Все права на текст принадлежат автору: Сергей Иванович Кабанов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
На дальних подступахСергей Иванович Кабанов

Сергей Иванович Кабанов На дальних подступах

Глава первая Путь в краскомы

Прежде чем рассказывать о событиях, приведших меня на передний край минувшей войны, я хотел бы коснуться некоторых сторон своей биографии и жизни моей семьи. Не потому, что считаю свою жизнь или жизнь родителей особо примечательной или исключительной. Наоборот, пожалуй, семья наша — обыкновенная, похожая на семьи других питерцев, и судьба ее схожа с судьбой многих рабочих семей начала необыкновенного двадцатого века. Революция 1905 года предопределила и судьбу отца с матерью, и мое будущее. Великий Октябрь дал направление моим взглядам, убеждениям и логически привел меня с юных лет к военной профессии, ставшей пожизненной.

Это не наследная профессия офицеров-дворян. Это революционная профессия рабочего класса, взявшего в руки оружие, чтобы добыть себе свободу, защищать ее от белогвардейщины и интервентов и оборонять завоеванное в классовых боях до конца.

Об этом написано немало книг, которыми я зачитывался в юности. Они были основой воспитания моих сверстников и всего послереволюционного поколения. И все же, думается, полезно, надо напоминать новым поколениям читателей, особенно тем, что приходят на наше место в армию и во флот, о той классовой закваске, о тех революционных дрожжах, что ли, на которых создавались и росли наши могучие вооруженные силы и наш советский офицерский корпус — корпус краскомов.

Мой отец Иван Потапович Кабанов, столяр-краснодеревщик питерской пианинной фабрики, находившейся на Васильевском острове, участвовал в революционных событиях 1905 года. Он был забастовщиком, ходил на демонстрацию; казаки, разгоняя восставших, ранили моего отца штыком в правую руку — самое страшное, что может постичь рабочего человека, которого руки-то и кормят.

Руку отец вылечил, но вскоре его арестовали, как бунтовщика — «против царя пошел», — и заключили в недоброй памяти Кресты; потом перевели в Петропавловскую крепость, а оттуда загнали в Сибирь. Все это я узнал постепенно, подрастая, от матери, от бабушки; обе были портнихами, но работу они добывали с трудом: семья рабочего-каторжанина была на дурном счету у хозяев и у полиции.

Отец вернулся из Сибири году в одиннадцатом, больной, замученный, но духовно несломленный. В 1912 году он умер от скоротечной чахотки.

После смерти отца жить стало еще труднее. Нас в семье кроме взрослых было еще четверо, и я — самый старший.

Матери удалось выхлопотать мне на казенный счет место в четырехклассном Андреевском городском училище, по нынешнему это семилетка. В 1916 году я его окончил и надумал поступить в техническое артиллерийское училище на Шпалерной.

В то время из-за войны и потерь на фронтах были снижены требования к поступающим в юнкерские, в технические военные училища и школы прапорщиков, снижены в смысле кастовости, происхождения и образовательного ценза. Но меня, сына рабочего-бунтовщика, даже не допустили к экзамену.

Надо было работать. Устроился сортировщиком писем на Главный почтамт. Служба оказалась нелегкой: восемь часов у стойки, через смену — днем, вечером, ночью, и к тому же без выходных круглый год, даже без праздничных дней. И заработок — ничтожный.

В октябре 1918 года меня зачислили в питерский продотряд и направили в Тамбовскую губернию заготавливать хлеб для рабочих.

На вокзале меня провожала мать, истощенная и больная, измученная каторжными дежурствами в палатах госпиталя возле острозаразных больных. Я тоже еле держался на ногах, голодный, но неунывающий.

Перед уходом поезда сбегал под водонапорную колонку и на беду свою напился студеной воды.

Мы должны были ехать через Москву — от Питера до Москвы поезд тогда шел трое суток. Но в Москву я не попал: в жару и бреду свалился на нары у круглой чугунки в теплушке. Меня спасла молодая и красивая женщина, командир, комиссар и душа нашего продотряда большевичка Прокофьева; это она отправила меня больного, без сознания с какой-то станции назад в Петроград. Не знаю уж, как я добрался и кто меня вынес из поезда, но очнулся я в почтамтской больнице не только с крупозным воспалением легких, но еще и с брюшным тифом.

Вспоминаю все это потому, что болезни, особенно тифы, как десяток добавочных фронтов, сопутствовали всей борьбе нашего поколения за победу революции. Не успеешь вылезти из одного лазарета, попадаешь в другой — так проходили те годы: то ранение, то тиф, то работа, то фронт, то в бреду тебя застигли на каком-нибудь украинском хуторе внезапно нагрянувшие махновцы, и с температурой градусов в сорок приходится спасаться от расправы. И все же мы продолжали бороться, стоять насмерть за Советскую власть, зная, что именно она принесет народу избавление от голода, от нужды, от несправедливостей подневольной жизни.

Весной 1919 года, когда войска Юденича, поддержанные финскими и эстонскими белогвардейцами, а также флотом англичан и других интервентов, предприняли наступление на Петроград, когда мятежники захватили форты Красная Горка и Серая Лошадь, настала пора и для меня сделать окончательный выбор. Мне встретился, к моему счастью, настоящий человек, наставник, который, наверно, необходим каждому юноше в жизни, особенно в дни бурных потрясений и сложных испытаний. Таким наставником стал для меня Алексеев, большевик из старых почтальонов, политический комиссар архива почтамта. Он многое объяснил мне и сказал, что пора всерьез браться за оружие и защищать Петроград от интервентов, Юденича и контрреволюции.

В начале мая 1919 года я записался стрелком в первую роту полка Петросовета. Рота эта почти целиком состояла из служащих почтамта. В ней было три сотни бойцов, почти все — люди пожилые, опытные в военном деле, когда-то отслужившие срок в армии, но в войну освобожденные от призыва, как и другие работники почт и телеграфа. Полк, сформированный из ополченцев — петроградских трудящихся, вошел в состав войск внутренней обороны революционной столицы.

Забегая вперед, скажу кстати: двадцать два года спустя, уже став профессионалом-военным, генерал-лейтенантом, я после завершения обороны героического Гангута — полуострова Ханко, был назначен командующим войсками тоже внутренней обороны блокированного Ленинграда и войска эти состояли в основном из ополченцев.

Полк Петросовета спешно и усиленно готовился к возможным боям на рубежах столицы революционной России. Бойцы нашей роты восемь часов работали на почтамте, потом до поздней ночи учились военному делу — обороне, наступлению. Нас муштровал требовательный и довольно жесткий командир роты из старых офицеров, поручик лейб-гвардейского Финляндского полка Володин. Он гонял нас безжалостно, занимаясь то строевой подготовкой, то обучением штыковому бою, и все — после напряженного рабочего дня да на голодный желудок.

Но жалоб на усталость, на строгости, на муштру не было, хотя все мы совсем недавно поддерживали бунт солдат царской армии против жестокого режима николаевской казармы. Оно и понятно: мы были готовы стерпеть все, самое тяжкое, сознавая, что это необходимо ради защиты Октября. Мы всерьез готовились драться за родной город и за свою власть, и надо сказать, что такая суровая школа вскоре всем нам пригодилась.

Когда Юденич был разбит, а мятеж на фортах подавлен, нашу роту, да и весь полк Петросовета, распустили по домам. Тот же политический комиссар почтамта Алексеев сообщил мне, что от командования полка поступила на меня похвальная характеристика. Гражданская война продолжается, формируется Красная Армия, ей нужны красные командиры из рабочей среды. Через год так и так положено призываться. Так что иди, говорит, сейчас, добровольцем, в формируемую регулярную армию Советской власти.

И я пошел. Подал заявление начальнику Первых советских артиллерийских курсов, располагавшихся на Симбирской улице у Финляндского вокзала в здании бывшего Михайловского артиллерийского училища. Алексеев дал мне коммунистическую рекомендацию, вторую дала его партийная ячейка.

Так начался мой путь в краскомы — восьмого августа 1919 года я стал курсантом и надел красноармейскую форму. Такие даты помнятся всегда.

Не было более почетного звания для юноши тех лет, чем краском. Первых краскомов из рядов пролетариата, которые должны были сменить старое офицерство, готовили скоропалительно: год учения — и ты командир. А потом — фронт, настоящая боевая школа. Понятие «первый курс», «второй курс» имело тогда иной смысл: первый набор, второй набор. Некоторых наиболее способных к военному делу оставляли при курсах для дополнительных занятий и строевой службы, называя их «дополнистами».

Но кончить курсы — это еще не значило действительно стать настоящим красным командиром. Труден был избранный нами путь, и жизнь показала, что наши «военные университеты» должны быть длительными. О моих «университетах» я коротко расскажу.

Учился я жадно, побуждаемый к этому вдвойне: стремлениями революционными и давним желанием стать артиллеристом. Оно засело в моей голове еще с тех пор, когда мне не разрешили держать экзамен в военно-техническое училище.

Меня увольняли с курсов раз в неделю, до вечера. Однажды весной я пришел домой на Васильевский остров и увидел, что квартира опечатана. Бросился к соседям, к дворнику, узнал, что всю семью неделю назад увезли в больницу: сыпной тиф. Два дня спустя свалился и я в сыпняке — на полтора месяца. А когда выздоровел, узнал, что мы осиротели. В богадельне умерла от тифа бабушка, в больнице — мать, одна из сестренок оказалась в приюте, другая неведомо где, а брат дома на грани психического заболевания. Я нашел его в опустевшей квартире, разговаривающим с самим собой и с матерью, которая ему мерещилась. Взяв Виктора за руку, я вывел его из квартиры, запер дверь и повел на свои артиллерийские курсы. Попрошу командира, примут!..

По дороге я бросил с Тучкова моста в Неву ключ от нашей злосчастной квартиры. Зачем — не знаю, наверно, чтобы с прошлым покончить раз и навсегда.

Виктора, хотя он был на два года моложе меня, тоже приняли на артиллерийские курсы, уже по одной лишь моей рекомендации.

В конце сентября двадцатого года предстоял выпуск краскомов. Но недели за две до выпуска наш курс внезапно собрали на митинг в Красный зал. Выступил Григорий Иванович Петровский, в то время заместитель председателя ВЦИКа.

Не берусь пересказать его речь, помню ее суть. Он сказал, что пора Советской республике кончать с гражданской войной. Надо добить Врангеля. Внести в это дело свой вклад должны и мы, красные курсанты — железная гвардия революции. Надо идти в бой.

Весь наш курс выехал на Южный фронт, так и не дождавшись выпуска. Меня зачислили в первую батарею Петроградской курсантской бригады, батарею трехдюймовых пушек.

Командовал батареей наш курсовой начальник Н. Ф. Кривцов, он был из старых офицеров. Комиссаром стал человек, даже по фамилии для этого подходящий: Иван Комиссаров, бывший курсант второго курса, выпущенный краскомом еще в восемнадцатом году, но оставленный при курсах «дополнистом».

А мне сразу не повезло: назначили заведовать вещевым снабжением батареи, проще говоря, каптенармусом. Чувствуя себя несчастным, я заявил командиру батареи, что хочу не снабжением заниматься, а воевать, только воевать.

Командир мягко объяснил мне, что это назначение — почетное, вроде выдвижения грамотного человека. Дадут двух помощников в каптеры, а я буду начальником.

Командир, как бывший офицер, разговаривал с нашим братом осторожно, уговаривал. Комиссар сказал проще и строже:

— Ты не бузи, Кабанов. Послали тебя на командирскую работу — работай.

Я еще не пропитался тогда военным духом, чувством осознанной и безусловной дисциплины регулярной армии: приказ есть приказ. Мне было трудно подавить горчайшую для юноши обиду, и я задумал во что бы то ни стало избавиться от хозяйственной должности. Через короткое время, когда все подведомственное мне имущество — зимние папахи, полушубки и прочее обмундирование — было роздано батарейцам, я перешел во взвод разведки. А много лет спустя я не раз вспоминал и об этой обиде, и о строгом нагоняе от комиссара, вспоминал тогда, когда получал назначения на так называемую тыловую работу — мне довелось в 1939 году стать первым начальником тыла Краснознаменного Балтийского флота, а потом, уже после Отечественной войны, снова занять эту должность. Но об этом речь еще впереди.

Наша сводная курсантская дивизия состояла из трех бригад — Петроградской, Харьковской и Киевской. Первые бои мы провели сообща — выбили белых со станции Синельниково и двинулись дальше на Крым.

Перед штурмом Перекопа приказом Михаила Васильевича Фрунзе курсантов вывели в резерв, а когда Перекоп пал, нас бросили на ликвидацию банд Махно.

Со взводом разведки в составе нашей Петроградской бригады я участвовал в уничтожении пятитысячной банды атамана Колесника, отрезанной нами от главных сил махновцев, а потом со всей курсантской дивизией мы гонялись по Украине за Махно и его подвижными бандами.

Тяжело нам пришлось в этой необычной, особенной войне. Мы с нашими трехдюймовками на конной тяге — пешие, а все махновцы — на тачанках, на телегах, в каретах или просто верхом. Мы, преимущественно питерцы, чужие в чужой среде — на хуторах и в селах, где поди разбери, кто друг, кто враг, кто свой, кто бандит, спрятавший оружие; а махновцы — в родных, знакомых краях, только отвернись — откуда-то в спину лупит пулемет. Они воюют против нас по волчьему бандитскому закону, мы — по строго воинскому. Именно по строго воинскому, воспитывая в своей среде суровые нормы поведения, беспощадно искореняя малейший анархистский дух. Нам нужна была осознанная как острейшая необходимость революционная дисциплина.

Дорогой ценой вырабатывали в себе бдительность, умение отличать своих от чужих. Сколько крови, опасностей, испытаний ожидало каждого на каждом шагу, потому и взрослели мы так стремительно — иной день стоил целого года жизни.

Революционный закон от каждого требовал выдержки и кристальной чистоты: будь настороже, но не смей обижать жителей, не смей нитки чужой взять или поступить несправедливо.

Я помню такой случай.

Рано утром после ночлега в одном селе батарея построилась, отправляясь на новый рубеж. На площади нас внезапно остановила команда:

— Стой. Слезай с коней.

Подъехали командиры. Комиссар строго спрашивает:

— Кто взял у этой хозяйки двух уток?

Рядом с ним — крестьянка, у которой пропали две утки.

Комиссар повторил вопрос.

Все молчат. Я ничего не брал. Значит, и другие не брали.

Начался обыск. К стыду нашему, в одном из зарядных ящиков этих уток нашли.

Ящичный вожатый и еще один курсант, изобличенные, но не сознавшиеся в краже, были за мародерство осуждены.

Больше краж не случалось.

Население мы не обижали. Но к врагам были беспощадны. Мы уже знали, что махновцы не берут курсантов в плен. И мы махновцев не щадили.

Меня свалил возвратный тиф. Привезли в околоток не нашей, питерской, а харьковской бригады. Бросили на солому в какой-то сельской школе, среди других тифозных и раненых. Слышу вдруг слабенький голосок:

— И ты тут, Серега?

Огляделся, боже ты мой, Виктор. И он, оказывается, уже на фронте, успел повоевать и тяжело заболеть. Я попросил санитаров положить брата рядом. Он всегда был по сравнению со мной хлипкий, не в деда, а в отца, а тут, гляжу, совсем доходит — в чем только душа держится.

Лечение было одно — лежать. Но время такое, что долго на месте не залежишься: то наши наступают, то махновцы.

Как-то вечером прибежали врачи, быстро всех осмотрели, кого подняли на ноги, кого отобрали для срочной эвакуации в лазарет города Александровска.

Нас с братом, как тяжелобольных, определили на подводы — в лазарет. Но в меня словно бес вселился: не поеду — и баста! Пойду пеший на батарею, воевать. Как ни просил меня Виктор поехать вместе в лазарет, я наотрез отказался. Несколько сот больных и раненых погрузили на подводы, а мне дали палку в руки и указали, в какую сторону идти, чтобы найти свою батарею. Верст восемнадцать надо было пройти.

Шел я, конечно, с большим трудом, не шел, а плелся. Недалеко ушел, когда меня догнал конник.

— Наших порубали, порубали всех, — крикнул он и помчался дальше.

Откуда только у меня взялись силы. Бегом добежал до нашей батареи и там узнал, что махновцы настигли в степи обоз с ранеными и больными курсантами и всех до одного порубили шашками.

Так погиб мой Виктор.

Сколько я потерял в тот год друзей-однополчан, сколько раз сам стоял на краю могилы, сколько повидал порубленных махновцами товарищей, повешенных, четвертованных, расстрелянных сельских революционеров, курсантов, убитых из-за угла, сколько насмотрелся на волков в овечьей шкуре, на зверствующих бандитов. Сам уходил от преследования в одном белье, убегал в мороз, босой и полуголый, из-под расстрела, обморозив ноги, опять шел в бой, а с поля боя — в госпиталь.

Из одной такой госпитальной палаты в Таганроге, где нас лежало сорок человек больных и раненых бойцов, вышли живыми только двое, я и красноармеец Нечаев. Да и то вышли потому, что, не выздоровев, выклянчили у медицинской комиссии на два месяца отпуск на родину, Там, дескать, и подлечимся.

Комиссия выдала нам проходные свидетельства и справки о болезни. Я пошел к военкому за проездными документами в Петроград.

Далеко от Таганрога до Петрограда. Власть наша еще не всюду утвердилась. Банд много, дезертиров, бродяг, переодетых беляков. В военкомате на каждого смотрели строго, с подозрением. Мне сказали, что и документы и паек на такой дальний путь надо еще заслужить: сначала надо поработать в похоронной команде того же госпиталя, из которого я только что спасся.

В холодном сарае штабелями были сложены трупы умерших от ран и болезней бойцов. Надо было привязывать к ним деревянные бирки с номером. Не выдержал я этого и сбежал, так и не заработав себе проездных документов и пайка, — будь что будет. Доберусь в Петроград хоть на буфере.

День я просидел на таганрогском вокзале голодный и больной, с немеющими ногами, то и дело теряя сознание.

На вокзальной площади был шумный базар. Пахло до одури жареной рыбой, блинами, колбасой. Мешочники везли с юга хлеб, тут же что-то меняли, покупали, продавали.

С Махно уже было покончено, но на иные станции внезапно налетали отряды каких-то атаманов и атаманш махновского толка.

Под вечер на таганрогский вокзал налетел отряд какой-то Маруси — десятка три бандитов. Они разгромили и разграбили пристанционный базар.

Я не выдержал: схватил с какого-то лотка несколько кусков жареной рыбы и смолол ее прямо с костями.

А из города уже примчался отряд чекистов, начал облаву.

Бандиты тотчас скрылись, а меня схватил какой-то парень в чекистской кожанке. Он разобрался, поверил, что я курсант, и отпустил.

Я бросился на вокзал и на путях увидел поезд с классными вагонами. Из последних сил растолкал людей — кто-то схватил меня за ворот шинели, кого-то я ударил наотмашь, но все же влетел в вагон и забился под лавку. Лег и заснул.

Не знаю, сколько часов или суток я спал. Проснулся при утреннем свете от запаха съестного.

Взглянул — сидит на лавке какой-то благообразный старик с коротко подстриженной седой бородкой, на коленях у него развернута белоснежная салфетка и на ней всякая снедь: курица, булки, колбаса…

Я не выдержал и попросил дать мне хоть кусок хлеба, хоть корку, оправдываясь, что еду с фронта, воевал против беляков и бандитов, болел, ноги обморозил.

Господин мне на это ответил:

— За кого, парень, воевал, тот пусть тебя и кормит.

Я был готов убить его, к смертям я уже привык. Но страх потерять место под лавкой теплого вагона пересилил мою ярость. Да к тому же я был настолько слаб, что вряд ли осилил бы этого сытого буржуя.

Вскоре моему путешествию под лавкой пришел конец. Контролер — из старых откормленных ревизоров российских железных дорог, позванный, наверно, моим вагонным классовым врагом, брезгливо вытянул меня на свет божий, выслушал мои бессвязные объяснения, просмотрел и спрятал мои единственные документы — проходное свидетельство и госпитальную справку — в карман, сказав, что мне все вернут на следующей же остановке, на станции Скуратово. Он взирал на оборванца-фронтовика с таким же презрением, с каким смотрел на меня ненавистный сытый господин.

На станции Скуратово я вылез, веря, что сейчас мне вернут не только свидетельство и справку, но и выдадут документы на проезд, по которым я отправлюсь дальше. Но контролер меня обманул, и поезд тут же ушел.

Куда я денусь, голодный и без документов? Попаду как дезертир в Чека?

Был холодный март двадцать первого года, особенно холодный для меня, полураздетого оборванца. Я лежал на каменном полу маленького вокзальчика в Скуратове, пил воду, закусывал водой и ломал голову над тем, как же мне быть дальше, как добраться хотя бы до Москвы. Триста верст пешком не пройдешь. А просить железнодорожников я считал бесполезным, больше не веря в их доброту.

Но тут неожиданно повезло. Кондуктор товарного эшелона, шедшего в сторону Москвы, поверил моему рассказу, сжалился надо мной и взял меня на площадку хвостового вагона. Укрыв брезентовым плащом с капюшоном, он довез меня до Серпухова.

Так мы догнали тот самый пассажирский поезд, с которого, так жестоко обманув, меня ссадили.

Я бросился к поезду, но уже с противоположной от платформы стороны, вскочил на подножку какого-то вагона, прижался к двери, решив перетерпеть и мороз, и ветер, лишь бы добраться до близкой уже Москвы. Поезд тронулся, и, конечно, я сразу закоченел на ветру, опять перестал чувствовать ноги. Но сто верст вытерпеть все же можно, доберусь, думаю.

Внезапно открылась дверь вагона и проводник, а может быть, тот самый контролер, стал меня бить ногой по рукам, конвульсивно цепляющимся за поручни, сталкивать с поезда на ходу. Я, наверно, так истошно закричал, что в вагоне мой крик услышали. В тамбур выскочили пассажиры.

Двое командиров-фронтовиков втянули меня, едва живого, в вагон и, ни о чем не расспрашивая, принялись растирать мои руки и ноги, принесли кипятку с сахаром, накормили и уложили спать.

Эти фронтовики довезли меня до Москвы, до Советской власти.

Часа три, не меньше, я плелся от Курского вокзала до Николаевского, нашел там питательный пункт, куда, наверно, не я первый приходил таким оборванцем и в таком состоянии. В кружку, сделанную из гильзы трехдюймового патрона, мне налили горячего чаю и дали ломоть хлеба с горсткой сахара на нем.

На питательном пункте дежурила медицинская сестра. Она осмотрела мои изъязвленные руки и ноги, чем-то смазала, забинтовала, накормила супом с воблой — из медицинского, наверно, фонда — и посадила в поезд на Петроград, снабдив на дорогу еще одним куском хлеба с сахаром. То было чудо. Подумать только: я ехал в Питер, с билетом и плацкартой, на верхней полке пассажирского вагона, ехал как человек, как истинный гражданин революционной страны и ее солдат.

Только куда я пойду в Питере? На фронт отправился с друзьями-курсантами, с командиром и комиссаром, возвращаюсь один. Нет со мной Виктора, и в Питере нет ни одного близкого человека. Семья развалилась, кажется, выжили младшие сестренки, но где, в каком приюте их искать?! Домой не пойдешь — ключ от дома на дне Невы. Путь мне один — на те же курсы.

Приду на курсы, расскажу про все, что пережито, и получу свой аттестат краскома.

Но краскомом в ту весну я еще не стал, хотя перед отправкой на фронт до выпуска оставалось всего две недели.

На курсах за это время многое изменилось. И главное: вместо годичного обучения ввели нормальное, трехгодичное. Теперь курсы назывались Третьей Петроградской школой командного состава полевой тяжелой артиллерии.

Все перенесенные невзгоды не только не погасили, наоборот, усилили мое стремление служить в Красной Армии. Но примут ли меня снова в школу, удастся ли сохранить и вылечить ноги, доучиться в таком серьезном учебном заведении?

Дежурный по школе встретил меня так, как встречают человека только в родной семье. Напрасно я стыдился своего босяцкого вида. Дежурный сразу отвел меня в санитарную часть, где после основательной санобработки и сытного завтрака меня переодели в нормальную одежду. На санитарной машине школы меня отвезли на Пироговскую набережную в госпиталь Медицинской академии.

Врачи, осмотрев мои болячки и раны, пообещали сделать все возможное, чтобы сохранить ноги, но предупредили: гарантии никакой, надо терпеть и быть готовым ко всему.

Долго я пролежал в госпитале. В марте привезли раненых делегатов X съезда партии, участников штурма мятежного Кронштадта. От них я узнал о контрреволюционном мятеже и его подавлении. Ожесточенная борьба за Советскую власть продолжалась. Скорее бы стать на ноги, скорее отдать всего себя этой борьбе.

Осенью 1921 года, после излечения, меня приняли в школу на второй курс. А в сентябре 1923 года я стал наконец красным командиром.

Перед выпуском начальник школы Борис Николаевич Балабин, напутствуя краскомов, сказал:

— Вы — молодые люди. Перед вами непрожитая жизнь. Вы рветесь в будущее, неизведанное — это закон жизни. Но помните, друзья: вас ждут большие испытания. Существование нашей новой страны не может быть обеспечено без надежной обороны. Вам, краскомам, предстоит создавать крепкую и сильную армию. Уверяю вас, это нелегко и к этому вы должны себя внутренне готовить.

Да, мы знали, что нам будет трудно. В стране, едва отдышавшейся от войн, стране, разоренной и голодной, окруженной врагами нового строя, надо было заново создавать армию и флот, причем создавать, не теряя ни минуты, для гигантской круговой обороны.

Время, сроки — вот, пожалуй, то, что мы наиболее остро чувствовали и ценили в те два десятилетия передышки между войнами, отведенной нам историей. Да еще неполной передышки — с конфликтами на КВЖД, на Хасане, на Халхин-Голе, с боями в Испании и на линии Маннергейма. Время торопило нас и не щадило — за порогом школы это вскоре же испытал каждый краском.

Глава вторая Главная база или погранзастава?

Об этом времени, целенаправленном до каждой минуты, часто вспоминаешь теперь, на склоне лет, оглядываясь на пройденное и пережитое не с чувством самодовольства, а с мыслью, естественной для людей, которым дороги идеалы всей их жизни — идеалы Октября; с настойчивой мыслью о том, чтобы из каждой крупицы нашего жизненного опыта идущие вслед за нами смогли бы извлечь урок и пользу на благо Отечества. Сейчас, взвешивая и обдумывая те или иные исторические события, человеку подчас бывает трудно судить обо всем в полную меру объективности, не зная характера, особенностей нашей жизни и службы, условий возрождения страны и ее Вооруженных Сил буквально на развалинах прошлого и в атмосфере постоянной военной угрозы.

Кронштадт, крепость на острове Котлин, и окружающую его систему фортов, номерных и литерных, часто, и до войны, и в ходе ее, называли броневым или огневым щитом Ленинграда. Так оно и было в годы Великой Отечественной войны, когда Кронштадт не позволил фашистам замкнуть кольцо блокады в устье Невы и запереть пристрелянный вражеской артиллерией, но постоянно действовавший фарватер. Хотя над этим фарватером нависла артиллерия фашистов, Кронштадт и Ленинград всегда были связаны друг с другом и по воде, и по льду, и по воздуху, всегда сражались плечо к плечу.

Но положение, возникшее к концу сорок первого года, по справедливости считалось чрезвычайным, как последствие той военной беды, которая и привела к блокаде Ленинграда. Между тем таково было повседневное положение нашего флота в годы, когда я начал службу в Кронштадте, таким оно оставалось и до 1939 года. Разница состояла лишь в том, что в двадцатые и тридцатые годы не было войны с Германией. Но иноземные пушки грозили Кронштадту и Ленинграду с севера и северо-запада, то есть из Финляндии, где установился враждебный Советскому государству режим, а на юге нам принадлежал лишь небольшой отрезок побережья от Ленинграда до эстонской границы.

* * *
Известно, что со времен Петра русский флот вышел на простор Балтики. В Крымскую войну были построены семь северных номерных фортов и три южных, они защищали подходы к Кронштадту с севера и юга острова Котлин. В канун первой мировой войны к этим фортам и к системе береговых фортов на южном побережье залива, а также на самом острове Котлин, добавились еще два мощных сооружения — форты Овручев и Тотлебен, они стояли впереди линии северных номерных. До конца первой мировой войны Кронштадт и все его форты оставались, по существу, в глубоком тылу — ведь впереди Россия имела Свеаборг, Гангут, Ревель, Ригу, Либаву, острова Моонзундского архипелага, позиции Моонзундскую, передовую, центральную, фланговошхерную, все, что составляло вместе сомкнутый фронт обороны большой глубины и плотности на дальних подступах к Кронштадту и к столице России.

После революции впервые за долгие годы в Финский залив и даже к острову Котлин проникли иноземные боевые корабли, правда сильно потрепанные огнем революционного флота. Победа контрреволюции в Финляндии и странах Прибалтики лишила наш флот выхода из восточного угла Финского залива на простор, поставила Вооруженные Силы молодого Советского государства в невыносимое положение. Граница — буквально рядом с Кронштадтом, под носом у нас оказалось и все, что сопутствует границам недружественных стран, — их штабы, войска, авиация, флоты, разведка, рядом расположились и шпионско-диверсионные центры империалистических держав. Недаром за малыми сопредельными с нами странами прочно закрепилось в те годы наименование буферных — буферные государства между страной Октября и миром капитализма.

Теперь я могу судить об этом обобщенно, основываясь на фактах и документах истории и на осмысленном опыте собственной долголетней службы. Тогда, в 1923 году, только что став краскомом, я познавал сложность столь невероятной и нестерпимой обстановки на практике, в своей повседневной жизни.

Наш выпуск состоял почти из ста краскомов. Десятерых направили в крепостную артиллерию в Кронштадт. Семейных, а я тоже незадолго до этого женился, предупредили, что жены смогут приехать тогда, когда определится место нашей постоянной службы.

Пароходик высадил нас в юго-восточной части острова Котлин на Петроградскую пристань, и мы, кажется, люди бывалые, всякое повидавшие за годы гражданской войны, растерялись. Даже мне, питерцу, знаменитый Кронштадт был совершенно незнаком. Я не ожидал увидеть такой суровый каменный город. Он начинался сразу же за пристанью с высоких кирпичных домов, побитых артиллерийскими снарядами. На каждой стене — множество ран от осколков, иные дома разрушены. Вот они, следы недавнего боя с мятежниками, о котором мне рассказывали еще в 1921 году соседи по палате в госпитале Медицинской академии на Пироговской набережной. Прохожих мало, а если и встречаются, то только военные, в морском и армейском обмундировании. Поразила меня металлическая мостовая на якорной площади — нигде, пожалуй, кроме Кронштадта, не встретишь площадь, замощенную чугунными плашками. Словом, чистенький военный город показался мне угрюмым и настолько казарменным, что для штатских людей я не видел в нем места. Куда же приедет жена, пустят ли ее в этот город?..

Не знал я, что еще настанет время, когда этот казарменный город покажется мне землей обетованной по сравнению с гранитными пятачками посреди залива, на которых мне придется служить не год и не два, а одиннадцать долгих лет.

В Кронштадте в то время уживались рядом две самостоятельные, искусственно отгороженные друг от друга военные организации — флот и крепость. У флота — корабли, штабы, учебные отряды, главвоенпорт, склады, мастерские и всякие службы; точно такие же штабы, казармы, склады, мастерские и службы у крепости, объединяющей форты на самом острове, на южном побережье материка и в море. И даже свои вспомогательные суда имела крепость, для связи с приморскими и морскими фортами, такие как буксиры с чисто артиллерийскими названиями «Наводчик» и «Фейерверкер». Крепостная артиллерия флоту не подчинялась, хотя и была формированием не только родственным, но и полностью взаимодействующим. Ею управляла армия, штаб округа, и потому первые краскомы для нее были подготовлены в школе полевой артиллерии и одеты не в краснофлотскую, а в красноармейскую форму. Так повелось издавна, это была одна из ненормальностей, устраненных лишь годы спустя, когда возникла береговая оборона флота и необходимые для нее школы и училище.

Но пока ни о каких ненормальностях я еще не имел представления. Наша краскомовская команда была настроена воинственно, словно мы шли покорять Кронштадт. В школе нам внушили главное: мы, красные командиры первого нормального выпуска, должны поскорее всему научиться и укрепить кадры краскомов Балтийского флота.

А «старые кадры» разглядывали невесть откуда взявшихся юнцов — «красных прапорщиков», как чудо. Это разглядывание нас смущало всюду, особенно в штабе крепости в дальнем конце улицы Урицкого, и мы жались друг к другу настороженные, нахохлившиеся, готовые сообща дать отпор любому «контрику из бывших» — таков был дух времени, когда настораживали всякий офицерский френч, хоть и без погон, всякое холеное лицо, барская повадка. Сами слова «офицер», «унтер» были чуждыми и враждебными нам, а в крепостной артиллерии большинство должностей занимали чины старой армии, либо бывалые солдаты, выдвинутые на командные посты революцией. И только годы позволили разобраться, кто из них действительно на месте, а кто непригоден, даже если и служит честно, — не всякому дано освоить артиллерию, особенно морскую.

Нашу дружную и воинственную команду мигом расформировали. Писарь в штабе крепости объявил, кому куда следовать: четырем — на тот берег, в третью артиллерийскую бригаду на форт Красная Горка; троим — в зенитную артиллерию крепости; мне и еще двоим — в первую артиллерийскую бригаду на морские форты.

Дальше все замелькало так стремительно, что мне небо показалось с овчинку. Перво-наперво я предстал перед командиром бригады Митрофаном Алексеевичем Савченко, чернобородым и усатым офицером крепостной артиллерии из Владивостока, как мне показалось, грозным, но он, к моему удивлению, ни о чем меня не расспрашивал, не экзаменовал, не наставлял, а добродушно выложил несколько анекдотических эпизодов из крепостного быта на Дальнем Востоке, а потом сообщил, что я назначен командиром взвода второй батареи первого дивизиона одного из пяти подчиненных ему дивизионов бригады, на рассвете мне надлежит отправиться на форт четвертый Северный в распоряжение командира батареи Резника.

Переночевав на столе у писарей штаба, я в шесть утра отправился к месту службы крепостным буксиром «Фейерверкер».

Час спустя на искусственном гранитном островке в заливе, не успев еще оглядеться, я представился командиру батареи. Едва дослушав меня, он сказал:

— Вот тут и будете жить. В этом каземате. Когда-то здесь стояла гладкоствольная пушка, которую заряжали с дула. Теперь это ваш кубрик. Остаетесь временно за меня. Желаю успеха, — и отбыл на том же буксире в Кронштадт.

Я был ошарашен. В пустом мрачном каземате я стоял один, не зная, что делать, с чего начать. Итак, я уже не только командир неведомого мне взвода, но и врио командира неведомой мне батареи. Похоже на те анекдоты из крепостной жизни, которые рассказывал добродушный комбриг, но от этого мне не легче.

На мое счастье, кто-то постучал в дверь, и в каземат вошел рослый широкоплечий красноармеец, доложивший по всей форме, что он, старшина батареи Новиков, явился в мое распоряжение. Он стал моим ангелом-спасителем и ангелом-хранителем. Прежде всего он показал мне форт: его тесные внутренние дворики за гранитной аркой с медными литерами на камне «Батарея № 4, Зверев, 1857 год», впрочем оставившими меня равнодушным — не силен я тогда был в военной истории России; его приземистые мрачные казармы; его слепые, без окон, продолговатые строения боевых погребов, скрытые от постороннего глаза под земляным бруствером, — мы прошли в эти погреба, где в образцовом порядке лежали снаряды неизвестных мне калибров. На бруствере стояли четыре красивые пушки на тумбах, защищенные щитами из толстой брони. Новиков объяснил мне, что это корабельные орудия 120-миллиметрового калибра с затворами системы «Виккерс», точно, как на новых линкорах.

С бруствера открылся вид на другие форты — слева и справа в одну линию с нашим выстроились еще шесть северных фортов, из которых действующими считались только три: на первом, примыкающем к Котлину, расположилась зенитная батарея 76-миллиметрового калибра пушек системы Лендера, образца 1915 года; на шестом стояла батарея орудий Канэ калибра 152 миллиметра и полевая батарея 76 миллиметров, образца 1900 года, — это и есть наш дивизион, штаб которого расположен на шестом форту. Четвертый северный — в центре всей линии и вместе с пятым, еще до революции разоруженным, — должен был закрывать главный фарватер; все остальные проходы между фортами перегорожены ряжами и забиты камнем, единственный проход для кораблей здесь, между нашим фортом и соседним. А впереди, километрах в шести-семи справа и слева, два мощных форта — Первомайский (Тотлебен) и Красноармейский (Овручев), где расположены второй и третий дивизионы бригады.

Таково было первое зрительное представление о морских фортах, полученное мною в то октябрьское утро двадцать третьего года от старшины Новикова. На всех этих фортах мне предстояло в будущем служить.

У подножия бруствера возле погребов нас уже ждали батарейцы, собравшиеся по собственному почину. Все рослые, как на подбор. И все — мои сверстники, только призывались они на год позже. Обмундированы были хорошо, но вместо сапог или ботинок носили «штиблеты в клеточку». К лаптям они были привычны: большинство батарейцев — псковичи, вологодские и новгородские. На жизнь не жаловались, был бы только хороший харч. В столовой обедали стоя, ели из общих бачков — один бачок на десятерых. А спали на матрацах с трухой: солому полагалось менять два раза в год, но кончалась уже вторая осень, а смены не было.

Было от чего прийти в отчаяние. За несколько часов на меня обрушилось столько неожиданного: и сам форт, и неведомые мне системы и калибры, и непонятное положение «врио командира батареи» — других средних командиров на форту не было, значит, быть мне не только командиром взвода, но и помощником Резника, когда он вернется, — я еще не знал, что уехавший в Кронштадт командир так и не вернется, а меня ждут и другие сюрпризы.

Они начались в тот же день.

Едва я вошел в каземат, раздался телефонный звонок.

— Временно исполняющий обязанности командира второй батареи краском Кабанов слушает! — произнес я так, как нас учили в школе.

Пауза. Молчание. Потом чей-то приятный голос:

— Как вы сюда попали?.. Где командир батареи товарищ Резник? Позовите его к телефону.

Я объяснил происшедшее и услышал в ответ смешок.

— С вами, товарищ Кабанов, говорит командир первого дивизиона Валентин Петрович Селицкий. Жаль, что мы знакомимся по телефону. Но виноваты в этом не вы. Я разберусь. Немедленно снимайте с позиции все четыре орудия батареи. Через двое суток материальная часть и весь боезапас должны быть сосредоточены на причале и готовы к погрузке. Вызовите старшину батареи Новикова, он все знает. А вы — учитесь. И не стесняйтесь этого. Вы, наверно, полевик, многого не знаете. Так учитесь…

Мой ангел-хранитель Новиков уже все знал: еще летом батарею предполагали снять с нашего форта и перевести на правый фланг Первомайского. С работой справились за двое суток без меня, мне оставалось лишь приглядываться и учиться: переучиваться, как сказал Селицкий, полевику на морского артиллериста-береговика.

В артиллерийской школе я изучал трехдюймовые пушки образца 1902 года и сорокадвухлинейные образца 1910 года. Знал правила стрельбы полевой артиллерии, умел чистить лошадей, ездил верхом, знал конный строй батареи. Но в морской крепости я оказался полным профаном. Все иное — и пушки, и снаряды, и цели, а значит, и сама стрельба. Как я буду командовать взводом? Да и взводом ли?..

Когда пушки Виккерса увезли, казалось, наступит передышка, отсрочка, за зиму подучусь. Но я ошибся. Батарейцы вместе с Новиковым ушли на зиму в Кронштадт в Северные казармы. Меня со взводом оставили на форту нести караульную службу и, кроме того, как скоро выяснилось, охранять государственную границу, хотя такой задачи никто нам прямо не ставил.

Оказалось, что служба на фортах в те времена делилась на летнюю и зимнюю. Летом — «летние лагеря», так почему-то называли пребывание батареи на фортах; зимой — зимние квартиры в кронштадтских казармах. На фортах Красноармейском, Первомайском и «Риф» оставались малочисленные дежурные батареи: на Северных номерных — дежурные взводы на четвертом и шестом. Но в эту зиму дежурный взвод полагался только на четвертом, а на шестом форту — ни души, хотя пушки и боезапас остались на месте. Это казалось нелепостью, но возлагало на наш взвод повышенную ответственность.

Границу тогда охраняли два пограничных отряда — в Сестрорецке и Ораниенбауме. Каждому был отведен свой участок побережья и сухопутной границы. Залив зимой на льду не охранял никто. А зима настала ранняя, свирепая, кругом лед, торосы, метели, сугробы. По льду почти открыто сновали между Финляндией и Петроградом какие-то люди.

Мой помощник по взводу крепыш Пацев, прослуживший в крепости уже несколько лет, рассказывал мне, что зимой 1918/19 года финны даже днем катили на тройках из Териоки в Петроград, перевозя через коридор между фортами контрабанду. За несколько часов они беспрепятственно пересекали по льду залив до Лисьего Носа. Разница между девятнадцатым годом и двадцать третьим заключалась лишь в том, что теперь границу нарушали не днем, а ночью. Вот этому-то мы и должны были воспрепятствовать.

Однажды ночью часовые услышали вблизи нашего форта треск, крики, ругань. Объявив тревогу, я направил на лед отделение красноармейцев вместе с помкомвзвода Пацевым. В промежутке между фортами они наткнулись на финских контрабандистов, озабоченных спасением своего имущества. Контрабандистов было трое. Пересекая по льду линию северных номерных фортов, они угодили в промоину между четвертым фортом и пустынным пятым. Сани, груз, лошади стали тонуть, и финны ничего с этим не могли поделать. Наши красноармейцы, оттолкнув хозяев, распрягли лошадей и буквально на плечах вытащили их из промоины на лед. А потом вытащили и сани с грузом. Промокли, промерзли на резком северном ветру и почти тридцатиградусном январском морозе и вернулись бегом на форт, доставив и трофеи, и нарушителей ко мне.

В то время бойцы всего моего взвода, да, пожалуй, и все батарейцы, отпускали усы и бороды — так повелось еще от старой армии и от гражданской войны. В крепостной каземат — мое жилье, освещенное окопной коптилкой, в страшном обличье вошел Пацев: в ледяном панцире с ног до головы, даже рыжая борода и усы обледенели. Неповинующимися губами он бессвязно говорил о выполнении задания.

Следовало немедленно его обогреть. Но чем? Остывающей печуркой или жалким огоньком коптилки?! В моем каземате не было даже кружки кипятка.

Люди еще как-то помогут друг другу, найдут средство согреть и себя, и задержанных. Но как спасти лошадей? После часовой ледяной ванны их бы в теплую конюшню. Но откуда взять конюшню на форту, где никогда не держали лошадей?!

Я приказал завести коняг в один из пустующих казематов.

Контрабандистов устроили в кубриках, накормили, укрыли на ночь, теперь осталось ждать команды из Кронштадта, куда я обо всем доложил по телефону.

Утром к нам прибыли сотрудники Особого отдела Кронштадтской крепости. Они допросили задержанных финнов и забрали их вместе с контрабандой, санями и лошадьми в Кронштадт.

И тут беда: при допросе финны показали, что в санях недостает бочонка масла, хотя все остальное сохранилось, даже топоры.

Снова прибыли особисты.

Пацев был тверд: все, что плавало в воде, и все, что было в санях, спасено, твердил он особистам.

Один из них спросил его резонно:

— Как же, товарищ Пацев: масло потонуло, а топоры всплыли?

Пацев, глазом не моргнув, ответил:

— Топоры мы сразу спасли. А сколько было бочонков, мы не знали. Возможно, тот бочонок и сейчас там плавает…

До промоины — полтора километра. Пошли, проверили, но никакого бочонка не нашли.

В Кронштадтской крепости был строгий комиссар товарищ Околотин. Он приказал вывернуть форт наизнанку, но масло найти. Если, конечно, контрабандисты не врут и если оно было в санях.

Обыск ничего не дал. А я глубоко страдал, невольно вспомнив тот обыск на сельской площади на Украине, когда в зарядном ящике нашли двух украденных у крестьянки уток. Конечно, и время не то, и случай не такой, не крестьянское добро пропало, а контрабанда. Но все же это кража. Если бочонок был. Хороший помкомвзвода Пацев и все красноармейцы добрые ребята. Служба тяжкая — не ропщут, кормят плохо — терпят… Все так. А покоя мне не было.

Харчи наши были самые скудные. На завтрак две ложки каши пшенной, прозванной «блондинкой», на обед — жидкий суп из воблы или селедки, едва заправленный крупой, на ужин — еще несколько ложек «блондинки». И это при изнурительной вахте в две очереди на постах — и в стужу, и в метель. Сугробы снега кругом, торосы льда, а далеко в стороне — зарево огней оживающего Петрограда. Было от чего тосковать и мне, и моим товарищам на пустынном форту.

Недели через две-три после этого пограничного инцидента на фунтовой пайке хлеба, ежедневно выдаваемой красноармейцам, неожиданно появился маленький кусочек масла.

Когда и мне принесли эту суточную порцию, я немедленно вызвал Пацева:

— Откуда масло?

— Ешьте, товарищ командир, — сказал он, не отводя глаз. — Не всякий человек полжизни проводит на льду.

Я не нашел ни сил, ни слов, чтобы возразить. Язык не повернулся упрекнуть в обмане людей, спасавших контрабанду и ее хозяев в тридцатиградусный мороз. Это, конечно, не значило, что спасенное принадлежало нам. Но, по справедливости, как мне казалось в ту минуту, хоть какая-то, самая малая доля должна была остаться у бойцов. Возможно, я был тогда неправ, по строгости рассуждая, даже наверняка неправ; но эти маленькие кусочки масла бойцы взвода ели с жадностью, и ничего схожего с памятным случаем в украинском селе тут, конечно, не было.

Это тоже был урок жизни. Не всегда все следует мерить одной и той же меркой. Мог ли в конечном счете этот маленький кусочек масла, доставшийся таким путем голодным, самоотверженно несущим службу людям, повлиять на нашу честность? Нет, не мог. Это доказано жизнью, всей последующей службой моих товарищей по взводу, отлично охранявших форт и границу на льду. В ту зиму нами было задержано еще немало нарушителей, в Кронштадт сдали значительное количество контрабанды.

К рукам ничего не «прилипало». Это я знал твердо, веря, несмотря на случившееся, Пацеву; он всегда говорил мне правду и смотрел прямо в глаза.

Бывали зимы, когда гарнизоны фортов задерживали больше сотни нарушителей. А сколько случаев нарушения границы прошли незамеченными. Мы часто обнаруживали днем на льду между фортами следы гостей. Но сами, своими силами, мы не могли справиться и с охраной фортов и с пограничной службой. В то время не было главного — организующего начала в охране морской границы зимой. У государства хватало забот по организации охраны границы юга, запада и востока. До Кронштадта руки еще не дошли, вроде бы он в тылу, возле самого Петрограда, и в то же время — прямо на границе.

Впервые пограничная застава на четвертом Северном была размещена лишь два года спустя, когда гарнизона там уже не было, а за коменданта оставался командир взвода Мягги, он же смотритель форта. Ледовая служба давалась пограничникам нелегко, и я запомнил дату установления погранзаставы на форту потому, что именно в тот год погиб начальник этой заставы — Федосеев.

В Кронштадте на Якорной площади находится его могила. Мы похоронили его рядом с могилой жертв революции. Он погиб 12 марта 1925 года.

Ночью пограничный наряд, идя от четвертого Северного к седьмому, обнаружил в промежутке между фортами следы двух нарушителей и точно установил направление их движения — по кратчайшему пути на Лисий Нос к Ленинграду. Старший наряда послал напарника на заставу, а сам бросился по следам. На заставе была всего одна лошадь; туда часто приходили зимой из Кронштадта на аэросанях сотрудники Особого отдела, но в распоряжении начальника заставы, кроме этой верховой лошади, никаких средств передвижения не было. Он мигом вскочил на коня и сам поскакал на помощь старшему наряда, приказав бойцам резерва догонять его пешими. По утоптанной дозорами тропе еще можно было скакать, но дальше шел глубокий снег или голый лед. То утопая в сугробах, то скользя по льду, Федосеев обогнал старшего наряда, уже сбросившего, преследуя нарушителей, полушубок, вскоре сам увидел впереди, на светающем горизонте, два силуэта. Еще усилие — и они будут пойманы. Но тут споткнулся конь, Федосеев вылетел из седла на ледяные торосы; едва оправившись, он вскочил и погнался с маузером в руке за нарушителями. У самого берега он настиг было их, но получил две пули в живот. Убийцы ушли.

Позже на фортах стало известно, что это были террористы, устроившие взрыв в Деловом клубе в Ленинграде.

Так жила наша граница. С тех пор у меня осталось ощущение, что граница по Финскому заливу и Невской губе — линия фронта, она никогда не была мирной границей.

Вспоминая, как мы служили в те годы, удивляешься, до чего же все-таки быстро, в течение считанных лет, в этих трудных условиях полуфронтовой жизни была, наконец, организована береговая оборона и упорядочена боевая служба на фортах. Нас прислали на форты с очень сложной задачей: укрепить кадры краскомов, воссоздать, точнее, заново построить военную организацию крепости, которая формировалась веками, а разорена была в каких-нибудь два-три месяца вместе с рухнувшим царским строем. По силам ли это нам, во всех отношениях полуграмотным юношам, с избытком обладавшим не знаниями, а лишь революционным энтузиазмом? Порой казалось, что не по силам. Надо было учиться и переучиваться. Но у кого?

Старые офицеры относились к нам по-разному. Одни не могли учить, потому что сами пришли из армии и плохо разбирались в морской артиллерии и крепостном деле. Другие не хотели учить, они в лучшем случае равнодушно поглядывали на то, как беспомощно мы барахтаемся, и выжидали, чего же добьются эти недоучки из рабочих и крестьян. Третьи относились просто враждебно, как, например, командир дивизиона Мошарский, сменивший очень доброжелательного Селицкого. Мошарский терпеть не мог краскомов и рад был случаю насолить любому из нас. Рассчитывать приходилось прежде всего на самих себя, на самостоятельную работу с учебниками и наставлениями, на опыт старослужащих солдат и младших командиров, всегда готовых помочь своему краскому.

Но старослужащих становилось все меньше: с 1924 года, когда началась «реформа Фрунзе» — упорядочение жизни армии и флота, переводимых на мирные рельсы, старослужащих увольняли в запас, призывая новый контингент. Состав армии менялся. Учиться, заимствовать опыт не у кого, зато поддержка молодых новобранцев нам была гарантирована во всем. Молодой красноармеец и краснофлотец охотно поддерживали своих красных командиров, что помогало нам переносить всякие невзгоды и обиды.

Мне запомнился поразительный случай, и жестокий, и вместе с тем трогательный. Это произошло зимой, после моего возвращения из долгой поездки за Пермь, на север, куда группу молодых краскомов посылали отбирать для крепости призывников.

Больше месяца мы жили в Усолье, принимая новобранцев. Глушь невероятная, на местном базаре охотники на диво нам продавали живых медвежат; на призывной пункт приходили здоровенные парни в лаптях, в домотканых штанах и армяках с острыми топорами за пестрым кушаком и с огромными, на пуд черных сухарей, мешками за спиной. Из дальних деревень они добирались до Усолья за месяц, а то и больше. В артиллерию по старой традиции брали только рослых и очень сильных людей — не мудрено: на форту Первомайском, например, все еще стояли одиннадцатидюймовые мортиры, снаряды которых весили до пятнадцати пудов; никто из призывников Усолья не был нами забракован, хотя все они были неграмотными и казались попросту дикими: когда тысячу мобилизованных для Кронштадта новобранцев мы перевезли на колесном пароходике через Каму к железнодорожной станции, выяснилось, что все они впервые увидели рельсы, вагоны и паровоз. Но служили эти ребята отлично. Именно эти богатыри из глухомани, обучаемые на фортах не только азам артиллерийского дела, но и грамоте, с полным сознанием поддерживали нас, красных командиров. Для них долголетняя военная служба превратилась тогда в подлинную школу жизни и культуры.

Так вот, когда я вернулся в крепость с пополнением, меня назначили командиром нового взвода на батарею шестидюймовых пушек системы Канэ, расположенную на форту шестом Северном. Батареей командовал Аксель Александрович Петерсон, строгий, но хороший человек, уходивший с личным составом на зиму в Кронштадт и готовый захватить туда с собой и меня. Но командир дивизиона Мошарский считал, что краскомов надо держать в черном теле. Он приказал оставить меня с дежурным взводом на льду на вторую зиму. Единственное, чего мне удалось с помощью Петерсона добиться, это перевода в мой новый взвод все того же Пацева в качестве помощника командира. Не знаю, как бы я справился без него с обучением молодых и неопытных красноармейцев и с организацией на незнакомом форту караульной и пограничной службы.

В Кронштадте, в маленькой шестиметровой комнатке при кухне, ютилась моя жена, переехавшая из Ленинграда. Я получал в месяц девятнадцать рублей, шесть из них платил за комнатку, три за мешок картошки для жены, и на остальные десять она должна была жить. Себе я не брал ни копейки: махорка казенная, портянки казенные, потребностей никаких. Кроме, пожалуй, одной: хоть раз в месяц уволиться на берег в Кронштадт. Но Петерсон не вправе был разрешить увольнение, только Мошарский. А тот отказывал.

Весь взвод мне явно сочувствовал — солдат, конечно, всегда все знает про командира и его беды. Прошло два месяца бесплодной борьбы с Мошарским, как вдруг по каким-то причинам на одни сутки его заменил Петерсон, тотчас разрешивший мне увольнение на одну январскую ночь.

Снаряжаясь в путь, я нашел на своей койке большой пакет: в нем — буханка черного хлеба и соленая треска фунта на четыре весом. Рядом стоял Пацев. Он сказал, что это — подарок моей жене от красноармейцев взвода, и протянул мне, кроме того, красные шерстяные варежки домашней вязки. Мне предстоял путь по льду в Кронштадт и обратно — шестнадцать километров, дома — три-четыре часа, не больше, до рассвета я уже должен быть на форту.

На подходе к Кронштадту я увидел впереди что-то блестящее. Лед или вода? Откуда вода в такое время года?.. Ветер нагнал ее с запада поверх льда. До берега — километра полтора. Неужели возвращаться…

Ноги, обмороженные еще тогда, когда я бежал из-под расстрела от махновцев, вечно меня мучили, но я это старательно скрывал. Так сложилась жизнь, что служба и навсегда избранная профессия связали меня с холодными морями — с Балтикой, а позже, в Отечественную войну, и с Баренцевым морем. Но о другой службе я не помышлял и о болезнях военному человеку говорить негоже. Я зашагал по воде, погружаясь все глубже, но зная, что лед под нею крепкий. В сапогах чавкает, метрах в четырехстах от берега вода уже достигла колен. До северных казарм добрался, промокнув до пояса. Не чувствуя ног, стал бешено барабанить в ворота казармы. Никто не подходит, часовой, видно, скрылся от мороза. В отчаянии я так нажал на калитку, что сорвал замок — не в себе был, горяч, и совершил глупость. Вбежал в дежурное помещение, положил перед дежурным на стол сорванный замок и бегом помчался на улицу Широкую, где жила жена.

Только успел раздеться, разуться — посыльный из казармы сообщил, что меня вызывает комиссар дивизиона.

Комиссаром у Мошарского был случайный в крепости человек, понятия не имевший о нашей службе, старательно подражавший во всем командиру дивизиона. Он сказал мне, представшему перед ним в непросохшей одежде, в сырых сапогах, что на увольнение я права не имел, поскольку командир дивизиона, мол, всегда был против, а командир батареи только временно его замещал.

— Сколько у вас пулеметных лент на форту? — спросил он вдруг меня.

Этого я не знал.

— Так вот: возвращайтесь на форт, подсчитайте и доложите по телефону.

Сумел надебоширить, умей и отвечать. Тем же путем, по пояс в воде, я отправился на форт и ночью доложил дежурному о количестве пулеметных лент в нашем арсенале.

В моей командирской жизни и это стало полезным уроком. Дисциплина есть дисциплина, без нее не существует воинской организации. Но нет ее и без твердого соблюдения принципа справедливости, отличающего строгость от самодурства.

«Реформа Фрунзе» внесла коренные изменения в организацию военного дела в соответствии с новой военной техникой. Командные кадры Красной Армии стали комплектоваться выпусками краскомов из нормальных школ — пехотных, артиллерийских, инженерных и кавалерийских. С этого времени в Кронштадтскую крепость стали регулярно приходить десятки молодых краскомов из Ленинграда, а потом и из Одессы. Но, к сожалению, из тех же училищ тяжелой полевой артиллерии, ничего общего не имевшей с морской. Опыт минувшей мировой войны дал классические примеры борьбы берега с флотом, молодые командиры на фортах и те опытные морские артиллеристы из старых офицеров, которые честно служили революции, были убеждены в острейшей необходимости перевооружения и в изменении взглядов на морскую артиллерию. Но это не совпадало с тем, как относились к крепости в штабе округа. Помнится, лучшие в артиллерии приморской крепости горизонтально-базные дальномеры, дававшие ошибки в дальности не более четверти процента дистанции, были забракованы и выброшены. Почему? Да только потому, что нашлись умники, которым не нравилась громоздкость этих приборов и сложность обучения дальномерщиков. Дальномеры выбросили, но правила стрельбы из нескорострельных орудий остались прежние, рассчитанные на использование именно этих дальномеров. Выход нашли самый простой. В 1925 году мне, тогда уже командиру шестидюймовой батареи, заменившему на этой должности Акселя Петерсона, приказали свои командирские стрельбы проводить из трехдюймовых полевых пушек. Мы стреляли в те годы так, как при обороне Порт-Артура стрелял из пушек Электрического Утеса Борейко, с той лишь разницей, что Борейко получал данные от точных дальномеров, а мы вели огонь на глазок.

Все коренным образом изменилось, когда осенью 1926 года Кронштадтская крепость была передана флоту и наше соединение стало называться Первой артиллерийской бригадой береговой обороны морских сил Балтийского моря. Дело не только в том, что всех нас переодели в морское. Во флоте мы сразу почувствовали отличие и значение именно морской артиллерии. На Специальных курсах усовершенствования командного состава флота, или, как сокращенно они назывались — СКУКСе, был создан береговой класс, и первые счастливцы поехали переучиваться. Я попал на СКУКС только год спустя. Вот когда я понял, что как был полевым артиллеристом, так им и остался, хотя и продвинулся за первые четыре года краскомовской службы до командира батареи на форту Первомайском. Я не знал ни теории ведения огня по морским подвижным целям, ни правил этих стрельб, не разбирался в дальномерах и иных артиллерийских приборах управления огнем — на все это мне открыли глаза на СКУКСе.

После года учения я вернулся в бригаду, которой теперь командовал латыш-краснознаменец Эмиль Карлович Озолин, а его заместителем по политической части был Владимир Алексеевич Лебедев, позже, в годы войны, ставший начальником ПУБАЛТа. Все в бригаде стало иным и все строилось по-другому. Кончились «летние лагеря» и «зимние квартиры». На фортах батарейцы жили круглый год, вели стрельбы и летние и зимние, практиковали регулярно совместные учения с флотом, с кораблями. Быстро менялся средний командный состав, крепость получала теперь пополнение из специальных учебных заведений береговой артиллерии — из соответствующего класса при Военно-морском училище имени Фрунзе в Ленинграде и из Севастопольского училища береговой обороны имени Ленинского комсомола Украины, воспитавшего не одно поколение артиллеристов-береговиков, тех, кто прославил наше оружие в годы Великой Отечественной войны и на Балтике, и на Севере, и на Черном море, и на Тихом океане; многие из питомцев этого училища служат на флоте и по сей день.

Мне поручили готовить из отборных краснофлотцев специалистов крепостной артиллерии — комендоров башен, дальномерщиков, командиров палубных орудий. Всего через эти восьмимесячные курсы прошли сто двадцать человек; неграмотных среди молодых новобранцев уже не было — сказались первые результаты колоссальной работы партии по ликвидации неграмотности в стране. Флот и его береговая оборона получили лучших, наиболее подготовленных призывников. Служба на фортах, трудная и долгая, закаляла и развивала людей; могу сказать, я с гордостью вспоминаю, что иные из крупных военачальников были когда-то моими питомцами и начальную школу мужества прошли на кронштадтских фортах. ...



Все права на текст принадлежат автору: Сергей Иванович Кабанов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
На дальних подступахСергей Иванович Кабанов