Все права на текст принадлежат автору: Владимир Яковлевич Зазубрин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Два мира (сборник)Владимир Яковлевич Зазубрин

Владимир Зазубрин Два мира Щепка

Два мира

Предисловие

В 21-м году я видел эту книгу на столе В.И. Ленина.

— Очень страшная, жуткая книга; конечно, не роман, но хорошая, нужная книга.

Мне тоже кажется, что социальная полезность книги этой значительна и совершенно неоспорима. Написал ее человек весьма даровитый. Нужно отметить, что написал он ее поспешно, возбужденно, местами она — многословна, местами — материал ее скомкан, не обработан. Но это недостатки легко устранимые, и автор, конечно, устранит их.

Технические погрешности книги вполне покрываются гневом автора, гневом, с которым он рисует ужасы колчаковщины, циническую жестокость белых и интервентов. Книга эта заслуживает широкого распространения в крестьянской массе, которая в целом не имеет достаточно ясного представления о том, как гнусно, с какой ненавистью «защитники русского народа», руководившие Колчаком, истребляли этот народ, как бессмысленно они разрушали его хозяйство.

Не менее полезно и для молодежи познакомиться с этой книгой В.Я. Зазубрина — плохо знает молодежь вчерашний день.

Эта книга вся была прочитана в Сибири перед собраниями рабочих и крестьян. Суждения, собранные о ней, стенографически записаны и были опубликованы в журнале «Сибирские огни». Это весьма ценные суждения, это подлинный «глас народа». И было бы в высокой степени полезно напечатать эту стенограмму в конце книги как послесловие к ней, как эхо, мощно отозвавшееся на голос автора.

М. Горький
Москва, 1928 г.

Глава 1 КОГОТЬ

Земля вздрагивала.

Тела орудий, круто задрав кверху дула, коротко и быстро метали желтые, сверкающие снопы огня. Тайга с шумящим треском и грохотом широко разносила гул выстрелов, долго, визгливо и раскатисто звенела сильным воем снарядов, лопавшихся далеко на улицах, на земле и над крышами Широкого.

Прислуга на батарее, молодые, краснощекие, скуластые солдаты работали с буднично-спокойными лицами, изредка равнодушно ругались, перебрасываясь грубой шуткой. Противник был не страшен: он не имел артиллерии. Сидевший на наблюдательном пункте поручик Громов в бинокль, не отрываясь, следил за селом и часто кричал в трубку телефона короткие, холодные слова команды. Ветра не было. Сухой, горячий воздух висел над тайгой, напитываясь запахом душистой смолы, игольчатой зелени и пороховым дымом. На дереве сидеть было неудобно и жарко. Ноги у офицера затекли, руки устали держать тяжелый бинокль. Толстые губы с подстриженными черными усами засохли и потрескались. Фуражка надвинулась на самый лоб, из-под козырька текли теплые, липкие струйки пота, грязными каплями висли на сухом, горбатом носу, на гладко выбритом четырехугольном подбородке, капали на зеленый френч.

Мертвые, стеклянные глаза бинокля, поблескивая, сверлили зеленую даль большой таежной поляны, на которой скучилось Широкое, бегали по улицам села, щупали густую цепь противника, лежащую у поскотины.

— Прицел!.. Трубка!..

Толстые губы дергались, и по тонкому стальному нерву телефона бежали отрывистые фразы, слова, цифры, полные скрытого смысла.

— Прицел!.. Трубка!.. — повторял телефонист на батарее.

— Прицел!.. Трубка!.. — кричали бегающие у орудий солдаты в грязных гимнастерках, с расстегнутыми воротами и красными погонами на плечах.

— Готово!

— Первое!.. Второе!.. Третье!..

Орудия судорожно подпрыгивали, давясь, с болью, оглушающе харкали и плевались длинными кусками огня и раскаленными воющими сгустками стали. Верхушки деревьев гнулись, как от ветра.

— Прицел! Трубка! — кричала натянутая жила телефона.

Спокойно поблескивал черный бинокль. Послушно, с точностью заведенного механизма, солдаты щелкали замками, совали в орудия снаряды, стреляли.

На опушке тайги стоял сухой треск ломающегося валежника. Серо-зеленая цепь белых вела частую стрельбу из винтовок, четко стучала длинными очередями пулеметов. Партизаны, окопавшись у самой поскотины Широкого, молчали. Вооруженные более чем наполовину дробовиками, почти не имея патронов, они берегли каждую пулю, не стреляли, выжидая, пока противник подойдет ближе и можно будет бить его, беря на мушку, без промаха. Пули со свистом сочно впивались в жерди и колья поскотины, зарывались в черные бугорки окопов, тысячами визгливых сверл буравили воздух. Бойцы лежали сосредоточенно-спокойно. Глаза, потемнев, резко чернели на напряженных, чуть побледневших лицах. Когда в цепи пуля задевала кого-нибудь и слышался стон или крик, то все молча обертывались в сторону раненого и быстрыми тревожными взглядами следили, как возились с ним санитары.

Снаряды рвались далеко за цепью, в селе. Белые облачка шрапнели клубились над Широким, и тяжелый дождь крупными каплями картечи с треском низал дощатые крыши, дырявил заборы, ворота, звенел осколками выбитых стекол. На улицах в прыгающих крутящихся столбах черной пыли огненными, красными лоскутами рвались гранаты. Клочья огня вспыхивали и тухли спереди и сзади десятка запоздалых подвод, спешивших к северному концу села. Поручик Громов не мог взять верного прицела. Крестьянские телеги, тяжело скрипя, медленно ползли между домов, трещавших от взрывов. На возах в беспорядке, наспех, высоко были навалены сундуки, самовары, цветные половики, подушки; на самом верху метались и громко плакали ребятишки, охали, крестились, всхлипывали женщины.

Гранаты давали или перелет, или недолет. Шрапнели рвались слишком высоко, и пули, ослабев, сыпались на обоз, никому не причиняя вреда. Круглый кусок горячего свинца упал на беленькую головку семилетнего Васи Жаркова. Мальчик вскрикнул, испуганные черные глаза, широко раскрывшись, остановились. На полные, розовые щечки брызгали искрящиеся капли слез.

— Мама, больно! Ай-ай! — Вася заплакал, схватился за голову.

Полная женщина в белом платке, с вытянувшимся землисто-серым лицом прижала к себе дрожащего сына.

— Матушка-Владычица, Богородица Пресвятая, спаси и помилуй нас, — навзрыд причитала мать.

Старики с трясущимися коленями широко шагали возле возов, дергались поминутно всем телом в сторону от рвущихся снарядов, подгоняли храпевших и бившихся лошадей.

Поручик Громов стал нервничать. Его бесило, что семьи партизан безнаказанно уходили из села. Офицер менял прицел, промахивался, раздраженно ерзал на сучке, ругался.

Граната с воем лопнула в самой середине обоза. Задние колеса телеги Жарковых прыгнули вверх. Мать и сын молча, не вскрикнув, свалились, обнявшись, на дорогу. Рядом тяжело рухнула большая туша лошади с оторванной головой. Пыль вокруг убитых сразу стала красной.

Черный бинокль радостно дернулся в руках Громова и, блеснув на солнце, остановился. Офицер с легким волнением весело уронил в трубку:

— Хорошо! Два патрона! Беглый огонь!

Бах-бах! Бах-бах! Бах-бах! Бах-бах! — быстро бросила батарея восемь снарядов. Разбитые телеги сгрудились в кучу; лошади, издыхая, дергали ногами; с вырванными животами, оторванными ногами и руками, с разбитыми черепами валялись люди. Кто-то стонал. Мертвые руки Жарковой сжимали маленькую головку Васи.

Батарея перенесла огонь. На улицах стало тихо. Дома молча смотрели черными слепыми дырами выбитых окон. Едва приметный легкий парок струился над убитыми. Крестьяне сидели с семьями в подпольях.

Снаряды стали рваться над поскотиной. Белая цепь, усиленно треща винтовками и пулеметами, поползла вперед. Партизаны молчали. Лохматая голова, с вьющимися черными волосами, в фуражке набок, поднялась над окопчиком.

— Товарищи, без моей команды не стрелять! — отчетливо и резко прозвенел голос Жаркова.

Изогнутый подбородок командира повернулся вправо и влево, глаза быстро и внимательно скользнули по цепи. Партизаны, слегка повертываясь набок, передавали приказание.

— Передача! Без команды не стрелять! Без команды не стрелять!

Пестрая цепь повозилась немного, стрелки осмотрели затворы у винтовок и берданок, курки у шомполок и централок и опять затаились.

Белые, не встречая сопротивления, продвигались быстро. Офицеры стояли в цепи во весь рост, громко командовали. Батарея перестала стрелять, боясь задеть своих. Не дойдя до противника шагов полтораста, белые поднялись, бросились в атаку.

— Ура-а-а! Ура-а-а! Ура-а-а! — громче всех ревел высокий худой командир батальона и, поднимая в руке большой черный кольт, бежал впереди цепи. Жарков встал, метнул быстрый взгляд на клочок луга, отделявший партизан от белых, коротко бросил:

— С колена! Крой!

Зеленые гимнастерки, черные, синие, белые рубахи, серые деревенские самотканые кафтаны, шляпы, фуражки, шапки поднялись с земли. Четко щелкнули затворы, мягко хрустнули курки.

Тр-р-р-а-а-а-х! Ба-ба-баах! Рррах! — разноголосно и гулко хлестнул залп.

Длинноногий командир батальона уронил кольт, согнулся дугой, упал лицом в траву и завизжал. Целый заряд ржавых гвоздей и толченого чугуна угодил ему в живот. В белой цепи зазияли огромные дыры. Неподвижная, твердая как камень, темная линия красных ударила снова из сотен ружей. Едкий, рвущий визг свинца и железа стегнул еще раз атакующих. Редкие, расстроенные кучки белых повернули назад, побежали к тайге.

— Ложись, — удержал Жарков свою цепь, порывавшуюся преследовать отступавших.

Белые снова пустили артиллерию, под ее прикрытием стали спешно подтягивать резервы.

Красные лежали спокойно, отдыхая от напряженных минут атаки. Белые оправились и привели в порядок свои части только к вечеру, но боя не завязывали. Командир карательного отряда полковник Орлов решил наступать на Широкое ночью. Как только стемнело, Жарков, сняв с позиции своих стрелков, повел их в село. На улицах было безлюдно и тихо. Раненых подобрали. Только темная куча убитых лежала на месте. Около пахло горелыми тряпками, порохом и кровью. Жарков еще в цепи узнал о смерти жены и ребенка. Теперь, торопясь, обходил, не останавливаясь, разбитый обоз. Минуты были дороги. Белые могли окружить. Беззвучно ступая в мягких броднях, опустив головы, молча оставляли партизаны Широкое.

Около двенадцати часов ночи белые сразу открыли по всей линии пулеметный и ружейный огонь. Ответа не было. Наученные днем, красильниковцы двигались вперед медленно, осторожно. В атаку поднялись и пошли нерешительно, шагом, часто стреляя на ходу. Огненная петля с двух сторон охватила молчавшее село.

Крикнули «ура» и побежали уже у самой поскотины. Шумно топая, паля из винтовок, с ревом ворвались в тихие улицы. Задыхаясь, натолкнулись на остаток обоза, спугнули мертвый покой убитых, кучей затоптались на месте. Луна осветила два ряда домов с темными дырами окон. Толстый полупьяный поручик Нагибин брезгливо морщился и, широко растопырив ноги, разглядывал убитых. Заметил жену и сына Жаркова.

— Со щенятами, значит. Правильно, поручик Громов. О-до-бря-ю!

Офицер повернулся к толпившимся сзади солдатам.

— Стана-а-вись!

— Становись! Стройся! Третий эскадрон! Первая рота! — кричали по селу офицеры.

Нагибин стал выстраивать свою роту. Отряд собирался в одно место.

Полковник Орлов с эскадроном гусар в конном строю и батареей въехал в Широкое. На главной улице стояли темные шеренги солдат. Лиц в тени нельзя было разобрать. Концы штыков маленькими звездочками поблескивали на луне, искрящейся цепочкой связывали темные колонны отряда.

Капитан Глыбин поскакал навстречу Орлову, прижимая руку к козырьку.

— Смирна-а! Гаспада офицеры!

Орлов круто осадил свою белую кобылу, тонкие ноги ее дрогнули, жирный круп подался назад.

— Здорово, молодцы!

— Здрай-желай, гсдин полковник!

— Поздравляю вас с победой! Спасибо за службу!

— Рады стараться, гсдин полковник!

Дружный ответ красильниковцев прокатился по селу. В дальнем конце улицы эхо дважды повторило: «Рады! Рады!» — и все затихло.

Белые блестящие погоны полковника и кривая казачья шашка, вся в серебре, отливали голубоватым светом. Высокая кобыла неспокойно перебирала тонкими ногами, фыркала нежными розовыми ноздрями, поводила ушами, косила глазами на кучу убитых. Орлов, слегка пригибаясь к луке, щекотал шпорой бок лошади, заставляя ее подойти ближе, наступить на труп.

— Дура, испугалась. Вот так боевой конь, — улыбаясь, обертывался полковник к адъютанту.

Темное облако закрыло луну. Блестящая цепочка штыков, погоны полковника и его шашка потухли. Черная лопата бороды Орлова поднялась кверху. Офицер несколько секунд смотрел на небо.

— До рассвета еще часа два… — вслух подумал он и, нагнувшись с седла к солдатам, крикнул:

— Господа, до утра село в вашем распоряжении. К восходу солнца чтобы здесь не осталось ни одного большевика!

Темные колонны зашевелились, колыхаясь, стали пропадать в темноте.

Орлов со штабом отряда расположился в доме священника. Толстая попадья, с простоватым, широким лицом, гладко причесанная, в длинном сером платье, накрывала на стол. Денщик полковника из походного сундука вынимал бутылки с водкой и коньяком. Орлов, со скучающим лицом, позевывая, слушал своего помощника, капитана Глыбина. Глыбин говорил что-то о сторожевом охранении, о большевиках, об убитых и раненых солдатах. Полковник едва схватывал обрывки фраз, концы мыслей. Сегодня он весь день провел на жаре, в седле, основательно устал. Его взгляд, тяжелый, подернутый налетом безразличия, следил за пухлыми руками попадьи, ловко расставлявшей на чистой скатерти тарелки с солеными грибами, огурцами, с ворохами белоснежного хлеба, сдобных шанег, сметаной. Орлов взял большой, холодный, сочный груздь, помял его немного во рту и жадно проглотил. Налил чарку водки, выпил и опять потянулся к грибам.

— Пейте, капитан!

Глыбин оборвал деловой разговор, басом кашлянул в кулак, пододвинул к себе рюмку. Черное, давно небритое лицо капитана с жирными, трясущимися щеками расплылось в довольную улыбку. Глаза растянулись узкими щелочками. Жесткие усы оттопырились.

На улицах кучками бродили солдаты. Кованные железом приклады винтовок с треском стучали в дверь темных, молчаливых домов. Высокий рыжий фельдфебель из роты Нагибина со своим шурином, маленьким кривоногим унтер-офицером, и двумя солдатами ломился в ворота Николая Чубукова.

— Отпирай, сволочь! Перестреляю всех. Язви вас в душу.

Ворота под напором четырех мужиков трещали, скрипели. Хозяин дома выскочил во двор.

— Погодите маленько, братцы, я мигом открою. — Голос Чубукова от страха дрожал и обрывался.

— Какие мы тебе, большевику, собаке, братцы? — орал фельдфебель.

— А я знаю рази, хто ж вы? — оправдывался хозяин, распахивая ворота.

— Вот знай теперь, кто мы!

Круглый, тяжелый кулак унтер-офицера стукнул в подбородок старика. Чубуков щелкнул зубами и замолчал. Фельдфебель, широко открывая дверь, первый вломился в избу.

— Большевики есть? — стукнула о пол винтовка.

Посуда зазвенела на полке. Проснулся и заплакал ребенок. Молодая женщина, бледная, затрясла люльку, хотела запеть, но голос у нее осекся, язык тяжело завяз во рту. Старуха, жена Чубукова, вышла из-за печки.

— Господь с вами, ребятушки, какие у нас большевики?

— А это кто? Чья жена? Партизанка?

— Что вы, господа, какая там партизанка. Дочь она моя, а зять здесь же, дома, никакой он не партизан, не большевик, — робко говорил сзади Чубуков.

Мужик с черной бородой, в потертой гимнастерке без погон слез с полатей.

— Я, господа, не большевик, я солдат-фронтовик, георгиевский кавалер, эфлейтур.

— Ага! Ну а жена-то у тебя все-таки большевичка!

Фельдфебель засмеялся, оскалив ряд кривых черных зубов. Зять Чубукова попробовал было ухмыльнуться, но у него только скривились губы, лицо побледнело, на глазах навернулись слезы. Фельдфебель шагнул к женщине, оторвал ее руку от люльки и потянул к себе. Женщина взвизгнула, заплакала, стала вырываться.

— Не дело задумали, господин, — загородил дорогу чернобородый.

— Дело не дело, не твое дело, — крикнул унтер и больно ткнул в лицо ефрейтору дулом нагана.

Фельдфебель тащил рыдавшую женщину в сени. Ребенок звонко плакал.

— Господи, что же это такое? Матушка Пресвятая-Заступница…

Старушка упала на колени, с отчаянием стала креститься на передний угол, кланяться низко до полу. Чубуков тяжело сел на постель. В сенях на полу слышался глухой шум возни.

— Вася, помоги! Ой, не могу я! Вася, не дай опозорить!

Фельдфебель злобно ругался и затыкал разорванной кофтой рот женщины. Чернобородый метнулся к выходу. Унтер-офицер развернулся и сильно стукнул его револьвером по щеке. Мужик со стоном упал на пол. Дуло нагана воткнулось ему в рот.

— Только пошевелись, сокрушу!

— Толкачев, иди-ка подержи ее: не дается, сука, — позвал рыжий из сеней.

Молодой солдат с тупым, равнодушным лицом, громыхнув винтовкой, вышел за дверь. Чернобородый рычал и громко всхлипывал, катаясь по полу. Старуха молилась. Ребенок взвизгивал охрипшим голосом.

Несколько солдат ворвались в школу. Молоденькая учительница с белокурой головой и большими голубыми глазами встретила красильниковцев на пороге.

— Что вам нужно, господа?

Глаза девушки смотрели с недоумением и страхом. Восемнадцатилетний доброволец Костя Жестиков, быстро схватив учительницу за руки, громко поцеловал. Солдаты захохотали. Жестиков нагнулся немного и, быстрым движением разрывая юбку девушки, повалил ее на пол.

— Стой! Что здесь такое?

В школу забежал поручик Нагибин. Доброволец бросил учительницу, вскочил с пола. Поручик увидел на секунду белое нагое тело девушки, разорванное платье, огромные глаза.

— Вон отсюда! — Офицер затопал ногами.

Солдаты неохотно повернулись к двери, стали выходить. Учительница с трудом поднялась и, пошатываясь, пошла в другую комнату. Перед глазами офицера снова манящей белизной блеснуло нагое женское тело.

— Подождите, куда же вы?

Учительница ускорила шаги, почти побежала. Нагибин быстро догнал девушку и, не слыша ее отчаянного крика, схватил за талию. Теплота обнаженной кожи пахнула в лицо поручику. Гибкое тело забилось в крепких руках мужчины.

Солдаты в соседней комнате разломили прикладами и штыками сундучок с вещами учительницы. Костя Жестиков, топча сапогами подушку в чистой наволочке и белое одеяло, сброшенное с постели, шарил руками под матрацем.

— Нет ли у нее оружия, у стервы, — ворчал доброволец.

Солдаты, разломав сундук, смеясь, выбрасывали на пол женское белье.

— Ишь, Нагибин-то наш, хорош гусь, нечего сказать. Нам не дал, а сам взялся, брат.

— Ни черта, ребята, останется и нам, — утешал Костя, сбрасывая с этажерки книги.

По улице свистели пули, хлопали выстрелы. Солдаты по малейшему подозрению стреляли в первого встречного. В домах плакали женщины, трещали разламываемые сундуки, скрипели засовы амбаров и кладовок.

Победители расправлялись.

К Орлову через каждые десять-пятнадцать минут приводили арестованных, заподозренных в большевизме. Полковник сильно охмелел. Разбираться ему долго не хотелось. После двух-трех вопросов он свирепо таращил глаза, рычал:

— Большевики мерзавцы! Отправить их в Москву.

Арестованных выводили на двор и, быстро раздевая, рубили шашками. С одной из последних партий привели женщин. Попадья, плакавшая в углу, подошла к Орлову:

— Господин полковник, это не большевички, я знаю.

— Молчать! Я лучше знаю, кто они. Мои молодцы зря не арестуют. Может быть, ты сама большевичка? А? Я почем знаю?

Попадья испуганно попятилась и вышла в другую комнату. Полковник посмотрел на плачущих женщин, махнул рукой:

— В Москву!

На дворе, пока их зарубили, они боролись, визжали, кусали гусарам руки. Полковник и Глыбин пили коньяк. Четырехугольники окон стали светлеть. Кончая последнюю бутылку, Орлов крикнул вестового:

— Шарафутдин, позови мне начальника комендантской команды.

Прапорщик Скрылев явился быстро и, вытянувшись, остановился в дверях. Произведен он был недавно, с новым положением своим еще не освоился, перед полковником трепетал больше, чем всякий рядовой.

— Скрылев, кажется, рассвет близко?

— Так точно, господин полковник, уже светает.

— Гм-м! Зажигайте село.

Полковник сказал это спокойно, как будто дело шло о кучке старого хлама, а не о богатом Широком, о том самом Широком, в котором были две начальные школы, одна высшая начальная, библиотека в десять тысяч томов, народный дом и лесопилка. Попадья упала в ноги офицеру:

— Господин полковник, не разоряйте нас, не губите.

Щеки попадьи тряслись, она ловила грязные сапоги Орлова и целовала их. Лампадка перед иконой Христа потухла и зачадила. Полковник встал. В комнате было почти совсем светло.

— Шарафутдин, коня!

Капитан Глыбин, адъютант, корнет Полозов и еще несколько офицеров, пивших с полковником, звеня шпорами, пошли к выходу. Садясь на лошадь, Орлов приказал адъютанту:

— Корнет, передайте Скрылеву, чтобы тушить не давал. Всех, кто будет мешать поджогу или спасать свое имущество, расстреливать на месте.

Учительница очнулась. Лежала она на полу совершенно голая. Рядом валялись лохмотья ее разорванного платья, окурки. Пол был истоптан десятками ног и заплеван. Небольшой квадратный листок бумаги с портретом какого-то офицера привлек ее внимание. Девушка приподнялась на локте и, не отдавая себе отчета, не приходя вполне в сознание, стала читать текст, помещенный под литографией.

К населению России 18 ноября 1918 года Временное правительство распалось. Совет министров принял всю полноту власти и передал ее мне, адмиралу русского флота — Александру Колчаку…

Тело учительницы было все в синяках, кровоподтеках. Грудь ломило. Голова еле держалась, мозг работал слабо. Девушка, не отрываясь, быстро читала, не понимая содержания прочитанного.

…Приняв крест этой власти в исключительно трудных условиях гражданской войны и полного расстройства государственной жизни, — объявляю:

Я не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной своей целью ставлю создание боеспособной армии, победу над большевизмом и установление законности и правопорядка, дабы народ мог беспрепятственно избирать себе образ правления, который он пожелает, и осуществить великие идеи свободы, ныне провозглашенные по всему миру.

Призываю вас, граждане, к единению, к борьбе с большевизмом, к труду и жертвам.

Верховный правитель адмирал Колчак. 18 ноября 1918 г. Омск.
Подпись под манифестом была слитографирована с оригинала. Девушка задрожала, увидев хищный росчерк начальной буквы фамилии диктатора. Верхний крючок острым концом загибался над всей строчкой, и на конце его брызги чернил были похожи на почерневшие, засохшие капельки крови. Черный коготь стал расти, краснеть, кровь потекла с него ручейками. С листка бумаги он забрался в голову девушки, раздирающей, острой болью наполнил оскорбленное тело. Учительница захохотала, вскочила на ноги. Коготь проколол ей череп, проткнул потолок, крышу школы, остроконечной дугой седого дыма загнулся над селом. Школа начинала загораться. Девушка ничего не видела. Острый кровавый коготь проколол ее насквозь, едкой болью рвал грудь, живот и голову. Комната стала наполняться дымом. Учительница с хохотом и воем бегала из угла в угол, сбрасывала с полок библиотеки книги, махала руками. Коготь выколол ей глаза. Слепая, она упала на груду книг, корчась от жара, хватала и рвала толстые тома Толстого. Село было все в огне. Огромный столб черного дыма ветер гнул в сторону, и он похож был на хищный коготь — росчерк начальной буквы страшной фамилии.

Глава 2 МЫ — ОФИЦЕРЫ

В притоне китайской, японской, еврейской и русской спекуляции, в городе, где диктатор Сибири изготовлял свои деньги, где цвели два питомника и рассадника контрреволюции — два военных училища, — сегодня было особенно весело. Сегодня колчаковцы ликовали. Сегодня состоялся выпуск из обоих военных училищ. Более полутысячи юнкеров было произведено в офицеры. Большинство произведенных были старые юнкера, сбежавшиеся к гостеприимному и хлебосольному адмиралу со всех концов России. Тут были гордые павлоны, «тонные», спесивые тверцы и елисаветградцы, «шморгонцы» — владимирцы, лихие рубаки — юнкера тарской сотни и сподвижники атамана Семенова. Были среди выпущенных и не военные: «шпаки», «шляпы», «полтинники», «гробы», как называли их кадеты, считавшие себя военными с пеленок. «Шпаки» были большей частью из студентов-белоподкладочников. Почти все они — военные по призванию, военные со дня рождения и военные случайные — одни открыто и смело, другие затаенно стремились к одним идеалам, верили в старых, несокрушимых китов черносотенного миросозерцания— в православие, самодержавие и русскую народность. Людей, настроенных оппозиционно к существовавшему в Сибири порядку, среди юнкеров почти не было.

Город ожил.

Улицы, кабачки, рестораны, кафе и бульвары на берегу Ангары в этот день пестрели группами нарядных офицеров. Синие, красные, черные, с лампасами, с кантами галифе и бриджи, английские френчи, тонкие шевровые сапожки на высоких каблучках, большие белые кокарды, лихо примятые фуражки, звон шпор, бряцание оружия, золото новеньких погон. Золото, блеск. Шутки, смех. Медовые месяцы контрреволюции.

Компания вновь произведенных расположилась в небольшом ресторане на бульваре. Миниатюрные рюмочки были полны тягучего, сладкого и крепкого бенедиктина. В чашках дымилось черное кофе. Настроение у всех было приподнятое. Безусый подпоручик Петин бил себя в грудь кулаком и тонким срывающимся голосом кричал:

— Я офицер! Я офицер! Ха-ха-ха!

Потягивая маленькими глотками кофе, пожилой студент Колпаков рассуждал:

— Да, подпоручик — это хорошо. Две звездочки. Не капитан с гвоздем, прапоришка несчастный. Подпоручик— настоящий офицер.

Все смеялись, громко разговаривали, стараясь перебить друг друга. Каждому хотелось высказаться, поделиться чувством какой-то особенной радости, так знакомой людям, только что выдержавшим долгий и трудный экзамен. Никто не отдавал себе отчета в том, что через несколько дней или недель все они могут очутиться на фронте, стать лицом к лицу со смертью. Фронт был далеко, о нем не думали. Все были пьяны сознанием своей самостоятельности и независимости.

Прежде чем стать офицерами, десять месяцев провели юнкера в стенах военного училища. Десять месяцев пробыли они в тисках страшной, железной дисциплины. Юнкер был тем козлом отпущения, на котором многие офицеры срывали свою злость, вознаграждали себя за все неприятности, какие им приходилось получать в солдатской среде. Солдаты держали себя довольно свободно, перед офицерами не дрожали и не тянулись так, как при старом режиме. Офицерам хотелось видеть армию во всем блеске прежней, царской палочной дисциплины, и что им не удавалось ввести в ротах, в батальонах, то они с особым рвением насаждали в стенах военных училищ. Что невозможно требовать с солдата, то легко взыскать с юнкера. Юнкер должен быть образцом исполнительности, аккуратности, дисциплинированности. Юнкер — это идеальный солдат-автомат. Юнкер — это будущий офицер. Придирки и капризы офицеров, «цуканье» начальства из юнкеров — все должен был вынести на своих плечах питомец военного училища.

Десять месяцев учебы, муштры и цука. Для многих они не прошли даром, многие совершенно обезличились, стали блестящими, шлифованными, послушными винтиками жестокого механизма армии.

Подпоручик Мотовилов хлопал по плечу Петина и смеялся раскатисто-громко, сверкая крепкими, здоровыми белыми зубами.

— Андрюшка, ты подумай только, мы — офицеры. Ха-ха-ха! Мы — офицеры. Раньше были разные господа фельдфебели, полковники Ивановы, перед которыми нужно было тянуться, а теперь — к черту всех! Сами с усами!

Петин обнял Мотовилова за талию.

Нам и дня не осталось
Производства ожидать.
С высоты аэроплана
На всех теперь нам начихать.
Оба смеялись, смеялись долго, до слез, как школьники. Вспомнили своего ротного командира полковника Иванова, прозванного Нудой за его нудный характер, за нудную, бестолковую муштровку, которой он изводил юнкеров, за его привычку всегда говорить: «Ну да, ну да, таким образом».

— Андрюшка, помнишь, как Нуда мою лошадь заставлял пешком ходить? Ха-ха-ха!

Петин улыбнулся.

— Что ты мелешь, Борис? Как это лошадь пешком?

— Не мелю, а факт, это было. Не помню, что-то сделал я на маневрах. Нуда решил наказать меня. Подлетает он ко мне и орет: «Ну да, ну да, Мотовилов, таким образом, вы пойдете пешком». Помнишь, он спешивал юнкеров в наказание. Я говорю: «А как же, мол, лошадь, господин полковник? Кому ее сдать?» А он, балда, подумал и говорит: «А-а-а, таким образом, вы пешком и лошадь ваша пешком».

Офицеры смеялись. Тягучими, хмельными струйками лился ликер и, смешиваясь с крепким горячим кофе, сильно туманил головы. В ресторане стало тесно и скучно.

— Господа офицеры, предлагаю сделать перебежку в направлении на «Летучую мышь», — поднялся Колпаков.

Загремели шашки, зазвенели шпоры, зашумели отодвигаемые стулья. Мелкими, ровными шажками подбежал лакей и, почтительно вытянувшись, остановился. Петин небрежно бросил на стол несколько тысячных билетов.

— Сдачи не нужно. Возьми себе!

Лакей отвесил глубокий поклон.

Смеркалось уже, когда шумная компания офицеров пришла в шантан. Окна зрительного зала были завешены плотными, темными шторами. Горело электричество. На сцене, кривляясь, визжала шансонетка:

Когда чехи Волгу брали,
Вспомни, что было…
Зрители ревели, в пьяном восторге аплодировали. Толстые, короткие, волосатые пальцы, в тяжелых золотых кольцах, комкали бумажки, небрежно бросали на сцену. Зал был полон. Лысые головы. Красные шеи. Шляпы с широкими полями и яркими перьями. Фуражки с офицерскими кокардами. Золотые, серебряные погоны. Глаза, слипшиеся, мутные, с жирным блеском. Обрюзгшие, слюнявые кончики губ. Спирт. Пудра. Табак. Пот. Офицеры разместились за одним из свободных столиков. Потребовали вина. К столу подошла цыганка-хористка с лукавыми глазами.

— Офицерики молоденькие, золотенькие, угостите шоколадом.

Черный кавказец Рагимов взял хористку за руки, усадил рядом с собой на стул.

— Садысь, садысь, душа мой. Конфет будэт. Ходы на мой квартир, все будэт.

— Нет, нет, на квартиру нельзя!

Цыганка затрясла кудрями. Подошла старуха, мать хористки.

— Подпоручики, сахарные, медовые, золотые, положите рублик серебряный на ручку, всю правду скажу, всем поворожу.

Петин порылся в портмоне, отыскал серебряный полтинник, бросил его цыганке.

— Голубчик ясный, офицерик молоденький, добренький, счастливый ты. Второй раз уж надеваешь золотые погоны.

— Верно, я старый юнкер. При Керенском носил погоны, большевики сняли, теперь опять надел.

— Второй раз надел, второй раз и снимешь!

Петин побледнел. Злая усмешка мелькнула в глазах цыганки.

— То есть как сниму?

— А так и снимешь. Попадешь к красным в плен, снимешь, солдатом назовешься. Потом убежишь от них. Чего испугался? Говорю, счастливый ты.

Подпоручик успокоился, дал цыганке розовую бумажку. Офицеры пили. Мотовилов глядел на хористку маслеными глазами, напевал вполголоса, покачиваясь на стуле:

По обычаю петроградскому
И московскому
Мы не можем жить без шампанского
И без табора без цыганского.
Молодая цыганка пила коньяк, громко щелкала языком, щурила глаза, закусывала лимоном. К офицерскому столу начали подсаживаться накрашенные дамы, бесцеремонно требовать фрукты, вино, конфеты. Подпоручики принимали всех. Шансонетка визжала:

Костюм английский,
Погон российский,
Табак японский,
Правитель омский.
Пьяным голосом, вразброд, весь зал орал:

Ах, шарабан мой,
Шарабан.
А я мальчишка
Шарлатан.
Спекулянт-китаец кричал на картавом, ломаном языке:

— Луска капитана одна не можна большевик ломайла. Все помогайла большевик ломайла.

Недалеко от офицеров, в полутемном углу, за маленьким столиком пили ликер худой, желчный штабс-капитан из контрразведки и тучный спекулянт. Штабс-капитан был раздражен. Его сухие, тонкие губы дергались, кривились под острым носом, глаза вспыхивали нетерпеливыми огоньками.

— Да говорите же вы коротко, толком, что вы имеете мне предложить? Не тяните, ради Бога!

Спекулянт не торопясь, спокойно пил вино, излагал свои соображения:

— Я вам говорю, что с сахаром у нас дело не выйдет. Нет расчета. Японцы и семеновцы в этом отношении непобедимые конкуренты. Посудите сами, куда нам тут соваться, когда в каждом японском эшелоне или у любого семеновца цена на сахар ровно в два раза ниже объявленной омским правительством. Вы ведь отлично знаете, что они никакой монополии не признают, торгуют как заблагорассудится.

— Ну что же вы предлагаете?

— Я уже говорил вам, что самое удобное — это будет сахарин. Вы, капитан, на этом деле заработаете ровно миллион. Поняли? Миллион. Ха-ха-ха!..

Мясистый рот широко раскрылся, глаза потонули в жирных лучистых складочках кожи. Живот трепыхался, как студень.

— Ха-ха-ха! Недурно, господин капитан. Идет! А?

— Ваши условия? В чем выразится мое участие?

— О, очень немного, капитан. Капитан даст нам только маленькую бумажку от своего авторитетного учреждения, и все. Очень немного, капитан.

Табак густыми клубами вис над головами. Тапер барабанил на пианино. В зале стоял гул. Подвыпившие гости шумели. Хлопали пробки. Офицеры пили бутылку за бутылкой. Колпаков встал, поднял бокал.

— Господа, выпьем за нашу победу. Выпьем за разгром Совдепии, за то время, когда на обломках коммунизма, на развалинах комиссародержавия мы воздвигнем царство свободы, законности и порядка. Да здравствует Великая Единая Россия! Ура!

— Ура! — крикнули Рагимов и Иванов и подняли свои бокалы.

По лицу Мотовилова пробежала тень:

— Не люблю я, Михаил Венедиктович, ваших завиральных идей и всего этого либерального словоблудия. Какое там, к черту, царство свободы! Кричите, «Царство Романовых», и кончено. Вот это дело, я понимаю.

— Не будем спорить!

Колпаков махнул рукой, стал пить. Рагимов шептался с Петиным, бросая на дам жадные, откровенные взгляды.

— Валяй, валяй, какого черта, — кивал головой Петин.

Рагимов встал, быстро выхватил шашку, рубанул по электрическому проводу. Свет погас. За столом поднялась возня. Дамы визжали притворно испуганными голосами. Скатерть сползла со стола, зазвенела разбитая посуда. Буфетчик волновался за стойкой, нетерпеливо крича кому-то:

— Ах, давайте же скорее свечи! Да где у нас свечи, черт возьми?

По телефону был вызван дежурный офицер из управления коменданта. Подпоручиков переписали, составили протокол. Потом у дверей встали солдаты. Начался повальный обыск, осмотр документов. Тех, у кого не оказалось удостоверений личности, офицер отводил в сторону и, пошептавшись, отпускал, шурша кредитками. Молодые офицеры из «Летучей мыши» выбрались утром совершенно пьяные. Дорогой шумели, орали песни, останавливали извозчиков, стреляли в воздух. У Колпакова был недурной баритон.

Мне все равно —
Коньяк или сивуха,
К напиткам я уже привык давно.
Мне все равно.
Мальчик Петин пытался поддержать:

Готов напиться и свалиться —
Мне все равно.
Тонкий голосок перешел в бас и сорвался:

Мне все равно —
Тесак иль сабля,
Нашивки пусть другим даются,
А подпоручики напьются.
Колпаков, Мотовилов, Рагимов, Иванов пели, идя по середине скверной мостовой, покачиваясь и спотыкаясь в выбоинах.

— А плоховато мы все-таки, господа, обмываем погоны, — оборвал песню Мотовилов.

— Эх, вот старший брат у меня в Павлондии [1] кончал. Вот где они ночку так ночку устроили офицерскую.

— Черт возьми, а у нас ведь и ночи-то офицерской не было, — отозвался Петин.

— Да, все это как-то скоропалительно случилось. Мы ждали производства через два месяца, а тут вдруг телеграмма — в подпоручики, готово дело. Э, какое у нас училище — ни традиций, ни обстановки, казарма, солдафонщина. Ах, Павлондия, Павлондия!

Мотовилов с завистью стал рассказывать, какие офицерские ночи устраивались в Павловском училище.

— Вы знаете, господа, это делается так. Сегодня, скажем, вечером начальство заседает, обсуждается вопрос о производстве в офицеры такого-то выпуска юнкеров. А юнкера — завтрашние подпоручики — в эту же ночь встают и, надев полное офицерское снаряжение на нижнее белье, босиком, под звуки своего оркестра, торжественно, церемониальным маршем обходят училище, дефилируют и по коридору офицерских квартир. Училищные дамы любили подсматривать из-за занавесок, в щели приоткрытых дверей любовались на молодцов. Когда обойдут все училище, возвращаются в роты, тут уже начинается потеха. Младшему курсу перпендикуляры восстанавливают — кровать на спинки со спящими ставят. Расправляются со шпаками. Морду кому ваксой начистят, кого в желоб умывальника шарахнут и ошпарят ледяной водой, кого просто поколотят. Тут уж никто не подступайся. Стон стоит. Офицеры гуляют. А в кавалерийском, в Николаевском — так там еще интереснее. В Павлондии фельдфебели в своих кальсонах маршируют, а там вахмистры в дамских панталончиках, со шпорами на босую ногу.

Мимо проезжали три извозчика. Офицерам надоело идти пешком.

— Стой! — крикнул Петин.

Извозчики хлестнули лошадей, хотели ускакать.

— Пиу, пиу! — взвизгнули два револьвера.

Извозчики испуганно остановились.

— Сволочи, офицеров не хотят везти, — тяжело садился в пролетку Мотовилов.

— Пошел! На Петрушинскую гору!

На улицах было уже совсем светло. У казармы Н-ского сибирского полка стоял дневальный.

— Остановись! Стой! — закричал Мотовилов.

Извозчики стали. Офицер выскочил из экипажа, подбежал к солдату:

— Ты почему это, сукин сын, честь не отдаешь? А? Не видишь, мерзавец, офицеры едут!

Солдат дернулся всем телом назад, стукнулся от сильного тычка в зубы головой об стенку.

— Доложи своему взводному командиру, что подпоручик Мотовилов тебе в морду дал. Понял?

— Так точно, понял!

Глаза солдата горели огненной ненавистью, рука у козырька дрожала.

Глава 3 МОЛЕБЕН

Красные языки лизали Широкое. Черный дым затянул все улицы. С треском обрушивались постройки. Скот ревел, мычал, метался в пылающих дворах. Разбитые телеги среди села горели ярко, как сухая лучина. Убитые вспухли от жара.

Полковник Орлов со штабом стоял за поскотиной и смотрел на пожар. Спокойно, развалившись в седле, говорил, ни к кому не обращаясь:

— Да, иного пути нет. Верховный правитель прав, говоря, что большевизм нужно выжечь каленым железом, как язву. Адмирал прав, давая нашему атаману полномочия спалить, стереть с лица земли в случае надобности всю эту губернию.

Молодой гусар с погонами вольноопределяющегося подскакал к Орлову, подал ему небольшой клочок бумаги. Полковник пробежал донесение своего помощника:

Аллюр… Медвежье. 9 час. 30 минут пополудни… Доношу, что Медвежье занято нами без боя. По показаниям местных жителей, красных у них нет и не было. Сторожевое охранение мною… Разведка в направлении… Капитан Глыбин.

— Отлично! Господа, новость!

Белая кобыла круто повернулась.

— Медвежье занято нами без боя. Красные удрали.

Лошадь полковника засеменила тонкими ногами, танцуя, пошла по дороге на Медвежье. Штаб отряда и эскадрон с трехцветным знаменем двинулись за командиром. Копыта четко били пыльную дорогу. Серые качающиеся столбы взметывались следом, долго, клубились в воздухе. Ехавший в последних рядах Костя Жестиков оглянулся назад. Толпа крестьян молча, долгими, тяжелыми взглядами провожала всадников. Полковник нетерпеливо поднял лошадь на галоп. Пыль поднялась выше, целой тучей. Толпа исчезла, только зарево и дым пожара были видны ясно.

Въезжая в Медвежье, Орлов подозвал к себе адъютанта.

— Корнет, немедленно прикажите собрать все село на площадь. Оповестите народ, что сейчас будет отслужен благодарственный молебен по случаю победы над бандами красных.

Полковник со штабом остановился в школе. Штабные офицеры и канцелярия заняли все классы и квартиры учительниц. Учительницы запротестовали, стали просить Орлова не выселять их. Полковник нагло улыбался и возражал, шепелявя, скандируя и кривляясь:

— Ска-ажите пжальста, они не могут спать где-нибудь в коридоре, на полу. В них, видите ли, течет три капли благородной крови. Хе-хе-хе! Хотя, впрочем, я человек добрый, если вам будет жестко…

Полковник сказал сальность.

— Не правда ли, корнет? — обратился он к адъютанту.

Адъютант вытянулся, щелкнул шпорами, почтительно улыбнулся:

— Так точно, господин полковник!

— Разговор кончен, вопрос решен, — обернулся полковник к учительницам. — Вас я выселяю, можете поместиться у сторожихи. Школу определенно закрываю. Во-первых, потому, что она нужна мне для канцелярии, квартир; во-вторых, я полагаю, что детей разной красной дряни учить грамоте не стоит. Ведь она им годится, когда они подрастут, только для того, чтобы писать прокламации, разводить антиправительственную пропаганду, — это не интересно нам. Итак, я кончил. Вон отсюда!

Учительницы пошли к дверям.

— Виноват, одну минутку, — снова обратился к ним Орлов. — С завтрашнего дня вы готовите мне обед, понятно?

— Нет, непонятно, — ответила невысокая крепкая Ольга Ивановна. — Обед готовить мы вам не обязаны и не будем!

— Ну конечно, конечно, разве можно сделать что-нибудь для честного защитника родины? Разве можно сварить обед старому офицеру? Вот какому-нибудь красному негодяю, своему любовнику, вы, пожалуй бы, все сделали, не только обед, но и ужин бы состряпали, а после ужина…

Полковник снова сказал гадость. Ольга Ивановна побледнела.

— Я попрошу «благородного» полковника быть повежливее! — запальчиво бросила она ему.

Полковник расхохотался:

— Корнет, корнет, ха-ха-ха! Слышите? Эта вот учителька, эта мужичка, хамка, ха-ха-ха, учит меня вежливости, меня, дворянина, полковника, воспитанника кадетского корпуса. Ха-ха-ха! Да вы, оказывается, оригинальная штучка! Ну-ка, я вас посмотрю поближе.

Он вскочил со стула, хотел схватить учительницу за талию. Ольга Ивановна сделала шаг назад, подняла руку.

— Еще одно движение, и вы получите по физиономии.

Полковник покраснел, злоба мелькнула у него на лице. Но он моментально овладел собой, улыбнулся с деланной любезностью:

— Ой, ой, какие мы сердитые! Мы, оказывается, кусаемся!

И вдруг снова стал серьезным.

— Ну-с, мадмуазели, или как вас там, шутки в сторону. Больше уговаривать вас я не намерен. Приказываю вам завтра же приготовить мне обед. Не приготовите — выпорю. А теперь — марш на место.

…Почти все село собралось на площадь. Женщины, дети, старики, старухи, взрослые и молодежь. Красильниковцы оцепили площадь, загородили выходы пулеметами. Звонили колокола, неслось молитвенное пение, священник набожно, неистово крестился, поднимая глаза к небу, просил у Бога ниспослания мира всему миру и многолетия верховному правителю. Народ пугливой толпой колыхался на площади. Многие плакали. Полковник, опираясь на эфес кривой сабли, простоял почти весь молебен на коленях. Свита не отставала от начальства. Люди в блестящих мундирах, с золотыми и серебряными погонами, вооруженные до зубов, тщательно крестились. После молебна полковник встал на сиденье своего экипажа.

— Мужики! Разговаривать долго с вами я не буду. Говорить нам не о чем. Вы знаете хорошо, что я верный слуга отечества. Среди вас много есть этих извергов рода человеческого, не признающих ни Бога, ни правителя. С ними я и думаю сейчас же расправиться.

Лица вытянулись. Глаза резко обозначились сотнями черных больших точек на бледно-сером лице толпы. Безотчетный, смертельный страх колыхнул массу. Люди попятились назад. Предостерегающе щелкнули шатуны пулеметов. Пулеметчики заняли места у машин. Площадь застыла. Полковник улыбнулся, зычно бросил:

— Спасибо, молодцы-пулеметчики!

— Рады стараться, господин полковник!

— Что, боитесь, канальи? — заорал Орлов на толпу. — Видно, совесть-то у вас не совсем чиста. На колени, прохвосты, все на колени, сию же минуту!

Многоликая пестрая масса женщин, детей и мужчин потемнела, с плачем и стоном опустилась на колени. Платочки, шапки, фуражки закачались на минуту и остановились. Площадь снова стала мертвой, тихой.

— Шапки долой!

Головы обнажились. Сотни рук мелькнули. Легкая рябь, как на воде, наморщила разноцветные ряды медвежинцев.

— Первый эскадрон, ко мне! — скомандовал полковник.

Гусары в пешем строю змейкой проползли через толпу, выстроились в две шеренги. Винтовки метнулись в руках. Черные, круглые отверстия стволов качнулись, двумя рядами повисли перед лицом толпы.

— Сознавайтесь, кто из вас большевики? Кто из вас помогал красным? Кто сочувствует им?

Толпа молчала.

— Честные люди, к вам обращаюсь, — укажите негодяев, им не место среди вас.

С тяжелой одышкой человека, страдающего ожирением, прижимая рукой крест к груди, высокий, упитанный отец Кипарисов подошел к Орлову.

— Я вам, господин полковник, всех их сейчас укажу. Вот они все у меня переписаны.

Священник достал из кармана длинный лоскут бумаги.

Толпа стала совсем черной, пригнулась тяжело к земле.

— Иванов, Непомнящих, Стародубцев, Белых. Этих двух первых, вот чего — расстрелять, а этих двух, вот чего — пока только можно выпороть.

Кипарисов читал долго, обстоятельно, пояснял, кого нужно расстрелять, а кого только выпороть. Толстый кривой палец в широком черном рукаве размеренно поднимался и опускался. По его указанию гусары бросались в толпу, вырывали из нее поодиночке, по два, кучками. Площадь колыхалась, глухо стонала. Лавочник Жогин протискался к полковнику.

— Господин полковник, разрешите доложить, — и, не дожидаясь ответа, боясь, что его не станут слушать, быстро заговорил: — Батюшка забыл еще четырех большевиков указать вам.

— Кровопивец! — крикнул кто-то в толпе.

Жогин обернулся.

— Ага, это ты, Бурхетьев? Знаю тебя, большевика, и твоих товарищей — Степанова, Галкина и Чернова.

Всех четверых схватили. Полковник кивнул адъютанту:

— Корнет, прошу приступить.

— Слушаюсь, господин полковник!

Бледных, с запекшимися, перекошенными губами поставили у каменной церковной ограды. Их было сорок девять. Против них развернулся веер красных погон, круглых кокард. Черные дыры винтовок двумя рядами, покачиваясь, щупали головы и груди приговоренных.

— Господин полковник, разрешите начинать.

— Пжальста, — небрежно бросил Орлов.

— По красной рвани пальба эскадроном! Эскадрон!

Площадь взвизгнула, застонала. Лица стали белыми, как платочки на головах женщин.

— Подождите, подождите, корнет! — остановил полковник. — Уж очень вы скоро. Прямо без пересадки, да и на тот свет. Надо дать им время подумать. Может быть, и раскается кто? В свое оправдание еще кого не укажет ли?

Белая стена камня. Белая полоса лиц. Старик Грушин застонал:

— Кончайте скорее, палачи.

Жена партизана Ватюкова забилась, рыдая, на земле.

— Приколоть ее, — махнул рукой адъютант.

Черная, тонкая, граненая железка разорвала в горле женщины предсмертный крик.

— Мамку закололи! — завизжал в толпе ребенок.

— Не визжи, поросенок, подрастешь — и тебя приколем, — прикрикнул на него Орлов.

Площадь умерла. Людей не было. На карнизах церкви возились и ворковали голуби, чирикали воробьи. Живые были только они. Солнце остановилось, жгло нещадно. Сотни голов наполнились расплавленным металлом, отяжелели, распухли. В глазах прыгали огненные брызги.

— Ну-с, видимо, желающих раскаяться нет? Закоренелые негодяи все. Корнет, продолжайте.

Что-то дернуло коленопреклоненную площадь. Оборвалось что-то. Пригнулись еще. Лица были почти у земли.

— Товарищи большевики, смирна-а-а, равнение на пули, на тот свет карьером ма-а-арш! ...



Все права на текст принадлежат автору: Владимир Яковлевич Зазубрин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Два мира (сборник)Владимир Яковлевич Зазубрин