Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Валентинович Евдокимов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
1612 годДмитрий Валентинович Евдокимов

Дмитрий Валентинович Евдокимов 1612 год

Часть первая Господин великий голод

Афанасий Иванович Власьев, дьяк Посольского приказа возвращался после долгого заграничного вояжа на родину. Отбыл он из Москвы по секретному царскому указу еще в июне прошлого, 1599 года. Из-за неспокойствия в Ливонии, где шли непрерывные стычки за обладание этой злополучной землей между вооруженными отрядами короля польского Сигизмунда III{1} и его дяди, правителя шведского, будущего Карла IX,{2} Власьев вынужден был добираться в Европу кружным путем, через Архангельск, морем вдоль норвежских и датских берегов, а затем по Эльбе.

В Гамбурге его ждал радушный прием тамошних бургомистров и богатых купцов, желающих иметь привилегии в торговле с Московией. Дьяк охотно обещал, рассказывая, что новый царь мудр, богат и щедр, при восшествии на престол выплатил всем служилым людям по три оклада: один — в память о покойном царе Федоре, второй — для укрепления своего царствования и третий — обычный годовой. По всей земле не велел брать податей, торжественно объявив, что все обширное строительство по украшению и укреплению городов будет вестись за счет царской казны.

А особо жалует государь иноземных людей да пленных немцев лифляндских и литву, находившихся в ссылке во время войны с Польшей, вернул в Москву, а тех, кто захотел служить, взял в службу, назначил поместья и жалованье. Торговым людям — немцам повелел дать по тысяче, иным — по две тысячи рублей и многих пожаловал званием гостя.

Весть о том, что царь Борис охотно берет в службу иностранцев самых разных национальностей и хорошо платит, распространилась так быстро, что к моменту отъезда Власьева в Прагу поезд его значительно увеличился. За его колымагой, отделанной серебром, следовали верхом новый царский лекарь (шестой по счету) Каспар Фидлер со своим братом Константином, преподаватель немецкого и латинского Мартин Бер, пятнадцатилетний ученик купца Исаак Масса…{3}

Из Праги пришлось ехать в Пильзен, где императорский двор укрывался от очередной чумы. Власьев был вправе рассчитывать на хороший прием римского цезаря Рудольфа,{4} благо, что в прошлый свой визит привозил в подарок от покойного царя Федора для вспоможения в борьбе с турками драгоценные русские меха на сумму четыреста тысяч рублей. Но Рудольф, за прошедшие пять лет увлекшийся алхимией и поисками эликсира жизни, аудиенцию дал короткую и больше интересовался коллекцией драгоценностей Ивана Грозного да его посохом, сделанным из цельного рога редчайшего зверя единорога, якобы обладающего исключительной целебной силой. Переговоры пришлось вести с канцлером, который легко разгадал цель визита Власьева — столкнуть Римскую империю с Польшей под предлогом, что поляки не пропускают русские войска, которые Россия якобы готова направить на помощь цезарю для борьбы с Османской империей. Канцлер с министрами ответили весьма любезно, но непреклонно: воевать с Польшей они не будут и что, хотя поляки действительно недруги Австрийского дома, цезарь любит короля Сигизмунда. Короче, довольно прозрачно намекнули, что между империей и Польшей возник союз, что забыли австрийцы прежнюю обиду за брата цезаря Максимилиана, боровшегося за престол с Сигизмундом и плененного коварным шведом.

Несолоно хлебавши отправился дьяк в Краков для переговоров с польским королем. Сигизмунд III, из королевского шведского рода Ваза, все свои помыслы в это время устремил на борьбу за шведскую корону, которую нагло, на его взгляд, узурпировал его родной дядя Карл Зюндерманландский.{5} Боевые действия в Ливонии шли с переменным успехом, и Сигизмунд не скрывал, что был бы рад видеть в России не врага, а союзника. Решено было, что в Москву выедет великое королевское посольство во главе с великим канцлером литовским Львом Ивановичем Сапегой для заключения мирного договора.

В Кракове поезд Власьева еще больше увеличился за счет известных вояк — французов, англичан, шотландцев, немцев, которые выразили готовность предоставить свои шпаги к услугам русского царя, естественно, за хорошую плату.

Власьев глянул в слюдяное окно в задней стенке колымаги: вот они браво гарцуют на своих конях, вид несколько потрепанный, но, безусловно, воинственный. Царь будет доволен: один капитан Маржерет чего стоит!{6} Он рассказывал дьяку, что в Трансильвании в одиночку схватился с целой сотней турецких воинов! Даже если и соврал наполовину, то все равно боец отменный.

Кучер, сидевший на лошади, резко натянул узду:

— Тпрру!

Власьев приоткрыл дверцу колымаги:

— Чего стал?

— Граница, боярин! Переправляться через реку будем!

Поддерживаемый слугами, дьяк осторожно сошел на землю. Вышел на высокий берег реки, не торопясь осмотрелся. Был Афанасий Иванович, как и полагается высокому чину, мужчиной дородным, что подчеркивалось и соболиной шубой необъятных размеров, надетой поверх парчовой ферязи[1] с длинными, до земли, рукавами. Торжественный наряд завершала горлатная шапка, прозванная так потому, что шилась непременно из ценнейшего, переливчатого меха горловой части соболей либо куниц. Формой она напоминала ведро, с той лишь разницей, что расширялась от головы кверху. Лицо дьяка было широким и румяным, как блин, глаза серые, небольшие, но проворные, так и ввинчивающиеся в собеседника. Главным украшением лица была светло-русая окладистая борода, доходившая до груди.

Нетерпеливо постукивая коротким, но на высоком каблуке сапожком из золоченого сафьяна, Афанасий Иванович наблюдал, как холопы ухватисто сколачивают плоты будущего моста, поскольку старый унесло весенним паводком.

Возле дьяка, чуть поодаль, спешились иноземцы. К нему подошел капитан Маржерет, или Маржере, как называл он себя на французский лад. Сняв широкополую шляпу с петушиным пером и махнув ею в полупоклоне, капитан обратился к дьяку на ломаном немецком:

— Правду ли говорят, что перед нами уже Московия?

— Это Русь, Россия, — сердито поправил Афанасий Иванович. — Московия — это небольшая область вокруг Москвы. У вас часто по ошибке русских называют московитами. Это все равно что у вас всех французов называть парижанами. Понятно говорю?

— Йа, йа, — закивал Маржере, вглядываясь в простиравшиеся перед ним леса.

В этот солнечный майский день от них исходило светло-зеленое сияние.

— Так много леса! — воскликнул он изумленно. — Сколько дичи, зверья должно быть здесь!

— Хватает, — улыбнулся Власьев. — И дичи и зверья. Особенно волков да медведей! Не боишься?

— О-о! — возмутился капитан, хватаясь за шпагу. — Жак де Маржере не боится даже встретиться со львом!

— Что ж, скоро увидим, — опять улыбнулся Власьев. — Любимая царская забава — глядеть на единоборство ловчих с медведем. Храбрецов царь жалует щедро…

— Один на один с медведем? — изумился капитан. — С каким же оружием?

— Только с рогатиной.

— Ро-га-тина, — старательно выговорил незнакомое слово Маржере.

— Да, это копье с очень широким, в две ладони, жалом.

— Однако действительно не каждый смельчак решится на такое!

— Тем более что медведя несколько дней не кормят и специально дразнят перед боем, чтобы привести в ярость.

— Как в кровожадном Риме, — пробормотал Маржере.

— Что ж, правители, как правило, любят жестокие шутки, — покачал головой Власьев, впрочем, тут же спохватился и добавил: — Однако наш нынешний царь Борис медвежьи забавы не одобряет.

Слуги тем временем принесли из обоза скамейку, обитую красным сукном, отороченным по краям серебряным шитьем. Дьяк грузно сел, а старший слуга налил из сулейки,[2] висевшей на серебряной цепочке у него на шее, ковш прозрачного меду и с поклоном подал Власьеву.

Маржере, чтобы не мешать, отступил на несколько шагов и, увидев, что дьяк, вкушая прохладный напиток, не склонен продолжать далее беседу, повернул к своим ландскнехтам.

Они расположились чуть поодаль весьма живописной группой на свежей весенней травке. Это были славные ребята, рыцари без страха и упрека, всегда готовые прийти на помощь тому, кто, естественно, больше заплатит. Несмотря на благородное происхождение, большинство этих рыцарей не брезговали и разбоем. Впрочем, в то время война и разбой мало чем отличались друг от друга: в том и другом случае больше всего страдало ни в чем не повинное мирное население.

— Что узнал нового, Якоб? — спросил Маржере краснощекий шотландец Роберт Думбар, говоривший, как и все ландскнехты, на чудовищной смеси языков, которые все перепутались у них в головах за время скитаний по Европе в поисках наживы. — Скоро мы получим звонкие русские монеты?

Думбар прочно, как в кресле, сидел на рослом, как раз подходящем ему по весу, голландском битюге и многозначительно подбрасывал в огромной ручище пустой кожаный кошелек.

Маржере широко улыбнулся, показав ряд желтоватых, но еще крепких зубов.

— Что, спешишь расплатиться с той паненкой, с которой ведался вчера вечером в стоге сена у трактира? — насмешливо произнес он.

Вся ватага загоготала, а Думбар с показным благочестием сложил ладони под пышным двойным подбородком:

— Видит Бог, я отдал этой прекрасной даме свой последний талер.

И в знак доказательства он снова подбросил пустой кошель.

— Брось трепаться! — воскликнул, хохоча, англичанин Давид Гилберт. — Ты же свой последний талер пропил еще в Ливорно! Так что ничего не досталось бедной шлюхе, кроме твоих пощечин!

Думбар, выпучив глаза, схватился за шпагу:

— Как ты смеешь оскорблять прекрасную даму!

Гилберт в ответ тоже потянул шпагу из ножен.

— А ну прекратите! — прикрикнул на них Маржере. — Вы же знаете, поединки в России строжайше запрещены, даже между иностранцами! Наш дьяк об этом предупреждал еще в Праге, когда подписывали контракт.

— Мы еще не в России, так что я бы успел покрутить этого жирного каплуна на своем вертеле! — проворчал Гилберт, отходя в сторону.

Видно, ландскнехты побаивались своего капитана. Высокого роста, с длинными жилистыми руками, Жак Маржере в остальном, казалось, не выделялся среди своих товарищей. Во всяком случае, по одежде. Тот же испанский вамс[3] из потертого серого бархата, украшенный жестким кружевным воротником, на который падали длинные волосы, широкие, под цвет вамса, штаны, присборенные у колен голубыми лентами, высокие сапоги со шпорами, сверху — темно-синий суконный плащ, подбитый мехом. Однако его лицо, несмотря на легкомысленную, клинышком, бородку и усы а-ля Генрих IV,{7} умело внушать почтение самым отчаянным головам зловещим, если не угрюмым, выражением черных глаз, хищным оскалом зубов из-под длинного орлиного носа. Лоб и левую щеку прорезал глубокий сабельный шрам, который легко багровел, когда капитан начинал сердиться.

Впрочем, капитан, как и всякий вспыльчивый человек, был отходчив. Вот и сейчас его улыбка вновь сделалась добродушной. Он продолжал подтрунивать над Думбаром:

— Должен тебе сказать, Роберт, что мой друг Мишель Монтень, с которым я имел удовольствие сражаться за нашего Генриха Наваррского, писал в своей замечательной книге «Опыты» о таких, как ты, забияках: «Поглядите, из-за какого вздора такой-то вверяет свою честь и самую жизнь своей шпаге или кинжалу; пусть он поведает вам, что повело к этой ссоре; ему не сделать этого, не покрывшись краской стыда, до того все это выеденного яйца не стоит…»

— Я тоже читал Монтеня и восхищаюсь его мудростью! — раздался ломающийся басок подошедшего к ландскнехтам студента Мартина Бера.

— О, наш ученый собрат! — насмешливо произнес Маржере. — Вы и сейчас не расстаетесь с книгой?

— Это тетрадь. Мне ее дал наш юный друг Исаак Масса. Здесь русские слова, которые необходимо выучить в первую очередь, чтобы не оказаться в этой варварской стране подобно немому.

— Похвальное дело, — одобрил Маржере. — Я буду благодарен, если вы и меня обучите этому языку. В каких выражениях русские приветствуют друг друга?

— Челом друже! Здорово шедши? — старательно выговаривал студент, заглядывая в тетрадь.

— А как по-русски «барышня»? — вдруг спросил задремавший было на коне Думбар.

— «Дефка».

— Если я скажу: «Мачка, мне надость дефка!» — меня поймут? — под дружный смех товарищей продолжил Думбар.

— Поймут, но рассердятся. В России не принято в гостях говорить о таких женщинах. И вообще здесь нет публичных домов, — нравоучительно заметил студент.

— А как же быть неженатому мужчине, вроде меня? — возмутился Думбар.

— Поститься, — не без лукавства ответил Бер, фарисейски возведя очи горе.

По мосту, пробуя крепость перекрытий, проскакали вооруженные слуги Власьева, затем, поскрипывая, медленно двинулась и его повозка. Иноземцы заняли место в длинной процессии.

Когда караван проехал приблизительно милю от границы, спутники увидели на высоком холме справа от дорога вооруженный отряд. Маржере невольно взялся за рукоять шпаги, мимоходом глянув на пистолеты, притороченные к седлу: «Не разбойники ли?» — но тут же успокоился, увидев, что русские радостно приветствуют отряд.

— Нас встречают, — шепнул Бер. — Таков обычай.

Повозка остановилась у холма. К ней подскакал всадник и, спешившись, ждал, когда из нее выйдет Власьев. Затем, сняв шлем с высоким шишаком, наклонил голову:

— Поздорову ли ты ехал, Афанасий Иванович?

Власьев вгляделся в лицо встречающего и воскликнул:

— Князь Пожарский? Дмитрий Михайлович? Рад, что над тобой вновь воссияла милость государя.

Упомянув царское имя, дьяк тут же вспомнил о ритуале, не торопясь снял свою высокую шапку. Впрочем, на его бритой голове, которая странно контрастировала с пышной бородой, оказалась еще одна шапка — круглая тафья[4] из бархата. Дьяк степенно поклонился и завел речь в привычном речитативе:

— Здоров ли великий государь царь и великий князь Борис Федорович, всея России самодержец, Владимирский, Московский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский, царь Сибирский, государь Псковский, великий князь Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, государь и великий князь Новгорода, низовые земли, Рязанский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондинский и всея северныя страны повелитель, государь Иверские страны, Карталинских и Грузинских царей и Кабардинские земли, Черкасских и Горских князей и иных многих государств государь и обладатель и прочее.

Князь Пожарский поклонился в ответ:

— Его царское величество Борис Федорович, всея России самодержец и прочее, здоров и прислал меня сюда, чтобы принять тебя, Афанасия Власьева, и вместе с вашими людьми снабдить провиантом, лошадьми и всем необходимым и доставить в Москву.

После того как приличия были соблюдены, дьяк вновь надел свою высокую шапку, а князь — боевой шлем, и беседа потекла более свободно.

— Так, значит, князь Дмитрий, ты снова во дворце?

— Да, вот сподобился царской милости — получил звание стольника.

— А сколько в стряпчих проходил?

— Семь лет.

— Да, да, как же — помню. Ты ведь службу начинал еще при покойном Федоре Иоанновиче…

Князь Дмитрий Пожарский, родившийся в Москве, в вотчинном подворье, что у Сретенских ворот, подобно всем отпрыскам знатных москвичей начал службу во дворце, как только исполнилось ему пятнадцать лет, получив первый придворный чин — «стряпчего со платьицем». Это означало, что каждое утро князь должен был присутствовать при пробуждении и одевании государя.

Был сын Иоанна Грозного тих и незлобив,{8} любил церковное богослужение, за что языкастые москвичи прозвали его «звонарем». Приверженность царя старым обычаям делала одевание его длинной и нудной процедурой. Долго решалось, какого цвета подать шелковую рубашку и парчовые порты. Чаще всего Федор Иоаннович выбирал красный цвет. Затем к рубахе долго примерялись воротники, обшитые жемчугом, называемые «ожерельем». Поверх рубахи надевался ферязь — кафтан, сшитый из атласа, с длинными рукавами, достигавшими пола, и со стоячим воротником, украшенным золотом, серебром и драгоценными каменьями. Он назывался «козырем».

Далее следовал становой кафтан из легкого шелка, без воротника и с короткими рукавами. Сверху кафтана надевался опашень из бархата, обшитый кружевами из жемчуга и драгоценностей. На плечи возлагались золотые бармы[5] в виде широкого откидного воротника. Затем царя обували в сафьяновые, обшитые золотом сапоги и опоясывали широким поясом, разукрашенным самоцветами.

Наконец наступал черед шубы из бобра либо из горностая, покрытой сверху бархатом или парчой. Без шубы царь не выходил из дворца даже в летнее время. На бритую голову царя надевалась сначала бархатная тафья, а поверх — тяжелая шапка Мономаха.

В таком виде царь отправлялся в церковь в сопровождении бояр, ведших его под локотки. Стряпчие могли перевести дух, но ненадолго: ведь по возвращении из церкви царя следовало переодеть к обеду, после трапезы уложить спать, а вечером снова нарядить для выхода в церковь.

Все это было не по нутру юному Дмитрию, с детства мечтавшему о службе на поле брани. И когда начали формировать войско для посылки к южным границам, на так называемую украйну, то есть окраину Российского государства, Пожарский упросил воеводу Бутурлина взять его в поход. Годы, проведенные на границе, сделали его закаленным воином, но мало способствовали продвижению в придворной иерархии.

— Так сколько тебе минуло? — спросил Власьев.

— Двадцать два, — произнес князь, гордо откинув голову.

Своей статью князь напоминал былинных богатырей — высок, широк в плечах, пояс туго обвивает узкую талию. Ярко-голубые глаза смотрят прямо, не моргая, мягкая и пушистая, еще юношеская бородка открывает резко очерченные, полные губы. Шелковая епанча[6] с червчатым[7] отливом, подбитая лисьим мехом и застегнутая у ворота двумя жемчужинами, распахнута, показывая серебристую кольчугу с большой позолоченной бляхой на груди. Наряд богатыря довершали два длинных кинжала за поясом да сабля, висевшая с левого боку.

— Кое-кто из княжат, что поближе к трону, в семнадцать стали стольниками, — продолжал Власьев. — Хотя твой род подревнее некоторых.

— Мы, Пожарские, из Рюриковичей! — гордо воскликнул князь. — Мы ведем род от великого князя владимирского Всеволода Юрьевича…{9}

— Знаю, — кивнул дьяк. — Род знатный, если бы не опала… Я ведь начинал служить при Иоанне Васильевиче. Помню, что сначала дед твой Федор, по прозвищу Немой, отличившийся при взятии Казани, чем-то не угодил царю и был сослан на нижние города, потом отец твой Михаил, по прозвищу Глухой, во времена опричнины лишился родовой вотчины…

— Я потерял отца, когда мне было всего десять лет, — глухо ответил Дмитрий. — Остался старшим в семье. Если бы не мать…

— Так, говорят, и опала на тебя из-за матушки, Марии Федоровны?

— Верно сказывают. Хоть я вместе с другими князьями подписал прошлой зимой постановление Земского собора об избрании Бориса царем, кто-то донес ему, будто мать моя не одобряет его худородность. А царь Борис доносы любит…

Дьяк быстро оглянулся, не слышит ли кто из слуг:

— Тише ты! Снова в опалу хочешь?

— Хорошо царица, Мария Григорьевна, вступилась. Взяла мать к себе верховой боярыней, мамкой к царевне Ксении. Так что снова ласкают ее, да вот и меня заодно. Хотя мне милей дворца служба в поле.

— Еще успеешь навоеваться, — проворчал Власьев. — Да ты, никак, прихрамываешь?

— Татарин поганый стрелой в коленку угодил во время стычки на украйне. Нога зажила, но короче стала. Так что и я уже получил прозвище. Дед — Немой, отец — Глухой, а я — Хромой.

— Без прозвища как вас, Пожарских, разберешь? — ухмыльнулся дьяк. — У тебя два родных брата да еще сколько двоюродных да троюродных. Есть еще ведь один Дмитрий?

— Да, мой троюродный брат Дмитрий Петрович. Ему прозвище Лопата дали, за что, правда, не знаю. Разве что нос очень широкий, лопатой.

— Давай я тебя с нашими гостями познакомлю, — напомнил дьяк князю о делах.

По очереди подходили чужеземцы, каждому из которых Пожарский крепко жал руку, пристально вглядываясь в лицо, чтобы лучше запомнить. Жак де Маржере представлял своих подчиненных:

— Давид Гилберт. Роберт Думбар. Роман Орн. Михаил Желебовский. Андрей Лега.

— Лихие, видать, вояки! — обратился Пожарский вновь к дьяку. — Аль Борис уже своим воинам не доверяет?

— У них военное ремесло познатнее нашего, — невозмутимо ответил Власьев. — Строю лучше обучены и огневому бою. Так что ты меньше гордыни проявляй, а больше присматривайся. Оно полезнее будет. Где ночуем?

— Верст через десять, у села Красного, стоянка оборудована. Там и обед готовится, и баня.

— Баня — это хорошо! — мечтательно почмокал губами дьяк. — Сколько месяцев, почитай, по-нашему, по-русски, не парился. Все в каких-то лоханях мылся. Тьфу! Одна мокрота.

Несколько новых, свежесрубленных изб ожидали гостей у околицы большой деревни.

Из маленького оконца брусяной[8] избы валил густой дым.

— Пожар? — опасливо поинтересовался Думбар.

— Нет, это и есть баня! — рассмеялся толмач Заборовский. — Идите смелее.

Раздевшись в предбаннике, гости робко, гуськом стали пробираться в жаркое полутемное помещение.

— Дверь быстрей закрывайте, пар выпустите! — прикрикнул на них Афанасий Иванович, уже лежавший на полке рядом с каменницей.[9] — Эй, малец, плесни еще!

Густой пар заставил иностранцев кашлять и протирать глаза под задорные шутки русских. А малец, к их ужасу, вдруг схватил березовый веник и начал что было силы хлестать нежное и полное тело дьяка, который не только не возмутился, но, напротив, начал издавать зычное уханье, выражая большое удовольствие.

Невозмутимым остался лишь Мартин Бер, который сидел рядом с дьяком и повторял, как ученик, его могутные выкрики:

— Чеши мне хребет! Похвощи меня! Щелоку! Здоров ты парившись.

Наконец кумачовый от жары дьяк с воплем выскочил из мыльни и прямо с берега речки ухнул в воду. Его место на полке занял Пожарский, затем, когда и он убежал к реке, мужественно подставил под веник свою покрытую шрамами спину капитан. Ему неожиданно понравилась жаркая баня, чего нельзя было сказать о Думбаре, с которым произошла комическая история. Пока остальные парились, Думбар, слегка ополоснувшись, быстро оделся и отправился по берегу вдоль реки, откуда, как уловил его чуткий слух, раздавался задорный девичий смех.

Когда он выглянул из-за кустов, то увидел, что недалеко от берега плещутся девушки, видно выскочившие из расположенной неподалеку деревенской бани.

— Русалки! И какие красивые! — жарко прошептал ловелас и подался вперед.

Девушки заметили бравого вояку и со смехом начали брызгать в него водой. Думбар, притворно рассердившись, сделал вид, что собирается войти в воду. «Русалки» с визгом отступили, и вдруг одна из них погрузилась в воду с головой.

Подруги всполошенно закричали, не зная, как помочь девушке, видимо попавшей в водоворот. Тогда Думбар, не мешкая, решительно бросился в воду, в несколько мгновений настиг девушку и с ней на руках вышел на берег.

— Моя нимфа, — нежно произнес толстяк, не обращая внимания на потоки воды, стекавшие с его некогда щегольского костюма.

Он потянулся к девушке губами, та послушно подставила свои, но… кто-то из подруг крикнул что-то предостерегающее, и девушка, выскользнув из объятий героя, бросилась бежать. Думбар, разгоряченный, несмотря на купанье, бросился было за ней, но услышал сверху смех. Это прибежали на крики девушек его товарищи.

— Наш донжуан и здесь нашел себе пассию! — воскликнул Гилберт.

Девушка издалека что-то прокричала.

— О чем она? — растерянно спросил Думбар у толмача.

— Она назвала тебя своим ангелом-хранителем!

— Ну зачем уж так возвышенно! Я предпочел бы более земные проявления благодарности.

В избе их ждали свежеструганые столы, на которых стояли только солонки, перечницы да флаконы с уксусом.

— Не густо, — обеспокоенно сказал Думбар шедшему за ним следом Гилберту. Он неожиданно почувствовал зверский аппетит, заставивший его на время забыть свою нимфу.

— Пища русских хоть груба, но обильна, — сказал Заборовский, правильно понявший красноречивый вздох толстяка. — Голодным из-за стола не выйдешь!

Тем временем дьяк неторопливо занял место в переднем углу, по правую руку сел молодой князь, рядом с ним пригласили сесть капитана. Остальные иноземцы расселись следом за Маржере, не чинясь, меж ними и толмач. По левую руку от дьяка заняли свои места служилые люди строго по старшинству.

Слуги внесли большой хлебный каравай и поставили перед дьяком. С благоговением его понюхав и перекрестив, дьяк начал заниматься, с точки зрения иностранцев, странным делом: отламывать от каравая внушительные куски и передавать их через слугу поименно:

— Это тебе, князь Дмитрий Михайлович! Отведай хлеб-соль!

Пожарский встал, поклонился и принял с благодарностью. Понимая, что в чужом доме надо и действовать по чужому уставу, Маржере и остальные гости сделали то же самое.

Затем двое слуг внесли внушительных размеров братину,[10] наполненную хмельным медом, и ковш с закругленной рукоятью. Дворецкий, зачерпнув из братины полный ковш, подал его дьяку. Тот встал и, взяв ковш, торжественно провозгласил здравицу государю, назвав все его титулы. Потом по очереди выпил каждый из присутствующих.

Не торопясь, слуги расставили перед каждым из пирующих небольшие оловянные миски, а по центру стола — большие блюда с двумя, а то и с четырьмя ручками, так что вносили их по двое — четверо слуг. На них — различное холодное мясо, нарезанное тонкими ломтями, чтобы можно было брать руками, — баранина, яловина,[11] свинина, заячьи тушки, лосятина, куры и утки. Рядом ставились блюда с овощами: редькой, солеными огурцами, квашеной капустой, грибами, чесноком.

Одна за другой появлялись братины с медами белым и красным, обарным и ягодным, а также с пшеничным вином[12] добрым и боярским. Была даже греческая мальвазия.

— Ты не очень нажимай, — шепнул Гилберт Думбару, засунувшему в рот сразу ползайца и пытавшемуся пропихнуть его внутрь с помощью доброго глотка ягодного меда, очень ему понравившегося и вкусом и цветом, а главное — крепостью. — Это ведь только начало. Говорят, у русских принято подавать по сорок-пятьдесят блюд.

Действительно, слуги продолжали таскать из поварни одну ведерную кастрюлю за другой. За холодными мясными закусками пошли мясные кушанья вареные — шти, уха и рассол, которые хлебали по двое-трое человек из одной мисы. Меж ухами подавали пироги с мясом, рыбой, горохом и крупами. Затем появились кушанья жареные — печеные и сковородные: гусь с кашей, бараньи ножки, начиненные яйцами, свиные головы под студнем с чесноком и хреном.

Хозяин тем временем произносил здравицу за здравицей, перейдя от царствующего дома к присутствующим, понуждая пить снова и снова. Если кто-то, на его взгляд, плохо ел, он выбирал кусок от стоявшего перед ним опричного[13] блюда и, положив на миску, посылал со слугой. Тот, кому предназначался кусок, должен был встать, поблагодарить за хлебосольство и обязательно съесть, изображая на лице удовольствие, чтобы не обидеть хозяина. Маржере, которому был послан огромный жирный кусок окорока, попытался было с брезгливостью отказаться, но предостерегающий взгляд Заборовского заставил его подчиниться.

Хуже пришлось Мартину Беру. Бедный студент, боясь опьянеть, оставил очередной ковш с медом нетронутым, но получил тут же от все подмечавшего хозяина объемистую чашу с водкой, которую вынужден был выпить стоя и залпом, «полным горлом», как посоветовал ему Афанасий Иванович, после чего вскоре впал в буйное веселье и начал горланить лихую студенческую песню. Думбар, гогоча как жеребец и часто икая, пытался подпевать.

Власьев, понимавший латынь, улыбался, однако, когда студент начал орать совсем непристойное, покачал головой и сказал дворецкому:

— Зови гусельников, пусть споют что-нибудь наше.

В избу вошли и глубоко поклонились, правой рукой коснувшись пола, двое скоморохов, одетых поверх исподнего в шубы, вывернутые мехом наружу, в масках и колпаках. Один держал в руках гусли, другой — гудок.[14] Полилась старинная песня:

Что у нас было на святой Руси,
На святой Руси, в каменной Москве…
Капитан, уснувший было, от унылого речитатива, спросил у толмача:

— О чем поют эти люди?

— О нашем покойном государе Иване Грозном.

— Жестоком? — поправил Маржере.

— Он не со всеми бывал жесток, — не согласился толмач. — В песне поется о его справедливости и щедрости, проявленной к разбойнику.

— Вот как? — удивился капитан. — Значит, народ хранит о нем добрую память? Жалеет? А правда ли, что жив его сын, царевич Димитрий?

Толмач испуганно отшатнулся:

— Нет, нет!

Власьев, слышавший разговор, пронзительно взглянул на капитана:

— Откуда у тебя такая весть? Иезуиты нашептали? Им бы этого очень хотелось.

Маржере гордо выпрямился, насколько было возможно после стольких ковшей меду, и закрутил ус:

— Я с иезуитами не якшаюсь! Я — гугенот и воевал с католиками. А слышал просто пьяную болтовню какого-то шляхтича в краковской харчевне.

— Враки все это! — строго сказал Власьев. — Истинно известно, что царевич покололся сам во время приступа падучей и похоронен в Угличском соборе.

Он перекрестился, потом зыркнул глазом на скоморохов:

— Что пристали? Давайте еще, да повеселей!

Гусельник и гудочник ударили по струнам и громко запели:

Как во городе было во Казани,
Середи было торгу на базаре,
Хмелюшка по выходам гуляет,
Еще сам себя хмель выхваляет…
— Это, видать, веселая песня! — заметил Маржере. — О чем она?

— Вроде той, что пел ваш студент. О пьяном веселье, — насмешливо ответил толмач.

Мартин Бер, будто услышав, что говорят о нем, вдруг снова заорал какую-то песню, вызвав очередной взрыв хохота Думбара и неодобрительный взгляд дьяка.

Взмахом руки он велел дворецкому внести молочный кисель и фрукты, вываренные в сахаре, что означало окончание пира.


…Пожарский ехал то впереди со своим вооруженным отрядом, то останавливался, пропуская мимо себя длинный обоз, медленно тянущийся по узкой дороге с тесно обступившими ее вековыми соснами и елями. Неожиданно лес распахнулся, и путники увидели город, состоящий в основном из церквей да деревянных изб, разбросанных как попало по ровной, чуть заболоченной местности.

— Смоленск! — громко возвестил князь и, пришпорив коня, устремился к Днепру, где уже была готова переправа — широкий, крепко сколоченный мост, ведущий к крепости, расположенной на левом, очень отлогом берегу, прорезанном глубокими оврагами. Впрочем, сама крепость была построена чуть далее, на крутых холмах.

«Этот замок кажется неприступным! — заметил про себя Маржере, подъехав к стенам высотой более чем в три копья. — Орешек покрепче бургундской крепости Жан-де-Лоне, которую мы брали под знаменем герцога де Вогренана!»

Кое-где кирпичные стены были еще не достроены, и поэтому бросалась в глаза толщина их основания — никак не меньше трех сажен.[15]

— Таким стенам никакие пушки не страшны, — сказал Гилберт, заметивший интерес капитана к фортификационным сооружениям.

Ворота гостеприимно распахнулись, и путники въехали внутрь просторной крепости. Строители-каменщики работали сразу в нескольких местах — и на стенах, и на кладке башен, и на строительстве собора в центре крепости.

— По повелению государя нашего Бориса Федоровича строится каменная крепость вместо прежней, деревянной, — объявил Власьев иностранцам. — Ведь Смоленск не зря называют город-ключ. Ему держать границу от лихих людей.

Строителями веселым зычным голосом командовал высокий мужчина с окладистой, короткой бородой, в темном суконном кафтане и поярковом колпаке.

— А это наш зодчий Федор Конь, — не без похвальбы продолжал Власьев, — не смотрите, что по-мужицки одет. Мастер знаменитый. Белый город строил — третью крепостную стену вокруг Москвы. Стена знатная, из белого камня, а шириной — на лошади проехать можно. Маржере слушал очень внимательно, а когда дьяка позвали к воеводе, выскользнул следом из гостевой избы и отправился вновь осматривать стены и башни.

— Башня от башни отстоит на двести сажен, — бормотал он про себя, отмеривая длинными ногами расстояние снова и снова. — Всего башен, четырехугольных и круглых, тридцать восемь, каждая шириной девять-десять сажен, — значит, общая окружность крепости около мили…

Он остановился у самой большой башни «Орел», пытаясь подсчитать количество бойниц.

За этим занятием его застал Гилберт, тоже вышедший прогуляться.

— Эй, куманек! — довольно фамильярно окрикнул он кагана. — Не боитесь, что русские примут вас за шпиона? Вон тот бугай с бердышом уже подозрительно к вам приглядывается…

Капитан, обычно столь находчивый и властный, неожиданно смешался:

— Интересуюсь, да! Может, нам с вами придется эту крепость защищать?

Гилберт ухмыльнулся еще шире:

— Помилуйте, капитан, от кого? От поляков? Они вроде сейчас нападать на русских не собираются. Однако, думаю, гетман литовский Лев Сапега дорого бы дал за сведения о новой крепости.

— Не понимаю, о чем вы…

— Уж так и не понимаете? Полно, капитан! О чем вы перекинулись словечком с гетманом, когда мы собирались выезжать из Кракова? Неужели забыли, как за вами пришли его люди, когда мы закатили прощальную пирушку?

Маржере в ярости схватился за шпагу.

— Вот это не надо! — в притворном испуге взмахнул руками Гилберт. — Вы же сами говорили, что дуэли в России запрещены!

— При чем здесь дуэли? — хищно оскалил зубы Маржере, оглядываясь по сторонам, не видят ли их посторонние. — Я вас просто проткну, как тряпичную куклу…

— Полно, голубчик, — став серьезным, сказал Гилберт. — Вы думаете, только польские военачальники интересуются русскими секретами?

Маржере удивленно поднял брови:

— Вы хотите сказать, что…

— Вот именно. К польским грошам вы сможете прибавить звонкие английские шиллинги. Если, конечно, будете регулярно сообщать то, что сочтете полезным.

— Кому, не вам ли?

— Именно. Пока я рядом. Если же мне придется срочно отбыть, сообщу другой адрес.

— Однако какой вы негодяй! Русские взяли вас на службу, чтобы вы их защищали с оружием в руках, а вы…

— А что делать, куманек! — притворно вздохнул Гилберт. — Старость не за горами, и если сам не позаботишься о себе, придется околевать с голоду в придорожной канаве. Помните, наш студент перевел нам русскую поговорку. Как это? «Ласковый теленок трех коров сосет».

— Двух, Гилберт, только двух!

— А трех все же лучше!

И два пройдохи, расхохотавшись, обнялись за плечи, чтобы идти к гостевой избе, где ждал их Думбар с вожделенным жбаном меда.

…Все ближе и ближе Москва. Миновали город Можайск со стоящей рядом небольшой крепостью Борисов, являющейся миниатюрной копией смоленской. Последняя остановка — царская вотчина — Вяземы, где по повелению Бориса воздвигался новый великолепный собор.

Царское село Вяземы не случайно названо «порогом Москвы». Уже через несколько часов кавалькада путников въехала на Поклонную гору и смогла любоваться золотыми куполами церквей великого города, сверкающими как алмазы в царской короне.

Дьяк Власьев, поспешно выйдя из своей колымаги, осенил себя широким крестным знамением, повернувшись лицом к возвышающейся над Кремлем златоглавой колокольне Ивана Великого, затем отвесил поясной поклон, коснувшись правой рукой земли, и прошептал:

— Здравствуй, матушка-Москва!

Стоявший поодаль Маржере заметил слезы на щеках дьяка и вздохнул, невольно вспомнив свой родной Париж, где не был уже более пяти лет. Окинув еще раз панораму города, он негромко сказал стоящему рядом Гилберту:

— Москва, пожалуй, не уступит самым большим столицам мира.

Кортеж, возглавляемый Пожарским, начал спускаться с Поклонной горы. Миновали Дорогомиловскую ямскую слободу, переправившись через узкую в этом месте Москву-реку, мимо стен Саввинского монастыря поднялись к земляному валу, огороженному частоколом мощных бревен.

— Скородом![16] — не без торжественности указал на стены толмач. — Это значит — быстро выстроенная! Хотя еще называют Скородум. То есть быстро задуманная.

— Почему такое странное название? — не удержался от вопроса любознательный капитан.

— Эта крепостная стена вокруг Москвы была сооружена меньше чем за год, для защиты посадов от татарской конницы.

— Давно?

— В лето тысяча пятьсот девяносто первое. В тот год, когда преставился угличский царевич. Татары в очередной раз грозились напасть на Москву, вот Борис Федорович, тогдашний правитель при государе Федоре Иоанновиче, приказал построить.

— Конницу такая стена удержит, — прикидывая высоту вала частокола, заключил капитан. — Но от огненного боя сгорит.

— Это ведь только первая стена, — усмехнулся толмач. — Но она защищает город со всех сторон. Далее идет стена Белого города.[17]

— Белый город?

— Да, назван Белым потому, что стена сложена из белого известняка. Строил тот самый Федор Конь, которого мы видели в Смоленске. И это еще не все. К Кремлю примыкает Китай-город, и, наконец, сам Кремль, где царская резиденция и казна, огорожен тремя стенами. Он практически неприступен, потому что вдобавок с двух сторон его защищают реки Москва и Неглинная, а с третьей — глубокий ров. Впрочем, скоро увидите.

У Никитских двухарочных ворот с двумя высокими островерхими башнями движение замедлилось, поскольку проехать могли не более двух всадников одновременно. Под сводом ворот Маржере поднял голову и увидел массивные решетки, готовые опуститься в любую минуту.

За воротами проезд несколько расширился. Иноземцы жадно смотрели по сторонам, замечая за высокими деревянными заборами вычурные бочонки теремов богатых хозяев. Улица была вымощена брусом, поверх которого продольно постланы доски. Навстречу все чаще стали попадаться всадники, повозки, даже сани, и возничему колымаги Власьева пришлось пустить в дело тулумбас,[18] медным звоном заставлявший встречных уступать дорогу.

У высоких стен Белого города еще одна воротная башня с такими же массивными решетками. Стражники с алебардами, предупрежденные передовым отрядом, молча пропускали гостей. Богатые терема попадались все чаще.

— Здесь раньше, при Иване Грозном, стояли опричники, — показал толмач на высокие трехъярусные брусяные дома за мощным забором.

Внезапно улица окончилась, и за поворотом путники увидели широкий луг, а за ним высокую, с зубцами, красную стену с высокими башнями. За стеной едва виднелись зеленые крыши дворцов и купола церквей.

— Кремль! — догадался Маржере.

У реки Неглинной, протекавшей вдоль стен, свернули влево, к крытому арочному мосту с высокими двухъярусными армадами. Здесь шла оживленная торговля пряниками, сладостями, белой рыбой; на берегу реки женщины полоскали белье. Чуть дальше, в курядном ряду,[19] торговали живой домашней птицей. Всполошенное кудахтанье и кряканье перебивалось пронзительными криками торговцев. За прилавками курядного ряда шел широкий, но, видимо, мелкий пруд,[20] через который можно было перебраться по длинному, в шестьдесят сажен, свайному мосту. За ним виднелось необыкновенно высокое круглое здание, напоминавшее пузатую бутыль. Из-под суженной крыши шел дым.

— Что это? На церковь вроде не похоже? — удивился Бер.

— Пушечный двор![21] — лаконично бросил толмач.

Миновав Воскресенский крытый мост,[22] где также раздавались бойкие крики торговцев пряниками, кавалькада приблизилась к массивным каменным воротам, соединявшим стены Кремля и Китай-города. Наконец колымага дьяка, а за ней все всадники въехали на Красную площадь. У иностранцев зарябило в глазах от изобилия ярких красок. Прямо перед ними, на противоположной стороне площади, парил в голубом небе девятиглавый Покровский собор,[23] от сказочной красоты которого захватывало дух. У кремлевской стены, отгороженной от площади глубоким рвом, расположились восемь миниатюрных деревянных церквушек. Возле них толпились священники, монахи, богомольцы, юродивые. Справа, у высокого крыльца Земского приказа, в ожидании решения своих дел стояли просители. А по всей площади шли торговые ряды. Слева возвышалось длинное, во всю площадь, каменное трехъярусное здание Гостиного двора, где располагались лавки заморских купцов, а из подвалов доносился кислый винный запах.

Думбар тревожно раздул ноздри:

— Разрази меня Бог, если это не мальвазия.

Вслед за колымагой Власьева всадники подъехали к широкому, в шестнадцать сажен, трехарочному мосту, ведущему в Кремль через ворота во Фроловской[24] башне. Мартин Бер остановился было возле монахов, торговавших красиво украшенными рукописными книгами в богатых переплетах из телячьей кожи с серебряными застежками, но окрик сопровождавшего поезд призвал его поспешно потрусить за остальными.

На узкой улочке Кремля громкий звон тулумбаса заставил всадников прижаться к стене Чудова монастыря, пропуская пышно украшенный каптан,[25] который везла шестерка аргамаков, запряженных цугом. Возница, сидевший верхом на передней лошади, ударяя в тулумбас, каждый раз вопил:

— Дорогу боярину Федору Никитичу Романову!{10}

Бежавшие впереди и рядом с капитаном прислужники, одетые в ярко-красные суконные кафтаны, бесцеремонно отпихивали зевак в стороны.

На Ивановской площади у подножия колокольни Ивана Великого толпился разнообразный люд. Здесь были и дворяне, и купцы, и крестьяне в серых сермягах и поярковых колпаках. Меж ними сновали ярыжки с медными и глиняными черницами на шеях, предлагая написать прошение в один из многочисленных приказов, расположенных в длинном унылом двухэтажном здании, находящемся слева от колокольни.

Здесь процессия остановилась, потому что Афанасий Иванович Власьев отправился за распоряжениями в Посольский приказ. Внимание иностранцев приковала, естественно, сама колокольня.

— Я такой высокой башни нигде не видел! — признал Маржере, задрав голову и придерживая шляпу рукой.

— Она сначала не была такой высокой, — объяснил Заборовский. — Верхняя часть, вот от того венца, достроена по повелению царя Бориса. Там, наверху, день и ночь — караульные, смотрят, не появился ли враг с какой-нибудь стороны. И если возникла опасность, бьют вот в этот колокол. Такого большого нет нигде в мире!

Действительно, рядом с колокольней стояла деревянная башенка, внутри которой висел колокол, поражавший своими размерами.

— Весит больше двух тысяч пудов! — продолжал толмач. — Чтобы раскачать язык этого гиганта, требуются усилия двадцати четырех человек. С первым ударом колокола начинают звонить другие на всех семнадцати башнях Кремля, и горожане тут же узнают об опасности. Звонят в этот колокол и по большим праздникам, а также при въезде иностранного посольства.

Из Посольского приказа показался Власьев и начал давать распоряжения. Он попросил Пожарского проводить иностранных воинов в стрелецкую слободу, за Москву-реку, где для них уже были приготовлены квартиры, Мартину Беру и молодым купцам было приказано отправляться в Немецкую слободу, в Заяузье, а лекарей Власьев попросил подождать, — возможно, что их сегодня захочет увидеть сам государь…


Дьяку Власьеву было велено явиться в царские покои незамедлительно, сразу после вечерней молитвы, в первом часу ночи,[26] хотя обычно в это время государь делами не занимался, а предавался семейным утехам.

После коронования Борис Федорович не захотел жить в комнатах покойного государя, поэтому приказал к прежнему дворцу пристроить новый, деревянный. Конечно, каменный был бы и красивее и прочнее: никакой пожар не страшен, и оборону держать, в случае надобности, надежнее, но Борис посчитал, что для здоровья деревянный, из бруса, полезнее.

А здоровье в последние годы стало его тревожить все более. Несмотря на то что и пятидесяти еще не исполнилось, чувствовал он себя дряхлым стариком, и его чаще стали тревожить мысли о смерти. Слишком много пришлось пережить этому человеку, прежде чем он добился самого заветного в своей жизни — царского стола.

Стольник ввел Власьева в горницу и, пятясь, молча удалился. Дьяк был поражен видом царя, которого не видел почитай год. Некогда круглое, даже румяное лицо Бориса резко осунулось, пожелтело, скулы стали более заметными, выдавая его татарское происхождение. Щеки и борода были покрыты редкими рыжими волосами, и лишь усы, по-казацки загибающиеся вниз, были по-прежнему густыми. Черные глаза, всегда казавшиеся большими, стали огромными, в пол-лица, и выражали не, как прежде, доброту и участие, а глубокую скорбь. Чувство пронзительной жалости охватило в общем-то весьма нечувствительного дьяка, и он молча грохнулся перед царем ниц.

Голос Бориса остался, однако, прежним — глубоким и бархатным, как бы обволакивающим собеседника:

— Ну, полно тебе, Афанасий Иванович, передо мной чиниться. Садись, рассказывай про свое заморское путешествие.

Дьяк послушно поднялся с мягкого персидского ковра и сел на обитую алым бархатом скамеечку против царского трона. Маленькие разноцветные стекла окон пропускали мало света, поэтому в горнице горели свечи. Только сейчас дьяк разглядел, что поодаль, за столиком с шахматами, сидит Семен Никитич Годунов.{11}

Хоть и приходился он государю дальней родней, но дьяк знал, что жалует его Борис более ближних. Будучи главой сыска, отличался Семен Никитич по части наушничества, умело потворствовал доносительству слуг на господ, детей на отцов, жен на мужей. Сухонький, маленький, в непомерно большой горлатной шапке и в столь же непомерно большой бобровой шубе, в которой и не видно было его тщедушного тела, Семен Никитич говорил тихим, пришепетывавшим голоском, раздувая и без того болезненную подозрительность государя, видевшего вокруг себя изменников.

Сейчас он улыбался дьяку, как можно приветливее растягивая узкие губы, но Афанасий Иванович поневоле почувствовал липкий страх: «Не донес ли кто на меня напраслину?»

— Из грамот твоих знаем мы о переговорах с цезарем Рудольфом и польским Жигимонтом,{12} — продолжал тем временем Борис. — Надо сделать так, чтобы, когда польское посольство прибудет в Москву, были здесь послы и от короля шведского. Глядишь, испугаются и посговорчивее будут, уступят нам Ливонию. А шведы, испугавшись нашего союза с ненавистным им Жигимонтом, признают за нами Нарву. Как мыслишь?

Дьяк склонил голову, выражая восхищение хитроумности государевой. Что и говорить, был Борис Федорович не столько воином, сколько политиком, умел плести интриги не только в своем, но и в иноземных дворцах.

Внезапно Борис жалобно застонал и ухватился руками за высокий, обшитый жемчугами ворот рубахи.

— Вот опять удушье проклятое! — прохрипел он.

— Я врача тебе привез отменного, батюшка государь! — заторопился сказать дьяк.

— Где же он?

— Здесь, на твоем подворье! Известный лекарь, проверенный. На моих глазах одного купца от водянки излечил.

— Что медлите? Зовите его сюда!

Уловив повелительный жест государя, карла, крутившийся у его ног, принес из поставца графин венецианского стекла с каким-то питьем. Сделав несколько глотков и сморщившись, — видать, питье было горьким, Борис пожаловался:

— Меня сейчас лечит капитан шотландской роты Габриель. Славный вояка, но врач… Больше мастер мне голову брить да кровь лошадям пускать. Вот сделал какое-то питье, горькое, а легче не становится.

В горницу вошел, кланяясь и прижав широкополую шляпу к груди, Каспар Фидлер, одетый в черный кургузый камзол с отложным белым воротником и такие же кургузые штаны черного цвета, худые кривые ноги обтягивали белые чулки.

— Что он бормочет? — нетерпеливо перебил его речь Борис.

— Приветствует твою милость, — пояснил дьяк.

— Потом! Пусть сделает что-нибудь!

Фидлер подошел ближе, пристально поглядел на царя и, повернувшись к младшему брату, что стоял поодаль и держал в руках кожаный сундучок, рукой подозвал его. Достав из сундучка какой-то флакон, с поклоном подал его государю.

— Что это? — подозрительно спросил Борис.

— Говорит, надо понюхать из сего сосуда, — перевел дьяк. — Очистит мозги.

Борис поднес открытый врачом флакон к носу и осторожно вдохнул. Запах был столь резким, что он закашлялся, а из глаз потекли слезы.

— Он что, отравить меня захотел! — закричал было Борис. Но, неожиданно почувствовав облегчение, вдруг улыбнулся: — Лучше стало! Ай да лекарь, дай Бог тебе здоровья!

Фидлер тем временем решительно расстегнул белое парчовое, отделанное золотом верхнее одеяние государя, а также ворот рубахи, осторожно прощупал взбухшие на шее вены, потом приник ухом к рубахе, вслушиваясь в удары сердца, наконец крепко взял царя за запястья рук и, покачав головой, что-то сказал, полуобернувшись к дьяку.

— Что он говорит? — капризно спросил Борис.

— Спрашивает, не испытываешь ли ты удушья, особенно ночью, во сне?

— Испытываю. Из-за того плохо сплю, — хрипло, с испугом сказал Борис. — Откуда он узнал? Не колдун ли?

— Говорит, что узнал по твоим жилам. Бывает, что сердце колотится?

— Бывает, — согласился Борис, глядя на медика со все возрастающим уважением.

Фидлер произнес еще несколько фраз, потом отошел и поклонился.

— Болезнь у тебя серьезная, государь, — перевел Власьев. — Лечить надо долго, настоями из трав и драгоценных каменьев.

— Каких трав?

— Говорит, что будет подбирать.

— Ты ему скажи, что в царском саду растут все аптекарские травы, пусть посмотрит.

— Ему нужна трава по названью конурат. Растет лопушками, ягоды воронова цвета с отливом, собой низка, как капуста. А пока он готовит снадобье, ты должен постоянно носить при себе большой, величиной с лесной орех, алмаз, отгоняющий дурные ночные видения. И нюхать настой из сухого листа шиповника, тот, что он давеча тебе давал.

Фидлер с братом, пятясь, удалились, оставив государю флакон, из которого он периодически вдыхал запах.

— Видать, знатный лекарь, — заметил повеселевший Борис. — Может, и поможет мне излечиться. Ну, а еще кого к нам привез, рассказывай.

— Воинов…

— Это я знаю. Читал, — кивнул государь.

— А еще хироманта знатного, — оглянувшись на дверь, тихо произнес дьяк. — Астролога, что по звездам судьбу человека предсказать может. У цезаря его сманил за большую мзду.

Глаза государя загорелись.

— Поместить его в Тайницкую башню, чтоб никто его не видел! А мы ночью придем к нему посмотреть на его ведовство!

Борис расслабленно смежил веки и дал знак рукою, отпуская дьяка. Власьев поднялся, однако, вместо того чтобы уходить, напротив, подошел к царю вплотную и тихо, с потаенной дрожью произнес:

— Не вели казнить, батюшка государь…

— Чего еще?

— В Польше по корчмам слух пошел. Будто там объявился царевич Угличский…

Бориса будто ударили. Он вскочил, отшвырнув ногой карлу, игравшего у его ног с котенком.

— Что? Какой царевич? Спустя девять лет, как его схоронили?

— Бают, что будто подменили его.

— Врут! — с силой воскликнул Борис. — Его мамка Волохова, что с малолетства с ним была, предана нашему роду, глаз с него не спускала, пока…

Он поперхнулся было, но продолжал:

— Пока не зарезался сам, играя в тычку. Пятнадцать дней тело его лежало в соборе, чтоб каждый проститься мог. Видели его и дьяк Вылузгин, и митрополит Гевласий, и князь Василий Шуйский. И тайные мои лазутчики там были, что Дмитрия знали… Нет, это проклятый Жигимонт выдумал, чтобы рознь в народе нашем посеять.

— И бояре тоже, — раздался из угла голос притаившегося было Семена Никитича.

— Бояре? — повернулся к нему всем телом Борис и, замахнувшись посохом, зловеще произнес: — Что знаешь? Говори!

— Немцы служилые доносят из Царева-Борисова, будто свояк твой, Богдашка Бельский,{13} как крепость построил, на пиру похвалялся, что теперь-де Борис царь на Москве, а он, Богдашка, царь в Борисове.

— Пустое брешет! — раздраженно отмахнулся Борис. — Что, ты его не знаешь? Пусть и торчит там, на украйне, на веки вечные!

— А еще доносят служилые немцы, — тем же шипящим от ненависти голосом продолжил Семен Никитич, — жалобился Богдашка на неблагодарность государеву: деи, он, Бельский, посадил Годунова на престол. А тот нет чтобы править вместе, вдвоем, убрал своего заступника из Москвы.

— Этот заступник сам норовил на престол сесть, — криво ухмыльнулся Борис. — Так что передай: Москва, мол, слезам не верит! Жалобщик нашелся… Царевич-то тут при чем?

— А притом, — с затаенной злобной радостью закончил наушник, — что, когда совсем опьянел Богдашка, стал калякать, что есть, мол, справедливость Божья. Жив сын Иоаннов, убили другого, а он, Бельский, к спасению царевича тоже руку приложил. И тот-де благодарнее Бориса будет…

Огромные глаза Бориса начали вдруг выкатываться из орбит, он побагровел и снова схватился обеими руками за ворот так, что посыпался жемчуг.

Власьев и Годунов переглянулись, не зная, звать ли на помощь. Однако царь, не поднимая глаз, сделал отрицательный жест рукой.

Мысли липкие и страшные зашевелились в его голове. Он заговорил, вроде бы не обращаясь ни к кому:

— Ах, Богдашка, Богдан. Бог дал мне тебя как вечный крест. Связаны мы с тобой страшной тайной много лет.

…Почти год провел Иоанн Васильевич в суровом посту и глубокой молитве после гибели старшего сына. Каялся во всех грехах, велел по всем церквам поминать души тех безвинных, что были убиты им самим или по его приказу. Но к весне 1584 года вновь взалкало его грешное тело. Однажды вечером попытался изнасиловать невестку свою Ирину, жену блаженного Федора. Помешал случайно увидевший слуга, которого тут же зарезали по приказу царя. Но понял он, что знают о его не содеянном еще грехе родной брат Ирины Борис и его свояк, двоюродный брат жены Бориса, — Богдан Бельский. Все чаще на них с ненавистью останавливался мутный глаз царя. Что это значит, хорошо знали оба.

И тогда они решились. Выбрали час, когда во дворце все после обеда спали, остались с государем наедине, благо предложил он сыграть в любимую игру — шахматы. Повалили разом могучего старика навзничь и удушили подушкой. Когда судороги прекратились, Борис поднял подушку и, глядя на посиневшее, искаженное судорогой лицо любимого государя, скомандовал Бельскому:

— Беги, Богдаша! Кричи, что царь Иоанн Васильевич от внезапного удара преставился.

Так повязала их страшная тайна. Видит Бог, что Борис всегда дружески относился к свояку, несмотря на его строптивый, баламутный нрав и непомерное честолюбие. Он спас его через несколько дней, когда при коронации Федора науськанная боярами московская чернь потребовала его крови. Удалось убедить толпу, что Бельский будет сослан. Действительно, последующие годы тот провел воеводой в Нижнем Новгороде.

Вернувшись в Москву после смерти Федора, снова стал показывать свой характер. Ему, царю Борису, не хотел оказывать знаки уважения. Грубил, спорил чуть не до драки на потеху знатным боярам Мстиславским да Шуйским. Пришлось вновь отослать его на строительство новой крепости. Уезжал с почетом — со своим двором и войском. Так нет, не успокоился, змея.

Борис наконец поднял тяжелую голову и, не оборачиваясь на угол, где притаился Семен Никитич, сказал твердым голосом:

— Доставить в Москву. И не как знатного боярина, а — в оковах. Посмотрим, что он скажет на дыбе…

…при царе Борисе учинены были выезжим немцам, которые выехали с посланником, с Офонасьем Власьевым ис цезарские земли поместные и денежные оклады.

700 чети, денег 80 рублев, капитан Яков Маржерет.

…Давид Гилберт, Роберт Думбар, по 400 чети, 35 рублев.

…Яков Гок… 30 рублев.

Выписка из архива Посольского приказа
Проводив капитана и его воинов в Заречье, в стрелецкую слободу, где их определили в иноземный отряд царских телохранителей, князь Пожарский вернулся в Кремль, чтобы повидаться с любимой матушкой. На царском подворье увидел друзей, тоже стольников — князей Никиту Хованского и Ивана Хворостинина.{14} Они несли службу по охране дворца.

Дородный Никита Хованский, самый старший из друзей, приходился свояком Дмитрию — был женат на его сестре Дарье. Весельчак-балагур, любитель хорошего стола и доброй охоты, Никита слыл и бывалым воином. Успел отличиться в походе против шведов под командованием отца Ивана — знаменитого воеводы, думного боярина Андрея Ивановича Хворостинина. Теперь он с нетерпением ждал какой-нибудь новой военной кампании, чтобы самому стать воеводой.

Дмитрий спешился у ворот, поскольку стольникам не полагалось быть верхом на царском дворе, и, отдав поводья своего вороного стремянному Семену Хватову, подошел к приятелям, склонившись в полушутливом поклоне:

— Как здоровы, князья, будете?

— Князь Дмитрий! — громогласно возвестил Хованский. — Как ты приехал, здоров ли?

— Уже слышали о твоей удаче, — мелодичным капризным тенором поддержал Хворостинин. — Дьяк Власьев тебя в приказе нахваливал. Ублажил ты его волюшку! Жди теперь от государя новой дачи где-нибудь здесь, близ Москвы!

Дмитрий досадливо отмахнулся:

— По мне ли такая честь. Я бы лучше с тобой, князь Никита, в Ливонии за наши исконные города сабелькой помахал.

— Будет, будет война! Чует мое сердце! — радостно ответил Хованский. — Сумеешь свою доблесть показать. Как, не ослабела рука?

— Каждый день со своим дядькой Надеей на палках бьемся, — серьезно ответил Дмитрий, показывая свою правую руку, сжав могучий кулак.

— Силен, силен, — благодушно хлопнул его по плечу Никита. — Такой рукой одним ударом любого пополам развалить сможешь.

— А мне ваши воинские забавы огорчительны, — прежним капризным голоском заявил Хворостинин. — Сказывают, будто государь собирается послать отроков за границу учиться. Хочу челом бить. Может, отпустят в италийские земли. Там учатся все лучшие польские дворяне.

Хованский перекрестился:

— Что ты мелешь, Иван! Там же паписты. Сразу начнут в свою веру обращать! Что скажет твой батюшка? Мало он, видать, бивал тебя в детстве. Иначе запомнил бы, что учиться латинскому — грех!


Сам Никита не сумел одолеть даже и славянскую грамоту, несмотря на усилия домашнего дьяка. Не раз князь Дмитрий расписывался за него при получении жалованья.

— Ты же знаешь, что патриарх наш воспротивился воле государевой, чтобы здесь, в Москве, открыть школу с иностранными учителями.

— Университет, — поправил Хворостинин.

— Вот-вот! Сказал: не нужно нам, чтобы крамолу заносили. И так уж этих иноземцев развелось — что солдат, что купцов…

— Тише ты, — предупредил его Дмитрий. — Не забывай про государевы уши.

Никита не успокаивался:

— Смотрю я на тебя, Иван. Всем ты взял, красный молодец, да и только. А все тебя в смуту тянет! Светские стишки, сказывают, начал слагать, будто скоморох какой! Княжеское ли это дело?

— Не стишки, а сатиры, — поправил князь Иван. — Подобно древним эллинам.

— Сатиры? — переспросил радостно Дмитрий, сам хорошо знавший античную литературу. — Неужто взаправду? А ну, прочти!

— Тьфу, и ты туда же! — сплюнул Никита. — Сатанинское то дело — вирши слагать.

Хворостинин, довольный, что нашел человека понимающего, не заставил себя упрашивать и прочел звонко, чуть завывая:

Люди сеют землю рожью,

А живут будто все ложью!

— Не слышит тебя наш патриарх Иов!{15} — воскликнул, снова крестясь, Хованский. — Проклял бы тебя за окаянство твое! Это кто же живет ложью?

— Все живут ложью! — накаляясь обличительным гневом, заявил Иван воинственно. — На словах песни и пляски осуждают, а сами на гульбищах что вытворяют? Не веришь? Сходи посмотри на монахов Чудова монастыря! Тут рядом. Погрязли в пьянстве, прелюбодействе!

— Успокойся, Иван! — угрюмо заметил Дмитрий. — Наша с тобой забота — воинское дело. Русь от недругов охранять. А души пусть спасают церковники.

Увидев краем глаза, что вокруг них начинает крутиться какой-то ярыжка, Дмитрий решил прервать жаркий спор:

— Ну, здорово бывайте, друже! Мне пора.

— Куда?

— Матушку хочу навестить. Она на царицыном дворе.

Оба князя с уважением поклонились:

— Передай своей матушке, Марии Федоровне, низкий поклон, — сказал Никита. — И нас не забывай. Приходи к нам в воскресенье обедать. Чай, Дарью давно не видел! И детушек наших.

Поблагодарив за приглашение, Пожарский отправился через двор к следующим воротам, ведущим в покои царицы. Узнавший князя слуга выскочил на крыльцо:

— В саду твоя матушка. Ступай туда.

В закатных лучах солнца цветущий яблоневый сад царицы, казалось, был покрыт розовой кипенью. Здесь и звуки, и запахи казались особо чистыми. Где-то вдалеке звенел девичий смех. Князь нерешительно направился туда по извилистой дорожке, усаженной шиповником. За поворотом показалась веселая лужайка, посреди которой на скамеечке, обитой бархатом, сидела княгиня Пожарская. Она вязала. Чуть в отдалении несколько девушек качались на качелях.

— Матушка, здорова ли ты? — склонился Дмитрий перед княгиней.

Княгиня радостно вскочила и нежно обняла сына.

— Какой ты у меня большой и красивый.

— Ну, полно, матушка, — засмущался Дмитрий.

Сейчас, когда они стояли рядом, было видно, как похожи мать и сын — оба статные, голубоглазые, с правильными прямыми чертами лица, с горделивой осанкой головы.

Княгиня Мария Федоровна была из старинного и независимого рода Беклемишевых. Издавна в этом роду почитались грамота и культура древних. Ее дед, Иван Берсень,[27] прозванный так современниками за колючий язык и неуступчивый нрав, был не только близким к великому князю придворным, имевшим даже свои палаты в Кремле, но и известным книгочеем. Он сдружился с философом и писателем из Афона Максимом Греком, приехавшим в Москву по приглашению великого князя Василия III для перевода греческих книг, оставленных ему в наследство матерью Софией Палеолог.

Вокруг Максима Грека и Ивана Берсеня сплотились люди вольнодумные, открыто осуждавшие неграмотность переписчиков церковных книг, распущенность нравов попов и монахов. Говорились злые слова и о великом князе, в государственных делах зело слабом.

Узнав от доносчиков о том, что говорят про него, великий князь не пожалел высокого гостя, заточил Максима Грека в дальнем монастыре, а Ивану Берсеню отрубил его непокорную голову на льду Москвы-реки, спустив тело в прорубь. Осталось в память москвичам лишь название одной из башен Кремля — Берсеневская.

Марья Беклемишева, выйдя замуж за Михаила Пожарского, принесла в его дом в качестве приданого библиотеку деда, состоявшую из книг как церковных, так и гражданских, преимущественно переводов греческих и латинских авторов, рано овдовев, княгиня всю свою заботу перенесла на детей, особенно выделяя Дмитрия, который в десять лет стал главой рода Пожарских. В его воспитании ей помогал свояк Надея из обедневшей ветви Беклемишевых, ставший дядькой молодого князя. Дмитрия обучали не только военному искусству и умению вести хозяйство, но и Священному Писанию, истории и риторике. Так что к пятнадцати годам, когда Дмитрий впервые оказался на царской службе, он выделялся среди сверстников образованностью, что, впрочем, никак не сказалось на его карьере.

Только теперь, когда княгиня стала мамкой царевны, Дмитрий получил чин стольника. Но мать, конечно, мечтала о большем — увидеть сына воеводой, а может, даже и в боярском чине, сидящим в думе государевой.

— Ну, князюшка, как порученье государево выполнил?

— Сказывают, дьяк Власьев доволен моей службой.

— Ты старайся ему угодить. Хоть не родовит дьяк, да близок к царю-батюшке!

Дмитрий досадливо повел плечом:

— Не люблю я, ты знаешь, чиноугодничества. Мне бы лучше подальше отсюда службу нести…

Мать ласково потрепала волосы на его голове:

— Ах ты мой гордынюшка! Нелегко тебе будет в жизни…

О сапог князя неожиданно ударился сафьяновый мячик.

Он наклонился, чтобы поднять его, а когда выпрямился, увидел, что перед ним стоит запыхавшаяся царевна Ксения.

Дмитрий с поклоном подал мячик царевне, невольно задержав взгляд на лице девушки, вспыхнувшем румянцем смущения. Царевна Ксения была хороша на диво — огромные черные, как у отца, глаза, толстая, в руку, темная коса, нежнейшая кожа…

— Беги, Ксения! Ты знаешь, негоже царской дочери показывать свое лицо посторонним, — с притворной сердитостью сказала княгиня. — Еще сглазят!

Ксения поспешно прикрыла лицо широким рукавом и стремглав бросилась прочь.

— А мячик?! — растерянно воскликнул Дмитрий и, усмехнувшись, кинул мячик в стайку девушек, стоявших поодаль.

— Хороша? — спросила княгиня.

Дмитрий согласно кивнул, глядя вслед удалявшейся статной красавице.

— Заневестилась наша царевна, — вздохнула Мария Федоровна. — Ждем вот принца заморского, королевича шведского Густава, да всякое про него говорят. Ох, чует мое сердце, неладный брак это будет… Ты дома-то еще не был?

— Нет еще. Немцев проводил — и сюда.

— Привет передавай невестушке, скажи, днями заеду, по внукам соскучилась.

Усадьба Пожарского располагалась рядом со стенами Варсонофьевского монастыря у Сретенских ворот и шла вниз к Трубе, где расселились его посадские люди, занимавшиеся разными ремеслами. Огороженная высоким острым тыном, усадьба в случае неспокойства могла вполне служить крепостью. Парадные ворота с двумя башенками над крышей были украшены образом Николая Чудотворца.

Сейчас массивные двери были распахнуты, — видно, что князя ждали с нетерпением. Приехавший раньше дядька Надея встречал его при въезде:

— Заждались мы тебя, князюшка!

У ворот толпилась дворня, радостно загавкали, признав хозяина, широкогрудые, рыжие в черных подпалинах гончие псы — Протас и Разгильдяй. По мосткам, проложенным через широкий двор, Дмитрий подскакал прямо к высокому красному крыльцу.

Здесь, склонившись в полупоклоне, ожидала его княгиня.

— Здоров ли, Дмитрий Михайлович? Как доехал?

— Слава Богу. А ты здорова ли, Прасковья Варфоломеевна?

Князь обнял жену, расцеловал, потом, чуть откинувшись, пристально оглядел ее. Княгиня в честь приезда супруга была одета в парадный, красного сукна опашень с вызолоченными серебряными пуговицами от верху до низу, с широкими прорезями, начинающимися от плеча, сквозь которые было видно не только широкие накапки[28] летника, но и расшитые золотом запястья рубахи. На голове, поверх отороченного золотом волосника,[29] — белый платок, подвязанный под подбородком, концы которого, согласно последней моде, были густо унизаны жемчугом.

Хотя брови княгини, опять-таки в соответствии с требованиями света, были густо чернены горелой пробкой, а щеки покрыты густым слоем белил, это не могло испортить ее истинно русской красоты — прямой небольшой нос, влажные, чуть полуоткрытые губы, обнажающие ровный ряд белых зубов, ярко-голубые глаза.

Она чуть отстранилась, пропустив князя вперед. Хотя его уже ждал уставленный яствами стол, Дмитрий садиться не стал, а поспешил пройти крытой галереей, расположенной вдоль дома, в следующую его часть, повернутую углом к основному строению, где находилась детская.

Здесь он подхватил на руки заревевшего было от неожиданности пятилетнего Петра и высоко подбросил его вверх, так что мальчонка тут же закатился от смеха и крепко обнял отца за шею.

Прижимая Петра к себе, Дмитрий шагнул к широкой, просторной колыбели, висевшей посреди комнаты. Там пускал пузыри, пытаясь засунуть ногу в рот, второй сын, Федор. Князь склонился над ним, пощекотал его по животу. Малыш заагукал, улыбаясь во весь беззубый рот, и потянулся к золотой массивной серьге, украшающей правое ухо князя. Не удержавшись на шее отца, шлепнулся в колыбель и Петр. Началась веселая кутерьма, на которую с улыбкой умиления смотрели княгиня и сбежавшиеся мамки княжат. После обильной трапезы, где и хозяйка и слуги старались угостить князя самыми его любимыми блюдами, супруги остались одни в верхней светелке. Большие окна, изузоренные разноцветной слюдой, едва пропускали свет, так что пришлось зажечь свечи. Пышная постель на двух стоящих рядом широких лавках была покрыта красным бархатным покрывалом, отделанным по краям серебром. На подушках были надеты атласные наволочки, тоже красного цвета.

Князь устало присел на постель, княгиня — рядом, робко поглаживая его сильную руку. Дмитрий повернулся к жене:

— Параша, рада моя.

Они поженились семь лет назад, когда князю исполнилось пятнадцать, столько же и Прасковье. Поместье ее родителей располагалось по соседству с Мугреевом, родовой вотчиной Пожарских. До свадьбы жених и невеста не видели друг друга, за них все решили мать Дмитрия Мария Федоровна да родители Прасковьи. Но брак оказался удачным, муж и жена относились друг к другу с любовью и уважением. Рука Дмитрия мягко потянула кончик платка, затем сняла шапочку, освободив заструившиеся золотом густые волосы Параши…

Уже совсем к ночи супруги, как положено по обычаю, отправились в мыльню. Не стесняясь наготы, парились от души, со смехом окатывая друг друга холодной водой из шаек. Потом Прасковья, сделав отвар из лечебных трав, долго распаривала раненую голень супруга.

В первом часу дня[30] отправились на заутрене в церковь Ризоположения, что рядом с монастырем. Усердно осеняя себя крестным знамением, супруги, однако, внутрь церкви не пошли, вызывая понимающие ухмылки соседей. Вернувшись домой, хозяин выслушал отчет ключника Данилы о том, как велось хозяйство.

— Отсеялись в деревнях вовремя, — рассказывал Данило. — Однако запасов хлеба осталось мало, дай Бог, чтоб урожай выдался. А тут еще напасть…

— Что случилось? — встревожился князь.

— Да соседи наши иск вчинили, вроде как будто ты ихнюю землю захватил…

Дмитрий, не терпевший несправедливость, нахмурился.

— Это им так не пройдет. Ладно, идем, покажешь хозяйство.

Чуть заметно прихрамывая, Пожарский обошел все дворовые постройки, заглянул и на скотный двор, где были коровы, телята, свиньи, овцы и птица, остался доволен — все в чистоте и порядке, похвалил за сметку зардевшуюся княгиню. Оглядел и огород, особенно грядки из соломы, где дружно взошли ростки огурцов и дынь.

После обеда княжеская дворня, как и все москвичи, погрузилась в сон. Однако самому князю отдохнуть не пришлось: прискакал гонец из Кремля, звал Пожарского дьяк Афанасий Власьев.

Дьяк принял стольника ласково, еще раз поблагодарил за службу, сказал, что подписан указ о даче Пожарскому в кормление новой усадьбы здесь, под Москвой.

— Что хмуришься? Аль не рад царской милости?

— Премного благодарен, — склонил голову князь. — Да как бы не случилось, как с моими родовыми землями.

— Расскажи, — потребовал Власьев.

— Да это вроде не по части Посольского приказа.

— Посольский приказ по указу государя имеет право затребовать любое дело.

— Сосед мой, князь Иван Васильевич Сницкий, пока я был в отъезде, подал челобитную через своего человека Ивашку Алексеева в Холопий приказ, будто я сманил его холопов…

— А это не так?

— Конечно, неправда! Эти холопы поселились в моем имении еще до отмены Юрьева дня, есть грамоты. А глава Холопьего приказа князь Никита Романович Трубецкой да дьяк Истома Евской, видать за мзду, взыскивают с меня девятьсот тридцать рублей.

— Ладно, разберусь, — пообещал дьяк и продолжил: — Посылает меня государь-батюшка по срочному делу в Ливонию. Ты вроде о службе военной грустил? Так вот, проводишь меня до северной границы да и останешься послужить: там нынче шведы балуют. А когда мне время настанет возвращаться, проводишь меня домой. Как?

Дмитрий, хоть и жалко было, что так недолго дома пробыл, радости, однако, не скрывал и только спросил:

— Когда прикажешь собираться?

— Дня через три, как грамоты будут готовы, — ответил дьяк.

Через несколько дней Власьев вновь вызвал Пожарского, с довольным видом объявил, что государь велел отменить непредвиденный иск, возложил на Трубецкого и его дьяка опалу, а подьячего, что взял от Сницкого взятку, велел бить смертным боем.

— Теперь, когда ты спокоен, пора в дорогу!

На этот раз их путь лежал через Тверь, Торжок, Новгород — Псков, к границе с Ливонией, где с переменным успехом шли схватки между отрядами шляхтичей и шведов. Снова мерно покачивался в седле князь Дмитрий, правой рукой придерживая поводья, левой опираясь на рукоять отцовской сабли, выкованной из булатной стали. Рядом — дядька Надея Беклемишев, из-под шишака[31] торчат лохматые густые брови, почти скрывающие маленькие глазки. Нет-нет да приложится к сулее с медом, что болтается на могучей шее. Дядька тоже рад, что они снова в походе, что будет где получить воспитаннику боевые навыки. Сзади цокают копытами лошади боевых холопов князя, несущих с ним государеву службу. Те в душе мечтают вернуться в родные суздальские земли, где ждут их жены и дети. Но что делать, такова их служба. И к другому хозяину теперь не перейти — отменил Борис Годунов, еще когда правителем был, Юрьев день, когда крестьяне имели право уйти от одного помещика к другому. Да и найдешь ли хозяина лучше? Князь Дмитрий строг, но справедлив, зря не обидит, да и хозяйство при нем крепче стало, от голода никто не пухнет…

Выехав на пригорок, князь придержал коня, повернул его в сторону проезжающего обоза. Вот колымага дьяка в сопровождении пеших и конных слуг. Афанасий Власьев махнул рукой, показывая, что до привала еще ехать и ехать.

Набирает силу думный дьяк Власьев при новом государе. Хотя по-прежнему числится главой Посольского приказа дьяк Василий Щелкалов, однако все самые важные дела Борис стал поручать Власьеву. Видно, не забыл царь, что после смерти Федора на Земском соборе стакнулся было Щелкалов со старой московской знатью, предложил не избирать царя, а передать правление государством боярской думе. Правда, увидев, что патриарх Иов крепко за Бориса стоит и мелкопоместное дворянство тоже за него, переметнулся обратно хитрый дьяк, ан поздно. Если раньше Годунов, не стесняясь худородности Щелкалова, публично его отцом родным называл, то теперь кончилась милость царская. Того и гляди, в опалу попадет.

Афанасию Власьеву то, конечно, на руку. Еще более упрочилось его положение с той поры, как он привез с чужеземцами лекаря Фидлера, дающего царю пусть недолгое, но облегчение, да хироманта, тайно живущего в царском дворце.

Дьяк поневоле перекрестился, вспомнив ту страшную ночь, когда он сопровождал царя к предсказателю. Хиромант был горбуном с хилой бороденкой, в высоком остроконечном колпаке, разукрашенном звездами. Но сверкающие желтизной глаза его обладали дьявольской силой, казалось, они отбирали всю твою волю. Он как бы пригвоздил взглядом дьяка к полу, тот так и остался стоять в углу, плохо соображая, что происходит, и переводил слова предсказателя ослабевшим, будто не своим голосом.

— Что он бормочет? — выкрикнул в испуге Борис, не в силах отвести свои глаза от лица хироманта.

— Говорит, что видит перед собой великого мужа, достойного быть правителем всего мира. Однако злая судьба преследует тебя. Все, что ты ни задумаешь хорошего, обернется противоположной стороной…

Старец взял правую руку Бориса и узловатым пальцем с длинным ногтем повел по линиям руки.

— Счастлив в семейной жизни, но не любим подданными… Бог любит тебя, но и дьявол тоже… Линия жизни…

Внезапно старик вскрикнул и закрыл глаза сухонькой ладошкой.

— Что, что? — встревоженно воскликнул государь.

— Я еще посмотрю по звездам, может, это ошибка…

— Какая ошибка?

— Линия жизни на руке показывает, что тебе осталось жить и царствовать всего пять лет…

Дьяк снова перекрестился, вспоминая, как побелело и без того бледное лицо Бориса, как судорожно схватился он за посох, будто собираясь то ли ударить хироманта, то ли бежать от него без оглядки…

И к дьяку вернулась родившаяся тогда липкая мысль: а что, если старик предсказывает верно? Кто станет царем? Неужто малолетний Федор сумеет удержать власть? Вряд ли… И что станет с ним, с Афанасием Власьевым? Не пора ли оглядеться вокруг, поразмышлять?

Кто тянет руку к царскому державному яблоку? Федор Романов или Федор Мстиславский? А может, «принц крови», как называют его в Европе, Василий Шуйский? Кому быть царем на Руси? А может, уния с Польшей, как предлагает Жигимонт?

Власьев закряхтел даже, досадуя на обступившие его мысли. Ох, дьяк, потребуется все твое хитроумие, чтобы вовремя оказаться рядом и быть полезным будущему властителю… А пока будем верой и правдой служить царю Борису, выполняя его приказы, сталкивая между собой Жигимонта и дядю его, Карла Зюндерманландского, чтобы вернуть России Ливонию…

…Отряд Пожарского остался ждать дьяка Власьева на псковской границе, неся обычную сторожевую службу. Ясные летние дни протекали спокойно. Изредка дорога покрывалась клубами пыли: то ехали либо русские, либо иностранные гости[32] с заморскими товарами. Неожиданно быстро возвратился из Нарвы дьяк. Видно было, что он крайне раздосадован своей поездкой. Попросил Пожарского проводить его в Псков, к местному воеводе Андрею Голицыну. По дороге с негодованием рассказал Дмитрию о коварстве шведского Карла, обещавшего, чтобы заручиться поддержкой русских против поляков, вернуть государю порт Нарву, который был при Иване Грозном торговыми воротами Руси на Балтийском море. Зная об этой договоренности, Афанасий Власьев еще зимой, находясь в Любеке, снарядил два корабля с товарами в Нарву. Но до Нарвы они не дошли, были схвачены кораблями шведского королевского флота. Попытки Власьева объясниться с комендантом Нарвы ни к чему не привели: комендант отнекивался, однако было ясно, что шведы ждут от русских более решительных действий против поляков, а может, уже слышали о предстоящем визите польского посольства в Москву.

— Ну, ничего, мы им покажем! — злобно сверкал глазами Власьев. — Не хотите добром, не надо. Все равно Нарва будет наша!

Обосновавшись в хоромах воеводы Голицына, дьяк приказал Пожарскому вернуться на границу и ожидать тайного лазутчика из Нарвы. Тот не заставил себя ждать.

Однажды под вечер дозорные услышали со стороны границы конское ржание. Однако на дороге никого не было. Дмитрий выехал вперед, зорко поглядывая по сторонам. Ржание повторилось, на этот раз из березовой рощицы, что виднелась слева от дороги. Князь пришпорил коня и помчался туда.

— Вот горячая голова, — ругнулся дядька Надея, поспешно бросившись вдогонку. — Вдруг засада!

Когда он подскакал к опушке, то успокоился, увидев, что к князю подъехал одинокий всадник. Был он в зеленом охотничьем костюме, широкополая, с пером, тоже зеленого цвета, шляпа скрывала черты лица незнакомца.

— От Фласьева? — спросил он Дмитрия.

— Да, Афанасий Иванович наказывал ждать! — ответил Пожарский.

— Фласьев?

— Да, да, Власьев меня прислал, сказал, что кто-то должен передать бумаги.

Гость вздохнул с облегчением и, мельком глянув на маячившего на опушке Надею, спешился. Пожарский сделал то же самое. Теперь, когда они стояли друг против друга, Пожарский хорошо разглядел немца. Тот был такого же высокого роста, как и князь, но дороден, если не сказать толст, волосы ярко-рыжие.

Незнакомец указал на свой охотничий костюм:

— Хитрость. Пусть комендант думает, что я поехал стрелять оленей. А я вроде бы заблудился, отстал — и сюда. Но времени нет, иначе спохватятся. Вот три свитка. Один — Фласьеву, второй воеводе Голицыну, а третий… — лазутчик понизил голос до шепота, — самому государю, в руки. Страшная тайна!

Он приставил палец к губам и, воровато оглянувшись, свистящим шепотом продолжал:

— А на словах передай Фласьеву: Конрад Буссов ждет приказа. Как только русские воины подойдут к Нарве, мы откроем ворота. Все лифляндские дворяне хотят служить государю. Мы пфуй на шведского Карла! Но пусть не задерживается приказ. Иначе наши головы могут полететь. У Карла есть свои лазутчики. Надо спешить.

Он взобрался на коня, низко нахлобучил шляпу и тихо, как тать, скрылся в глубине чащи. Только Пожарский сел на лошадь, как услышал сзади хруст веток. Оглянувшись, снова увидел Конрада Буссова.

Тот приблизился вплотную и вдруг спросил:

— А что, правду говорят, что государь смертельно болен?

— Да нет, когда уезжали, был жив-здоров.

— Слава Богу! А то у нас на площади какой-то бродяга кричал, что Борис помирает. Я приказал его на всякий случай повесить!

…Борис действительно занемог. Когда Власьев привез ему бумаги из Нарвы, то застал его лежащим в постели.

— Силы меня покидают, дьяк! — тоскливо сказал приблизившемуся с поклоном Власьеву. — Неужто хиромант ошибся и мне жить осталось меньше пяти лет?

— Живи вечно, царь-батюшка! — воскликнул Афанасий Иванович, прослезившись. — Если надо, прикажи, еще лекарей доставлю, самых лучших.

— Это, пожалуй, дело! — оживился Борис. — А то Фидлер этот все травами меня потчует. Может, какие другие средства есть?

Он нюхнул из флакона и, опершись на подушки, спросил:

— Так что лазутчик наш верный из Нарвы сообщает?

— Говорит, что лифляндские дворяне откроют ворота, как наше войско подойдет.

— Эва, войско! — вздохнул Борис досадливо. — Войско — это значит война со шведами. А нужно ли нам это сейчас? Вдруг Жигимонт с ним сговорится, все-таки дядя, родная кровь. Возьмут да ударят вместе!

Власьев, склонив голову, молчал и думал про себя, что Борис — мастер интриги плести, а как дело до военных действий доходит, так робеет.

— Нет, наше дело их между собою сильнее стравить, — продолжил царь. — Тогда им не до Ливонии будет. Отпиши лифляндцам, чтобы еще подождали немного.

Выйдя из дворца, Власьев нашел Пожарского, поблагодарил его за службу и сказал:

— Выполню теперь твое желание послужить на границе. Будет на то царев указ. Возвращайся в Псков, под начало Голицына. Ты ему глянулся. Порезвись на просторе!

— Так что, вправду снова война со шведами будет? — обрадовался князь.

Власьев с сомнением покачал головой:

— Переговоры покажут. Ждем в Москву и польских и шведских послов. Царь-батюшка хочет миром Ливонию вернуть… ...



Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Валентинович Евдокимов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
1612 годДмитрий Валентинович Евдокимов