Все права на текст принадлежат автору: Томас Бергер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Маленький Большой человекТомас Бергер

Томас Берджер Маленький Большой Человек

Предисловие литератора

Мне выпала честь знать покойного Джека Крэбба — пионера дикого Запада, переселенца, прибившегося к Шайенам, следопыта, ганфайтера, охотника на бизонов — в последние дни его земного бытия. Думаю, краткий отчёт о моих встречах с этим необыкновенным человеком будет здесь нелишним, ибо есть все основания полагать, что, если бы не моё, так сказать, конструктивное участие, эти удивительные воспоминания никогда не увидели бы свет. Нижеследующие страницы, я уверен, подтвердят справедливость этого на первый взгляд нескромного заявления.

Осенью 1952 года, после операции по поводу искривления носовой перегородки, я сидел дома и долечивался под присмотром немолодой уже сестры — сиделки по имени Уинифред Бэрр. Миссис Бэрр была вдовой, и поскольку сейчас она уже отошла в мир иной (в результате несчастного случая, когда её маленький «Плимут» столкнулся с грузовиком, развозившим пиво), думаю, она не обидится, если я аттестую её как особу дородную, чрезмерно любопытную и весьма зловредную. Помимо того, она обладала невероятной физической силой, и купая меня в ванной, управлялась со мной играючи, словно с младенцем, хотя я мужчина довольно крупный.

Отдавая дань нынешней моде на исповедальный жанр в литературе, я бы добавил, пожалуй, что во время этих процедур я не испытывал ни малейшего волнения сексуального характера. Я ненавидел эти помывки и прибегал ко всем мыслимым и немыслимым ухищрениям, чтобы от них избавиться. Увы — тщетно! Похоже, она просто добивалась, чтобы я её уволил — стремление самоубийственное, принимая во внимание, что работа сиделки была для неё единственным источником существования. Но миссис Бэрр была из тех людей, которым их принципы не дают покоя, как пьянице — его пагубная страсть. Дело в том, что её покойный муж тридцать лет проработал на железной дороге машинистом товарного поезда, вследствие чего у неё сложилось совершенно чёткое представление о том, как должен выглядеть совершеннолетний американец мужского пола: он, по её мнению, должен ходить в комбинезоне, вымазанном мазутом, и полосатой брезентовой кепке с длинным козырьком. Она не считала моё физическое недомогание достаточно серьёзным, чтобы претендовать на услуги сиделки (хотя нос у меня и распух, а под глазами были мешки). Кроме того, миссис Бэрр с неодобрением относилась к источнику средств существования, которым я пользовался. Отец мой, человек обеспеченный, ежемесячно выделял мне небольшое пособие, которое и позволяло мне предаваться своим литературным и историческим изысканиям, не испытывая нужды зарабатывать хлеб насущный ежедневным трудом в поте лица и не слишком интересуясь жизнью тех, кто такую нужду испытывал, хотя я и относился к ним с глубочайшим уважением. Она с нескрываемым подозрением относилась к тому обстоятельству, что в свои 52 года я оставался холостяком, и даже позволяла себе кой-какие бестактные намёки по этому поводу (причём, намёки абсолютно несправедливые: я был когда-то женат, среди моих знакомых множество особ женского пола, и некоторые из них навещали меня, покуда я был прикован к постели, и, наконец, смею вас уверить, что в моём гардеробе нет предметов женского туалета). Миссис Бэрр доставила мне немало неприятных минут, и вам может показаться странным, что я уделяю ей столько внимания в этом ограниченном по объему предисловии, единственной целью которого является предварить и рекомендовать вашему вниманию важный документ истории Дикого Запада, чтобы затем скромно отойти в тень, более привычную для меня. Но так уж, видимо, заведено в этой жизни, что в качестве инструмента для достижения своих неисповедимых целей Провидение зачастую выбирает из всех достойных внимания кандидатов такое во всех отношениях никчемное создание, каким являлась моя бывшая сиделка.

В промежутках между яростными наскоками на меня с мочалкой в руке и приготовлением бледного чая, гренок и куриного бульона, которые поддерживали моё бренное существование в этот период, миссис Бэрр, движимая своим ненасытным любопытством, всюду совала длинный нос, обшаривая мою квартиру, словно банальный взломщик. Орудуя в спальне, она в качестве прикрытия использовала свою гуманную профессию. «Надо достать вам свежую пижаму», — бывало, заявляла она мне, и, пропуская мимо ушей мои инструкции, выдвигала один за другим ящики комода, и рылась во всех подряд. Оказавшись же в другой комнате, где я не мог её видеть, она отбрасывала прочь остатки приличия, и — лёжа в своей постели, я мог только прислушиваться, как уступают её бешеному натиску дверцы шкафов и шкафчиков, замочки ящичков комодов и буфетов, крышки сундуков и шкатулок, многие из которых представляли собой весьма ценные образцы искусства испанских краснодеревщиков колониального периода, добытые мною в те годы, что я провёл в северных районах штата Нью-Мексико, куда я отправился, чтобы подлечить свои слабые лёгкие целебным горным воздухом.

И только когда я услышал, как она распахнула стеклянные дверцы шкафа, где хранилась моя любимая коллекция индейских реликвий, я почувствовал, что не могу больше молчать, и, невзирая на пульсирующую боль в ещё не зажившем носу, закричал:

— Миссис Бэрр! Немедленно оставьте в покое мои индейские вещи!

Когда через минуту она появилась в дверях спальни, голову её венчал великолепный убор индейцев племени Лакота — это роскошное боевое оперение, некогда принадлежащее, как я знал, самому великому вождю Лакотов — Неистовой Лошади!

Несколько лет назад я отдал за этот убор перекупщику шестьсот пятьдесят долларов, Под сенью этого царственного украшения тучная фигура миссис Бэрр была феноменально нелепа, но я был в тот момент слишком взволнован, чтобы оценить комизм этого зрелища. Я был просто потрясен этим кощунством. У индейцев никто кроме воинов не имел права прикасаться к орлиным перьям, а если бы какая-нибудь скво вздумала облачиться в этот убор, хотя бы и в шутку, — это произвело бы такое впечатление, как если бы современная дама к вечернему платью натянула бы охотничьи сапоги своего мужа. Да простит мне читатель это неуклюжее сравнение, но, видит Бог, более удачное подыскать не так-то просто, ибо, честное слово, нет такого табу, которое с легкостью не нарушила бы современная женщина. И тем, что вытворяла в эту минуту миссис Бэрр, она только подтверждала порочность нашей белой цивилизации.

Она исполняла в дверях спальни какой-то дикий воинственный танец и оглашала комнату лаем с претензией на боевой клич. Эта особа обладала просто невероятной энергией. Я не отважился протестовать дальше из страха, что она обидится и просто погубит редчайшее украшение, которому было без малого сто лет. И так уже несколько перышек отделились от него и плыли в воздухе, медленно опускаясь на пол, словно тополиный пух в безветренный июньский полдень.

Я отвернулся и молчал, и таким образом открыл для себя, что именно можно противопоставить дурным манерам миссис Бэрр. Убедившись что ей не удастся выжать из меня больше ни звука, она в конце концов спрятала убор Неистовой Лошади на место, в шкаф, и вернулась в спальню с тем выражением на лице, которое появлялось у неё в минуты задумчивости.

Тяжело усевшись на подоконник, она спросила: «Я не рассказывала вам, как я работала в богадельне, в доме престарелых в Марвилле?»

В ответ я буркнул что-то с таким видом, который человека более чувствительного мог бы и обескуражить, но миссис Бэрр к таким тонкостям была невосприимчива.

— Как увидела эти индейские штуковины, так вспомнила… — тут она лающе откашлялась. — Был там один старый хрыч, — всё говорил, что ему сто четыре года. А вид у него! Ей-Богу, вы б ему все сто пять дали: противный такой тип, тощий, как ощипанный цыплёнок, шкура — как старая клеёнка. Ну, никак ему не меньше девяноста было, даже если и соврал, подлец.

Я прекрасно понимаю, что мои жалкие потуги воспроизвести здесь речь миссис Бэрр бессмысленностью напоминают донкихотские наскоки на ветряные мельницы, и лучшее, что я могу сделать, чтобы дать вам представление о ней, это охарактеризовать её как воплощённую недоброжелательность.

— А ещё говорил, что и ковбоем он был, и с индейцами повоевать довелось — ещё в старые времена. Они там, в богадельне, телевизор целый день смотрят — вестерны старые по большей части — так он, как кино начнётся, сидит и твердит одно и то же: что всё это, мол, враньё, всё не так, потому что он сам там был и всё это видел, и не в кино, а живьём. Бывало, другим старикам всю малину испортит, хотя чаще они на него — ноль внимания. А ручонки у него, чёрта старого, были блудливые: помню, подойдёшь к его сплетённому из ивовых прутьев креслу — одеяло поправить, мощи его древние закутать получше, — так и норовит, бесстыжий, лапку свою куриную запустить тебе за пазуху! А щипался — ой, не дай Бог! — ежели нагнешься возле него, подушку с полу поднять или ещё чего… Представляете, каково оно — женщине моего возраста? Хотя тогда я, конечно, была моложе — как-никак, семь лет уже прошло. И покойный мистер Бэрр, как пропустит стаканчик — другой, всегда говорил, что с фигурой у меня всё в порядке… Да, так вот, а ещё этот старый пень, в богадельне-то, говорил, что служил у Кастера и был с ним в последнем бою, а уж это — я точно знаю — самое натуральное враньё, потому что я видела кино про Кастера, и там поубивали всех до одного — кого как. Вообще, я всегда говорила, что, если разобраться по сути, то краснокожие и есть настоящие американцы, а больше — никто…

Но хватит о моей сиделке. Спустя неделю она покинула меня, а примерно в середине следующего месяца я прочёл в газете о её гибели в автомобильной катастрофе. Я полагаю, что отнюдь не принадлежу к числу тех зануд с садистскими наклонностями, которые столь часто пишут у нас предисловия и используют их для того, чтобы удовлетворить свою графоманскую страсть. Потому не вижу оснований посвящать читателя во все перипетии предпринятых мною поисков человека, который оказался уникальным экземпляром переселенца-колониста, пионера Дикого Запада.

Во-первых, как только миссис Бэрр заметила, что я проявляю интерес к этому «старому хрычу, который говорил, что ему и с индейцами повоевать довелось» и т. д., она тут же вовлекла меня в бесконечную и бесплодную гонку-преследование по глухим закоулкам её памяти, что можно было сравнить с преодолением полосы препятствий. Во-вторых, в доме престарелых в Марвилле (куда я отправился сразу же, как только мой нос вновь принял свою обычную форму) никто из персонала никогда ничего не слышал об этом человеке, чьё имя миссис Бэрр интерпретировала как «Пэпп» или «Стэбб», или «Тарр».

Упоминания о «ковбое» и «Диком Западе» также не пробудили ни в ком никаких воспоминаний. Что же касается предполагаемого фантастического возраста разыскиваемого, то врачи просто подняли меня на смех: им не доводилось слышать, чтобы кто-нибудь из обитателей этого заведения преодолел 103-летний рубеж. И у меня сложилось твёрдое убеждение, что они полны решимости скрыть от человечества этот рекорд и намерены выставить за дверь своего учреждения любого выскочку, который дерзнул бы улучшить этот результат: их заведение, как и все ему подобные, было катастрофически переполнено, и по гравиевым аллеям сада сновало такое количество кресел-каталок, что для пешеходов это был сущий кошмар.

В бюро штата по социальному страхованию мне предоставили информацию о существовании аналогичных учреждений для лиц преклонного возраста в городках Карвел, Харкинсвиль и Бардилл. Я побывал в каждом из них и провёл множество бесед как с сотрудниками, так и с престарелыми пациентами — и некоторые из этих бесед сами по себе могли бы составить занимательную повесть. Например, мне попалась одна старая перечница, которая ходила в халате и говорила басом, и я битый час общался с нею в полной уверенности, что говорю с мужчиной. Встречались и шарлатаны, которые делились со мною своими «воспоминаниями о Диком Западе» и продолжали упорно цепляться за свою легенду даже после того, как двумя-тремя коварными вопросами я выводил их на чистую воду. Но ни Пэппа, ни Стэбба или Тарра, никакого 111-летнего участника битвы при Литл-Биг-Хорн нигде не было.

В этой точке моего повествования у читателя может возникнуть естественный вопрос: чем объясняется готовность, с которой я принял на веру утверждение миссис Бэрр о существовании такого человека и если допустить, что она сказала правду, почему я не усомнился в достоверности изложенных ею фактов? Что ж, я действительно склонен к импульсивным реакциям, и коль скоро я могу позволить себе эту слабость, меня не мучают угрызения совести. Кроме того, я действительно питаю слабость, если не сказать страсть, ко всему, что связано с историей Дикого Запада, о чём свидетельствует и упомянутая мною выше коллекция индейских реликвий, стоимость которой составляет не одну тысячу долларов. И, наконец, среди принадлежащих мне вещей имеется внеочередной выпуск газеты «Трибюн», выходившей в городке Бисмарк, территория Дакота, от 6 июля 1876 года, в котором опубликованы первые списки жертв резни в Литл-Биг-Хорн, и, представьте себе, в этом перечне фигурируют имена Пэпп, Стэбб и Тарр! И хотя они числятся среди убитых, это ещё ничего не значит, ибо тела жертв этой бойни были до такой степени обезображены, что установить их личность со всей определённостью удавалось далеко не всегда. Я с самого начала решил, что Стэбба, видимо, придётся сразу отбросить по той простой причине, что этот разведчик был индейцем из племени Арикара, а если бы «старый хрыч из богадельни» был краснокожим, миссис Бэрр наверняка не преминула бы отметить это обстоятельство. Вместе с тем, она упомянула о его коже, которая была, якобы, «как старая клеёнка», хотя и не уточнила цвет. Но ведь далеко не все индейцы темнокожие, не говоря уж о том, что краснокожих в буквальном смысле слова среди них почти не встретишь.

Однако я обещал не отвлекаться от сути дела… Итак, в принципе вполне можно допустить, что Пэппу, или, к примеру, Тарру, или даже Стэббу удалось выбраться из той страшной мясорубки живым, а потом он в силу каких-то своих личных, неведомых нам причин на протяжении семи с половиной десятилетий избегал внимания властей, журналистов, историков и т. п. А может быть, страдал все эти годы потерей памяти, а потом вдруг решил заявить о себе в такой момент и в таком месте, где он был обречён на недоверие и насмешки своих ветхих соседей и грубой прислуги (вспомните миссис Бэрр). Повторяю, такой вариант развития событий был вполне возможен, но крайне маловероятен — к такому выводу я пришёл после нескольких месяцев бесплодных поисков. Кроме того, не забывайте, что миссис Бэрр, по её словам, видела этого человека в 1945 г., а теперь шёл 1952. И если кажется невероятным, чтобы человек дожил до 104 лет, то предположить, что он мог дотянуть до 111 — это уж просто фантастика. Нонсенс, если угодно…

В конце концов я пришёл к выводу, что рассчитывать на это попросту смешно. Так что с моей стороны было большой ошибкой во время очередного визита к отцу с целью получения моей ежемесячной стипендии — ибо он настаивал на том, чтобы эта процедура осуществлялась явочным порядком — повторяю, ошибкой было честно отвечать на его вопрос, когда он осведомился: «Ну, что, Ральф, чем ты теперь занят?» Я думал, он перекусит свою сигару — с такой яростью он сжал зубы, услышав мой ответ: «Ищу стоодиннадцатилетнего ветерана битвы при Литл Бигхорн».

К счастью, в этот момент в кабинет вошёл один из тех парней, что были у отца на побегушках, держа в руках депеши из Гонконга, где сообщалось о состоянии дел на строительстве отеля, которое он благодушно затеял в этой далекой колонии, и данное обстоятельство избавило меня от неприятной необходимости выслушивать его излияния по поводу моего возможного слабоумия. Отцу было без малого восемьдесят, и мы с ним никогда не были близки.

Я был уже почти готов махнуть рукой на всю эту затею и всерьёз взяться за свою многострадальную монографию, задуманную несколько лет назад, когда я жил в Таосе, штат Нью-Мексико, и посвящённую проблеме происхождения люминария — это род рождественского фонаря, распространенный на Юго-Западе страны и представляющий собой бумажный пакет, в который насыпается некоторое количество песка и помещается свеча. Я как раз сидел и перебирал свои заметки по этому поводу, когда мне принесли прелюбопытное письмо, весьма напоминающее розыгрыш:

«Дарагой сэр, слыхал я вы меня искали — думаю точно меня потому как тут в этом завидении кроме меня нету больше ни одного такого гироя ветерана фронтира и славных дней покорения Запада, который лично знал их всех — Кастера, Сидящего Быка, Бешеного Билла и этого подлеца Эрпа и других и лично участвовал в той битве при Литл Бигхорн, ещё известной в истории под названием Последний Бой Кастера.

Они держут меня тут силой. Мне сто 11 лет стукнуло. Если б со мной был мой Любимый Кольт, я б от них и сам ушол. Но его со мной нету. Паскольку вы писатель и всё такое я согласен рассказать вам про всё что помню всего за 50 тысяч долларов, что совсем не дорого, а наоборот почти даром, потому как наверно я такой один остался.

ваш друг

Джек Крэбб».
Почерк был отвратительный (хотя отнюдь не старческий). Я потратил целый день, чтобы расшифровать эти каракули, и приводимую здесь редакцию можно рассматривать лишь как предположительную. Письмо было написано на листке с фирменным штампом Центра для лиц преклонного возраста в Марвилле; с которого я начал свои поиски и, как вы помните, безуспешно. Тот факт, что автор письма требовал вознаграждения — да ещё в таком размере — заставлял предположить, что я имею дело с потенциальным мошенником.

И всё же к середине следующего дня, отмахав на своем «Понтиаке» сто миль под «кратковременными ливнями с последующими прояснениями», я был уже в Марвилле, на пустынной стоянке дома престарелых и заруливал на одну из площадок с указателем «Для посетителей». Было часа два пополудни. Мне показалось, что директор-администратор был несколько раздосадован, увидев меня вновь, а когда я показал ему своё письмо, лицо его приняло откровенно презрительное выражение. Однако со свойственной ему любезностью он тут же препоручил меня заботам заведующего психиатрическим отделением — человека с бескровным лицом и фамилией Тиг. Тот, с бесстрастным видом изучив корявые иероглифы моего документа, понимающе кивнул, вздохнул и сказал: «Да, сэр, похоже, это наш человек. Им периодически удаётся отсылать письма, минуя администрацию. Очень сожалею, что вас потревожили, но уверяю, — этот пациент абсолютно безобиден. Намёки на насилие, которые он делает в последнем абзаце, есть фантазия больного ума. Кроме того, он настолько слаб физически, что без посторонней помощи не то, что на горшок сесть — эншульдиге зи мир, битте, — с кресла встать не может. У пациента напрочь отсутствует апперцепция. Если вы опасаетесь, что он сможет выбраться за пределы учреждения и учинить хомицид или убийство, то ваши опасения совершенно напрасны, вы можете быть абсолютно спокойны».

Тут я заметил доктору, что угрозы мистера Крэбба, если это можно назвать угрозами, адресованы отнюдь не мне, а, напротив, — персоналу данного учреждения, на что тот, как и следовало ожидать, отреагировал вполне адекватно, т. е. лишь снисходительно улыбнулся.

Должен сказать, что у меня богатый опыт общения с этой публикой: лет десять назад, пытаясь излечиться от своей мигрени и ночных кошмаров, я вдоволь хлебнул медицины, дважды в неделю на протяжении нескольких лет посещая процедуры (за что платил по 50 долларов в час) — и всё это без малейшего намёка на какой-либо эффект.

«И всё же я вынужден настаивать на встрече с мистером Крэббом, — добавил я в заключение. — Я только что проехал сто миль только лишь затем, чтобы увидеться с ним, и потратил на это всё утро, которое мог бы провести с большей пользой, изучая состояние своих банковских счетов».

Он тут же уступил моей настойчивости. Представителям его профессии совсем несложно навязать свою волю, если пользоваться не эмоциональными, а экономическими аргументами.

Мы поднялись по лестнице и долго шли коридорами. Психиатрическое отделение — самое молодое в данном учреждении — было сплошь из стекла, кафеля и филодендронов: честно говоря, оно больше напоминало оранжерею, где, словно грибы среди листвы, тут и там выглядывали стариковские лысины. Мы вышли на застекленную веранду, всю заросшую геранью. За окном вступил в свои права декабрь, а здесь, внутри, благодаря термостатному оборудованию круглый год царило искусственное лето. Вдруг меня поразило жуткое видение: на сидении кресла-качалки спиной к нам стояла отвратительная чёрная птица — канюк или гриф — такой огромный, какого мне ещё не доводилось встречать. Он устремлял неподвижный взгляд своих змеиных глаз вниз, во двор, словно высматривая добычу, и его сморщенная лысая головка едва заметно дрожала.

«Мистер Крэбб, — обратился доктор Тиг к птице, — к вам пришли. И как бы вы ни относились ко мне, я полагаю, что со своим гостем вы будете максимально вежливы».

Птица медленно повернула голову и взглянула через своё покатое плечо. Мой ужас несколько поубавился, когда вместо клюва я увидел человеческое лицо, высохшее и сморщенное, словно старая клеёнка, о которой упоминала миссис Бэрр, но это было лицо, а точнее — злое личико с глазками жгучими и синими, словно небо в сентябре.

«Слушай, парень, — сказал старик доктору Тигу. — Однажды возле Каменного Брода меня ранило в жопу, и я тогда сам вырезал оттуда пулю своим ножом с помощью зеркальца; так вот, моя волосатая задница была просто загляденье по сравнению с твоей рожей».

Он развернул кресло. Если птицей он казался крупной, то для человека был явно мелковат. Его крошечные ножки были обуты в ковбойские сапожки, что, видимо, должно было свидетельствовать о любви к лошадям. То, что я принял за тёмное оперение, на самом деле оказалось старым фраком, который от времени принял мутно-зелёную окраску. В солярии, где мы находились, было так тепло, что герань, казалось, вот-вот зацветёт, но на старике под фраком был толстый шерстяной свитер, надетый поверх фланелевой пижамы. Штанины пижамных брюк высоко задрались, открывая взору серые кальсоны, заправленные в чёрные гетры.

Голос его я храню по сегодняшний день. Представьте себе, если сможете, что кто-то бренчит на расстроенной гитаре, в которую насыпали гравия: дребезжит, скрипит, шуршит.

Доктор Тиг взглянул на старика с улыбкой, в которой за снисходительностью угадывалась едва сдерживаемая ненависть, и представил нас друг другу.

Вдруг Крэбб сунул в рот и пришлепнул на свои коричневые десны вставную челюсть, которую всё это время прятал в кулаке, и, оскалив на доктора свои искусственные зубы, прорычал: «Ты, глиста недоношенная, пшёл вон отсюда, сукин сын».

Тиг поднял глаза к небу и сложил руки на груди, имитируя христианское всепрощение, а потом взглянул на меня и сказал: «Если мистер Крэбб не возражает, не вижу, отчего бы Вам не побеседовать с ним здесь в спокойной обстановке — с полчаса. На обратном пути можете заглянуть ко мне в кабинет, мистер Снелл».

Джек Крэбб взглянул на меня искоса, выплюнул свою челюсть и засунул её во внутренний карман фрака. От сознания, что теперь всё зависит от моей способности установить контакт с собеседником, мне стало не по себе, С той самой минуты, как я убедился, что он — не птица, я не сомневался, что всё, о чём он написал в своем письме, — чистая правда. И всё же я решил действовать осторожно…

Он вновь уставился на меня своими пронзительными синими глазами. Я подождал, затем счел за благо капитулировать и отвел, взгляд.

«Да ты, никак, баба, сынок, — сказал он, наконец, вполне доброжелательно. — Так точно, сэр, — рыхлая толстая баба! Бьюсь об заклад, если схватить тебя за руку — след надолго останется, как будто она у тебя из воска. Я видал одного такого педика, вроде тебя. Он припёрся на Запад и сунулся зачем-то в племя Кайова, а они привязали его к дереву, а потом ихние женщины секли его розгами, пока не перемесили ему всю спину… Деньги принёс?»

Я понял, что старый вояка просто испытывает меня, и не стал подавать виду, что обиделся, да это и не соответствовало бы действительности.

«А зачем они сделали это, мистер Крэбб?»

Старик сморщился, и при этом лицо его полностью утратило все черты — исчезли глаза, рот и большая часть носа, только кончик торчал спереди, отчего голова его приобрела сходство со сжатой в кулак рукой в старой кожаной перчатке.

«Понимаешь, индеец всё время с ума сходит от любопытства — ему про всё хочется знать, как оно устроено. Конечно, не всё ему интересно. Что не интересно — того он в упор не видит. Но тот парень, педик, их заинтересовал не на шутку. Им хотелось проверить, будет он визжать, как женщина, или нет. Но он рта не раскрыл, хотя спину ему исполосовали — как будто сыр ножом посекли. Они видят такое дело — дали ему подарки и отпустили. Он был смелый человек, сынок, и в этом всё дело, а педик или не педик — это без разницы… Деньги принёс?»

«Мистер Крэбб, — сказал я, испытав некоторое облегчение после его разъяснений, хотя всё ещё не вполне уловил суть этой истории, — я должен сразу же заявить Вам, что располагаю весьма скромными средствами».

«Нету денег? Вот те на… А что же у тебя есть? Одежонка у тебя, вроде, не ахти». С этими словами он извлёк откуда-то трость и ткнул меня в живот. К счастью, трость была с резиновым наконечником, и всё обошлось, хотя на моём бежевом плаще осталось пятно.

Мне хватило гибкости ответить: «Думаю, о вознаграждении мы договоримся». Затем, пошарив среди каучуконосов, растущих в кадках вдоль стены, я обнаружил там плетёное кресло, придвинул его поближе к старику и уселся. «Надеюсь, вы не обидитесь, мистер Крэбб, но прежде всего я хотел бы проверить подлинность вашей информации».

Это моё заявление вызвало у него затяжной приступ сухого смеха, весьма напоминающего звук, с которым трут по терке морковь. А потом его жёлтая сморщенная головка, обтянутая полупрозрачной, словно пергамент, кожей и голая, как эмбрион, упала на грудь — и сердце у меня замерло от осознания трагической истины: я разыскал его слишком поздно — он умер…

Я бросился к нему, прижал к его воробьиной груди ладонь… потом припал к ней ухом… Ах, если бы моё собственное сердце билось столь ритмично и уверенно! Он просто спал.

* * *
«Мне бы не хотелось, чтобы ваш энтузиазм помешал вам реально оценить факты, — говорил доктор Тиг несколько минут спустя, сидя в своем кабинете за оцинкованным столом, над которым горела флюоресцентная лампа, закрепленная на гигантском штативе, напоминающем портовый кран. — Я помню вашу миссис Вэрр — она работала здесь, но отнюдь не медсестрой, а скорее уборщицей, её уволили, если не ошибаюсь, за то, что она снабжала интоксикантами некоторых пациентов, среди которых в первую очередь следует упомянуть Джека Крэбба. Видите ли, если легкий допинг в виде глотка чего-нибудь с некоторым содержанием алкоголя, может благотворно сказаться на состоянии престарелого пациента, способствуя улучшению кровообращения, то употребление крепких напитков — и в большом количестве — может оказать на старое сердце самое разрушительное воздействие. Не говоря уже о психических последствиях. А параноидальная патология мистера Крэбба, думаю, видна даже неспециалисту».

«Да, но, судя по всему, ему действительно может быть сто одиннадцать лет. Это вы готовы признать, доктор?» — спросил я.

Он улыбнулся: «Странная постановка вопроса, сэр. Мистеру Крэббу действительно очень много лет, и не имеет значения ни то, что именно я готов признать, ни то, во что вам хочется верить. В медицинской науке существуют методики, позволяющие определить приблизительный возраст человека, но в его возрасте точность подобных расчётов резко падает. А вот у младенцев…»

В этот момент я почувствовал, что сейчас чихну, и успел выхватить платок как раз вовремя, чтобы предотвратить неприятность: эта проклятая герань — у меня на неё аллергия. А прописанные мне капли — в сотне миль отсюда… Моя выпрямленная носовая перегородка саднила — она едва успела зажить! Но в самом этом неблагоприятном стечении обстоятельств я усмотрел определённый нравственный урок. Я вспомнил рассказ Крэбба о добродушном парне, жестоко избитом индейцами, и задним числом постиг его глубинный смысл: каждого из нас, простых смертных, жизнь ежедневно ставит в ситуации, когда приходится выбирать линию поведения. Смалодушничать или избрать путь мужества?.. Лишь горстке избранных суждено было взойти на ту высоту над рекою Литл Бигхорн. Но они дали образцы стойкости множеству заурядных людей, от которых вовсе не требуется той великой жертвы, а нужно всего-то — с достоинством преодолевать превратности повседневной жизни, в чем бы эти превратности ни выражались — будь то проколотая на глухом проселке шина, хамство хулигана на пляже, или хотя бы приступ аллергии при отсутствии пузырька с аэрозолем.

В кабинете доктора стоял умывальник из нержавеющей стали; я подошёл к нему, набрал пригоршню воды и попытался втягивать её носом в верхние дыхательные пути. Эта паллиативная мера успеха не имела. Следующие сорок пять минут я чихал без остановки, и нос мой распух до размеров баклажана средней величины, а глаза сузились, превратившись в щелочки, отчего в лице у меня появилось что-то дальневосточное. Но ничто не могло поколебать мою волю.

Как оказалось, круг интересов доктора был ограничен исключительно проблемой денег или, точнее говоря, проблемой постоянного дефицита этого высшего продукта нашей цивилизации — дефицита, от которого страдало данное учреждение в целом и психиатрическое отделение в частности. Медицинская наука готова была определить возраст ребёнка практически бесплатно. За ту же услугу, оказанную старику, она требовала денег. Ибо ей нужны были деньги, чтобы покупать кресла-качалки, чтобы платить сиделкам вроде покойной миссис Бэрр, не говоря уж о настоящих медсестрах… Даже ненавистная мне герань — и та была статьей расхода.

Я никогда не подозревал, что мой отец дружен с многими законодателями штата. Волею судеб мне потребовалось приехать в Марвилл и встретиться с доктором Тигом, чтобы сделать для себя это открытие. Уж не знаю, насколько глубоко постиг он секреты своего ремесла (или назовем это наукой, или, если хотите, видом мошенничества), но хитросплетения политической жизни нашего штата были, как оказалось, изучены им досконально. В искусстве дипломатии он тоже преуспел. И потому итогом наших непродолжительных переговоров в его кабинете (где абсолютно всё было изготовлено из металла, отчего я казался себе инородным телом) явилось моё обещание затронуть в разговоре с отцом вопрос о целесообразности и желательности увеличения централизованной финансовой поддержки учреждений для лиц преклонного возраста. Тогда доктор Тиг, со своей стороны, выразил готовность, разумеется, с поступлением на счёт учреждения достаточных денежных сумм, осуществить все необходимые химические анализы и рентгеноскопическое обследование старческих костей Джека Крэбба, чтобы выяснить содержание в них кальция.

Пока же он предварительно определил возраст старика как девяносто с лишним.

Сомневаюсь, чтобы сам Джек Крэбб в свои лучшие годы и к тому же имея при себе свой «Любимый Кольт», сумел бы добиться большего от доктора Тига. Написав отцу письмо, я решил, что могу считать себя свободным от каких бы то ни было обязательств перед доктором Тигом… Внял ли отец просьбе — этого я не знаю. Во время моих регулярных визитов он ни разу не заговаривал со мной об этом. Но энтузиазм доктора Тига, равно как и его идейного вдохновителя — директора учреждения, ничто не могло поколебать. И за все пять месяцев, в течение которых я чуть ли не ежедневно встречался и беседовал с Джеком Крэббом, не было случая, чтобы, встретив меня в коридоре, они не задали бы мне ставший почти ритуальным вопрос: «Ну, как наши дела, сэр?» На что неизменно следовало: «Обнадеживающе, доктор». Будучи в Марвилле в последний раз в начале лета 1953 г., я вновь услышал: «Как наши дела, сэр?»…

Теперь о самом процессе создания этой книги.

В первоначальном виде она представляла собой пятьдесят семь бобин магнитной ленты, хранящей голос Джека Крэбба. С февраля по июнь 1953 г. я, за редким исключением, каждый день садился рядом с ним, настраивал магнитофон, старался подбодрить старика, если он был не в духе, время от времени задавал наводящие вопросы, чтобы ему легче было восстановить в памяти события вековой(!) давности, и вообще старался быть ненавязчиво предупредительным.

В конце концов, это была его книга, и мне странным образом льстила мысль, что я в меру своих скромных возможностей способствовал её появлению на свет.

Местом наших встреч с м-ром Крэббом стала его крошечная комната — безрадостный каменный мешок, где кроме убогой металлической мебели было одно-единственное окно, выходившее на вентиляционную шахту, по которой из кухни, расположенной двумя этажами ниже, возносились ядовитые испарения. На застеклённой веранде, где я увидел его в первый раз, нам было бы, без сомнения, гораздо удобнее, если бы не моя аллергия на тамошнюю флору, не говоря уже о том, что неизбежное внимание любопытствующих пациентов и медсестёр, постоянно обретавшихся на этой веранде, исключало возможность плодотворной работы.

К тому же м-р Крэбб в эти месяцы таял буквально на глазах. В марте он уже не вставал с постели. В июне, когда я записывал последние метры плёнки, голос его был едва слышен, хотя мозг работал как часы.

На двадцать третий день июня он встретил меня неподвижным взглядом остекленевших глаз. Старый вояка прошёл свою тропу до конца…

Выписавшись из мотеля, где прожил пять месяцев, я отправился на похороны. Я полагал, что кроме меня не будет никого, ибо друзей у старика не было, — но ошибся: пришли почти все амбулаторные пациенты. Они стояли — как это принято в подобных случаях у пожилых людей, — храня на лице выражение мрачного удовлетворения. Тело было предано земле 25 июня 1953 года — как оказалось, в день семьдесят седьмой годовщины битвы при Литл Бигхорн. В смерти, как и в жизни, Джек Крэбб не изменил своей страсти к случайным совпадениям.

Теперь о самом тексте: он точно воспроизводит рассказ м-ра Крэбба, записанный на пленку. Я не выбросил ни слова, а добавил лишь необходимые знаки препинания. Если же вам покажется, что где-то их Шайен недостает — знайте: это сделано умышленно и призвано, по моему замыслу, передать лихорадочное возбуждение рассказчика. Я не ставил перед собою цели воспроизвести его характерное произношение — в этом случае вся книга напоминала бы то письмо, которое он написал мне из Марвилла.

Джек Крэбб был талантливым рассказчиком и обладал каким-то поразительным врожденным литературным чутьём: я не нахожу иного объяснения некоторым несообразностям его стиля. Обратите внимание: если абзацы, где повествование ведётся от первого лица — от автора — написаны языком безграмотным, то такой персонаж, как генерал Кастер, высокообразованный человек, говорит абсолютно правильно, даже изысканно. Речь же индейцев в изложении автора с точки зрения грамматики и синтаксиса просто безупречна. Да и говоря от своего собственного лица, Джек Крэбб не всегда последователен в выборе форм. Например, он с одинаковым успехом использует в речи слова «их» и «ихних», «хотите» и «хочете» и др. Но случалось ли вам когда-нибудь прислушаться, как говорят представители социальных низов из числа ваших знакомых — слесарь, водопроводчик, шофёр, чистильщик сапог? Если нет, попробуйте прислушаться. И вы убедитесь, что им прекрасно известны правила цивилизованной риторики; в конце концов, не на необитаемом острове же они живут. При желании эти люди вполне в состоянии говорить грамотно, что они порой и делают — хотя бы для того, чтобы вытянуть из вас чаевые. Ясно, что их обычная манера общаться — результат сознательного выбора.

Думаю, вы согласитесь, что м-р Крэбб удивительно точен в выборе лексики. Порой несколько грубоват? — да, согласен. Однако примите во внимание личность этого человека, эпоху и обстоятельства, в которых он жил. И при этом его отношение к женщинам отличает какая-то архаичная галантность: он романтичен, сентиментален — честно говоря, порой даже сверх меры, как мне кажется. Образ миссис Пендрейк, например, он явно приукрасил. Подозреваю, что это была самая заурядная бабёнка-пустоцвет, каких каждый из нас время от времени встречает на своём жизненном пути. Скажем, моя бывшая жена… впрочем, это мемуары Крэбба, а не мои.

Однако в обычном повседневном общении — когда перед ним не было микрофона — Джек Крэбб был таким ужасным сквернословом, какого я больше нигде не встречал. Он был просто не в состоянии породить ни одной фразы, которую можно было бы публично произнести с трибуны или напечатать в газете. В общих чертах это выглядело примерно так: «Подай-ка мне этот бахнутый микрофон, сынок, так-его-перетак. И когда эта бахнутая сиделка, так-её-растак, принесёт этот бахнутый ужин, так-его-растак-перетак?» Естественно, по ходу повествования читатель должен сам делать определённую поправку на авторский стиль, к примеру, в знаменитой сцене поединка с Эрпом, когда Крэбб говорит ему: «Ну, ты, тошнота, вытаскивай пушку, чёрт тебя подери!» Нет никаких сомнений, что в действительности здесь прозвучали выражения покрепче.

Однако хватит об этом. С тех пор, как Джек Крэбб говорил в мой микрофон в последней раз, прошло десять лет. Тем временем отец мой в конце концов скончался, положив тем самым начало бесконечной судебной тяжбе за наследство между мною и каким-то незаконнорожденным якобы двоюродным братом, Бог весть откуда возникшим. Это не имело бы никакого отношения к данному повествованию, если бы следствием этой тяжбы не явился бы тяжелейший нервный срыв, который на несколько лет из десяти вывел меня из строя, чем и объясняется столь длительный перерыв между возникновением замысла этой книги и его осуществлением.

Ну, что ж, теперь сказано всё, и я уступаю место Джеку Крэббу. Я ещё раз напомню о себе в кратеньком эпилоге. Но сначала прочтите эту замечательную повесть!

Ральф Филдинг Спелл

Глава 1. УЖАСНАЯ ОШИБКА

Я белый человек и всегда помнил об этом, хотя с десятилетнего возраста меня воспитывали индейцы-Шайены.

Папаша мой был проповедник-евангелист в Эвансвиле, штат Индиана. Своего храма у него не было, но он сумел уговорить хозяина одного салуна, и тот разрешил по воскресениям с утра использовать своё помещение для чтения проповедей.

Салун стоял у самой реки, и захаживали туда в основном речники, что плавали по Огайо, шулера-картежники, направлявшиеся в Новый Орлеан, карманники, сутенеры, проститутки и другая публика того же сорта. Такую паству папаша особенно любил, ибо она, как никакая другая давала возможность наставить на путь истинный побольше отпетых негодяев.

Когда он в первый раз явился в салун и обратился со своей проповедью к этому сброду, они захотели тут же линчевать его, но он влез на стойку бара и принялся орать что было мочи… Не прошло и двух минут, как все притихли и стали слушать. Сам он был тощий, как жердь, и росту не выше среднего, но перед его голосищем не устоял бы ни один белый человек на этом свете. Был у него один приёмчик: он, понимаете ли, умел внушить человеку чувство вины — вины за что-нибудь такое, о чём тот и не помышлял. В этом деле главное — сбить с толку. Бывало, упрется горящим взглядом в какого-нибудь заскорузлого детину-матроса и орёт: «А скажи-ка, несчастный, давно ли ты навещал свою старуху-мать?» И — как пить дать — «несчастный» тут же начнёт дочесываться, шмыгать носом и сморкаться в рукав, а потом, когда мои сестрёнки пойдут собирать пожертвования, обходя присутствующих с вымытыми по такому случаю плевательницами, этот малый уж точно не поскупится и воздаст нам за труды.

От сборов перепадало и владельцу салуна, чем, в общем-то, и объяснялось, что он пускал нас в своё заведение.

Другая причина заключалась в том, что во время проповеди продолжал работать бар. Надобно вам сказать, что пуританином мой папаша не был. Часом, во время проповеди и сам умудрится пропустить стаканчик — другой — третий, и вообще не было такого случая, чтобы он хоть слово сказал против выпивки, карт или женщин, или каких других утех. «Все радости земные дал нам Господь, и, значит, они не могут быть безнравственны сами по себе. Безнравственно, если человек в своем стремлении к удовольствиям превращается в грязную тварь, плюётся и ругается последними словами, жуёт табак и ходит неумытым». Вот, пожалуй, и все пороки, о которых когда-либо упоминал мой папаша. Он абсолютно ничего не имел против курения, но терпеть не мог сквернословия, нечистоплотности, а также когда жуют табак. Ты мог спиться и умереть от белой горячки, мог в пух и прах проиграться в карты, просадить все своё состояние и обречь своих детей на голодную смерть, мог подцепить дурную болезнь от падших женщин — у отца не было бы к тебе никаких претензий, лишь бы ты ходил чистым и следил за собой.

Я тогда был мальчишкой и ни о чём не догадывался, но теперь я понимаю, что папаша был чокнутый. То бесится, как ненормальный, а то на него хандра нападет, и он никого не видит, не слышит и не отзывается, если с ним заговоришь, а за столом тупо, как животное, набивает своё брюхо.

До того как удариться в религию он брадобрействовал, да и потом, бывало, стриг нас, малышню, и уж поверьте — ежели в такой момент на него найдёт — то тут уже не до шуток: вопит и прыгает вокруг тебя с ножницами и, как пить дать, вместе с волосами отхватит тебе кусок кожи на шее.

В этом салуне дела у папаши шли совеем неплохо, хотя надо сказать, что среди ординарных проповедников возникло движение с требованием выкинуть его из города, так как он сманил всю их паству, разве что исключая пожилых дам, которые отдавали предпочтение более ортодоксальному христианству, где все на свете запрещается. И тут папаша вдруг решил, что надо ему ехать в Юту и сделаться мормоном. Эта идея насчёт мормонов привлекала его, помимо прочего, ещё и тем, что мужчине у них полагается несколько жен. Тут вся штука в том, что, если не считать сквернословия, жевания табака и т. д. папаша всей душой стоял за свободу. За абсолютную свободу во всех отношениях.

Сам он в дополнительной жене не нуждался, но ему дорог был принцип. Ну, а раз так, моя мать и не возражала. Она была маленькая, хрупкая женщина с наивным круглым лицом в веснушках, и в те дни, когда у отца не было проповеди и негде было спустить пар, она, бывало, раздевала его, сажала в ушат с горячей водой и минут пятнадцать терла ему спину мочалкой. Тогда папаша немного успокаивался.

Из Эвансвиля он потащил нас всех в Индепенденс, штат Миссури. Там он купил фургон, пару волов — и всё наше семейство двинулось в путь по Калифорнийскому тракту. Дело было — дай Бог памяти — весной 1852 года. Золотая Лихорадка, что грянула в 1848, уже, считай, отбушевала, но ещё немало припозднившихся бедолаг тянулось в Калифорнию.

Мы живо насобирали караван из семи фургонов и двух верховых, и попутчики наши выбрали папашу старшим — и это при том, что в путешествиях по Равнинам он смыслил не более, чем я в китайской грамоте — я, кстати, потом встречал их (китайцев, то есть) на железной дороге Сентрал Пасифик, они её строили и вкалывали по шестнадцать часов в сутки. Видать, наши попутчики сразу сообразили, что папашину глотку им не заткнуть. Ну, а раз так, — отчего бы не сделать его своим боссом? Опять-таки, вечерами у костра он читал проповеди, а им без этого никак нельзя было обойтись, ибо время от времени их покидала надежда — как и всякого, кто бросает все на свете ради одной большой цели. Надо бы, конечно, дать вам образец папашиной проповеди, потому как, если он в ближайшее время не объявится, то может случиться, что больше мы его не услышим, но, наверное, это ни к чему: теперь, спустя сто лет, для читателя, развалившегося в мягком кресле или где там ещё можно развалиться, это будет пустой звук — все эти речи, произнесенные когда-то под вечер в бескрайней прерии у костра, источая сладковатый дымок, сгорают сухие бизоньи лепешки. И если не вложить в них, в эти слова, истинного вдохновения, как это делал папаша, от вообще можно подумать, что это какая-то белиберда, а вдохновение-то у папаши проявлялось не столько в том, ч то он говорил, сколько в том, как он это делал, хотя, может быть, я просто был ещё мал, и мне так показалось. Самое смешное, что папаша чем-то ужасно смахивал на индейца.

Да-а, индейцы… Пока ехали вдоль мутных вод реки Платт через Небраску, мы то и дело натыкались на небольшие группки индейцев-Поуней. Индейцы есть индейцы, и мне, мальчишке, они, конечно, были симпатичны — прежде всего, тем, что живут себе просто так, без всякой цели. Как птички Божий, — сказал бы папаша. Они обычно появлялись из-за холма в четверти мили от каравана и тоскливо плелись на своих лошадях вроде бы мимо, по своим делам, но потом, поравнявшись с нами, вдруг сворачивали в нашу сторону, подъезжали ближе и принимались клянчить харчи. Больше всего им нравился кофе. Они просто из кожи лезли вон, лишь бы мы остановившись и сварила им кофейничек, а не просто протянули на ходу кусок бекона или хлеба. Мне даже кажется, дело тут не только в кофе. Ещё важнее для них было заставить нас остановиться. Видишь ли, ничто так не выводит индейцев из себя, как непрерывное размеренное движение. Может, потому они, мало того, что сами не додумались до колеса, но и у белых его не переняли, покуда жили в дикости, хотя довольно быстро смекнули, как пользоваться лошадью, винтовкой и стальным ножом.

Но кофе они, конечно, ужасно полюбили. Бывало, усядутся на своих одеялах, прихлебывают из кружек и после каждого глотка, покачивая головами, приговаривают: «Ай-ай, ай-ай!»

Не трудно догадаться, что папаша в индейцах души не чая л, потому что он и всегда делали, чего им хотелось, и он все время пытался втянуть их в философскую дискуссию, что было делом безнадёжным, потому как они по-английски ни бум-бум, а папаша, кроме родного языка, никак, даже на пальцах не умел объясняться. И очень жаль, потому что, как я выяснил впоследствии, больших краснобаев, чем эти краснокожие и не сыскать.

В общем, закончив есть, Поуни вставали, ковыряясь ногтем в зубах, ещё пару раз говорили «ай-ай, ай-ай», влезали на своих лошадок и уезжали, не сказав ни слова благодарности, хотя некоторые из них лезли пожимать руки. Эту привычку они только недавно переняли у белых (а стоит им подцепить что-нибудь новенькое, и оно тут же превращается у них в манию). И уж если кто из них начнет пожимать руки, то пожимает всем подряд, всему каравану — мужчинам, женщинам, старикам и детям, и младенцам в люльках. И я б не удивился, если бы он и к волу полез: пожать ему правое копыто.

Они не говорили ни слова благодарности, потому что у них не было такого обычая в те времена, к тому же они и так уже проявили вежливость, без конца повторяя «ай-ай, ай-ай», что означало «хорошо-хорошо». Вообще-то весь свет можешь обойти, но более манерной публики, чем индейцы — не найдешь. В каком-то смысле эти их визиты были визитами вежливости (в соответствии с их понятиями о вежливости), потому что по нашим понятиям они были вовсе не попрошайки, вроде тех опустившихся типов, что я встречал в больших городах. Вот они-то этим только и промышляют. По индейским понятиям, если видишь чужака, то либо ешь с ним, либо воюешь, но чаще Шайен делишь хлеб, потому что война — дело серьёзное, слишком серьёзное, чтоб воевать Бог знает с кем — с незнакомцем, которого впервые видишь. Мы могли бы наткнуться на какой-нибудь индейский посёлок, и тогда уже им бы потчевать нас — никуда бы они не делись. Эти рауты с каждым днём становились всё грандиозней, потому что, как я себе представляю, один Поуни, наверное, говорил другому: «Слушай, надо бы тебе тоже съездить туда, к этому каравану, да отведать кофе с сухариком». А поскольку мы на своих волах плелись еле-еле (мили две в час, не больше, а из-за бесконечных остановок и угощений так и того меньше), то целыми неделями тащились по территории одного племени. С каждым днём гостей приезжало всё больше. Приезжали с женщинами, даже с младенцами, увязанными на специальных волокушах, сделанных из жердей… Когда добрались до территории Шайенов — в юго-восточном углу нынешнего штата Вайоминг — опять началась та же самая песня, только теперь с Шайенами. У всех в нашем караване кофе давно вышел, и во время остановки в Форт-Ларами, у слияния рек Ларами и Северного Платта мы первым делом собирались пополнить его запасы.

А в Форт-Ларами запас бобов тоже иссяк, а подвоза ожидали только через неделю (тогда ведь железной дороги ещё не было). Как ни странно, папаша твёрдо склонялся к тому, чтобы подождать, но остальным не терпелось немедленно двигать в Калифорнию. Они ведь и так уже опоздали на три года…

Одним из таких торопыг был Йонас Трой — бывший кондуктор с железной дороги, родом откуда-то из Огайо. Помню, была у него коротенькая бородка, худосочная жена и ребёнок, — мальчишка, старше меня на год, — гадкий парень… Помню, стоило нам подраться, он тут же начинал кусаться и пинаться ногами, а когда я отвечал ему тем же — дико орать.

— Индейцы, — говорил мистер Трой, — любят виски даже больше, чем кофе. К тому же и угощать легче — не надо останавливаться, наклонил бочонок — и всё…

Когда он говорил это — они с папашей как раз стояли у входа в лавку, расположенную на самом бойком месте этого форта.

И покуда они обдумывали и, наконец, приняли своё роковое решение, мимо них проехало десятка полтора человек, каждый из которых вполне мог бы посоветовать им отказаться от этой бредовой идеи и тем самым спасти им жизнь, ведь это были не новички — трапперы, следопыты, старатели, солдаты, даже сами индейцы — но папаше и Трою даже в голову не пришло кого-то расспросить: Трою — потому что он свято верил во всё, что придумал сам и что благословил мой папаша, а папаше — потому что после наших встреч с племенем Поуней ему втемяшилось в башку, что теперь он знает индейцев, как облупленных.

— Уверяю Вас, брат Трой, — говорил папаша, — характер жидкости не имеет для них никакого значения. Важен сам акт причащения. Не забывайте, ещё в Книге Мормона сказано, что индейцы суть заблудшие племена народа Израилева. Этим и объясняются языковые сложности, с которыми я столкнулся, пытаясь объясниться с представителями этого благородного племени там, на реке Платт, ибо я ведь не знаю ни слова на иврите, хотя твёрдо намерен заняться им, когда мы доберёмся до Солт-Лейк. Но Господь в своей бесконечной мудрости сподобил меня общаться с нашими краснокожими братьями непосредственно от сердца к сердцу, и в их сердцах я узрел лишь любовь и справедливость.

Так вот, закупили они в лавке несколько бутылей виски и вскоре мы, так и не пополнив запасы кофе, выехали из Ларами. Как сейчас помню поля к западу от форта, сплошь заваленные всяким хламом, выброшенным нашими предшественниками: мебель, утварь, всякое тряпье… Просто диву даешься, что весь этот хлам люди тащат за тысячи миль, через пустыни, реки, горы, прерии, заросшие бизоньей травой… Там валялись даже книги, множество книг, вздувшихся и покоробленных от дождя, солнца и ветра, трепавшего их страницы, и папаша не пожалел времени, чтобы пролистать некоторые из них, в надежде найти Книгу Мормона, о которой он упоминал, но которую в действительности ни разу не видел, ибо все свои познания об этой секте он приобрел у одного лудильщика, что заглянул как-то раз в салун в Эвансвиле. Да и вообще, когда я теперь вспоминаю обо всем этом, мне кажется, папаша и читать-то не умел, а места из Евангелия, которые он цитировал, были восприняты у настоящих проповедников, когда ещё был цирюльником.

Прошёл день (или два) после нашего отъезда из форта. Ехали мы южным берегом Северного Платта, всё ещё по ровной, как стол, прерии, хотя впереди уже виднелись холмы, а дальше за ними поблескивали снежными вершинами горы Ларами. Было, кажется, начало июня, и тут нам представилась возможность проверить теорию Троя на практике, ибо в один прекрасный день со стороны реки появилась группа Шайенов — дюжины две воинов на лошадях, у которых с брюха все ещё капала вода. Шайены — народ симпатичный: высокие, стройные, а мужчины у них, как и все заядлые бойцы, страдают тщеславием. Как и положено по случаю визита, эти парни с ног до головы обвешались стеклянными бусами, заплели свои волосы в косички и украсили их лентами, выменянными по случаю у какого-нибудь торговца. У большинства на голове красовалось орлиное перо, а у одного из них на макушке красовался цилиндр без дна — чтоб голова дышала.

Появились они, по своему обыкновению, внезапно, из-за холма, когда до каравана было около четверти мили. На плоской местности индейцев почти никогда не встретишь, хотя они, конечно, и по ней ездят, но застать их на ровном месте белому человеку почти невозможно. Даже прожив среди краснокожих несколько лет, я так и не смог понять, как они чуют присутствие других людей где-то поблизости. Ну, известное дело, они вонзают в землю нож по самую рукоятку, и, прижавшись к ней ухом, слушают, но как правило, таким способом услышать ничего нельзя, разве что кто-то скачет галопом. А ещё они иногда насыпают небольшую пирамидку из камней на водоразделе — на самой верхушке — и спрятавшись за ней, долго глазеют по сторонам, изучая долину. Но ведь Равнины сплошь покрыты холмами, которые словно застывшие океанские волны, и с вершины одного холма видно только до вершины следующего, а за ним уже ничего не увидишь. К тому же не на каждом водоразделе индейцы это проделывают, только на некоторых; и всё же, уж если они смотрят, то как правило, что-нибудь да высмотрят.

Идея мистера Троя насчёт того, чтобы угощать индейцев виски прямо на ходу, провалилась сразу же, её даже не успехи опробовать.

Путешествие на фургоне той эпохи можно сравнить разве что с поездкой на санях, которые тащат через поле, усеянное валунами, — трясет так, что кусок хлеба ко рту не поднесешь, что уж говорить о напитках. Да и Шайены не настроены были скомкать церемонию и, подъехав поближе, спешились, подошли и принялись пожимать руки, так что нам просто пришлось остановиться.

Этот парень в цилиндре был у них за главного. На шее у него болталась серебряная медаль — одна из тех, что правительство США вручает индейским предводителям при подписании договоров. На этой, кажется, было изображение президента Филмора. Этот красавец с медалью был старше остальных и имел при себе древний мушкет со стволом в четыре фута длиной.

Я, кажется, ещё не сказал, что моя старшая сестра была ростом под шесть футов, крепкого сложения и при этом, в свои двадцать с лишком лет, ещё не замужем. Это была здоровенная, широкой кости деваха с копной огненно-рыжих волос на голове. Она правила воловьей упряжкой так, что могла заткнуть за пояс папашу, а кнутом щелкала так, что с ней не мог сравниться ни один мужчина в караване, кроме разве что Эдварда Уолша — ирландца из Бостона, который, будучи католиком, совершенно не интересовался папашиными проповедями, но мирился с ними, поскольку единоверцев у него в караване не было. Все, правда, уважали и слегка побаивались Уолша, но это из-за его огромного роста.

Эту самую мою сестру звали Кэролайн. Из-за своих габаритов, в также из-за того, что делала мужскую работу, она носила в дороге мужскую одежду — сапоги, штаны, рубашку и простую дешевую шляпу (хотя некоторые этого не одобряли).

При появлении индейцев Кэролайн спрыгнула с облучка на землю. Дырявый Цилиндр направился к ней, протягивая правую руку, а левой прижимая к груди старинный мушкет и заодно придерживая на плечах красное одеяло.

— Очень рада познакомиться, — сказала Кэролайн, которая была раза в полтора крупней опереточного воина, схватила его за руку и сжала так, что он весь скорчился — от цилиндра до пальцев ног. Он чуть не уронил своё одеяло, под которым почти, ничего не было, почему я и разглядел его серебряную медаль, а ещё шрам на животе, напоминающий сварной шов на куске железа.

За этот шрам белые и прозвали его Резаный Живот, хотя Шайены называли его Старая Шкура Типи, Мохк-се-анис, а ещё — Нарисованный Гром, Вохк-н-ну-нума, но я никогда не знал его настоящего имени, потому что индейцы хранят его в тайне, а если где-нибудь разузнаешь и назовешь его настоящим именем, то в лучшем случае это будет для него ужасным оскорблением. К тому же его ждут десять лет злосчастья.

Он никак не представился — индейцы вообще считают это излишним — но мне ещё предстояло узнать его поближе…

Оправившись от рукопожатия Кэролайн, вождь произнес длиннейшую речь, как требовалось по индейским правилам хорошего тона. Исходя из тех же правил, он после каждой фразы вставлял известные ему английские слова — «чёрт побери» и «святый Боже», которым его шутки ради обучили наши предшественники-переселенцы и солдаты из форта Ларами, — смысла которых он, конечно, не понимал и не догадывался, что ругается, а если бы ему это и объяснили, то вождь всё равно не понял бы, потому что в языке индейцев ругательств нет, хотя у них есть множество табу: например, после свадьбы запрещается произносить имя своей тещи.

Папаша в этот момент стоял рядом с Кэролайн, и уж не знаю, что его больше задело — то, что старик ругается, или почести, которым тот удостоил Кэролайн, но во всяком случае, папаша шагнул вперёд, стал перед индейцем и, отодвинув дочь плечом, произнёс:

— Если вы ищете старшего по каравану и духовного пастыря этих людей, то я перед вами, Ваша Честь!

Потом они пожали друг другу руки и Старая Шкура выудил из шитой бисером сумки, что болталась у него под животом, замусоленный клочок бумаги, на которой рукой какого-то белого шутника было нацарапано:

«Податель сиво Резаный Живот индеец ниплохой хоть и краснокожий. Моется раз в год, даже если не хочет, ни за что не перережит тибе горло покуда держишь его на мушке потому что сердце у ниво чёрное как его собственный зад.

Твой друг

Билли Дарп»
Вождь явно считал, что это рекомендательное письмо, потому что стоял с довольным видом все время, пока мой брат Билл читал все это вслух по просьбе папаши (потому-то я и сказал раньше, что папаша, по-моему, не умел читать; но вообще-то прошло больше ста лет, и подробностей я уже не помню).

Папаша, как человек воспитанный, сделал вид, что доволен письмом, и тут же пригласил всю компанию индейцев выпить, чего, как мне показалось, они сразу не поняли. Если бы он сказал «виски», они бы поняли сразу, но папаша выразился как-то иначе, длиннее и сложнее. Он сказал «напиток», или ещё как-то — и когда мистер Трой и другие мужчины начали откупоривать бутыли, индейцы никак не могли сообразить, что к чему. Видите ли в чём дело: индейцы считают, что ни один белый в здравом уме не станет давать им виски, разве что отбежит подальше, прежде чем они начнут пить. Торговцы, например, всегда оставляют виски напоследок, а потом, вытащив бочонки, садятся в седло и скачут во весь опор — уносят ноги, пока не поздно.

Индейцы охотно признают, что не умеют обращаться со спиртным. Некоторые мудрые вожди пытались бороться с этим злом, но у индейцев вождь не может ничего запретить, а его мнение часто игнорируют. Старая Шкура никак не мог поверить, что десять белых мужчин, включая юношей, половина из которых без оружия, имея всего две лошади и семь фургонов, битком набитых женщинами, (всего 12), девушками и младенцами, собираются поить спиртным две дюжины Шайенов, взрослых воинов, прямо в чистом поле.

Если бы вождь догадывался, что дело обстоит именно так, он бы предупредил папашу заранее, потому что в этом отношении индейцы — народ честный. Они не испытывают раскаяния за всё, что творят под воздействием алкоголя, потому что воспринимают его как какую-то таинственную стихию, вроде смерча. Вам ведь не придет в голову винить себя, если ураганный ветер поднимет вас в воздух и швырнет на кого-нибудь; хотя, если вы предвидите такую возможность, то, конечно, можете посоветовать ему уйти подальше… Вот так же и индейцы, когда собираются предаться возлияниям, честно предупреждают, если, конечно, у них нет на вас какого-нибудь «зуба».

Старая Шкура взял жестяную кружку, что протянул ему папаша, и, запрокинув голову так, что его цилиндр свалился на землю, одним махом опорожнил её, словно это была вода или холодный кофе. Жидкость уже миновала горло и оказалась в животе, и тут только до него дошло, что он выпил. А поняв, что это такое, он тут же мгновенно опьянел, и в ту же минуту его глаза заблестели влажным блеском, словно два сырых яйца. Он повалился навзничь и принялся дрыгать ногами так, что один мокасин соскочил и залетел на крышу нашего фургона. Его мушкет упал дулом вниз, и при этом в ствол набилась земля, о чём позже я ещё скажу…

Тем временем наши мужчины, тактично не замечая, что с ними творится, обратились к другим. Поскольку кружек больше не захватили, индейцы стали передавать по кругу бутыли, скаля зубы, и тут мистер Трой, решив, что его идея прекрасно удалась, принялся похлопывать воинов по плечам, словно собутыльников в салуне. Даже я в свои десять лет заметил, что Шайенам этот жест был не совсем понятен: если одной рукой ему дают подарок, а другой тут же бьют, причём, все это проделывает представитель иной расы, то это переворачивает все его представления о правилах хорошего тона — это всё равно, что кормить лошадь и тут же стегать её.

Остальные опьянели не так быстро, как Старая Шкура, который захмелел не столько от виски, сколько от неожиданности. Глядя на него, остальные, в общем-то, подготовились — насколько может подготовиться краснокожий — и далее их состояние проходило три стадии: сначала — бурная благодарность, когда им вручали бутыль, потом, когда Трой хлопал их по плечу, — некоторая растерянность, а потом по мере того, как алкоголь проникал в кровь, они постепенно приходили в приподнятое настроение — и всё это происходило вполне мирно и тихо, конечно, если не считать неизменного «хай-хай» и удовлетворенного бормотания.

Когда все выпили по одной, мы ещё могли отделаться и уйти подобру-поздорову, но тут Старая Шкура пришёл в себя, встал и знаками дал понять, что он готов отдать своего пинто (пегого коня), свой цилиндр, свою серебряную медаль, мушкет и вообще все на свете, вплоть до набедренной повязки за ещё один глоток.

— О, не волнуйтесь, патриарх прерии может надеяться на наше гостеприимство и оно не будет ему стоить ничего! Жаль только, что я не говорю на иврите…

И мой папаша вручает вождю целую бутыль — ему одному! А мистер Трой вручает другую воину с расплющенным носом и хлопает его по спине. Этот парень, которого, кстати, звали Горб, медленно пьёт, потом облизывает губы, возвращает бутыль, потом корчит такую рожу, словно рядом что-то воняет, и начинает выть, как шакал на полную луну. Все остальные в этот момент ещё спокойны, поэтому его выходка кажется просто забавной. А Старый Вигвам, оторвавшись от своей бутыли, чтобы перевести дух, стеклянными глазами смотрит на Горба и это, похоже, раздражает последнего, потому что он вытаскивает свой стальной томагавк и делает шаг навстречу вождю, а тот поднимает свой древний мушкет и палит в него, но в дуло — помните? — набилась земля, и ствол мушкета взрывается — его рвет на ленты почти до самого затвора, словно банановую кожуру!

Горб стоит живой, однако напуганный взрывом и к тому же не в состоянии ответить тем же, ибо у него нет огнестрельного оружия, а есть только лук через плечо и полный колчан стрел. Он медленно поворачивается, облизывая губы и тут взгляд его падает на мистера Троя, который подает угощение молодому воину по имени Тень (все эти имена я узнал позже). Мгновение Горб изучает спину Троя, потом левой рукой похлопывает его точно так же, как тот недавно похлопывал его самого; при этом белый человек поворачивается к нему, весёлый и радушный, словно в клубе среди своих друзей…

(Ни он, ни папаша, ни кто другой на выстрел не обратили ни малейшего внимания), и тут Горб всаживает лезвие топорика прямо ему в лоб. Это был один из тех фабричных топориков, что можно купить у торговца — задняя часть наконечника у него полая, как чубук трубки, и если просверлить дырку в рукоятке — из него можно курить.

Трои минуту смотрит, скосив глаза на деревянную рукоятку, что торчит у него изо лба параллельно носу. Потом Горб выдёргивает своё орудие, а жертва, обливаясь кровью, делает шаг назад. Тень с тупым выражением на лице подхватывает бутыль из рук Троя, и тот падает навзничь. Тут Горб растопыренной ладонью бьет нового обладателя бутыли в лицо, а тот обрушивает ему на голову тяжёлый сосуд с такой силой, что он разлетается вдребезги и обоих заливает виски. При ударе бутылью правая ноздря Горба отрывается от носа, и она болтается на тоненькой ниточке кожи, и все его лицо изрезано, словно на него набросили кровавую сетку. Однако они с Тенью тут же вступают в схватку за пока ещё целую бутыль, коль скоро предмет из разногласий уходит в землю среди осколков. Начиная с этого момента потасовка принимает всеобщий характер, и шум стоит дикий: крики, вопли, визг и вой, сталь глухо врубается в кость, шелестит вспарываемая плоть, гремят выстрелы, свистят в полете стрелы и глухо вонзаются в цель.

Женщины и мы, малышня, оставались всё это время у фургонов, и хотя я не мог разглядеть папашу в этом столпотворении, я слышал как он вопит, покрывая своим голосом весь остальной шум. «О, братья, скажите, в чем я ошибся?» — потом он словно поперхнулся, в горле его что-то забулькало — и искра его жизни погасла. Я увидел его на следующее утро — он был весь утыкан стрелами, словно шкура, которую растянули для просушки. Однако скальп с него не сняли потому, что это была не война, а просто виски и безумие, так что индейцы трофеев не брали. Они дрались между собой так же, как и с белыми. К примеру, Куча Костей из пистолета, который заряжается со ствола, разнес затылок Облаку, и мозги брызнули из его головы, словно вода из пробитой фляги; он долго ещё стоял, раскачиваясь на месте, а потом рухнул, так и не выпустив из рук бутылки, которая стоила ему самой жизни, и Куче Костей пришлось вырывать её из объятий трупа.

Уолш, который, как настоящий ирландец, приложился к бутыли ещё до того, в фургоне, вынул из сапога нож, но в свалке развернул его острием к себе и проткнул свой собственный живот. Умирая, он страшно хрипел. Остальные наши мужчины погибли, не оказав никакого сопротивления. Дальше я разглядел Джекоба Уортинга, узнав его по подметкам сапог, — он починил их в Форт-Ларами.

Дилон Клермонт, парень из Иллинойса, лежал головой к фургонам, я узнал его по лысине. А посреди этого застывшего хаоса из смятой травы торчала словно маленькая рощица из стрел: потом я обнаружил, что они торчат из моего папаши, но в тот момент я этого не знал, а просто видел множество стрел, торчащих оперением вверх, и они напомнили мне какой-то куст…

Избавившись от белых, Шайены, оставшиеся в живых, некоторое время сосали из бутылей и не обращали никакого внимания на женщин и детей. Потому-то жене Уортинга и удалось сбежать с ребёнком: она подхватила своего мальчишку и бросилась наутек, покуда индейцы не видели её за фургонами, и побежала в сторону гор Ларами, снежные шапки которых виднелись далеко-далеко, хотя казалось, что до них рукой подать.

Еще на протяжении целой мили видно было, как они бегут, то спускаясь в ложбинку и исчезая из виду, то вновь возникая на противоположном склоне, пока не скрылись за холмом окончательно, и больше я о них никогда ничего не слышал. Остальные просто стояли, словно поражённые громом, и даже не плакали. В этот момент Трой-младший предпринял отчаянный шаг. Он подскочил к мёртвому телу отца, выхватил из ножен у того на поясе огромный нож и, бросившись на высокого Шайена, который, оторвавшись от бутыли, орал пьяную песню, ударил его в бок. Индейцам обычно нравится такая храбрость в мальчишке, и этот Шайен, если бы не налился виски, может быть, дал ему бы подарок или красивое имя, но он был в объятиях демона, и потому взял копье, на которое опирался и поднял мальчишку на его острие. Копьё прошило Троя-младшего насквозь, прорвало на спине голубую рубашку, и вокруг острия расцвел кровавый цветок. Потом Шайен сбросил его с копья, и мальчишка рухнул на землю с таким звуком, словно на стойку бара швырнули мокрую тряпку.

Будь перед ним сверстник, мальчишка, может быть, испугался бы и убежал, но на двухметрового дикаря он пошёл с ножом. Что касается вашего покорного слуги, то остальные дети меня тогда побаивались, хотя для своих лет я был мелковат — не больше воробья. Я был младшим в семье, и старшие братья и сёстры изрядно мною помыкали, а порой и давали тумака, за что приходилось расплачиваться им потом. Но увидев, как страшно обошлись индейцы с белыми людьми, признаюсь, я намочил штаны.

Когда виски кончилось, около дюжины индейцев ещё держалось на ногах, хотя некоторые из них лежали неподвижно, словно мёртвые или раненые, и мутным взглядом смотрели в небо. Другие сидели на корточках, уставясь тупыми глазами себе между ног, а некоторые подвывали, как раненые собаки. Старая Шкура сидел на корточках, обратив свое, морщинистое лицо в сторону Кэролайн. По окончании всей этой резни, в которой, имея свою собственную бутыль, он не участвовал (если не считать, что он её начал) старик все пытался сообразить, чего ей нужно, а она, со своей стороны, тоже изучала его, как мне показалось, на протяжении всей потасовки. Надо сказать, Кэролайн вот уже год, или вроде того, как превратилась в весьма необычную особу, которая довольно активно общалась с мужским полом, но при этом держалась с его представителями на равных, не как девица легкого поведения.

Горб расколол последнюю опустевшую бутыль своим топориком и принялся облизывать каждый осколок. С носа у него капала кровь, вырванная ноздря окончательно оторвалась и потерялась. Теперь кровь сбегала по подбородку, он размазывал её по груди, вымазав свой костяной медальон. Но даже теперь он в общем-то выглядел почти что мирным индейцем. У него был огромный рот — такого у людей я ещё не встречал, — а нос, и без того широкий, был разбит и стал ещё шире. Для Шайена у него были большие глаза. И теперь он смотрел ими в нашу сторону, пристально разглядывая каждого из нас.

По правде, кроме миссис Уортинг и её сына никто не попытался смыться, а кроме Троя-младшего, никто не оказал никакого сопротивления. Героини с винтовкой, о каких пишут в романах в нашем караване не было. Даже Кэролайн не владела никаким оружием, кроме своего бича. И она стояла всё это время держа бич в руке, а его длинный хвост растянулся по земле у неё за спиной. У неё не было недостатка в мишенях, если бы она захотела щелкнуть, но она только стояла, уставившись на старого вождя.

Была в караване одна парочка родом из Германии, а называли их все: «голландец Руди» и «голландка Кати». Их было двое, детей не было. Это были круглолицые, румяные здоровяки, каждый весом под центнер, (200 фунтов) и за все эти недели пути ни один из них не потерял ни грамма веса, потому как весь свой фургон они загрузили картошкой. А теперь живот «голландца Руди» торчал неподалёку посреди прерии, словно кочка. «Голландка Кати» стояла, опершись на свой фургон — через два от нашего — в голубом чепчике, из-под которого выбились волосы, тонкие, светлые, словно кукурузный шёлк.

Как и все женщины в те времена, она была в общем-то довольно-таки бесформенная в своем платье, и ничем особенным не выделялась, если не считать, что её было много. У неё было громадное пышное тело — потому-то взгляд Горба, обшарив всех, остановился именно на ней.

Он встал и покачиваясь двинулся к ней. Кати поняла, зачем он идёт, и начала что-то умоляюще лепетать по-немецки, но потом сообразила, что он не собирается её убивать, — во всяком случае, пока не получит удовольствия, — и тогда она медленно, словно растаяв на солнце, опустилась на землю, и Горб стал рвать её клетчатую юбку и все, что было под ней, покуда не добрался до её толстых бедер и не воткнулся между ними, весь грязный, окровавленный и потный, чихая, как осел. «Голландка Кати», как и все её соотечественницы, была помешана на чистоте. Она умудрялась мыться на каждом привале, купалась в реке, надевая по этому случаю целомудренный сарафан. Несколько раз она чуть было не погибла в зыбучих песках, которых на Платте полным-полно. Однажды, помню, пришлось обвязать её веревкой и вытягивать волами…

В общем, после этого все Шайены, как по сигналу, бросились на наших женщин, а поскольку их не хватало на всех желающих, то снова начались препирательства и стычки, как совсем недавно из-за виски, и опять индеец рубил индейца, но тех, что остались, было достаточно, чтобы покрыть вдову Троя и вдову Клермонта, и сестёр Джексон, и если вы думаете, что жертвы кричали и царапались, то вы ошибаетесь; а те, кого не тронули, стояли и смотрели, как насилуют других, словно ждали своей очереди. А дети жались к их ногам.

Наконец, когда Пятнистый Волк двинулся к моей матери, Кэролайн словно очнулась. Она закричала на Старую Шкуру, а тот в ответ только осклабился. Мой пятнадцатилетний брат Билл и Том, которому было двенадцать, вырвались, бросились под фургон и затаились там, среди болтающихся ведер.

Остался я, с мокрыми штанами, и мои сёстры: Сью Энн (тринадцати лет) и Маргарет (одиннадцати). Мы жались к матери и хватались за её подол.

Кэролайн ещё раз попыталась добиться, чтобы вмешался вождь, но он, похоже, так и не понял, чего она хотела, а если бы и понял, наверняка ничего не смог бы сделать — огромная тень Пятнистого Волка уже надвигалась на нас и мы уже чувствовали, как от него воняет. Наша мать молилась, словно стонала. Я взглянул в лицо Шайену — не сказал бы, что на нем было особо жестокое или непристойное выражение, скорее какое-то мечтательное и влюбленное, словно его похоть принимали с распростертыми объятиями.

В этот момент черной молнией мелькнул бич Кэролайн. Он обвился вокруг шеи индейца, спутавшись с ожерельем из когтей медведя.

Пятнистый Волк рухнул головой на камень. Он больше не встал.

— Слушай, мам, бери детей и лезь в фургон, — сказала Кэролайн, хладнокровно сматывая бич. — Никто из этих дикарей вас не тронет.

Кэролайн была спокойна и абсолютно владела собой; она обладала папашиной самоуверенностью.

Старая Шкура, тыча пальцем в бездыханное тело Пятнистого Волка, хохотал так, что рисковал надорвать живот. Это взбесило Кэролайн, но и польстило ей, и она легонько и как-то игриво щелкнула бичом перед носом вождя. Он повалился на спину и, сложив руки на груди, захохотал ещё сильнее, подставив солнцу свой огромный рот, чёрный, как пещера полная летучих мышей. Он был по-прежнему босой на одну ногу, и его разорванный мушкет валялся рядом с ним, словно остов раскрытого зонтика.

Мать поступила, как велела Кэролайн, — собрала детей, включая двух трусов, которых извлекла из-под фургона, где они вымазались в бычий навоз — и все мы влезли в фургон, кое-как разместившись там, ибо все его чрево было заставлено мебелью, ящиками, коробками и мешками, в которых содержалось все наше земное богатство. Ботинок Тома упирался мне в лицо, что было довольно противно, если принять во внимание, где он топтался перед этим. Я распластался вокруг бочки, в которой сейчас лежала посуда, а раньше солили рыбу, и она отнюдь не утратила рыбьего аромата, но мы были живы и тем довольны.

Мы сидели там до самого вечера словно в мешке, брошенном на солнце. Дышать было и без того нечем, потому что фургон до самого верха был набит хламом. Шум снаружи затих примерно через час, и когда, ближе к вечеру, Билл набрался храбрости и, приподняв край брезента, выглянул наружу, он никого не увидел, о чём и сообщил нам.

Потом мы вдруг услышали, как кто-то карабкается на облучок и все затряслись от страха. Но вскоре в маленькое окошечко в брезенте просунулась голова Кэролайн:

— Все тихо, ребята, сидите здесь и не высовывайтесь. И не бойтесь. Я посижу здесь до утра.

Мать прошептала:

— Кэролайн, ты можешь сделать что-нибудь для нашего бедного отца? Что с ним стало?

— Он умер и лежит, как бревно, — сказала Кэролайн с явным отвращением. — И все остальные тоже, а мне и здесь дела хватает — некогда отгонять с них мух.

— Вот видите, — сказала мать, обращаясь ко всем нам, — если бы у него было время изучить иврит, он был бы сейчас жив…

— Наверное, — ответила Кэролайн, и голова её исчезла.

Некоторое время спустя мне удалось заснуть, и я проспал до рассвета в той же позе, обернувшись вокруг бочки. Я проспал до самого утра, когда Сью Энн разбудила меня, ткнув в бок черенком лопаты, который она просунула сквозь хлам. Все остальные были уже на ногах, снаружи, и я тоже полез на свет Божий.

Первое, что я там услышал, — был стук лопат. Оставшиеся в живых женщины — а они, кажется, все остались в живых, потому что им хватило ума не сопротивляться, а пьяные индейцы, закончив своё дело, были слишком слабы, чтобы продолжать резню, они рухнули на землю и уснули — так вот, женщины и дети, кто постарше, рыли могилы…

А на следующий вечер, ещё до наступления темноты, нам нанесли визиты койоты и грифы, до которых уже донеслась весть о случившемся, благо стояли солнечные дни и жара была несусветная. Последствия были ужасны… Но теперь по полю бродили люди, и птицы парили высоко над головой, а койоты сидели поодаль, недосягаемые для выстрела Шайены исчезли, в том числе и мёртвые. Я спросил Кэролайн, куда они делись, — она ведь сказала, что не спала всю ночь, — на что она ответила:

— Не забивай себе голову чепухой, пойди лучше помоги остальным управиться с папашей.

Вот тогда-то я и увидел своего папашу в последний раз, как и было описано выше… Мать с остальными детьми «отколола» его от земли, и мы опустили его в неглубокую могилу, вырытую Кэролайн, и засыпали её, и, насколько я помню, на это потребовалось всего несколько лопат земли, не больше — только чтобы нос не торчал над землей. Неподалёку «голландка Кати» оказывала ту же самую услугу «голландцу Руди». На ней было чистое платье, а её светлые волосы потемнели, потому что намокли: она явно уже успела сбегать к реке и принять ванну.

Не скажу, что никогда не видел грязную немку, но если уж они чистоплотны, то доходят в этом до крайности.

Ну вот, значит, мы как раз заканчивали предавать земле наших мужчин, и тут кто-то поднял голову, посмотрел и заорал, как резаный, потому что по склону холма спускались Шайены. На сей раз их было только трое: Старая Шкура и двое воинов, а из них каждый вел четырех лошадей без всадников. Они, вроде, не делали никаких угрожающих жестов, но для нас увидеть Шайенов во второй раз было уж слишком, и впервые за все время наши люди стали кричать и плакать, а Том и Билли снова забились под фургон. Исключение составляла Кэролайн. Я, помню, в ужасе стал хвататься за её крепкие ноги и, задрав голову, взглянул ей в лицо. Я обнаружил на нем какое-то странное выражение: её ноздри раздувались, как у коня, почуявшего воду.

Двое воинов, что вели лошадей, остановились поодаль, ярдах в 30, а Старая Шкура подъехал ближе на своём пегом пинто, у которого были нарисованы круги вокруг глаз. Вождь поднял руку и заговорил. Он говорил около пятнадцати минут каким-то странным фальцетом. Его цилиндр после вчерашнего немного пострадал, но сам он был в прекрасной форме.

Было очень странно наблюдать, как в одно мгновение чувство страха в людях сменилось дикой скукой, и те самые женщины, которые ещё вчера были беспомощными жертвами, а несколько минут назад голосили от страха, вдруг начали наступать на него, угрожающе подняв кулаки, и кричали ему:

— Убирайся отсюда, старая вонючка!

Однако странно устроена женщина: покуда ей хоть чуточку интересно, она готова вынести все, что угодно, но если станет скучно, она звереет… Но тут заговорила Кэролайн:

— Ну-ка, успокойтесь, — бросила она и вразвалочку вышла вперёд, навстречу вождю.

— Вы что, не понимаете в чём дело? Не понимаете, что они приехали за мной? Потому и лошадей привели — это выкуп за меня. А вчера, разве вы не заметили, — все эти гадости они творили с вами, а меня и пальцем не тронули. Они берегли меня, понятно?

Щёки моей сёстры раскраснелись ярче обычного, и солнце тут было явно ни при чем, она то и дело встряхивала своими медно-рыжими волосами, словно отгоняя с лица назойливых мух.

— Так вот, — продолжала она, — лучше отдайте им меня, а то они поубивают и вас, как мужчин.

— Но, Кэролайн, — жалобно возразила мать, — скажи, ради Бога, зачем ты им нужна?

— Наверное, будут пытать, — гордо ответила Кэролайн, — всякими жуткими способами.

Помню, мне тогда показалось странным хвастать такими вещами, по я смолчал, я держал язык за зубами, потому что я тогда вдруг понял, что она ужасно похожа на нашего папашу. Да, она была полна решимости быть оригинальной до конца.

И тогда вдова Уолш сказала:

— Ах, ну и иди. Я не собираюсь им мешать, — отвернулась и пошла прочь, и остальные женщины тоже. Они потеряли своих мужей, были изнасилованы, застряли посреди пустыни, откуда не было обратного пути, кроме того, каким они сюда попали, а на это ушли месяцы и месяцы, так что едва ли их могла тронуть судьба какой-то девчонки.

Старая Шкура Типи бесстрастно сидел в седле и смотрел на всех нас из-под тяжёлых век. На луке деревянного седла висел его круглый щит, сделанный из шкур и украшенный десятью чёрными скальпами. Вместо разорванного мушкета он держал теперь копье, на котором болталось ещё два-три скальпа. Нельзя сказать, что он был безобразной скотиной, по крайней мере, в молодости точно был не урод, хотя кто его знает, сколько лет прошло с тех пор… Теперь его косички подернула седина, а мышцы рук и ног стали дряблыми. Вообще-то возраст индейца определить трудно. Но этому, — судя по тому, как от него воняло, — было совсем недалеко до семидесяти. Он отрастил огромный нос, загнутый крючком, уголки рта у него слегка загибались кверху, а в глазах сквозила печаль. В общем, вид у него был добродушно-меланхоличный. Не сказать, чтобы он выглядел страшным, или хоть чуть-чуть агрессивным, а вот у Кэролайн наоборот вид был дикий и страшный.

Там, в Эвансвиле, она была сорвиголовой, но годы ведь шли, а мужской пол по-прежнему не испытывал к ней никакого интереса, разве что как к приятелю. Она, помню, пыталась заарканить местного кузнеца, вдовца лет сорока, и все слонялась вокруг его кузницы, но он только дал ей как-то раз подержать подкову, пока сам приколачивал её, на большее его не хватило. Потом был еще, кажется, сын какого-то фермера; они, вроде, одно время вместе разбрасывали навоз, копнили сено, а больше — ничего. Даже проходимцы и бродяги, что толпами проезжали через наш городишко и про которых говорили, что они и гадюку трахнут, если ей кто-нибудь голову подержит, — и те обошли её своим вниманием. Так что сами видите: с белыми мужчинами у неё как-то не складывалось, а теперь, к тому же, их всех поубивали, как и папашу — всех, кто был в нашем обозе, то есть…

Я говорю обо всем об этом, чтобы вам понятнее было, чего это Кэролайн так странно вела себя в те дни. А еще, мне кажется, её ужасно уязвило, что и индейцы её не трахнули…

И вот тут-то заговорила мать:

— Послушай, Кэролайн, — говорит, а сама стоит в своём длинном застиранном платье и чепце. Смотрю я на неё, а она похожа на куколку, какую мы в детстве делали из цветка алтея, с головой из бутона. Роста она маленького была — футов пять или чуть больше, и я так думаю, что если я коротышкой остался, от чего и страдал всю жизнь, — так это все от неё…

Так вот она и говорит: «Послушай, Кэролайн… Нам, наверное, придётся вернуться назад, в Форт-Ларами. Я там обо всем расскажу, и за тобой приедут солдаты».

«Не очень-то рассчитывай на это, — отвечает сестра. — Уж кто-кто, а индейцы-то умеют заметать следы». — «Ну, значит, ты должна время от времени бросать чего-нибудь, — говорит мать, — пуговицу, клочок рубашки или что-нибудь ещё — чтобы указать дорогу».

Тут Кэролайн резко смахивает со лба пот, а руку вытирает о джинсы. Ей, похоже, показалось, что мать хочет приуменьшить грозящую ей опасность и её дутый героизм. А в результате тучи начали сгущаться над моей головой.

«Может, они не будут меня пытать все время, — говорит сестрица. — Может, будут держать для выкупа. Думаю, убить они меня не убьют. А иначе непонятно, зачем они и Джека решили взять с собой?..»

Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем я понял, что это из моей груди вырывается горькое рыдание. Да, это я зарыдал, услышав своё имя. К чести матери надо сказать, она подошла к лошади Старой Шкуры и стала просить его не забирать меня, потому как я у неё младшенький, мне только десять, и к тому же такой худенький… Вождь слушал и сочувственно кивал, но лишь она закончила, он подал знак своим людям, и они подъехали и привязали всех восьмерых лошадей к нашему фургону — словно дело было сделано и говорить больше не о чем. Но даже тогда всё ещё могло быть иначе, если бы Шайены не околачивались возле нас ещё битый час, — видать, надеялись получить чашку кофе. Нет, индейцы никогда не понимали белых, а белые — их…

— Билл сядет на лошадь и во весь дух поскачет за солдатами, — говорит мать, прижимая меня к себе. — Не думай плохо об отце, Джек, он хотел, как лучше, и сделал все, что мог. Может, индейцы забирают тебя и Кэролайн потому, что хотят как-то возместить все, что они вчера натворили. Они, наверное, неплохие люди, Джек, а то не привели бы лошадей.

Вот так. Никому в голову не пришло спросить Кэролайн, с чего это ей взбрело в голову, что Шайены хотят кого-то забирать с собой —. она ведь не знает их языка. Был момент, когда я было заподозрил, что мать просто хочет избавиться от нас. Потому что солдаты так и не пришли. Но потом, много лет спустя, я узнал, что Билл прискакал в Ларами, продал лошадь, нашёл работу в лавке какого-то торговца, и мало того, что ничего не рассказал про нас солдатам, но и сам к каравану не вернулся. Да нет, моя мать конечно, хотела, как лучше. Просто она ничего не соображала… Вот такие дела. Папаша у меня был сумасшедший, а братец — предатель. А ещё у меня была Кэролайн. Сами видите — семейка не ахти какая, да и то сказать — прожил я с ними недолго.

Мать поцеловала нас обоих, и Кэролайн влезла на одну из лошадей, которых привели индейцы, а меня усадила у себя за спиной.

Все это время Старая Шкура молча сидел в седле неподалёку, и тут он изумленно пробормотал себе что-то под нос и прикрыл рот ладонью. Я тогда ещё не знал, что индейцы всегда так делают, если их что-то сильно удивит.

У них от изумления отваливается челюсть и раскрывается рот, вот они и прикрывают его, чтобы душа не выпрыгнула и не убежала.

Сёстры молча махали нам руками, а у Билла на лице была мерзкая испуганная усмешка.

Тут вождь стал делать какие-то знаки, похоже было, что он опять хочет сказать речь, но Кэролайн махнула ему рукой, что, мол, пора ехать, вонзила пятки в бока своего пинто, что было весьма опрометчиво с её стороны, ибо конь, не знакомый с приёмами выездки белых людей, рванул с места, как из пушки, и бешено поскакал прямо на север. На вершине холма Кэролайн потянула за индейскую уздечку, сплетённую из жил и, остановившись, стала поджидать трёх Шайенов, которые отстали и, надо честно сказать, совсем не спешили. Потом мы поскакали вниз к реке. Она была мутная, вспухшая от весенних дождей. Мы пустили лошадей в воду и поплыли на другой берег, а я ухватился за хвост нашего пинто и болтался сзади, как червяк на крючке.

Глава 2. ОТВАРНАЯ СОБАКА

На другом берегу реки Кэролайн снова втянула меня на круп лошади и произнесла каким-то новым, звучным и романтическим голосом, который очень тронул бы меня, если бы я не онемел от страха, а теперь ещё и вымок в мутной воде Платта:

— Может быть, Джек, я стану индейской принцессой в перьях.

Раньше мне не слишком часто приходилось ездить на лошади, и теперь у меня уже начало саднить ноги и ягодицы от того, что с каждым шагом конь подбрасывал меня вверх, а потом я всем весом обрушивался на его круп; а если я пытался сжать пятками пегие бока этого зверя, он раздувал живот и ёрзал задом, пытаясь освободиться от меня. Да, это животное не стало мне другом, а жаль, ибо кроме него мне было не в ком искать поддержки в бескрайней и враждебной стране дикарей.

И в этот момент к нам как раз подъехал один из них, а именно Старая Шкура Типи, собственной персоной; перебравшись через реку, он очень сильно изменился, Потом-то я узнал, что у него было особое отношение к реке Платт, ибо он считал её южной границей своих владений, и оказавшись на другом её берегу, вёл себя глуповато и безответственно, а перебравшись на северный берег, возвращался в своё нормальное состояние, каковым бы оно ни было. В общем, едва лишь выбравшись из воды, он сурово взглянул на нас из-под своей шляпы и через костлявое плечо, торчащее из-под одеяла, указал рукой назад, туда, откуда мы все приехали, словно говоря:

«Убирайтесь назад», — и, тронув лошадь, начал взбираться по крутому берегу. Мы последовали за ним, и наш конь пару раз споткнулся. Можно было подумать, что из-за двойной ноши, хотя я не слишком-то утяжелил его нагрузку, но скорее всего он просто не хотел упускать ни одной возможности показать мне, что меня никто сюда не звал.

Ну, теперь надо вам сказать, что когда индейцы едут куда-нибудь, они едут кому как в голову взбредет, и каждый выбирает себе путь по собственному вкусу. Те два воина, что приехали с вождём, не стали перебираться через реку вместе с нами. Один из них поехал вниз по течению ярдов на сто и переправился там, а другой поскакал вверх по течению, проехал около мили туда, где река делала поворот, двинулся вдоль берега и пропал из виду. Наверное, знал место получше. Целый час о нем не было ни слуху, ни духу, а потом мы перебрались через вершину холма, и там обнаружили его: он сидел на земле, а конь пасся неподалёку. Старая Шкура Типи проехал мимо как ни в чем не бывало, только взглянул на него, и воин ответил тем же. А потом он запел, правда, это больше смахивало на какой-то ужасный стон или вой. И потом мы ещё долго слышали его, когда отъехали уже так далеко, что этот индеец еле виднелся вдали, словно кустик посреди прерии.

После того, как я прожил некоторое время с Шайенами и изучил их повадки, я вспомнил этот случай и задним числом понял, что было с этим парнем. На него «нашло». Что-то расстроило его — может, наткнулся на зыбучие пески, когда переправлялся через реку, а, может, лягушка на берегу квакнула ему что-то оскорбительное — и он поплёлся дальше, совершенно подавленный, и, решив умереть, сел и запел песню смерти. В старые времена, до того, как пришли белые, — индеец мог отдать концы только в бою, а ещё — помереть от стыда. Но белые принесли с собой множество болезней — оспу, например, которая выкосила целый народ — племя Мандан — и умирать по причинам морального характера стало бессмысленно. Смерть от стыда, или горя почти исчезла, хотя отдельные упрямые парни, вроде нашего друга, могли при случае и выкинуть такой номер.

Но, видимо, на этот раз что-то не сработало, потому что на следующий день я видел этого самого парня в лагере, он косил глазом в маленькое зеркальце, какие продаются в лавках торговцев, и выщипывал растительность на лице костяным пинцетом. Видать, суетное в нем возобладало и душа его исцелилась…

Ехать было немного полегче, потому что вождь двигался теперь медленным шагом и через, каждые полмили вообще останавливался, поворачивался к нам и подавал какие-то сигналы руками, сопровождая их восклицаниями на своём варварском наречии — Кэролайн расценивала эти его маневры как проявление восхищения ею, ну, и всякая тому подобная чепуха. После этого вождь грустно смотрел на нас минуту-другую и ехал дальше.

Ну, тут, пожалуй, надо вам объяснить кое-что, ибо вы ведь, конечно, заметили, что ни Старая Шкура, ни я, никак не могли взять в толк, что, Шайен происходит, и ещё не скоро поняли это.

Так вот, главное, что надобно вам сказать, это то, что вождь вовсе не просил отдать ему Кэролайн и меня, когда приехал утром к каравану. На самом деле он произнес длинную речь по поводу вчерашней резни, начисто снимая с Шайенов всю ответственность за происшедшее, но потому как он тогда ещё любил белых и к тому же полагал, что его не погладят по головке, когда всю эту историю узнают военные в форте Ларами, он, как человек честный, привел нам лошадей в порядке компенсации за убитых мужчин.

Вот так и вышло, что из-за любви Кэролайн к романтике и её привычке делать поспешные выводы, которую она унаследовала от нашего папаши, мы увязались за Старой Шкурой и тащились за ним через прерию по ужасному недоразумению. Вождь думал, что мы преследуем его потому, что хотим получить большую компенсацию, а в речах, которые он произносил на привалах, выражался протест против нашей несправедливости, против того, что мы гонимся за ним, как койоты, которые как пристанут, так тащатся за тобой много миль.

Кэролайн бросала на него влюбленные взгляды, а этот краснокожий бедняга читал в них лишь отвращение и безжалостную ненависть. Позже, через много лет, я очень полюбил Старую Шкуру Тип и. На его долю выпало столько бед и несчастий, что и представить себе невозможно… Ни одному смертному — ни белому, ни краснокожему — столько не выпадало. А несчастному мы с особой легкостью отдаем свои симпатии и любовь.

В общем, как я уже сказал, никто из нас не понимал, что происходит, но мне и моей сестрице было намного легче, чем вождю, потому что мы-то во всём полагались на него, а он, бедняга, в конце концов решил, что мы демоны, и только ждём темноты, чтобы похитить разум у него из головы, и потому он всю дорогу бормотал какие-то молитвы и заклинания, чтобы навлечь на нас злых духов. Но так уж ему не везло, что по пути нам ни разу не встретился ни один зверь из числа его братьев и союзников — таких, как Гремучая Змея или Дикая Собака, которые всегда помогали его колдовству, а попадался только Кролик, который давно имел зуб на вождя за то, что он однажды, спасая свой лагерь от ночного пожара, уговорил огонь повернуть в другую сторону и сжечь дома Кроликов. Так все и вышло — подойдя вплотную к лагерю, огонь уже опалил шкуры, которыми были покрыты типи, но потом вдруг отвернул в сторону и не тронул жилищ, племени.

После этого случая все кролики в прерии знают вождя в лицо, а случись им наткнуться на него одного, поднимаются на своих огромных задних лапах и говорят: «Мы думаем про тебя плохие мысли». А ещё называют вождя его настоящим именем — хуже этого ничего и придумать нельзя. А потом скачут прочь, только хвостики мелькают — либо чёрные, либо белые, смотря какие встретятся кролики, но этого краснокожего невзлюбили и те, и другие…

А ещё скажу я вам: стоило мне оказаться в обществе Старой Шкуры, эти зверьки так и лезли мне на глаза, да в таком количестве, в каком я их никогда в жизни раньше не видел. Стоило ему кончик мокасина высунуть из жилища — они уже тут как тут, скачут, сбегаются со всей округи — и не сосчитать их, словно искры в кузне, когда куют подкову. Один только способ есть у краснокожего, чтобы спастись от той напасти, от того наказания, которому мы с Кэролайн, сами того не ведая, подвергли вождя, и этот способ — полное безразличие. Если индейцу не удается достаточно быстро и легко добиться своей цели, ему сразу становится дико скучно, он тут же утрачивает к ней всякий интерес и старается поскорее забыть. Индейцу интересно только то дело, которое идет как по маслу, без сучка, без задоринки. Вот так же и Старая Шкура Типи — через некоторое время плотней закутался в своё красное одеяло, под которым ему было прохладнее, чем просто под палящими лучами солнца, и поехал себе вперёд, ни на кого не обращая внимания, словно тут, к северу от реки Платт, кроме него не было ни одной живой души.

Третий воин (если вторым считать парня, что остался сидеть посреди прерии, потому что ему втемяшилось в башку, что он умирает) то и дело отъезжал от нас куда-нибудь в сторону — на полмили влево, вправо или вперёд — не иначе как высматривал врагов, а ещё — что-нибудь поесть, потому как первого у Шайенов всегда в избытке, а второго все время не хватает.

Вот так мы и ехали к лагерю Шайенов, до которого было, наверное, миль десять, не больше, если от Плата ехать на северо-восток за пущенной стрелой — то есть, по прямой. Но так уж вышло, что наш маленький отряд добирался туда три или четыре часа — потому как вождь петлял, кружил и выписывал зигзаги: видать, очень ему хотелось, чтобы мы с Кэролайн от него отвязались.

Солнце ещё не село, оно висело над горизонтом на расстоянии одной ладони от него, но прерия под копытами лошадей уже окрашивалась в багрянец. Кто знает эту страну, тот запросто может определить в любой момент время суток, даже не глядя на небо, а просто присмотревшись к любой кочке — как на неё падает свет. Но это, конечно, белый человек. А индеец вообще не меряет время, как белый, потому как он, по белым понятиям, никуда не спешит. Вот, к примеру, вы можете себе представить, как Колумб говорит: «Пожалуй, надо отправляться: сейчас 1492 год, и я должен пересечь океан к полуночи 31 декабря, а иначе не успею открыть Америку в этом году, и тогда она будет открыта только в следующем». А краснокожий рассуждает совсем иначе. В языке жестов слово «день» изображается точно так же как «сон» или «спать». И глядя на пятачок земли, на ту самую кочку, индеец видит совсем не то, что белый. Он видит, какие звери проходили здесь за последние две недели, какие птицы пролетали над этим местом, далеко ли до ближайшей воды и все такое, а кроме того ещё кучу всякой сверхъестественной всячины, потому как для него все едино и нет никакой разницы — естественное или сверхъестественное…

Я сказал, что вождь ехал, словно никого и ничего не видел и не слышал. Но это он только нас не замечал. Он прекрасно понимал, где находится, и вот через какое-то время он подал какой-то знак тому воину, что рыскал вокруг — я, кстати, могу назвать его по имени — его звали Горящий-Багрянцем-В-Лучах-Солнца — и указал ему на холм впереди, согнув крючком указательный палец. Горящий Багрянцем обогнул холм слева, соскользнул с лошади, потом взял одинарный боевой повод, сплетённый из жил, и привязал его к копью, которое вонзил в землю. Потом сбросил одеяло и ноговицы. В набедренной повязке, вооружённый луком и стрелами, он стал тихо красться вверх по длинному пологому склону холма, у подножия которого мы ждали, и, добравшись почти до самой вершины, шлепнулся на живот и дальше двигался ползком. Трава вокруг была вытоптана огромным стадом бизонов, и к тому же совсем недавно, так что ещё не успела прорасти вновь, и потому мы прекрасно видели, как он извивался на земле, покуда, мелькнув подошвами мокасин, не исчез за вершиной холма. Вскоре ветер, что дул из-за холма в нашу сторону, дважды донес звук «тан-нг», «тан-н-н-нг» — это звенела тетива лука, пославшая в полет две стрелы, потом послышался стук маленьких копыт. Старая Шкура тронул лошадь и шагом двинулся вверх по склону. Мыс Кэролайн, конечно, следом за ним. Перевалив за вершину, мы увидели Горящего Багрянцем. Он сидел на корточках в неглубокой лощине, наполовину заполненной водой — сюда бизоны обычно приходят на водопой. Он перерезал горло антилопе, которая лежала перед ним и хрипела, потому что была не убита, а только ранена — в левом боку у неё торчала стрела. Второй стрелы не было видно — промазал, наверное. Но всё равно Горящий Багрянцем поработал на славу — подкрался на расстояние пятидесяти футов к пяти антилопам, остальные четыре из которых мчались сейчас быстрее ветра в четверти мили от поверженной пятой. Что и говорить — бегать эти создания умеют.

Перерезав антилопе горло, Горящий Багрянцем отсёк ей хвост — маленькую черно-белую розетку, этакую очень миленькую штучку, которой он украсит свой наряд. Потом он рассек её грудь в том месте, где сходятся ребра, и, сунув руку в зияющую рану, вырвал сочащееся кровью сердце, горячее и ещё пульсирующее. Вдруг он ткнул его мне в лицо. При виде куска мяса, истекающего кровью, я отшатнулся, но Горящий Багрянцем одной рукой схватил меня за подбородок, а другой сунул мне сердце в рот. Вообще-то это была большая честь, можно сказать, привилегия, потому как он и сам очень любил свежее антилопье сердце, чему и был обязан своей славой лучшего бегуна племени, но тогда я этого, конечно, не знал. Однако я боялся Горящего Багрянцем — имя-то у него было точь-в-точь подстать его виду — он был действительно краснокожий, как многие индейцы, хотя у некоторых кожа почти чёрная. Щёки он покрывал слоем глины, которая, высыхая, приобретала волчье-серый цвет, отчего глаза у него становились маленькими и блестящими, как у змеи.

В общем, я оторвал зубами кусок кровоточащего сердца, что было не так-то просто, потому что в нем было множество жестких упругих жил. После этого краснокожий отстал от меня и остальное съел сам — умял в одно мгновение. Как только я проглотил ком сырого мяса (о вкусе которого могу лишь сказать, что оно было живое и таяло во рту), мою тошноту как рукой сняло, мышцы ног стали упругими, словно натянутая тетива, и я почувствовал себя таким лёгким, что мог бы взлететь, но тут все снова вскочили на лошадей и поехали, а Горящий Багрянец взвалил тушу антилопы, истекающую кровью, на круп своей лошади и привязал ее. Старая Шкура обнаружил этих антилоп, находясь на другом склоне холма и видеть их, конечно, не мог. Он их и не видел — просто они ему ПРИСНИЛИСЬ. Да, я не шучу, у него был такой дар — видеть вещие сны. Удивительный дар, какой даже у индейцев нечасто встретишь. Вот и в тот день тоже — он ехал и грезил, и всё время видел сны, прямо посреди прерии. Ему для этого и ночь была не нужна, и спать-то было не обязательно.

После того, как Горящий Багрянцем подстрелил антилопу, мы вскоре добрались до лагеря Шайенов. Лагерь этот размещался по берегам маленького ручейка — шириной не больше приклада винтовки — и пытался укрыться в тени трёх жалких тополей. Вождь остановился на холме над лагерем — чтобы нас увидели и узнали, и не приняли за врагов, индейцев-Ворон, которые воруют у Шайенов лошадей. Старая Шкура Типи был большой любитель таких театральных жестов — иначе это и не назовешь, потому как никто во всём поселке никогда не ждал нападения врагов и никакой бдительности не проявлял; не реже чем раз в неделю конокрады из враждебных племен совершали набеги на табуны Шайенов и нагло уводили лошадей, иногда прямо средь бела дня.

Стоя на вершине холма, мы увидели десятка два типи, (хижин, крытых шкурами), прилепившихся к правому берегу ручья. На лугу за ручьем — табун лошадей голов эдак на тридцать. Посреди ручья — куча голозадых смуглых ребятишек орут и брызгаются водой. Неподалёку — несколько крепких парней сидят на земле, курят и обмахиваются орлиными перьями, а ещё несколько — разодетые в пух и прах — прохаживаются туда-сюда перед кучкой женщин, что сидят и что-то колотят на земле. Две девчонки волокут из прерии бизонью шкуру, на которую нагрузили сухого навозу — бизоньих лепешек, так их называют. На равнинах эти самые лепешки жгут вместо дров, потому как лесу тут мало. Толстая баба сидит и разжевывает кусок шкуры — чтобы размягчить. Остальные женщины заняты кто чем — кто идёт за водой, кто тащит какие-то узлы, кто чинит шкуры, которыми кроют типи, кто шьет мокасины, кто — ноговицы, кто — длинные рубашки, отбеливает кости, толчет ягоды в ступе, расшивает одежду какими-то стекляшками, делает ещё кучу самых разных дел, которым индейская женщина отдает себя без остатка с рассвета и до самой ночи, когда она уляжется наконец на свою убогую постель в надежде отдохнуть от трудов телесных — ан нет — её мужчина уже тут как тут и требует своего.

Пока спускались к ручью, никто в поселке не обращал на нас никакого внимания, но когда через ручей, поднимая брызги, перебрался Горящий Багрянцем — он ехал последним и вёз свою антилопу — женщины довольно сильно оживились. Потом я узнал, что весь род уже дней десять не ел мяса. Жевали дикую репу и даже старые шкуры, уж начали подумывать, может, кузнечиков пустить в ход, как пайуты, а это ведь для Шайена — последняя степень падения, хуже не бывает. Был конец весны, а в это время равнины обычно так и кишат бизонами, взглянешь вдаль — все холмы просто шерстяные от бизоньих спин, и, если помните, трава в лощине вся вытоптана была огромным стадом, и при всём при этом люди Старой Шкуры Типи уже, больше недели не ели мяса. Вот это и есть невезение, о котором я говорил.

О собаках индейских надо сказать особо. Хоть и маленькая деревушка Старой Шкуры Типи, но псов у них было штук тридцать, а то и больше, масти в основном кошачье-жёлтой, хотя попадались всех цветов и оттенков, и пятнистые — на любой вкус. Из-за этой своры здесь в любое время дня и ночи стоит дикий шум — лай, вой, рычание, возня. Никого они не сторожат, а только носятся друг за другом и грызутся весь день, а ночью облаивают койотов, что воют за холмом, а тем временем в лагерь крадутся Поуни и уводят лошадей, сколько захотят, и ни одна собака на них даже и не подумает гавкнуть.

Так вот, эти самые собаки встретили нас у ручья. Они так и кишели под ногами лошадей и бросались на антилопью голову, что безжизненно болталась над ними. Но всё же побаивались плётки Горящего Багрянцем — у него на кисти левой руки висела сыромятная кожаная плетка, и он стегал собак эдак небрежно, походя, как лошадь отгоняет хвостом мух. Потому-то собаки, хоть и щелкали зубами и вообще много делали шуму, но никого и ничего не кусали. Вообще-то, привыкнуть к шайенским собакам можно, главное — не обращать, на них внимания: пусть себе лают, а на большее они не способны. Только я это не сразу понял и пару раз, помню, не на шутку перепугался — как тогда, в первый день: был там один грязно-жёлтый пёс — глаза красные, слюна из пасти так и брызжет. Я явно понравился ему больше, чем антилопья туша. Он припал к земле слева от лошади, прямо подо мной, и приготовился прыгать. Потом медленно так растягивает губы, скалится свирепо — ну, жуть! — а сам глядит мне прямо в глаза, потом разевает огромную пасть, полную жёлтых зубов. Я от страха обхватил Кэролайн да так сжал её, что она, бедняга, чуть не задохнулась, и чтобы освободиться, как двинет мне локтем под ребра!

Потом говорит мне: «Ну, Джек, не позорь меня перед нашими друзьями», а сама натужно так улыбается женщинам, а они-то на нас — ноль внимания, Тут, по-моему, сестрица моя впервые почувствовала себя не в своей тарелке. Уж не знаю, что она напридумывала себе, когда увязалась за индейцами, но при виде этой деревушки и каменное сердце не могло не дрогнуть. Если бы вы там оказались, то, небось, подумали бы: «Та-ак, ну, здесь у них свалка. А где же они живут? А воняет!..» С чем его сравнить, этот запах — сразу и не поймешь. Вонью — в «белом» смысле слова — его не назовешь. Это смрад составной: множество разных мерзких запахов смешалось и получился какой-то зловонный туман. Стоит его вдохнуть — и ты вроде как все сразу узнал про земную плотскую жизнь всех двуногих и четвероногих тварей в округе. В ту минуту до этого букета выделялся один аромат: наша лошадь как раз мочилась под себя. Но вообще, если поблизости чего-нибудь такого не происходит, то ни один из запахов, обычно не преобладает. Окунувшись в эту атмосферу первый раз, чувствуешь, что попал в принципиально иную среду.

Но к новой среде — хоть к этой, хоть к другой — привыкаешь и скоро перестаешь её замечать. И когда потом я попал в белый посёлок, мне этого запаха очень не хватало, и казалось, что это был запах самой жизни.

Горящий-Багрянцем-В-Лучах-Солнца спешился и гордо расхаживал по деревне, а антилопу женщинам оставил — пусть возятся, это их дело. Они толпой набросились на неё, освежевали в одну минуту — вы бы и трубку закурить за это время не успели — и принялись разделывать. Ну, а Старая Шкура — он тронул лошадь и не спеша двинулся к своему типи. Типи у него был большой, но ветхий, покрытый, как и положено, шкурами, на которых между заплат виднелись примитивные сине-жёлтые рисунки: человечки с палочками вместо рук и ног, звери кое-как нацарапаны, треугольники — горы, пуговки — солнца и всякое такое. Так вот, подъехал он к этому типи, спешился у входа, повод бросил мальчишке, что стоял перед ним совершенно голый, если не считать мокасин и грязной набедренной повязки. Потом пригнулся чуть ли не до земли, чтобы не зацепиться цилиндром, попридерживая его рукой, чтобы не упал, пролез вовнутрь.

Тут сестрица моя, сидя в седле, поворачивается ко мне в полоборота и говорит: «Наверное, это и есть его дом», а у самой физиономия кислая — по крайней мере, так мне показалось. «А прилично будет, если мы последуем за ним — туда? — продолжает она. — Не знаю…» Ну, тут уж я не выдержал. «Кэролайн, — говорю, — у меня от этой езды все болит… Отец погиб, мать осталась Бог знает где — посреди прерии… А тут ещё эта проклятая собака пристала — вон она, слюной брызжет. Я боюсь!»

Тут к сестрице, видно, вернулся боевой дух и она с жаром воскликнула: «Eщё чего не хватало — бояться какой-то дрянной собачонки!», потом перекинула ногу через круп лошади, пребольно стукнув меня при этом каблуком сапога, и соскочила на землю. Собака на неё — ноль внимания. Кэролайн, следуя примеру вождя, отдала поводья краснокожему мальчишке, Тот стоял, уставившись на меня своими блестящими чёрными глазками. По причинам расового характера я не испытывал к нему большой симпатии, но всё же, ткнув пальцем, указал ему на собаку, которой, похоже, не нужно было ничего на свете, кроме одного — чтобы я спустился на землю, а там она уже меня достанет. Парнишка попался сообразительный — сразу понял, чего я хочу и так хряпнул псину ногой по хребту, что она отлетела в сторону, жалобно заскулив. Однако услуга, которую он мне оказал, только усугубила моё врожденное предубеждение против него, и потому, соскочив на землю, я задрал нос повыше и назло всему последовал за Кэролайн, которая, набрав полную грудь воздуха, влезла в жилище.

Внутри было темно. После ослепительного солнца снаружи — просто здорово. Посреди типи горел маленький костёр из бизоньих лепешек, при его свете можно было оглядеться по сторонам, а ещё свет проникал сквозь дымовое отверстие — дырку в конусообразной верхушке палатки. Ну, а запах… Что говорить, снаружи дух стоял тоже крепкий. Но это были, как говорится, цветочки. А здесь, внутри, стоило потянуть носом, и казалось, что дышишь, окунувшись с головой в болотную тину.

Когда глаза привыкли к темноте, я разглядел у костра толстую бабу. Она что-то помешивала в котле над огнем и на нас даже не взглянула. По всей окружности типи на полу виднелись какие-то тёмные фигуры, которые лежали головами к стенам типи, а ногами — к костру. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это не люди лежат, а мохнатые бизоньи шкуры. Впотьмах приходилось ощупью пробираться от одной к другой, и не было никакой уверенности, что на следующей шкуре не окажется какого-нибудь дикаря, который чего доброго, болезненно отреагирует на наше вторжение. Вот так, наощупь, мы сделали пол круга и наткнулись на вождя, чье ложе располагалось как раз напротив входа. Он тихо сидел на бизоньей шкуре* и Кэролайн споткнулась об него и чуть не упала, но успела схватиться за шест в стене типи, с которого свисали несколько кожаных сумок и узлов с нехитрыми личными пожитками индейца.

Вождь держал в руке каменную трубку с деревянным чубуком фута полтора длиной, на которой имелось украшение в виде ряда медных гвоздиков, поблескивавших шляпками при свете костра. Мы с сестрой просто стояли и смотрели на него, потому что дальше идти нам было некуда. Старик набил свою трубку табаком из маленького кожаного кисета, а потом толстая баба сунула в костёр палку, подождала, пока она займётся, затем раздула обугленный конец и подала вождю. Тот принялся раскуривать трубку и с такой силой сосал мундштук, втягивая щёки, что голова его становилась похожа на череп. А трубка-то была длинная, такую ещё попробуй раскури. Но он с этим справился, и когда решил, что достаточно её раскочегарил, вдруг ни с того, ни с сего сунул трубку Кэролайн.

Сестрица моя при всей своей мужеподобности, однако, за всю жизнь ни разу не курила и не жевала табак. Приняв трубку из рук вождя, она с восхищением рассмотрела её со всех сторон и вернула хозяину. Тот совершенно справедливо решил, что до неё не дошло, чего он хочет, и на пальцах показал, что надо сесть на бизоныо шкуру справа от него. А когда Кэролайн уселась-таки, он наклонился к ней и вставил кончик мундштука ей в рот, а губами изобразил, что именно с ним делать-то.

Кэролайн не стала противиться, и принялась попыхивать трубкой, как ей показали. Я так полагаю, для неё это был какой-то сексуальный ритуал, не иначе, или что-то вроде того. А старик между тем бормотал себе под нос заклинания — обезвредить хотел злые чары: он не сомневался, что Кэролайн на него напускает порчу. И когда она приняла от него трубку, он сразу приободрился и решил, что его заговор обязательно подействует, потому как ни во что индейцы не верят так свято, как в магическую силу табака.

Наконец, трубка почти догорела и только слегка похрипывала, тогда старик забрал свой прибор назад, и Кэролайн, поймав ртом воздух, прикусила свой носовой платок. Потом ещё долго сидела, надрывно дыша, но в обморок не упала, и её не стошнило. Да, что и говорить, крепкая девчонка была наша старушка Кэролайн.

Старик размял пепел в трубке и высыпал моей сестрице на носки сапог — это для того, чтобы её покинула удача, но тогда мы этого не знали. Потом опять принялся набивать трубку, выуживая табак из своего расшитого бисером кисета. Хотя в этой смеси табака-то было — чуть, а все остальное — кора красной ивы, листья сумаха, бизоний, костный мозг и ещё кой-какие… э-э-э… ингредиенты. Да, надо честно признать: курение — это индейское изобретение. Едва ли не единственное.

Старая Шкура, покуда докурил свою трубку, изменился до неузнаваемости: он приветливо улыбался, без умолку тараторил на своём наречии, потом обратился к женщине, что сидела у костра, — что-то приказал, наверное, потому как она тут же вышла и вскоре вернулась с куском свежего мяса — видать, вырезала из антилопьей туши.

Эта женщина с лицом, круглым как луна, порезала мясо на куски и бросила в котёл, где уже закипало какое-то варево. От этого варева исходил дух, который, не иначе, и привлек сюда кучу народу — индейцы начали залазить в типи один за другим. Первым пришёл тот мальчишка, что принял у нас лошадей, за ним ещё одна толстуха — точная копия поварихи, а ещё — девчушка, на которой не было ни нитки одежды, мальчуган чуть постарше — в таком же костюме. Потом появился красивый парень лет двадцати пяти, и наконец — Горящий-Багрянцем-В-Лучах-Солнца — кормилец, собственной персоной, всё ещё в боевой раскраске. Ну, а за ним следовала целая процессия во главе со стройной красавицей с большими нежными глазами лани и косами до плеч. С ней было трое или четверо ребятишек, лет шести и меньше. Все эти люди уселись на корточки в кружок вдоль стен типи, уставились на котёл и следили за ним, не отводя глаз. Почти у всех с собой были деревянные миски, а у некоторых — и ложки, тоже деревянные, либо из рога. Они сидели молча, на нас с Кэролайн только разок взглянули и больше не обращали никакого внимания.

Немного спустя повариха взяла черпак и насыпала по полной миске варева сначала нам с Кэролайн, а потом и остальным. Все принялись есть, а вождь не взял в рот ни крошки, просто сидел на бизоньей шкуре, как король на именинах.

Тут я вдруг вспомнил, как индейцы, которые приезжали к нашему обозу, все время приговаривали «хай-хай», когда ели сухари и пили кофе. Мне все ещё было ужасно не по себе, и, хотя я страшно хотел есть, еда меня не очень-то успокоила: надо вам сказать, мясо было довольно-таки жесткое. Куски антилопы не слишком хорошо проварились. К жиру индейцы относятся без предубеждения, а кроме того, в те времена они ещё не завели привычки употреблять соль. Кроме мяса нам дали перетертые в жидкую кашицу ягоды, вроде как пюре, а ещё — пару каких-то кореньев, которые сначала не имеют вкуса, покуда их не проглотишь, а потом через некоторое время начинаешь задыхаться и готов по земле кататься, как припадочный. Так вот я и говорю, вспомнил я это индейское словечко — наверное, что-то очень вежливое — и использовал его. Я просто хотел понравиться этим людям. До сих пор они не обращали на нас внимания, но я ведь уже видел, как краснокожие могут меняться в одну минуту. Я собрался с духом, повернулся к вождю и сказал: «хай, хай, хай!». Кэролайн ткнула меня локтем в бок, но вождь был ужасно доволен. ...



Все права на текст принадлежат автору: Томас Бергер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Маленький Большой человекТомас Бергер