Все права на текст принадлежат автору: Эдуард Арбенов, Леонид Николаев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Берлинское кольцоЭдуард Арбенов
Леонид Николаев

Берлинское кольцо

Мы возвращаемся к нему. Возвращаемся, вопреки истине, ставшей известной всем. — он мертв. Завершен путь человека по земле, содеянное осталось людям и будущему, в которое он верил и во имя которого боролся. Боролся до последнего вздоха и упал, когда стоять уже больше было нельзя.

Перед нами приговор особой коллегии берлинского суда, по которому унтерштурмфюрер Саид Исламбек признается виновным а преступлении против интересов Германии и ее вооруженных сил и приговаривается к смерти.

Признается виновным не только в том, что совершил последний шаг — открыл себя и этим сорвал коварный замысел врага, намеревавшегося нанести удар нам в спину. Все совершенное в фашистской Германии, каждый шаг — обвинение против него. Он сдался в плен, чтобы проникнуть в логово врага; стал инструктором шпионско-диверсионной школы «Вальдлагерь-20», чтобы обезвредить тайное оружие; поднялся к командному пункту секретной службы, чтобы завладеть планами диверсионных операций гитлеровцев против Страны Советов. Штурмбанфюрер Курт Дитрих, руководитель одного из отделов гестапо, считая Исламбека агентом английской секретной службы, вел долгий и осторожный бой с ним и наконец настиг унтерштурмфюрера весной сорок третьего года. А 18 октября этого же года под диктовку Дитриха был составлен смертный приговор Исламбеку.

Это дало гестаповцу право сказать позже:

— Сожалею, что я не убил его тогда в Тиргартене, что затянул поединок и затратил массу времени и сил…

А Ольшеру, начальнику «Тюркостштелле», Главного управления СС, шефу и «покровителю» Исламбека, это позволило выразить удивление и сожаление:

— Все-таки он оказался «двадцать шестым». Он — агент противника и одновременно мое доверенное лицо. Какая роковая ошибка!

Да, доктору Ольшеру эта ошибка стоила многого. Прежде всего потери доверия и благожелательности со стороны Шелленберга — начальника управления шпионажа и диверсией службы безопасности. Иначе стал относиться к нему и сам фюрер СС Генрих Гиммлер.

Человек уходит из жизни один раз и чтобы больше уже не вернуться.

Исламбек уходил несколько раз. Много раз.

Пленные видели Исламбека умирающим в лагере Беньяминово.

Советский разведчик Берг был свидетелем, как Дитрих стрелял в «двадцать шестого» на аллеях Тиргартена и как тот упал, обливаясь кровью.

Работники Берлинского архива обнаружили смертный приговор унтерштурмфюреру Саиду Исламбеку.

Инспектор полиции пригородной зоны сам лично осматривал труп унтерштурмфюрера осенью 1943 года.

Оскар Грюнбах — участник сопротивления спецлагеря Заксенхаузен слышал, как выкликнули имя Исламбека во время поверки и как назначили в медицинский барак к доктору Баумкеттеру. Это значило смерть от отравленной пули.

Все это в разное время и в разных местах.

Смерть. Смерть. Смерть.

Смерть. И все же это не помешало Ольшеру спустя год после окончания войны сказать свою таинственную фразу. Сказать представителю следствия на Нюрнбергском процессе — английскому майору Корпсу:

— Имя Исламбека настолько вошло в события сорок второго и сорок третьего самого критического для нас, немцев, года, что мы не отказались от соблазна воспользоваться этим именем для интересов будущего…

Интересов будущего?

Примерно то же сказал, но раньше — зимой, точнее в декабре сорок четвертого года, перешедший на сторону чешских партизан штандартенфюрер СС Арипов.

— Имя Исламбека я слышал неоднократно и в Германии, и в Польше, и во Франции, и в Италии, и в Чехословакии в течение всей войны, во всяком случае в ее последний период. В моем батальоне он был до момента восстания, до ухода в лес. Он называл себя адъютантом гауптмана Ольшера.

И еще:

В один из мирных вечеров 1964 года на втором километре берлинской кольцевой трассы перед поворотом на Потсдам сотрудниками органов государственной безопасности была задержана некая Рут Найгоф. Немолодая, эксцентричная женщина, обладательница серого «фольксвагена». На допросе выяснилось, что подлинная ее фамилия Рут Хенкель, что она бывшая супруга президента Туркестанского эмигрантского правительства при Гитлере, диктор иностранного вещания «Рундфунка», осведомитель гестапо, завербованная еще в сороковом году штурмбанфюрером Куртом Дитрихом, доверенное лицо доктора Ольшера. Это — в прошлом. А сейчас фрау Найгоф — агент иностранной разведки, прибывший в Восточный сектор с особым заданием. Западную разведку интересовали следы унтерштурмфюрера Исламбека, следы, олицетворенные в каком-то очень важном документе, датированном 1944 годом. Спустя двадцать лет интерес к документу не только не уменьшился, а, наоборот, возрос. Секретная служба некоторых государств ищет «пакет», затерявшийся где-то в пути, пакет огромной ценности.

Кто обронил его?

— Мы считаем, «второй» Исламбек, — поясняет Рут Найгоф. — А всего их было трое. И все трое убиты. Один здесь, на Берлинер ринге, второй — в Заксенхаузене, третий — во Франции у испанской границы…

— Может быть, существовал четвертый?

Она, несколько озадаченная, задумалась:

— Не знаю… Вряд ли. Мне бы об этом сказали.

Не сказали. Значит, не было. Были только три Исламбека. А если один? Всего один. Один, восстающий из пепла, как «Феникс».

Мы возвращаемся к нему. Возвращаемся, вопреки истине…

Часть I ЗАМОК ФРИДЕНТАЛЬ

1

Едва машина остановилась, вернее, затормозила, чтобы тихо замереть у обочины шоссе, как он распахнул дверцу и выскочил наружу, на траву, поблекшую по осени, на щебень и почти побежал.

Вокруг не было ничего способного встревожить или поманить так торопливо человека. Пустырь. Безмолвные груды камня. Железо, скрюченное, обожженное, вздыбленное, вогнанное в землю. Не сегодня и не вчера обожженное — давно, давно, и потому не вызывающее испуга или удивления, а лишь любопытство: что это? Что было когда-то здесь?

А он знал, что было здесь, и знал, почему подверглось огню. И все же бежал, оставив нас, своих спутников, в машине.

Сухой, высокий, чуть сутулый от старости или от неловкого желания быть немножко ближе к людям, сравниться с ними, он, бегущий, казался стройным и молодым. Полуседая шевелюра романтически разлохматилась на ветру, а легкое голубоватое пальто окрылилось полами. И Оскар Грюнбах летел на этих крыльях, не опираясь, как обычно, на трость, с которой не расставался, летел, перемахивая через камни и прутья арматуры.

Мы покинули машину и пошли следом. Не потому, что боялись потерять на этом кладбище камней и железа своего спутника, — нам, как и Грюнбаху, предстояла встреча с прошлым, и мы шли, желая приблизить эту минуту.

Ораниенбург! Бывший Ораниенбург. Странное чувство охватывает человека, когда он попадает в мир разрушения. Не сожаление, не грусть и не осуждение, и даже не удовлетворение от сознания того, что осуществлено справедливое возмездие: разметено в пепел змеиное гнездо. Но это мысль. А в чувствах — близкое, почти касающееся человека ощущение смерти. От живого лишь следы. Следы того же Оскара Грюнбаха. Здесь он поднимал эти камни, сваривал фермы, а они рухнули. Не без его участия. Было время, когда он хотел, чтобы все разнес шквал огня, превратил в пепел. И вот он бежит, торопится увидеть осуществленную мечту о пепле…

В созидании видна добросовестная рука Грюнбаха — камень спаян с железом навечно. А в разрушении его следов нет. Это работа английских бомбардировщиков. Запоздалая, но все же работа, и проделана она на совесть. Щебень. Кажется, это все, что осталось от тайны Ораниенбурга. Страшной тайны. Бомбы погребли ее… Или только спугнули!

Оскар Грюнбах пытается ее найти.

— Сюда! Сюда! — машет он рукой, напоминая нам о цели путешествия и о необходимости каких-то усилий. Одного созерцания недостаточно — прав старый Грюнбах.

Он уже что-то отыскал или просто почуял близость открытия. Трость его после несвойственных ей круговых движений в воздухе коснулась, наконец, земли, точнее, уперлась в бетонный слиток и замерла многозначительно.

— В земле… Все в земле, — проговорил Грюнбах, когда мы, балансируя, пробрались по связке металлических прутьев к зияющему в груде камня отверстию. — Наверху были только служебные помещения, — продолжал пояснять наш спутник. — Главное находилось в подвалах…

Он опускается вниз по пыльным ступенькам, тяжелым бетонным ступенькам, поросшим какими-то неприхотливыми былинками. Ветер принес их сюда и благословил на жизнь в этих каменных склепах, освещенных косыми лучами солнца. Погрузившись наполовину в темноту, Грюнбах снова позвал нас:

— Я покажу вам, где делались фальшивые фунты стерлингов, едва не покачнувшие национальный банк Великобритании. Идемте, у меня есть фонарик.

Слепой огонек, рядом с солнцем напоминающий скромного светляка, возникает в руках Грюнбаха и выхватывает на стене какую-то линию светло-красного цвета. Она настораживает: может быть, кровь. Тут должна быть кровь, всякая фашистская тайна связана с кровью. Но пятно оказалось всего-навсего восклицательным знаком после слова «Ферботен!», очень популярного в свое время в Германии слова «Запрещено!» При входе в подземелье, куда мы намеревались спуститься вслед за Грюнбахом, оно соединялось с другим, в данном случае совсем безобидным словом и означало: «Не курить!»

Почему не курить в окружении камня и железа? Ах, да — здесь печатались фунты стерлингов. Оскар Грюнбах хочет показать нам примечательное в своем роде место.

Последняя ступень в полумраке, а дальше вопреки логике — свет. Яркий пучок света, настоящего солнечного, льющегося с неба. Тяжелая фугаска разворотила перекрытие и обнажила подземный лабиринт. Грюнбах гасит свой фонарик и смущенно произносит:

— Я думал, здесь вечная тьма…

Так полагал и бригадефюрер Шелленберг, загоняя всю спецзону Ораниенбурга в преисподню, подальше от пытливого человеческого глаза. Какие-то годы тайна жила под слоем земли и бетона, и потребовался май 1945-го, чтобы сорвать тяжелую завесу. Впрочем, не вся завеса сорвана, многое скрыло время, и эта бомбежка в последние недели войны, превратившая святое святых гиммлеровской службы безопасности в пепел, а пепел, как известно, безмолвен.

Хотя Оскар Грюнбах намерен оживить пепел, во всяком случае, заставить его говорить. Он ведет нас по подземелью, теперь уже открытому для неба и света, и показывает на железо и камни. Опять на железо и камни, которых так много наверху, и чтобы на них взглянуть еще раз, не обязательно спускаться вниз, в преисподню.

Какие-то смутные очертания печатного цеха, что-то напоминающее машины для оттисков. Только напоминающее. Это могли быть и другие машины — все настолько исковеркано, что назначение отдельных деталей можно установить лишь после технической экспертизы. Но Грюнбах говорит о печатных станках, пусть будет по-его. Он здесь находился, когда машины функционировали.

— Нет, нет, — поясняет Грюнбах. — Я не входил в этот подвал тогда. Никто из нас не входил. Вы читали на стене: «Раухен ферботен»? Запрещалось не только курить, но и приближаться к тамбуру… Однако мы знали многое… — Оскар Грюнбах поднимает свои не в меру разросшиеся седые брови и дает понять этим, что тайну от живых не скроешь, даже в Ораниенбурге. — Мы знали почти все… Машины гудели день и ночь…

Он сам с интересом рассматривает остатки трансмиссий, маховики, решетки. Мысль его работает, восстанавливает прошлое, а может, творит, пытается представить себе невиденное. Иными казались подземные тайники, когда их угадывали лишь по звуку работающих машин, по надписям при входе «Ферботен!» И Грюнбах несколько разочарован. Во всяком случае, загадочности на его лице нет и глаза смотрят равнодушно. Серые, выцвеченные временем и страданиями глаза. Надо было все пройти не как сейчас, с тростью в руке. Не под спокойным голубым небом — сегодня удивительное для берлинской осени небо, — а под грозовым военным.

Мы поднимаемся по ступенькам вверх, на землю. Грюнбах виновато улыбается: ничего особенного не удалось показать нам, ничего способного удивить и тем более поразить. Но было, было, так надо понять нашего спутника. Он делает серьезное лицо — мы все-таки на пепелище Ораниенбурга, секретнейшей базы Главного управления имперской безопасности. И пусть ничего не понятно по осколкам и развалинам. Это не миф. Здесь существовал Ораниенбург, не случайно стерли его с лица земли.

— Я увлекся, — говорит Грюнбах и взглядом просит прощения. Он имеет право на него. Человек с номером на руке, номером узника спецлагеря, может, даже должен, наверное, забывать окружающее, рассказывая о прошлом. — Вас не интересуют камни, вас интересует он…

Грюнбах способен в разговоре исключать себя, свои чувства, хотя мы этого и не требуем от него. Мы будем слушать подробнейшие рассказы об Ораниенбурге, будем смотреть камни, будем лазать по подземельям. Будем делать все, что считает нужным этот словоохотливый старик, но если невольно мы чем-то проявляем торопливость, подчеркиваем свою цель, то пусть он извинит нас. Действительно, мы думаем о нем, о том человеке, что ходил здесь когда-то.

Старик снова впереди. Пальто его, правда, уже не развевается по ветру — спокойно идет Грюнбах, и трость его твердо упирается в камни и жухлую по осени траву. Иногда он задерживается на скоплении железного лома, в аморфном видит какие-то ему одному понятные четкие линии и говорит:

— Здесь была литография… А здесь — граверная…

Около граверной он останавливается надолго, на минуту или две, размышляет. Выдает нам частицу своих мыслей:

— А знаете, ведь я — гравер, настоящий гравер… Если хотите, первоклассный. И я работал здесь… Работал на Гиммлера.

Плечи его чуть опадают: и без того сутулый, он в эту минуту кажется сгорбленным. Облик выдает состояние старика, словно Грюнбах иллюстрирует свои чувства позой и жестом. Что-то театральное есть в его внешности, но старик не играет, он просто не умеет скрывать родившееся внутри…

— У человека не всегда хватает мужества умереть по собственной воле, — говорит он грустно, с какой-то далекой болью в голосе. Должно быть, эта боль не сейчас пришла к Грюнбаху, а еще в дни заточения в Заксенхаузене. — Если бы все отказались служить коричневому богу, он был бы слабее и не совершил столько зла…

— Умереть не значит победить, — возразил один из нас — Гибель даже сотен тысяч была бы мало ощутима чудовищем в нацистском обличий.

— Да, конечно, — охотно согласился Грюнбах. — Это подсознательно понимал каждый из нас… И жил. И даже работал.

— И боролся.

— Кто мог… — после паузы и какого-то внутреннего анализа чужого довода произнес Грюнбах. Он-то лучше нас знал, кто боролся в лагере: член подпольной группы сопротивления видел борьбу собственными глазами и сам в ней участвовал. — Кто находил в себе силы и решимость, — уточнил он, снова подумав. — Ваш друг боролся. У него были силы…

Он назвал его нашим другом. Просто так, видимо, назвал, оценивая наш поиск, как долг дружбы. Грюнбах даже не предполагал, что мы узнали о существовании «друга» лишь после войны, спустя два десятилетия, и никогда, никогда не видели его в лицо. Живого, во всяком случае. Но пусть это друг, товарищ. Случайно брошенное слово заставило как-то по-новому взглянуть на нашу цель и даже испытать мгновенную радость. Друг — хорошо сказано!

— Хотя дни его были сочтены, — неторопливо шагая меж камней, продолжал Грюнбах, — он не складывал оружия… Я имею в виду душевное состояние человека…

Грюнбах умел говорить обобщая, отвлекаясь, сравнивая. Такая уж у него была манера выражать мысль. И мы побоялись, что он сейчас отойдет от сказанного и станет философствовать по поводу недолговечности всего существующего. Но на сей раз Грюнбах не попытался подняться в облака, остался на грешной земле и стал неторопливо припоминать подробности.

— Я увидел его первый раз у этого барака… То есть у барака, который стоял здесь… Видите блоки? Прессованный щебень. Из Заксенхаузена людей водили сюда на работу. Даже приговоренных к смерти…

Грюнбах говорил об этом со спокойной деловитостью. Время не в состоянии оживить чувства — лагерь все подавил, все стер, далее протест против самого понятия смерть. Умирали каждый день, уход из жизни был явлением обычным для всех, кто здесь находился. И для Грюнбаха тоже.

— Как я узнал, что он приговорен к смерти, — предполагая наш вопрос, стал объяснять Грюнбах. — Мне показал на него Юзеф Скачинский, член подпольной группы. Показал и шепнул: «Он будет умерщвлен…» — Трость уперлась в землю. Грюнбах положил обе руки на резной набалдашник, что означало остановку в пути и пространный разговор. Оскар Грюнбах внимательно посмотрел на нас, желая, видимо, уяснить, поняли ли мы его последнюю фразу. Не убедился в этом и повторил: — Умерщвлен! Вы различаете понятия: казнен и умерщвлен? У нас в Заксенхаузене не расстреливали. Убивали просто, если замечали в глазах заключенного недовольство. Умерщвление же производилось по списку, независимо от настроения человека. В список входили и приговоренные к смерти судом. Вы подумали о газовых камерах! Нет, человек тут был материалом для эксперимента, как и все, что входило в Ораниенбург. Ну, об этом потом. Ваш друг еще не знал, что его ожидает. Не знал даже о вынесении смертного приговора военно-полевым судом. Ходил на работу вместе со всеми. И вот его поручила мне наша подпольная группа. Откуда поступили сведения о судьбе новичка, для меня было тайной, а тайны мы не пытались разгадывать: в лагере второй обладатель секрета исключался… Еще мне сказали, что он должен жить, несмотря ни на что. Почему жить, во имя какой задачи, тоже умолчали. До поры до времени, конечно, потом стало известно. Перед самым концом, когда друга вашего повели к доктору Баумкеттеру. Вы слышали что-нибудь о Баумкеттере? Это тоже одна из тайн Ораниенбурга, вернее группы «Технических вспомогательных средств», которая занималась не только фальшивыми деньгами и подложными документами…

Мы прервали Грюнбаха:

— Когда повели новичка к Баумкеттеру?

Для нас это было важно, очень важно, иначе мы бы не посмели остановить нашего спутника. Грюнбах не любил пауз по чужой прихоти. На этот раз он не поднял недовольно брови и не бросил недовольный взгляд в нашу сторону, а лишь поморщился досадливо:

— В ноябре 1943 года. Возможно, даже в первых числах декабря… Почему так точно? Было очень холодно, а холод для заключенных — одна из страшных бед, какие только существуют на земле. Надо идти почти босому на работу, а у меня еще и ревматизм, представляете себе мои муки. Впрочем, не в них дело. Снег и ветер, снег на земле, и она мокрая, боже, до чего это ужасно. Я пошел, но не на работу, а в шестой блок, к Юзефу, чтобы заявить о своей полной беспомощности. Я не смог предотвратить опасность, нависшую над новичком. Его на проверке назначили в медицинский барак… Будто бы для работы у доктора Баумкеттера… Вы удивленно слушаете меня, я теперь понял, что вам ничего не известно о Гейнце Баумкеттере. Ничего абсолютно…

Мы действительно удивленно слушали Грюнбаха, но не потому, что были далеки от истинного понимания целей вызова. Нас занимал совсем другой вопрос: не ошибся ли старик, назвав дату. В конце ноября и тем более в декабре наш друг не мог находиться в Ораниенбурге. Физически не мог.

Мы должны возразить Грюнбаху. Хочется сделать это сейчас тут, на пепелище Ораниенбурга, нарушая установленное нашим спутником правило — не прерывать рассказа. Прервем, выдержав укоризненный взгляд старика, примем его мысленное и, возможно, нелестное замечание в наш адрес. Тем более, что он сам уже о чем-то догадался, поставил палку, оперся о нее руками, сухими, жилистыми, обесцвеченными бескровием, и стал смотреть. Не на нас. На камни. Все те же камни Ораниенбурга…

2

— Я покинул Ораниенбург осенью сорок третьего года…

Когда впервые мы услышали эту фразу, она не заставила нас насторожиться или хотя бы задуматься. Человек рассказал о себе, и ему незачем было подтасовывать факты, к тому же они соответствовали протоколу следствия. Почти слово в слово повторял он свои показания — все было взвешено, обдумано и выверено. Как заученный урок звучали слова. Собственно, иначе и нельзя, если хочешь на суде добиться снисхождения, говори начистоту, помни, что существуют свидетели, существуют люди, документы, фотографии.

Ему нельзя было не верить, хотя он был шпион, диверсант, изменник. В прошлом, конечно. Немцы сбросили его на нашу землю в январе 1944 года. Между прочим, это тоже доказательство исчезновения человека из Ораниенбурга в самом конце сорок третьего года.

Он покинул секретную базу Главного управления имперской безопасности не один. Вместе с ним из Ораниенбурга выехал человек, следы которого мы сейчас ищем на пепелище Заксенхаузена с помощью Грюнбаха. Выехал живой, здоровый, и произошло это задолго до случая, рассказанного нам старым гравером. Нелепое смешение событий. Одно и то же лицо дважды оказывается в Ораниенбурге, месте, куда не входят по собственной воле и откуда нет дороги в обычный мир. Мы искали подробности одного события, а натолкнулись на целых два. Это было открытием и довольно неожиданным. Но открытие произошло уже в Ораниенбурге во время встречи с Оскаром Грюнбахом. До этого мы жили рассказом, услышанным в небольшом южном городе, очень далеком от замка Фриденталь, настолько далеком, что никто здесь даже не знал о его существовании. Никто, кроме нашего собеседника.

Мы сидели в уютном номере скромной гостиницы, пили черный кофе и вспоминали прошлое. Вспоминали войну. Наш собеседник, уже немолодой человек, чуть подобревший от сытости и покоя, сидел, откинувшись на плетеном кресле, и неторопливо восстанавливал прошлое.

Поначалу нас смущала его непринужденность, его спокойный тон, которым он излагал принципы и методы диверсионной работы, способы нанесения удара. Потом мы понемногу свыклись с этим спокойным тоном, приняли человека таким, каким он предстал перед нами. Профессия накладывает отпечаток на характер, взгляды, чувства человека. К тому же о профессиональных тонкостях обычно говорят деловито и спокойно, иногда даже с развязностью. Он принял для себя равнодушие.

Ремеслу шпиона он учился у нацистов. Учился старательно, преуспевал, получил даже награду за успехи. В советский тыл был заброшен с секретным заданием. Каким, умолчал, не считает возможным разглашать тайну; ему присуще чувство ответственности, о котором он несколько раз упомянул в беседе.

Кто видел живого шпиона? Кто беседовал с ним? Нас преследовало желание заглянуть ему в глаза, пытливо, с жестоким намерением увидеть врага. Мы это делали и ничего не узнали. Глаза у него были карие, живые, умные, с хитринкой во взгляде — и никакой злобы, ненависти, жестокости. Это сбивает с толку обычно, нас оно разоружило эмоционально.

Надо заранее знать, кто перед тобой, прочесть его биографию, иначе никогда не догадаешься о прежней профессии своего собеседника. А встретив его на улице, пройдешь мимо, как проходишь, не обращая внимания на самых заурядных людей, скромных по виду, вежливых и молчаливо предупредительных.

Шпионы неприметны. Это их особенность, которую видят лишь те, кто отбирает человеческий материал для определенной цели. Дефекты внешности, отличающие человека от остальной массы, являются препятствием. Шрамы на лице нужны только для исполнителей определенной роли. У нашего собеседника не было ни шрамов, ни заячьей губы, ни косоглазия, ни родимых пятен. Он был даже симпатичен и интересен как мужчина. Что примешивалось в его облике — усталость, запечатленная во взгляде, в изгибе бровей, в складках губ. Усталость, граничащая с разочарованностью. Последнее можно было объяснить пережитым — он был наказан как диверсант и отсидел назначенный ему срок, довольно большой и суровый. Так поступают с изменниками и лазутчиками. Его могли расстрелять, и это было бы справедливо для военного времени, но люди даровали ему жизнь. Неудачи и тем более расплата разочаровывают, поселяют в душу досаду на себя, на других, на все существующее. И вот он, еще здоровый и даже молодой, принимает облик страдальца. У него есть семья, дети, друзья. Никто из них не знает истины и даже считают его жертвой судьбы или чьей-то несправедливости. Он молчит многозначительно. Иногда вздыхает, иногда грустно улыбается. Порой предается воспоминаниям, но без раскаяния и слез, без осуждения собственных поступков. Просто вспоминает для того, чтобы мысленно пережить еще раз что-то, особенно запечатлевшееся в сознании. Наша встреча дала ему возможность пережить многое, почти все. И он пользовался этой возможностью без ограничения, уходил далеко вглубь, но по той тропе, которая была ему удобна и приятна. Когда мы неожиданным вопросом сталкивали его с проторенной дорожки, он нервничал. Первый вопрос, вызвавший недовольство, прозвучал в середине беседы:

— Вы случайно не помните доктора Баумкеттера?

Он помнил. Фиксирующие центры действовали у него безотказно. Сказывалась профессиональная способность держать все в голове, не полагаясь на записи. Запись — это улика, это верный способ провалить дело. Однако, помня все, он выдал нам лишь частности, очень безликие, те, что не затрагивают человеческих чувств.

— Гейнц Баумкеттер дважды беседовал с нами о применении специальных патронов и даже демонстрировал их эффект.

— На людях?

— Нет… На собаке… — Ответ был неточным. Наш собеседник не хотел сходить с тропы, чутьем угадал опасность и попытался удержаться на уже зафиксированной в протоколе следствия версии. Баумкеттер никогда не испытывал свое изобретение на животных, ему выделялись для опытов люди в любом количестве. Да и эффект на животном совсем иной, по нему нельзя ориентироваться.

— А на людях? — снова прозвучал наш вопрос. — На людях тоже демонстрировались специальные патроны?

Ответ последовал не сразу, после небольшой, но болезненной для нашего собеседника паузы.

— Конечно…

— Вам не довелось присутствовать?

Пауза оказалась еще продолжительней. Впервые за весь вечер он смутился. Взял со стола пачку «Фильтра», стал копаться в ней, выбирая сигарету. Потом принялся мять ее, внимательно разглядывая, и лишь после всех этих процедур поднес ко рту. Здесь вспомнил о нас, спросил:

— Я закурю?

К нам невольно пришла мысль о рефлексе: так поступают арестованные на следствии и именно перед признанием. Подталкивать и напоминать уже не следует. Идет внутренняя работа, самостоятельная, и она даст нужные результаты. Поэтому мы молча ждали.

— Был однажды случай, — выдавил из себя наш собеседник. — Баумкеттер показал, как действует патрон.

— Вам одному?

— Нет. Присутствовал еще унтерштурмфюрер Брехт, инструктор из «Вальдлагеря-20». Стрелял Баумкеттер… Потом Брехт…

— В кого?

Наш собеседник затянулся, выигрывая время. Оно увеличилось оттого, что он пододвинул к себе пепельницу и стряхнул серую шапку с сигареты. Поднял глаза, виноватые отчего-то, словно взглядом просил понять причины еще неизвестного нам события.

— В туркестанца…

Присутствовать при убийстве соотечественника даже в качестве простого наблюдателя не безобидное занятие. Он сознавал это. Мы понимали большее: Баумкеттер разрешил быть рядом постороннему только потому, что преподавал в тот день, преподавал убийство как предмет. Демонстрировал, учил, следовательно, разделял свой поступок между многими.

— Вы знали этого туркестанца?

Наш собеседник вдруг взорвался. Не выдержали нервы. Сигарета сломилась между пальцами и, рассыпая веером золотистые крошки, полетела на ковер.

— Допрос?! Опять допрос… Меня уже обо всем спрашивали… Я устал, понимаете, устал давать показания…

Да, чертовски трудно потрошить собственную жизнь, такую, как у нашего собеседника. Есть вещи, которые нельзя признавать, и не только нельзя — не безопасно. Порой даже страшно.

Он пьет коньяк. Залпом. Не морщится, не облизывает губы, словно глотнул чистую воду. Мы наливаем еще. И снова мгновенное опустошение. Только дрожат мелко губы, теперь мы замечаем это. Неужели все-таки потревожена совесть. Значит, она есть у бывшего диверсанта! Или это только страх!

Он ставит рюмку на стол, твердо, со стуком. Говорит уже спокойно:

— Не знал.

— Может быть, его звали Исламбеком? Припомните! И успокойтесь. Все, что касается вас и вашего прошлого, лежит в стороне от наших интересов. Мы ищем Саида Исламбека, его следы. Только его. В протоколе следствия упоминается это имя.

Нервная усмешка скользнула по губам собеседника: он иронически воспринял высказанный нами довод. Все интересуются его прошлым, в этом он убежден. Да и как может быть иначе: шпион! И он торопится отсечь чужое любопытство коротким ответом.

— Я знал Саида Исламбека.

Наивный человек, он не оборвал цепочку вопросов — наоборот, породил новые.

— Значит, не в него стрелял Баумкеттер?

— Нет. Не мог стрелять, если бы даже хотел. В то время Исламбека не было еще в Ораниенбурге. Притом я хорошо помню убитого туркестанца… Обросшее худое лицо, над лбом прядь седых волос… Его раздели перед выстрелом, и мы увидели две раны — на бедре и около плеча… А Исламбек не имел ни одного шрама, я проходил с ним санобработку накануне отъезда… И возраст не тот. В нашей группе все были молодыми и здоровыми, нам предстояло прыгать с самолета в трудных условиях, врачи очень придирчиво осматривали каждого и в том числе Исламбека…

— Вы часто виделись с ним?

— Последние две недели — ежедневно… На занятиях сидели рядом, в столовой тоже… Я наблюдал за ним, теперь об этом уже можно сказать. Мне он казался подозрительным. Знаете, какой-то необычный, не как все. И занимался плохо, ничего не запоминал, даже не слушал инструкторов. Сам первый ни с кем не заговаривал, на вопросы товарищей отвечал уклончиво, какая-то забота тяготила его. Мы все думали о своем будущем и, уединившись, делились сокровенными мыслями, страх был в душе каждого — нам предстояло выполнить опасную операцию в советском тылу, а это риск, полная отдача сил и знаний. Чем лучше подготовлен курсант, чем лучше натренирован, тем больше шансов остаться живым. Исламбек не беспокоился о благополучном исходе выброски, парашют его не интересовал вовсе. Помню, он даже не явился на занятия, которые проводились на полигоне. Я сказал об этом инструктору князю Галицыну — был у нас такой русский эмигрант, старик лет шестидесяти. Именно ему сказал, с князем мне было легче объясняться, немецким языком я владел плохо. Галицын выслушал меня и попросил понаблюдать за Исламбеком. С того дня я стал тенью Исламбека, искал возможность остаться с ним наедине, поговорить откровенно. Компанию мою Исламбек принимал довольно охотно, но в разговоры не пускался и о себе ничего не рассказывал. Молчание его еще больше усилило подозрение и интерес. Однажды, примерно дня за три до отправки во Фриденталь, где размещалась наша школа, приехал на «мерседесе» доктор Ольшер. Мы хорошо знали его по Главному управлению СС, куда нас направляли перед зачислением на курсы особого, назначения — Ораниенбург. Ольшер беседовал с будущими курсантами, проверял нас и распределял по спецлагерям. Он являлся начальником «Тюркостштелле», и все пленные туркестанцы были в его ведении. В Ораниенбурге я увидел его впервые, хотя находился здесь почти со дня основания разведшколы. Мы подумали, что приезд гауптштурмфюрера связан с нашей отправкой, и ждали встречи с ним. Но Ольшер даже не заглянул в наши комнаты, не поинтересовался занятиями по спецделу, которое всегда привлекало руководителей управления СС — им хотелось знать, насколько мы подготовлены к выполнению задания. Он вызвал в кабинет одного Исламбека, переговорил с ним наедине и сразу же уехал в Берлин.

Я подумал: мой сигнал дошел до «Тюркостштелле» и капитан Ольшер решил проверить Саида Исламбека. Так и сказал князю вечером. Но Галицын не разделил моего предположения, странно как-то посмотрел на меня и сказал:

— Не надо заниматься этим парнем… У него свое задание.

Неудача несколько огорчила меня, попусту потратил время и вроде показал себя глупцом. Однако за Исламбеком продолжал присматривать. За день до выезда я удостоверился, что он действительно имеет особое задание. Мы все получили новое обмундирование советского образца — до этого носили форму чешской армии, Исламбек оделся в эсэсовский мундир со знаками отличия унтерштурмфюрера. Это совсем не вязалось с задачей, которая стояла перед группой — мы должны были представлять собой отпускников Советской Армии, демобилизованных по болезни, командированных для сопровождения призывников, а тут — офицер одного из батальонов особого назначения «Мертвая голова». И по документам, приготовленным для нас в спецотделе, он также назывался унтерштурмфюрером СС, инструктором радиодела. Меня это окончательно сбило с толку — в качестве кого может появиться на советской территории человек в эсэсовской форме и с документами, подтверждающими его принадлежность к разведцентру. Я уж подумал, не собираются ли руководители нашей школы бросить Исламбека как перебежчика или нашего пленного. Дерзкий и оригинальный план, но справится ли с задачей Исламбек. Я не видел в нем данных для осуществления подобного замысла — вял, спокоен, замкнут. Хотя перебежчики бывают всякие, такие, наверное, тоже.

В общем, до самого последнего часа нашего пребывания в замке Фриденталь Саид Исламбек оставался для меня загадкой. Загадкой явилось и событие, произошедшее на Берлинер ринге в тот же день, когда мы покинули Ораниенбург…

3

Сохранились донесения нашего разведчика Рудольфа Берга, работавшего в берлинском гестапо и руководившего действиями Саида Исламбека, проходившего по шифрованным документам как «26-й». Датированная девятнадцатым февраля радиограмма извещает разведцентр, что «двадцать шестой» выбыл. Никаких подробностей Берг не передал. Но в центре поняли радиограмму так, как задумал ее информатор: Исламбек задачу выполнил и физически участвовать в дальнейшей работе по осуществлению операции не может. Это произошло в начале 1943 года, вскоре после капитуляции армии Паулюса под Сталинградом, когда Гиммлер развернул подготовку к своей пресловутой тайной войне.

Подробности выхода «двадцать шестого» поступили из Берлина через неделю, то есть в конце февраля. Берг получил возможность рассказать о судьбе Исламбека. Вот эта радиограмма: «Жив. Состояние тяжелое. Допрашивает Ворон. Подступы к «двадцать шестому» затруднены. Побег исключается». В марте Берг повторяет последнюю фразу, видимо, центр требовал каких-то попыток вызволить Исламбека. «Побег исключается. Двадцать шестой изолирован во внутренней тюрьме. Подступов нет».

Берг, работая в политической полиции, ничего не мог сделать для облегчения участи «двадцать шестого». Допрашивал Исламбека Ворон, иначе говоря сам Курт Дитрих, а в правилах штурмбанфюрера было вести дело самолично при закрытых дверях. Дитрих не доверял никому, так как боялся нарушения схемы, разработанной им при проведении операции. Он не выяснял истину, а подводил под намеченную версию данные следствия. Берг своими поисками мог сбить штурмбанфюрера с выбранной им тропы.

В июле поступило подтверждение Берга: «Двадцать шестой там же. Подступов нет. Допросы идут с большими перерывами». Исламбек оставался во внутренней тюрьме гестапо и в июле, и в августе, и даже в октябре. Разведцентр периодически запрашивал информацию о судьбе «двадцать шестого». Полковника Белолипова интересовало, как ведет себя молодой разведчик на допросах, применяют ли к нему пытки. Он боялся за здоровье парня. И, возможно, опасался, как бы не дрогнул измученный допросами и одиночным заключением «двадцать шестой». Оступиться легко… Белолипов настаивал, требовал от Берга свидания с Саидом Исламбеком.

Наконец поступило долгожданное сообщение из Берлина: «Состоялась короткая беседа. Здоровье улучшилось Настроение — тоже. Намеченная версия сохраняется. Ворон, кажется, принял ее».

Берг ничего не сообщал об Ораниенбурге, ни в одном донесении не упоминается секретная база Главного управления имперской безопасности, но он знал о ней. Потом это выяснилось. Вероятно, сведения о «Специальных курсах особого назначения» поступали по другим каналам, от того же Берга. Он не только знал, но воспользовался тайной для облегчения участи Исламбека. Одно было непонятным, почему наш разведчик подтвердил нахождение «двадцать шестого» во внутренней тюрьме гестапо, в то время как диверсант, беседовавший с нами, видел Саида Исламбека в октябре в замке Фриденталь. Видел живым и здоровым, без следов ранения?

4

Замок Фриденталь стоял в стороне от суетливых дорог, бегущих от Берлина, и мог олицетворять собой цитадель умиротворения и покоя. Вблизи его находился город Ораниенбург, больше похожий на дачный поселок, раскинувшийся среди леса. Улицы его пролегали под сводами старых лип и буков, а дома тонули в тени зарослей дикого плюща. Лес постепенно переходил в парк, окружавший замок, тропки в аллеи, ручьи в пруды, тихие, дремотные. Тяжелый, кажущийся литым замок скромно именовался охотничьим домиком. Издали стены его едва различались кущами вековых буков и казались деталью старинной гравюры. Когда-то живописные группы всадников, отправляясь в увеселительную прогулку, старались свернуть с дороги, и если не проехать парком и отдать дань гостеприимства обитателям замка, то хотя бы приблизиться к Фриденталю и полюбоваться его тихими аллеями.

Таким Фриденталь остался и в войну. Рядом дороги шумели танковыми гусеницами и бронетранспортерами, тянулись по трассам мотоциклы, тявкали зенитки, пытаясь ужалить в небе, облачном сером небе, самолеты, идущие через Рюген на бомбежку Берлина, а замок пребывал по-прежнему в покое, сохраняя вековую тишину своих аллей и прудов. Он стал, кажется, еще тише и безлюдней. По вечерам не вспыхивали манящие огни в его окнах, не раздавался призывный рожок егеря, сзывающего охотников в залы после удачного гона оленей в соседнем лесу. Впрочем, если бы даже запел рожок, никто не приблизился бы к замку: на дороге, что сворачивала к Фриденталю, стояли столбы со знаками, запрещающими проезд. Щитки над знаками дополняли это запрещение коротким словом: «Хальт! — Стой!» Ниже говорилось: «Спецзона. Приближение более, чем на десять метров опасно — огонь без предупреждения!!» Ясно, что смельчаков и любопытных, желающих заглянуть в парк, оказывалось немного. Патрули, обходившие зону, действительно стреляли без предупреждения и не холостыми патронами.

Вначале дорожных знаков со словами: «хальт!» и «ферботен!» было вполне достаточно для сохранения покоя в замке, но война разгоралась, и те, кому доверили охрану Фриденталя, решили, что слово не такая уж большая гарантия в бурное время, и обнесли парк стенами, увенчанными линией высокого напряжения. За стенам и появилась мертвая зона, простреливаемая по интервалам автоматами и пулеметами с наблюдательных пунктов. Снаружи сохранялась все та же предупредительная полоса, украшенная на поворотах щитками с изображением человеческого черепа. Запретную зону пересекали лишь машины с опознавательными знаками службы безопасности и снабженные пропуском с подписью самого бригадефюрера. Исключение составляли автомобили, обслуживавшие Фриденталь и появлявшиеся, как правило, у контрольных пунктов ночью. Машины доставляли груз во внутренние помещения замка, а это были подвалы, цементированные, изолированные от внешнего мира решетками на окнах и железными дверями. Те же машины вывозили груз с территории парка, причем сопровождал их всегда усиленный наряд охраны.

Иногда грузом являлись люди. Их сажали в крытые машины, везли вокруг парка и после замысловатой петли, перерезав несколько раз контрольную полосу, доставляли в назначенный пункт. Обратно люди, командированные в замок в качестве рабочих или специалистов, не возвращались. Для наружных работ — строительства бараков, подсобных помещений, рытья котлованов — пригоняли заключенных из спецлагеря Заксенхаузен, расположенного в десяти минутах ходьбы от Фриденталя. Переводить людей из Заксенхаузена в другие лагери запрещалось: тот, кто видел Фриденталь и находился хоть день в спецзоне, не должен был унести с собой тайну.

Такое исключительное внимание к замку стало проявляться с 1943 года, когда Фриденталь посетил гауптштурмфюрер СС Отто Скорцени. Любимец Гитлера, друг и особо доверенное лицо начальника полиции безопасности и службы безопасности Кальтенбруннера, он по поручению шестого отдела СД выбирал место для своей школы особого назначения. Вернувшись в Берлин, на Принц-Альбрехтштрассе, Скорцени доложил Шелленбергу, что замок вполне соответствует той задаче, которая возлагается на школу. В тот же день Шелленберг подписал приказ о размещении «Специальных курсов особого назначения — Ораниенбург» во Фридентале. Работы по размещению личного состава и подготовке территории начались одновременно. Пока курсанты и инструкторы устраивались в комнатах и залах Фриденталя, заключенные Заксенхаузена возводили трехметровую стену вокруг парка. Приехали эсэсовские надсмотрщики с целой стаей волкодавов, приученных набрасываться на людей. Скорцени дал Шелленбергу слово, что первый выпуск курсантов состоится через шесть месяцев. После Сталинграда такие сроки бригадефюреру показались слишком щедрыми — он сократил их до четырех месяцев. Осенью 1943 года, в темную дождливую ночь, первая группа выпускников школы Скорцени в крытом грузовике покинула Фриденталь и направилась по кольцевой трассе Берлина к военному аэродрому.

Кольцевая дорога, как известно, вбирает в себя сотни асфальтовых линий, идущих от центра, и выпускает из себя такое же количество за пределы трассы. Все три полосы бетона, предназначенные для машин с различной скоростью движения, то заполняются транспортом, то у поворотов освобождаются от него, выбрасывая рокочущие коробки в темноту леса, бегущего зеленой полосой вдоль кольца.

Вначале крытая машина шла по внутренней линии на сравнительно небольшой скорости, затем водитель по молчаливому знаку сидевшего в кабине оберштурмфюрера перевел грузовик на среднюю полосу. Мотор заметно увеличил обороты, дождь напряженно застучал в смотровое стекло, шумно хлынули струи на брезентовое покрытие кузова. Примерно минут двадцать баллоны подкатывали под себя среднюю полосу, потом вырвались на внешнюю, и шофер дал полный газ. Он кинул машину навстречу ливню и потокам ветра, вдруг родившимся у обочины. Синие пятна дорожных сигналов, цепочкой нанизанных на невидимую в ночи нить, зарябили в глазах. Спидометр показывал девяносто, иногда стрелка, дрожа от невероятных усилий, пересекала эту цифру и на какие-то секунды приближалась к ста…


— Я наблюдал за Саидом Исламбеком, — продолжал рассказывать наш собеседник. Спокойный, небрежный тон, с которым он начал свое длинное повествование о замке Фриденталь, сменился взволнованностью, пока что едва заметной, но все же окрашивающей рассказ в какие-то тона. Вот сейчас он сделал паузу и бросил на нас любопытный взгляд: чувствуем ли мы всю важность и необычность происходящего на берлинской трассе. Пауза несколько насторожила нас, как все, что предшествует появлению нового и неожиданного в рассказе, но не в такой степени, чтобы замереть от любопытства. Это разочаровало собеседника, и он решил сгустить краски: отвел глаза к окну и задумчиво глянул в голубой простор южного неба. Там взгляд пребывал несколько секунд и вернулся к нам наполненный таинственностью: — С самого Фриденталя наблюдал. Мы сидели напротив и хорошо видели друг друга, насколько, конечно, позволяла темнота. Возможно, я не столько видел, сколько угадывал, но мне ясно представлялось лицо Исламбека, искаженное волнением. Он нервничал. Еще перед посадкой в его поведении появилось что-то новое, не знакомое мне. Молчаливый до этого, Исламбек вдруг стал разговорчивым. Он донимал меня вопросами: какой дорогой мы поедем, в какой машине, даже требовал, чтобы я показал ее. Ни на один вопрос ответить было нельзя — мы не знали маршрута, не видели машин, да и какое это имело значение: все грузовики, обслуживавшие Фриденталь, одинаковы. Одно лишь было известно — машины крытые, так я и сказал Саиду. Он огорчился:

— Значит, мы больше не увидим тех мест, где жили…

Печаль по поводу расставания с Германией меня рассмешила. И не только рассмешила, легко было догадаться, что Исламбек прикидывается, ничего ему не жаль и не о берлинских дорогах и скверах он думает. Тут что-то другое. Но что? Когда мы стояли в парке, ожидая машину, я стал рассматривать офицерский китель Исламбека, сделал вид, будто меня интересует, как он сшит, и, поправляя воротник, незаметно прощупал подкладку вдоль шва. Нам всем заделывали ампулы с цианистым калием под воротник или за борт — у Исламбека ее не оказалось. Не было ампулы и в фуражке, которую я, шутя, примерил. Стало ясно, что Саида не снабдили обязательным для всех средством выхода из игры. Советских денег ему тоже не дали — одни марки.

Видимо, Исламбеку определена роль перебежчика. К такому выводу я пришел, хотя, честно говоря, не особенно верил собственной версии. Перебежчика должны выбросить где-то за линией фронта, следовательно, он обязан интересоваться предстоящим полетом. От точного наведения на цель зависит приземление в заданном районе. Например, нам предстояло выброситься в пустыне, причем не где-то, а в конкретном квадрате, вблизи железнодорожной линии и колодцев. Окажись в глубине песков, мы погибнем без воды. Кроме того, длительный переход изнурит нас, истреплет одежду, оттянет сроки нанесения удара, а от сроков зависит очень многое, если не все. Прежде всего, будут потеряны силы, а вместе с ними смелость и уверенность. Ослабленная воля — это уже неудача. Поэтому мы беспокоились о точном наведении на цель, думали о погоде, о зенитном огне, который мог сбить самолет с курса. Один Исламбек интересовался грузовиком. И подобный интерес казался мне странным.

Наконец подали машину и мы стали рассаживаться. Никакого порядка не было, каждый спешил поскорее влезть в кузов, спрятаться от дождя, причем место выбирали себе около кабины — там суше и теплее. Я сел последним, когда пятерка моя уже расположилась, а Исламбек все стоял на дожде и не проявлял желания подняться. Только после окрика роттенфюрера, он полез в кузов. Сел с краю против меня у открытой задней стороны. Руку положил на борт, хотя дерево было мокрое и струи дождя при поворотах осыпали шинель тучами брызг. Его это, кажется, не беспокоило, наоборот, с каким-то безразличием он терпел и холод и дождь. Так ведут себя потерявшие надежду, безропотно идущие навстречу собственной смерти…


Машина мчалась на предельной скорости, когда из кузова выпрыгнул человек. Перемахнул через борт и исчез в темноте. Один из курсантов заметил, что беглец уцепился за кромку, повис на руках, а потом уже прыгнул вниз, вернее, опустил ноги. Ни крика, ни удара, ни другого звука ехавшие в кузове не услышали. Роттенфюрер приказал сидевшим у кабины постучать в стекло водителю или оберштурмфюреру — остановить машину, но пока эту простую процедуру проделали, прошло минут пять. Грузовик отмахал километр, если не больше. Очередь из автомата, выпущенная в воздух роттенфюрером, прозвучала как подтверждение полной безнадежности положения, в котором оказался сопровождающий. Впрочем, никто не возлагал на сопровождающего никакой ответственности за доставку живого груза — его посадили в машину просто для формальности. Он даже не знал точно, куда и зачем едут эти люди и сколько их. Во всяком случае, когда грузовик остановился и недовольный, именно недовольный, а отнюдь не встревоженный оберштурмфюрер протопал по дождю от кабины до кузова, никаких обвинений и тем более угроз в адрес роттенфюрера не последовало. Офицер выслушал все, что ему было доложено о происшествии, закурил не торопясь, посмотрел в темную даль шоссе. Только посмотрел, потому что разглядеть что-либо было нельзя — буквально третий метр уже тонул в густом мраке, исполосанном струями дождя. Шагнул для чего-то назад, в объятия ночи, покрутился невидимый у обочины, а может, и не покрутился, просто постоял, кутаясь в воротник плаща, вернулся с потушенной сигаретой, махнул рукой — поехали!

В кабине он спросил шофера:

— Через два километра поворот на Потсдам?

— Да, господин оберлейтенант.

— Ты знал об этом?

— Конечно.

— Надо было притормозить хотя бы…


— Больше вы никогда не видели Исламбека?

Мы задали последний вопрос нашему собеседнику. Короткий южный вечер минул, и за открытым настежь окном легла ночь, тихая, обволакивающая все мягким бархатом истомы. Ни ветра, ни шелеста. Кофе и коньяк были давно выпиты, воцарилась та самая пустота и за столом и в чувствах, когда уже хозяева и гости становятся друг другу ненужными. Мы знали, что Исламбека наш собеседник больше не видел, и задали вопрос лишь для того, чтобы поставить логическую точку всей встрече и проститься с гостем. Он понял это и приуныл. С трудом, нехотя, даже с недовольством начав исповедь, он не хотел теперь закончить ее. В глазах, тех самых мягких, карих, с лукавинкой глазах, мелькнула досада. Он боялся конца встречи, боялся нашего холодного человеческого приговора. Где-то в тайниках чужой души вспыхнула обида за себя, за прошлое, которое со стороны можно осудить, а ему нужно было оправдание. Ему страшно хотелось видеть себя незапятнанным. И он смотрел на нас с тревогой и мольбой: говорите еще, спрашивайте, спрашивайте без конца! Отвечая, рассказывая, легче снискать жалость, расположение к себе.

Мы не спрашивали. Тогда он заговорил сам, горячо с болью в голосе:

— Вы ищете героя… Вы хотите сделать Исламбека необыкновенным человеком. Зачем? Он был обыкновенным, самым обыкновенным… Даже хуже нас… Я не верю в таких героев. И если меня заставят молиться на них, я прокляну все, прокляну бога…

Он почти плакал. В его словах звучал не протест, а бессильная зависть к другому. Ему хотелось отстоять право на земное, низкое. Его мучил свет человеческого сердца.

— Вы смотрите на него издали, — стенал он, — очищаете от непонятного и необъяснимого, а мы были рядом с ним, видели его так, как я сейчас вас вижу… И это — не герой… Нет! Нет…

Было тяжело сознавать, что этот завершающий свой путь человек уже не в силах повторить пройденное, не в силах исправить совершенное — время устремлено вперед и только вперед. А там одно раскаяние и боль. Вечная боль.

— Значит, вы больше не видели Саида Исламбека?

— Нет.

Он простился и уехал.

5

Пора вернуться к руинам Фриденталя. Там ждет нас Оскар Грюнбах, одинокий, среди камней и воспоминаний. Опершись на свою резную трость, смотрит выцветшими глазами в прошлое. Ждет нас.

Но мы не можем, не имеем права вернуться сейчас к Грюнбаху. Между тем, что поведал нам гравер, и тем, что пришлось услышать в гостинице маленького южного города, немалое расстояние, и оно ничем не заполнено, вернее, заполнено пустотой. Пустотой и еще догадками, предположениями. А они далеки от жизни, как все, что порождено одной логикой. Нужны вехи, хотя бы одиночные, разбросанные на этом пространстве протяженностью в полгода.

Где находился и что делал Исламбек эти шесть месяцев? Как ему удалось выбраться из гестапо и оказаться в святая святых Гиммлера — Фридентале? Почему, прорвавшись в секретную базу Главного управления имперской безопасности, он вдруг бежал? Зачем? Что за беседа произошла между Исламбеком и начальником «Тюркостштелле» Рейнгольдом Ольшером?

Все, все неведомо и, главное, необъяснимо. Ничем не удается связать совершенно противоречивые факты. Наш разведчик — опытнейший из опытнейших — Рудольф Берг не в состоянии помочь Исламбеку, он доносит в центр, что подступов к арестованному нет и побег исключается, а в это время Исламбек освобождается без постороннего участия из внутренней тюрьмы гестапо.

Кому-то надо не верить: или бывшему диверсанту, выброшенному в январе сорок четвертого года в наш тыл или советскому разведчику Бергу. Мы склонны расценивать слова диверсанта как заблуждение. Иначе нарушается ясность и закономерность развития событий.

Так мы и поступаем. Многое становится на свое место, почти все. Вырисовывается довольно четкая схема. Вот она.

После выполнения задания в особняке президента Туркестанского национального комитета Вали Каюмхана Саид Исламбек был арестован и той же ночью препровожден в гестапо. Там он находился до октября или ноября 1943 года и затем был переведен в спецлагерь Заксенхаузен. Здесь, в лагере, его и встретил Грюнбах.

Четкая, во всяком случае, ясная схема. Мы принимаем ее. И вдруг натыкаемся на газетку из Франкфурта-на-Майне. Эмигрантская газетка белогвардейского толка, окрашенная в поблекшие, но хорошо приметные краски гитлеровского рейха. Громкие, тенденциозные, написанные в развязном тоне статейки не представляли для нас никакого интереса, кроме одной. В ней рассказывалось об участии русской эмиграции в подрывной деятельности против Советов. Назывался, в частности, князь Галицын. Ему была посвящена большая часть статьи. Величайший специалист по России, как утверждал автор, князь многое сделал для воспитания смелых и непримиримых бойцов антикоммунистического фронта. Из его рук вышел не один десяток умелых исполнителей, нанесших чувствительный удар противнику. Имена большинства учеников Галицына мы не можем назвать пока, но тех, кто вышел геройски из борьбы, пусть знают все. Под термином бойцы и исполнители следует понимать обычные наименования шпионов и диверсантов. Первым называется какой-то Семен Кравец, погибший в западных районах Украины, вторым — Саид Исламбек. Кравцу посвящена треть статьи, Исламбеку — один абзац. Он будто бы был подготовлен князем для чрезвычайно оригинальной операции с чрезвычайно необычной легендой и действовал в Берлине. Выступая как агент «Сикрет интеллидженс сервис», Исламбек сделал смелый ход, но в октябре 1943 года был случайно убит своими соплеменниками во время ссоры. «Верный долгу, говорилось в статье, он уже смертельно раненый полз по лесу, чтобы предупредить шефа и передать важное сообщение. Труп его нашли у обочины кольцевой трассы Берлина».

Статья в эмигрантской газетке подкрепляла сведения, полученные от нашего собеседника в гостинице, и рушила ясную и удобную для нас схему. И не только рушила, отвергала полностью. Получалось так, что в октябре 1943 года Саида Исламбека уже не было в живых, а Оскар Грюнбах умудрился встретиться с ним в Заксенхаузене.

Никакие логические решения не могли снять это противоречие. Только поиски следов, только свидетельства очевидцев.

Но где они? Куда занесли их время и события. Хотелось надеяться на постоянство человеческих привязанностей. Как птица после перелетов, сердце возвращается к родному, близкому. Обычно так. Кто-то был рядом с Исламбеком, видел его, запомнил. Смутная надежда, наивная, может быть, но она повела нас все же на Берлинер ринг, к тому месту, где трасса ответвляет от себя дорогу на Потсдам.

Два километра до поворота. На правой стороне обочины крупная надпись, приковывающая внимание. Была ли она тогда, в сорок третьем? Возможно.

На бетонной, полосе пустынно. Время дня такое, что машины появляются здесь редко. Впрочем, нет, сзади возникает характерный рокот мотора и стремительный, сливающийся в единый звук шепот шин. Врывается на полосу белая «Волга», обдает нас шквальной волной ветра и ароматом бензина и пролетает мимо. Кто-то глянул из окна любопытный, зафиксировал нашу машину, прижавшуюся к зеленой кромке газона, и унес с собой недоумение и, возможно, вопрос — почему мы стоим и почему смотрим в лес? Здесь не задерживаются просто так, должна быть причина.

Причина есть. Нам одним, конечно, ведомая. Мы ищем следы прошлого. Не на шоссе, естественно. Здесь, на месте прыжка Исламбека, нет никаких намеков на события, минувшие два десятилетия назад. В лесу — тоже. Хотя сюда, к Берлинскому кольцу, он полз, как вещает франкфуртская газета, чтобы выполнить свой долг.

Полз и умер.

Шумят покойно деревья. Без ветра, кажется, или где-то над маковками летит он, трогает лениво блеклую по осени листву. Чистый немецкий лес со следами человеческих усилий и забот. Но все же лес, даже подернут мохом и озвучен редкими голосами птиц. Они умудряются выщелкивать и высвистывать даже рядом с бетонными полосами, почти постоянно гудящими моторами автомобилей.

Лес ничего не говорит нам, только предоставляет гостеприимно свои затененные полянки для прогулок и размышлений. Великолепный фон, в который легко вписывать события. Правда, время года не то и погода иная: тогда шел дождь, было холодно и темно. А над нами дневное небо, чуть выбеленное легкими облаками, мягкая осенняя прохлада. Мы шагаем по сухому песку и жухлой траве, а Исламбек спрыгнул с грузовика прямо на мокрый бетон, упал на него, видимо, а может, сумел, держась за борт, коснуться настила дороги, заработать бешено ногами, обретая собственную скорость. Впрочем, это маловероятно. Спидометр показывал девяносто — человек не способен повторить такой же темп движения, значит, он упал. Упал все-таки на мокрый бетон. Окунулся в ливень.

Мы шагаем спокойно, почти прогуливаемся, он бежал, торопясь укрыться в лесной чаще. Хотя мог и не бежать: кто стал бы преследовать его ночью, в дождь, машина имела точный маршрут и такой же точный срок прибытия на аэродром, задержка в пути не предусматривалась, следовательно, Исламбеку представлялась возможность делать все не торопясь. И все же он должен был уйти с шоссе, перешагнуть бетонный выступ на кромке и ступить сапогами на мокрую, податливую, как трясина, землю.

Куда он пошел? Влево, вправо или попытался пересечь лес напрямик. Есть ли вблизи, за грядой леса, постройки? Мы идем и мысленно рисуем себе путь Исламбека. Вот просека, ее можно легко одолеть и снова углубиться в чащу. Но можно и задержаться, вслушаться — ведь с машины стрелял роттенфюрер. Автоматная очередь рассекла ночь, смяла шумы ливня и рокот мотора и, конечно, остановила беглеца, где бы он ни был тогда: на опушке, в просеке или уже за грядой леса. Он мог все-таки ожидать погони. Мало ли что взбредет в голову роттенфюрера, остановит машину и примется искать. Впрочем, о погоне Исламбек не должен был думать: побег инсценированный, не случайно Галицын сказал накануне выезда, что у парня особое задание и оно, безусловно, предусматривало прыжок с машины на берлинской трассе, именно в двух километрах от поворота на Потсдам.

Дорогу Исламбек, надо полагать, тоже не искал — все было продумано заранее и даже прорепетировано. Саид шел через лес уверенно, во всяком случае, не блуждал, как мы.

У него была конкретная цель. Видимо, какое-то жилье или пункт встречи. Вернее, все-таки жилье. Так нам кажется.

За полосой деревьев — дорога, и она ведет к постройкам. Они темнеют и светлеют вдали: дачи, особняки, фермы.

Живописен путь в Потсдам. Впечатление такое, будто вы едете старым парком и среди деревьев проглядывают любопытные по архитектуре, изысканные по отделке виллы. Рука художника присутствует всюду, и порой она настолько изобретательна, что привлекает и задерживает надолго взгляд путника. Яркости нет ни в линии, ни в цвете, все приглушенно, варьируется в сером и нежно-зеленом. Даже стекла огромных окон взблескивают тускло.

Неужели здесь, в старом аристократическом пригороде Берлина, приют беглеца? Маловероятно. Но мы все-таки останавливаемся у калитки одного из особняков и звонком нарушаем его покой.

Он слишком глубок, этот покой. Трижды проносится под сводами дома приглушенная трель — мы слышим ее у калитки, а отклика нет. Дремлет причудливое сооружение из серого камня, дремлет парк, затененный могучими кронами. Старый парк… Он-то и заманил нас сюда — новое, молодое нам не нужно.

Настойчивость способна потревожить все, даже сон замурованного в камень особняка. После четвертого или пятого звонка дверь на террасе растворилась все же и женщина в темном спустилась по ступенькам к нам. Она молода, темно-каштановые волосы скромно, но не без претензии на модность, собраны в высокую прическу, на плечи накинут вязаный жакет — сегодня прохладно и над парком проносится легкий знобящий ветерок. Молодость хозяйки разочаровывает нас: мы хотели бы видеть на ее лице следы далекого времени.

Она охотно отвечает на наши довольно странные для непосвященного вопросы — верит или не верит, но старается быть отзывчивой и предупредительной. Однако, увы, ничем помочь не может. В этом доме она живет с мужем и детьми, живет недавно. Прежде особняк принадлежал какому-то чиновнику, уехавшему в 1956 году на Запад, кажется, в Зальцбург. Как выглядели эти места во время войны — не знает. Вероятно, так же — ни одна бомба сюда не попала. Но есть поблизости семьи, не покидавшие дома даже в сорок четвертом и сорок пятом годах. Кое-кого она знает. Женщина выглянула из калитки и показала на два особняка, укрытые ветвями деревьев, таких же тихих и монолитных, серо-зеленых, с большими светлыми окнами.

Нам не повезло. Звонки работали исправно, двери растворялись гостеприимно, на пороге появлялись тихие добрые старички и старушки, но они ничего не могли сказать о событии, произошедшем в осеннюю ночь 1943 года. Выстрела и крика никто не слышал. Раздавались выстрелы, конечно, даже днем. Однажды эсэсовцы искали пленного француза, искали с собаками. Шумели и стреляли, носились по всему лесу. Не нашли. А вот выстрел ночной не запомнился. И трупа не видели, хотя многие жители обшарили всю округу, собирая желуди для кофе.

Значит, не сюда направился Исламбек, покинув машину. Но куда? Или вообще не углублялся в лес, а подождал на шоссе, когда подойдет другая машина, специально для него посланная, сел в нее и укатил в неизвестном направлении.

Утомленные и разочарованные, мы добрели до перекрестка. Более оживленного, чем аллея с особняками. Постройки здесь были попроще, даже совсем простые. Они толпились около небольшого дачного магазина и бара с пивом, которое рекламировалось обычным для всех немецких гаштеттов способом: с левой стороны двери красовался знак пивной фирмы.

Мы имели право на небольшой отдых и поэтому смело направились в гаштетт. Наша машина пристроилась в хвосте претенциозно черного «форда», бесстыдно сверкающего зеркальной эмалью у самого крыльца. Если бы можно было, он наверняка влез бы и на крыльцо, но мешали высокие и довольно ветхие ступени. Нетрудно было догадаться, что хозяин в гаштетте и что он не из социалистического сектора Берлина — на «форде» стоял знак американской зоны.

В почти пустом баре, обставленном на старинный манер длинными дубовыми столами и стульями с высокими спинками, сидело человек пять-шесть посетителей и у самого входа, за отдельной высокой стойкой и на очень высокой скамье — американский офицер. Молодой, лощеный, в сверкающих, как и его «форд», штиблетах. Он читал не немецкую газету и курил. Перед ним стояла стопка с коньяком и бокал еще нетронутого пива. На обладателя «форда» никто не обращал внимания — подобные посещения иностранцев даже в офицерской форме — не редкость. Говорят, что в социалистическом секторе коньяк и водка дешевле, и американцы приезжают сюда с намерением запастись поднимающими жизненный тонус средствами. А возможно, есть и другие причины. Мы подумали именно о других причинах.

На нас обратили внимание все, включая и щеголеватого офицера из Западного Берлина. Впрочем, это не имело значения, главное, нас заметила хозяйка, а ее внимание гарантировало быстрое появление на столе пива и бутербродов: что еще нужно скромному путешественнику!

Пока фрау Кнехель, как называли хозяйку посетители, наполняла бокалы отличнейшим «редебергером», издали светившимся чистым червонным золотом, мы рассматривали гаштетт с любопытством туристов и взыскательностью гурманов. Здесь все должно было отвечать изысканному вкусу завсегдатаев пивных баров, знающих толк не только в напитках, но и в способах их поглощения. Старина! Со всех сторон должна глядеть на человека старина: старинная картина, старинный буфет, старинная утварь. Всякий уважающий себя владелец бара обязан иметь на стойке или за стойкой тяжелые, надтреснутые, потертые временем и руками пивные кружки. Никто не требует высоких степеней исполнения от авторов картины или фаянсового штофа, но все должно источать аромат старины. И этому требованию вполне отвечает бар фрау Кнехель.

Кстати, хозяйка тоже стара и тоже тускло выцвечена временем. На ней все от прошлого: и просторное платье, отделанное кружевом, и чепчик на седых волосах, и передник с оборочкой. Спокойный взгляд фрау Кнехель тоже выработан давней традицией: глаза ее, кажется, ничего не видят, но все примечают, и в любую минуту она может ответить, сколько вами выпито и сколько с вас причитается, если даже вы будете пить и есть целый день.

Сюда, определенно, должен был зайти Исламбек в тот вечер. Где еще можно найти приют в ненастную ночь. Удобное место для первого привала в пути и первой встречи с «неизвестным». Был же какой-то неизвестный, если не для Саида, то для нас, во всяком случае. Вот на этой резной, грубовато сколоченной вешалке он пристроил мокрую шинель, фуражку с черепом и перекрещенными костями на тулье. Сел за стол и попросил у фрау Кнехель чашку черного кофе (тогда это был суррогат из желудей) и кружку пива (не «редебергера», конечно). Или просто «мушель салат»…


— Да, да, он попросил кофе. Горячего кофе, — это уже не наше предположение, а слова старого больного Фельске, мужа хозяйки бара. Он лежит на потертой тахте, лежит не первый год — у него почти не действуют ноги, — сосет давно потухшую трубку — фрау Фельске, она же Кнехель, не разрешает мужу курить, врачи не советуют, — сосет трубку, довольствуясь ароматом табака, и вспоминает зимнюю ночь сорок четвертого года. — Самого горячего кофе. А вы представляете себе, что такое горячий кофе ночью, когда каждый брикет торфа на учете. Это же война! Но унтерштурмфюрер был не простым посетителем, а нашим будущим постояльцем. Я уже говорил вам, что появлению господина Исламбека предшествовал визит капитана из управления СС. Он не назвал свою фамилию, не счел нужным, да и зачем было представляться какому-то Фельске, главное, важное лицо и оно приказывает. Из чего я заключил, будто капитан очень важное лицо? Он приехал на «мерседесе», а во время войны на «мерседесах» раскатывали только важные лица. Ну, и потом форма. Еще какая форма! Когда всю жизнь проторчишь за пивной стойкой, научишься разбираться в людях. В общем, я сразу понял, какова птица. Потом деньги. Он дал мне сто марок и предупредил, что они у него не последние. Впрочем, если бы даже господин гауптштурмфюрер не протянул мне тогда сто марок, я все равно не отказал бы ему в любезности. Шла война, заметьте, и хозяином в Германии был не Фельске. Так вот, господин в форме гауптштурмфюрера, уплатив деньги, снял у меня комнату с пансионом. Представляете себе, важное лицо снимает квартиру в пивном баре! На моей глупой физиономии изобразилось такое удивление — Фельске никогда не умели ничего скрывать, — что капитан поднял руку и успокоил меня: «Жить будет мой подчиненный». И показал фотографию какого-то молодого человека — не немца, не поляка и даже не итальянца, с которыми мне приходилось встречаться прежде. Я думаю, это был турок. Или я ошибаюсь? — Фельске посмотрел на нас, требуя подтверждения. — Нет. Ну, хорошо, что-то близкое к этому. Молодой человек был снят в форме СС со знаками различия лейтенанта. Уж тут я не ошибся, за мой век в гаштетте побывала не одна сотня офицеров.

— Унтерштурмфюрер приедет с вами? — спросил я у капитана.

— Нет, один.

— Могу ли я надеяться на свою память?

— Он покажет документы. Его фамилия — Исламбек. Вы думаете, Фельске запомнил эту мудреную фамилию? Как бы не так! Он просто записал ее в книжечку рядом с именами своих кредиторов, конечно, после отъезда капитана. Я не думаю, что он одобрил бы мою хитрость, ведь эти господа из СС не любят, когда ими интересуются и их имена сохраняют в черепной коробке. К тому же гауптштурмфюрер, прощаясь, предупредил меня:

— Слушайте, Фельске, вы, наверное, хотите дожить до конца войны, и не только дожить, но и сохранить свой гаштетт?

Я все понял, капитан мог не продолжать, но он не понадеялся на мою сообразительность и добавил:

— Вы меня не видели и ни о чем со мной не говорили…

Конечно, я ничего не видел, мне хотелось получить вторую сотню марок. Откровенно говоря, я уже чувствовал ее в руках. Боже, как я ошибся. О марках ли надо было думать!

Фельске замолчал и умоляюще глянул на жену, которая стояла в дверях со сложенными на груди руками.

— Я подымлю, Матильда?

— Тебе нельзя, Томас! — холодно и непреклонно отрезала фрау Фельске, она же по отцу Кнехель.

— Да, мне нельзя, — пояснил уже нам хозяин. — Матильда знает, что табак вреден. Но он так необходим иногда…

Мы молча присоединились к просьбе Фельске и выразили, как и он, со всей откровенностью свое желание на наших физиономиях.

— Ну, хорошо, — уступила мужу фрау Матильда. — Только одну щепотку. Нет, нет, я сама набью трубку. ...



Все права на текст принадлежат автору: Эдуард Арбенов, Леонид Николаев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Берлинское кольцоЭдуард Арбенов
Леонид Николаев