Все права на текст принадлежат автору: Гай Давенпорт.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Погребальный поезд Хайле СелассиеГай Давенпорт

Гай Давенпорт Погребальный поезд Хайле Селассие

ГОНЦЫ (пер. Д. Волчека)

У его домика в санатории Юнгборн в горах Гарца были широкие окна без штор и ставней и стеклянная дверь, так что солнечный свет приземлялся на четыре лапы, завершив скоротечное путешествие в пространстве, наконец-то дома. Неведомый архитектор с трубкой в зубах и в бриджах, насмотревшись на английские коттеджи в журнале «Студио», смешал «Монрепо» с прямолинейным и функциональным югендштилем и возвел обувную коробку с окнами, — возможно с помощью эльфа и агронома-марксиста.

Никогда прежде у него не было такого дома — в полном распоряжении.

Голый идеалист уже подсовывал ему под дверь памфлет. Армия гусей маршировала по лужайке.

Его представления о Naturheilkunde[1] были, в основном, почерпнуты из журнала «Náš Skautik», на страницах которого позолоченные солнцем юноши, захмелев от воздуха и света, перепрыгивали с камня на камень через речушки, срубали деревца и с премудростью бобров связывали их воедино, вынуждая его чувствовать себя Иваном Ильичом, завидующим крепкому здоровью.[2]

Но памфлетист, продолжавший на его глазах свой путь по проселочной дороге, был кривоног, лыс и вислоплеч, только слоновьего хвоста не хватало.

Обоснуется ли домовой в этой хижине? Не будет ли запах сосновых стружек и смолы, смешанный с химическим ароматом линолеума неприятен лару, привыкшему за тысячи лет к всходящему тесту, крестьянским чулкам и вину?

На улице, июль. За деревьями виднеется широкая крыша пансионата. Домики романтично разбросаны вдоль лиственных аллей или прячутся среди лощин и прогалин.

Памфлет повествовал о вегетарианстве и распространении Разума в Природе. Всего-навсего.

А сейчас о терпении. Именно нетерпение изгнало нас из Эдема и нетерпение не позволяет нам вернуться. Воздух, свет и душевный покой — вот что привело его сюда. Морковный сок и лекции. Его имущество, похоже, невредимо в чемодане на складном табурете у изножья кровати. Он положил зубную щетку и расческу у тазика с кувшином. Домовой, по имени Плесневик или Лопоух, подглядывавший из-за ночного горшка или из-под абажура, наверняка успел его заметить. Ключа от домика не было.

В детстве, когда надо было выбрать, кем быть — королем или гонцом, все мы хотели стать гонцами: руки-ноги в полете, мы мчались от замка к замку. Частенько мы путали послания, забывали их или засыпали в лесу, а короли, тем временем, изнывали от беспокойства.

Купальные трусы. В купальных трусах он выйдет на лужайку, где разлегся человек, читающий две книги сразу. Все, кто попадался ему на глаза, ходили нагишом.

Стоило ему натянуть трусы, как с невинной улыбкой появился домовой, почтительная шляпа в руках.

— Меня зовут Воскобой, — сообщил он. — Я буду спать в твоем ботинке. А тебя как зовут?

— Меня? Ну, Амшель.[3] То есть Франц. В миру я — Франц Кафка.

— Kavka — это галка.

— Грач. Graculus — черный дрозд на латыни.

— Точно.

Макс-то привык к играм в слова, а потому ни за что бы не стал спорить с домовым в хижине на нудистском курорте.

— Максу Броду, моему лучшему другу, будет интересно о тебе услышать. Мы с ним вместе путешествовали. Мы побывали в доме Гёте.[4] В ту ночь мне приснился кролик в сицилийском саду. Я приехал сюда, чтобы до отвала надышаться свежим воздухом и купаться в солнечном свете. Так что отправлюсь-ка я на лужайку.

— Ладно. Я присмотрю за твоими вещами. Если заглянешь в огород, возьми для меня репку. Занятные кнопочки у тебя на ботинках.

Люди, с которыми он встречался по дороге, сладко ему улыбались или оценивающе разглядывали. Прогулки и безделье, несомненно, — часть терапии. Встречались такие же незагорелые, как он, были и розовые, некоторые — совсем бронзовые. По дороге к лугу господин в одном пенсне и платочке с узелками на лысой голове отозвался об узости тропинки: «Эти Дарданеллы». Донесся разговор о Штайнере[5] и ритмических пробуждениях.

Купальные трусы были ошибкой. Логика нудизма подразумевает наготу, но быть нагим и голым — разные вещи. Давид Микеланджело был наг, стройные скауты в «Náš Skautik» были нагими, в шортах хаки или без, а вон тот старый пердун с пучками волос, торчащими из ушей, беременный волейбольным мячом, с тощими ногами и морщинистыми коленями, — голый.

Мальчики, пересекшие тропинку перед ним, были близнецами или кузенами, или братьями — почти одногодки, два юных шведа, которые, одному Богу известно, могли оказаться сведенборгианцами, хотя, скорее, лютеранами, а, может, из баптистов или еще какой секты со строгой моралью, певучими гимнами под скрипки и концертины и трехчасовыми проповедями в деревянной церкви, из окон которой видны березы, кедры и снег. Теперь же они предстали Кастором и Поллуксом[6] на австрийской лужайке.

Позднее, когда он пошел в сторожку отправить письмо Максу, они опять оказались у него на пути — нагие, точно древние греки в Элиде,[7] здоровые, как щенки, медово-коричневые от солнца, волосы цвета муки, огромные глаза — синие.

На следующий день розовый проповедник, разлегшийся на лужайке и читавший две Библии сразу, поприветствовал Кафку и поинтересовался его мнением о пророчествах.

Его книги лежали под зонтиком, воткнутым в лужайку. Сам он, розовый, как коралл, проходил курс гелиотерапии на пестром одеяльце.

— Вот, в Первой Книге Царств, — сказал проповедник, — группа пророков спускается с псалтырью, свирелью и арфой, само по себе напророченное событие.[8]

— Мое мнение будет некомпетентным.

Два шведских мальчика, Ионафан и Давид, появились бок о бок на тропинке в сосновом лесу. Они ступали, взявшись за руки, плечом к плечу, ровным шагом.

Сонм пророков сошествовал с каменных высот в величавом танце, колено поднято и нога выпрямлена, скользящая поступь, ноги отбивают ритм под перестук бубнов; возбужденные гармонией арфы и переливами свирели, они пророчествуют. Неужели и Саул во пророках?[9]

— У всех, — улыбнулся Кафка, — кажется, есть для меня послание, словно я очутился среди пророков.

— Умный поймет с полуслова, — сказал проповедник. — Познал Господь своих.[10]

Шорохи возле его домика в ночи, возможно, и были посланиями, но не ему предназначенными: полевые мышки извещали друг друга о том, что звезды предсказывают приближение лета, обменивались сводками с балканских фронтов. Он вышел в глубокую ночь, совсем голый, прислонился к двери — ради одной только свободы. Никогда прежде у него не было ни собственной двери, ни возможности стоять вот так — точно Адам в лунном свете.

«Но лунный свет, — объяснил в своей лекции доктор Шляф,[11] — вреден для вас, а также вредна современная одежда, фрукты и печальные мысли». Он был офицером, доктор Шляф — какой именно армии, не уточнил — и обладал изысканными манерами безумного аристократа: говорил жеманно, сведя вместе кончики пальцев, распахнув влажные глаза. Он опубликовал несколько работ, которые, несомненно, Кафку, как образованного человека, заинтересуют.

— Вам следует изучить мои сочинения и сделать собственные выводы.

День начался с групповой ритмической гимнастики под фонограф, играющий марши. Упражнения из руководства Этьена-Жюля Марея для французской армии, обработанные шведскими гимнастами во имя здоровья и красоты гражданского населения.

Адольф Юст,[12] курировавший натуропатию в Юнгборне, изобрел Нудистское Ползание, посредством которого они шли на четвереньках в широком круге. Шведские мальчики передвигались элегантно, точно борзые.

Здесь, на природе, где ноги утопают в безымянных луговых цветах, метафизика и юриспруденция были такими же отщепенцами, как Адам и Ева, изгнанные из райского сада. Бог не разрушил этот сад. Он выгнал из него нас. Сад по-прежнему на месте, пришел в упадок от небрежения или же процветает под божественной опекой. А может, ожидает среди апельсиновых рощ Палестины таких агрономов, как Оттла.[13]

Макс вычитал в какой-то книге, что последователь Якоба Беме[14] из Америки Ральф Уолдо Эмерсон ослеп и охромел в какой-то протестантской теологической иешиве и решил восстановить здоровье, сделавшись обычным работником на ферме, пропалывая репу и мотыжа грядки с маисом. На ферме он познакомился с другим работником по имени Тарбокс, из секты методистов. Они постоянно вели теологические беседы. Герр Эмерсон однажды поинтересовался, обращает ли Бог хоть малейшее внимание на наши молитвы.

— Да, обращает, — сказал фермер Тарбокс, — и беда наша в том, что на все молитвы Он отвечает.

Такова стратегия священного — появляться замаскированным, точно ангел Товии, преуспевающий родственник.[15] Самым библейским занятием на курорте была работа на образцовой ферме, в духе пастора Эмерсона. За спинами ангелов с косами они кидали сено в телегу. На лестницах с фламандского полотна собирали вишни. В первый вечер после работы он читал Книгу Руфь. Библия лежала в каждом домике.

Читать на австрийской лужайке текст, написанный в пустыне, было сродни чуду. На тридцатый день после того, как первосвященник Хелкия нашел книгу закона в доме Господнем, в полночь, после захода луны, в царство Иосии.[16]

— Заботиться о теле, — сказал проповедник, — вытирая лоб синим носовым платком, — жить здесь в чистоте на свежем воздухе, купаясь в жизнетворных эманациях солнца, продвигаться к пробуждению души от сомнений и лености. Вот, возьмите брошюру «Блудный сын» и вот эту — «Перекупленный, или Уже не мой: Для неверящих верующих».

Не вступая в спор, Кафка упомянул внутренний голос, свое сознание.

— И еще вот эту: «Почему образованный человек не может доверять Библии?»

Шведские божки, прогуливаясь, остановились на безопасном расстоянии послушать. Длинная крайняя плоть морщинилась на кончиках. Волосы на лобках рыжевато-коричневые. На крестцах у них, сразу над бедрами, виднелись ямочки — словно чтобы показать, как хорошо прилажены длинные ноги. Миловидные мальчики, стройные и грациозные, как оленята. Как Асаил из Книги Царств, — быстроногие, точно серна.[17] Точно юный Давид, румяные и прекрасноглазые.

— Я не могу уповать на милость Божью, — сказал Кафка.

Не в силах вынести честности пристального взгляда проповедника, он опустил глаза.

Тощий старик с седой шевелюрой и красным носом присоединился к ним, делая время от времени замечания, — скорее всего, на халдейском языке.

— Вы мормон? — спросил проповедник. — Теософ? Но раз вы юрист из Праги, вы ведь сторонник Дарвина, верно?

И вновь Кафка сослался на неколебимую духовность сердца.

— Неужели и Дарвин во пророках?

Старик, откашлявшись и утерев губы, произнес еще нечто на халдейском.

Кастор и Поллукс улыбались сладко, точно ангелы.

Ему снилось, что его соседи-нудисты истребляют друг друга. Началась битва обнаженных, как у Мантеньи.[18] Они пинались и наносили стремительные удары кулаками. Сначала две группы, на которые разбилось общество, шутили друг с другом, потом перешли на колкости. Здоровенный мужик, принявший командование одной группой, крикнул противникам:

— Люстрон и Кастрон!

— Что? Люстрон и Кастрон?

— Вот именно!

И тут началась потасовка, точно у фанатиков Гойи. Когда все было кончено, от сражавшихся ничего не осталось. Большая лужайка опустела.

Кафка проснулся, удивленный.

Мог ли домовой видеть его сны? Что бы сказал доктор Фрейд? Что, черт возьми, означают «люстрон и кастрон»?

Сон был как-то связан с его привычкой воспринимать красивых шведских мальчиков как Кастора и Поллукса, невзирая на то, что в сознании их сплелись невежество, предрассудки, фольклор, архаические страхи, провинциальные суждения и лютеранское благочестие, и разговор с ними неизбежно свелся бы к автомобилям и Иисусу.

Латинские окончания, скорее, чем греческие, превратили бы слова в castrum, замок, и lustrum, очищение. Поллукс, pollutum, загрязнение. Чистое и замаранное: противоположности. Противоположные частицы в атомной теории, сливаясь, уничтожают друг друга.

Кастор и Поллукс не могут существовать одновременно. Один живет, когда другой мертв, — обмен, совершенный любящими братьями.

В ботаническом саду в Иене возле лопухов колоказии Фридрих Шлегель[19] в темно-сером пальто с синим воротником сказал, что фрагмент должен быть завершен в самом себе, как дикобраз.

Кастору и Поллуксу, когда они снова раскланяются с ним на тропинке, улыбаясь в невинной наготе, он мог бы объяснить: «Я — юрист, и у меня есть сестра, она агроном». Это, возможно, прозвучало бы как «Я — судья, и у меня есть маленький братишка, который валяет дурака».

И Кастор поинтересуется у Поллукса: «А что такое агроном?». Позлащенные солнцем пальцы классической руки заплутают в белейших волосах. Синие глаза озадаченно закроются.

— Она заставляет деревья расти. Она собирается эмигрировать в Палестину и выращивать там апельсины и абрикосы. Синайские яблоки. Золотые зеленые апельсины.

Поллукс взглянет на Кастора, Кастор на Поллукса.

Противоположности не взаимодействуют. Они уничтожают друг друга.

На следующий день, беседуя с герром Гвидо фон Гильсхаузеном, капитаном в отставке, сочиняющим стихи и музыку, он узнал, что прекрасных шведских мальчиков зовут Иеремия и Варнава. Они поклонились, проходя мимо, и капитан обратился к ним по имени. Отлично сложены, правда?

Вечером доктор Шляф и берлинский цирюльник пригласили Кафку на состязание по ружейной стрельбе. Широкая равнина, поднимающаяся к горе Багберг, была обрамлена очень старыми липами и перерезана пополам железной дорогой. Стреляли с помоста. Крестьяне возле мишеней вели счет в гроссбухах. Под щелканье выстрелов дудочники в средневековых блузах и с женскими косынками, спадающими на спину, наигрывали бойкие мелодии. Древние ружья заряжались с дула.

Появился оркестр, заиграл бравурный марш, под аплодисменты селян и пациентов санатория пронесли флаги наполеоновских войск. Еще большее оживление вызвал корпус барабанщиков и дудочников. Тем временем, стрельбы продолжались, попадания в яблочко встречали криками. Под жесточайшими бомбежками американской гражданской войны оркестры продолжали играть вальсы и польки.

Закончив стрелять на исходе дня, под наползающими грозовыми тучами, все зашагали прочь в сопровождении оркестра, во главе процессии — Король Стрелков в цилиндре и с алой лентой на сюртуке.

Иеремия и Варнава не появились на стрельбах. Возможно, на этом курорте они обречены оставаться в чем мать родила. Носят ли они дома в Швеции складчатые рубашки с широкими рукавами и тесные бриджи, плоские протестантские черные шляпы и подбитые гвоздями ботинки с кисточками?

Знают ли они другой язык, кроме шведского? Санаторий был нижними скатами Вавилонской башни. Герр Юст отлично справлялся с существительными и их эквивалентами, но на редкость безответственно обращался с глаголами. Придурковатое семейство не понимало слов «обед», «ужин» или «вечерняя еда», но ja, ja, они хотели есть. Женщина в широкой соломенной шляпе рассказала ему о Праге, в которой никогда не была. Обнаружилось, что он, человек в купальных трусах, угощает клубничной шипучкой девочек — от серьезных шестилеток до хихикающих бронзовых шестнадцатилетних, — и ни одна из них не вступила в разговор и не поблагодарила.

Как-то вечером, вернувшись в домик, он не смог отыскать спички. Одолжил коробок в соседнем домике и при свете заглянул под стол. Там обнаружился стакан для воды. Лампа нашлась под кроватью, и, когда он зажег ее, оказалось, что ночной горшок стоит на шкафу, спички валяются на подоконнике, сандалии воткнуты за зеркало. Чернильница-непроливашка и мокрое белье лежали на кровати под одеялом. Австрийский юмор.

Домового видно не было.

— Воскобой, — позвал он, — выходи, проказники ушли.

Он поставил лампу на тумбочку возле кровати и открыл «Education Sentimentale».[20] Будь он дома, мать сказала бы, что он портит себе глаза и зря переводит керосин.

При свете лампы его домик казался таким родным и уютным — место, о котором он всегда страстно мечтал.

Невозможно поверить, что свет в рощице низких деревьев исходит из яростной топки солнца. И почему единственной населенной планете отчаянно недостает гостеприимства? Страх Господень и ангелов его отдалился с годами, но, точно солнце, по-прежнему жив, неистовый.

В доме Гёте они с Максом вспоминали, что когда Эккерман[21] впервые появился здесь, его тщательно и безмолвно изучили в дверях красивые внуки поэта, Вальтер и Вольфганг. Затем, топоча и спотыкаясь, умчались сообщить дедушке, что пришел незнакомец. Гонцы.

Белые гуси у пруда были германской душой.

Ангелы пришли в Содом вдвоем. Послание, которое они принесли, не было записано. Они лишь сказали, что хотят провести ночь на улице. Они, частицы с противоположными зарядами, уничтожили город. Точно длинноногие Иеремия и Варнава, они, возможно, позабыли послание, которое столь тщательно затвердили, или потеряли его по дороге, когда мчались, как дети, — локти задраны, волосы лезут в глаза, ноги взлетают, — и остановились на лугу, где можно собрать чудесные цветы, или у реки, чтобы покидать камешки.

Долго ли пролежала потерянная книга закона, пока Хелкия-первосвященник не обнаружил ее в молитвенном доме, в полночь, после захода луны, во времена Иосии-царя?

— Воскобой, ты где?

Какая мирная эта ночь. На следующий день он узнает, — из тайных намеков, которые ему довелось подслушать, — что домик перетормошили девочки, которым он покупал шипучку.

— Я здесь, — откликнулся Воскобой, — в твоем ботинке.

— Что говорят сверчки?

— Одни говорят «да», другие — «нет». В их языке только два эти слова.

От одного пустого замка к другому перелетают гонцы, возвращаясь подобрать оброненный башмак, останавливаясь набрать ягод, спрашивают у коров и воробьев дорогу, счастливые и гордые от собственной важности.

ПОГРЕБАЛЬНЫЙ ПОЕЗД ХАЙЛЕ СЕЛАССИЕ (пер. М. Немцова)

Погребальный Поезд Хайле Селассие[22] выехал из Довилля[23] ровно в 15.00 — так медленно, что мы в молчании проплыли мимо перрона, на котором под зонтиками немо выстроились господа в длиннополых сюртуках, дамы в нарядных шляпах прижимали к губам платочки, а носильщики в синих рабочих халатах стояли по стойке смирно. Духовой оркестр играл Стэнфорда в ля.

Скорость мы набрали около газгольдеров, и кондуктор с охранниками пошли по вагону, пробивая билеты и проверяя паспорта. Большинство из нас сидело, сложив руки на коленях. Я подумал о прохладных фиговых пальмах Аддис-Абебы, о полицейских в белых гетрах, нарисованных на голых ногах, о раздувшемся колоколом верблюде, который перевез обожженного солнцем и обмотанного тюрбаном Рембо через Данакиль.

Мы проезжали чистенькие фермы и свинарники, оливковые рощи и виноградники. Как только кондуктор с охранниками перешли в соседний вагон, мы принялись устраиваться поудобнее и заговорили друг с другом.

— Проспал с открытыми глазами сорок лет! — сообщила своему спутнику женщина у меня за спиной, а тот ответил, что это у них семейное.

— Евреи, — поведал толстый человек всему вагону.

Много лет спустя, когда я рассказал об этой торжественной поездке на Погребальном Поезде Хайле Селассие Джеймсу Джонсону Суини,[24] он поразился, что я тоже в нем был.

— Боже мой, что за поезд! — воскликнул он. — Какое было время! Сейчас просто невозможно представить, кто в нем ехал. Там был Джеймс Джойс, я там был, послы, профессоры Сорбонны и Оксфорда, по меньшей мере один китайский фельдмаршал и весь штат «Ла Пренсы».

А мы с Джеймсом Джойсом не видели там Суини! Мир в 1936 году довольно сильно отличался от теперешнего. Я знал, что где-то в поезде едет Аполлинер. Я видел его в мятом лейтенантском мундире, голова забинтована, маленький «Croix de Guerre»[25] зацепился за портупею. Он сидел, выпрямившись, широкие ладони покоились на коленях, подбородок гордо вздернут.

Бородатый человечек в пенсне, должно быть, заметил, с каким почтением я разглядываю Аполлинера, поскольку встал со своего места, подошел и положил руку мне на плечо.

— Держитесь подальше от этого человека, — тихо произнес он мне на ухо, — он утверждает, что он Кайзер.

Мое сострадание к раненому поэту, казалось, отражалось в безрадостных маленьких фермах, мелькавших мимо. Мы видели, как гонят домой коров с пастбища, как вокруг вечерних костров на корточках сидят цыгане, как за знаменем и открывшим рот барабанщиком маршируют солдаты.

Один раз мы услышали гармонику, но разглядели только белую стену угольной копи.

Временами Аполлинер выглядел сущим немцем — так, что на его забинтованной голове можно было легко вообразить тевтонский шлем, под носом — ласточкины крылышки усов, а в милых глазах — блеск дисциплинарного идиотизма. Он был Гийомом, Вильгельмом. Формы ветшают, преобразование — не всегда рост, в тенях кроется заложник-свет, а в пустынном полдне — бродяги-тени, бордовый цвет — в зелени лозы, зеленый — в наикраснейшем из вин.

Мы проехали город, где, как и в Ричмонде, у деревянных домов, с карнизов которых свисала глициния, цвела персидская сирень, а во дворах стояли женщины с садовыми ножницами и корзинками. Я увидел девушку с лампой у окна, шаркающего ногами под банджо старика-негра, увидел мула в соломенной шляпе.

Джойс сидел за кухонным столиком в первом купе направо — закопченной клетушке, — если входить в четвертый спальный вагон, считая от локомотива и тендера. Глаза его, увеличенные очками, казались золотыми рыбками, взад-вперед плававшими в круглом аквариуме. За его спиной была раковина, возле крана — кусок мыла, окно с кружевными занавесочками, пожелтевшими от времени. На зеленой стене, отделанной вагонкой, висело лилово-розовое Святое Сердце, позолоченное, открытка с фотографией купающейся красотки восьмидесятых — одна рука придерживает узел волос, другая вытянута над пухлым коленом, — и аккуратно вырезанный газетный заголовок «Объединенные Ирландия и Триест Принадлежат Италии, Заявил Мэр Керли В Фете».

Джойс говорил об Орфее, проповедовавшем зверям.

— Зазвенела дикая арфа, — слышал я, — и королевской поступью приблизился лось, великолепный под кроной своих рогов, и в глазах его — взгляд друида.

Он описывал Орфея верхом на красной корове Ашанти, а Эвридика внизу, под землей пробирается сквозь корни древесные.

Аполлинер набил махоркой глиняную трубочку и прикурил от итальянской спички из алого коробка, на котором в овале венка из оливковых ветвей и колосьев пшеницы красовался портрет Короля Умберто.[26] Куря, он постукивал пальцами по колену. Моргал. Умберто походил на короля Филипа работы Веласкеса.

— Моя жена, — продолжал Джойс, — все время в Париже ищет Голуэй. Мы переезжаем каждые полтора месяца.

И пришли к Орфею красная мышь со всем своим выводком, жуя листик володушки, зевающий леопард, да пара койотов на цыпочках.

Все пальцы Джойса были усеяны перстнями, шарик увеличенного глаза плескался в линзе, Джойс говорил о фее, которая ночь напролет ворошит на земле ольховые листья, чтобы они смотрели в сторону Китая. О творении сказал он, что не имеет ни малейшего понятия — поскольку так искусен шов. Ухо блохи, чешуйки на крыльях мотылька, нервные окончания морского зайца, боже всемогущий! да рядом с анатомией кузнечика Шартр — какой-то кулич из грязи, а все роскошные картины Лувра в своих рамах — куриная мазня.

Поезд наш как раз шел по бульвару Монпарнас, что в Барселоне.

— Как женщина взбивает болтушку на пирог, — говорил Джойс, — так же королевские кони, белые, из Голуэя, грызя удила, все в мыле, грохоча копытами по скалам, точно Атлантика в январе, взрывают дерн, пыль, хлев, сад. В скачках, которые кабакам достались от пещер, — энергия. Ибсен в шляпе держал зеркальце — причесывать свою гриву, твой скандинавский граф пожирал глазами его синий зуб в стакане, за который тот отдал в Византии шкурки сорока белок, слава Фрейе.[27]

Аполлинер показывал паспорт охраннику, подошедшему вместе с кондуктором. Они пошептались, сблизив головы, — кондуктор с охранником. Аполлинер снял с полочки шляпу и надел ее. Повязка на голове не давала шляпе сесть плотно.

— Je ne suis pas Balzac,[28] — сказал он.

Мы проехали красные крыши и желтые склады Бриндизия.

— Ni Michel Larionoff.[29] ...



Все права на текст принадлежат автору: Гай Давенпорт.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Погребальный поезд Хайле СелассиеГай Давенпорт