Все права на текст принадлежат автору: Новый Мир Журнал Новый Мир, Журнал «Новый мир».
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Новый Мир ( № 6 2003)Новый Мир Журнал Новый Мир
Журнал «Новый мир»

Предзимнее укрывание роз

Василькова Ирина Васильевна родилась в Люберцах. Выпускница Литературного института им. А. М. Горького. Преподаватель московской Пироговской школы. Автор трех сборников лирики. В нашем журнале печатается впервые.

Террариум Ты молчишь так давно, что уже не больно: медленная мучительная анестезия, потеря ориентации, гипноз, нирвана, какая разница — на обед или на ужин. Одиночество ходит странными путями — не только дикой голизной пустыни, но стриженым изумрудным газоном тоже. Сейчас оно приткнулось под нищей кроной дерева, которое засуху переждать не в силах и просит, чтоб любили его и жалели, и заплакало бы — да не хватает влаги. Интересно, куда ты уплываешь ночью? Какие миры тебе соприродны? На каком языке говоришь сам с собою? Наверное, для лингвиста он совсем прозрачен — в нем нет понятий жалеть и плакать, а все глаголы — только мужского рода. И если мы с тобой одной крови, то я попрошу себе другую шкурку. Так и спи, мой стеклянный, чешуехвостый, даже во сне излучающий совершенство. Не поднимай век, а то увидишь прозрачную тоненькую лодыжку, бисерную кожу, одышливое горло — тварь, внимательно следящую из бездны круглым золотым лягушачьим глазом. Море в декабре Это текст, записанный на песке: строчку слизывает волна, не дав ей достичь финала. Стая нырков жирует невдалеке, таская рыбку из бездны мало-помалу. Испытываешь меня — ну что ж, пускай, закаляй сталь, завязывай в узел, гни подковы. На декорациях облезла краска (печаль? тоска?) — в старых сыграли, теперь поиграем в новых. Тяжелое солнце, хрипло дыша, ползет в зенит и падает, насмерть разбившись о ртуть залива. Ледяное эхо вертикально во мне звенит, случайные чайки отражают его пугливо. Водопад застывший, висящий на волоске (при нуле по Цельсию), — такие дает уроки! Под ногами хрустят ракушки — их тысячи на песке, выброшенных, ненужных, переживших все сроки (разбитые амфоры бессмысленной красоты с нутром остывающего перламутра), хрупких, как я, неодолимых, как ты, и мертвенных, как последнее наше утро. * * * По пустым просторам гуляет вьюга — октябрю не хватило накала, что ли? А поскольку и нам не хватило юга, мы с тобой на север идем, подруга, где, мерцая, светится алым поле. Красный глаз мертвеющего светила озаряет цветом тягучей боли лик земной, склоненный вполоборота. Не винись, фортуна, — я все простила — если воздуха родины не хватило, мы его поищем в других широтах, на просторах иной, ледяной Эллады, в соляных склепах, оплывших фьордах, где припай прошибают морские гады с отпечатком ада на узких мордах. Где резвится полярный Эол колючий — ртутный блик ликует на дне провала, однокрылое слово висит над кручей, зацепившись плечом за сухие скалы; стужа рвет покровы когтем железным, мы не верим уже никаким ответам — сделай вдох ледяной перед вечным летом — лед горит и брызжет пурпурным светом, темно-красной тушей сползая в бездну. Ты же слышишь воловье гуденье крови, моя летняя, вечная, золотая, мерзлоту горящим крылом сметая, на одной любви и на честном слове в сияние северное влетая. На предзимнее укрывание роз 1 С северным ветром делить ледяную постель — странные игры, но если означить цель — приноровиться к узам грядущей стужи, к мертвенной вечности — выбор не так уж плох. Горлом стеклянным впивая морозный вдох, помню о том, что когда-нибудь станет хуже. Мы не южане — от северных матерей нас принимал в подол акушер-Борей, в слабые вены вплывая ртутью ползучей, градусник в обморок падал ниже нуля, жестью гремела торжественная земля, грудь подставляя заступу — так, на случай... Но жизнь уступчива — ее выжимают на край, а она все пуще ветвится — кому-то рай и в глухой воде под панцирем Антарктиды. Я тоже выживу — в ледяном аду, и, жидкий азот вдохнув, снова к тебе приду, заморозив до времени слезы, шипы, обиды. 2 В нашем краю даже реки впадают в лед, застывают в желе аорты подземных вод, и, бинтуя стебли к зиме мешковиной грубой, я не жду возвращенья полуденного огня, но остаток нежности — вот что спасет меня от лихой зимы, вечности тонкогубой. Ну что тебе стоит — укрой меня, защити, я побег предзимний — тревогу мою прости. Обведу твою щеку движением осторожным и, боясь ответа, скажу тебе не о том, что болит внутри, — о том, как устроить дом под сквозной дерюжкой, ветхим клочком рогожным. * * * Нарастает лед. Жизнь промерзает до дна. В голове бардак — огненная страна, вулканический выброс, горящий фосфор тоски. Зима, зима — что ослабит твои тиски? Огонь и лед — ничего себе перепад, амплитуда крови, прямая дорога в ад. Не рвись, золотая рыбка, не злись, вмерзай в стекло, всех давно поймали, тебе одной повезло. От них — перышки, чешуя, рыбий скелет, а тебя найдут нетронутой через тысячу лет. Теперь Пока я сидела в позе лотоса, мой муж насладился жизнью тридцать три раза, потерял подружку, нашел другую, теперь впал в депрессию, уже надолго. Пока я сидела в позе лотоса, сын изучил два огромных талмуда — древнегреческий и древнекитайский, полюбил лесбиянку, послал ее к бесу — теперь обнимается с бас-гитарой. Пока я сидела в позе лотоса, моя сестра сменила точку обзора — в Лос-Анджелесе у нее престижная вилла, две машины и новый друг ежедневно, раньше звонила — теперь перестала. Пока я сидела в позе лотоса, три государства вышли войной друг на друга, террористы в бассейн подложили бомбу, на светской тусовке запахло кровью и открылось новое кладбище в микрорайоне. Пока я сидела в позе лотоса, надо мной сместились знакомые звезды, пролетел век, за ним еще — быстрее, быстрее, одно мироздание кончилось — пошло другое. Я открыла глаза — а на водной глади миллионы лотосов колыхались, и я теперь была самым младшим, и жестокое солнце палило с неба.

(обратно)

Третье дыхание

Глава 13

Давно не было такого глухого утра. Все словно заложено ватой. Вспомнил, проснувшись: такой выпал вчера снег! И не просто выпал: я стоял на коленях под ним, глядя в небо, словно пытаясь по нитке с белыми узелками подняться туда. “Помоги оказаться ей дома! Все остальное — я сам!” Погорячился под снегом! Что “остальное — я сам”? Сам-то в порядке ты? Дом-то — в порядке? Не сойдет ли тут она снова с ума?

Вдев ноги в тапки, кряхтя, прошаркал на кухню. Холодильник. Первый бастион. Оставить все так, как при ней лежало? Все эти крохотные скомканные целлофановые мешочки, которые она, озабоченно что-то нашептывая, складывала-перекладывала? Некоторые из них уже вздулись, несмотря на холод. Представляю, сколько там киснет всего!

При всей ее как бы тщательности, она выкидывала в ведро или забывала на прилавке шикарную свежую еду, а эту — перекладывала и с обидой — до слез — выкидывать запрещала! Честно говоря, “собачка” у нее уже тут завелась. “Ты, Нонна, гений гниений!” — весело ей говорил. Смеялась сначала: “Ты, Веча, мне льстишь!” Потом — плакала. Теперь ее “собачка” там. Триста у. е., что отвалил мне Боб за безуспешное воспевание сучьев, целиком почти на ее лекарства ушли. Есть толк? Вообще, если вглядеться, то есть... На мой пакет с передачей посмотрела и сказала: “Став сюды!” Заклинание наше. А в заклинаниях этих — наша жизнь. Как жизнь Кащея в иголке, спрятанной в яйце.

Жили мы тогда еще в Купчине, на болоте. Пустые прилавки. Жуткие времена. Но самое отвратительное было дело — бутылки сдавать. Стояли по многу часов. Сырость, туман. Измученная, плохо одетая толпа. Сколько перенесли издевательств! Почему сделано было так, что полдня надо было мучиться за эти копейки? И не денешься никуда. Хоть вой! По длинной очереди вдруг слух проносился: молочные не берут! Почему, как? Без комментариев. Некоторые только с молочными три часа тут и стояли. И снова — удар: винные по ноль семьдесят пять не берут! Стон волной проходил. Кто же так издевался над нами? За что? Окончательно продрогнув, сломавшись, медленно спускались по осклизлым ступенькам в подвал. Ступенька — полчаса. Вместе с Нонной обычно стояли, морально поддерживали друг друга. И — наконец-то! Приемное помещение. Желанный подвал. Кислый запах опивок в бутылках. Лужи на полу — почему под крышей-то лужи?! Без комментариев — как и прочее все! На весу тяжеленную сумку держать? Не в лужи ведь ставить. И вдруг однажды — как раз день моего рождения прошел — тяжелую сумку доволок. И старушка обтрепанная, в углу, с жалкой кошелкой, засуетилась. И засияла вся! “Да ты ня дяржи, ня дяржи! Став сюды!” — освободила сухой островок, сама вся в стенку вжалась. Заботливо так и радостно на нас глядела, рот сухою ладошкою вытирая. С тех пор, стоило нам сказать где-то “Став сюды!”, сразу же легче становилось. Вспомнила она! Размечтался я...

Ведь Нонне благодаря и на Невский мы переехали — чиновник, седой волчара, очаровался вдруг Нонной — наверное, как мы когда-то той подвальной старушкой — и квартиру эту, на которую кто только не точил зубы, нам дал!

Отец, шаркая, появился, с банкой жидкого золота в руках, сверкая ею на солнце. Когда еще Нонна в магазин ходила — всегда почему-то дожидался ее возвращения и ей навстречу, сияя банкою, выходил.

— Ну почему, почему он в другое время ее не может вылить? — шептала возмущенно она. Так постепенно накапливалась надсада. И — срыв!

Как же все это размагнитить? Отец, похоже, не собирается поступаться принципами: раз Нонны нету — на меня с этой банкой пошел.

Его накал тоже можно понять. Всю жизнь в самом центре был бурной жизни: посевная, сортоиспытания, скрещивание, уборка — люди, машины, споры... теперь только так может страсти вокруг себя разбудить. Методом шока. Раньше методом шока растения менял — высеивал, например, озимую рожь весной, смотрел, что будет. Теперь смотрит на нас.

Сухо раскланялись, и он ушел в туалет. Даже мечтать опасно Нонну сюда возвращать. Все, что в больницу ее привело, очень быстро здесь по новой налипнет. Не только холодильник наш чистить надо, но и нас. И делать это мне придется — больше некому. Но как? Нормально — как же еще?

Нашел кусочек сыра, кончик батона, щепотку чая. С этого и начнем. И когда отец вышел с опустошенной банкой, к столу его торжественно пригласил. Батя растрогался — последнее время мы питались как-то отдельно, он рано встает, а тут вдруг — такая встреча! Заметался с банкой в руках, не зная прямо, куда и поставить эту драгоценность перед тем, как сесть за стол. Ласково отнял у него банку, поставил пока на сундук ее, усадил его. Ну... приступим! Подвинул бутерброды, чаю налил.

— Ты во сколько вчера пришел? — произнес он вдруг. Я чуть не подпрыгнул. Хороший разговор! Я к нему — с лаской, а он наседает на меня, родительское внимание проявляет, несколько запоздалое. В те годы, когда я больше в его руководстве нуждался — с двадцати моих лет до шестидесяти, — он больше блистал своим отсутствием, проживая в другой семье. Поздновато наверстывает. Сейчас уже скорей я должен его воспитывать! Сколько мы говорили ему, чтобы банку с золотой своей жидкостью не обязательно бы демонстрировал нам, в другое время выливал — ранним утром, когда мы еще спим... он же, по агрономской своей привычке, рано встает. Бесполезно! Упрямо прется с банкой на нас, явно уже демонстративно. Всю жизнь на своем настаивал, и, наверное, правильно. Теперь-то должен он хоть на чем-то настоять? С нами борется. Одну уже поборол... но та совсем слабенькая была. Она и сама себя поборола.

А я с ним бороться не буду. Если мечтать о Нонне — надо хотя б попытаться тут мир установить.

— Да нормально пришел, не поздно, — ответил я. — Ты вчера вроде лег пораньше? — заботливо спросил.

В глазах его мелькнуло грозное веселье: что-то придумал наверняка. Сейчас выскажет. Не будем портить ему торжество — я заранее улыбнулся.

— Ясно, — произнес батя. — “Часы летят, а грозный счет меж тем невидимо растет”?

Когда-то шпарил наизусть главы “Онегина” — но и теперь цитатку неслабую подобрал. Гордясь своей проницательностью, намекает, что, сплавив жену в больницу, провожу время в кутежах. Ну что ж, если ему так нравится... да и памятью своей не грех ему погордиться. Сделаем, как ему нравится: я, лукаво потупясь, вздохнул. Тут уж он совсем распрямился, мохнатые свои брови взметнул, очи засверкали. Орел!

— Да-а! — Он оглядел наш скромный стол. — Пищу добывать нелегко!

Я вздрогнул, но в руки себя взял. Понял, что он сейчас любимую свою лекцию начнет: “Культурные растения — основа питания человечества”. Если бы спокойно прочел, а то будет нагнетать, постепенно распаляясь, и кончит надрывным криком, тем более если ему возражать! А я возражаю, не могу удержаться, уж слишком настырно он насилует очевидные факты в пользу своей теории. Удержаться не могу... характер бойцовский, отцовский. Как тут хрупкой Нонне жить? Она и не живет больше. Мы тут теперь бушуем. Готовясь к схватке, я воинственно стулом заскрипел, посноровистей усаживаясь. Ну давай... начинай! Но очи отца вдруг ласковыми, прелестными стали — это он умел.

— Слушай! — коснулся ладошкой колена моего. — У меня к тебе будет просьба.

Не “будет просьба”, а, видимо, уже есть? Давай! Все давайте!..

— Слушаю тебя, — ласково произнес.

— В собес не сходишь со мной?

При чем, спрашивается, здесь частица “не”? “Не” сходишь? Чистая демагогия.

— Конечно схожу, батя. А в чем дело там?

Конечно — все выдюжим! А куда денешься? Наше место — в собесе.

— Да понимаешь ли... — Он мучительно сморщился. — ...Пенсию убавили мне. Почти в два раза.

Новое дело! Казалось, что хоть у него все прочно.

— Не может быть!

— Да вот представь себе! — заорал бешено. Помолчав, снова коснулся колена моего, набираясь, видимо, у меня сил. То есть — мои отнимая. Слегка успокоился. Продолжил скромно: — Раньше около трех платили — а теперь полторы.

Ну буквально все рушится. Не удержу. Но — удерживай!

— Не может быть, — тупо я повторил.

— Да что ты заладил! — снова он заорал. Да, огня еще много у него, даже завидно. Сгонял в комнату свою, с распластанной сберкнижкой явился, сунул мне в харю: — Гляди!

Да-а. Залюбуешься! Действительно, последняя строчка в книжке — тысяча пятьсот. Видимо, постановление такое вышло: “С целью улучшения... и дальнейшего углубления... населения временно уменьшить пенсию профессорам со стажем работы по профессии сорок лет и больше в полтора — два раза”. Я-то здесь при чем? Последнее я вслух произнес, кажется, — он гневно вытаращился:

— Как это — при чем?

Мол, вы затевали перестройку! Теперь — отвечай.

— Вот, Надя мне все бумаги собрала, на селекстанцию ездила! — Папку приволок.

Аспирантка его, сама давно уже на пенсии. Умеет он нагрузить. Раньше — по полю за ним бегали, теперь — гоняет тут. И меня загоняет. Но спорить с ним? Нет. Я тут гармонию должен наладить, прежде чем о большем мечтать.

— Ну что же... поехали. — Я с хрустом поднялся. Своей пенсией бы надо заняться, не пойму, почему маленькая такая... опосля!

— Поехали! — азартно батя вскочил.

Небольшая увеселительная прогулка. Мне, конечно, уже в больницу бы надо — но вот это, видимо, будет повеселей.

Небольшая борьба уже в прихожей началась: батя норовил выскочить в летней курточке, я удержал его:

— Опомнись! Снег уже лежит!

— Нет никакого снега!

Пришлось скручивать его, вести к окошку. А это только начало пути.

— Это ж разве снег!

Его не переупрямишь. Хотя наст до подоконников первого этажа достает... “Нет снега!” Но в пальто таки впялил его!

На круговой нашей лестнице он упрямо стирал рукавом пыль со стенки!

— Иди посередине — я тебе помогу! — ухватил его.

Вырвался! И это только начало пути!

Вышли во двор. Сощурились от сверкания и сияния. Но снега, “конечно, нет”. Проложена по голубому насту глубокая белая дорожка. Но снега, “конечно, нет”! Как-то я с ним тоже завелся, настроился на спор, на борьбу. Характер бойцовский, отцовский. И тут же и начался бой. Поперек пешей дорожки шла “звериная тропа”, глубокие круглые провалы... Конские следы? Или — следы кабана? Впрочем, видны были и кое-какие следы более весомые и неоспоримые — жирные, золотые “конские яблоки” с торчащими из них пушистыми травками. Мы четко, как я полагал, шли мимо — и вдруг батя рванулся туда: еле ухватил его за полу. Он такой — специально наступит, чтобы потом мрачно морщиться: “Черт знает что!” Но я грубо пресек эту попытку. Тем более — чувствовал свою вину за появление тут конского кала. Привел “на свою голову” лошадь. “До головы”, впрочем, пока не дошло — но дойдет, если будет так развиваться. Батю утащил от соблазна, провел его, протащил под гулкой изогнутой аркой (снегу тут мало было — принесен лишь конскими и людскими ногами), на улицу выволок. Вообще, времени не так много у меня!

На улице он снова уперся: гулял всегда один, по глубоко продуманной научной системе. Выйдя из ворот, нюхал воздух, соображал, откуда сегодня дует ветер, и шел навстречу ему: то прямо — на Дворцовую площадь, то направо и назад — на Мойку. Сбить его было нельзя, он якобы выяснил в результате исследований, что в той стороне, откуда туда ветер, меньше газа машин — сдувает оттуда. Трудно сказать. Вряд ли его теория подтверждается практикой — но, ей-богу, некогда проверять. Пусть он сам один как хочет гуляет, подтверждает или опровергает свои теории — но сейчас-то не до гуляний. Почти силой до Невского его дотащил. Это я, наверное, должен упираться — мы ведь по его делу идем. Но его трудно переупрямить, раз что-то себе в голову вбил. Удивительно: крестьянский сын, из деревни, всю жизнь ходил агрономом по полям — и так прихотливо себя ведет, скрупулезно так о здоровье своем заботится. Странно, но факт. И факт, наверно, полезный — именно из-за тщательного “принюхивания к воздуху” так себя и сберег. У крестьянского сына такая “бережливость” себя — но мне, увы, не досталось этого шанса, мне часто как раз в нехорошую сторону надо идти. И не упирайся, батя, — двигаемся-то как раз по твоим делам, крестьянское свое сибаритство подальше засунь! Там, куда ты рвешься, с “наветренной стороны”, нет, увы, собеса! Собес, увы, там, куда ветер все газы сгоняет, — нам, увы, туда. Через весь Невский, крепко загазованный, через площадь Восстания, где вокзал, и — на Старый Невский, в собес. Там тоже загазовано не слабо, но ты же сам надумал ехать туда.

Во дворе была тихая зимняя сказка, деревенская почти, с “конскими яблоками”, — а тут скрип, треск, вой. Снег размазан в грязную кашу. Гуляй, батя, ты этого хотел! Маршрутку я резко остановил — точней, она резко остановилась: не ожидал, что она встанет среди скопища машин. Сзади загудели, засигналили на все лады. Влазить надо быстро. Сдвинул многотонную дверцу, запихивал батю туда — но он неожиданно расперся ручками-ножками, как Жихарка, которого в печку суют, кидал на меня через плечо бешеные взгляды: да не туда! Пришлось насилие применять, отрывать от железа руки. Наконец запихнул. Он продолжил и в маршрутке протестовать, но я уже с ним не спорил, свисал с креслица, тяжело дышал. Это еще начало маршрута!

Не признавал он и собес, долго в парадном упирался. Слава богу, что такие рейды нечасто у нас.

Затащил его в темный коридор, усадил в кресло. “Вот тут сиди!” Пару раз вскакивал, буйно протестовал — я не вникал уже, тупо ждал, когда наша очередь подойдет в заветную дверцу. Тут многие себя буйно вели, то и дело кто-то пытался прорваться: активная жизнь у людей уже кончилась, а силы есть. Каждый, видно, считал, что он особенный, рассиживаться ему некогда — пусть старики тут сидят! И я пару раз порывался, но после — уселся... А ты-то кто? Не старик? Дыши ровно. Вот так.

Всегда какая-то радость нас ждет: инспекторша очень любезная оказалась, сразу в компьютере батю нашла.

— Чем же вы недовольны, Георгий Иваныч? У вас самый высокий пенсионный коэффициент.

— Самый высокий? Зачем только вы сидите тут! — гневно поднялся. — Вот! — сберкнижечку свою распахнул.

— Что ж вы плохого в ней видите, Георгий Иваныч?

— Как? — выкатил свои бешеные очи. — По-вашему — это ничего? Вдвое урезали пенсию! Это как?

— Где вы видите это, Георгий Иваныч? — все так же любезно произнесла и даже головкой к его могучему “котлу” прильнула. — Внимательней надо смотреть!

— Что — смотреть? Вот — последняя строчка. Напечатано — тысяча пятьсот. А было — три тысячи! Это как?

— Но тут же есть и предпоследняя строчка. В ней тоже напечатано — тысяча пятьсот тридцать два.

— Так это за прошлый месяц!

— Да нет, Георгий Иваныч, за этот. Смотрите — то же число. Видите? Просто пенсию вам через два разных банка переводят теперь. Так им удобнее — может быть, налог меньше. Но вас это никак не затрагивает. Поняли меня?

— Нет! — произнес яростно. Поражения своего не признает никогда.

Но я-то все понял уже: с дурью своей вломились, время отняли у очаровательной женщины!

— Пошли, батя! — потянул его за рукав.

Тут, кстати, и меня маленькая радость ждала. Красавица эта, сама любезность, — как ей сил хватает с такими вздорными людьми говорить? — без всяких просьб и меня на экране высветила.

— Валерий Георгиевич?

— Да ничего... ладно... мы пойдем! — тянул отца за рукав, тот упирался, хотя тоже все понял, но последнее победное слово должно быть непременно за ним.

— А вот к вам, Валерий Георгиевич, вопросы есть!

Интересно.

— Вы сейчас работаете — или уже уволились?

Неужели так выгляжу, что и работать уже не могу? Но она ж догадалась!

— В смысле — служу ли? — пробормотал.

— Вот именно, — улыбнулась она. — С киностудии вы уволились? Сколько вы проработали там?

Да! эксплуатировался. Было дело. Питались оскорблениями, пили вино обид. Выросли, с друзьями вместе, неплохими специалистами. Уволили год назад — видимо, убоявшись блеска, ссылаясь на пенсионный возраст.

— Уволили в прошлом году, — я признался.

— Вот видите, — она обрадовалась, — а указано, что вы еще работаете!

— И что?

— Неполная пенсия тому идет, кто еще работает. А теперь — полная будет!

Это я удачно зашел.

— Спасибо.

Признал свою ошибку. Полный пенсионер! Но батя свою ошибку нипочем не признает!

— Надежда эта — веч-чно напутает, — с досадою бубнил.

— Это ты напутал, ты! А она, наоборот, все сделала для тебя — хоть и напрасно. Бумаги все для тебя собрала. Стой! Не выкидывай! — (Был сделан такой яростный жест.) — Все. Поехали.

Лютует батя.

— Куда?! — он вытаращился.

— А хотя бы в сберкассу! — я рявкнул. — Пенсию свою получи!

И мне, за труды мои напрасные, немножко дай — бедность уже взяла за горло!

“...воруют все, кому не лень”, — бормотал он еще в коридоре, хотя, как культурный человек, мог бы уже признать, что не прав. Но не признает!

— И-и-и! Верно! Ворують! Делають что хотять! — охотно подхватила бабка, оказавшаяся рядом. Уходим отсюда, пока не поглотил нас недовольный народ, пока не сделались мы неотделимой его частицей. Прочь!

Обессилел я. Вышли на улицу. Хотел тут сказать я отцу, чтобы он повнимательней немножко сделался. Но — не стал. Только поругаемся. А все равно — мне же потом мириться. Все — на тебе. Держи моральный вес-то!

— Все отлично, батя! — потрепал его по плечу.

...Второй раз мчусь через это же самое место. Правда, сейчас без бати уже. Но особого облегчения не чувствую: в больницу, не в театр. Помню тот день, когда рулоны туалетной бумаги принес ей как особую единицу измерения. Шесть рулонов времени прошло! Дела — без особенных изменений: то вроде полегче ей, то — потяжелей.

Чем бы порадовать ее? Увеличением моей пенсии? Может и не понять. Как Стас, ее доктор, мне сообщил, она тридцать четыре года себе дает. Сколько же мне сейчас, интересно? Скоро, наверно, в детство впадем!.. Держи моральный вес-то!

На пересадке у Лавры, под памятником Александру Невскому, конные нищенки обступили меня, теснили грудью (своего коня), требовали “на сено”, предлагали прокатить. Кругом, на тротуарах и мостовой, были груды экологически чистого навоза, но он мне уже несколько надоел. И потом — часто ездить верхом слишком экстравагантно. И, проскользнув между амазонками, я нырнул в ободранный подкидыш, вдохнул родной, волнующий запах бензина. Нормальная жизнь! На краю площади иллюминация кончилась, и мы въехали во тьму.

Почему же так шершаво жить без нее? Мы с отцом смотрим друг на друга, как в зеркало, и приходим в ярость. Лишь упрямство, нахрапистость! Я пытаюсь это как-то смягчать — а он даже не пытается!

Ругались три дня назад: вышел к ужину торжественно-мрачный: “Слыхал, на Васильевском пожар, ТЭЦ сгорела, весь район без тепла и электричества!” — “Слушай! — не выдержав, заорал я. — Тебе мало наших семейных неприятностей — надо еще из телевизора тащить?” Он гордо выпрямился. Явно программировал такой ход событий. По резким эмоциям скучал, сильным событиям... но таким, которые желательно не касаются непосредственно его самого. “Я лишь констатирую факты!” — свою коронную фразу сказал. “Не те факты ты констатируешь! — устало произнес я. — Не все факты надо констатировать!” — “Не понимаю тебя!” — оскорбленный, вышел.

Сотрем друг друга в песок. Она как раз своими веселыми нелепостями смягчала нашу жизнь, на нее злоба вся изливалась — и тут же хотелось ее простить. После ругани она, расстроившись, удерживая слезки, надувала мячиком свои красненькие щечки, резко выдувала. “Ну ладно! Хватит!” — сразу же хотелось по черепушке ее погладить. Помню, как однажды я решил, морально совершенствуясь, бюст Толстого из кладовки переставить на свой рабочий стол. Ходит все время пьяненькая — может, бюст великого моралиста ее устрашит? Пачкая белым ладони, поднял этот бюст — и чуть не выронил: был он пустой изнутри, и в нем “маленькая” стояла! Вот тебе и “моральный авторитет” — я вдруг развеселился. “Маленькую” убрал, а бюст на место поставил. И потом, тихо улыбаясь, слушал, как ходит она по коридору, замедляя шаги у кладовки, потом, не решаясь, мимо проходит и снова возвращается. Затихли шаги. Дверца заскрипела. Буквально замер я в предвкушении... чего? Долго сопела своим носиком озабоченно, видно, тяжелый бюст приподнимая, — тоже трудится человек на своем фронте! Потом — довольно долгая тишина — я торжествующе хихикал. Потом — тяжелый стук опущенного бюста, не оправдавшего надежд. Пауза. “Умный, ч-черт!” — восхищенный шепот. Уже понимая, что я слушаю, ловко на мировую идет. “Умный, ч-черт!” — это у моей двери, чтобы слышал я. Комплимент этот, надеюсь, относится не к Толстому, а ко мне? И сейчас, в темной маршрутке, вспоминал, улыбаясь. Так вот и жили мы. Неплохо, как теперь вспоминается.

Кончилось все это плохо, конечно. Но ведь хороших “концов жизни” и не бывает, наверно? Но неужели это — конец? Третье дыхание? А ты что б хотел? Чтоб тебе несколько концов изготавливали: этот не нравится, давай другой? Нет уж. Такой, как заслужили. Гибнем от того же, чем жили. Нормальный ход. Обидно, наверное, ни за что погибать, а мы — как раз понятно за что! За прелести свои, теперь сгнившие. Так что, Пигмалион-реаниматор, кончен твой труд! Из воспоминаний кашу не сваришь! Они только в головенке твоей остались — больше нигде. А она, интересно, помнит? А толку-то что? Как в самом начале мне Стас сказал: “Деменция. Разрушение личности”. Из черепков горшок не слепишь, чтобы суп в нем можно было варить. Вот если бюст Толстого расколется, то, наверное, его можно слепить. А живое, веселое, бодрое существо — из черепков-то — навряд ли.

Неужто не выберется она сейчас? Всегда ж выкарабкивалась — из самых жутких ситуаций, которые, как сейчас, сама же и создавала. Именно на лихости, бесшабашности и выбиралась: “Нисяво-о!” И все действительно — обходилось. “Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!” — это ж я при ней сочинил. И что же? Кончилась жизнь?

Помню, две недели прогуляла на режимнейшем предприятии, где работала после института. Бормотала с утра: “Я договорилась, договорилась! В библиотеку иду!” Выгонять, на мороз? И так — две недели. На режимнейшем предприятии, где вход и выход на табло отмечались, каждая минута рассматривалась отделом кадров! И — две недели, без объяснений. Влететь в такое только она могла. Ясно было, что обычным путем не спастись. Да и какой путь тут — обычный? Путь несколько странный нашла — обычный разве что для нее. К своей подружке Лидке пошла, где за бутылкой они все проблемы решали, не минуя и мировых. А уж эту-то! “Тьфу!” — как Нонна небрежно отметила. Муж Лидки грузин был, художник, и у них там постоянно “князья” паслись, которые “все могут”! Ночью пришла. “Дунувшая”, естественно. Но на это я уже сквозь пальцы смотрел. Главное — радостная. “Сде-вава!” — шутливо произнесла и голубой листок на стол шмякнула. Я поднял его, глянул — и помутилось в голове. Все буквы на нем — и напечатанные, и написанные от руки — были грузинские, этакие веселые извилистые червячки! А где же фамилия-то ее? Та-ак. Фамилия-то как раз по-русски, но явно на месте вытравленной, другой... Ювелирная работа! С таким бюллетенем надо прямо в тюрьму. “Ну, если посадят меня, Венечка... то, может, тебе тоже в ту тюрьму устроиться кем-нибудь?” — хихикнула, ладошкой губы пришлепнула, вытаращила веселые глазки. Неужто сажают и таких? “Нисяво-о-о!” — бодро утром сказала. Где же — “нисяво”? Уставать я уже стал от ее бодрости: ночь не спал. Раньше и я был веселый, но всю веселость она себе забрала, мне только ужас оставила — вполне обоснованный, надо сказать. Вернулась — радостная. И опять же — поддавшая. Но тогда мы пили не просто так — победы отмечали.

“Ну что?” На работу придя, сразу же собрала в курилке за цехом совещание, своих подружек и корешей, таких же бездельников, как она, на их бурную поддержку надеясь... но и из них никто в восторг от ее бюллетеня не пришел. Наоборот, старались зловещий этот листок скорее другому передать — и быстро он опять в ручонках у нее оказался. И все ушли. И осталась она одна, с этим листочком в дрожащих руках. И тут, на беду свою, зашел в ту курилку у сборочного цеха молодой, перспективный парторг. Покурить с массами, о проблемах узнать, потом смело их на собрание вынести! Время было — лихие шестидесятые. Но такого — не ожидал. Нонна, хабарик отбросив, к нему кинулась: “Что вы посоветуете? К вам одному могу обратиться!” — сунула бюллетень. Тот взял листок, посмотрел, покачнулся и, прошептав побелевшими губами: “Я этого не читал”, — быстро вышел. Тогда она, на рабочее место не заходя, пошла в отдел кадров и отдала бюллетень. Через час примерно звонок: “Зайдите!” Дружки проводили ее, дали клюкнуть. Смело вошла! — этакая Жанна д’Арк. “Вот что, Нонночка, — всесильная Алла Авдеевна сказала, — больше не делай так. И никому, слышишь, не рассказывай!” — “Куда... идти?” — Нонна пролепетала. “На рабочее место”, — Алла Авдеевна улыбнулась вдруг. И все к ней так относились — именно ей демонстрировали свою доброту, — мол, и мы тоже люди. Умело провоцировала она на то своей как бы слабостью и растерянностью — на грани нахальства, и это сочетание веселило всех. Парторг, встречая в столовой ее, лихо подмигивал: “Мы знаем с тобой одну вещь!” И ему приятно было — себя лихим ощущать. Время такое было. И вроде как с ее легкой руки парторг резко пошел в гору, стал смело везде выступать, “лихие шестидесятые” все выше его несли. В конце концов оказался в Москве, крупным деятелем шоу-бизнеса, но звонил и оттуда — Нонну своей “крестной матерью” считал. Очарован был. Парторг Очарованный. “Ну как вы там, все гуляете?” — по телефону кричал. И никаких других версий не принимал — только эту. И даже когда я в последние годы пытался робко говорить ему, что не все у нас так уж складно, хохотал: “Да вы везде свое возьмете!” Парторг верил в нас.

А я-то — верю, нет? Словами в основном наша жизнь держалась — событий радостных не было уже давно.

Приходя, заставал ее пьяной, озлобленной. Душу мне рвала, ночи не спал. Но утром — успокаивал себя. Все равно разговор надо вести к примирению — так лучше сразу сделать мир, правильными словами.

— Ты чего это? — добродушно спрашивал. — Поддамши, что ли, вчера была?

Правильное, мне кажется, находил слово: “поддамши” — это гораздо лучше, чем “пьяна”.

— Я?! Поддамши? — весело восклицала. — Никогда!

Чуяла уже, что скандала не будет.

— Ну, не поддамши... Выпимши. Было такое?

— Я? Выпимши? — Она веселела все больше. — Да вы что, гражданин?

— Ну... клюкнувши-то была? — Я глядел на нее уже совсем влюбленно.

— Клюкнувши? — добродушно задумывалась, оттопырив губу. — Странно... — насмешливо глянула на себя в зеркало. — А мне казалось, я была так чис-та!

На словах и держались. На наших. На моих.

За темным окном маршрутки снег повалил. Сплошной — как тогда... когда я у Эрмитажа молился. Молитва и сейчас продолжается... молитва длиною в жизнь.

Шел от ограды через сад, и вдруг из тьмы в круглый свет фонаря выскользнула собачка. Вытянув усатую мордочку по земле, закатывая черные глазки, она смотрела на меня снизу вверх, но не подобострастно, а как-то лукаво. Хвостик ее мотался влево-вправо, почти как снегоочиститель. Ее, что ли, собачка? — вдруг осенило меня. Реализованный ее бред? Ну молодец, молодец, собачка! И она — молодец. Реализовала-таки свою собачку! А если ее на это хватило — то, может, восстановим и жизнь?

Смелое предположение! Ну а вдруг?

Я протянул пряничек, но она, вздохнув, покачала усатой головкой и перевернулась голым животиком вверх, требуя ласки. Прихотлива, как хозяйка ее! Если это и бред, то бред симпатичный.

Улыбаясь, я поднимался по лестнице. Навстречу мне кто-то бежал вниз. Я посторонился и узнал Настю. Увидел слезы на ее лице.

— Ну... что там? — произнес я бодро.

Настя лишь махнула рукой, сбежала вниз и хлопнула дверью.

Не может быть! Не может быть ничего плохого, раз я только хорошее вспоминал!

Заклинатель змей, смертельно ужаленный! Пигмалион-реаниматор!

Я рванул вверх по лестнице.

Ворвался в палату, в затхлый пенальчик... и, с наслаждением вдохнув сладковатый от лекарств воздух (третье дыхание!), опустился на стул. Слава тебе, господи! Все тихо! Вот, оказывается, где самое острое счастье-то бывает!

Нонна, распластанная, лежала. Откинута тонкая ручонка с синеватыми венами, от нее трубочка поднимается к стойке с баллоном. “Под капельницей”.

— Венчик! — тем не менее она радостно произнесла, приподняв головку.

— Лежите! — молоденькая сестричка воскликнула. Улыбнулась мне: — И так у нее сосуды тонкие, трудно попасть.

“У меня руки тон-кия!” — помню, Нонна так говорила. Для больницы это, конечно, проблема.

— Спасибо вам! — сестричке сказал.

— Венчик! — Нонна, похоже, довольно бодро себя чувствовала, несмотря на иглу в руке. — У меня к тебе просьба. Убери тарелки, пожалуйста, что у меня тут... скопились. — Она виновато глянула на даму-соседку. Услышав такую речь, та любезно со мной раскланялась. Идут, вижу, дела!

— Сделаем! — стал составлять тарелки.

Вот уж не думал раньше, что счастье — за всю жизнь самое острое — в больничной палате меня ждет! Единственное уже место на земле, где именно я конкретно нужен! И даже — незаменим! В других уже всех местах — например, в вагоне с виагрой — кем угодно я заменим. А тут — единственный, кто сделает все... чем другие брезгуют. Только я могу! И абсолютно, кстати, не брезгую. Котлеты, кстати, делись куда-то с тарелок. Собачка? Лишь присохшие макароны остались — а это вообще ерунда!

Пошел. Побежал почти. С пирамидой тарелок — к туалетам. Тут мелькнула смешная мысль: может, с ее тарелками надо в женский? Да нет, все равно надо в мужской! — усмехнулся. Вот уж не чаял никогда, что возле больничных туалетов радоваться буду! Но не припомню, где в последнее время такое счастье испытал. На поправку идут дела! И какие люди тут чудесные — ту же молодую сестричку взять или соседку, интеллигентную даму. Понимает все, деликатно сочувствует. Тут же из туалета вышел старичок, увидел меня, радостно засуетился, дверь придерживал, пока я с тарелками входил. Чудесно — и он тоже свое место нашел, где в его годы полезен может быть и даже приятен! Больничный рай? Как переход к раю настоящему? Скинул крышку с ведра, стал туда с тарелок соскребать ложкой. Да, состав мусора тут разнообразный: прогорклые окурки, тампоны окровавленные, чьи-то трусы обкаканные. Жадно вдохнул. Привыкай, не стесняйся. Третье дыхание твое, может быть, самое глубокое.

Сполоснул тарелки чуть теплой струей, составил горкой, по коридору понес. Встречая взгляды, почему-то лихо подмигивал: все о’кей!

В столовую внес, обклеенную веселыми аппликациями, тарелки на клеенку поставил: вот! Пожилая нянечка, что управляла тут, — седая, краснолицая — всплеснула ладошками:

— Это супруга ваша прислала? Ну молодец!

Обратно как на крыльях летел. И вдруг — Нонну увидал. Топает понемножку своими крохотными ножками!

— Ве-еч! — радостно проговорила. — Что ли выписывают меня?

— Ну!.. А кто тебе сказал это?

— Сестричка! Ну... сказала она, что капельница эта последняя. Кончен курс. Ве-еч!

— Ну чаво тебе?

— Узнай, а? Ить интерес-на!

— Ну а что? Можно! Вместе пойдем?

— Не-е. Я боюсь. Я лучше тут тебя буду ждать. Вдруг ты выйдешь и скажешь, — она мечтательно сощурилась, — поехали домой!

— Жди!

Я сам похолодел от столь неожиданной возможности — как-то не подготовился. Думал... А что вообще-то я думал? Что вообще-то хотел?

Хорошо, что перед входом в кабинеты врачей был такой отросток-аппендикс, закрытый занавеской. Я хоть постоял там немного, приходя в себя. Нонну домой? Прекрасно. И ее бредовая собачка к нам перебежит, и прочие чудеса начнутся. Нет, надо сначала понять. Я вернулся к ней.

— Занято, — безмятежно улыбаясь, сказал я. — Счас. Посидим маленько.

Я собрался с духом.

— Да, кстати, — как бы вскользь, лишь бы протянуть время, сказал я, — тут Настю встретил на лестнице... чего плакала-то она?

Глазки Нонны, весело, оживленно бегающие, остановились, словно пойманные, нижняя челюсть выдвинулась вперед, крупно дрожала.

— А тебе что? — проговорила она совсем другим, глухим голосом.

— Да так просто, — беззаботно ответил я. — Ждем! — Я кивнул на занавеску: — ...Так чаво?

— Ты тоже пришел мучить меня?

— Нет... просто я спрашиваю, — начал злиться и я. Значит, только ей можно страдать, к остальным это право не относится?

Я смотрел на нее.

— Пристала ко мне... — Нонна, пытаясь успокоиться, надувала красные щечки мячиком, потом шумно выдыхала воздух, удерживая слезы. Но они все равно проступили на глазах, — ...почему я пью, — отрывисто проговорила она.

— Где?.. Здесь? — пролепетал я.

— Ну а где же еще?! — вдруг произнесла она хрипло и грубо, вовсе в другом обличье... но такое мы тоже видели.

— Так ты пьешь... здесь? — проговорил я.

— ...Нет, конечно! — с какой-то хамской ухмылкой сказала она. Так. И это она хочет выписываться?

— Ну и оставайся тогда тут всегда, если тебе так нравится! — тоже грубо произнес я. У меня тоже есть нервы!

— Вон-на что! — произнесла она нагло.

Я сидел раздавленный полностью. А только что ликовал! Идти к Стасу? Но с чем? Мы долго молча сидели. Вдруг — словно переключатель щелкнул — она засияла снова, улыбалась весело и слегка плутовато:

— Ве-еч! Ну сходи, а?

Не в силах сказать что-либо, я поднялся с трудом. Пошел. Зачем-то задвинул за собой занавеску. Постоял. Но что можно выстоять тут? Испариться бы лучше совсем, чтобы не решать, не думать! Два решения — и оба ужасны. Трудно какое-либо предпочесть. Глаза не разбегаются, а, наоборот, сбегаются к переносице, чтобы не видеть ничего. Назад хода нет: что я ей скажу? А вперед? С чем я оттуда выйду? С каким решением? Одно знаю — с ужасным. Приятных решений тут нет.

Что она сейчас там сияет, не исключает того, что час назад она обдала Настю ужасом. Наверняка то есть! И так, видимо, будет всегда, раз Стас решил ее выписать: ничего больше сделать нельзя. Остальное — мое. Третье дыхание. Самое большое счастье бывает, оказывается, между ужасами! Я постучал.

— Да, — донесся усталый голос.

Замотали его! Чуть приоткрыв дверь, я влез в щелку: может, так больше понравится ему? Дальше особого простора тоже не наблюдалось: узкий кабинет, заставленный столами, Стас — в дальнем углу.

— Садитесь, — произнес он.

Я втиснулся между двумя столами.

— Как раз хотел с вами поговорить, — сказал он без всякого энтузиазма. Начало не предвещало ничего хорошего — конец, думаю, будет совсем плох. Хочешь — ну так говори! Вместо этого он долго сосредоточенно играл в бирюльки — поднимал с магнитной черной тарелочки гирлянду скрепок, любовался ею, опускал и вытягивал снова. Совсем, видно, выдохся — рта не может открыть! Открыл-таки.

— Ну что... — Стас произнес.

— Ну что? — я повторил как эхо.

— Состояние, в общем-то, стабилизировалось.

Вопрос только — какое состояние?

— Острый алкогольный психоз, опасный для окружающих, удалось, к счастью, снять.

Я кивнул, соглашаясь.

— Могу вам сказать теперь — стоял вопрос о буйном отделении, и довольно остро. Один голос перевесил — чтобы лечить ее здесь.

Я всегда был за демократию.

— Ну а теперь... вы видите, — он гордо сказал.

Я кивнул. Одобряюще. Понимающе. И с оттенком признательности, я надеюсь?

— А до бесконечности мы ее держать не можем. У нас ведь здесь не клиника, а НИИ. Научные кафедры. Нас в первую очередь интересуют больные... подтверждающие, так сказать, наши теории! — Он улыбнулся.

— А она — не подтвердила? Никакой теории? — Я натянуто улыбнулся. Скоро кожа лопнет от этих улыбок! Уж не могла подтвердить какую-нибудь теорию! Даже в сумасшедшем доме оказалась глупее всех!

— Ну почему? Подтвердила, — продолжал улыбаться Стас. — Но старые. Давно известные.

Что дура дурой и останется! — самая старая и самая верная теория.

— Вы хотите забрать ее? — Стас как-то опередил не только мои слова, но и мои мысли.

— Да, — быстро произнес я. А что мне оставалось.

— Но вы осознаете... — проговорил он.

Осознаю. А куда денешься?

— Но... от тяги к алкоголю... вы ведь избавили ее?

Помолчав, Стас покачал головой.

— Если вам кто-то скажет, что лечит алкоголизм, бегите от такого человека немедленно. Это шарлатан! — Он произнес это, видимо, гордясь своим глубоко научным... бессилием.

— Значит... — проговорил я.

— Значит, — подтвердил Стас. Мы молчали. — У вас есть на что опереться? Заставить ее сопереживать чему-то... за что-то почувствовать ответственность? Отвлечь ее, хотя бы чуть-чуть, от постоянных мыслей об алкоголе?

— Ну... всякие... семейные притчи, — улыбнулся я.

— Слова, слова, слова! — вздохнул Стас. — К сожалению, это не то!

Ну почему же? Словами как раз удавалось мне держать наш мир в гармонии. Такая работа.

— Мне кажется, у вас нет... морального веса, чтобы влиять на нее! — произнес Стас. Второй раз. — Другой вариант, — сказал он, поняв, что подавил меня полностью, — интернат.

— На сколько?

— Как правило, навсегда. Там они становятся... тихими. И никого уже не беспокоят.

Знаю. Теща, ее мать, была там. И теперь уже нас не беспокоит. Совсем.

— Нет. Спасибо, — сказал я. Хорошо, что не сказал “нет уж, спасибо!”. Держи моральный вес-то!

— Ну что ж. Я уважаю ваше решение! — Стас поднялся, протянул руку. И я ее пожал. — Значит, оформим все. Выпишем лекарства. Желательно нам до комиссии успеть. Там люди пожилые как раз, старой советской закваски, — усмехнулся. — Сторонники изоляции хронических больных в интернатах.

Это на вольном Западе, я повидал, сумасшедшие по улицам ходят!

— Так что я вам позвоню, — сказал он.

— А когда... комиссия?

— В принципе, может быть хоть завтра. Когда освободится Евсюков.

Хоть бы он никогда не освобождался!

Мы смотрели со Стасом друг на друга. Похоже, одну его прогрессивную теорию я все же подтвердил — “о бесстойловом содержании нервных больных”! Что ты несешь? Опомнись. Человек сделал все, что мог.

Держи моральный вес-то.

— Ну, всего вам доброго! — раскланялся я.

— Всего! — Стас рукой помахал. Впервые со мной дружелюбно простился.

В предбаннике я постоял, “делая лицо”. Хорошо, что он есть, этот предбанник. Может, вернуться, отыграть все назад?.. Не принято это... Ну — выходи, Дед Мороз!

Радостно вышел. Она, сияя, шагнула ко мне.

— Ну, все нормально, — сказал я. — Скоро тебя выпишут.

Она боднула меня лбом в грудь, обняла.

Ради этого момента можно все перетерпеть!

Она подняла мокрое лицо.

— Неужели я окажусь в моей квартирке? — мечтательно проговорила она. — ...Отец, конечно, со своей банкой меня встретит!

Это уже казалось ей счастьем!

— ...Пошли. — Она вдруг ухватила меня за ладонь.

— ...Куда?

— Пошли. — Она мотнула головкой.

Втянула меня в столовую. Там сидели последние обедающие. Седая краснолицая нянечка скребла половником по дну большой кастрюли.

— Дай ей денег. — Сияя, Нонна указала на нее. — Она хорошая...

— Чтоб этого не было! — рявкнула та. И добавила добродушно: — Уж садитесь — покормлю вас.

— Ешь, Веча, ешь! — приговаривала Нонна.

— ...Сладко на вас глядеть! — вздохнула нянечка.

На крыльце я стоптал снег, открыл парадное. На лестнице повстречал нашу соседку сверху, Лидию Дмитриевну.

— Как там Нонночка? Поправляется? Мы все так любим ее тут, ждем!

— Поправляется! — бодро сказал я. — Скоро появится... наше красное солнышко.

— Замечательно!

Лидия Дмитриевна прошла. Я поднялся... Придется так и сделать, как сказал... Тяжело с моральным весом-то!

 

Глава 14

Об этом, вспомнил я, Нонна мечтает, но пока что отец встретил меня с банкой жидкого золота. Специально ждал? Да нет, думаю. Все рассыпалось. Раньше это как-то регулировалось ее приходом, теперь — ничем. Отец рассеянно брел, не замечая меня. Все рассыпалось. Вокруг страданий ее, пока они были здесь, все держалось. Но ничего. Скоро опять этот стержень появится. Нонна придет. Подготовились? Духом воспряли? Конечно! А как же еще?

Первый бастион, который одолеть надо, — холодильник. Открыл. Прежняя наша жизнь, дикий хаос, — в замороженном виде, чтоб сохранить навсегда. Помню, как она плакала однажды, что ее от КБ в колхоз посылают, картошку из-под снега убирать. “Вот, — открыла холодильник в слезах, — я уже и курочку в дорогу купила!” Я глянул, помню, захохотал: курочка — точно ее напоминала: такая же тощенькая, синенькая, с тонкими лапками! Умела она умиление вызвать и смех. А в колхоз, кстати, так и не поехала — проспала. Устроил ей скандал от лица всех колхозников. Вот еще — комочки счастья ее, мутные маленькие пакетики с тухлой капустой, с рынка принесенные доказательства любви к ней со стороны колхозниц — любви, впрочем, небескорыстной, оплаченной мной. Сил ее лишь на это и хватало, совала их вглубь и навсегда забывала — о щах, например, и речи не могло быть. Выкинуть? А чего ждать? Появится — новые принесет! Народная любовь не иссякнет, пока деньги не кончатся у меня. Выкину пакетики эти, отведу хоть душу, пока она не пришла. Дальше — один восторг нас ждет: “Смотри — и огурчик в пакетик кинула!” — “Не может быть!” Завидуешь? Тебя-то никто не любит так, даже корыстно.

Кстати, напротив в окне — затишье, тьма. Не вяжется там кино... хотя душа вложена. Часть души.

Из того, что конкретно можно съесть, — сардельки обледеневшие, боюсь даже вспоминать, из какой они эпохи обледенения. Не важно. Главное — качество. Кинул в кипяток. Батя, конечно, мог бы что-то получше купить, пока я по больницам шастаю. При его-то пенсии! Но считает кухонные дела недостойными своего интеллекта. Зато для меня они — в самый раз. И когда он явился, с вымытой, сияющей банкой в руках, — на ужин его пригласил, отведать что бог послал. Суровый у нас бог. А что делать?

— Сардельки жесткие у тебя! — покусал, отодвинул.

— Обледеневшие.

— Какие?

— Обледеневшие.

Мрачно усмехнулся, задвинул задребезжащий стул под стол, удалился. Вот и ладно. Ужин удался.

Теперь к окну повернулся. Главное, что надо отрегулировать, — это “кино”. Почему-то думал, что все теперь в моих руках. Как бы не ошибиться! Рядом с тем окном на стене намалевано черным спреем: “Анжелка. Саяна”. Титры, можно сказать! Надеюсь, Нонне приятно будет увидеть, чего я тут достиг без нее! Ее бред на свой заменил. Саянку я, кстати, не прописывал. Сама прижилась. Мой бред тоже выходит из-под контроля? Управлюсь ли с ним? Скоро счастье встречи пройдет, и Нонна уставится в то окно. Что увидит она там? Снова — “мыльную оперу”? Или — мультик? Что захочет, то и увидит. Нет уж — то, что я захочу! А что ты можешь-то? Может, последний вечер твой остался? С “моральным весом”, я чувствую, у меня полный завал. Смотрел на темное окно напротив. Вот та черная дыра, куда провалится наша жизнь! И что делать?

О! И Анжелка появилась. Подошла вплотную к стеклу, увидела меня и пальчиком поманила. Б. Р. Бред реализованный. Впрочем, еще не совсем. Надо реализовывать? Лучше все-таки по-своему, чем втемную.

Вышел во двор без пальто. Чего тут одеваться: все близкое, родное, свое! Двор весь завален навозом. Дворничиха, красавица, как раз за этим окном жила. Теперь там живет наездница. Повторяется жизнь — но как-то с меньшим к ней интересом. По навозу пошел, как по шелковому ковру.

Скрипнул дверью. Прямо за ней лошадь стояла, с крутыми боками — еле протиснулся. Тут же, в подъезде, был мраморный холодный камин, в нем навалено сено, и она, опустив голову, грустно жевала. Потом, чуть подняв голову, тяжко вздохнула, из ноздрей две струйки пара пошли. Ты-то что вздыхаешь?

Поднялся по темной лестнице. Сердце колотилось. Уходишь в иную жизнь? А что? В прежней уже пожил, хватит. “Хва-н-тит!” — как Нонна говорит. На лестничном подоконнике мерцали темные аптечные пузырьки: аптека бомжей. На дверях — выцветшие таблички с фамилиями. Кнопок — как на баяне. Но двери все почему-то открыты. За ними — тьма. Где сейчас все эти люди? Может, все, кто входят сюда, исчезают? Управляй бредом-то! Подошел к главной двери, “бредовой”. Постоял. Сердце — на всю лестницу — гулко стучало. Входить? А выйду? Я выбрал старинный звонок, с ручкой как рукоять шпаги, с круговой надписью: “Прошу повернуть”. Такой как бы старинный, романтический выбрал вариант. Но зависит ли тут от тебя что-то? Из глубин квартиры донесся механический звон. И — ни голоса, ни шагов. Я толкнул дверь, она поехала. Вошел, пугаясь скрипа половиц. Волосы на голове шевелились. Ощущение — что увижу сейчас труп! Такого бреда у меня еще не было. Новый жанр.

— Открыто! — донесся наконец довольно грубый (огрубевший на ветру?) голос хозяйки. Знакомых с такими голосами еще не было у меня. Неприятна новая моя жизнь. Куда лезешь? Надеешься тут порядок навести? Напрасно. Но — не остановиться уже. В прихожей лежало седло, на гвозде мерцала уздечка. Вошел в темную комнату, освещенную луной. Сердце прыгало. Ведь именно тут, по версии жены, проходит моя настоящая жизнь. А может, она права? Я огляделся. На подоконнике мерцали все те же пузырьки. На полу круглились баллоны, в основном пластиковые, криво отражали мое окно. Оно меня почему-то взволновало сильнее всего. Страшнее всего, оказывается, на свое жилище смотреть — со стороны и как бы из небытия. Все на месте стоит, горит лампочка — но тебя там таинственно нет. Еще — нет? Или — уже нет? Прежняя жизнь вдруг страшно далекой отсюда и абсолютно недоступной показалась. Дрожь пошла. Да, влез ты куда-то!

Приоткрылась дверца, повалил пар, синеватый в свете луны. Встрепанная голова Анжелки высунулась оттуда. Смотрела на меня с некоторым недоумением — видимо, за стеклом я ей интересней казался. А также — в седле. Вышла все-таки. Укутана в полотенце. Но — только голова. Короткой своей пухленькой ножкой придвинула к стене вспоротый матрас, криво лежащий. Порядок любит. Потом только глянула в упор на меня. Показала на меня пальчиком... скорей на нижнюю часть.

— Мой! — властно произнесла.

Что это, интересно? Притяжательное местоимение — или глагол? Боюсь, что последнее. Вот тебе и “романтический вариант”!

— Ну? — подстегнула. Правильнее было бы, наверное, — “нно!”. Посмотрел на нее... Сейчас бы просроченной виагры сюда! Впрочем... она и не нужна, кажется? Что эт-то? Вот это да. В мои-то годы! Жизнь вернулась так же беспричинно, как когда-то странно прервалась?

— О-о-о! — уважительно произнесла Анжелка.

Вот тебе и “о”!

— Счас! — деловито произнес.

Пошел к ванной. Освежающий душ? Вошел внутрь, хотел было прикрыть дверь... Нет, мы немножко по-другому поступим. Вставил средний палец правой руки в светящуюся щель возле петли, на которой дверь держится. Левой рукой потянул дверь за ручку, сдавил в щели палец. Сдавил немножко. Что? Слабо?! Зажмурился посильнее, рванул левой рукой. А-а-а! Вот это по-нашему! Захрустело. Анжелка, надеюсь, вздрогнула от моего вопля? Гордо согнувшись от боли, вышел из ванной. Средний палец правой руки маячит вверх и не сгибается, несмотря на посылаемые сигналы. Анжелка, слегка лупоглазая, с изумлением смотрела на него, оттопырив губки. С таким, видно, еще не сталкивалась. Классику надо читать! “Отец Сергий” называется рассказ. Современная трактовка: я — и. о. отца Сергия. Я. Тот, правда, отрубил пальчик в аналогичной ситуации — но я уж не чувствую себя настолько грешным. Сделал, что мог.

— Извини, — гордо произнес, для наглядности палец подняв. — Должен тебя покинуть.

Помчался, подпрыгивая, в ночную травму, на Малую Конюшенную.

Маленький лысый хирург помял палец.

— Оборвана связка верхней фаланги. Сейчас наложу вам лубок. Недели через четыре, будем надеяться, срастется.

— Да-а?! — воскликнул я.

— Впервые вижу столь радостного клиента! — хирург сказал.

Примчался домой. Мимо кладовки проходя, гипсовому Толстому вздетый пальчик показал. Тот аж побелел.

 

Глава 15

С утра отец хмурый, насупленный был, бровями стол подметал. Немного Толстого напоминал, сосланного навеки в кладовку.

— Пошли завтракать, — ему сказал.

Думал крикнуть, как Нонна: все гэ!.. Но ее не заменишь.

— Мгм... — отец произнес, не отрываясь от рукописи. И потом долго еще не шел. Не мог оторваться, счастливчик? Наплевать ему на то, что все остывает, главное — его вечный научный шедевр!

...Видать, просто ты завидуешь, что он пишет, а ты нет. Но этим моим злобным чувствам пора дать отпор... Может, Нонна вернется. И к тому времени должны быть тут мир и благодать.

Явился наконец. Мрачно кивнув, уселся. Раньше было принято говорить “Бодр-рое утр-ро!”, и как-то это задавало тон на весь день, но теперь, когда нет Нонны, исчезло все. Невелика птичка, да звонкий голосок!

Отец увидал вдруг мой пальчик запеленутый, пострадавший.

— В носу, что ль, ковырял? — усмехнулся. Так подвиг мой оценил. Спасибо, отец, на добром слове.

Похлебал молча каши, маленько потеплел, подобрел.

— Ну, спасибо тебе, что не забыл! — усмехнулся он.

— Как можно!

— Ну, всяко бывает! — откинулся, улыбаясь. Чувствую — сейчас он настроился мудростью делиться. А потом — нельзя?! Хмурое его настроение гораздо меньше раздражает меня, нежели добродушное. Не чует этого?

— При царе еще было...

Начал издалека. При царе Горохе, видимо.

— А, — произнес я холодно. Но его не собьешь.

— Да-а-а... — он произнес неторопливо.

Боюсь, что, пока доберемся мы с ним до сегодняшних дел, день закончится. Но хочешь не хочешь, любишь не любишь, а надо терпеть. Единственно когда общаемся с ним — за завтраком. Надо!

— А? — он вопросительно произнес, требуя, видимо, поддержки.

Я кивнул благожелательно: мол, давай, давай! Время терпит!

Но не в такой же степени! Минут пять после этого он молчал. Склонив брови, яростно растирал в чашке лимон с сахарным песком. Сколько сил еще в нем!

— Так что — при царе-то? — пришлось его немножко поторопить.

— А?! — снова произнес. Молодецки уже огляделся: мол, если так просите, так уж и быть, расскажу.

Просим, просим.

— Лет пять мне еще, что ли, было. Или шесть?

— Ну, не важно, — проговорил я.

Он усмехнулся, заранее и меня настраивая на веселый лад.

— Жили бедно мы с матерью. Отец в бегах...

Это знакомо мне. Веселое начало.

— А детей нас семеро. Я почти самый старший. Второй после Насти. Нина еще в люльке была. А я уже самостоятельный вроде.

Это какая-то сага!

— Ну, утром встаем... нас кормить чем-то надо. А нечем!

Если он намекает на плохой завтрак!.. пусть дальше готовит сам!

— Мне мать и говорит: ты к Андрюхиным пойди, вроде как бы по делу. Тут письмо от отца пришло — вот от него поклон им и передай! А Андрюхины, наши дальние какие-то родственники, богато жили! Был, помню, у них Тимка, мой ровесник. Дружили мы. Прибегаю к ним: “Здрасьте!” — “А-а! — хозяйка мне говорит, — явился. А мы уж хотели кошку в лапти обувать да за тобой посылать!” Намекая вроде, что я каждый день к ним хожу. Андрюхины, за столом сидя, смеются. Тоже большая была, дружная семья. “Ну, садись уж за стол, раз пришел!” — говорит хозяин. И я чувствую, что добрые они и любят вроде меня, но все равно — неловкость. Вспомнил — прям как сейчас! “Да ты раздевайся”, — хозяйка предлагает. “Да я на минутку, прям так!” — сажусь в полушубке. Андрюхины смеются: “Ишь богатый какой! Шубой хвастает!” Понимаю, что любовно смеются, но неловко все равно. Главное — начинаю есть и потею, в полушубке-то. Но снять теперь — тоже неловко. Обливаясь потом, быстрее ем, чтоб с неловкой этой ситуацией покончить, а от спешки потею еще сильней, пот капает в плошку! Но полушубок, с отчаянием понимаю, еще и потому нельзя снять, что рубаха рваная — совсем застыжусь!

Отец умолкает, уносясь чувствами туда. Да и я тоже. Он, наверное, единственный человек, который помнит то время. Понимаю — это ж колоссальное счастье для меня, что я это слышу.

— А что ели — не помнишь? — с надеждой спрашиваю я.

— Почему ж? Помню! — бодро отвечает он. — Кулагу ели.

— Что это?

— А? — снова, подняв брови, смотрит соколом, гордясь с полным основанием, что такое помнит. Может, он один только это уже и знает?

— Кулага? Ну, это... мука с солодом. Такая кашица. С фруктовыми какими-то добавками — яблоки, кажется! — не вникая уже в мелочи, чуть свысока произносит он.

Бежать записывать? А куда? Я-то уже не пишу.

Все же — к нашим дням надо вернуться.

— Отец! — решительно произношу я. — ...Скоро Нонна может вернуться.

— Нонна? — Он удивленно поднимает мохнатую бровь. Забыл, видимо? Кулагу помнит — а Нонну забыл? — И что? — спокойно интересуется он. Да. Особого энтузиазма не высказал. Хотя знаю, что дружат они за моей спиной, иногда нарушая мои заветы. Забыл? “И что?”

— Так вот...

Не хотел об этом говорить... Решил так: если он по дороге на завтрак уберет кальсоны свои с батареи в сундук, возникать не буду! Но он даже не глянул туда, прошествовал величественно! И так, видимо, будет. Втемяшить что-либо трудно уже ему. С огромным трудом втемяшил, чтоб старое свое белье после ванной клал на батарею, сушил, а то он раньше прямо мокрое клал в грязный сундук. Это — удача. Но дальше не пошло. Чтобы с батареи снести в сундук — это его уже не заставить. Так что, похоже, правильней мне — жалеть, что начал его воспитание. Так поздно.

— Отец! — все-таки говорю. — Сколько можно тебя просить, чтоб ты кальсоны свои убирал с батареи? Неприятно. Особенно женщине. Понимаешь?

— Они еще не высохли! — яростный взгляд.

— Да ты даже не прикоснулся к ним, когда шел!

— Нет, прикасался! Когда ты дрых еще без задних ног!

Пошла драка! Тут уж не до гармонии — только успевай!

— Ну если ты встаешь так рано... — нанес ему меткий удар, — то тогда будь любезен выливать банку с мочой, пока никто не видит этого!

— Не хочу вас будить! — ответил яростно. — Потом... и другие соображения есть, чисто физиологические!

— Тебе трудно лишний раз пройти до уборной?

Яростное молчание. И в этом наверняка у него есть какой-то свой метод, как в скрещивании растений, научно обоснованный... его вряд ли собьешь! А что мы при этом испытываем (слился уже чувствами с Нонной), ему наплевать! Главное для него — научное совершенство, “абсолют”! Не имеющий никакого отношения к жизни!.. во всяком случае — к сегодняшней!

В гордом молчании брякал ложкой. Потом, немножко оставив каши, отодвинул пиалу.

— Каша вся в комках! — произнес надменно.

Гурманом он исключительно здесь сделался, переехав к нам. Раньше, в сельской своей жизни, что попало ел. “Гвозди переваривал!” — как сам гордо говорил. Теперь гурманом заделался!

— Отец!.. — после восклицания этого я долго молчал. Что бы ему сказать такое, как бы уладить все? Безнадежно! — Отец! Скоро Нонна выходит. Она... не совсем в порядке еще. Прошу тебя: не придирайся ты к ней! Главное сейчас — не истина, как ты любишь, а спокойствие. Не спорь с ней — даже если она не права. Она этого не выдержит.

— А я — выдержу?! — Отец тоже уже задрожал. Очаровательный завтрак. Судя по нему — все готово к приходу Нонны. Вспомнил недавний их скандал. “Если он будет... баррикады в своей комнате делать, — Нонна дрожала, — я вообще из дома уйду!” — “Ты в стол мой лазаешь! Деньги берешь!” — “Я?!” — “Ты!” Трудно тут с гармонией! Но вроде немножко успокоили там ее?.. С другой стороны — только она и вспоминала вечером: “Пойдем к отцу твоему, поговорим. Ить скучаить”. И мы шли.

— Ну, спасибо тебе за разговор. И завтрак! — Отец скорбно поднялся. — Как меду напилса!

Сутулясь, слегка склоняясь вперед, как пеший сокол, по коридору пошел. Зря я его! Это я сам жутко боюсь ее прихода — а вину, уже заранее, на батю валю. А он-то чем виноват? Выбрал свою линию — на возраст девяносто двух лет — и этой линии держится. И не уступает! И прав! Я от победителя-бати устаю, но каков будет он — побежденный? Вот когда горе начнется. Не приведи господь!

Отец строго из коридора выглянул, махнул своей огромной ладонью.

— Суда иди!

Что-то там изобрел. Побитым уходить с поля боя — не в его правилах. Взял в руки себя, что-то придумал.

— Это ты наворотил? — указал на рубашку мою, брошенную на сундук. — Так это и останется?

Молодец! По очкам — победа! Я кинул в сундук рубашку грязную, а заодно и кальсоны его, которые он протянул мне величественно, и гордо ушел. Молодец! Пока он побеждает — или пусть думает, что побеждает, — жить все же легче ему. И нам, стало быть, легче — когда в форме человек!

— Таблетки прими! — строго я ему крикнул. Но это ж разве реванш?

Он вернулся-таки — еще грозно, но уже весело из-под кустистых бровей поглядывая: победил, так весело на душе!

Взял фужер со стола, водой налитый, сморщившись, посмотрел туда, словно там гадость налита какая-нибудь. Есть такая привычка у него, не очень приятная. Я уже ему говорил!

— Водопроводная вода? — грубо спросил.

Сам бы мог решать такие проблемы!

— ...Да! Водопроводная! Но — не отравленная. Кипяченая, — сказал я.

Весело на меня уже поглядел. Выломал из пластинки таблетки, ссыпал в ладонь свою огромадную, снова сморщился, скушал, запил водой.

Вот и хорошо.

— Побреюсь, пожалуй. — Отец задумчиво седую щетину поскреб.

Мне бы надо срочно побриться — мало ли что? Могут в больницу вызвать. Ну ладно уж, хорошее настроение его, с трудом созданное, будем беречь.

Из ванной с моим тюбиком высунулся:

— Мыло?

Довольно грубо звучит, а это, между прочим, международный шейвинг — крем “Пальмолив”! Молча кивнул — хотя столь потребительское отношение к моему крему покоробило меня. Тюбик тощ, а когда новый куплю — не знаю. Триста у. е., выданных Бобом, тают... как крем!

Сучья отняли навсегда — и больше нет у нас с ним общих доходов. Просроченная виагра уехала куда-то... Пенсия? На нее максимум неделю можно прожить. Кузя, мой высоконравственный друг, мудро вещает: “В наши дни, как и всегда, впрочем, в ногу с партией надо шагать!” — “С какой же партией, Кузя?” — “Ну, в наши дни, слава богу, есть из чего выбрать! Глаза буквально разбегаются!” Это у него. А у меня почему-то не разбегаются, а, наоборот, сбегаются в одну точку к переносице. Неохота смотреть. Хотя, судя по нашим делам, с альтернативным топливом связанным, мы больше к “зеленым” тяготеем. “Зеленым” и по философии, и в смысле цвета выплачиваемой валюты... надеюсь. Но сучья сгорели помимо нас... а какое еще альтернативное топливо, не знаю я. И Боб, этот “дар Валдая”, делся куда-то. “Абонент находится за пределами досягаемости”!

О литературе вообще не говорю. Последние детективы мои — “Смеющийся бухгалтер” и “Смерть в тарелке” — канули во тьму. В издательство звоню, никакого голоса нет, только музыка в трубке звучит: Моцарт, Симфония номер сорок. Но не до конца.

Вспоминаю с тоской лучший свой промысел последних лет. Как крупный специалист по этике и эстетике крепко и уверенно вбивал клин между эротикой и порнографией, кассеты на две груды расчесывал: эротика — порнография! Больше не звонят. Решили, видимо, что в моем возрасте разницы уже не смогу отличить? Или вообще — исчезла она, эта разница? Жаль, кормила неплохо. Чем кормиться теперь? Это в молодости можно было болтаться, а теперь — надежный дом надо иметь.

Отец, из ванной в уборную переходя, выключатели перещелкнул и заодно на кухне вырубил свет, забыл, видимо, о моем существовании. А может, светло уже?

В окошко посмотрел. Привычно уже содрогнулся. Сейчас особенно четки черные буквы у того окна: “Анжела, Саяна”! Каббалистика какая-то! Но — ничего! Пострадавшим забинтованным пальцем перекрестился. Я — отец Сергий теперь! Не искусить меня. Стас насчет моего “морального веса” сомневался... есть теперь у меня “моральный вес”! Вот он! — на пальчик глядел. А с темным окном этим, с этой “черной дырой”, я, считай, расплатился полностью. Пальцем заплатил! И если Нонна снова увидит там меня с кем-то! Тогда... глазки ей выколю этим пальчиком! Вот к такому доброму, оптимистичному выводу я пришел.

С кухни пошел и рассеянно свет бате в уборной вырубил: обменялись любезностями. Батя заколотился там бешено, словно замуровали его! Вернул освещение.

Теперь как опытный, свободно плавающий гусь должен подумать, куда мне плыть.

В крематорий звал соученик мой из Института кинематографии — речевиком-затейником, речи произносить. Там и ночевать можно в освободившихся гробах. Но это уж напоследок.

Батя прошествовал по коридору, сообщил, на меня не глядя:

— Пойду пройдусь.

Правильно, батя. Пойди пройдись. Насладимся покоем. Но — не вышло. Зазвонил телефон. Трубку поднимал с натугой, как пудовую гантель.

— Алло.

— Так вот, — голос Стаса. — Миг настал! Евсюков из Москвы вернулся — и сразу же назначил комиссию. Я не в силах! Попробуем что-нибудь. Приезжайте к двенадцати!

Рядом с телефоном с кем-то заговорил, потом удалился — трубка осталась лежать. Но от пустой трубки, с эхом, мало толку. Я нажал на рычаг.

Снова звонок.

— Да!

— Тема есть, — неспешный голос Боба. А ты думал — он тебя отпустит? — Я тут в Думу хочу податься — побалакать бы надо.

Самый подходящий момент!

— Я тут... немножко спешу, — я сказал вежливо.

— Счас буду, — отключился, гудки.

Заманчиво, конечно, помочь будущему государственному деятелю, но... Есть более срочные задачи. Если я через сорок минут в Бехтеревку не домчусь — Нонну, глядишь, “упакуют”, как мать ее упаковали там. Недолго мучилась старушка. Но у нее к тому времени муж умер уже. А я-то жив. К сожалению. Что ты такое говоришь?

Главное — ни хрена не готово, холодильник захламлен... как наша жизнь. Что я с ней тут делать буду — когда сам не знаю, что делать? Ну, видимо, с ее приходом и появится смысл — в том, чтобы из болота ее тянуть.

С батей бы посоветоваться!.. но он, как всегда, величественно удалился в нужный момент! Хотя бы как-то проинструктировать его! А! Все равно делать будет все по своим теориям! Хоть бы у себя пыль вытер — я провел пальцем по стеклу на полке! Но нет. Наверняка и тут в научную полемику вступит, а мне надо бежать. Ссыпался с лестницы.

Ч-черт! Тут-то и напоролся на батю. Не проскочить! С блаженной улыбкой стоит посреди двора, покрытого, как роскошным ковром, “конскими яблоками”, и на руке держит сочный образец.

— Видал? — ко мне обратился. Спокойно разломил “яблоко”, половинку мне протянул. Для науки нет преград! Объект, достойный изучения. Снаружи круглый, шелковистый, темный — на сломе более светлый, шерстистый, с ворсинками. Все? Я отвернулся от предмета, глянул на арку.

— Ценный, между прочим, продукт! — обидевшись на мое невнимание, назидательно батя произнес. Зря я брезгливость продемонстрировал к натуральному хозяйству. Будет теперь воспитывать меня. — В любом крестьянском доме, — голос свой возвысил, — ценили его!

Ну, в нашем доме тоже хранят. Не убирают. И даже производят, с размахом. Теперь тут у нас наездницы проживают — так что с этим не будет проблем.

Тут это как раз и подтвердилось — Анжелка свою лошадь вывела под уздцы. Конюшенная улица, где были когда-то Царские Конюшни, чуть в стороне, а у нас тут свое, нажитое. Сможем изучать.

— Прокатимся? — Анжелка задорно мне крикнула.

Я ей пальчик забинтованный показал, торчащий. Боюсь, неправильно меня поняла. Сделала неприличный жест — и в седло взметнулась, пришпорила лошадь — но тут же осадила. Из-под арки во двор, мягко, по навозной подстилке, знакомый джип въехал. Боб свинтил стекло, глядел на наездницу. Видно, напоминала “податливых валдаек” с хутора его.

Батя на Анжелку тоже благожелательно глядел, чуя, что перебоев с продуктом не будет тут.

— Между прочим, отличное топливо. — Отец бросил кругляк в снег с некоторым сожалением. — Кстати, экологически чистое! — усмехнувшись, добавил он. Вспомнил, видимо, мою историю про африканку, что жарила своему мальцу лепешки на верблюжьих какашках. Наше не хуже!

— Растаптывали в проулке, сушили, потом резали. Всю зиму печку топили, — поведал батя.

— Печку? — Боб даже вылез из тачки. — И тепло было?

— Жарко! — сверкнул взглядом отец.

Ну, надеюсь на их сотрудничество. А вот если я через полчаса в больнице не окажусь, будет действительно жарко! Я дернулся. Но батя — слишком опытный лектор, слушателя никогда не выпустит, пока не внушит свое.

— Кстати, — произнес он задумчиво, — из-за кизяков и род наш такой!

Уже почти на бегу я тормознул возмущенно. Опять гнет свою теорию о влиянии условий на наследственность! Сколько спорили с ним, чуть не дрались — свое гнет упрямо.

— Как? — произнес терпеливо я. Насчет истории рода хотелось бы узнать. Как конкретно повлияли условия на нашу семью? Грыжа — это гены. А что еще?

Хотя в обрез времени, но это слишком важный вопрос.

— А?! — Хитрый батя, нагнетая обстановку, прикинулся глухим. Теперь еще надо уговаривать его. Не дождется! — Так из-за кизяков все! — Долгая пауза. Я пошел? — ...Дед твой, отец мой, носил кизяки в дом. Отец его, прадед твой, такое устройство вешал ему через шею — ящик спереди, ящик сзади. Ну и надорвался он.

Как, кстати, и я. У меня даже раньше грыжа вылезла, чем у отца. “Корень-то покрепче”! Год он насмехался, куражился — потом выскочила и у него. Так что грыжей мы навек обеспечены прадеду благодаря.

— Ну, работать он не смог больше. Начал книжки читать.

Аналогично.

— Потом писарем стал. Я видал записи его: каллиграфический почерк! Отлично писал.

Я тоже стараюсь.

— Ну так с него все и пошли учиться и вот стали кем-то... — Он торжественно возложил руку мне на плечо. Мы постояли молча.

— Кизяки-то научишь делать? — с волнением произнес Боб. У него свой азарт: альтернативное топливо, международный фурор. Прихоть эксцентричного миллионера.

Но батю не так-то легко взять! Подержав еще свою руку на моем плече, он уронил ее и, полностью отключившись, пошел себе, даже не глянув на Боба. Да, родственница права: “Корень-то крепче будет!” В свою сторону его никто не согнет. Батя медленно удалялся под арку. Спокойно и даже величественно. Передал эстафету поколений мне. Продавил-таки свою навозную колею — через меня.

— Тебя надо куда? — Боб открыл дверцу. Надеется, что навоз прочно вошел в мою кровь. А куда денешься? Если он успеет меня домчать, готов дерьмо утаптывать всю мою жизнь.

— В больницу не подбросишь по-скорому? — произнес я. Он кивнул.

Всадница под гулкой аркой с гиканьем обогнала отца, но он никак не среагировал, не ускорил свой медленный ход: лошадей он не видал, что ли? Медленно, ссутулясь и раскорячась, он вышел на улицу, вдумчиво постоял, определяя, куда дует ветер. Строго против ветра всегда идет. Считает — одна из теорий его, — что в наветренной стороне меньше газов автомобильных. Личная его экология, которую он блюдет тщательно, поэтому так крепко и долго живет.

Наконец вправо свернул. И мы смогли вырулить.

— Да-а, крепкий батя у тебя!

Мы выехали на Невский.

— Куда конкретно надо? — Боб спросил.

— Да надо тут подскочить в Бехтеревку.

Боб кивнул. Придется мне за батю отвечать. Осуществлять, так сказать, преемственность поколений. Дед, правда, начинал с кизяков, а я, похоже, ими закончу! Замкну собой круг.

У одной из амазонок, скачущих перед нами, лошадь подняла хвост и насыпала “продукта”! С этим не будет проблем. Боб на меня радостно глянул. Все как у него на валдайском хуторе. Теперь у нас тут хутор.

Кстати, если бы не любимая жена, я мог бы еще соскочить с этого дела. Но так, по дороге в Бехтеревку, не рыпнешься уже. Позаботилось мое семейство обо мне.

— Да, крепкий у тебя батя! — растроганно Боб произнес. — Чем-то деда моего напомнил!

— Чем?! — воскликнул я. Наше фамильное сходство теперь поддерживать надо.

— Кизяки тоже делал! — вздохнул Боб.

— Так ты умеешь, наверное?

— Нет. Мне не передал.

В мою сторону поглядел. “Передача”, значит, может быть лишь через моего батю. Точнее, через меня. Таперича, благодаря бате и жене, я первый энтузиаст, умелец-говнодав. Спасибо. Приобщили к семейному ремеслу.

— Помню, — разнежился Боб, — чуть лето — сразу делает замес. Добавляет мякину, труху.

Значит, знает рецепт? Но перебивать сладкие его воспоминания я не стал.

— А сам уже на какую ни есть красотку поглядывает. — Боб подмигнул.

— А красотка-то тут при чем? — Я даже вздрогнул.

— Ну как? — разлыбился Боб. — Утопчет, высушит. Штабелями их сложит... Кизяки, я имею в виду. Потом — продаст кизяки по хатам, деньги в шапку и идет.

— ...К красотке?

— Ну а к старухе, что ли? — Боб захохотал.

Похоже, эту часть технологии он неплохо усвоил. Хоть сейчас в Париж! Но производство, видно, на мне. Усложнились отношения нынче: навряд ли у нас так же весело, как у его деда, дело пойдет!

Мы ехали мимо старого кладбища.

— ...А тут счас хоронят, интересно? — я спросил.

Пытался как-то отвлечь Боба, на более возвышенную тему беседу перевести, но он, похоже, это дело крепко застолбил. Занял экологическую нишу. Снова смысл жизни появился у него.

— Это ж теперь будет в мире “намбер ван”! — восклицал он восторженно, собираясь, видимо, на кизяках подняться, как наша семья, занять место в элите... Но насчет “всего мира” я бы не спешил: отнимут, как сучья отняли. Погодим! Я уже чувствовал, что тоже переживаю.

— Эх! — Боб резко тормознул. Чуть не проехали. Лишь мечтали о “топливе будущего”, а домчались в момент, словно мы в будущем уже!

Я с тоской глядел на больницу: у меня тут красотка своя, кизяки я для нее теперь делаю. А куда деться?

— Подожди тут... минуток дцать! — уже уверенно, как соавтор, сказал Бобу.

Надеюсь, быстро не остынет его азарт в этом грустном пейзаже? Мы ж еще многое с ним должны обсудить!

Я прошел по тусклому коридору, постоял перед засаленной занавеской, заменяющей дверь, отпахнул ее.

— На комиссию ушла! — сказали соседки вместе и, как мне показалось, с волнением. Жалкая ее беспомощность, похоже, проняла и их, на всеобщей доброте, ощутимой особенно в больницах, и держится наша жизнь. Даже в самом конце. И как-то обыденно все происходит, без декорации и пафоса. И это, наверное, хорошо? Я вышел в закуток перед палатой: пыльное, с разводами грязи, огромное окно, пожелтевший, но с сильным запахом фикус. Вот тут примерно все и определится. Кончилась наша жизнь — или немножко еще осталось?

Походив в закутке, я, не удержавшись, пошел все же по коридору к кабинету главного врача. Вряд ли я понадоблюсь комиссии, но — вдруг? В дальнем конце, у кабинетов начальства, царила роскошь: кресла из кожзаменителя, большой аквариум. Я с тоской вспомнил пахучий аквариум, который чистили у нас на глазах в баре на краю темного пустыря, холодную ее враждебность, когда мы сидели там. Изменилось ли что за месяц, стала ли она теплее?

Вдруг кто-то дернул меня сзади за пиджак. Я обернулся. Нонна стояла, смущенно сияя.

— Ве-еч! — проговорила она. — ...А сколько мне лет?

Это она готовится к комиссии? Или уже была?!

— Ну а ты думаешь — сколько? — опасливо проговорил я.

Вот сейчас все и выяснится... где ей жить!

— ...Сорок? — пролепетала она.

Я в отчаянии швырнул шапку в стену! Все!.. Лишнее себе позволяете — самому же придется и поднимать.

— Шестьдесят тебе! Шесть-десят! Запомни!

Зачем ей, собственно, уже это запоминать?

— Ты... была уже на комиссии? — В последней надежде я уставился на нее.

Не поднимая головы, своим костлявым подбородком виновато кивнула.

— Ну ничего! — бодро взял ее за плечо. — Там тебя и подлечат!

— Значит, я домой не поеду? — По щечкам ее в красных прожилках слезки побежали.

— Но что ж ты не могла сосредоточиться?! — простонал я.

Наверное, надо было туда ворваться! Отвечать за нее?

Стараясь успокоиться, она надула дряблые щечки мячиком, потом шумно выдохнула, и они сразу обвисли.

Распахнулась дверь, обитая кожей, и вышел Стас. Он шел мимо нас, не глядя. Замучили мы его! Он подошел к фигуристой медсестре, положил на ее стол бумажку. Она прочитала, изумленно глянула на Стаса, потом на нас.

— Оформляйте! — буркнул ей Стас.

Я выпустил руку Нонны. Ну все. Надо отвыкать!

— ...На выписку. — Это было сказано хоть и без души, но — в нашу сторону.

— Как? — воскликнул я. Мы с Нонной смотрели друг на друга.

— ...А вы зайдите ко мне, — по-прежнему на меня не глядя, произнес он, — ...один.

— Стой! — Я снова схватил Нонну за руку.

— Я стою, Веч! — Она радостно кивнула.

В кабинете Стас долго молчал.

— Как я уговорил их?! — воскликнул он наконец, разведя руками. — Боюсь, что я несколько преувеличил... ваши способности. Болезнь ее, похоже, сильней.

Я сам, боюсь, их преувеличил... Я этого не сказал — но он прочел это в моем взгляде.

— Комиссия, кстати, еще работает. — Он сделал движение к двери.

Пойти с ним? Но она ждет там, робко улыбаясь. По ней не пройду.

— Понял. — Стас снова сел. Помолчали. — Главное, — он шлепнул по столу ладонью, — дух противоречия в ней не удалось истребить. — Когда она говорила комиссии, что ей сорок лет, я заметил в ее глазах... веселые огоньки! Как вы думаете — это она нарочно могла говорить?

— Могла. Из-за любви к веселью она и здесь оказалась, — вздохнул я. ...Когда ее “воспитываешь”, в глазах ее тоже веселые огоньки загораются.

“Ну как? Поняла, что я тебе говорил?” — “Нь-ня!” — весело восклицает она. Хочешь, чтобы другой она стала?.. “Нь-ня!” Такой она мне и нужна.

— Сами разбирайтесь! — Стас ладонью махнул, потом подвинул бланки. — Ну что... сильные лекарства выписываем? Будет тихая, но...

Неузнаваемая. Другая.

“Нь-ня!” ...



Все права на текст принадлежат автору: Новый Мир Журнал Новый Мир, Журнал «Новый мир».
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Новый Мир ( № 6 2003)Новый Мир Журнал Новый Мир
Журнал «Новый мир»