Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Петров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Василий Аксенов. Сентиментальное путешествиеДмитрий Петров

Дмитрий Петров Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие

INTRO

«…У буфетчицы Риммы нашлась бутылка "Плиски"… В зале послышался свист. Посетители успели поиграть в Гринич-вилледж и жаждали встряски.

* * *
Они уже сыграли… композицию Сильвестра "Взгляд мглы", и хулиганскую шараду Пружинкина "Любовный треугольник", и вроде все были в ударе, в свинге – и артисты, и публика, но каждый понимал, что вечер пока еще не состоялся…

Самсик сел за столик к азиатке. Милую девочку звали Клара… Он никак не мог оторваться от сакса и тихо наигрывал новую тему…

Переоценка ценностей – недооценка ценностей. Я переоценил, тихо наигрывал он. Я недооценил, тихо наигрывал он. Что-то росло в его душе, что-то близкое к восторгу и ясному зрению, но он еще не знал, чем это обернется – молитвой или буйством; нежность и злость перемешивались сейчас в саксе, как бензин и воздух перемешиваются в карбюраторе автомобиля.

– Что ты играешь? – спросила вдруг с тревогой дочь самаркандского вора.

– Самс! – громко позвал Сильвестр. – Нащупал что-нибудь?

– Что-то клевое, отец? – заерзал на стуле Пружинкин.

Саблер пожал плечами… Он обвел взглядом кафе и вздрогнул. Показалось, что в глубине, из-за стойки гардероба глянули на него дико знакомые жгучие глазки, укрытые складками пожухлой кожи, и тошнотворный запах пережаренного нерпичьего жира прилетел сюда через долгие годы и сжал ему горло. Самсик вспрыгнул тогда на эстраду и вызывающе резко заиграл начало темы, прямо в харю старого палача, туда, за шторки гардеробной, на Колыму…»

Вот такой у нас выходит джаз. Дуем в медные трубы, дергаем серебряные струны, лупим по клавишам черным и белым, бьем в жестяной барабан… Посреди льда и пламени, под сенью то одноцветного, то разноцветного знамени, то с батлом «Плиски», то с жестя́ной миской… В круге девушек нервных, в остром обществе дамском, в компашке корешей и бражке алкашей, в колонных залах и в богемных подвалах, а то и просто – на вокзалах. Посреди сияющей вселенской Колымы – играем джаз… – подумал ВП и вернулся к чтению…

«…я переоценил
я недооценил…
радость покрыванья бумаги белой
червячками знаков…
и лестницу в ночи
все утешенья ночи
таинственный в ночи проход по парку
сквозь лунную мозаику террас…
и шепот и молчанье
таинственность в ночи…
Как многозвучна ночь!
Неожиданная концовка "как многозвучна ночь" подкосила ноги. Самсик упал на четвереньки и… еле-еле уполз за рояль… и там заплакал от гордости и счастья…

…Весь комбо заиграл сразу, взвыл, загрохотал, Пружинкин еще взвизгнул для отвода глаз, и наступила кода. Тогда Самсик вылез из-за рояля… такой музыки здесь еще никто не слышал….Никакой ведь это не джаз и не музыка даже. Власть права́ – «русских мальчиков» нельзя никуда пускать – ни в джаз, ни в литературу, везде они будут вопить селезенкой… и джаз превратят в неджаз и политику в неполитику…

– Ты умеешь курить сигары? – спросил он напрямик азиатку Клару. Она улыбнулась ему глазами, очень откровенно, а потом смиренно потупилась, покорная, видите ли, рабыня, женщина Востока… – Пошли!»

Ну да. И так бывает: пошли – и весь концерт… Да уж, и джаз в неджаз, и политику – в неполитику, и литературу – в нелитературу. И – наоборот. А как иначе, коли здесь порой не разберешь, где первое, где второе, где третье, где – что? Как иначе, коль они перемешались давно, а «русским мальчикам» осталось только играть. Как, бывало, играли в 1953-м. В марте месяце…

«Что же теперь делать-то будем… братья и сестры? Как жить-то будем без него?» Главная скандалистка Нюрка бьется в истерике. Дядя Петя сапогом грохочет в дверь: "Вставайте, олухи царя небесного! Великий Сталин умер!"

* * *
Ресторанчик «Красное подворье» пользовался в городе дурной репутацией. Там собирались, согласно данным комсомола, городские плевелы, трутни, плесень рода человеческого. "Мы просто покушать", – шепнули они старшему официанту Лукичу-Адреянычу. "Бутылку-то принести?" – "Разве что одну, Лукич", – пролепетал Филимон.

…Лукич-Адреяныч соображал – спровоцировать или нет, и решил, разумеется, спровоцировать. "Не знаю, – сказал он, – все ли искренне скорбят нонче по нашему отцу? В Америке, наверное, водку пьют, котлетками закусывают…"

* * *
Появились музыканты, Жора, Гера и Кеша и их выкормыш из местных, юноша Грелкин. Первые трое происходили из бигбэнда Эрика Норвежского, что возник в китайском порту, захваченном ныне ордами Мао Цзэдуна… Русские джазисты… устремились в объятия исторической родины… Эрика отправили адаптироваться за Полярный круг, а остальные, теряя американские ноты, попрятались… по местным кабакам.

Что касается Грелкина, то он… выказал таланты и был приобщен к тайнам запрещенного искусства. Увидев знакомых, Грелкин… стал угрюмо лицемерить: "Ах, какая большая лажа стряслась, чуваки! Генералиссимус-то наш на коду похилял, ах, какая лажа…"

"Надо сомкнуть ряды, Грелкин, – сказали друзья. – Хорошо бы потанцевать! Вон уж и наши чувишки подгребли… Слабай нам, Грелкин, чего-нибудь в стиле".

"Кочумай, чуваки, – сказал Грелкин. – Совесть у вас есть лабать, кирять, бирлять и сурлять в такой день? За такие штуки нас тут всех к утру расстреляют…"

– Невольно хочется пройтись в грустном танго, – подумал пьяной головой Филимон. – Эх, чего-нибудь бы напоследок угарного, зыбкого, увядающего…

Спиридон, Парамон и Евтихий уже танцевали. Нонна, Рита и Клара сдержанно извивались в объятиях мужской молодежи. Музыка стекала с губ танцоров, сначала "Утомленное солнце", потом "Кампарсита", затем уже и нагловатая "Мамба итальяно".

Танцы напоследок. Хей, мамба, мамба итальяно!»

– Дорогой ВП, добрый вечер.

ВП заложил книгу пальцем и поднял глаза. Перед ним стоял хозяин клуба. Как всегда – в блейзере, как всегда – в рубашечке батн-даун, как всегда – с моноклем в глазу. Он протянул руку, ВП пожал. Хозяин приветливо улыбнулся. ВП вежливо улыбнулся в ответ: Добрый вечер.

– Сигару?

– Спасибо. Не сейчас…

– Порадуете чем-нибудь новеньким?

– Есть тройка вещей… «Американская кириллица», «Редкие земли», «Москва-ква-ква»…

– Супер, старик! – Хозяин показывал, что он – в курсе, не лыком шит, не пальцем делан, а живет, так сказать, в струе актуального джаза. – И всё – в вашем новом сладостном стиле?

– Да-да… – рассеянно молвил ВП. – Есть еще «Москва ква-ква», но там… – он слегка запнулся, – там нужен саксофон…

– Ну, значит, «Москву» – в другой раз! – жизнерадостно осклабился хозяин и чуть приобнял ВП, слегка как бы разворачивая его к выходу.

Из глубины кулисы сцена выглядела красиво и загадочно. Там разгоралось сиреневое пламя подсветки. Зал приглушенно гудел. ВП отложил книгу и шагнул в мерцающий свет.

«Начну с Sentimental. Или Sentimental закончить? А начать с "Грустного бэби"…»

В луче прожектора радушно зияли разверстые недра рояля.

Хозяин, тихо улыбаясь, смотрел ему вслед, слегка разводя руками.

Аккорд.

(обратно)

Часть I Грустный бэби

Глава 1 Но наш бронепоезд…

1

Редакция газеты «Красная Татария». Сотрудники в мыле, жестокая гонка – идет верстка. Надо успеть «загнать» недостающие материалы, набрать и выпустить номер в срок. Все на нервах. Звонит телефон. Секретарь берет трубку. И – расплывается в улыбке. С другого конца провода доносится детский голосок: позовите маму-у-улю…

– Евгения Соломоновна, вас!

К аппарату следует красавица – завотделом культуры товарищ Гинзбург: Васенька, мальчик мой, мама не может сейчас говорить, мама очень занята, а вот скоро мама вернется домой, и ты мне всё-всё расскажешь! Всё, что захочешь, родной!..

– Приходи скорей, мамуля. Я очень соскучился.

Надо же, домашний телефон, думает секретарша и вздыхает… А что? Положено – муж предгорисполкома…

Прежде чем в трубке щелкнет отбой, слышатся в ней отзвуки дальней песни:

Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались,
Как нас обнимала гроза?
Тогда нам обоим сквозь дым улыбались
Ее голубые глаза…
Евгения Соломоновна тоже улыбается. Глаза у нее темные – но песня отчасти и про нее. Она, можно сказать, боевая подруга суровых дней Павла Аксенова – главы города Казани, столицы советской Татарии. У нее прекрасный муж и чудные дети.

Ответственная за выпуск номера боевого партийного органа товарищ Гинзбург следует на боевой пост. Но мысль ее улетает туда – к детской кроватке, тайком: как же я их люблю – и Лешу, и Майю, и милого Васеньку, сыночка моего дорогого…

* * *
Человек приходит в мир.

В вопле, боли, слезах… Порой в радости, порой в скорби… Кто под шепот темных повитух, кто – под команды белых докторов. Кто – в хоромах, кто в нищете. Кто – в восторгах, кто – в проклятьях. Но все и всегда – дрожа и крича, нагие и беззащитные.

Кем уготовано им стать? Что совершить… Гордые подвиги? Подлые злодейства? Видные открытия? Постыдные измены? Что подарят они миру – горькие беды или громкие победы? Что получат от него – благодарные объятья или злобные проклятья?

Или, может – обойтись без свершений: прожить незаметно в дальних углах на домашних хлебах, в мелких пакостях и блеклых радостях – тише воды, ниже травы, да так незаметно и кануть в забвение? Что ждет их?

То нам неведомо. Как и никому другому. Но почти всегда мы боимся за эти живые комочки, в которых трепещет живая душа. За их ножки, кулачки, глазки и ушные мочки. Оберегаем их и желаем прекрасного будущего.

Вот такого в точности будущего желали родители и малышу Василию. Что родился в городе Казани 20 августа 1932 года. И не просто желали, а верили и даже знали, что ждет его будущее именно такое – лучами правды ленинской согретое, освещенное сиянием партийного учения и защищенное заботой сталинского попечения. Цветущее под солнцем красной правды.

Да ведь и не могли они иначе – рабочий вожак Павел Аксенов и красный трибун Евгения Гинзбург. Им положено было в это верить – председателю Татарского областного совета профсоюзов и известной журналистке и педагогу.

Неизвестно, на каком языке звала маму роженица – на русском или на идише. Не знаем мы, и где был в тот момент отец его Павел – железный партиец, не чуждый почти ничего человеческого. Не ведаем, и что именно творилось в их квартире на улице Комлева (до революции – Комиссариатской, а ныне – Муштари), что близ милейшего Лядского садика – любимого окрестными мамами и малышней…

Но можем легко вообразить: родные и близкие младенца радовались и веселились.

Ибо родился на свет человек. И нарекли его Василием – в честь деда, крепкого рязанского крестьянина, ухаря и труженика. Пили ли они по случаю красных крестин? И много ли? И кто, и что именно – неважно. Важно, что состоялось и таинство подлинных крестин. Хотя и позднее, чем предписывает Церковь. Впрочем, о том – в свое время.

Нам неведом и список празднующих. Зато записано: роды прошли успешно, и матушка новорожденного Гинзбург Евгения Соломоновна чувствовала себя хорошо. Известно также, что радость отца была безмерна – и безмерность эта могла сравниться разве только с огромностью дел, коим отдавал он свою молодую пролетарскую жизнь.

Ведь всего-то и был с 1899 года – тридцати трех лет от роду. Но задачи и приказы партии исполнял круто. Ибо знал, что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране! Над миром наше знамя реет! Мы – молодая гвардия рабочих и крестьян! И наш бронепоезд стоит на запасном пути! До поры. Ведь мы раздуваем пожар мировой! И настанет день, когда с отрядом флотских товарищ Троцкий нас поведет в последний бой! На вражье царство капитала. Надо только покончить со сворой белогвардейских и кулацких недобитков. Раздавить железной пятой. И пусть обстановка на повестке дня сложная, мы, товарищи, выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем! А теперь – за Пал Васильича Аксенова! И за красавицу-жену, за нашу Женичку. Ну и, само собой, за малыша! Богатырь будет! Большевик! Весь в отца…

2

А отец проводит IX съезд профсоюзов Татарии, гремит докладом: производительность растет; боремся за выполнение промфинплана, за культурный уровень и качество руководства; 2000 человек охвачены профучебой. Вот и на мыловаренном заводе им. Вахитова рабочие-втузовцы внимают лекциям по истории ВКП(б) товарища Гинзбург.

О чем и рапортуем. Семья пламенных Павла и Евгении выполняет сталинскую пятилетку.

Легко это? Нелегко! Отдыхать не приходится. Но, во-первых, трудности и тяготы неизбежны, ведь вся-то наша жизнь есть борьба, а во-вторых, героев великой стройки ждет достойная награда. Рядовых – рядовая, главных – особая.

Например – отдельная квартира (в то время редчайшая редкость) в «Доме работников науки и техники», с детской, куда, возвращаясь из Москвы, не сняв, бывало, и верхней одежды, смеясь, шли родители. Мама – в чернобурке, папа – в пальто и каракулевом кепи. Пахло духами, хорошим табаком, надежным авто. Мама брала Васю на руки, он зарывался носом в мех и задыхался там от счастья! А отец развязывал шелковые ленты на коробках столичных подарков.

Гомоня, вбегали дети от первых браков – дочь Павла Майя и сын Евгении Леша. В гостиной играл патефон, дымился чай, няня Фима, домработница Агаша и шофер Мельников, сочно скрипящий кожей пальто и портупеи, с умилением взирали на хозяев.

Однако ж пора ведь и спать, а? Дети, дети, быстренько в постель! Вася, оставь, дружочек, патефон, а не то не придет к тебе во сне чудесный добрый слон. Спать, спать, спать, как завещал нам вождь в прекрасном фильме «Ленин в октябре»…

Няня, уложите Васеньку…

Милейшая и добрейшая Фима укладывала малыша, нашептывая волшебные сказки о невиданном зверином царстве-государстве. А то и певала:

Уж ты спи, ты усни,
Угомон тебя возьми!
Баю-бай, бай, малюканчик наш.
Ходит сон по бережку,
А дремота по земле.
Ищут-поищут они Васеньку в избе.
Где они его найдут,
Там и спать укладут…
* * *
Через несколько лет дневальная зэчка невзначай запоет эту песенку. И Женя заплачет в промерзшем колымском бараке…

А пока наступало казанское наутро, а с ним время родительских забот и детских прогулок. В любимый Лядской садик, что прямо тут – из окон видно – и стоит до сей поры. Но сперва – завтрак. А то не станешь сильным и смелым, как Буденный и папа.

3

«Я… смотрю на тарелку с манной кашей. Я там уже накрутил множество сфер своей ложкой. В центре сфер, как Солнце, плавится кусок сливочного масла. Входит революционер. "Заведи патефон", – прошу я его. Подумать только, это я был там, бутуз, раскормленный манной кашей!» – напишет уже очень взрослый Василий Павлович Аксенов в романе «Кесарево свечение». – «Патефон… сверкает головкой и трубой; из него идет какой-то голос:

Мы мирные люди, но наш бронепоезд…
Я лучусь весь от восторга и, конечно, слышу иначе: "Мы нервные люди, но наш бронепоезд…" Нервные люди, тонконогие, как пауки, проносятся по периферии манной каши, не проваливаясь, прыгают в бронепоезд, тот, весь мгновенно обговнявшись, выходит из запасного пути. Под… революционный экстаз я пытаюсь смыться от манной каши, выскакиваю из-за стола, бросаюсь к оружию, но тут входит жертва революции, представительница романтических остатков XIX века. Дыша духами и туманами, "дочь лучшего терапевта Волги" пресекает вращение диска. Как всегда при виде жертвы, глаза революционера… начинают разгораться любовью. Жертва делает вид, что не замечает растущего жара, находит мельтешащего ребенка, урезонивает его строгим голосом классной дамы: "…Прошу тебя немедленно вернуться к столу"».

Манную кашу – остывающую и слипающуюся комками – приходилось съедать.

Не ведая, что она тогда значила – каша. Не только манная, а любая, самая простая перловка, сечка, овес. Чем она – как и любая другая пища – была для тысяч его сверстников. А родители знали. Васин год рождения, 1932-й от Рождества Христова, был годом голода. Страшного. Унесшего восемь миллионов жизней на Украине, в Казахстане, в Самарской губернии, Республике немцев Поволжья. Его последствия отзывались еще много лет. Недоедание было нормой. Люди неделями стояли на грани смерти. И миска манной каши с тающим куском сливочного масла была для них неслыханной роскошью. Стань она вдруг доступна кому-нибудь из них и их истощенных детей – показалась бы чудом, спасением, воистину манной небесной…

Кстати, о голоде знали не так уж многие. Кроме самих страдавших и умиравших – только начальство и актив, удостоенные особого доверия партии. Которая сделала всё, чтобы скрыть бедствие. Если о голоде 1921 года широко сообщалось и у нас, и в мире, и мир откликнулся на него помощью, то к 1932 году информационную машину отладили и не обременяли мир лишним знанием, а советских тружеников – печальными новостями.

А в столовой квартиры Павла Аксенова гладкий бутуз через силу лопал кашу под бравурный марш на стихи Михаила Светлова и музыку Исаака Дунаевского:

Каховка, Каховка, родная винтовка,
Горячая пуля, лети,
Иркутск и Варшава, Орел и Каховка —
Этапы большого пути…
Через много лет Вася не раз вспомнит о патефоне и этой песне в cвоих текстах. Впервые, наверное – в романе «Апельсины из Марокко»…

Его отец песню эту уважал. Она рождала нужный настрой. Помогала жить и строить. Тем более что дел прибавилось. Как и веса. Популярного и способного рабочего вожака выдвинули в председатели Казанского горисполкома, сделали членом ЦИК СССР. Помогли крестьянские корни, непричастность к оппозициям в ВКП(б) и участие в Гражданской войне.

Кстати, там он и сражался – под Каховкой, на Перекопе, в Крыму.

Этапы большого пути! Важные для карьеры товарища с подходящим происхождением.

4

Крестьянский сын Паша родился в январе 1899-го в селе Покровское на Рязанщине. И ничто не обещало ему блестящей будущности. Дом, семья, вечный труд, два класса сельской школы…

Через годы сын его Вася дал картинку Покровского как на фото: «Огромное село, раскиданное на холмах. Как при царе Горохе, стоит без особых изменений. Когда я первый раз приехал туда с отцом в начале шестидесятых… электричества не было, воду из колодца брали журавлем… родственница Таня утром выносила яичницу из двадцати яиц и бутыль мутного самогона. На наши возражения отвечала: "Вы же на отдыхе…" В избе – корова, куры»…

И тогда были коровы, куры, вишни, яблони и груши, самогон, туманы над рекой, Катюша на мостках… Крашеные ставни, амбары, овины, бочки огурцов и капусты, по праздникам мясо и квас, огороды, покосы, поля – знай паши – не тужи, крестьянствуй!..

Но бабахнул 17-й год. А потом – 18-й. И парень Паша, почти ровесник века, в бой пошел за власть советов. За свое.

До того был пастухом. И служил на Рязанской железной дороге. И помощником писаря. И членом волостного земкома Покровской волости. Сперва, говорят, подался к эсерам. А в 18-м – к большевикам, в секретари ячейки. В осень 19-го стал агитатором политуправления Юго-Западного фронта на станции Ряжск. Затем – инструктором политотдела 15-й Инзенской дивизии.

И пошел по курганам горбатым, по речным перекатам до самого Черного моря. Бился. Был ранен. Потерял глаз. Не знал пощады к врагам трудового народа. Был на хорошем счету. И сказало ему начальство: езжай ты, товарищ, в Москву. Подучись. Хватит ли двух-то классов для мировой революции? Вот и бери мандат и двигай в Партшколу имени Якова Свердлова.

Там-то, в столице, и встретил юноша Павел девушку Цилю – Шапиро Цецилию Яковлевну. Девушку боевую – только-только соскочившую с личного бронепоезда Серго Орджоникидзе. И – марш в университет. Павел и Циля сочетались браком и получили жилплощадь в Староконюшенном переулке, в квартире кого-то из «бывших». Учились усердно. Хоть и не всё понимали. Закончили на «хорошо» и «отлично». И – на партработу: Шадринск Донецкой губернии, Рыбинский, Орловский, Нижнетагильский губкомы РКП(б). Этапы большого пути.

Перед отъездом в провинцию – аккурат перед рождением старшей Васиной сестры Майи, из Покровского прибыли мать Павла Евдокия Васильевна и сестра его Ксения с дочкой Матильдой. Вместе они доколесили до самого Урала, а оттуда, в 1928-м – до Казани.

Новый первый секретарь Татарского обкома, партиец с 1912 года Михаил Разумов (Арханцев Арон Иосифович), хорошо знал Аксенова и Шапиро по Орлу и Рыбинску, где руководил губкомами. И теперь, собирая «команду», пригласил в нее Цилю и Пашу, вскоре ставшего секретарем Кировского райкома партии в казанском Заречье.

Поселились они в доме на Большой Проломной (нынешней Баумана). Руководство жило коммуной в огромной квартире на верхнем этаже. В самой большой комнате – Разумов. Голубоглазый крепыш с профилем Людовика XVI. Живет в обстановке совершенно спартанской: стол, стул да койка, из личных вещей – партийное облачение да привезенные из Китая удивительные вещи – эспандер и костяная чесалка спины.

Ели всей «командой» за огромным овальным столом. Спецпайка хватало. Готовила сестра Павла – Ксения. Впрочем, все сразу угощались редко… Но если уж собирались, то набивались по крышу. Захаживала и партийная красавица Женичка Гинзбург.

5

Она родилась в Москве 20 декабря 1904 года.

А через пять лет с родителями – Соломоном Натановичем и Ревеккой Марковной переехала в Казань, где поступила в гимназию. Ее отец – известный фармацевт, которого, случалось, называли «лучшим терапевтом Поволжья», усатый мужчина 1876 года рождения, знал латынь и греческий и желал, чтобы дочь получила европейское образование – собирался отправить ее в Женеву, где в начале XX века во множестве учились барышни из России. Того же хотела и матушка, образцовая домохозяйка. Но мечты разрушила революция.

Впрочем, сперва казалось, что она, наоборот, осуществит их! Пойдет другая жизнь! Европейский путь! Демократическая республика! Равенство наций! Безбрежные перспективы! Весной семнадцатого Соломон в распахнутой шубе ворвался в квартиру, потрясая кипой газет:

– Ревекка! Керенский в министерстве! Прощай теперь, черта оседлости!

С 1918 года тот, кто не ушел из Казани с белыми, покинуть страну фактически не мог. Когда Женичке исполнилось шестнадцать, она услыхала призыв большевистской трубы: сначала – революция, всё прочее потом. Какая Женева? В революцию гимназистка Гинзбург вбежала с кожаным ранцем, где лежали стихи Блока, Бальмонта и Северянина, девичьи грезы и мечты о победах.

В 1920-м она поступила в Казанский университет на факультет общественных наук. В 1922-м перешла в Восточный пединститут, который и окончила в 1924-м по специальности «история». И до 1925-го преподавала на тюркско-татарском рабфаке и в спецшколе при институте.

Через год Евгения – ассистент кафедры методики преподавания истории в Восточном пединституте. А в 1926-м на свет появляется ее первый сын Алексей. Его отец – врач Дмитрий Федоров. Брак не был удачным, и доктор был отправлен пламенной революционеркой домой – на берег Невы. А она сама, эффектная и образованная общественница, снискала внимание в партийных, творческих и ученых кругах столицы красной Татарии – то есть в тех самых, где вращался видный партиец Павел Аксенов. Увидев Евгению, он обомлел…

* * *
…Как именно узнала о них Циля – не известно. Она была человеком нового мира и потому, без сцен и объяснений, сложила вещи и увезла дочь Майю в Покровское. А сама отправилась в Москву – в Институт красной профессуры. Окончив престижный вуз, пошла в Академию имени Фрунзе читать курсантам историю Запада – чтоб, значит, знали все причины его обреченности. Не забыла Цецилия и о диссертации, трудилась над ней упорно в Институте истории Академии наук. Одинокая жизнь в общежитии не смущала ее. Ей и впрямь остались от старого мира одни лишь папиросы «Ира». А всякие там антимонии полетели за борт корабля современности.

* * *
Ну а растущий партиец Аксенов получил – о чудо! – отдельную квартиру. Женился на Женичке. Пошел к новым постам. Его всё больше уважали «наверху», всё чаще приглашали на закрытую обкомовскую дачу Ливадия…

Теперь Аксеновы жили так: на улице Комлева – Павел, Евгения, Алеша, Майя и младенец Василий Павлович. На Карла Маркса – Евдокия, Ксения и Матильда. Их не обрадовал развод Павла и Цецилии, они считали Женю разлучницей. Майе и Алеше видеть их не рекомендовалось.

Вася же меж тем начал говорить. Не «мама» и «папа», а «носок» и «чулок» – вот первые усвоенные им слова. А там дело пошло…

Поначалу дети учились на дому. А после пошли в лучшую в городе 19-ю школу – в окружение мальчиков и девочек с удивительными именами: Крармия, Ленина, Октябрина, Ленистал и даже Зикатра… Вы, само собой, легко их расшифровали: Красная армия, Ленин – Сталин, Зиновьев – Каменев – Троцкий – Зикатра… Еще никто не знал, что ждет их завтра.

Всё, казалось, шло как надо.

Пятилетка пролетарским молотом ковала СССР. Уже работал ГАЗ, пылали домны Магнитки, дал ток Днепрогэс, прошла первая передача движущегося изображения (телекино). Началась разработка проекта грандиозного Дворца Советов, увенчанного статуей Ленина, в руке коей, протянутой в коммунистическое завтра, мог ездить грузовик.

Власть утверждалась твердокаменно и несокрушимо. «Мастера культуры», принявшие советы и готовые строить социализм, были объединены в союзы, в соответствии с постановлением ЦК ВКП(б) 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций».

Партия видела роль искусства в управлении массами. И не только кино и цирка, как настаивал Ильич, но и других областей культуры. А чтобы сделать работу эффективной, нужно было сделать их управляемыми, прибрать к рукам.

Уже к 1932 году частных издательств, которых за десять лет до того в одной Москве имелось 220, не осталось вовсе. Свободный выпуск книг, газет и журналов стал невозможен. Времена, когда цензура отклоняла около пяти процентов текстов, миновали. Сопротивление Российской ассоциации пролетарских писателей и журнала «На страже литературы» было «раздавлено железным сапогом». Свободная критика партии с просоветских позиций не мыслилась уже с 1933 года, когда по «делу "Союза марксистов-ленинцев"» были осуждены Мартемьян Рютин, Лев Каменев и Григорий Зиновьев.

* * *
Зимой 1934 года Павел Васильевич – делегат XVII съезда ВКП(б) – «съезда победителей». Делегатам вручали подарки. Не обошли и Аксенова – вручили патефон…

Гремела атака, и пули звенели,
И ровно строчил пулемет…
И девушка наша приходит в шинели,
Горящей Каховкой идет…
На совещании у нового первого секретаря обкома Альфреда Лепы Павел узнал детали выборов ЦК. Против Сталина – больше 49 процентов. А при выборах Политбюро – чуть больше половины. Почти все другие получили сильное большинство, а Сергея Кирова – вожака питерцев – избрали единогласно. «Сам был вне себя! – крикнул шепотом Лепа… – И вконец осерчал, когда друзья Кирова – я, Косиор[1], Постышев[2], Эйхе[3], и другие взялись его качать. Мироныч вырывался: "Идиоты, вы что – не понимаете, что ваша неуклюжая любовь боком выйдет мне![4]

Через девять месяцев его убили.

Глава 2 Черное озеро

1

Убийство Кирова сразило всех.

Доцент Казанского университета Евгения Гинзбург с двухлетним партийным стажем тяжело его переживала. Вот, значит, как: мы не покладая рук день и ночь строим социализм, а подлые изменники – троцкисты всех мастей – убивают лучших. «Правда», «Известия», все газеты и журналы, включая «Красную Татарию», гневно клеймят убийц и их пособников.

На городском партактиве призывают к бдительности и очистке рядов от замаскированных оппозиционеров. С докладом выступает профессор Николай Наумович Эльвов – историк партии, бывший оппозиционер, направленный из Москвы в Казань в своего рода академическую ссылку и одно время заведовавший в «Красной Татарии» отделом международной информации.

Его энергичные речи нравились. В том числе и Гинзбург. Выступление на партактиве было особо образным и ярким. Эльвов старался, зная, что обязан доказать лояльность. Ведь если кто и забыл о его прошлом, то уж точно не те, кто сослал его в Казань. История ссылки была шумной. Под редакцией Емельяна Ярославского[5] вышла четырехтомная «История ВКП(б)». И там, в статье Эльвова о 1905 годе, обнаружились «идейные ошибки», связанные со знаменитой доктриной Льва Троцкого – теорией перманентной революции. Да и вся книга в целом была раскритикована Сталиным в письме «О некоторых вопросах истории большевизма» в журнал «Пролетарская революция». Оно помогло четко квалифицировать суждения авторов: «контрабанда троцкизма». И «контрабандиста» Эльвова убрали из Москвы в Казань на исправление.

Там он стал профессором пединститута и членом горкома ВКП(б)… В ту пору ошибки еще не влекли неизбежной и страшной кары. Считалось, что работа в глубинке хорошо вразумляет столичных снобов и зазнаек, возомнивших себя теоретиками мирового рабочего движения. А Эльвов считался одним из таких. Оратор. Ловкий и едкий полемист. Подкованный марксист. С очень крупной головой и рыжей шевелюрой. Он был заметен. Он зажигал. Ему аплодировали.

И с этой трибуны он сошел под гром оваций.

А вскоре стоял в дверях квартиры Евгении Гинзбург с серым лицом и убитыми глазами. Взял на руки Васю. Сказал трясущимися губами: «У меня ведь тоже есть… Сережка… Четыре года. Хороший парень…»

– Что с вами, Николай Наумыч? – удивилась Гинзбург.

– Всё. Всё кончено. Я… только хотел сказать вам, чтобы вы не думали… Это всё неправда. Клянусь – я ничего не сделал против партии.

Она стала его утешать. Мол, всё бывает – и недоразумения, и наветы, и ошибки…

А он в ответ:

– Мне очень больно, что и вы можете пострадать за связь со мной…

Она изумилась: за связь? Какую связь? Вы в себе, коллега?

Они приятельствовали. Эльвов заведовал в пединституте кафедрой русской истории. Предложил Евгении писать хрестоматию по истории Татарии. Встречались они и в редакции.

Но «связь»? Стоп, если всё упомянутое «связь», то бояться ей решительно нечего.

– Вы не понимаете момента, – сказал он. – Вам будет еще труднее, чем мне. Прощайте.

И дверь за ним затворилась.

А утром, в фойе института, старик швейцар, знавший Евгению, шепнул: а профессора-то… рыжего-то… ночью-то… Увели…

2

Ка-а-ак? Эльвов – враг?!.. А как обличал троцкистов… Кому ж теперь верить? А если – ошибка? Ведь не зря ж он приходил, бубнил, о чем-то предупреждал…

Нет. Чекисты не ошибаются. В редакции партсобрание. Повестка дня: дело коммунистки Гинзбург. Ее обвиняют. В том, что она не делала. Не разоблачила матерого троцкиста Эльвова. Не критиковала тексты под его редакцией. Не спорила с ним…

– Но ведь и никто не спорил…

– Вот он всех и объегорил!

– Значит – все виноваты?

– А как считаешь сама ты?

– Я? Думаю, – отвечает, – большинство – честные большевики. Что за дикий вопрос?

– Гм, – говорят. – Спешить не моги. С каждого будет спрос. В свой черед. А щас, товарищ, речь о тебе. О твоей конкретно судьбе.

– Но ведь он член горкома!

– Ну да. И ты с ним неплохо знакома! Так что же молчала – не подавала органам сигнала?

– Да я же не знала!

– Чего ты не знала?

– Что он – троцкист. Это кто доказал?

– Да-а-а… Ловко он к вам, умникам, в доверие вползал! Здесь ты, Гинзбург, пальцем в небо попала. Спрашиваешь: кто доказал, что трокцист? Да ведь он арестован! Значит – не чист. Или, думаешь, у нас изолируют без точных данных?

Спорить? А смысл? На каждый ее смущенный довод у них – чугунный ответ. Начиналось то, что потом Евгения назовет «прелюдией к симфонии безумия и ужаса».

3

Летом 1936 года первый секретарь обкома Альфред Лепа сказал ее мужу прямо: «Знаешь, Аксеныч, твоя жена Гинзбург очень не нравится членам бюро».

И Лепе она не нравилась: «Дерзкая, гордая, бестактная, неуважительно относится к руководящим товарищам и их женам, высмеивает установившиеся в активе отношения и вообще является чужеродным телом среди руководящих работников…» Разве такая нужна жена видному партийцу? Лепа объявил Гинзбург «не нашим человеком» и посоветовал Аксенову порвать с ней.

«Лепа, – вспоминает Павел Васильевич, – был убежден, что выполняет высокую партийную миссию», спасает нужный кадр – то есть его, Аксенова. Но в ответ услыхал, что «даже папа римский не решился бы возложить на себя функции, которые вы присвоили именем партии!». А услышав, печально промолвил: «Эх, товарищ Аксенов, жаль, не пожелал ты понять: мы искренне хотели помочь тебе… Придет время, и ты поймешь это, но будет поздно».

Разговор был окончен.

В феврале 1937 года на партактиве Павла яростно шельмовали за политическую слепоту и потворство жене-троцкистке. С самого начала Лепа призвал участников «произвести крутой поворот в работе в сторону выкорчевывания врагов… какие бы посты они ни занимали», объявил, что оценка партийной работы будет определяться конкретными достижениями в решении этой «главной для данного периода задачи». Об этом Павел Аксенов подробно рассказывает в своих воспоминаниях[6], а также о том, как, завершая речь, «в очень жесткой форме Лепа потребовал разрыва с троцкисткой Гинзбург, осуждения ее деятельности и признания своих ошибок…».

Ужас был в том, что и обвинения, и требования предъявлялись публично. Как говорится, перед лицом своих товарищей. И выражение этого лица не оставляло сомнений: рассчитывать на сочувствие или снисхождение не приходится. Такое это было суровое лицо.

Но Аксенов не отрекся: «…Если Гинзбург троцкистка, – сказал Павел Васильевич, – и в той или иной форме вела или ведет борьбу против партии, то буду голосовать за исключение ее из партии. Но ведь доказательств ее вины не было и нет, и принимать на веру то, что о ней говорилось здесь, значит поддерживать клевету».

Актив признал его выступление неудовлетворительным. Ждали гулкого биения кулаком в чугунную грудь, громких отмежеваний. Не дождались. Были разочарованы. Аксенов нарушил железный закон: партия сказала – ты сделал. Если, конечно, хочешь, чтоб тебе доверяли. А как же тебе доверять, если ставишь свои интересы выше партийных? Такие вопросы тогда решали быстро. В ночь на 5 февраля на закрытом заседании бюро обкома Павлу велели подать в отставку. Связались с Москвой – секретарь ЦК ВКП(б) Андрей Андреев (когда-то, в 21-м, поддержавший Троцкого) отрезал: решайте на месте.

Решили.

Отправить Аксенова в… отпуск.

4

Тем временем продолжались мытарства Евгении Гинзбург.

Она не понимала, что происходит. Ни в чем не знала своей вины. Всегда держалась главной линии. Сторонилась любых оппозиций. Считала единство высшей ценностью. Верила Сталину. А ей – выговор. По партийной линии. Строгий. С предупреждением. За терпимость к враждебным элементам. И это – только начало.

Запретили преподавать. Взяли под подозрение. Усомнились! Поставили под вопрос ее верность! Пугала не угроза карьере и покою (об аресте и мысли не было), но оскорбление подозрением. Это было как плевок в лицо. Но она верила: правда восторжествует. И каяться не стала. И точка. Не позволила «партийная совесть»…

А другим – позволила.

Те, кто «понимал момент», бия себя в грудь, шли на арену расправ и покаяний. Раздирали сорочки и френчи. Казнили себя за «близорукость», «утрату бдительности», «гнилой либерализм», который есть не что иное, как «пособничество врагу» – преступление. Контрреволюция. Знаете, почему покаяния не всегда принимаются? Их мало! Ну а с теми, кто каяться не желает… Не хочет разоружиться… Как эта Гинзбург… Разговор другой. Им что – место в партийных рядах? Точно поставлен вопрос, товарищ!.. Пришлось Евгении Соломоновне искать правды в Москве. В мытарствах прошел год. Выяснилось: чистеньких – нет. В том числе и среди жен членов ЦИК. Но пока… Пока пользуйтесь привилегиями, положенными члену семьи вашего уровня…

* * *
В партийной здравнице Астафьево – усадьбе князей Вяземских – жили родственники вождей. Они оценивали людей по маркам машин. «Линкольнщиков» и «бьюишников» – тех, кого возили в «Линкольнах» и «Бьюиках» – уважали. «Фордошников» презирали.

Но кормили отменно. В номерах свежие фрукты, цветы. Но в «Соснах», «Барвихе» лучше.

Здесь, среди мрамора, зеркал и лампионов, Евгения с сыном Лешей встречали 1937 год.

Советская аристократия ценила роскошь. Недавние угловые жильцы рабочих казарм, мещанских домишек и сельских изб вошли во вкус коньяков, шикарных автомобилей, просторных квартир, мраморных ванн, бронзовых ваз и скульптур. Конечно, их хоромы не шли в сравнение с дворцами имперской или западной элиты, но на сером фоне колхозных хибар, городских коммуналок и бараков эти цитадели счастья сияли недоступным великолепием.

«Представьте. Зима. Сибирь. Мороз… Тайга, и вдруг… забор, за ним сверкающий огнями дворец! – вспоминала об этой жизни Агнесса Ивановна Миронова-Король (немало потом посидевшая). – Нас встречает швейцар, кланяется почтительно… и мы с мороза попадаем сразу в южную теплынь… Огромный, залитый светом вестибюль. Прямо – лестница, покрытая мягким ковром, а справа и слева в горшках на каждой ступени – живые распускающиеся лилии…» Это – резиденция секретаря Западно-Сибирского крайкома в середине 30-х годов.

А вот – сценки из курортной жизни партийного начальства…

«Мы сели в открытые машины, а там – корзины всяких яств и вин. Поехали на ярмарку в Адлер, потом купались, потом – в горы, гуляли, чудесно провели день. Вернулись… А праздничные столы уже накрыты, и около каждого прибора цветы, и вилки и ножи лежат на букетиках цветов. На мне было белое платье, впереди бант с синими горошинами, белые туфли… Были в тот вечер Постышев, Чубарь, Балицкий, Петровский, Уборевич, а потом из Зензиновки, где отдыхал Сталин, приехал Микоян»[7].

В новогодний вечер столы в Астафьеве ломились. За ними восседали видные персоны. Дамы – в бальном. Мужчины – кто в партийном, кто в военном. Девяносто процентов из них были обречены уже скоро сменить свои ромбы и шпалы на робы и бушлаты, балык – на баланду, а покои – на бараки. А юные знатоки иностранных машин – на палаты детдомов. Но пока – гуляют: пир горой! С новым, 1937 годом! Слава СССР! Слава великому Сталину! Ура!

Евгения – в блистательном платье. Шампанское, икра и искры в хрустале. Без пяти двенадцать. И тут ее зовут к телефону. Думала – муж. Оказалось – знакомый. Звонит с комплиментом… Вернулась на двенадцатом ударе часов. Алеша с кем-то чокался ситром.

Этот Новый год она с ним. Но ни один следующий. Никогда.

5

Вскоре Евгению исключили из партии. Стало ясно: ничто уже не выяснится: наказание вовсе не требует наличия преступления. Что ни день – новости об арестах. Они видели: в ВКП(б) идет безжалостная и неумолимая чистка. Среди ее жертв – хорошо им знакомые люди, в измену которых не верили. Но и не смели усомниться.

С 7 февраля 1937 года – со дня изгнания мамы из партии – родители ждали ареста.

До того их быт охраняли дзержинцы Николая Ежова. И они предпочитали не думать о том, сколько порушено судеб и карьер, сколько коллег ушло из личных кабинетов в кабинеты следователей. И те же чекисты, что прежде хранили их покой, теперь стерегут их в тюрьме, на этапах, в лагерях. Затем и несут они бессонную вахту в здании республиканского управления НКВД на улице Дзержинского (и сейчас – Дзержинского), что в Казани звали «Черным озером» (в текстах Аксенова – «Бурым оврагом»). Зимой на озере заливали каток. Там кружили румяные юноши и девушки. И, кружа, глядели на окна, всегда сиявшие электричеством.

Сколько в этом доме подземных этажей? Нас не касается. Там просто допрашивают или пытают? А что ж с контрой – сусоли рассусоливать? Место врага – в подвале, где его умело убедят дать подробные показания. А после – у стенки и на свалке истории. Меж тем кто-то точно так же думал о них – о Паше и Жене. Но это им в голову не приходило. И вот – пришло.

Теперь их пугали ночные автомобили.

– Остановилась! – кричала Евгения шепотом. – Право, остановилась…

Павел шел к окну. Возвращался:

– Женичка, грузовик!..

– А они всегда на легковых, да?

* * *
На следующий день после ухода Павла в отпуск всех ошарашил звонком телефон. Теперь им звонили редко. Ответил Павел. Вслушался, поздоровался, передал трубку Евгении:

– Тебя, Женюша… Веверс… НКВД…

Веверс. Она знала его: деловой, любезный, даже обаятельный чекист.

– Товарищ… как у вас сегодня со временем?

– Я теперь всегда свободна. А что?

– О-о-о!.. Уже упали духом?.. Все это преходяще. Так вы, значит, могли бы сегодня со мной встретиться? Нам нужны кой-какие сведения об этом Эльвове. Ох, и подвел же он вас!..

– Когда прийти?

– Да когда вам удобнее. Хотите – сейчас, хотите – после обеда.

– А вы меня надолго задержите?

– Да минут так на сорок. Ну, может, час…

Женя решила идти немедля. Быть может, наконец всё выяснится.

Она, как вспоминает Павел, «постояла около кроватки спавшего после обеда младшего сына Васи… пожелала всего доброго моей маме Евдокии Васильевне… и прошла в нашу комнату. Закрыв дверь на ключ, она… неожиданно опустилась на колени, обхватила мои ноги руками, откинула голову назад и, глядя мне в глаза горящими глазами, твердо сказала:

– Дорогой мой Пашенька! Может быть, это последний наш разговор в жизни. И я хочу как на исповеди сказать, что я никогда не обманывала ни тебя, ни партию. Верь мне!..

Она… поднялась только тогда, когда сказала всё, что ей казалось необходимым. Мы долго стояли в прощальном поцелуе».

Павел подал жене пальто. Поправил шарф. Отомкнул дверь. И тут Вася, всегда спокойный при маминых отлучках, вдруг выбежал в прихожую.

– А ты, мамуля, куда? Нет, а куда? А я не хочу, чтобы ты шла…

Она смутилась. «Няня, – попросила, – возьмите ребенка…»

Щелкнул замок. Евгения и Павел покинули дом.

Майю они увидели на лестнице. Ни слова не говоря, падчерица жалась к стене, широко раскрыв голубые глазищи… Встретилась и няня Фима. Глянула Евгении в лицо. Перекрестила.

Ясный февральский день.

– Последний раз идем вместе, Паша, – молвила она. – Я государственная преступница.

– Женюша, если арестовывать таких, как ты, то надо арестовать всю партию.

– Иногда у меня и мелькает такая мысль. Уж не всю ли и собираются арестовывать?

Но вот и «Черное озеро». Подъезд. Тяжелая дверь…

– Ну, Женюша, – говорит муж, – ждем тебя к обеду…

– Прощай, Паша. Мы жили с тобой хорошо… – отвечает она.

Глава 3 Павел

1

Еще несколько часов провел он у «Черного озера»: может, дверь откроется и Женюша выйдет из страшного дома…

Не открылась.

Павлу не оставалось ничего другого, как отправиться домой. Дети спали. Он связался с Веверсом: что с Гинзбург?

– Она у нас, – ответил тот.

– Это что, всерьез и надолго?

– А это уж как получится! – хохотнул чекист.

* * *
А ночью пришли с обыском.

Ход жизни был предопределен: изгнание Жени из партии, его отставка, ее арест, обыск, шельмование и так – до конца. Каков он? Неведомо.

Распоряжался офицер НКВД Зотов, известный тем, что «почти всегда был навеселе, но никогда не терял способности организовать отличный прием гостя или гостьи. В его хозяйстве постоянно были вина и крепкие напитки». Павел Васильевич и Зотов знали друг друга с тех времен, когда последний служил в охране председателя республиканского совнаркома. Может, поэтому чекисты не стали обыскивать детскую. Но в других комнатах изъяли немало. Например – изданное для служебного пользования собрание писем Ленина Троцкому о волнениях в Грузии. Речь шла о жертвах. Тогда – в 1922 году – Ленин требовал отстранить Сталина от подавления беспорядков: Коба, мол, «относится к категории поваров, способных готовить только ОСТРЫЕ БЛЮДА, что может принести неисчислимые бедствия»[8].

Согласно новой картине мира, Ильич о вожде написать такого не мог. Тем более – «иудушке Троцкому». Изъять немедленно вражью книжонку! В мешок фальшивку! Долой!

В четыре утра закончили.

Разбудил Павла Вася… Рассказал, как скучает по маме. Что идет гулять. А вернувшись, будет ее ждать. И тут – телефонный звонок. Может, что-то о Жене? И впрямь. На проводе Веверс: запишите вещи и продукты, которые следует передавать подследственной. Отбой.

Отбой! Отбой всей прошлой жизни! Не-е-ет! Она же не виновна! Очень скоро ошибка вскроется! Вот когда всем, кто допустил этот бред, придется ответить! Ох уж эта «ошибка»… Скольким людям подарила она иллюзии и надежды. Скольких убила отчаянием и разочарованием.

Павел не думал, что горе его семьи – часть стратегии очередной переделки общества. Ждал: разберутся. Знал: берут и видных, и рядовых, но верил: сажают врагов, а ошибки исправят.

2

Как-то в дверь позвонили. Роза. Дочь друга – наркома Исхака Рахматуллина. Сказала:

– Ночью увезли папу и маму.

«Удивительное дело, – пишет в мемуарах Павел Васильевич, – сообщение не произвело на меня должного впечатления. Я принял его как обыденный факт. Что это было – бессердечие, эгоизм… или действие защитных сил организма, начавших… подготовку моей собственной персоны к подобной участи?»

– Квартиру вашу, вероятно, отберут, – сказал он Розе. – Оставайся.

– Спасибо. Буду жить у тети, – ответила двенадцатилетняя девочка и ушла.

«Как жаль эту девочку! Ведь у нас дочь за отца не отвечает, верно? Так почему она должна мучиться? – думал Аксенов. – И как жаль Исхака… Но если он не виноват, его отпустят… Так отпустят и Женю…»

– Мы не умели мыслить, – вспоминал Павел, – боялись мыслить!

Ни разговор с Лепой[9], ни «избиение» на партактиве, ни отрешение от поста предгорсовета не стали для него знаками предупреждения. Удивительно, но он был убежден: ему – честному коммунисту – ничто не грозит. В этом его убедил и нарком внутренних дел республики Петр Рудь, принявший Павла и уверивший, что на самом деле у НКВД нет претензий ни к его жене, ни к нему. Рудь знал, что скоро – черед Аксенова, и значит, о Гинзбург ему можно говорить, что угодно. Чего он не знал, так это того, что и на него уже заготовлены приказ, ордер, камера и пуля[10].

Оптимизма добавили приглашение на заседание ВЦИК и похороны Серго Орджоникидзе, плюс – назначение начальником строительства казанского оперного театра, участие в торжествах по случаю 17-й годовщины образования Татарской АССР, предложение подписать Конституцию республики. Если зовут конституцию подписывать, значит, не считают же врагом, думалось тогда; если приглашают на ВЦИК, значит, сажать не замышляют…

И тут – как оглоблей по лбу: изгнание. Из партии.

Когда, как слепой, он вышел с коллегии Комиссии партийного контроля, то почувствовал: в кармане нет партбилета! Главного нет! Того, ради чего всё. Того, чему отдал жизнь.

Ему не дали и слова сказать: «Не на митинге… билет на стол».

Он вспомнил день ареста жены: как Вася перед сном всё просил, чтоб мама его поцеловала. Еле его уложили под бормотанье няни о сказочном зверином царстве…

И подумалось: вдруг не увижу ее никогда? Никогда…

3

Вызвали на заседание ВЦИК. В Москву. Обычная бюрократическая практика: у человека могли сидеть жена, сын, брат, все могли сидеть; он сам ночь от ночи мог ждать стука в дверь… но он мчался на зов кремлевских сирен, подчинялся, функционировал… В Москве Павел встретил Михаила Разумова. Тот зазвал его в «Метрополь» – обедать. Налив две чайные чашки водки, сказал: «Несчастье таких людей, как мы, в том, что невозможно спрятать себя, как иголку в мешке… А главное наше несчастье – это семьи». Они крепко выпили, плотно закусили и больше не виделись[11]. Встреча встревожила Павла. И побудила к действию.

Зов сирен стих. И он (по версии его дочери Майи) не мешкая послал телеграммы: в Москву – прежней жене Циле и в Ленинград – бывшему мужу Евгении доктору Дмитрию Федорову. Просил: приютите Лешу и Майю. Сам же Павел Васильевич пишет: он лично помчался к Цецилии и в Питер. Договорившись обо всем с Федоровым, он увиделся с сестрой жены – Наталией Королевой. Она, рыдая, бросилась к нему на грудь: ее мужа, выпускника Института красной профессуры и сотрудника Воронежского обкома, как и Женюшу, забрали. Враг народа…

А в Казани на Комлева остались Павел, его мама Авдотья Васильевна, няня Фима и Вася.

Он очень скучал по мамуле и что ни день спрашивал, когда ж наконец она вернется из дальней командировки. Павел, крепясь, что-то выдумывал. Самого же ела тоска по жене. Но куда тяжелее разлуки было неведение: как она там – в тюрьме, и что с ней делают на Дзержинского…

Видя его горе, Авдотья Васильевна сказала сыну так: «Ты, Паша, не распускайся, ни гарюй, никуда твоя Жена ня денитца».

– Ну как же не денется, она ведь не на курорте, а в тюрьме.

– Ну и щщощь. Она вить там не одна? Придет время, всё абайдетца, и, Бог дасть, ты повстречаишь сваю Женю.

Павел Васильевич вспоминает, что взялся было спорить. Но мать не приняла никаких возражений. Встав на колени, она твердым голосом стала читать молитву: «Господи, Спаситель наш, отдавший жизнь за нас грешных, и Ты, Святая Богородица… Помогите моему сыну в трудное время не пасть духом, вселите в него твердость и силу пройти через все испытания и не уронить своего человеческого достоинства». Закончив молитву, она сделала три земных поклона. После чего продолжила свое материнское наставление: «…Скоро и ты там будешь. И Лепа ваш там будет… И все ваши товарищи… высокие и других размеров начальники будут там. <…> И чем больше вас будут сажать, тем больше будет расти число людей, которых ждет тюрьма. Вы все так поедом и поедите друг друга. И никто не придет на помощь. Только сама жизнь, как глубокая и сильная река, пробьет себе новое русло, и тогда наступит светлый праздник. О детях не думай. Они поднимутся. У них свое течение жизни будет. Держись, Паша…»

* * *
А что еще ему оставалось – бывшему рабочему вожаку, партийному начальнику и государственному человеку? До расставания им было отмерено еще пять с небольшим месяцев. Павел дисциплинированно ходил на работу. С узелком. Чтоб хоть что-то было под рукой, если возьмут на работе или по пути. За ним пришли 7 июля.

4

Отвезли туда же – на «Черное озеро». Избивали жутко. День и ночь. Топтали не столько ребра, сколько самолюбие, надежду и совесть. И вот что страшно: глумились «свои». Когда-то он, красный комиссар, пытался представить себе, как бы повел себя, попади он в белую контрразведку, начни золотопогонные офицеры втыкать ему иглы под ногти… Верил: ничего не скажу гадам. Иль не борец я за правое дело? Плевал бы только в глаза. А тут ему в глаза летели плевки офицеров с красными звездами. Они же и ногтями занимались. И гениталиями. А со стен внимательно и строго смотрели на это Ленин, Сталин и Дзержинский.

Следователь Крохичев не требовал от него ничего необычного. Оговори себя, сослуживцев и десятки других – и отдыхай. А он вспоминал слова матери, ее мольбу: «Помогите моему сыну… не уронить человеческого достоинства», и – терпел. Его снова били. Ставили коленями на гречку и горох. Пытали током. Морили голодом. Мучили бессонницей. Сменяли истязания разговорами «по-хорошему» и посулами; а их – новыми пытками…

«Ну, чо кобенишься, падло! Эй, подтяни его повыше! Орешь, троцкистское мурло? Как ни крути, а всё подпишешь… И нам задачу облегчишь – не надо будет сажать тебя жопой на табуретную ножку. Знаешь, мразь шпионская, как я тебя на нее натяну? По самые пончекряки. Тогда поикаешь, гнида!»

И снова побои. Унижения. Беспросветная тьма. Безысходность.

* * *
Известны примеры редкого мужества подследственных на допросах в НКВД. Несмотря на страдания, люди не сознавались в том, чего не делали. И неважно, что этого «требует партия»…

Терпел и Павел. Но он сдался. Подписал ложное признание.

Пишет он об этом с тоской: «…меня продолжали молотить. Ночью 15 апреля [1938 года] я понял, что у меня исчерпаны все силы… 16 апреля меня… Крохичев протянул бумажку и сказал:

– Вот здесь поставь подпись.

Подпись была поставлена».

А затем – написано «признание» во вредительстве и «вербовке» коллег в подпольную группу. Изможденного человека отправили в камеру – к тоске и мукам раскаяния. И через несколько дней, во время встречи с прокурором республики Егоровым, Павел сообщил, что дал показания под пытками. А в ответ услышал: «Ты не только глупец, но еще нахал и хам. Встать!» И снова – зверские истязания. А показания остались в силе. Эти новые боль и отчаяние сломили Павла. Но однажды, перестукиваясь с соседом за стеной, на вопрос «Вы кто?» он услышал: «Лепа».

Больше не били. Пошли очные ставки с теми, кого Аксенов якобы вовлек в подполье. После одной из них Павла доставили в тихий дворик, полный цветов. И тут… Что это – сон или явь? – средь цветов появились Ксения, его сестра. А с нею – о Господи! – Вася…

Как, разве его не увезли из Казани? Ведь говорили же, что его сын – отпрыск врагов народа – отправлен в специнтернат! Что же это за радость, что за счастье снова увидеть его!

«Вася… бросился ко мне, – вспоминает Павел, – обвил ручонками шею, прижимался, ласкался, целовал и непрерывно говорил: "Папа! Папа! Папа!.."»

* * *
Слушание дела началось 9 ноября 1938 года. На скамье подсудимых – авторитетные сотрудники. Вон – зампред горисполкома Ковалев, вот – главный инженер Баранников… Вот они – разложенцы и вредители, изобличенные вооруженным отрядом пролетарской диктатуры и признавшие свои преступления против народа и советской власти.

В НКВД, видно, решили, что главный обвиняемый и его «подельники» полностью раздавлены, обезволены и неспособны к сопротивлению. Потому-то процесс и сделали открытым. Если с пресловутыми «тройками» несчастные подсудимые оказывались один на один, то на публичные суды допускались адвокаты. И это – кто бы мог подумать? – сыграло в процессе неожиданную роль. Цецилия пригласила защищать Павла видного юриста Петра Дивногорского, тщательно изучившего материалы дела и разработавшего стратегию защиты.

5

Главную роль на процессе сыграл Павел Аксенов. Он сразу заявил об отказе от показаний на следствии. «Да как же это? – вопросил изумленный судья. – Вы же всё подписали?»

– Мои показания – результат грубого принуждения! – заявил подсудимый.

– Если к вам применяли незаконные методы следствия, почему вы не обратились с жалобой к прокурору республики? – поинтересовался судья.

Тогда Павел поведал суду и залу, как прокурор избивал его вместе со следователем[12].

Мигом – перерыв. Свидетелей – прочь. Публику – домой. Заседанию конец.

Дивногорский добился нового расследования. А потом – и оправдания большинства подсудимых. Многие считают это чудом. Другие утверждают, что главная причина такого исхода – снятие «железного наркома» Николая Ежова[13] за три дня до завершения суда.

– Павел Васильевич скоро будет на свободе… – твердил Цецилии освобожденный Баранников. Но дело Аксенова передали «тройке». А там разговор короткий: высшая мера.

Дальше – камера смертников. Одиночка. И один на много дней сосед – невесть откуда взявшаяся муха. Это она, утверждает Павел Аксенов, не дала ему сойти с ума. Он подает прошение о помиловании. Цецилия клянется: до Калинина с ним дойду! Она пускает в ход все связи. Идет к оставшимся на воле влиятельным товарищам. Требует. Умоляет: спасите Павла, он невиновен. А тем невдомек: что это ты, товарищ Шапиро, хлопочешь за бывшего мужа? А она: не хочу судить Аксенова как человека, но он не виноват перед партией. Спасите его!

Неизвестно, дошла ли она до всесоюзного старосты или всё решили другие люди. Но Павла не казнили. Пятнадцать лет лагерей, три года ссылки, конфискация. Для смертника – еще одно чудо. Родные уверены: его сотворила Циля. И пропала. 29 января 1941 года ее увезли на Лубянку.

Глава 4 Евгения

1

Чтоб открыть тяжкую дверь подъезда НКВД, мало было физического усилия. Ужас и гнетущее ожидание сковывали движения. За спиной был последний поцелуй и прощальный взгляд мужа. И в дальнем прошлом – уютный дом, Леша, Майя, Вася… «Няня, возьмите ребенка…»

Дверь отворилась. За ней оказалась контора. Обычная процедура. Охрана. Пропуск. Лестницы. Казенные коридоры. Шары ламп. Люди в форме и штатском. Кто-то вроде мелькнул знакомый. Из-за дверей доносится вечный машинописный марш. Ну, вот и нужная дверь.

«Их бы в кино крупным планом показывать, такие глаза, – пишет Евгения Гинзбург в своей знаменитой книге «Крутой маршрут» о взгляде Веверса. – Совсем голые. Без малейших попыток маскировать цинизм, жестокость, сладострастное предвкушение пыток…

– Можно сесть?

– Садитесь, если устали. – На лице Веверса смесь ненависти, презрения и насмешки. Она сотни раз увидит эту гримасу на лицах работников НКВД, начальников, оперов и надзирателей в тюрьмах и лагерях…

Минуты тянулись в молчании. Потом капитан взял лист бумаги и написал крупно, чтоб было видно: "Протокол допроса". Взгляд его налился серой, садистской скукой.

– Ну-с, так как же ваши партийные дела?

– Вы ведь знаете. Меня исключили из партии.

– Еще бы! Предателей разве в партии держат?

– Почему вы бранитесь?

– Бранитесь? Да вас убить мало! Вы – ренегат! Агент международного империализма!

И снова удар. Кулаком… по столу.

– Надеюсь, вы поняли, что арестованы?»

* * *
С февраля по июль 1937 года она провела в изоляторе Управления НКВД. Затем – тюрьма на улице Красина. Избиения, издевательства, унижения… Ужас: столько сидит невинных. Изумление: сколько осталось настоящих врагов большевиков – эсеров, меньшевиков, троцкистов. Они даже папиросы не брали у вновь посаженных – презирали как сталинистов. Новости об арестах маршалов и других видных военных. Странные суждения простых людей о репрессиях. В тюрьме медсестричка спросила: «Чего же вам не хватало – и машина, и дача казенная, а одежа-то, поди, всё из комиссионных?» Ответила: «Недоразумение. Ошибка следователей».

– Тш-ш-ш… – прошептала та. – А может, правду отец говорил, будто все вы идейно пошли за народ, за колхозников то есть, чтоб им облегченье?..

То есть вот что думают люди: не могут такое высокое начальство сажать в таком количестве. Стало быть – есть причина. И вывел народ удивительный вывод: и среди красных есть добрые люди, встали за крестьянское горе. А Сталин их – в тюрьму…

Так значит, – поняла Евгения, – коллективизацию – это большое партийное дело крестьяне всей душой ненавидели. Ее ждало немало подобных открытий.

* * *
В июне 1937 года Евгению отправили в Москву. Предстояло заседание Военной коллегии Верховного суда, выносившей приговоры по особо важным политическим делам. В знаменитой Бутырке она встретила много знакомых и незнакомых жен советских сановников и «героинь Коминтерна» из зарубежных компартий. Там впервые услышала вопли терзаемых. Услышала рыдания тех, кто чувствовал: это мучают их родных и любимых…

Но вот – знакомство с обвинительным заключением по делу «троцкистки Гинзбург».

Под документом подпись прокурора Союза ССР Вышинского. Вспомнилось, как в одной из элитных партийных здравниц купалась и болтала на пляже с его женой. Вспомнился и сам Андрей Януарьевич – добродушный дядечка в вышитой рубахе и круглых очках… Ну а теперь вот она, его подпись. А вот – ее судьба: «…террористическая группа… при редакции "Красной Татарии"… реставрация капитализма… уничтожение руководителей партии…». Итог: «Предается суду военной коллегии… по статьям 58-8 и 11 Уголовного кодекса… с применением закона от 1 декабря 1934 года».

– Ознакомились? Все ясно? – поинтересовался юный офицер НКВД, принесший бумагу.

– Нет. Что значит закон от 1 декабря?

Тот спокойно разъяснил:

– Приговор приводится в исполнение в течение 24 часов с момента вынесения.

2

В исполнение?

Значит…

Прежде ей и в голову не приходило жалеть тех, чей приговор приводила в исполнение советская власть. Ведь это были враги революции. Гады. Подонки. И вопроса не возникало: виновны-невиновны… Виновны! К стенке! В исполнение!

А вот теперь на их месте – она. Женичка-Женюша. Накануне суда неведомо как накрутила волосы. Хотела выглядеть. Но как увидела «тройку» – потемнело в глазах. А дальше приговор: «…гражданку Гинзбург Евгению Соломоновну к 10 годам заключения…»

И… мир стал светлым и веселым. Строгая изоляция? Конфискация? Вздор. Жива-а-а-а!!!

* * *
Она не сразу узнает, что ее милого Васю в день его пятилетия заберут в приемник для детей врагов народа. Враг, считало начальство, должен сидеть. А вражьи отпрыски – учиться любить товарища Сталина и благодарить за свое счастливое детство.

Ничего не знала она и о судьбе мужа. О том, что он уже два года как в заключении. И он не ведал ни о ее приговоре, ни о судьбе. С момента разлуки лишь отрывочные и часто ложные сведения друг о друге доходили до них на этапах, пересылках, в лагерях…

* * *
Строгая изоляция. Ярославль. Тюрьма «Коровники». Дальше – крутой маршрут. Колыма.

Она помирала на этапах и в бараках, на сельхозработах и лесоповалах в зловещем Эльгене. Спасалась, моя то полы в магаданской гостинице, то посуду в кухне зоны. Выхаживая полумертвых зэков в больничках, кур на ферме, малышей в лагерном деткомбинате и вольном детсаду. Она узнала смерть, насилие, ложь. Исключительное благородство и мерзейшую низость.

Без облегчения и злорадства увидела погибающим своего губителя Веверса.

Она пережила весть о смерти сына Леши, вывезенного из блокадного Ленинграда и погибшего от дистрофии по пути в Казань. Пережила тоску по мужу, Майе и Васе. Память о них помогла ей пройти «Черное озеро» и тюремные карцеры, бред «столыпиных» и ад лагерей.

Выжить. Дойти до конца. Увидеть хоть кого-то из них! Этому она подчинила каждый свой час. Благодаря этому нашла нежданную лагерную любовь, своего второго мужа, заступника и спасителя – даровитого врача-гомеопата и глубоко верующего католика Антона Яковлевича Вальтера. Его – немца из Таврии – впервые взяли в 1936 году по «Делу Аннер, Неккер и других». Он прошел несколько арестов и получил несколько сроков. Зэки звали его «веселый святой». Вера не дала ему впасть в уныние и сдаться. Он посильно помогал товарищам по несчастью, независимо от их убеждений, национальности, вероисповедания. И в заключении, а после на поселении, он тайно вел католические службы…

«Среди зловещих смертей, смрада разлагающейся плоти, мрака полярной ночи развивалась эта любовь, – напишет Евгения Гинзбург в «Крутом маршруте». – …Шли мы рядом через все пропасти, сквозь все вьюги. Сейчас весь его необычный и яркий мир, все богатства, вместившиеся в этой душе, прикрыты бедным холмиком на Кузьминском кладбище в Москве».

3

Годы неволи были мукой. Но пришла пора свободы. И час встречи с сыном.

Но устроить их свидание оказалось… Ох, и тяжело же.

С первых дней после выхода на поселение Евгения Гинзбург принялась хлопотать о приезде Васи. Она знала: им надо жить вместе. С ней согласились и казанские родственники – племянница Павла Матильда и ее муж Евгений Котельников, в 1937 году принявшие Васю в свою семью и заботившиеся о нем как о родном сыне. Благодаря им он пережил голод, холод и ужас войны и первых мирных лет. Котельниковы не чаяли в Васе души, но он подрастал, вступая в ту фазу жизни, что именуют «трудным возрастом», и трудность эту взрослые испытали сполна.

Матильда (в семье ее любовно звали Мотей) писала, что характер у Васи тяжелый. Он прогуливает школу, шляясь по дворам, киношкам и вообще незнамо где. И сладу с ним нет! Как бы парень – не приведи Бог – не связался со шпаной! Да, Мотя делает что может – а как иначе, пока отец и мать были в тюрьме? – но теперь-то Женя на воле… Так отчего бы ей теперь не жить с ребенком? Отчего им вместе не ждать Павла? Примерно о том же писала и бабушка Ревекка: «Вася умный, красивый парень, но тебе надо взять его к себе. Характер у него… Сама увидишь»[14].

Евгения отвечала, что от всей души желает принять Васю. И из сил выбивается, устраивая его переезд в Магадан (о ее посещении «материка» и речи не шло). За это она боролась в одиночку: Вальтера заслали в колымскую глушь – на прииск Штурмовой, где пришлось ему тяжко. Тревоге за любимого сопутствовал страх за сына. Он то вспоминался ей пухлым бутузом, то виделся буйным оболтусом. Снилось: он бросил школу, стал хулиганом, сел в тюрьму, налетел на блатную заточку… Но при этом не оставалось ничего другого, как умолять Мотю терпеть: власти не дают разрешения на Васин приезд.

4

Евгения обивала пороги «инстанций». Просила пустить сына в Магадан. Но на девять своих заявлений получила девять отказов. Подала десятое.

Кто-то шепнул: откажут – иди к Гридасовой. Да, страшно. И этот шанс – последний.

* * *
Магадан родил много легенд. Одна из них – Александра Гридасова. Говорили: на Колыму подалась по комсомольской путевке. Говорили: стала «хозяйкой» женского ОЛПа[15]. А дальше – невесть как «окрутила» всесильного «хозяина Колымы» Ивана Никишова – генерала[16] и уполномоченного НКВД по Дальстрою. Стала его «гражданской женой» при живой «законной», вселилась в роскошный особняк за трехметровую стену и превратилась в «царицу Магадана».

Никишов поставил ее во главе Маглага – подразделения зэков, что обслуживало город. Так она и «рулила» столицей колымского края с 1943 по 1948 год. Говорили: ценностей и нарядов у красотки-лейтенанта больше, чем у государыни Елизаветы Петровны, да и власть, пожалуй, не меньшая. И власть эту она, бывает, использует во благо. Ходили слухи о красотке-балерине Ирине Мухиной, которой «царица» «выбила» чистый паспорт, одела в шелка и отправила в Москву.

Но шептали и другое: кого невзлюбит, тому не жить…

* * *
А полковник Франко из отдела кадров Дальстроя не шептал – орал: «нет!». И она ринулась через площадь – в штаб Маглага, к Гридасовой, к той, что могла помочь. Промчалась через приемную. Мимо очереди и секретарши. И, рыдая, ворвалась в кабинет «царицы Колымы».

Что она кричала? Не знаю. Но четко отбирала слова, стараясь тронуть сердце любительницы мелодрам: горе матери… милый сыночек… сиротская судьба…

Лицо гражданки начальницы мягчело. И вдруг… Что это? Что она говорит?

– Успокойтесь, милая! Ваш мальчик будет с вами…

Вчерашняя зэчка изумленно взирала, как могущественная дама берет листок бумаги, не торопясь, выводит на нем слова, вручает ей и велит: «Ступайте в отдел кадров. Не бойтесь, милая. Не благодарите, милая! Я сама женщина… Понимаю материнское сердце…»

Нет, ну просто барыня! Подлинно крепостница, услыхавшая мольбы своей рабыни и решившая не разлучать ее с дорогим дитятей[17].

Вот оно – новое чудо ее жизни: в руке она держит записку с указанием самой Гридасовой: пустить в Магадан школьника Аксенова В.П.

Не прошло и четверти часа, как Евгения Гинзбург вновь была в кабинете полковника Франко и не без удовольствия наблюдала изменение его тона, лексикона и выражения лица. Читая записку, он как бы превращался в почти приличного человека.

– Какая еще бумажка? Гм… Что же вы стоите? Садитесь! Гм… гм… Из Казани? Знаю Казань. Большой город. Университетский. Значит, фамилия вашего мужа Аксенов? Что-то как будто слыхал… Жив? Гм… Ну что же! Средняя школа здесь хорошая. Будет учиться парень…

5

И вот Василия зовут в милицию. Родня в беспокойстве – как бы не загремел парень по хулиганке. А там просто – выдали пропуск в Магадан. Летите, говорят, счастливого пути, говорят, туда, куда по своей воле не ездят. Близкие в еще большем волнении: как простая пианистка из детсада добилась такого серьезного пропуска? Не иначе у Евгении любовник генерал, он-то всё и сделал. Ну, ей-то хорошо! А каким боком это выйдет Васе? То-то! И летит на север письмо, где рядом с поздравлениями с «выходом в люди» «трубится отбой» приезду Васи. Мол, привязались мы к нему. Страшно отпускать. Места там злые, суровые, гиблые. А уж люди – не приведи Господи! «Пусть уж кончит школу здесь», – пишут родные.

Ничего себе?! Она в лепешку расшиблась ради сына, а им – «страшно отпускать». В ответе Евгения спокойно и твердо требует приезда Васи. Последнее слово было за ним. А он решил: еду.

К маме пошли его необычные письма. Если прежде это были махонькие депешки типа: у меня всё хорошо, как у тебя, то тут сквозь строки внезапно засквозила личность. Пошли подробные описания подготовки к поездке. Вопросы: а правда ли, что там сплошные лагеря? А точно ли одни убийцы-кровопийцы? А верно ли, что рукой подать до Аляски?

Отвечая на вопросы, она писала о чудной колымской природе. Что доктор Вальтер достал для него резной чукотский кинжал из кости. А плыть слишком рискованно. Лучше – самолетом…

Решили: лететь надо в сентябре, чтоб пропустить меньше занятий. О школе договорились.

«Сын приезжает, – сказала Евгения завучу. – Как бы его в девятый класс?..»

«А почему ж нет, Евгения Соломоновна? У нас у всех есть право на образование. А что сидели вы, так это ничего. У нас, как сказал товарищ Сталин, сын за отца не отвечает, а за мать тем более. И потом, гражданочка, вы же ж теперь на свободе».

Вдруг – пронзило: после всех мук вдруг чувствует себя не арестанткой, не этапницей, не зэчкой. А просто мамой. Устраивающей сына в новую школу.

Нашлись и деньги на дорогу. А нужно было аж три тыщи! А их не было. А не имей сто рублей, а имей сто друзей! И нашлась подруга, занявшая ей – и надолго! – огромную эту сумму.

Жила в Магадане тетя Дуся – умелица. Кофточки ее работы были популярны в колымском высшем свете. Платили ей щедро. Да и в наследство достался домишко с палисадничком, а Дуся его удачно продала. Она и одолжила. Постучала среди ночи, палец к губам: тс-с-с, положила на подушку тридцать радужных купюр. Матушка, ленинская авиация! Есть на что лететь!

Ну а с кем лететь-то? То есть невозможно ведь ему одному в такой путь…

Но и эта проблема решилась. Вдова главного бухгалтера Дальстроя Козырева занемогла и обратилась к чудодею-гомеопату Вальтеру – «ах, просто волшебнику». И поправилась. И стала его верной пациенткой. И услышав от него о Васе, сказала: «Я еду в отпуск. Я привезу его».

Улетела она летом. Но вот и сентябрь миновал, а Козырева – как в воду. Ужас. Видятся дикие картины: вот Вася – под колесами московского авто; вот – лежит зарезанный без шапки и пальто; а то – томится, схваченный за дерзкий анекдот…

Но и этому ужасу настал предел. Как-то звонит она на квартиру Козыревой: нет ли вестей? А там: каких же еще вам вестей – она приехала! Встречаем! Выпиваем!..

– А… мальчик? Мальчик с ней?!

– Мальчик? Это вы про казанского, что ли, мальчика? Да вот он на диване. Беспокоится, что за ним не идут…

Не дослушав, она повесила трубку. И понеслась бегом.

Ну, вот и та дверь.

– О, это вы? Проходите, проходите… Он уж тут заждался…

На диване – подросток. Он.

Вася встал. Высокий, плечистый, статный. Подошел. Положил руку на плечо: мама!

И быстро. На ухо. Шепотом: «Не плачь при них…»

«Не бойся… Я не заплачу», – ответила она взглядом. А вслух – спокойно, по-деловому:

– Поблагодари Нину Константиновну, Васенька, и пойдем домой, нам пора.

– Как домой? Вот люди! Железные какие-то! И не прослезилась даже…

И как она устояла на ногах?

6

А ночью случилась их первая бессонная беседа.

Евгения, помнившая его малышом, была поражена: он поправлял волосы отцовским жестом, в нем жила аксеновская порода, но и от мамы досталось немало. А когда стал читать стихи, она надолго замолчала. Это были стихи, с которыми она когда-то жила и строила, а после гибла… Стихи, которых он не мог знать. Самый ранний Маяковский. Читанный ею младенцу стишок Хармса о чижах. И – Боже мой – Северянин, Тихонов, Пастернак. Она читала в ответ. Эти стихи остались с ними навеки.

– Теперь я понимаю, что такое мать… – сказал он. – …Ей можно читать любимые стихи, а если остановишься, она продолжит с прерванной строчки…

Пурга чертила на стекле цветы и стрелы… Слетались хлопья со двора к оконной раме… Мело, мело по Колыме во все пределы… Заметало завальный барак в магаданском Сангородке…

С этой ночи, когда за оконцем металась по пустырю пурга, у них в каморке что ни вечер наступал Серебряный век – приходили юный Маяковский:

…Я брошу солнцу, нагло осклабившись:
На глади асфальта мне хорошо грассировать!..
изысканный Гумилев:

…Послушай: далеко на озере Чад
Изысканный бродит жираф…
терпкий Cеверянин:

…Из Москвы – в Нагасаки!
Из Нью-Йорка – на Марс!..
Каждую неделю к ним присоединялись невероятные магаданцы, что называется, местная интеллектуальная элита. Когда-то они гордо носили ученые степени и профессорские регалии, а ныне служили вахтерами и уборщиками, их беседы, мнения, которыми они делились, их манеры и язык были удивительны. Вася впервые столкнулся с такими необычными людьми.

По выходным у Евгении Соломоновны открывался вот именно что «салон».

Пятнадцать метров комнатушка. А в ней – стихи, философия, толки об искусстве. Александр Михайлович Симорин – остроумец и эрудит – толкует о своих друзьях, чьи имена – на обложках Васиных учебников. У профессора и его жены Тани тоже случился лагерный роман. И теперь, после ужаса, их тешила печка и «свободное совместное проживание» в хибарке на окраине.

Бывала в «салоне» и художница Вера Шухаева. Вспоминала Париж. Леже. Модильяни. Она работала портнихой в ателье, виртуозно придавая тяжелым начальственным дамам женственность и легкость.

Заходил и доктор Орлов, мастер тонких парадоксов и ярких образов.

По математике Василия «подтягивал» Яков Михайлович Уманский. И если ответы задач не сходились (что – увы! – случалось), он уходил. Но только чтоб вернуться в час-два магаданской ночи: «Вася, я нашел ошибку!» И уж не уходил, пока тот не запишет решение. Вася любил его, хохотал над чудачествами: к их кошке Агафье старик обращался на «вы»: «Агафья, подойдите. Вот хороший кусочек оленьего мяса…»

Случалось, он читал свои стихи – бесконечную поэму, излагавшую историю философии: «Достоин похвалы Лукреций Кар. Он первый тайны разгадал природы…»

В урочный час Василия слали спать за ширму в угол, где койка, стул и стол с чернильницей, бумага и учебники. Засыпая, он слышал, как в «салоне» говорят о Брюсове, Ахматовой, Мандельштаме… То было знакомство с высокой и запретной литературой, рождавшее мечты о приобщении судьбе поэтов, артистов и мыслителей, бродяг и мастеров…

Но понятно, что до того серебристого времени нынче было не ближе, чем до озера Чад, Нью-Йорка и Марса. Вася до сумерек оставлял его дома и шел в школу, где «закалялась сталь», писалось сочинение «Нам даны сверкающие крылья», а в окна с крыши дома культуры взирали «те, что не пьют», – бронзовые моряк, доярка, шахтер и красноармеец.

7

Девятый класс. Двадцать один человек. Все мальчишки. Раздельное обучение.

«Больше половины, – пишет Аксенов, – были детьми начальства… Они жили в каменных домах. Четверть состояла из детей вольнонаемных, населявших оштукатуренные дома второй категории. А дальше шли дети бывших зэков, что жили в завальных бараках».

В школе неравенство было почти незаметно. Ели все в одной столовой, вместе ходили на вечера и на баскетбол. Дети офицеров не кичились своим положением. Их не боялись, и в ссоре сын бывшего зэка мог навалять по шее сыну офицера МГБ. Но вне школы всё было иначе. Сын охранника никогда не приглашал в гости «политического», и наоборот.

У Васи было три товарища – Юрки – Акимов, Ковалев и Маркелов. Они вместе слушали джаз по американскому радио, обсуждали книги, смотрели «трофейные» фильмы.

«Трофейные» не вполне точное название. Да, эти картины захватили в Германии, но сняты они были в Америке. В СССР с них срезали титры и меняли названия. «Ревущие двадцатые» Рауля Уолша превратили в «Судьбу солдата в Америке»… «Дилижанс» Джона Форда – в «Путешествие будет опасным»… Советские дети любили это кино. Оно было как бы гарниром к американской тушенке, что спасла их в войну. Как бы обещало другую жизнь. Открывало захватывающий мир, столь не схожий с тем, где бесконечной вереницей из порта тянулись колонны зэков.

8

В Магадане Василий увидел советскую власть в доселе неведомом ее измерении.

Что ни день, к карантинной зоне шли заключенные. С номерами на спинах. Иные – в кандалах. Аксенов с матерью жили в Третьем сангородке – как раз близ «Карантинки». Вася видел эти колонны ежедневно и был поражен числом осужденных. К тому времени он уже многое понимал и всё же даже представить не мог масштабов лагерного потопа.

Он спрашивал мать: «Как это возможно?» Нет, не «за что их?» – в Магадане этот вопрос был нелеп. Там спрашивали: какая статья? 58-я? А пункты? Пэ-Ша и 10. Легкие пункты. Вы счастливец… Понятно, Евгения не спешила открыть сыну глаза. «Ему жить! – говорили подруги. – А зная правду, жить опасно». Лишь доктор Вальтер страстно доказывал: отношений с сыном на лжи не построишь. Думать надо не о том, чтоб он привык ко злу, а о том, чтоб стремился к добру.

Что ж, буду честной, решила мать. И разъяснила: не «как возможно», а «почему». И поведала, через что прошла и что поняла на этом пути.

В ночь с 9 на 10 октября 1948 года она рассказала ему – первому и пока единственному – о замысле «Крутого маршрута». Евгения таила план ото всех. Она вообще была крайне осторожна. И в словах. И в поведении с представителями властей и их близкими. И хотя бывшие зэки порой твердили, что в Магадане, дескать, можно болтать всё: «Нечего терять – ну отправят опять в зону, да и хрен с ним»[18] – она так не считала.

Но осторожность была напрасна. А опасения – оправданны. 25 октября 1949 года ее снова забрали и отвезли в «Дом Васькова» – тюрьму МГБ.

Читая об этом, я пытался представить на месте Василия своего сына. Вот он в шестнадцать лет один в чужом городе, без единой родной души. В конце сороковых. С учебниками, кроватью, стопкой белья и парой рубах. Вот он стоит в «хвосте» со скудной передачей. Вот вновь видит марш заключенных. Я пытался это представить. Но не смог. И слава Богу.

А Вася это пережил. Трудно сказать, что было бы, если б не доктор Вальтер. Он ходил за парнем как за родным, следил, чтоб он не прогуливал школу. Тактично толковал о вере… О том, что Он всеблаг. И надо всегда молиться и не унывать. Эта забота и наставления помогли Василию пережить самые трудные недели, но арест мамы избавил его от остатков иллюзий.

Потому-то там, в Магадане, когда выпущенная из-под стражи в «бессрочную» ссылку Евгения Соломоновна и Антон Яковлевич подсказали ему, грезившему литературой, что надо идти в медицинский, он согласился. «В литинститут, – говорили ему, – тебя не возьмут. В университет тоже. Иди-ка ты в мед – в лагере врачи лучше выживают». Колымская логика. Очень хотелось, чтоб лагерная чаша миновала его, но жизнь требовала: будьте реалистами, немало есть шансов, что он пойдет в тех же колоннах, в каких шли в несветлое будущее его отец, отчим и мать.

Аксенов описал эти марши в «Ожоге»: «…тянулся к санпропускнику длинный женский этап. Навстречу этапу маршировал из бани взвод японских пленных…

– Мадама, русская мадама, – захихикали японцы.

– Ох, желтенького бы мне сейчас, – услышал Толя рядом глубокий женский вздох.

– Желтенького, черненького, полосатенького, – простонал… другой голос <…>.

– Девочки, да ведь это же хахаль мой стоит! Худя, красавчик! Здорово, х…й моржовый! Мужчины, есть тут кто с прииска "Серебристый"? Мальчики, мыла киньте! Умоляю, мыла!

С бугра летели свертки, пачки папирос, куски мыла, одеколон, консервы, хлеб.

А женщины были счастливы… они ловили нежданные подарки и выкрикивали какие-то, может быть, случайные имена.

– Фимка! Жора! Хасан, фраер голожопый! Мальчишки! <…>

– А вон этого, молоденького, не хочешь, Софа? Небось еще целочка. Эскимо!

– Оставьте ребенка в покое, шалавы!

…Толя с неосмысленным гневом повернул голову… Сейчас я их покрою четырехпалубным матом, тогда они узнают, какие парни живут в Магадане!»

9

Он очень хотел выглядеть матерым северянином. Видел себя крутым магаданцем.

Может, поэтому и набрался так сильно на выпускном?

Весна 50-го. Аттестат. Хорошо и отлично. Лишь одна, хоть и жирная, тройка. По физике.

Евгения Соломоновна в зале с дамами, что устроили Васе бесплатные обеды, когда она… ну, вы понимаете. Вот – «нормальная человеческая жизнь: можно делать покупки, шить одежду, слушать радио и получать от этого всего огромнейшее удовольствие». Она – ровня капитаншам, майоршам и полковницам. Вместе с ними слушает призыв «не забыть светлый золотой Магадан, построенный руками энтузиастов». Слышит его и Вася. Как тут остаться трезвым? И вот с тремя Юрками он лихо глушит магаданскую бузу.

Евгения с иронией пишет, как, выступая в классической женской русской роли, тащила его домой. А наутро он – осваивая классическую мужскую русскую роль – клялся не пить. И был прощен. Но что это мама всё плачет? А не из-за пьянки. А оттого, что знает: он уедет. Пора в Казань. В медицинский. В новую жизнь. Она ждет его. Как Толю фон Штейнбока из грядущего «Ожога».

Это там через четверть века усатый мачо Аксенов напишет: «В шестнадцать лет я был законченным рабом в рабском мире, но хотел быть… рабом, как все. Признать себя отверженным… значило обрести какую-то долю свободы… жить с вызовом. Организм юного спортсмена этого не хотел». Так было до повторного ареста матери. А вот – там же и о том же, но после ареста: «…Я никогда не вернусь в школу, в класс с портретом маршала Берии… Я стану свободным бродягой, монтером, шахтером, рыбаком… Потом, быть может, получу образование, стану врачом, или ученым, или скульптором, или музыкантом, а может быть… не стану никем. Одно только ясно – я буду свободным человеком и всегда буду писать стихи». Вот как крепко взял в оборот душу его Магадан – на разрыв погрузил в муку самоопределения.

Шестьдесят лет спустя умудренный писатель скажет в интервью о своем настроении накануне отъезда на «большую землю»: «Я… понимал, что я – не советский человек. Совершенно категорично: не советский».

Магадан навсегда обжег его льдом.

Глава 5 «Карла Марла» и другие

1

И снова – Казань. Что называется, взрослая жизнь. Глядя на Василия, родные говорили: возмужал! А знакомые старые и новые: классный ты парень, Васька!

Вернувшись, он поначалу вновь попал в коммуналку на Карла Маркса под надзор Ксении и Матильды. Они были рады его поступлению на медицинский, от души желали хорошей учебы и успехов в труде и потому крепили контроль за поведением студента.

Это раздражало юношу. В его картине мира образы «ботана-отличника» и «классного парня с Колымы» не совпадали. И, одолев сопротивление тетушек, он съехал на квартиру к другу Феликсу Газману. Где и поселился с Юрой Акимовым, вместе с которым приехал из Магадана.

Жизнь вышла веселой. С кучей чудачеств, или, как сейчас бы сказали, «приколов».

Вот, скажем, парад нижнего белья. Кто в емких сатиновых трусах, кто в утлой бязи подштанников – они маршировали по комнате, отбивая шаг и твердя: «Мы – еврейцы-красноармейцы: ать-два, ать! Мы еврейцы – …» Говорят, эту рифмовку придумал Василий. Отражала ли она его культурную идентичность? Неведомо. Скорее, просто казалась смешной.

А бывало, Юрий, Феликс и Василий замирали у Госбанка на улице Баумана, задрав головы и тыча перстами в небо. Когда они обрастали толпой зевак, пора было «валить». Они и «валили».

Имелись и серьезные способы проведения досуга. Василий, увлекшийся в Магадане баскетболом, играл теперь за «Медика». И Феликс метал мячи в кольцо. Племянник Саша Котельников выступал за «Науку». А Юрик Акимов – заядлый волейболист – летал над сеткой. Но вновь и вновь случались в здоровом этом образе жизни прорехи. Вино, девочки, рестораны…

Потом приключения студента Василия запечатлелись в текстах писателя Аксенова.

* * *
«Двадцатилетние оболтусы Филимон, Спиридон, Парамон и Евтихий (знающие люди говорят, что под этими именами в книге "В поисках грустного бэби" скрыты Вася, Юра, Феля и их общий друг – Ильгиз Ибатуллин по прозвищу Гизя – будущий видный врач и ученый) на койках в комнате своего дикого быта.<…> А вот и чувихи с факультета иностранных языков, «шпионки». Надрачивается "старенький коломенский бродяга патефон". Самодельная пластинка из рентгеновской пленки вспучивается, но, придавленная кружкой, начинает вращаться, извлекая из замутненных альвеол анонимной легочной ткани кое-какие звуки.

Come to me, my melancholy baby!

Утром все делают вид, что будильник, сволочь, сломался, потом кто-то вспоминает, что семинар сегодня "полуобязательный"… в конце концов, разыскав на столе отвратительные чинарики, курят среди убожества своих чахлых одеял.

А за дверью… начинают раздаваться громкие рыдания соседок. "Что ж теперь делать-то будем, граждане хорошие, братья и сестры?" Главная скандалистка Нюрка бьется в истерике. Дядя Петя сапогом грохочет в дверь. "Вставайте, олухи царя небесного! Великий Сталин умер!"»

– Что творилось в тот день у нас в Казани! – рассказывал мне Аксенов осенью 2004 года. – Сначала все пили водку. А потом Жора Баранович, трубач-«шанхаец», заиграл!.. Юра Модин вступил – пианист. И понеслось! Подробности в рассказе «День смерти товарища Сталина»…

Ну а наша четверка?

«Компания мрачно сидела на койках… "Отчего ребята такие смурные, – думал Филимон, – из-за вождя или из-за того, что "Красное подворье" отменяется? Спроси самого себя, – сказал он сам себе, – и поймешь внутреннее состояние товарища"».

«Красное подворье» – это, конечно, кабак. Притон со сквернейшей репутацией. Где прожигали жизнь плевелы, трутни и плесень нашего общества. Там-то друзья и собирались отметить день рождения Филимона. А «всенародное горе» грозило нарушить их планы.

Но именинник украсил голову шляпой, взятой без спроса в реквизитной театра… Обмотал шею шарфом и сказал:

– Похиляли, чуваки!

– Да ведь шлепнут за гульбу в такой день!

– Не обязательно!

2

«Четверка трутней и плевелов»… Филимон, Спиридон, Парамон и Евтихий – плыла в сторону «Красного подворья», где «и в обычный вечер можно было замарать репутацию, а в такой трагический момент… загреметь» на «Черное озеро».

– Мы просто покушать, – сообщили юноши старшему официанту Лукичу-Адриянычу, которому этот день напоминал весну 1919 года, когда замолчали пушки, а в кабак завалились чехи-легионеры – просто покушать.

– Бутылку-то принести? – спросил старый стукач и, получив заказ на «разве что одну», молвил: – Не знаю, все ли искренне скорбят нынче по нашему отцу? В Америке, наверное, водку пьют, котлетками закусывают…»

«"Простенько покушаем, простенько покушаем", – бубнили, посмеиваясь в рукава, Филимон, Парамон, Спиридон и Евтихий, пока с редкой легкостью мимо остывших котлеток, замерзшего пюре и сиротливого горошка проходила третья очередь хлебного вина…»

Это усек Лукич-Адрияныч и «звякнул» куратору заведения майору МГБ Щербине, известному в городе как стиляга Вадим Клякса: вот, мол, в день всемирной тоски группа «плевелов» кощунственно потребляет спиртные напитки…

Майор рванулся на зов. Меж тем в «Подворье» подгребали и чувишки – Кларка, Нонка, Милка, Ритка… Вскоре пары вышли на танцпол. Инструменты молчали – мелодии слетали с губ: «Утомленное солнце», «Кампарсита», «Мамба итальано»… И вот уже сам майор, тяпнув третью, обратился к одному из «трутней»: «Вы танцуете, молодой человек?»

И закончилось все не страшно. Сыщик внезапно переживает дикий кульбит сознания и молит ребят помочь ему смотаться в Западную Германию. А уж оттуда – в Америку…

Эти и другие эпизоды того дня описаны в книге Аксенова «В поисках грустного бэби», в рассказе «День смерти товарища Сталина» и других текстах. В них литературная история сплетается с подлинными событиями и переживаниями 5 марта 1953 года. Так совпало, что 5-го числа 3-го месяца родился Саша Котельников. И вновь с нетерпением ждал его. За 15 лет жизни он привык, что этот день принадлежит ему, и был в ужасе: неужто он никогда больше не отметит день рождения? Ведь теперь эта дата вечно будет черной во всех календарях…

Галя Котельникова, обняв колонну, рыдала, не видя горьких слез сокурсниц, аспиранток, преподавателей, заграничных студентов… Ей казалось, Казанский университет тонет в слезах. Лишь на миг отвлек ее возглас юного студента-корейца. «Я еду на родину, где сейчас под ногами горит земля. Мы будем беспощадно сражаться с проклятым империализмом до последней капли крови! – воскликнул он. – Мы победим! Сталин – бессмертен!»

Но все знали: бессмертие вождя – фигура речи… О, если б он был вечен, как партия! Тогда бы мир парил в безбрежном счастье. А так он гибет в трясине беды. А с ним студенты, квартиранты, официанты, шахтеры, актеры, монтеры, окулисты и артиллеристы; девы, чьи пышны косы, и лысые партийные боссы; плечистые чекисты с пистолетами и «браслетами» и исторические оптимисты – писатели и поэты. Но какой уж там исторический оптимизм, коль оставил тот, кто вел в коммунизм? Тяжко ложились на бумагу всхлипы эпитафий…

В этот час величайшей печали
Я тех слов не найду,
Чтоб они до конца выражали
Всенародную нашу беду…
– делился Александр Твардовский.

Всю нестерпимость боли и печали,
Нет слов таких, чтоб ими рассказать,
Как мы скорбим по Вас, товарищ
Сталин!
– горевал Константин Симонов.

Обливается сердце кровью…
Наш родимый, наш дорогой!
Обхватив твое изголовье,
Плачет Родина над тобой!
– это Ольга Берггольц, потерявшая в тюрьме ребенка, но рыдавшая над «любимым и дорогим».

А вот Михаил Исаковский советовал: собрать нюни и сопли, и снова – вперед:

И пусть в печали нас нельзя утешить,
Но он, Учитель, нас учил всегда:
Не падать духом, головы не вешать,
Какая б ни нагрянула беда.
Конечно, все эти и многие другие стихи наизусть знали миллионы советских людей и, само собой, Юра, Феля, Вася, Саша и Галя Котельниковы…

3

Стоп, а кто они? Что за Галя и Саша? Откуда взялись? Почему мы о них вспоминаем?

Да потому, что не вспомнить нельзя! Сегодня Галина и Александр Котельниковы – последние оставшиеся с нами родственники Василия Аксенова, способные рассказать о детских годах писателя. Одиннадцать лет провели они вместе в коммуналке на улице Карла Маркса. Пережили репрессии, голод, холод и нищету военных лет и перемены лет послевоенных…

* * *
Бывало, Аксенов дарил и подписывал свои книги. Часто – родственникам. И всегда – с добрейшими словами – им, своим племянникам Саше и Гале, с которыми остался дружен на всю жизнь. Сегодня они пребывают в добром здравии, живут в подмосковной Черноголовке и, любезно показав мне автографы на его книгах, рассказали об общих детских годах в Казани.

Среди подписей есть и такие: «Галке и всем моим казанским милым и любимым»[19], «Ксении Васильевне, Матильде Андреевне, Галине Евгеньевне с электропоцелуями»[20], «Целую вас, дорогие наши женщины с Карлы-Марлы»[21].

«Карла-Марла» – это, как вы, должно быть, догадались – улица Карла Маркса, на которую, в деревянный дом № 50, хмурым днем 1938 года рослый худощавый мужчина с выразительным грустным лицом привел малыша по имени Вася. Мужчина этот, Адриан Васильевич Аксенов, – герой. Он спас от возможной пропажи, а то и гибели, сына своего старшего брата Павла. Адриан прибыл из Туркестана, чтобы вернуть семью своему племяннику, сироте при живых родителях, которого в день пятилетия забрала из дома уполномоченная НКВД.

Его, как и тысячи детей «врагов народа», сперва отправили в распределительный центр, а затем – в Кострому, в спецприют для «контингента», где он и прожил несколько месяцев по приказу главы НКВД Николая Ежова № 00486 от 15 августа 1937 года «Об операции по репрессированию жен и детей изменников Родины», который, в частности, гласил:

«Размещение детей осужденных. Оставшихся после осуждения детей-сирот размещать:

<…> в возрасте от 3 до 15 лет – в детских домах… вне Москвы, Ленинграда, Киева, Тбилиси, Минска, приморских и пограничных городов. В отношении детей старше 15 лет вопрос решать индивидуально. Грудные дети направляются вместе с… матерями в лагеря, откуда по достижении возраста 1–1,5 лет передаются в детские дома и ясли Наркомздравов… Если сирот пожелают взять родственники (не репрессируемые) на свое полное иждивение, этому не препятствовать».

Архивы говорят: к 4 августа 1938 года у репрессированных родителей отобрали 17 355 детей и готовились отобрать еще пять тысяч.

В десятки особых детучреждений нескончаемой чередой поступали перепуганные, голодные и едва одетые дети осужденных. Нередко их документы терялись. Тогда им давали новые фамилии и имена. А чего церемониться с «вражьим семенем»? Адриану повезло – Васе оставили его имя, и найти его удалось.

* * *
«Это было как арест, – вспоминал Аксенов в беседе с Сергеем Мировым. – …Я был совершенно одинок. Это было что-то ужасное… – полный, чудовищный отрыв от прежней жизни. Колоссальный стресс».

Вообразите: малыш, привыкший к благополучию и любви, внезапно оказывается в чуждой, неведомой и враждебной ему среде. Вообразите: день идет за днем, месяц за месяцем, пустота, холод, невыразимая тоска. Вообразите несчастных этих детей, запертых в стенах оскверненного большевиками монастыря. Впрочем… там сквозь побелку всё же проступали образа.

И тут… «…появился, как показалось, мой папа, – вспоминает Аксенов. – Это был его брат… родной, младший. Я к нему бросился, крича: "Папа, папа!.." Он добился разрешения взять ребенка».

Вот такой подвиг. Зимой 1938 года изгнанный с работы и из партии брат врага народа Адриан вернул Васю семье. Сперва поехал за правдой в Москву. А поняв, что зря и что он, похоже, на пороге тюрьмы, продал последнюю ценную вещь – часы и поехал искать Васю. Денег хватило. Он всё выяснил, добрался до Костромы, а после – до Казани. В дикую пору, когда многие отрекались от родных, Адриан вытащил Васю из приютского кошмара, стал его опекуном, а затем перевел опекунство на старшую сестру Ксению.

Власти вернули Васю в ответ на прошение, поданное Адрианом. Этот удивительный документ объясняет не только его положение, но отчасти и ситуацию в стране: «<…>ЦК ВКП(б) командировал меня в г. Сталинабад на педработу… в качестве преподавателя истории народов СССР и новой истории. 1 июля (1937 г. – Д.П.) я приехал к сестре в Казань, где имел в виду провести свой отпуск. 3 и 4 июля мне пришлось встретиться с П. Аксеновым. Он был тогда членом партии и работал на стройке гортеатра. 7 июля, после постановления президиума ВЦИК о предании суду П. Аксенова, последнего арестовали.

Я вернулся в Сталинабад. 19 авг[уста] я сообщил… что мой брат и его жена репрессированы. Это заявление послужило причиной моего исключения из партии… <…> 8 сентября последовал приказ дир[ектора] о снятии меня с препод[авательской] работы. <…>

С братом с 1937 г. абсолютно никакой связи не имел… За его преступные действия, о которых ничего не знаю, кроме газетного материала, я несправедливо несу бездушное надругательство.

Вот, кажется, и всё.
А. Аксенов (подпись)».
Заявления Адриана – особое чтение: жутковатая смесь казенного языка с мольбой о родном человеке…

Из заявления А.В.Аксенова

в Управление детскими домами НКВД ТАССР

28 января [19]38 г.


Я – брат врага народа П.В. Аксенова, находящегося в настоящее время в Казанской тюрьме № 2.

У П. Аксенова был сын Василий Павлович Аксенов – пятилетний мальчик, которого 20 авг[густа] 1937 г. органы НКВД взяли и распределили в детский распределитель НКВД. В настоящее время мальчик находится в одном из детских домов Костромского районо. Вот я и хочу просить… чтобы мне дали разрешение взять на себя заботу и воспитание моего племянника Васи. Тем более что в настоящее время органы НКВД возвращают детей репрессированных родителей на содержание их родственникам. Заверяю вас, что Васильку будет у меня неплохо, ибо я педагог, люблю детей вообще, а его в особенности. Следовательно, я имею законные основания вернуть его к себе. Я обязуюсь обеспечить его всем необходимым, посвятить свою жизнь его образованию и коммунистическому воспитанию. <…>

Я прошу вас разрешить Васильку жить в Казани у моей сестры Ксении Аксеновой и моей матери Евдокии Аксеновой, которым я буду посылать средства… Как только я устроюсь, Вася переедет ко мне.

Еще раз убедительно прошу вас, верните [мне] моего племянника. Он будет счастлив. Я люблю его как своего сына.

А. Аксенов (подпись)».

4

Случилось чудо: Васю отдали.

И Адриан привез его в семью Котельниковых-Аксеновых, где были и свои малыши. Забота о них легла на плечи Ксении и бабушки Дуни – женщин редкой стойкости и огромной души. Их квартирка на Карла Маркса стала Васиным домом на многие годы.

В XIX веке этот особняк, стоявший напротив губернаторского дворца, был сердцем усадьбы, раскинувшейся между улицами Грузинской и Большой Красной. Ее владельцы привечали поэта Евгения Баратынского, частого гостя генерала Льва Энгельгардта, жившего по соседству. Говорят, здесь родилась девочка Лена – будущая знаменитая Гала Дали – муза великого Сальвадора. Но это легенда. А вот что мы знаем точно, так это то, что в 1888 году тут останавливалась мать Владимира Ульянова, прибывшая в Казань встретить сына из ссылки. ...



Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Петров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Василий Аксенов. Сентиментальное путешествиеДмитрий Петров