что сегодня делаешь?

– Иду на день рождения, – растерялась Маша.

– Когда?

– В семь. А что?

– Возьми меня с собой.

Маша раскрыла рот для ответа, но Феликс ее опередил:

– Я зайду за тобой в полседьмого.

Феликсу надо было выжить. Он ухватился за Машу. Они не были знакомы. Вернее, они не были представлены друг другу. Но они были друг другу даны.

В половине седьмого Феликс зашел за Машей. В квартире, кроме нее, никого не было. Феликс решил воспользоваться этим обстоятельством – он никогда не был застенчивым. Он стал целовать Машу, она растерялась, обомлела. Не встретив отпора, Феликс пошел до конца – зачем останавливаться на полпути, и он овладел ею – на ходу, стоя в проеме между дверей.

У Маши не было никакого опыта. Она решила: может, так и надо? Она не постояла за себя, она ему доверилась.

Когда все закончилось, Феликс застегнул свои брюки, одернул на ней платье, и они отправились на день рождения.

На праздничном столе было много винегрета, холодца, фаршированных перцев, рыбы под маринадом. Блюда – дешевые, но очень вкусные. На них шло мало денег, но много труда.

Феликс ел и пил самогон, который все называли «рудяковка» по имени хозяина дома. Феликс хмелел и поглядывал на Машу, которая сидела возле него с веточкой акации в волосах. Эту веточку он сам сорвал с дерева – как бы отметил событие: потерю невинности.

Маша ничего не ела и не пила. Она сидела бледная, растерянная, с цветком в волосах. А Феликс смотрел на нее и понимал, что эта ее покорность и жертвенность не могут быть использованы им. Поматросил и бросил – не пройдет, хоть он и служил во флоте и именно так и поступал в подобных случаях.

Если бы Маша сопротивлялась, заманивала его в свою паутину, уточняла бы перспективы, требовала клятв и уверений – он меньше бы отвечал за нее. Это была бы война равных хищников. А так – черноглазая лань с веточкой в волосах. И все.


Мама умирала долго. Ад все продолжался.

Маша делала все, что было нужно. И ей не жаль было ни одной минуты, потраченной на маму Феликса. Маша любила Феликса и готова была заплатить за свое счастье чем угодно: бессонными ночами, физической работой. И никогда, даже наедине с собой, она не желала Вале скорейшего ухода. Наоборот. Хоть на день, но продлить эту мучительную, уже никому не нужную жизнь.

Валя умерла. И Феликс умер вместе с ней. Окаменел.

Жизнь и смерть – это два конца одной палки. В Маше зародилась новая жизнь. Она оказалась беременна. Ребенок – от Феликса, а значит, и от Вали. Но Феликсу это виделось так некстати. Впереди – институт, студенческая пора, никаких денег, да еще и орущий ребенок в придачу.

Но что же делать, если ребенок уже в ней. Он же не сам туда запрыгнул.

– Если ты сделаешь аборт, я на тебе женюсь, – пообещал Феликс.

Ребенка было жалко, но Маша подчинилась. Она привыкла подчиняться беспрекословно.

Феликс женился, как обещал. Сделал одолжение. Услуга за услугу. Ее услуга – аборт. Его услуга – законный брак, потеря свободы в молодые годы.

Но Маша не заостряла внимания на таких мелочах, как свое здоровье. Для нее главное – Феликс. Вот он рядом, можно на него смотреть сколько угодно, до рези в глазах. Можно его понюхать, вдыхать, только что не откусывать по кусочку. Можно спать в обнимку и даже во сне, в подсознании быть счастливой до краев, когда больше ничего не хочешь. И ничего не надо, он был ей дан, и она приняла его с благодарностью.

Когда кто-то один так сильно любит, то другому только остается подчиниться. И Феликс подчинился. С большим удовольствием, между прочим…


Через год Феликс поступил в Московский институт кинематографии, и они переехали жить в Москву. Маша перевелась в училище имени Гнесиных, и ее, как это ни странно, – приняли.

Сняли комнату в центре Москвы, на Арбате. До института кинематографии далеко, а до училища близко. С ними в квартире поселился еще один студент – Миша, художник по костюмам. Совершенно сумасшедший. У него была мания преследования, и он постоянно уходил из дома. Возвращаясь, спрашивал: приходили за ним или нет?

Стипендии не хватало. Машины родители присылали поездом из Одессы домашнюю колбасу, лук и перцы.

Жили впроголодь, но Феликс привык голодать. Когда очень хотелось есть, он выпивал пол-литровую банку воды и голод как-то размывался.

Художник Миша – Божий человек. Рисовал в основном костюмы начала века. Особенно ему нравились шинели. Когда Маша видела на его листах удлиненных красноармейцев в удлиненных шинелях – понимала, что это в самом деле красиво, но не имеет ничего общего с реальной жизнью. В жизни – приземистые пыльные солдаты, плохо кормленные и во вшах.

Миша – эстет. Он был нежен, женственно красив, имел какие-то претензии к своему носу. Пошел и сделал пластическую операцию. Нос стал короче, но кончик носа не приживался, грозил отвалиться. Миша объяснил, что ему сделали трансплантацию бараньего хряща, а нужно было взять хрящ от свиньи, потому что у свиньи много общего с человеком.

Маша и Феликс посоветовали Мише полечиться в нервной клинике и даже договорились с главным врачом.

Миша поехал в больницу на автобусе, но посреди дороги ему показалось, что пол автобуса сейчас провалится и он упадет под колеса. Миша заметался, стал кричать. Автобус остановился.

Миша куда-то пропал. Его не было два месяца. Потом он появился – тихий и толстый. С одутловатым лицом. Его чем-то накололи. Миша выздоровел и стал неинтересен. Из него как будто что-то ушло. Тот, сумасшедший и тонкий – он был тревожный и талантливый. И невероятно красивый, даже с усеченным носом. Но этого, адекватного, – они тоже любили. Миша был слабый, требовал заботы. Маша и Феликс чувствовали за него ответственность, как за ребенка, которого они не родили.

Мысль о загубленном ребенке стала посещать их все чаще. Конечно, это был не ребенок, даже не эмбрион, – всего лишь клетка. Но через какие-то девять месяцев это был бы целый человек, их сын или дочка. А они в здравом уме согласились на убийство и еще были рады, когда все удачно прошло.

– Давай сделаем ребеночка, – произнес однажды Феликс.

С одной стороны, ребеночек был некстати, а с другой стороны – ребенок кстати всегда. Женщины рожали на войне и в окопах. А тут все-таки не война и собственный угол. Пусть не собственный, но все равно – целая комната в коммуналке.

В эту ночь они впервые за долгое время отдавались друг другу безо всяких предосторожностей и опасений, с веселыми прибамбасами. Пусть ребенок будет веселый, как Феликс. Над ними сияли любовь, нежность и свобода. И благодарность за полное доверие. Маша и Феликс ощущали свою парность, как пара ног – левая и правая. Можно, конечно, жить и с одной ногой, но очень неудобно. Друг без друга они – калеки.


Маше очень нравилось училище. У нее был восхитительный педагог – пожилой еврей. Он ставил ей руку, развивал технику. Маша бегло читала с листа, приносила к уроку половину партитуры, на что другим требовался месяц.

Педагог часто заболевал – у него была гипертоническая болезнь, и тогда Маша ездила к нему домой.

Педагог и его жена Соня жили в пыли, как две черепашки в песке. Они не замечали пыли и грязи, поскольку у них были другие жизненные приоритеты. Для них не важно, что вокруг, а важно – что в них: их ценности и идеалы.

Маша – девушка с хохлацкой кровью, была чистоплотна, как все хохлушки. Она физически не могла существовать в такой запущенной берлоге. Первые дни она терпела, но когда освоилась – набросилась на уборку засучив рукава. Она отодвигала кровати и шкафы, доставала оттуда шары пыли, как перекати-поле. Мыла окна, ножом отскабливала затвердевшую грязь с полов и подоконников.

Соня и Яша – так звали педагога – не замечали беспорядка. Но когда оказались в чистоте, то с восторгом заметили, что так гораздо лучше. Оказывается, чистота – это не то, что вокруг и вне тебя. Оказывается, это взаимодействие человека и окружающего пространства. И если улучшается пространство, то меняется и взаимодействие, и сам человек.

– Маша, когда вы появляетесь в доме – как будто солнышко пришло, – сознавалась Соня.

Яша и Соня – бездетная пара. Они переносили свою родительскую любовь на кота и на Машу. Помимо любви, Соня дарила Маше свои вещи, которые ей надоели, как она говорила. Но это были новые дорогие платья и обувь. Просто они берегли Машино самолюбие. Кое-что перепадало и Феликсу: вельветовая рубашка с погончиками.

* * *

Феликс надевал вельветовую рубашку и шел в институт. Их режиссерский курс объединяли с актерским для курсовых работ. Режиссеры ставили, актеры играли.

В актрисы шли самые красивые девушки страны. Принимали самых талантливых. Так что перед Феликсом возникли самые красивые и талантливые. Он даже не знал, что бывают такие. Просто не представлял. Особенно Дина. Рядом с ней все остальные девушки казались жалкой поделкой. Она была высокая, белая, высокомерная, с кошачьим разрезом зеленых глаз. К Дине было страшно подойти. Феликсу казалось, что она его лягнет, как копытом.

Репетировали пьесу Артура Миллера. Дина играла героиню – наркоманку, прообраз Мэрилин Монро. Видимо, любовь Миллера к Монро была самым сильным потрясением его жизни. Пьеса – странная, как будто стоишь на оголенных проводах.

Феликс работал с полной отдачей. Сводил счеты с прошлым. Когда-то он был хуже всех – нищая безотцовщина. Теперь – лучше всех. Он еще покажет, на что он способен. Он доставал из Дины Мэрилин Монро. Они понимали друг друга: Дина – Феликса, и Дина – Мэрилин. В них срабатывал один и тот же механизм: порок, и чистота, и тяга к разрушению. Добро и зло. Бог и Дьявол – в одном человеке.

Феликс сам одуревал, как от наркотика. Ему хотелось беспрестанно репетировать, искать… В какую-то минуту он обнял Дину, прижал. Он рисковал быть убитым ее копытом, но она, как ни странно, не ударила и не оттолкнула. Все произошло мгновенно, страстно, на полу, на жестких досках, к тому же еще могли войти. Страх и опасность обостряли чувства.

За первым разом последовал второй, потом третий – и разразился роман. Феликс и Дина ходили взявшись за руки. Вместе ели в столовой, не разлучались. Феликсу казалось, что Маше нет места в его жизни. Какая Маша…

Но он приходил домой. Маша его вкусно кормила и гуляла перед сном. Привычно молчали или беседовали, проговаривая свой день. Им была интересна каждая деталь, каждая подробность жизни другого. Например, Феликс пугался, когда узнавал, что Маша попала под дождь, а потом полдня провела в мокрых туфлях. Какая еще Дина? Бред какой-то…

По ночам они зачинали своего ребенка. А утром Феликс уходил в институт и видел Дину – такую сильную, самодостаточную. Начиналась другая жизнь, в которой он любил Дину.

Феликс хотел, чтобы Дина всегда была рядом, но не ВМЕСТО Маши, а ВМЕСТЕ с Машей. Он любил обеих. Такой он был гаремный человек, как петух в куриной стае. Он – самый пестрый и наглый. А они – вокруг него. Он бы их любил, каждую по-своему, и за каждую отвечал: добывал червяка и мял, чтобы несли яйца. Все, как положено.

Откуда в Феликсе была эта гаремность? Может быть, таким петухом был его отец Илья Израйлевич? А может быть, отец ни при чем. Он сам такой, Феликс. В этом его самоутверждение и самореализация.

Дина ждала от Феликса поступков типа развода с женой, официального предложения руки и сердца. Но Феликс тянул, медлил, ни на что не решался. Дина стала нервничать, в ход пошли спиртные напитки и скандалы. Это стало утомительно и не по карману. Феликс переместил свои интересы с Дины на Зину. А пока Зина разобралась что к чему, Феликс окончил институт и защитил диплом. С отличием.

Он мог бы остаться в Москве, но захотел вернуться в Одессу. Там – море. А здесь его нет.

Когда Феликс ходил по центру Одессы, он знал, что можно сесть на любой вид транспорта, и тот за полчаса привезет к морю. Можно встать у кромки и смотреть, как дышит море – параллельный мир, со своей жизнью внутри, зависимостью от Луны. Может быть, море влюблено в Луну, в этом причина приливов и отливов.

А здесь, в Москве, среди каменных домов, он спохватывался иногда: а где же море?.. Потом вспоминал, что его нет. И становилось так грустно…

* * *

Феликс и Маша вернулись в Одессу. Началась новая взрослая жизнь.

Феликс искал и не мог найти нужный материал для своего первого фильма. То, что ему нравилось, – не принимали. А то, что предлагали, – фальшиво, неинтересно, воротило с души. Но надо было жить, есть, на что-то опираться. Феликс опирался на Машу.

Маша пошла работать в музыкальную школу, преподавала сольфеджио.

Контрабас стоял в углу, в чехле. Как-то не пригодился. В симфонический оркестр не просунуться, евреи брали только своих. Был еще один путь – стать любовницей дирижера.

Но Маша этот путь даже не рассматривала.

Кроме симфонического оркестра, оставалась эстрада, вокально-инструментальные ансамбли. Но Маша и эстрада – две вещи несовместные. К тому же туда тоже брали только молодых мужчин.

Маша в результате преподавала сольфеджио в музыкальной школе и делала это тщательно и хорошо. За что она ни принималась – все у нее выходило хорошо. По-другому Маше было не интересно. Когда халтуришь, время идет медленно. А когда выкладываешься, время бежит весело и быстро. И в результате – хорошее настроение.

Но вот детей не получалось. Не получалось – и все. Что-то замкнуло после первого аборта.

Феликс стал задумываться о своем сиротстве. И принял решение: он разделит судьбу Маши. Если она не родит, они будут бездетной парой. Жить друг для друга. Других детей, рожденных не от Маши, он не хотел.

Кончилось тем, что Феликс и Маша завели собаку и назвали ее Дуня. Людей делили на две категории: тех, кто любит собак, и тех, кто к ним равнодушен.

Жизнь катилась по накатанной дороге.


Валя Нестерова вышла замуж за алкоголика и переехала в Москву. В период, свободный от запоев, алкоголик писал дивную музыку. Он был композитор. Так что Валя вышла замуж за музыку и за Москву.

Маша ходила на работу, преподавала музыкальную грамоту, содержала семью. Приносила из магазина сумки с продуктами, готовила еду мужу и собаке. Была занята с утра до вечера. Уставала.

Феликс страдал от отсутствия детей и работы. На страдания уходил весь день.

У меня ничего не менялось. Я писала и печаталась. И чего-то ждала. В толстом журнале вышла моя повесть. Журнал попал в руки Феликса. Он прочитал и тут же решил – это именно тот материал, который ему нужен. Феликс сосредоточился для борьбы и пробил мою повесть. Тогда было в ходу именно это слово: пробил. Как кулак пробивает стену: усилие, риск, синяки, возможны даже переломы. Но иначе не получалось. Такое было время.

Феликс пробил мою повесть, и я прилетела в Одессу для заключения договора на сценарий.

Феликс встретил меня, отвез в гостиницу. Оглядел номер и тут же сообразил: хорошо бы с автором прокрутить блиц-роман. Это может пойти на пользу делу. Зная привычки Феликса, я объяснила, что никакой пользы от блиц-романа быть не может. Только вред. К тому же я приехала за делом, а не за его прыгучестью.

Я не люблю никакого хлама ни в доме, ни в душе, ни в отношениях, ни в своих страницах. Я вычеркиваю лишние слова, выкидываю лишние вещи. И тем более не вступаю в лишние отношения.

Феликс перестал приставать. Сел в угол. Почему-то расстроился. Меланхолия шла ему больше, чем напор.

Синеглазый и темноволосый, он походил на Алена Делона.

– Знаешь, чем отличаются умные от дураков? – спросила я.

– Чем? – Феликс поднял голову.

– Умные умеют отличать главное от второстепенного. А дураки нет. Для дураков все главное. Или все второстепенное.

Феликс стал соображать: какое это имеет к нему отношение.

– Главное – снять хороший фильм, – объяснила я.

– А любовь, ты считаешь, – не главное? – с презрением спросил он. – Все вы, писатели, одинаковые. От вас чернилами пахнет.

На том и порешили: отодвинуть любовь ради дела… Но если быть точной: никакой любви не было. Иначе ее так просто не отодвинешь.

Я относилась к Феликсу снисходительно и никогда не забывала, что он «жопа» – по определению Вали Нестеровой. Сам Феликс тоже имел низкую самооценку. Он говорил о себе: «Я – одесская фарца». Он иногда скупал у моряков партию женских колготок, потом продавал втридорога. Тогда это называлось «фарца» и спекуляция. Сейчас – бизнес. Тогда за это сажали, сейчас – все государство на разных уровнях скупает и продает.

Забегая вперед, хочу сказать, что я недооценивала Феликса. И он сам себя тоже недооценивал. Он снял очень хороший дебют по моей повести. И это стало началом его восхождения.

А тогда… Стояло лето. Феликс пригласил меня домой на ужин. К моему приходу Маша надела сарафанчик на лямочках. Накрыла стол. Я запомнила краски: зеленое, фиолетовое, красное. Перцы, помидоры, баклажаны. Золотистая корочка поросенка. Все это было так красиво, что жалко разрушать.

Маша в сарафанчике – милая, большеглазая, трогательная, как теленок. Красота всегда несет в себе агрессию. А Маша – на другом конце агрессии: сама скромность, покорность и чистота. И Феликс возле нее становился совсем другим. И было невозможно себе представить, что он может шуровать за ее спиной. Что ТОТ – гаремный, и этот – моногамный – один и тот же человек.

В тот вечер были приглашены гости. Феликс и Маша угощали меня не только едой, но и своими друзьями. Я их не запомнила. Только помню, что мы танцевали, топоча, как стадо, и смеялись без видимых причин. Было весело от вина, от молодости и от того, что все впереди. Здоровые организмы, как хорошие моторы, несли нас вперед без поломок.

К ночи гости разошлись. Маша послала Феликса прогулять собаку. Мы вышли втроем: Феликс, я и собака.

– Она тебя так любит, – сказала я со светлой завистью.

– Ну и что? – спокойно возразил Феликс. – С тобой хоть поругаться можно. А эта только любит – и все. Скучно.

Собака вырвалась и исчезла во тьме.

– Дуня! – кричал Феликс в темноту и метался. – Дуня! – Потом подошел ко мне, проговорил в панике: – Машка меня отравит…

Через полчаса Дуня откуда-то вынырнула. Феликс ухватил ее за ошейник, и мы вернулись в дом.

– Феликс боялся, что вы его отравите, – сообщила я Маше.

Маша подняла свои глаза-вишни и ответила безо всякой иронии:

– Нет, я бы его, конечно, не отравила. Но если бы Дуня пропала – это несчастье.

Я почему-то смутилась. Я поняла каким-то образом: то, что происходит вне их дома, надо оставлять за дверью, как грязную обувь. Не вносить в дом. Здесь – герметичное пространство, как в самолете. Или стерильная чистота, как в операционной.


Настал день моего отъезда.

Феликс и Маша пришли меня проводить. Феликс извинился, что не сможет поехать в аэропорт. У них с Машей назначен прием к врачу.

– А что случилось? – спросила я.

– Внематочная беременность, – легко объяснил Феликс.

– Как это? – поразилась я.

Маша смотрела перед собой в никуда. Вид у нее был потусторонний. Внематочная беременность – это почти гарантированное бесплодие плюс операция, боль и неизвестность.

– Районный врач определил, – сказал Феликс. – Но мы записались к хорошему специалисту.

– А когда он определил? – не поняла я.

– Вчера.

– О Господи… – выдохнула я.

Еще два дня назад мы танцевали, топотали. А на другой день жизнь Маши перевернулась на 180 градусов, в сторону ночи и черноты. Вот уж действительно: все под Богом ходим…

Феликс заносил мои вещи в такси, давал напутствия по сценарию. Особенно его волновал конец, потому что конец – делу венец. История к концу должна набирать обороты. Может быть, есть смысл убить главного героя, поскольку исторически его миссия как бы кончилась. В новом послеперестроечном времени ему нет места. А с другой стороны, американцы всегда избегают плохих концов. Должен быть свет в конце тоннеля. Хэппи энд. Зритель должен уйти с чувством надежды и справедливости.

Маша стояла чуть поодаль – такая грустная и одинокая. Поведение Феликса на фоне ее трагедии выглядело как предательство. Какой финал, какое кино, когда жизнь рушится. Придуманный герой его волновал больше, чем живая, страдающая Маша.

– Мы опаздываем… – тихо напомнила Маша.

– Ничего, успеем, – отмахнулся Феликс.


Они успели. Феликс оказался прав.

Более того, их жизнь снова повернулась на 180 градусов, лицом к солнцу и счастью. Беременность оказалась нормальной. И даже определялись сроки: шесть недель. Это значило, что через семь с половиной месяцев у них должен появиться ребенок. Первый. А через какое-то время – второй.

Какое счастье… Боже мой, какое счастье… Бог погрозил Маше пальцем, но не наказал. Бог добрый. И жизнь тоже – с хэппи эндом, как американское кино.

Маша и Феликс возвращались от врача с чувством надежды и справедливости. А главное – тишина в душе. Они шли тихим шагом, чтобы не расплескать тишину и глубокую удовлетворенность. По дороге купили молодую морковь и антоновку. Для витаминов. Теперь они ничего не делали просто так: все для ребенка. Маша была вместилищем главного сокровища. Иногда Феликсу казалось, что она рискует: поднимает тяжелую сумку или стирает, перегнувшись. Тогда он цепенел от ужаса и искренне жалел, что не может сам выносить своего ребенка.

* * *

Через семь с половиной месяцев родился здоровый мальчик. Назвали Валентин, в честь мамы, сокращенно Валик.

У мальчика были глаза-вишни и белые волосы. Он походил на пастушонка. В нем текла одна четверть еврейской крови. Феликс был далек от человеческой селекции. Люди – не фрукты, и он – не Мичурин. Но присутствие другой, контрастной крови – всегда хорошо. Феликс любил разглагольствовать на эту тему.

Маша отмахивалась, не слушала его измышления. Она очень уставала.

Тем временем Феликс закончил нашу с ним короткометражку. Ему дали снимать большое кино.

Жизнь, как корабль, – выходила в большие воды.


Феликсу в ту пору было тридцать пять лет. Маше – двадцать восемь. Впереди – долгая счастливая жизнь. ...




Все права на текст принадлежат автору: Виктория Самойловна Токарева.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мужская верность. СборникВиктория Самойловна Токарева