Все права на текст принадлежат автору: Михаил Садовяну.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Братья ЖдерМихаил Садовяну

Михаил Садовяну Братья Ждер


Ю. Кожевников. Роман о румынском народе и о господаре Штефане Великом

Исторический роман, трилогия «Братья Ждер», Михаила Садовяну (1880–1901), крупнейшего румынского писателя современности, писался долго. Первая часть — «Ученичество Ионуца» — вышла в свет в 1935 году; на следующий год появилась вторая, «Белый источник», и только в 1942 году — завершающая часть, «Княжьи люди». Весь мир потрясали страшные события, фашизм, в том числе и в Румынии, набирал силу, разразилась вторая мировая война, которая в кровавый водоворот свой вовлекла и румынский народ, а Садовяну, как бы не замечая всего происходящего, писал исторический роман, углубившись в события отдаленного XV века. Но такое суждение было бы весьма поверхностным. Историческая трилогия была продуманным и выношенным ответом на современные события, роман выражал твердую позицию писателя среди разгула политических и националистических доктрин, «учений» и спекуляций различных буржуазных партий Румынская литература не впервые обращалась к истории, к прошлому, и историческая тема была для нее не чем-то отвлеченным, оторванным от современности, не являлась для писателей убежищем от бурь и треволнений действительности.

Становление румынской литературы в XIX веке теснейшим образом связано с развитием исторической темы. Румынские писатели, связавшие свою творческую и общественную деятельность с борьбой румынского народа против ига Оттоманской империи за национальную слободу и единство, за социальный прогресс, глядя в будущее, опирались по прошлое. Песни и баллады, драмы и повести на исторические темы, воспевавшие борьбу против турок и других захватчиков, доблесть и отвагу, самопожертвование, патриотизм, не только воскрешали «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой», но как бы воссоздавали моральный кодекс румынского народа, призывали его быть стойким, последовательным в борьбе за общенациональные идеалы. Щедрую дань отдали исторической теме писатели-классики XIX века Александреску, Александри, Кырлова, Одобеску, Погруцци, Болинтиняну, Эминеску. К концу XIX века, когда создается единое Румынское государство, свободное от турецкой зависимости, историческая тема как бы сходит со сцены, сыграв свою патриотическую роль вдохновителя не одного поколения. Произведения на историческую тему теряют общественную значимость, современность звучания. История становится достоянием второстепенных писателей, фоном для романтических приключений. В самом конце XIX века в Румынии был популярен автор так называемых «гайдуцких романов» И. Д. Попеску. Михаил Садовяну, будучи еще подростком, зачитывался ого романами, увлекаясь приключениями, романтикой гайдуцких подвигов.

Прошлое родного народа с детских лет привлекало и увлекало Садовяну. «История была первым предпочитаемым мною предметом» [1], — вспоминал он в биографической книге «Годы ученичества» (1944). Поэтому вполне естественно, что одной из первых книг молодого писателя была историческая повесть «Соколы» (1904). За ней последовала другая — «Соколиный род» (1915). Но в этих повестях было больше романтики, чем истории, больше возвышенных чувств, чем воссоздания давно минувших времен. Они скорее свидетельствовали об определенной инерции детских и юношеских увлечений, чем о стремлении глубоко художественно воспроизвести минувшие события и деяния. Основное направление творчества Садовяну в течение многих лет связано с такими жгучими проблемами современности, как положение крестьянства, поиски выхода из общественного тупика, куда капиталистические отношения загнали крестьянина, утверждение человечности.

Но это вовсе не означало, что обращение к исторической теме в 30-е годы явилось чем-то неожиданным в развитии творчества писателя. Крестьянская тема занимала Садовяну не только как актуальнейшая социальная проблема, но и как проблема национального, вернее сказать, народного характера. Проблема народного характера присутствует и в произведениях, где социальные вопросы занимают главенствующее место, в таких, как «Улица Лопушняну» (1921), где дается картина разложения высшего румынского общества в период первой мировой воины, и в романе «По Серету мельница плыла» (1923), в котором показан процесс разложения боярского рода. Естественно, что произведения, в которых народный характер становился главным предметом исследования, не лишены социального звучании. И в книге «На постоялом дворе Анкуцы» (1928), и в романе «Секира» (1930) мотив борьбы за справедливость, тема мести народной за перенесенные обиды, унижения звучит с неменьшим пафосом, чем в других произведениях Садовяну. Это и не удивительно, ибо народный характер, как понимал и отображал его Садовяну, включал в себя негасимое стремление к справедливости, к торжеству совести. Именно стремление показать народ как национальный комплекс, со своим характером, устойчивым жизненным укладом постепенно подводил писателя к исторической теме.

В современной румынской деревне, в обществе 20-30-х годов буржуазные отношения посеяли внутреннюю вражду, неприязнь, зависть, имущественную междоусобицу. Но писателю необходимо было внутренне осмыслить это явление в исторической перспективе. Поэтому он как бы отступает, делает шаг назад в историю, перенося действие своих произведений в минувшие времена. Интерес к судьбе народа в ее исторический последовательности постепенно укреплялся в творчество Садовяну, порождая антибуржуазный протест и неприятие шовинизма, который насаждали румынские фашисты.

Говоря о народе, о единстве, основанном на его национальном характере, выкованном за века в борьбе против стихии, лишений и нашествий, на его многовековой культуре, Садовяну резко расходился с фашиствующим шовинизмом, который проповедовал якобы ту же идею, Шовинизм в руках фашистов служил тому, чтобы замазать социальные противоречия, сделать угнетенного трудящегося еще более покорным ослепить его мнимым сознанием национального превосходства. Шовинизм разжигал национальную ненависть, подсовывал ядовитую иллюзию того, что все внутренние непримиримые социальные противоречия можно разрешить якобы за счет других народов.

Садовяну же, как истинный гуманист и патриот, видел великое социальное зло имущественного неравенства и искал средства его уничтожения. Любя свой народ, он уважал и призывал уважать другие народы. Но из народного единства, как представлял его себе писатель, он исключал как космополитическую буржуазию, так и эксплуататоров, прикрывающих шовинизмом свои социальные интересы. И это прекрасно понимали румынские фашисты, которые жгли на кострах книги Садовяну, которые прислали писателю разрубленный пополам экземпляр его романа «Секира» с припиской, что и автора ждет та же участь.

С фашистской идеологией империализма мириться было нельзя. Нельзя было принять его античеловеческую философию. Нужно было искать внутренние силы сопротивления. В середине 30-х годов писатель задумывает цикл романов о прошлом. В 1935 году он выпускает книгу «Гнездо нашествий», в предисловии к которой он писал, что его пугает «кочевник, который учится владеть пулеметом и танком» [2]. Перспектива развития современного варварства, вооруженного последними новинками военной техники, представлялась ему в самых мрачных красках. «Поскольку нам, несчастным современным людям, дано еще жить, пусть техническая программа движется к всеобщему разрушению, мы же меланхолическими глазами будем смотреть на вчерашний мир. В руинах прошлого мы провидим завтрашние руины» [3]. Садовяну не создал цикла исторических произведений разных времен и разных народов. Он углубился только в историю собственного народа, стремясь найти в ней то, что мог бы противопоставить буржуазной цивилизации, технизации, стремлению фашизма к мировому господству, которой предполагало покорение всех народов. Об этой стороне его творчества свидетельствуют романы «Зодиак Рака» (1929), «Свадьба княжны Руксандры» (1932), «Золотая вещь» (1933) и др.

Прямым подступом к трилогии «Братья Ждер» можно считать книгу Садовяну «Жизнь Штефана Великого» (1934). Между этими произведениями непосредственная связь. Одно произведение дополняет и поясняет другое. Книга о Штефане написана как биография князя правителя Молдовы, излагая которую автор прямо высказал идеи, нашедшие в романе свое образное воплощение.

«…Есть народы, — писал он, — которые пускают корни в земле, как леса и травы выпрямляются после бурь и ливней и стоят упорно, дожидаясь своего часа, предназначенного богом. Эти народы не копают другим могилы, не льют потоки крови, не воздвигают пирамид из трупов, не собирают в казну золото мира. Они не пользуются ни большими благами, ни слишком цветистой славой. Жизнь землепашца и оседлого пастуха ограничена: она определена заходами и восходами солнца, временами года, семейным очагом, могилами предков. Материальный достаток их весьма средний, и поэтому они создают духовные блага. Вера и легенда, песни и традиции — это для них более существенные блага, чем золото. К этой низшей категории случилось принадлежать и жителям Дакии еще с доисторических времен. Их развитие, их судьба, которая движет нами по все подымающейся спирали человечества, была с самого начала предопределена богом. Воплощение ее в новом поколении сопровождалось взрывом энергии, которого хватило на три столетия. Сила инерции была подхвачена лишь в наше время, когда весь народ инстинктивно объединился, готовый обрести полное сознание и почувствовать свое предназначение» [4].

Конечно, в 30-е годы Садовяну достаточно идеалистически представлял себе развитие истории даже своего народа. Отвлекаясь от социально-экономических сил, двигающих общество вперед, он переоценивал значение «судьбы», «предназначения» народа. Но он был прав, когда противопоставлял буржуазной «цивилизации» народный характер, гуманизм и демократизм народа, его творческий гений. Садовяну говорил о громкой, но неоправданной и преходящей славе различных правителей, эфемерной и краткой, по сравнению с неиссякаемым потоком народной жизни. «Перед сфинксом, глядящим в неведомое на краю Ливийской пустыни, все они одна лишь пыль, рассеянная ветром, — писал он о властителях, царях, полководцах. Сокровищница человечества состоит из материала совсем невесомого. Ни дождь, ни снег, ни бури не повредят ему. Зерно его прорастает неожиданно и дает на первый взгляд странные плоды. Так, в сегодняшних цветах молдавской земли я могу узнать сущность былой жертвы» [5], — утверждал писатель незыблемость народной культуры, народного характера, самого бытия народа.

Стремясь раскрыть характер и определить судьбу румынского народа, Садовяну вовсе не случайно выбрал эпоху Штефана Великого, правление которого было поистине героической, яркой и неповторимой страницей в истории румынского народа. Штефан IV, прозванный впоследствии в народе «Великим», мечом проложил себе дорогу к трону, выгнав из стольного града Сучавы своего дядю Петру Арона, убийцу господаря Богдана II, отца Штефана. Воцарившись на престоле в 1457 году, Штефан правил Молдовой до своей смерти в 1504 году. В ту пору Молдавское княжество находилось в тяжелейшем положении. На его независимость посягали турецкие султаны, польские и венгерские короли, с востока совершали опустошительные набеги ногайцы. Внутри страны шла междоусобная борьба. Если Штефан правил страной почти полвека, то с 1432 года, после смерти его деда, Александру Доброго, до воцарения Штефана, то есть за двадцать пять лет, престол семнадцать раз переходил из рук в руки. Штефан в первую очередь навел порядок внутри страны. Одних крупных бояр он привлек на свою сторону, других, непокорных, казнил. При Штефане стала цениться не родовитость, а ум, доблесть, отвага, верность. Мелкие бояре, служилые люди, горожане, купцы, свободные крестьяне-рэзеши, несшие военную службу, стали подлинной опорой как для Штефана, так и для всего государства. Штефан смело и отважно защищал свои границы, когда мечом, когда дипломатическими ухищрениями. Чтобы обеспечить безопасность с севера и желая иметь сильного союзника в борьбе против Венгрии и Турции, Штефан одно время признал себя вассалом польского короля Казимира IV, Когда же его сын Ян I Альбрехт посягнул на Молдавское княжество (1497 г.), Штефан разгромил королевское войско и, как было записано в русской летописи, «и… возвратился король с великим срамом восвояси» [6]. Штефан пресек мечом и попытку венгерского короля Матяша Корвина поработить Молдову (1467). Но самым опасным и сильным врагом княжества была Оттоманская империя. Султан Мехмет II, покоритель Константинополя, в 1475 году послал войско Сулеймана-паши для завоевания Молдовы, но потерпел поражение под Васлуем. В следующем — 1476 году Мехмет сам возглавил огромное войско. Штефан потерпел поражение, отступил на север, но окончательно покорить Молдову туркам не удалось. Крепости Нямцу, Хотин, Сучава выстояли против турок. Большие потери в сражениях и эпидемии заставили Мехмета начать отход из молдавских земель. Штефан, призвав под свои знамена народное ополчение, напал на турецкие войска и заставил их в полном беспорядке покинуть пределы княжества.

Но Штефану было ясно, что против турок одной Молдове не выстоять. Валашские князья при первой угрозе переходили на сторону султана, хотя Штефан и делал все, чтобы на валашском престоле были его сторонники. Поляки и венгры были плохими союзниками. Папские нунции и венецианские послы выражали свое восхищение борьбой Штефана и его военным талантом, однако практической помощи не оказывали. Римский папа Сикст IV писал Штефану после его победы над Сулейманом: «Дело, совершенное тобой с такой мудростью, и храбрость против неверных турок, наших общих врагов, принесли славу твоему имени, все говорит о тебе и славословят тебя» [7]. Однако даже обещанной денежной помощи папа Сикст Штефану не оказал. Желая обезопасить свою страну от разгрома, Штефан в 1487 году заключил с Турцией мир и согласился платить дань.

Не только меч Штефана спасал Молдову от порабощения, но и дипломатия. Он заключал союзы с королевствами Польским и Венгерским, с Оттоманской империей и Московским княжеством. Дочь Штефана Елена была выдана замуж за московского князя Ивана III, а сам Штефан был женат на киевской княжие Евдокии, родственнице великого московского князя. Почти полвека Штефан оборонял страну от врагов и предотвращал внутренние междоусобицы, что способствовало процветанию страны, в которой уважались ремесла и торговля, а хлебопашец знал, что его труд находится под покровительством князя. Летописец Грегоре Уреке писал о Штефане: «Был он полон ума, не ленив и дело свое умел делать: где его не ожидали, там он и оказывался. В военных делах мастер; где была нужда, он сам вмешивался, чтобы видеть, что его войска не пятятся. И потому он в редком сражении не побеждал. А если случалось, что его одолевали другие, он не терял надежды, ибо умел, упавши вниз, подняться над победителем»[8]. И. М. Карамзин в «Истории Государства. Российского» восславил Штефана, «дерзнувшего обнажить меч на ужасного Магомета II и славными победами над многочисленными турецкими воинствами вписавшего имя свое в историю редких героев: мужественный в опасностях, твердый в бедствиях, скромный в счастии… он был удивлением государей и народов, с малыми средствами творя великое» [9].

Не удивительно, что Штефан получил не только прозвище Великого, но стал героем народных баллад и песен, что его образ запечатлен во многих произведениях румынских писателей. Штефан в трилогии Садовяну изображается именно как господарь, как князь Молдовы. Сам писатель смотрит на него несколько отстраненно, как бы глазами его подданных, глазами народа, для которого Штефан-водэ действительно был воплощением их чаяний, надежд, вершителем национальной судьбы. Создавая образ Штефана Великого, Садовяну словно вдохновлялся народными балладами. На страницах романа Штефан появляется так же торжественно и пышно, как и в народной балладе «Холм Бурчела»:

В светлый праздник день хорош,
В светлый праздник день пригож,
Льется с неба солнца свет,
Мир как в золото одет.
И, как солнцем осиян,
Выезжает князь Штефан,
Князь Штефан непобедимый,
Всей Молдовою любимый.[10]
Штефан предстает как воплощение борьбы за независимость и единство народа. Его образ дается Садовяну как символ, вроде иконы в храме, которая охраняет от бед и спасает от болезней. Он для народа как знамя, под которым идут в бой. Его имя сливается с понятием родины.

Но главный герой романа — это народ. И Садовяну, как художник, воплощая эту стихию, шел своим намеченным уже в других произведениях путем («На постоялом дворе Анкуцы», «Секира»). Широкое понятие народа, народной жизни, народного характера действительно необычно трудно воплотить в одном образе. В книге «На постоялом дворе Анкуцы» представление о народе и его жизни складывается из рассказов различных людей, тщательно отобранных художником с тем, чтобы они показали народ и его жизнь в различных ракурсах, в различных аспектах, начиная от встречи с господарем, кончая местью извергу помещику. К этому же приему прибегает Садовяну в трилогии «Братья Ждер», с той только разницей, что в трилогии есть «сквозной» герой, Ионуц Черный. Жизнеописание Ионуца Черного — это тот композиционный стержень, на котором держится весь роман.

Кроме того, Садовяну, как художник, не забывает и других художественных особенностей жанра исторического романа. Он вводит в каждую часть трилогии свою сюжетную линию, свою интригу, которая придает роману динамику, движет действие, возбуждает и поддерживает интерес читателя. В первой части, «Ученичество Ионуца» такой интригой является переплетение двух сюжетных линий: попытка недругов Штефана выкрасть знаменитого белого жеребца Каталана, который, по легенде, приносит господарю военное счастье, и любовь сына Штефана Александру и Ионуца к боярышне Насте, ее пленение татарами и попытка Ионуца спасти ее из плена. Во второй части, «Белый источник», интригой служит любовь старшего брата Ионуца, конюшего Симиона, к Марушке, дочери боярина Яцко, перипетии ее похищения житничером Никулаешем и освобождении братьями Ждер. Сюжетную основу заключительной части трилогии «Княжьи люди» составляет путешествие Ионуца на Афон с целью разведать, как турки готовятся к нападению на Молдову, и сама победоносная война Штефана против захватчиков.

Элементы интриги, сюжетных ходов, увлекательных приключений не ограничиваются этими основными линиями, которые, как обручи бочку, крепко держат общую композицию романа, придают ему строгую форму, но далеко но исчерпывают содержания. В умении строить интригу Садовяну почти не уступает Дюма отцу, но румынский писатель не придает главное значение интриге, занимательности, как французский романист.

Основу содержания всей трилогии составляет стихия народной жизни. Если Штефан символизирует идею борьбы за независимость, то именно народ порождает эту идею, и этот же народ осуществляет ее в борьбе. Поэтому то он и является подлинным героем трилогии Садовяну. Писатель, как уже говорилось, не дает какого-нибудь одного образа, который вобрал бы в себя все это емкое понятие. Народ он изображает через стихию народной жизни, которая поистине пронизывает весь роман. Сюжетные линии для художественной ткани трилогии — основа, а народная жизнь — уток, который превращает эти нити в плотную художественную ткань, украшает ее красочными узорами. Садовяну вовсе не бытописатель в своей трилогии, у него нет скрупулезной последовательности в показе быта, различных сторон жизни. Он очень свободно обращается с материалом, вплетая детали, разбрасывая яркие пятна, рисуя отдельные сцены и картины, вкрапливая диалоги и рассказы, так что в конечном счете перед читателем предстает вся полнота жизни. Рождение и смерть, помолвка, свадьба, всевозможные обычаи и приметы, народный календарь — месяцеслов, заговоры, поверья, пиры и охота, вся стихия народного быта, неповторимого и неистребимого, как сама жизнь, воплощающего в себе народное своеобразие, народный характер широко раскрывается в трилогии.

Творчество Садовяну неоднократно называли энциклопедией румынской народной жизни. Действительно, более ста книг, созданных писателем, запечатлели жизнь румынского народа как на различных исторических этапах, так и в разных социальных аспектах. Но наиболее красочным и широким в этом отношении из всех многочисленных произведений Садовяну является, конечно, трилогия «Братья Ждер». Именно в этом романе, показывая стихию народной жизни, Садовяну раскрыл не только ее внешнюю живописность и красочность, но и глубины народного характера, то внутреннее национальное единство, которое помогло румынскому народу выстоять, несмотря на всяческие беды, кровопролитные войны, на многовековой национальный и социальный гнет. И та простая и вместе с тем величественная идея, которая заложена в этом историческом романе, идея о том, что народ бессмертен, что рано или поздно народная справедливость восторжествует, нашла свое реальное подтверждение в жизни самого румынского народа, строящего новое общество.

Ю. Кожевников

Ученичество Ионуца


ГЛАВА I О престольном празднике святой обители Нямцу в лето господне 1469-е и о рассказе Некифора Кэлимана, старшины государевых охотников

Несметные толпы народа собрались под стенами Нямецкой обители и в монастырских дворах по случаю престольного праздника вознесения господня. Кто приехал послушать богослужение, кто — за благословением либо за освященной просфорой, за молитвами от лихоманки, а кто — повергнуть кликуш под епитрахиль иеромонахов, наделенных даром исцелять их молитвами. Этим благостным даром был особенно славен преподобный Иосиф, настоятель монастыря — и не только в молдавской, но и в ляшской и российской землях [11]. Гости знали, что получат вдоволь еды и вина; обитель известна была своим гостеприимством. Усердием бояр и благоволением господарей монастырь был щедро одарен отарами овец в горах, виноградниками в угорье, пашнями в Прутской долине. По милости божьей можно было насытить толпу богомольцев и побольше той, что собралась тут в светлый майский день лета 1469-го.

В монастырских садах еще цвели яблони. Солнце пронизывало кроны розовым сиянием. В большом храме только что отслужили раннюю обедню, как вдруг на наворотной башне ударили в било, а вслед за тем мерно загудел большой колокол.

Толпа тревожно зашевелилась, люди, переглядываясь, громко спрашивали, что случилось. Часть приезжих сгрудилась на площади у входа в обитель, вокруг колодца и беседки, где зимой обычно сооружалась иордань. Лишь немногие монастырские да земские чины знали новость, которая была теперь у всех на устах. Иных служителей известили еще два дня тому назад, но они ни словом не обмолвились богомольцам, приехавшим в монастырь. В минувший вторник в обитель прискакали гонцы с грамотой к настоятелю Иосифу. Один остался в монастыре, другой помчался далее — в крепость, в село Вынэторь [12], а затем в Тимишский конный завод, где много лет сидел конюшим старый Маноле Черный, давний сподвижник усопшего князя Богдана, отца господаря Штефана.

Грамота, которую преосвященник Иосиф разобрал не без труда, держа восковую свечу у самых глаз, извещала, что на престольный праздник Нямецкой обители пожалует князь Штефан. Эту весть узнал теперь народ. Протяжно и гулко бухал большой колокол; монахи-черноризцы шныряли в толпе, то и дело приникая бородами к ушам людей. Словно огонь по пороховой дорожке, пошел глухой говор по толпе с одного края до другого, перекинулся в крестьянские дворы. Беспокойные, неразумные бабы схватились за голову, заголосили, бросились разыскивать своих ребятишек.

Мало ли что может случиться, когда так трезвонит колокол и едет сюда сам князь! А ну как потекут с гор потоки, разольется Молдова или опять начнется война! А дома кошка заперта в кладовой, куры бродят на свободе, и некому покормить их… Не лучше ли запрячь коней да поскорей убраться подобру-поздорову; только надо сперва узнать, о чем толкуют люди, и посмотреть на государя — особенно тем, кто ни разу его не видел. Конечно, лишь храбрец отважится поднять на него глаза; простой люд падает ниц в дорожную пыль. Но уж бабы хоть одним глазком, а обязательно взглянут на князя. Так ли он грозен, как говорят? Верно ли, что у него особый меч, которым он карает иных вельмож? Да что там простые смертные! Даже венгерский король Матяш — и тот поспешил прочь от города Баи, когда на него двинулся князь Штефан на белом скакуне. От такой напасти король сказывают, даже занемог, три месяца отлеживался. Потерял он тогда и полки, и большие бомбарды.

И не только он — все соседние владыки трепещут перед грозным Штефаном, покорителем Хотинской и Килийской крепостей.

Ходит в народе молва, будто отец Штефана — Богдан тайно благословил его в церквушке на Афонской горе, наказал собрать великое войско и пойти на поганых измаильтян.

Придется кошке да курам потерпеть — надо же хозяевам взглянуть на господаря да послушать новости из уст дворян и воинов. А кроме того, нынче праздник. Слыханное ли дело пускаться в путь на пустой желудок! И кто это сеет тревожные слухи? К чему такая спешка, когда люди не увидели и не услышали того, что следует увидеть и услышать, не отведали яств, изготовленных в поварне святой обители? До чего же бестолковы в Молдове мужчины, раз они могут так опрометчиво поступать! Что сдалось бы с нашей землей, не будь в ней женщин, разумных и степенных молдаванок! Негоже и даже глупо бежать от лика господаря. Напротив, самое доброе дело — выйти ему навстречу.

И молдаванки рьяно принялись дознаваться, где пройдет княжеский поезд.

Никто ничего не знал.

Ни один служитель, ни один монах не мог в точности сказать, где и как проедет князь со своей свитой.

На что же нужны эти служители и монахи, когда они и таких простых вещей не знают? Пусть служители заглянут в свои книги, а монахи в свои молитвенники — и дадут ответ.

Где уж там! Нынешние книги да молитвенники ничего не стоят против прежних.

Да еще говорят, князь и вовсе не приедет. Зря гудит колокол, только народ мутит: у господаря есть дела поважнее.

Так уж теперь повелось: бояре видят князя каждый день, голытьба — ни разу. Вот бы не стало бояр! И установить бы хотя по одному монастырскому празднику на день! Да чтобы хоть раз в год увидеть на таком празднике князя во всем благолепии.

Говорят в деревнях, что ростом он не велик, но грозен, когда насупит брови. Но коли он едет в святую обитель, так нечего ему хмуриться. Ежели монахи не болтают вздор н князь на самом дело едет в обитель, так должен он взирать на людей ласково, все вокруг видеть. Тут заметит дитя малое, там — дивчину, дальше — молодицу. Чей младенец? Чья молодица?

На то он и владыка молдавской земли, чтобы знать, чей младенец и чья молодица. Сановитые бояре тут же шепнут ему на ухо, чьи они. Вот он и будет знать, что делается на белом свете. Тем более что после смерти княгини Евдокии господарь вдовствует много лет; должен же он хотя бы изредка полюбоваться на людей, смягчить, постоянную свою суровость.

А если князь, погрузившись в свои мысли и державные заботы, не оглянется по сторонам, то хоть бы ратники его да дворяне посмотрели на людей.

Хороши престольные праздники, когда их украшают такие пышные зрелища.

В среду утром на монастырский двор въехал боярский сынок верхом на пегом жеребчике. Усы у него едва пробивались над губой. На нем были кунтуш из голубого фландрского сукна, красные сафьяновые сапоги; у пояса висел кинжал. Сдвинув кушму [13] набекрень, он улыбался весне. Ехал юноша со стороны крепости.

То был младший сын Маноле Черного из Тимиша. Должно быть, конюший послал его встречать господаря.

Выходит, князь непременно прибудет.

Кто говорил, что он не приедет?

А зачем бы тогда гудел колокол, да так, что в ушах звенит?

Смиренные чернецы рассказывали, что боярского сына зовут Ионуцем, хотя он более известен под своим прозвищем. Старого конюшего Маноле окрестили Ждером [14]. А сынка величают Маленьким Ждером. Женки, приметив, что он левша, тут же стали предсказывать ему великую удачу в любви. По лицу видать — весь в отца: тот поздно произвел его на свет, невесть где и с кем, не в собственном доме, а по-кукушечьи, в чужом гнезде. Но когда сын достиг отрочества, Маноле ввел его в свой дом, наравне с законными сыновьями. Старый Ждер твердит, что это крестник его из Нижней Молдовы, но боярыня Илисафта Ждериха знает всю подноготную и только усмехается. Правда, Маленький Ждер нравится всем: по сердцу он и ее милости боярыне Илисафте.

Ионуц приехал к старшему брату Никодиму, монаху Нямецкой обители. Отец Никодим протянул ему руку для лобызания, ласково обнял, ибо тоже знал тайну Маленького Ждера. Поздоровавшись, оба поспешили туда, где собралась монастырская братия.



Стало быть, недолго осталось ждать приезда князя.

У колодца, где скопилось особенно много народу, поднялся во весь рост дед Некифор Кэлиман, старшина государевых охотников, и не торопясь спросил, угодно ли кому-нибудь из присутствующих узнать, по какой причине приезжает князь в святую обитель.

Люди сгрудились вокруг, аж дохнуть стало трудно. Все знали, что старшина Некифор близкий князю человек. Служил он раньше и князю Богдану, покойному родителю Штефана. Некифор — сухощавый крепкий старик, длинные усы его как будто свиты из узловатых веревок. На шапке он носил княжеский знак, а в правой руке сжимал чекан [15]. Когда он говорил, то слегка косил глазами и морщил нос. Лицо его, заросшее редкой, словно выщипанной гусями бородкой, изрезано было морщинами. Ему уже перевалило за семьдесят, но волосы у него оставались черными. Только левая бровь поседела — отметина давней раны.

— Коли охота вам, добрые люди, узнать, по какой причине едет сюда господарь на престольный праздник святой обители, то навострите уши и послушайте, что я вам скажу, — промолвил дед Кэлиман. — Чур тебя, нечистая сила! А коли не желаете, могу и помолчать.

— Говори, старшина, — отозвались крестьяне. — Говори, не тяни, как бы жены наши не захворали от нетерпения.

— Что ж, тогда скажу, люди добрые, только начать придется издалека.

— Начни издалека, милый человек, только не томи душу, не держи нас в неведении.

— Так слушайте же, люди добрые. Его светлость Штефан-водэ [16] едет на престольный праздник святой обители ради того, чтобы встретиться с Некифором Кэлиманом. Чур тебя, нечистая сила!

Мужчины захохотали басом, женщины вторили им тоненькими голосами.

— Чур тебя, нечистая сила! — продолжал старшина, поводя носом влево и кося глазом. — Да будет вам известно, что светлый князь назначил мне на этом самом месте срок суда над моими обидчиками. Я уж не раз бывал по этой тяжбе в стольном городе Сучаве. А теперь князь Штефан послал мне весть и повелел явиться сюда в день вознесения господня. У меня с князем старая дружба, со времени одной свадьбы в Реусень, — тому уж шестнадцать лет. Слыхали вы про село Реусень?

— Слыхали.

— Чур тебя, нечистая сила! Добро! В ту пору княжил Богдан-водэ. И пригласил его на свадьбу своего сына боярин Агапие Чернохут. Непременно хотелось ему иметь посаженым отцом князя Богдана. В осенний мясоед, после сбора винограда, князь Богдан и отправился на свадьбу. А я, старшина государевых охотников, навьючил на коней восемь косуль, двадцать семь корзин озанской [17] форели и не мешкая отправился с двумя своими помощниками в указанное место. Переправился я через Серет-реку, гляжу, едут чужеземные ратники. Удивился я. А они спрашивают: «Куда путь держишь?» Я им отвечаю: так, мол, и так — рассказал все как есть. А они, не долго думая, отобрали у меня и рыбу и косуль, а меня в полон взяли. Что тут делать бедному человеку? Покорился я. Но все прикидываю — зачем пожаловали эти ляшские ратники, любители государевой дичи? А едут они туда, куда и я путь держал. И о чем все раздумывает и шепчется с другими тощий боярин с восковым лицом и жидкой бороденкой? Только позднее узнал я, что это был князь Петру Арон. Как только они оставили меня в селе за Серетом на попечении стража, упал я наземь и закричал, что умираю, пусть приведут пола — читать отходную. Караульный бросился за попом, а я тут же прянул на ноги, вскочил на коня этого самого стражника, да и был таков. Скачу напрямик через лес и на вершине холма, с которого видно село Реусень, нагоняю ватагу боярских сынов, а среди тех боярских сынов вижу: смеется беззаботно тот самый Штефан, от которого я нынче жду правого суда. Княжич ехал, ни о чем не ведая, со своей свитой на свадьбу. Я ему тут все обсказал, как было: пусть, мол, поостережется и спешит. Не видать было, чтобы он заробел, а вот поспешить — поспешил. Чур тебя, нечистая сила! На околице села, глядим, скачут слуги господаря Богдана, а за ними вдогон — чужие ратники. «Захватили государя, кричат. Скинули арканом на землю и зарубили. Теперь ищут Штефана!» А село так и гудит в вечерней мгле. И конные с факелами скачут в нашу сторону. Вижу — княжич сбрасывает с себя доломан, швыряет в пыль соболью шапку, хватается за саблю и подбадривает свиту. Чур тебя, нечистая сила! Ну, думаю, дело дрянь. Стало быть, Чернохут продал князя Богдана тому самому боярину с жидкой бородкой и восковым лицом. А коли он продал государя Богдана, то, значит, и тебе, княжич, не миновать аркана и меча. Так что уж лучше схвачу-ка я твоего коня за повод, поворочу его за своим и поскачем к лесу, от беды подальше. А там уж пусть свершится господня воля. Так я и сделал, люди добрые. А княжич, хоть ростом и невелик, забился, заскрипел зубами. Я его не отпускаю. Ударил он меня рукоятью сабли по голове. Я закрываю глаза и еще крепче прижимаю его к себе. Стал он бить меня, ударил по лбу и левому виску, кровью залил. И теперь еще рубец, виден около брови. Вот тогда-то я и понял, что старая кость крепче в беде. Так мы и пошли скитаться с княжичем по чужим краям, покуда не настал час и господь не поставил его на родительский престол. А я отправился домой и стал там старшиной. Нашел сынов в добром здравии и порадовался. Жена к тому времени еще больше прибавила в теле — этому я тоже порадовался. А вотчину забрали у меня, — тут уж было не до радости. Жена утешает: все, дескать, от господа. Зато нашел я и прибыль в доме: чужого младенца. «И этот тоже от господа?» — спрашиваю. «Тоже», — отвечает баба. Вот с той поры и ведется моя тяжба за вотчину, Штефан-водэ определил мне крайний срок — сегодня. Чур тебя, нечистая сила!

Давиденская крестьянка, дородная и острая на язык, не замедляла спросить старого Кэлимана:

— Сделай милость, старшина, расскажи, как же ты поступил, когда нашел в своем доме такую проруху и такую прибыль?

Некифор Кэлиман скосил в ее сторону нос и глаза и увидел, как она подталкивает локтем своего соседа.

— Женщина, — заговорил он, зажмурил один глаз, сморщив щеку и скривив рот, — поглядеть на тебя, так ты, наверно, держишь постоялый двор на шляху.

— Правильно, — гордо ответила она.

— А человек, что рядом с тобой, — твой куманек?

— Правильно.

— А муж остался двор сторожить?

— Ага!

— Чур тебя, нечистая сила! Что же, охотно отвечу на твой вопрос, только невдомек мне, чему смеется честной народ? Теперь, когда все кругом угомонились, скажу: видите, и колокол уже не гудит. Пройдет малое время, и он возвестит прибытие господаря. Будет работы всем звонарям и тут, и в храме святого Иоанна, и у Введения, чтоб услышали святые на нижнем небе и послали весть повыше. Так, мол, и так, князь Штефан следует в Няменскую обитель. А там он перво-наперво протянет руку с булавой и сотворит правый суд по давней, двенадцатилетней тяжбе Некифора Кэлимана. Так вот, недолго засиделся я в Вынэторь, когда увидел, что от вотчины моей осталась половина, а виноградник в Бэйчень отнял у меня пыркэлаб [18] Чопей. Чур тебя, нечистая сила! Года не прошло, как сел я на коня и поехал после светлой седьмицы к государю в Сучаву. Приехал в воскресенье на святого Фому. Гляжу: на крепостных стенах — воины. Вход заказан. Прежней кутерьмы у ворот не видать. Стража преграждает мне копьем путь: «Нельзя!» — «Как так нельзя! Я — Некифор Кэлиман, приятель государев». — «Отойди на два шага, — приказывает стражник, — и жди!»

Взяла меня тогда тоска. Чур тебя, нечистая сила! — думаю. Выходит, и дружба в Молдове столь же коротка, как и княжеская власть. Прав был преосвященный Феоктист, когда, выйдя на Поле справедливости [19] помазать Штефана на княжение, вздыхал и жаловался, что в нашей стране власть устанавливается на недолгие годы, а то и на месяцы. Столько довелось ему помазать князей на царство, что правая рука у него заболела. Вот, к примеру, он помазал сына Богдана-водэ в дни святой пасхи. Чья очередь настанет на рождество?

Горемычная страна! Если и Штефан начнет гулять на свадьбах, то не миновать и ему аркана. Но я- то знал, что он человек умный и осмотрительный. Вижу — стражу завел надежную. И не пирует, а собирает войско. А вдруг начнет заигрывать с боярами, как делали все сыны Александру Старого? В молдавской земле правят верхние бояре, а у князей власть больно уж недолгая. Оттого-то и горевал владыка Феоктист.

Гляжу, едут на конях бояре, за ними — слуги. Стража скрестила копья. «Что ж, — думаю про себя, — это уже похоже на порядок». И радуюсь. В таком случае и на правду можно надеяться.

Стоим, ждем — вдруг заиграли трубы. Бояре расступились. Выезжает на коне князь, за ним — воины. Все мы поклонились. Потом опустился я на колени и низко понурил голову.

Князь остановился. Сердце у меня екнуло, когда он заговорил.

«Подними глаза, старшина Кэлиман, — приказывает государь. — Понимаю, что пришел ты бить челом о беде своей. Отныне получишь знак для свободного входа в княжескую крепость. Говори».

И откуда у меня только смелость взялась!

«Светлый князь, говорю. Настанет, возможно, час, когда мое дело рассудит боярская рада, та самая, где государь и вельможи его правят державные дела. А ныне я пришел пожаловаться моему молодому приятелю».

«Ступай в крепость и жди!» — повелел мне государь.

Вокруг него теснятся конники в кольчугах и шлемах. А в крепости я тоже увидел немало добрых воинов, и порядок был отменный.

«Приятель мой ведет себя разумно», — решил я про себя.

Подошли ко мне служители и повели в какую-то келью.

«Государь велел угостить тебя, — объяснил мне один из них. — Подожди тут до полудня, старшина Кэлиман; у его светлости дела в городе. Назначает пошлины львовским купцам. А как разделается с купцами и вернется в крепость, примет варшавских послов с грамотами. Князь Штефан-водэ повелел ляшским панам отдать в его руки Петру Арона, погубителя его отца».

«Неужто так и повелел?» — удивился я.

«Так и повелел».

Чур тебя, нечистая сила! — обрадовался я. Выходит, мой приятель Штефан-водэ трудятся, чтобы отдохнула правая рука владыки Феоктиста.

Ждать пришлось ровно столько, сколько было сказано. В полдень снова затрубили трубы. Засверкали на солнце воинские шлемы и латы. И такая настала тишина, что заробел я. Слышу, по крытому проходу звенят шпоры государя. А потом раздался и его голос. Вы, люди добрые, не знаете, что это за голос. А мне не раз доводилось слышать его на чужбине. У государя голос кроткий, только не советую вам довериться этой кротости.

«Приведите старшину Кэлимана», — повелел князь.

Предстал я перед ним. Он посмотрел на меня пытливо и улыбнулся.

Мы были одни.

«Говори, дед», — сказал князь.

Я все рассказал ему. Князь выслушал меня и по плечу похлопал.

«Дай срок, старшина Кэлиман. — проговорил он, — дай срок. — Вот закончу войну, затеянную мною, а там придет черед и твоему делу».

Я молчу, а про себя удивляюсь. Страна живет в мире, — самое время творить суд.

А князь улыбается, но глаза его смотрят сурово.

«Знай, старшина Кэлиман, говорит, что войну эту я веду против неурядиц на земле нашей. В Молдове усобицы гуляют, словно ветер в поле. Много владык нашел я тут. А быть должен один. Вот я и ополчился против тех самых бояр, что отняли у тебя вотчину. Стране нужен порядок во всех городах и селах, на всех торговых путях. Дозволь же мне закончить эту войну, старшина Кэлиман».

«Дозволяю, светлый князь».

«Благодарствую, старшина. А до той поры получай мельницу на Белой речке и два погона [20] княжеского виноградника в Котиаре. Опальную же землю бери в нашей вотчине на Озане-реке».

Отправился я восвояси и стал ждать. А князь довел свою войну до конца. И начали было разбирать мою тяжбу. Потом князь осадил Хотинскую крепость. И когда он отнял ее у ляхов, явился я опять в стольную Сучаву. Вскоре стал он воевать Килию. А когда взял он и эту крепость, настал новый судный срок. Потом — по прошествии времени — началась война с венгерским королем. Сами знаете — князь разбил короля и потом опять позвал меня на суд. А в прошлом году случился набег на секейские земли [21], когда князь Штефан изловил Петру Арона и за содеянное в Реусень воздал ему той же мерой. Теперь не иначе как настал срок и для моей правды. Теперь то уж я непременно одержу верх над пыркэлабом Чопеем. Придется еще одному спесивцу усмирить свою гордыню.

— А как же насчет твоей прибыли, честной старшина? — не унималась шинкарка, толкая опять локтем соседа.

— Чур тебя, нечистая сила! Про какую прибыль говоришь, кумушка?

— Про ту самую, которую послал тебе господь. Ты же нашел дома лишнего младенца…

— Что верно, то верно. Младенец был чужой… А вы, люди добрые, чем ухмыляться, почтили бы лучше поклоном память усопшей жены моей Варвары, встретила она меня тогда с младенцем на руках, преподнесла его мне и говорит: «Муж мой, это осиротевшее дитя принесла мне благочестивая инокиня. «Он рожден в Нижней Молдове, — сказала монахиня — у самого Днестра. И мать его — сестра моя кровная — умерла недавно. И на смертном одре открылась она мне и назвала отца. «Когда вырастет дитя, — наказала сестра, — отведи его, коли можно будет, к отцу, и пусть он полюбит ребенка, как любил когда-то меня». Когда настало время, люди добрые, я так и поступил. Отдал отцу родное его дитя. Вы только что видели его. Он был в голубом кунтуше и спешил со своим братом, отцом Никодимом, на совет к игумену. Чур тебя, нечистая сила!

Только успел старшина это сказать, как весенний воздух огласился колокольным звоном. По толпе пошли волны. Раздались призывные возгласы, радостные крики. Монахи и миряне на стенах монастыря на что-то показывали рукой. Звонари сгрудились на колокольне, выставив головы в проеме, обращенном к долине Немцишора. В монастырских дворах возчики, поднявшись на грядки телег и вытянув шеи, смотрели туда же — в сторону зеленых полян на другом берегу. Среди редколесья, под елями и одиночными цветущими черешнями, показались вдалеке маленькие фигуры конников в ярких одеяниях. Они медленно ехали по дороге, залитые солнечным сиянием.

Значит, княжеский поезд приближался со стороны Рышки [22]. Народ всполошился, повалил по улицам к берегу Немцишора, чтобы там встретить князя. Но тут из-за монастырских стен показались конные рэзеши [23] под предводительством княжеского капитана и остановили толпу. Глашатай поднял на копье свою шапку, требуя внимания.

Люди затихли. Быстро встав ногами на седло, глашатай оповестил:

— Государь повелеть изволил, чтобы вы ждали его здесь. Расступитесь, дабы он мог пройти к святой чудотворной иконе. В подтверждение этих слов рэзеши склонили копья до самых ушей своих коней. Со стороны верхних полян между тем прискакали новые отряды всадников. Вскоре на улицах показались немецкие наемники под предводительством своих капитанов. Другие, обойдя монастырскую крепость, направились по большому шляху к городу Нямцу. Еще один отряд поднялся по противоположному склону к скиту Покрова.

По заведенному Штефаном порядку капитаны отрядов занимали все выходы и входы в долину, дабы ключи к месту княжеского привала находились в руках господаревой стражи.

«Миновало время боярских свадеб, когда князей ловили арканом», — думал про себя старшина Кэлиман, наблюдая за всеми этими передвижениями.

На улицу вступил новый отряд из двухсот латников со знаменосцем. Неторопливо подвигаясь вперед, латники освободили широкую площадь. В воротах монастыря показалось духовенство во главе с игуменом Иосифом в ризах. По обеим сторонам владыки выступали иеродьяконы со свечами в руках. Третий дьякон нес перед настоятелем Евангелие в серебряном окладе. За благочестивой братией шли местные бояре и государевы служители.

Колокола затрезвонили с новой силой, когда на тех же полянах под одинокими елями и цветущими черешнями показался княжеский поезд. Люди, стоявшие на стенах и на башне, различили вдали только белого скакуна господаря да сверканье алмазов на собольей шапке всадника.

ГЛАВА II В которой мы знакомимся с великим князем и Маленьким Ждером

Благочестивый иеромонах Никодим, в миру сын тимишского конюшего Маноле Черного, принадлежал к тем, кто черпает мудрость в печальных размышлениях и священных книгах. Он жаждал, но не мог забыть, что люди называли его когда-то «Вторым Ждером». Как и у остальных четырех сыновей конюшего, у него подле левой брови красовалась овальная метка, величиной с отпечаток большого пальца, заросшая темной шерсткой.

Поначалу у конюшего было только четыре сына. Лет семь тому назад прибавился пятый. Когда в Тимиш прибыл в сопровождения конюшего Маноле и старшины Кэлимана этот худощавый ребенок, чужой, без родителей, никому и в голову не приходило, что он меньшой брат остальных. Только три года спустя супруга конюшего, Илисафта, женщина ясного ума, стала приглядываться к резвому отроку и заметила, что у него на виске, у самого кончика левой брови, появляется кунья метка. Сперва потемнела кожа, потом появился пушок — и вот уже видна хорошо знакомая метка, величиною с отпечаток большого пальца, точь-в-точь как у ее сыновей. Перепугалась боярыня Илисафта и стала по пальцам пересчитывать свои роды. И еще больше полюбился ей злосчастный отрок, еще ласковее стала она обнимать Ионуца, прижимать к груди лицо его с куньей меткой. Пышногрудая боярыня славилась некогда красотой во всей Верхней Молдове. Взгляд у нее был жаркий, брови черные, голос звучный, хоть и часто, но без злости она покрикивала на людей. «Мать этого отрока, — рассуждала Илисафта громко, дабы слышали все, кому следовало знать, — была моложе меня и много краше, коли конюший спешился у ее ворот в дни своих скитаний по Нижней Молдове. Господь отметил дитя меткой и направил ко мне, чтобы я заменила ему ту, что погибла невесть где и когда. Эту тайну никто — может, и сам конюший — не ведает…»

Случилось так, что меньшой Ждер появился в Тимише в то самое время, когда Никоарэ постригся в Нямецкую обитель, и, с благословения отца Иосифа, принял имя Никодима. Совпадение казалось знаком мудрости всевышнего: взяв себе в служители второго сына конюшего, господь послал взамен него новоявленного отрока. И оттого отец Никодим, хотя он и меньше всех знал Ионуца, всегда был рад видеть «ниспосланного сына».

Как только в келье показывалось улыбчивое лицо брата, монах радостно вставал из-за столца, и, отодвинув старые, закапанные воском книги, обнимал Ионуца за плечи, и целовал в темя, вдыхая аромат полевых цветов, исходивший от его кудрей. Он любил слушать речи младшего брата. Иногда поучал его, вставляя мудрые замечания, но мальчик в ответ только смеялся. Его ничем нельзя было пронять. Он был подобен мотыльку, пламени, изменчивому дьяволенку.

Красивым Ионуца никто бы не назвал: нос у него был великоват, как у старого Ждера. Юнец был падок до пустых забав и красивых нарядов. «Да разве ему не на кого походить? — восклицала боярыня Илисафта, обращая взор к святым образам. — Яблоко от яблоньки недалеко падает…»

Ионуц не любил покоя. С готовностью становился участником любых проказ. С малых лет он перенял у старшины Кэлимана все охотничьи уловки, а теперь неотлучно находился при старшем брате Симеоне в государевом конском заводе. И не боялся скакать на самых норовистых жеребцах.

Тихо беседуя, отец Никодим и Маленький Ждер спускались от опушки леса, близ которого стояла келья иеромонаха. Они шли в крепость, где должны были собраться на совет монахи Нямецкого монастыря и правители края… Изредка звонили колокола, потом снова наступала тишина.

— Я видел государя три года тому назад, — рассказывал Ионуц. — Он погладил меня по лицу и голове. На пальце у него перстень с большой печаткой. Тогда я не осмелился взглянуть на пего. Теперь непременно взгляну.

— Небось оробел? — спросил с улыбкой Никодим.

— А то нет! Только один раз довелось мне так испугаться. Тогда тоже душа в пятки ушла. В ту пору я был еще совсем мальцом.

— Когда же это было?

— Это было, батяня Никоарэ…

— Не называй меня так на людях.

— А случилось это, отец Никодим (ты уж дозволь мне тихо называть тебя «батяней Никоарэ»), случилось это со мной, отче, когда мне было от роду пять лет. Отправились мы как-то с дедом Кэлиманом-старшиной на русаков. У старика своя охотничья повадка: кидает изогнутую кизиловую палку и попадает в зайца с двадцати шагов. Стоит собакам поднять косого с лежки, — старик тут же достает его. Правда, охотится он на зайцев и с борзыми, но мне больше по душе, когда он мечет свою кизиловую палку. А потом поднимается в седло, сажает меня впереди себя — и едем домой. А на пороге уже нас ждет тетка Варвара. И случилось как-то, что тетке Варваре некого было послать к мельнику — сказать, чтобы он завез муки для калачей. «Мельница-то рядышком, ее с порога видать. Пойди, Ионуц, передай мельнику мо приказ». И я пошел себе по тропиночке. Из мельницы вышел лохматый мельник, но я не заробел, передал все, как было велено. Потом стал я вертеться около мельницы, да и зашел за дом. Гляжу — поворачивает ко мне голову столетний заяц и смотрит на меня. Тут-то и взяла меня оторопь. Закричал я, пустился во все лопатки к тетке Варваре, рассказал ей, что случилось.

— Какой еще столетний заяц?

— То был мельников осел, — улыбнулся юноша. — В другой раз я расскажу тебе, батяня Никоарэ — отец Никодим, и про другие чудеса, случавшиеся со мной в жизни. А теперь уже некогда рассказывать: сейчас государь прибудет.

— Скажи, Ионуц, для чего ты вдруг свернул на эту тропку, а не пошел напрямик мимо людей?

— Да разве это другая тропка? Я и не приметил.

— Слушай, парень, не оскверняй уста свои ложью.

— Что за ложь, батяня Никоарэ?

— Почему ты обошел старшину?

— Какого старшину, батяня Никоарэ и отец Никодим?

— Да ты что по-бабьи поворачиваешься? Уж будто и не знаешь, о каком старшине говорю?

— Знаю, батяня.

— Так зачем же ты его обходишь?.. Застыдился, что он простолюдин, а ты стал боярским сыном?

— Нет, отец Никодим. Причина иная: стоит деду Кэлиману увидеть меня, он сразу начинает дразнить: «Хе-хе, как дела, жеребчик?» А мне стыдно, что он зовет меня жеребчиком на людях, да еще при женщинах.

Скрывая улыбку, монах отвернул в сторону лицо, заросшее белокурой бородой.

Юноша жалобно продолжал:

— Знаю, отец Никодим, что многогрешен я и недостоин своих братьев. Нет такого дня, чтоб родитель наш не хвалился вами. Встанет с постели и начинает: «А сыны-то у меня во какие!» Так он о вас говорит. А на меня смотрит, как на малую букашку.

— Он еще не верят в твои силы. Ты же еще дитя.

— А вот маманя уже побаивается, что я упорхну скоро из-под ее крыла.

— Какая маманя?

— А я и позабыл, что ты отрекся от всего мирского и нет у тебя ни отца, ни матери. Маманя — это ее милость боярыня Илисафта Ждериха. Раньше бывало, как ворочусь с пастбищ, ищу ее по всем комнатам и нахожу на кухне, где она печет хлеб. Она мне всегда преподносила печеного жаворонка с глазами из угольков. А коли заставал ее у квашни с тестом, то она выгоняла меня кочергой. А теперь отдает мне поклон и дивится моим усикам. Вот и решил я, что вышел из детского возраста. И цыганочки тоже, замечаю, сторонятся меня.

— И это уже заметил?

— Заметил. Я и конюшему сказал. А. он смеется: «Ишь, возомнил!» Да еще велел цыганкам, что служат в покоях мамани, вышить мне платок. «Пусть вытирает платком молочко на губах», — смеется он. Видишь, отче, сколько у меня горестей. А тут еще старшина Кэлиман насмехается: «Хе-хе! Как дела, жеребчик?» Каково мне!

Юноша вздохнул, но тут же заулыбался.

Слева и справа от дороги стеной стояли ратники; вся местная знать во главе с его преподобием Иосифом шествовала к берегу Немцишора. Отец Никодим занял место среди бояр, за ним последовал и Ионуц. Людское море недвижно застыло в лучах жаркого солнца. Был десятый час утра. Заиграли трубы. Перед монастырем воды речки уходили в землю, обнажив усыпанное галькой дно. Преподобный Иосиф остановился в этом месте, дожидаясь княжеского поезда.

Всадники в сверкающих латах и шлемах осадили коней. Князь окинул взором окрестности. Отроки, не медля, взялись за поводья и стремена княжеского коня. Как только спешился князь, очутились на земле и ратники. Княжич Алексэндрел, белобрысый государев наследник, легко соскочил с коня. Он был, как и отец, в одеянии из веницейской парчи, в собольей шапке и сафьяновых сапожках. Трое сопровождавших князя сановитых бояр — сучавский гетман и портар [24] Бодя, Тома-логофэт [25] и Юга-постельничий — оставили коней служителям н поспешили к броду.

Певчие грянули славословие: «Тебе слава подобает…»

Штефану-водэ шел в ту пору сороковой год. Лицо его, опаленное весенним ветром, было чисто выбрито, усы чуть приметно серебрились. Губы крепко сжаты, взгляд зеленых глаз пронзителен. Он был приземист, но людям, стоящим в десяти шагах от него, казалось, что они смотрят на него снизу вверх.

Хор продолжал петь славословие.

Владыка Иосиф, размахивая кадилом, двинулся вперед между дьяконами, державшими свечи, затем, приняв в руки святое Евангелие, протянул его государю, дабы он приложился к эмалевым образкам, крестом расположенным на окладе.

Князь перекрестился и поцеловал Евангелие, затем взглядом приказал сыну поступить так же. Народ и сановники поклонились в пояс славному господарю. Преподобный Иосиф поцеловал княжью руку с золотым перстнем-печаткой. Князь в ответ поцеловал руку старца. Тут же монастырский кравчий поднес князю хлеб-соль. Штефан отломил кусок калача и, коснувшись его губами, торопливо двинулся дальше. Речная галька захрустела под копытами коней. Заметив, что владыка Иосиф с трудом поспешает за ним в тяжелых своих ризах, Штефан остановился на мгновенье и, улыбнувшись, зашагал медленнее рядом с монахом.

«У настоятеля борода дремучая, а тело тучное, — улыбаясь, думал про себя младший Ждер, жадно впитывая все глазами. — Хочет заговорить, да одышка не дает. Поглядывает в отчаянии на господаря, словно просит: «Шагай помедленнее!»

Княжич Алексэндрел тоже это понял: улыбается, баловень, отворачиваясь и озирая небо и окрестности. А вот заметил Маленького Ждера и увидел, что тот смеется без всякого стеснения. На миг взгляды их встретились. Ионуц понял, что княжич вспомнил про него. «Обрадовался, — подумал он. — Мы ведь однолетки. Покажу ему свои охотничьи хитрости».

Медленно двигался княжеский поезд, но достиг наконец ворот обители. Князь Штефан остановился, нетерпеливым движением коснулся пояса, на котором обычно висела сабля и кинжал с рукояткой из слоновой кости. Тотчас подошел третий спэтар [26] Кириак Стурза, поднес ему прямой меч с крестовидной рукоятью, усыпанной рубинами.

— Святой отец, — молвил князь, подходя к Иосифу, — войди с клиром в храм, а я покажусь народу. Потом приду, дабы выполнить долг свой.

И, не дожидаясь ответа, кивнул отрокам, державшим коней под уздцы, Поднявшись в седло, он вознес меч над головой. Народ опустился на колени и затих. Первые ряды, казалось, не смели поднять глаза на светлый лик господаря. Но молдаване, хитрецы по природе своей, кривя шею, старались разглядеть его украдкой.

Штефан тронул поводья и проехал несколько шагов на белом своем скакуне… Взглянул на послушную толпу, сгрудившуюся на пустыре до самой больницы и до первых улиц села. Тут собралось больше двадцати тысяч человек. Колокола уже не гудели, последние отзвуки благовеста дрожали в тишине.

— Пусть люди поднимутся, — повелел князь, — взглянут на своего господаря и на его наследника Алексэндрелу-водэ.

Спешившиеся конники, следившие за порядком, повторили слова Штефана; людской шепот вихрем пронесся в толпе; народ поднялся с шумом набегающей волны. Мужчины встряхнули кудрями, женщины поправили платки. Несколько женщин боязливо вскрикнули, увидя князя где-то в вышине, в сверкании солнечных лучей.

— Народ православный, — проговорил князь, поднимая к правому виску рубиновую рукоять меча. — Вот знак нашего княжения во имя божьего закона и устроения нашей земли. Желаем всем благополучия и достатка. Пусть знает и простой люд, что суд наш вовек не сойдет со стези справедливости, указанной нам всевышним владыкой жизни и смерти.

Ближние ряды с удивлением и страхом внимали этим словам и передавали их задним, — в толпе пробежал шепоток. Вдруг раздались истошные вопли. Народ заволновался. Вопила женщина. Князю доложили, что она, впав в великую робость, произвела на свет младенца.

Князь улыбнулся.

— Из каких мест эта женщина?

Люди расступились, открывая господарю путь к месту происшествия. Бабы в платках, прикрывавших высоко уложенные волосы, окружили роженицу. Одна из них подняла в солнечных лучах младенца, запеленатого в материнскую шаль… Алексэндрел-водэ рассмеялся, услышав, как верещит дитя. Князь сурово взглянул на него, но тут же с улыбкой повернулся к народу, ожидая ответа.

— Она родом из Дрэгушень, государь, — пояснил высокий костлявый старик, пробиваясь к нему в толпе.

Князь вгляделся в него и тут же узнал.

— Благодарствую за ответ, старшина Кэлиман. Вижу, ты явился на правый суд.

— Пришел, государь, как ты повелел, — смиренно ответил Некифор Кэлиман, искоса поглядывая на удивленных соседей.

— Правильно поступил, старшина. Ответь еще на один вопрос. По голосу мне трудно определить, кто родился — мальчонка или девочка?

— Мальчонка, государь…

— Быть ему нашим крестником. Пусть назовут его Вознесением, в честь нынешнего праздника. По прошествии сорока дней доставь его, старшина, к нашему двору вместе с матерью и с отцом. Отдаю тебе в учение младенца, нареченного Вознесением, вырасти из него княжьего охотника.

— Повеление твое, государь, будет исполнено в точности. А пока суд да дело, дозволь, светлый князь, обмыть крестины, поднять кружки во славу твоей светлости.

— Старшина Кэлиман, — ответил князь, — обожди, покуда государь ваш выйдет из храма; дождись решения суда, а уж потом беритесь за чарки. Скажи мне, справляешься ли ты еще со службой?

— Благодарение богу и тебе, государь, — ответил старик. — Справляюсь покуда. Грех жаловаться, силушек хватает. Знаю, однако, что подойдет мой срок, и научил я своих сыновей княжеской службе. Семеро их у меня, и все они княжьи охотники. А тому четыре года, вспомнив, что жить нам не вечно на этой земле, заказал я Савве-плотнику гроб… Иной раз, дабы вспомнить о душе, предавался печали, государь, и ложился в этот гроб. А прошлой весной сыны мои, увидя, что я крепок и все не умираю, спустили тот гроб с чердака и теперь насыпают в него ячмень коням.

Штефан развеселился; а народ в дальних рядах, не знавший, о чем речь, тоже смеялся, глядя на него.

С просветлевшим лицом вступил князь под своды святой твердыни и направился к храму. Не задерживаясь, прошел среди монахов и целого леса свечек к чудотворной иконе богоматери, кисти евангелиста Луки, подаренной еще в старые времена монастырю византийским императором Палеологом; по случаю праздника икона богородицы была украшена белыми пеленами, сверкавшими при свете мерцающего пламени свечей, словно весенние цветы.

Мощно звучал хор под сводами храма. После поминального богослужения князь прошел к гробнице Штефана-водэ Мушата, зажечь свечу на каменной плите. За ним последовали княжич и бояре с притворно печальными лицами. Князь же выглядел спокойным. Но в душе его горестными стихами звучали строки из летописи рода Мушатов:

«А Штефан-водэ из рода Мушатов убил Илиеша-водэ Мушата;

А Роман-водэ, сын Илие, убил своего дядю Штефана-водэ;

А Роман-водэ погиб от яда;

А Богдана-водэ Мушата убил родной его брат Петру Арон-водэ;

А Штефан, сын Богдана, отсек голову Петру Арону-водэ».

Князь погладил сына по голове: княжич поднял на него глаза, и Штефан ласково ему улыбнулся. Но улыбка тут же погасла. Князь вышел пасмурный из святой обители и повелел Томе-логофэту обвязать зеленым шнуром грамоту, заготовленную для старшины Кэлимана, и приложить к красному воску малую печать. Пусть явится сам старшина и услышит правое решение, которого добивался он столько лет. И пусть сельские старосты водворяют на место межевые камни, как было в старину. А его милость пыркэлаб Чопей пусть пожертвует дар какой-нибудь обители во искупление насилия, совершенного им, и обиды, нанесенной достойному государеву служителю.

Солнце стояло высоко в небе. Был двенадцатый час. Монастырские кухни стали отпускать еду для бедноты.

В палате настоятеля поставили столы для трапезы государя и его бояр.

Лишь теперь Маленький Ждер осмелился подойти к князю. Подвел его отец Никодим.

— Это и есть меньшой нашего конюшего Маноле? — улыбнулся Штефан.

— Он, государь. Княжич Алексэндрел знает его с прошлого года, когда они вместе тешились охотой.

— Знаю. Я видел тебя и раньше. Тебя звать Ионуцем.

— Ионуцем Черным, государь, по прозванию Маленький Ждер.

— Можно бы удивиться такому прозвищу, не будь оно написано на твоем лице, — улыбнулся князь. — Стало быть, охотничьему мастерству ты учился у старшины Кэлимана?

— У Кэлимана, светлый государь.

— У него и охотничьи собаки есть, и ястреба, — пояснил княжич.

Штефан изобразил на лице изумление.

— У тебя собаки? — спросил он, хлопнув Ионуца по плечу.

— Сука Долка и кобель Бора, государь. И один-единственный ястреб, которого я притравил к перепелам.

Алексэндрел опять пояснил:

— Тут нужно терпение и терпение. Только через восемь месяцев удалось приучить ястреба.

— Как же ты его притравливал, Ждер? — удивился Штефан.

Паренек весь раскраснелся от удовольствия.

— Светлый князь, поначалу я продержал его голодным.

— Кого его?

— Ястреба, государь. Звать его Стрелой. Продержал я его два дня без пищи, потом стал бросать ему кусочки мяса. Дед Кэлиман научил. От него же у меня и рукавица из железной проволоки, которую я надеваю на правую руку. Я левша, государь, а потому надеваю рукавицу на правую руку. Кладу на эту рукавицу кусочки мяса, ястреб прилетает и клюет. Так я его приучил прилетать на мою руку. Свистну, он и прилетает. А то кричу: «Стрела, сюда!» — он тут как тут. А научив, стал я его притравливать к перепелкам. Ястребу по вкусу перепелиные головы. Клюет их и клекочет от удовольствия. Потом выхожу в поле. На голове ястреба, повыше клюва, привязываю на ремешке серебряный колоколец. Долка поднимает птицу, я отпускаю ястреба. Он летит стрелой и настигает дичь. Я — за ним следом. Ищу его, нахожу по звону колокольчика в траве или жнивьях, отнимаю птицу и отдаю ему голову. И сажаю опять на рукавицу. Нынче я привез для твоей трапезы, государь, перепелок с Тимиша, и конюший Маноле Черный повелел мне поцеловать твою руку и сказать от его имени, что все ладно и тебя, мол, государь, дожидаются в Тимише.

Князь окинул паренька долгим взглядом.

— Какую службу справляешь в Тимише?

— Всякую, какая придется, государь. Помогаю старшему брату Симиону. То ожеребится кобыла, то надобно усмирить жеребца. Мы — рудометы.

— Так ты и к этому делу приучен?

— Приучен, государь. Батяня Симион укрощает одного норовистого копя, а я другого. Он скачет, словно кузнечик, в одну сторону, я — в другую.

— Сдается мне, сын мой, — повернулся к княжичу Штефан, — что ты хочешь попросить себе Ждера в слуги и товарищи. Коли так, подай руку Ионуцу Черному и усаживайтесь рядом за стол. Отец Иосиф, благослови хлеб и мясо, насыщаться коими мы бы не были достойны, если бы господь посылал нам свои дары по делам нашим…

Настоятель благословил трапезу. Кравчие стали подавать князю яства на серебряных блюдах. Каждый из кравчих первым отведывал кушанье. Подошел чашник и, налив вино в кубок, отпил из него глоток.

Клирошане, разноголосо откашлявшись, разом грянули любимый князем сто третий псалом, да так, что потолок и окна задрожали:

Благослови, душа моя, Господа!
Господи, Боже мой! Ты дивно велик;
Ты облечен славой и величием.
Глаза князя затуманились. Он слушал в глубокой задумчивости, а сотрапезники меж тем усердно трудились над яствами. Служители приносили все новые блюда, подливали вино, вытирали ручниками ладони гостей, поднятые над плечами. Гости переговаривались шепотом. На крыльце, недвижные, словно каменные изваяния, стояли на страже ратники в латах. С улицы доносился гомон людей, толпившихся на солнцепеке за стенами обители.

— Отец Иосиф, — проговорил государь, — позови ко мне благочестивого Никодима. Пусть сядет по левую руку мою. Любо мне слушать сына Ждера.

— Он был сыном Ждера, великий государь. Ныне он смиренный инок, отрекшийся от всего мирского.

— Хорошо. Люб мне этот инок. Он побывал и на святом Афоне?

— Побывал, государь. Только этой весной воротился.

— И преуспел в своем тайном учении?

— Светлый князь, — ответил вполголоса настоятель, — Никодим преуспел в новом учении об откровении святого Иоанна Богослова. Именно тебе, государь, надлежит услышать, что говорит благочестивый монах.

— Значит, он может толковать откровения Апокалипсиса? Добро. Оттого и велю — позови сюда инока.

Услышан повеление, иеромонах Никодим подошел к князю и смиренно опустился на скамеечку слева от него.

— Благочестивый Никодим, — заговорил Штефан, отодвигая от себя серебряные блюда, — нынче думы мои о том, о чем мы с тобой уже толковали однажды. Борения духа исполнены печали. Если честные бояре и благочестивые монахи соизволят замолчать, я хотел бы услышать голос, что раздался в откровении Богослова в главе девятнадцатой.

Настала тишина за невеселой княжеской трапезой. Впрочем, такими нередко бывали трапезы и утехи князя. Лицо отца Никодима, словно преображенное воспоминанием, вытянулось, побледнело. Маленький Ждер взглянул на брата и устрашился. Губы монаха беззвучно шевелились. За тем — сперва хрипло и отрывисто, потом все ровнее — полилось горестное предсказание:

— «После сего я услышал, — произносил он, полузакрыв глаза, строки Апокалипсиса, — после сего я услышал на небе громкий голос как бы многочисленного народа, который говорил: «Аллилуйя!» Спасенье и слава, и честь, и сила господу нашему.

И увидел я отверстое небо, и вот конь белый, и сидящий на нем называется Верный и Истинный, который праведно судит и воинствует.

Очи у него как пламень огненный, и на голове его много диадим. Он имел имя написанное, которого никто не знал, кроме Него Самого.

Он был облачен в одежду, обагренную кровью. И воинства небесные следовали за ним.

Из уст же его исходит острый меч, чтобы им поражать народы».

— Светлый государь, — проговорил монах сдавленным голосом, — этот воин на белом коне — новое слово закона Христова. Приспело время, когда воин должен призвать венценосцев ополчиться на зверя, угрожающего народам. Зверь этот — Мехмет-султан. У него семь голов, сиречь все смертные грехи. И десять рогов, сиречь угроза десяти заповедям. И писано, что воин на белом коне встретит его и поразит и прольет мерзостную кровь его.

Князь вздохнул. Лицо его прояснилось. Он протянул чашнику кубок. Алексэндрел-водэ толкнул товарища локтем. Воспользовавшись удобным случаем, оба юноши незаметно выскользнули во двор.

ГЛАВА III В которой повествуется о крестовом братстве и прочих делах, волнующих юношей всех времен

В ту весну года 1469-го расцвела и быстротечная весна их жизни. С высокого крыльца игуменской палаты четко видны были горы, освещенные полуденным солнцем, и долина Немцишора, вплоть до Браниште затянутая серебристой дымкой. По двору обители сновали монахи. Только латники застыли на своих местах как изваяния. Когда княжич спустился по ступеням, страж, стоявший у нижней ступени, вздрогнул, отставил ногу и стукнул копьем о землю. Алексэндрел улыбнулся ему. Но усатый латник продолжал стоять недвижно и хмуро.

— Это албанец, — пояснил княжич. — Он стоит у дверей государя. — Таких всего пять. Отец привел их с собой из Валахии. Младенцем они носили меня на руках.

— Атанасий, — повернулся он к воину, — сегодня ты не ел, не пил.

— Успеется, — строго молвил воин.

— Чуешь, какой дух несется из кухонь?

Воин промолчал. Княжич, смеясь, удалился со своим товарищем. Двое товарищей Атанасия, скрытых в тени за лестницей, высунули головы в шлемах и, обменявшись с ним скупыми словами, двинулись за юношами, следя за ними издали.

На пустыре за стенами монастыря толпа поредела. Крестьяне отошли к повозкам, стоявшим в конце улиц и во дворах. Во всех проходах подвижно стояли по три наемника. За цепью воинов сновали люди, отовсюду неслись звуки веселья, ибо народ приступил к еде и питью.

Пареньки прошли вдоль стен и, остановившись у церковки святого Иоанна, стали глядеть в низину. Прямо под их ногами был склеп, в котором покоились черепа усопших монахов. А вокруг на лужайках цвели голубые колокольчики.

— Князь держит меня при себе на всех собраниях и трапезах, — пояснил Алексэндрел. — Говорит, так полагается. Приходится покориться. А как станет невмоготу, подойду к нему, прижмусь к его плечу. Коли погладит меня по лицу — значит, я волен идти, куда хочу. А не погладит, я вздыхаю и остаюсь на месте. У тебя, Ионуц, нет таких горестей.

— У меня своих хватает, — ответил Маленький Ждер. — Ничего, все горести проходят, как говорит отец.

— Какие же могут быть у тебя печали, Ионуц?

— Да мало ли их, княжич! Особенно, когда жеребятся кобылы и братец Симион кричит на меня. На служителей он не кричит. Только на меня. Говорит, что хочет сделать из меня рудомета и коваля. Государю Штефану нужны добрые ратные кони. А если не выйдет из меня истинного рудомета и коваля, то останутся государевы полки без коней; кобылы могут выкинуть и сгубить жеребят.

Лицо княжича осветилось вялой улыбкой, обнажившей мелкие зубы. Во всем облике этого юнца с белобрысыми усиками проглядывало какое-то беспокойство, неуверенность.

— Что же ты делаешь? Убегаешь?

— А то как же! Но стоит ему протрубить в бучум [27], я мигом ворочусь. В малолетстве однажды я не воротился, так он меня крепко отколотил. Знаешь, какие у братца кулаки? У тебя, княжич, не бывает такой докуки.

— Такой не бывает. Зато у меня нет ястреба и я не выхожу один в поле охотиться…

— Знаю. И в пруду у мельничной плотины не купаешься. И не подстерегаешь цыганочек конюшихи Илисафты, когда они собираются на посиделки. Зато ты — княжич, а потом сделаешься господином над нами и над всеми нашими владениями. Думаю, все-таки лучше быть князем.

— Ты уж говорил мне это, а сам хочешь оставаться Ионуцем Черным.

— Верно, княжич.

— Я бы тоже хотел быть просто Сэндрелом. Но отец все стращает меня, все говорит про долг и обязанности венценосцев, ибо власть их от бога и надлежит им употребить ее на пользу людям. Жизнь их, говорит он, бедна радостями и утехами. Все в их руках, но всем владеют они не для себя. Смерду и бедняку дозволено ошибаться и грешить. У повелителей дело иное — на них возложен всевышним великий долг. Вот и приходится мне учиться у наставников греческому и сербскому, знакомиться с изречениями Стагирита и блаженного Оригена.

— Таков уж удел твой, княжич.

— Думаешь, я не знаю? Прибавь к тому еще и другие удовольствия: тетка моя Кяжна водит меня по всем гробницам молиться за упокой души наших родичей, павших насильственной смертью. А младшие мои братья льют слезы по родительнице своей княгине Евдокии. Во дворце только и вижу, что собрания бояр, да слышу гневный голос государя. Снаружи — воины стоят на стенах. Бояре только и говорят, что о жалобах, об отнятых вотчинах, о казнях злодеев, о войнах. Знаю, такова участь князей, и стараюсь быть достойным ее. Но тебе хочу доверить одну тайну.

— Говори, княжич. Я слушаю.

— Нет, Ионуц. Ты должен сперва понять, что я открываюсь тебе, как близкому другу.

— Понимаю, княжич. Радуюсь и благодарствую.

— Ты мне понравился еще в прошлом году, при первой встрече. Увидел, что ты прилежен и многому научен. И душа у тебя смелая и верная.

— Государь, не достоин я такой похвалы.

— Не смейся, Ионуц. Я открою тебе тайну. Только поначалу побратаемся, чтобы никто на свете, кроме тебя, не узнал того, что я тебе скажу.

— Такая это страшная тайна?

— Великая тайна.

— Понимаю: любовная тайна. Выходит, ты куда счастливее меня, княжич.

— Почему?

— Потому что у меня таких тайн еще нет.

— Больно ты сметлив, — укорил Алексэндрел своего товарища. — Может, я и познал любовь, да счастливее не сделался. Уж лучше бы ее и вовсе не было.

— Полно, княжич, ты, поди, и сам не веришь своим словам.

— Ты прав. Лучше бы не было кое-чего другого. И прежде всего — ученья по указке наставников. Ты не знаешь, какая это мука!

— Сохрани меня господь! Зачем мне этакая напасть? Чего ты смеешься, княжич?

— А вот когда явишься ко двору в Сучаву, как повелел государь, так и тебе придется учить сербскую грамоту и зубрить стихи Гомеровы.

Ионуц задумался, хмуря брови.

— Или ты посмеешь ослушаться государя?

— Нет. В Сучаву я приеду. Люб ты мне, княжич, да еще и то любо, что хочешь доверить мне свою тайну. А только учение и наставники мне ни к чему. Я должен сделаться рудометом и ковалем, как решил батяня Симион. Отец Никодим хочет учить меня грамоте, а батя не хочет.

— Какой батя?

— Конюший Маноле Ждер. Твердит: «Зачем много учиться, в голове будет мутиться». Он и сам грамоте не разумеет, так зачем же она мне? Отец Никодим учен за всех нас. Хвала господу, что умеем делать другие дела — поважнее, а уж без грамоты как-нибудь проживем. Азбуке-то, может, меня и научили бы, да наш священник отец Драгомир неграмотен. Намедни узнал я, что наш дьячок Памфил — звездочет и книжник. Так и он говорит, что боярину и воину нечего тратить время на пустяки. Монахи читать горазды, дьяки — писать, и хватит. Чему смеешься, княжич?



— Выходит, твой брат, отец Никодим, один свихнулся из всех вас?

— Так говорит и мой батя, Маноле-конющий. А отец Никодим говорит, что это мы обезумели. К чему войны, богатства, должности? Все это суета сует, ибо человек — всего лишь зыбкая тень на земле. Жить надо духом. Услышав такие слова, конюший выходит из себя, кипятится, а потом, успокоившись, просит у отца Никодима прощения. А теперь, княжич, открой мне свою любовную тайну. Что там ни говори иеромонах Никодим, а мне такая наука по душе.

— Для него это тоже суета сует?

— Тоже. Да не верю я ему. А уж как хочется изведать неизведанное.

— Так ты еще не знал любви?

— Нет, княжич. Живу я на конном заводе в Тимише. Хожу на охоту. Ловлю форель. Умею стрелять из лука. Еще умею разводить костер в любом месте и в любую погоду — и в дождь и в снег. А то, о чем ты говоришь, неведомо мне.

— Что ж, вызволим тебя из глухомани — побудешь со мной, узнаешь свет.

— Верно. И государь так повелел. А матушка зашила мне в кушму и в кунтуш наговорного чабреца. Может, и мне достанется такая радость.

— Непременно, Ионуц. И тогда сердце у тебя так и зайдется. Ну, слушай мой рассказ. Только сперва побратаемся.

— Изволь! — коротко и радостно ответил Маленький Ждер.

Он достал из ножен кинжал с рукоятью из оленьего рога и потрогал пальцем острие. Но прежде чем засучить рукав на правой руке, он внимательно прислушался, затем повернулся к углу церкви, где остановились латники-албанцы. Кто-то пронзительно и жалобно просил, чтоб его пропустили. Юноши прервали разговор. К ним, оторвавшись от стены, двигалось кособокое, тщедушное существо. То был аскетического вида инок с высоко приподнятым левым плечом, отчего левая его нога казалась короче. Шагая, он припадал на эту ногу.

— Дозвольте предстать перед его светлостью Алексэндрелом-водэ, — жалобно твердил он, отмахиваясь от воинов. — Хочу увидеть его и поклониться ему. Нынче он привиделся мне во сне: авось принесу ему пользу. Благослови тебя господь, князь-батюшка, — продолжал он, останавливаясь перед юношами. — Вижу, с тобой Маленький Ждеренок. От такого товарища мало проку.

— Кто ты, благочестивый инок, и что тебе от нас нужно? — недовольно морщась, спросил Алексэндрел.

— Не гневайся, княжич. Я — Стратоник, убогий инок обители здешней. Служу в больничной палате, где отец Ифрим умело врачует безумцев.

— Будь здоров, отец Стратоник. Почему же тебе не по нраву мой товарищ?

— Не по нраву? — удивился тщедушный инок. — Разве я говорил, что не по нраву?

— Говорил. И еще намекал, что у тебя ко мне дело.

— Что ж, раз говорил, значит, есть на то причина. Вот какое дело у меня к твоей милости: будучи учеником отца Ифрима, лекаря, я искал в этот святой день две травы: царь-зелье и дымянку. Вот они тут, в моей котомке. А за пазухой у меня пузырек с отваром корня царь-зелья. Доброе снадобье против твоего недуга, против кашля. Благословили его и девяносто девять дней держали у чудотворной иконы. Я предстал пред светлое лицо государя, и он дозволил мне найти тебя и отдать этот святой дар. А что касается Ждеренка, то это уже другая притча.

— За снадобье спасибо, отец Стратоник. Остается тебе сказать, чем плох мой товарищ.

— Может, он и не плох, светлый княжич, и я, недостойный и смиренный инок, ошибаюсь. А дело вот какое: преподобному архимандриту нашему отцу Ифриму ведомы не только травы от обычных недугов, но и способы врачевания безумия, кои узнал он от ляшского врача в ту пору, когда учился в Варшаве. Как приведут к нему больного, он его сперва усердно осматривает. И кару налагает на него в зависимости от силы безумия. Там у нас в больнице разные бочки с водой. Если больной не совсем свихнулся, его сажают в воду по пояс. Если свихнулся больше, сажают по грудь. Тех, кто совсем лишился ума, держат в воде по самую шею. Привязывают и держат. Если человек начинает исцеляться, его переводят в бочку, где воды поменьше. Так было и со мной, княжич. Сперва держали меня в воде по шею, потом — по колено. Потом я совсем пришел в разум и теперь, благодарение господу, хожу на свободе и помогаю другим. И дошел до нашей обители слух, что сей юноша, сынок конюшего Ждера, стреляет из лука так, что ни один воин не может с ним сравниться.

— Умение похвальное, отец Стратоник.

— Я так же думаю, княжич. И еще слышал я, что у него две собаки, приученные к охоте, и ястреб с черным клювом.

— А разве есть тут что-либо плохое или постыдное?

— Нет, твоя светлость. И еще слышал я, что он пропадает с утра до позднего вечера на охоте, так что и об еде забывает. А когда вернется утомленный и голодный в шалаш свой при конном заводе, то брат ругает его и колотит. Истинно говорю?

— Истинно, — удивленно подтвердил Ионуц.

— А коли истинно, скажи мне, сколько тебе стоили собаки?

— По золотому каждая.

— А ястреб?

— Один золотой.

— А много ли ты ловишь перепелок?

— Когда как.

— И осужден ты непременно есть такую дичь?

— Я не ем перепелок, святой отец.

— И откуда же у тебя такие большие деньги, чтобы заплатить за собак и ястреба?

— Конюший дал мне.

— Тогда и ему грозит беда. А тебе, Маленький Ждер, мой совет — будь начеку: стоит узнать о тебе отцу Ифриму, он тебя тут же засадит в бочку по самую шею. Получай, княжич, отвар царь-зелья. Будь здрав и веселись с этим безумцем.

Юноши смеялись до слез, весело глядя друг на друга.

А потом Ионуц вытер о полу кафтана лезвие кинжала и, коснувшись острием жилы у запястья правой руки, извлек капельку крови, не больше бусинки. Протянул руку товарищу, и тот слизнул кровь кончиком языка.

Алексэндрел взял, в свою очередь, кинжал, но замялся. Пришлось Ждеру надавить острием и тогда уж слизнуть каплю крови.

— Поклянись, побратим, что сохранишь тайну, — приказал княжич.

Ионуц перекрестился.

— Клянусь душой своей и гробом матушки моей, которой давно уже нет и которой я ни разу не видел.

Оба стояли, устремив взор в небо, синевшее над лесистой горой Плешу. Щедро лился полуденный свет, благоухали цветы.

— Слушай же, Ионуц, — ласково заговорил Алексэндрел-водэ, схватив за руку своего товарища. — Бывают дни, когда я пытаюсь освободиться от моих наставников и от заточения. Я, мои сестры да тетка Кяжна живем, словно в темнице. И так будет, пока не придет новая княгиня и не повеселеет двор. И условился я с Григорашку Жорой, вторым постельничим, чтоб он сопровождал меня в моих вылазках. Князь доверяет Жоре. Потому и отдал он меня под его присмотр и бережение и дозволяет ему брать меня с собой. И вот в великой тайне повел меня Григорашку Жора в место, называемое Двором Македона. Там живет старая его приятельница, боярская вдова, княгиня Костаида. Потешился я там вдоволь. А потом захотелось побывать и в других местах. Когда в ту осень государь отъехал на рубеж Покутья [28], я опять остался под присмотром Жоры. И отправились мы в более отдаленное место под Дорохоем. Только мы успели расположиться на отдых, как прибыли гонцы, оставленные Жорой при дворе. Государь звал нас в войско. Мы не мешкая поскакали. На пути к Черемушу, где был стан государев, застал нас вечер около боярской усадьбы. Постучали мы в ворота, попросились на ночлег. Приняли нас с почетом. Двор богатый, челяди много. Усадьба боярина Ионаша. Хозяина уже нет в живых. Супруга его княгиня Тудосия приняла нас, и тут же показалась и дочь ее княжна Наста. Княгиня рассказала нам со слезами на глазах про своего усопшего мужа и угостила плодами абрикосового дерева, выросшего из косточки, завезенной боярином Ионашем из Анатолии. Добрые, румяные плоды. А я глядел на княжну: щечки ее подобны этим самым абрикосам. Она смеялась и краснела, довольная моими речами. Я сжал ей ручку и почувствовал вдруг удар в сердце, который и тебя не минует. Настанет твой черед, и ты познаешь печаль и радость, как и я. Григорашку Жора, заметив, что глаза мои сперва вспыхнули, а потом разом потухли, предложил княгине Тудосии пойти посмотреть больших ляшских рысаков, которыми она похвалялась. Надо непременно сказать государю об этих конях, коим нет равных в Молдове, — твердил он. Наши кони быстрые, но низкорослые, ляшские скакуны высоки, спины у них широкие, — как раз, чтобы носить крыжаков [29] закованных в латы.

Так улещал Григорашку княгиню. Остались мы с Настой вдвоем. Я собрался было сказать ей сразу, какой огонь пожирает меня, взял ее за руку, да так и не мог вымолвить ни слова. А она все смеялась. Тогда я обнял деву. Но пришлось сразу же отпустить ее: княгиня Тудосия уже спешила обратно, попросив Григорашку досказать свои истории при всех, чтоб и дочь ее послушала. Княжна внимала ему с таким видом, будто совсем обо мне забыла, будто меня там и не было. То и дело смеялась, показывая зубки. Вот тогда-то и стало меня припекать, точно на костре, то с одного, то с другого боку. Я двигался, позванивал то саблей, то шпорами. А она словно не видела и не слышала меня.

Сам понимаешь, что ночью я глаз не сомкнул. Вертелся в постели, пока не проснулся Жора и не спросил, что со мной. Я ответил, что со мной ничего. Тогда он рассмеялся и посоветовал выйти на воздух, освежиться. На дворе тихая осенняя ночь, светит месяц.

Оделся я на скорую руку и вышел… Наши сторожевые стояли у ворот. Псы уже утихомирились, лунный свет лился в открытое окно. Я подошел неслышными шагами и увидел сидевшую у окна княжну Насту. Она испугалась, слегка вскрикнула. Я удивился и спросил: неужто она не видела и не слышала меня?

Нет, она не видела меня, не слышала моих шагов. Я поверил ей. Взял ее за руку, и она не отняла руки. И опять решил я открыться ей и не нашел нужных слов. Хотел было пробраться в окно, поближе к ней, да решетка помешала. Когда настанет час и я, по божьему изволению, сделаюсь господарем, я отменю этот досадный обычай в боярских хоромах.

— Княжич, — заметил Младший Ждер, — все люди, будь то молдаване, ляхи, венгры, забирают окна решетками, коли хотят сберечь свои сокровища.

— Ты слушай, что я говорю, Ионуц. Я все равно нарушу этот обычай. Видя, что от разговоров мне не легче, а решетка не пускает, притянул я к себе Насту и коснулся губами пушка на абрикосовых щечках.

— Выходит, абрикосы пришлись тебе по вкусу, княжич.

— По вкусу.

— А я еще ни разу не отведал даже самой малости.

— Тут малость не насытит, Ионуц, поверь. Хотелось мне гораздо большего. До боли хотелось. А лукавая дева смеялась. «Если соскучишься по мне, князь, приезжай опять. Мне пути в Сучаву заказаны. А ты господин всему и можешь ехать, куда тебе угодно. Только не задерживайся долго, а то у нас родичи в ляшской земле. Как только справимся у себя в вотчине, уедем к ним во Львов».

Вот и все, чего я добился в тот вечер. Пошел я к себе, улегся и опять стал гореть на медленном огне. Одно сказать могу: с тех пор я лишился покоя. На второй день отправились мы к государю в его стан на Черемуше. Прикидывал я по-всякому, как бы снова попасть в Ионэшень. Не вышло. Господарь держал меня при себе. Он хмурился и посылал отряд за отрядом в земли ляшского короля, покуда не явились каштеляне с замирением. Потом, как настал мир в Покутии, воротились мы в Сучаву, и господарь взял меня с собой в Нижнюю Молдову. А по возвращения из Нижней Молдовы мы с Григорашку Жорой решили наведаться в Ионэшень. Придумал Жора причину, и батюшка отпустил меня с ним с положенной стражей. Подъехали мы к той усадьбе с забранными решеткой окнами, над которыми светила полная луна, сердце так и замерло. А когда служители открыли ворота и поведали, что боярыни гостят у родичей, у меня опустились руки. Гляжу на Григорашку Жору и спрашиваю: «Что делать? Поджечь усадьбу? Пуститься с отрядом грабить ляшские земли? Вонзить саблю рукоятью в землю и кинуться грудью на острый клинок?» — «Не надо ничего такого делать, княжич, — отвечал мне Григорашку Жора. — Подожди до весны, когда зацветут абрикосовые деревья…»

Вернулись мы в Сучаву. Григорашку выбрал верного служителя и отправил его во Львов. И находился тот служитель во Львове пять недель. И на вторую неделю великого поста воротился с ответом, и сказано было в нем, чтоб я непременно помнил, что абрикосовые деревья стоят по-прежнему в Ионэшень и скоро опять зацветут. Вот они и зацвели. А у меня душа томится.

— Тебе люба Наста, княжич и побратим мой? — мягко спросил Ждер.

— Люба.

— Нынешней весной ты еще не видел ее?

— Нет, не видел. Невозможно было переступить запрет государя. Недавно Григорашку Жора снова послал своего служителя в Ионэшень с грамотой. Вся усадьба в цвету. А моя милая улыбалась и смотрела на посланца умильно, словно ждет меня. Я и ответ от нее получил.

— Добрый ответ?

— Добрый, думается мне: «Те, что смеялись, теперь опечалены».

— Так и сказано?

— Так. «Те, что смеялись, теперь опечалены». Ты как это понимаешь, Ионуц?

— Я так понимаю, княжич, что надо тебе сесть на коня и поскакать к тем, кто печалится.

— Ты бы так поступил?

— И без промедлении, княжич.

— Что ж, тебе можно. А мне державные дела не позволяют. Князь ведь говорит, что у нас иная жизнь, чем у простых смертных. Нам ни радоваться, ни печалиться нельзя, ибо душа наша отдана в жертву. Да вряд ли это так…

— Я тоже не верю, княжич. Жеребятам положено резвиться, юношам — любить, Я думаю, надо ехать.

— И ты поедешь со мной?

— Поеду, княжич. Как только призовет меня господарь в Сучаву, ко двору — служить тебе товарищем, сразу сяду на коня и поеду за тобой. Если платье мое готово и матушка не рассердится, я готов ехать тут же. А коли нельзя, приеду попозже. И сразу решим, как быть. А какие у нее глаза?

— Зеленые. Глядят из-под густых ресниц, как из тумана.

— Ростом высокая?

— Нет, невысокая. Туго опоясывает стан и носит длинные платья, как ляшские девушки. А рука у нее крохотная. Пальчики холодные, а щечки горячие.

— И зовут ее Настой?

Он задал этот вопрос скорее самому себе, устремив взор в одну точку. В ярком свете полудня смутно виделся ему призрачный образ девушки. Видение тут же растаяло. Ионуц радостно улыбнулся своему приятелю.

ГЛАВА IV В которой обнаруживаются и другие изъяны нашего приятеля Ионуца

Согласно родительскому наказу и княжьему повелению Ионуцу надлежало в тот же день вернуться в Тимиш. Назавтра в пятницу, день памяти святых царей Константина и Елены, князь собирался заехать по пути на конский завод. Посмотрев, как там идут дела и отдав нужные распоряжения, он переправится через Молдову-реку и поедет вершить суд в город Роман около Новой крепости.

Проводив княжича до крыльца игуменских покоев, младший отпрыск Маноле Черного решил сходить к отцу Никодиму — получить от него благословение на дорогу. По пути он завернул к церковке святого Иоанна, словно надеясь, что там еще витают обрывки прежних разговоров, тайн и грез. Несколько старых монахов с изрядно румяными лицами храпели, раскинув руки и скривив шею, в тени стрехи на плоской кровле склепа, в котором когда-нибудь предстояло им найти вечное успокоение. Благоуханные испарения таяли, поднимаясь к солнцу. Расположившиеся чуть поодаль незнакомые бражники весело поднимали кружки с вином во славу его светлости Штефана-водэ.

Ионуцу хотелось побыть одному со своей нежданной радостью, которой было для него чудо дружбы, и тайной, которую он, словно бесценный клад, хранил только для себя. Он долго бродил, дойдя до самого храма Введения, и явился к отцу Никодиму лишь перед заходом солнца.

На большой звоннице ударили в било, и воины на пустыре зашевелились. Кое-кто из крестьян просил дозволения предстать пред государем с челобитной. Войдя в ограду монастыря, они падали на колени и, только услышав голос князя с крыльца игуменской палаты, дерзали подойти, поднять глаза и заговорить. Грозный владыка стоял в окружении бояр. Меченосец держал его меч и булаву. Никто — ни боярин, ни простолюдин — не мог уйти от этой руки, творившей правый суд. Все чувствовали ее несокрушимую силу, словно и впрямь ниспослана она была богом. Казалось, что с той поры, как воцарилась в Молдове эта сила, смягчились даже стихии. Дожди лили в положенное время, зимы выдавались снежными. Ни разу не прорывало плотин на прудах, мельницы и речки пели в долинах; пасеки множились на лесных полянах, дороги стали безопасны. Купцы спокойно ездили в немецкую, либо ляшскую землю, либо к татарам, или в угорскую сторону. Пошлины взимались справедливо, никто не чинил урона торговым людям. За пять лет господаревы конники изловили всех грабителей, шаливших на дорогах. Трупы их висели на придорожных деревьях, вороны и коршуны клевали их, покуда не оставались одни белые кости. Служилые, обиравшие купцов на торговых заставах или обижавшие бедный люд, были заперты в клетки и спущены на дно копей, чтобы никогда больше не видели они солнца. В Молдавском господарстве восторжествовала правда, спесивые толстопузые бояре склонили головы и покорились. Вот о чем говорили люди — и те, что поднимали кружки у гробницы при церквушке святого Иоанна, и те, что еще стояли около своих телег у Введения, и те, что шли через пустырь к воротам монастыря.

Вслед за билом коротко прозвонили колокола. Новые люди прошли в ворота, спеша пробиться со своей бедой к государю. Еще немало оставалось ядовитых сорных трав от той поры, когда в Молдове царила усобица. В канцелярии логофэта Томы выдавали новые жалованные грамоты, более справедливые, чем прежние.

Многие крестьяне уже запрягали лошадей и отправлялись по домам. Женщины увозили в чистых платках просфору, нательные крестики из кипарисового дерева, бутылочки с лампадным маслом, благословленным владыкой Иосифом, и молитвы от лихоманки. Все уезжали довольные, уверенные, что обрели средство одолеть вражду, любовное наваждение и смерть.

Отец Никодим сидел на крыльце своей кельи, украшенном резными столбиками. Подняв голову, он улыбнулся Ионуцу и, отодвинув от себя книгу, над которой склонился, указал рукою, чтобы брат сел рядом. Хлопнув в ладоши, он велел келейнику принести свежей колодезной воды, миску с медом и ложечку.

Ионуц сел насупротив монаха.

— Я просил тебя сесть рядом со мной, — улыбнулся отец Никодим.

Маленький Ждер, оставив прежнее место, опустился рядом с братом. Они походили друг на друга, особенно выражением карих глаз. Странно выглядело одинаковое родимое пятно — кунья шерстка, — отметившее обоих. И улыбка была у них одинаково добрая.

— Ты ходил с Алексэндрелом-водэ?

— Да.

— Он поведал тебе свои горести и печали?

— Нет, батяня Никоарэ и отец Никодим, — ответил Ионуц, и сердце его тревожно забилось. — Это я ему рассказывал о своих охотничьих делах, о наших тимишских скакунах.

— Вы подружились?

— Подружились, но не очень. Вот покажу ему свои охотничьи уловки, тогда он больше привяжется ко мне.

— Добро, Ионуц. Постарайся, чтобы Алексэндрел полюбил тебя, тогда и государь возлюбит тебя. И удостоишься ты, и братья твои, и родители господаревой милости. А когда приедешь ко двору в Сучаву, как тебе велено, то и грамоте научишься. Не криви губы, книга — добрый друг. Для меня она стала утешением в жизни. Подружился я с ней да с безлюдьем и обрел покой и мудрость. Будь и ты разумен и слушайся наставников. Помни повеления господаря и не поддавайся прихотям Алексэндрела-водэ… Говорил он тебе что-нибудь? Сманивал на озорство?

— Ничего он не говорил, ни на что не сманивал, отче Никодим.

— Посмотри на меня. Что же ты покраснел?

— Да ведь ты возводишь на меня напраслину.

— Хорошо жить праведно в чистоте душевной, Ионуц, и ничего не скрывать от старших, любящих тебя. Ты оставляешь отчий дом, а для стариков наших то великая печаль. Смотри же, не усугубляй эту печаль необдуманными поступками. Клянешься?

— Клянусь душой своей и душой почившей матери моей.

Но про себя Маленький Ждер лукаво переиначил свою клятву, связывая ее с побратимством, заключенным у церкви святого Иоанна. Перед глазами плыли черные и красные круги, но он крепился изо всех сил, верный клятве, сильнее и дороже которой не было для него на свете.

— Хорошо, — успокоился отец Никодим и погладил меньшого по голове. — Верю тебе. Не скажу, что я столь же уверен в княжиче. Много с ним забот у родителя. Если он еще не говорил тебе о своих проказах с боярскими дочками и молодыми вдовами, то, наверное, скажет. Отец его тоже горазд насчет женщин, но у Алексэндрела слабость эта приметнее, ибо нет у него сил сдержать себя. Хороши утехи жизни, надобно знать только меру. А княжич может отважиться на любое безумство, броситься как в омут головой, меж тем как отец его даже тут обдумывает каждый свой шаг и лишь затем действует. И коли уж надо тебе учиться таким делам, то учись у господаря, а не у его сына. Понял меня?

— Понял, батяня Никоарэ. Не сомневайся, буду поступать разумно.

— Не очень-то я полагаюсь на тебя. Поживем — увидим. А случится что-нибудь, дай знать господарю или домой пошли весть, и кто-нибудь из нас примчится к тебе. И еще скажу тебе кое-что, о чем ты и не думаешь, а это важнее всего. Случись с княжичем беда, она нанесет удар прямо в сердце господарю. В Алексэндреле видит он свою надежду, наследника престола. Гибель княжича — великое горе для князя. Можно сказать, что ради этого юноши и случилась прошлогодняя заваруха в секейской земле, когда князь Штефан изловил Петру Арона и снес ему голову. Давно добивался он смерти Арона, и не столько из мести за гибель Богдана, отца своего, сколько того ради, чтобы не осталось иной ветви от древа Александру-водэ Старого. И, зная, что придется ему казнить Арона, господарь заранее добивался прощения и возвел святой храм для молитв о спасении души. Нынешней осенью будет освящен Путненский монастырь. Там готовит он себе место вечного успокоения и поминания, дабы простил ему господь страшную его вину. Алексэндрел этого не разумеет. Может быть, ты поймешь это, Ионуц.

Глаза Ионуца затуманились, но он крепился и молчал, верный клятве и братству, заключенному у стен церкви святого Иоанна.

— Целую руку, батяня Никоарэ — отче Никодим, — вкрадчиво шепнул он. — Пойду готовить коня в дорогу. Отец и матушка наказали сегодня же домой вернуться.

— Торопись, чтобы ночь не застала тебя в пути. Луна на ущербе. Не боишься ехать во тьме?

— Не сказал бы, что не боюсь. Хоть и заговорен я, а все же страшно, как бы не встретить нечистого в обманчивом обличии.

— В каком бы обличии он не показался, не бойся. Особенно если обличие женское. Скорее остерегайся вооруженных мужчин.

— Я и тех побаиваюсь, батяня, да меньше… У меня ведь тоже сабля да лук и стрелы в колчане. А все же признаюсь смиренно, что я слабее духом, чем мои братья. Батяня Симион робеет только перед женщинами. Денно и нощно клянет он этих духов бездны.

— Что ж, прав Симион, — улыбнулся монах. — Из-за них-то и остался он холостяком, а я сделался затворником. Когда-нибудь поведаю тебе печальную быль в назидание. А теперь поспешай, солнце склоняется к лесу. Но забудь свой кафтан. Спроси-ка, насыпал ли коню брат Герасим зерна. Возьми этот хлеб, спрячь в седельную сумку. Передай нашим в Тимише, что я жив, здоров и шлю им свое благословение. Куда же ты?

— Ты же велел идти, батяня.

— Погоди немного, посидим перед дорогой. Вижу, не зря так любовно смотрит на тебя и балует конюшиха Илисафта. Не уходи, пока не получишь от меня господареву грамоту с печатью — предъявить дозорам в Браниште. Сам князь, как только узнал, что ты отвезешь весть в Тимиш, велел написать для тебя грамоту, дабы в пути не чинили тебе препятствий. Дай обниму тебя, благословлю. Ну, можешь ехать.

Подтянув подпругу да проверив саблю и колчан со стрелами, Ионуц вскочил в седло, не касаясь стремени. Этому искусному прыжку научил его Симион. Положив ладонь на холку коня, он одним махом влетел в седло, затем, усевшись поудобнее, подбоченился и гордо посмотрел вокруг.

— Придет время, и станет этот хлопчик видным мужем, — говорили меж собой крестьяне, глядя на Ионуца, когда он проезжал мимо них. А бесстыдницы бабы и девки смотрели на него с телег и лукаво смеялись вслед.

Некоторое время он ехал рысью, поднимаясь к источникам под Браниште. Наверху, где горели костры заставы, его остановила стража. Вызванный сотник, прочитав грамоту, велел раздвинуть копья и пожелал Ионуцу доброго пути.

В дубовом лесу его настигла ночь. Когда он ехал берегом Озаны, засияла сквозь ветви луна. Вскоре он увидел костры, — то крестьяне, возвращавшиеся с монастырского праздника, расположились на привал. Люди были веселые, разговорчивые. Некоторые предлагали Ионуцу спешиться и закусить с ними. Но юноша поскакал вперед и вскоре опять остался один. Луна поднималась в небо, открывая взору затянутые мглою ложбины.

Из ложбин порою выходят навстречу путникам ночные призраки. Но в ту ночь кругом было чисто. В траве тут и там посвистывали перепела.

Ионуц ехал глушью, чутко присматриваясь, готовый в любое мгновенье защититься крестом или схватиться за саблю. Но вскоре он нагнал новую ватагу путников, и на душе у него стало спокойно.

Спешившись, он достал из седельной сумки припасенный хлеб.

— Просим к нашему костру сынка конюшего Маноле, — весело встретил его самый старший из крестьян. — Не побрезгуй отведать наших яств. У нас еще осталось монастырское вино. Надо допить остатки и домой отвезти, как положено, порожнюю посуду. Садись, боярский сын, не брезгуй простым людом.

— А я и не брезгую, добрый человек.

— Вот и ладно. Приложись к кувшину и будь здрав сегодня и во веки веков. Была у меня дума ныне зайти к господарю Штефану, да заробел чего-то. А хотел я просить его: сделай меня, государь, волком. Рассмеялся бы князь и сразу смекнул, что я хочу попасть в бояре.

Ионуц счел за благо рассмеяться. Потом подумал, что должен рассердиться на эти дерзкие слова пахаря, но вино развеселило и смягчило его.

— Сказал бы я и другую притчу нашему молодому гостю — насчет женского пола, — продолжал шутник. — А за мою просьбу господарю не гневайся, боярский сын. Я ведь знаю твоего родителя, конюшего Маноле, не раз служил я ему, и, бывало, с пользой. Будь у господаря поболе таких слуг, как его милость конюший Маноле Черный, так нечего было бы делать судам да боярам. И меч бы отдохнул, и шестопер покрылся бы ржавчиной. Гляжу я на этого отрока — ну, вылитый родитель! Пошли тебе господь здоровья и любовной удачи. Не смущайся, а хочется мне рассказать твоей милости случай, приключившийся в те времена, когда я еще перемахивал ночами через чужие плетни. Была у меня умница зазноба, выданная за дурня, — вот и стряслась со мной чудасия. Условились мы с любушкой, что я загляну к ней вечерком. Муж-то, заика и дурень, уехал на мельницу и должен был воротиться, как всегда, на другой день. Не знаю, как там у него вышло, только вернулся он раньше. А я, по уговору, перемахнул через забор, постучался и мужниным голосом говорю: «От-открой, Са-саломия!» А хозяин с печи поднимает взъерошенную голову и кричит: «Слышь, жена, поди отвори, кажись, я о-опять вернулся с мельницы!»

Веселее всех смеялись тонкими голосами женщины, собравшиеся у костра. Иные настолько осмелели, что подходили к Ионуцу, обнимали и целовали его. Известное дело, начиная с шестого года княжения Штефана, с той поры как установились в молдавской земле изобилие и достаток, не стало в ней больше стыда.

Ионуц, смеясь, отбивался, но без особого успеха. Пришлось в конце концов покориться. От выпитого монастырского вина горели щеки. Небывалая удаль и гордость распирали его. Один из путников, знавший, должно быть, толк в лошадях, подошел к Ионуцу и принялся внимательно осматривать его коня.

— Хорош конек, — молвил он, не глядя на Маленького Ждера, и восхищенно покачал головой. — Видать, породистый.

— Эге, — вмешался веселый рассказчик. — Ты, милый человек, говорил, что изъездил разные страны и государства, а, поди, не встречал жеребчика такой красы.

— Отчего же ты так думаешь добрый человек?

— Отчего? Да разве ты не слышал, что этот барчук — сын тимишского конюшего Маноле Черного?

— Слышал.

— То-то и оно! Маноле Черный самый главный конюший господаря Штефана. И в тимишских конюшнях укрыт родитель белых государевых скакунов.

— Вот этого я не знал.

— Не знал, так теперь будешь знать.

— Буду, — смиренно ответил незнакомец. — Я-то не здешний, так что не обессудьте. Да и что тут скажешь? Очень уж конь хорош. А всадник и того лучше. Вон как держится в седле, да какая у молодца осанка, — сразу видать, что он доброго роду-племени.

— Да уж пойди-ка, поищи такого, как наш Ионуц, сын конюшего Маноле, — заметила одна из женщин.

Младший Ждер приосанился, поправил оружие. Он испытывал великое удовольствие и был полон приязни к незнакомому путнику. То был приземистый, ладно скроенный человек, с продолговатыми, широко расставленными зоркими глазами.

— А ты куда путь держишь, добрый человек? — обратился к нему Ионуц.

— В Нижнюю Молдову, боярин.

— Лошадьми торгуешь?

— Ишь ты, сразу догадался! Верно. Только где уж мне торговать благородными скакунами. И в седло сижу не так, как твоя милость. А что, пегач твой и впрямь от белого жеребца?

— От него. Тимишские кобылы редко производят на свет жеребят чистой масти, похожих на Каталана. Бывают, конечно, и белые жеребята. Совсем белые или с метиной на лбу, так те господаревы. Никому не дозволено седлать их.

— Значит, имя ему Каталан?

— Да.

— И откуда же его достали?

— В том-то и самое диво, — весело промолвил Ионуц. — Слушай же. Когда мой родитель по возвращении князя Штефана в свою вотчину стал снова править табунами…

— Когда же это случилось?

— Да в первый же год княжения господаря, дай ему бог долгой жизни.

Люди, сидевшие у костра, поклонились, желая князю долгой жизни и одоления врага. Незнакомец тоже снял с головы шапку и истово перекрестился.

— В том году, — продолжал Ионуц, — проведал мой отец от львовских купцов, что искусные конокрады привели с другого края земли, из самой Гишпании, редкого жеребца.

— Верно ли?

— Верно. Все об этом знают.

— Верно. Кто не слыхал об этом! — подтвердили крестьяне.

— А я вот не слыхал. Диву достойное дело.

— Дивись, дивись. Из самой Гишпании, из конюшен арапского султана. Сперва конокрады скрывали жеребца, потом стали водить его из страны в страну, пока не добрались до ляшской земли. И тут прислали они тайную весть в Варшаву, Крым и Сучаву. Конюший тут же снарядил знатока, и тот сошелся в цене с купцами. С той поры Каталана содержат в Тимише. Тогда ему было десять лет, а вот уже дожил до двадцати двух. Пять лет ездил на нем господарь. Теперь у него ходит под седлом второй сын Каталанов. Первого звали Арапом. Был он чист, как белый пух. Второго звать Визирем, у него черная звездочка на лбу, как и у Каталана. Ведомо стало или это где-то написано, что белоснежные скакуны приносят Штефану-водэ удачу в ратном деле. В ту войну с королем Матяшем старый конь трижды проржал в конюшне. Было то к вечеру. Все мы услышали и удивились. И в ту же ночь сшиблись войска у крепости. А под городом Баей наша рать порубила венгерское воинство. В прошлом году, когда сгиб в секенских землях Арон-водэ, жеребец опять трижды заржал. Наш дьячок Памфил говорит, что конь этот заколдованный. Я и сам здорово струхнул, как увидел его в первый раз. А жеребец ухмылялся, глядя на меня. По совету того дьячка поднес я ему тайно в день Ивана Купалы жаровню с горящими угольями. Было мне тогда двенадцать лет.

— И он съел уголья? — изумился незнакомец, всплеснув руками.

— Какое там! Рассыпал их, ударив передним копытом. Чуть было не спалил конюшню. У него, видишь ли, особая конюшня и четыре стражника. И батяня Симион каждую ночь проверяет их.

— Зачем же?

— А чтоб удостовериться, что конь на месте. Нашлись же хитрецы — угнали его у арапского царя. Кто знает, нет ли и тут таких мастаков.

— Неужто узнали, что собираются угнать старого жеребца?

— Ничего мы не узнали. Да и вряд ли найдутся такие смельчаки. Батяня Симион не дремлет. И скакуны у нас порезвее Каталана.

— Тогда невелика потеря.

— А вот и велика. Каталан-то уже не скачет резво, а все же дьячок Памфил говорил правду.

— На счет того, что он заколдован?

— Вот именно. Государь-то наш на тех конях, что от Каталана пошли, выигрывает все войны. Я и брата своего, отца Никодима, спрашивал. Сперва-то он засмеялся и не хотел ответить, а потом и сам подтвердил, что это верно.

— Что же, рад был услышать твой рассказ, — проговорил с поклоном незнакомец.

— Но тут с дороги донесся зычный, недружелюбный голос:

— Никак не возьму в толк, милый человек, чему ты радуешься?

Ионуц вздрогнул и повернулся к дороге.

При свете костра он увидел старшину Некифора на коне. Оскаленные в ухмылке зубы сверкали под усами Кэлимана. Сердце у юноши защемило, ему стало стыдно.

— Хе-хе, какие ты тут небылицы плетешь, жеребчик? — продолжал без всякого стеснения старшина. — А я — то думал, что ты спешишь домой, — в Тимише тебя дожидается конюший! Вижу, припоздал ты в дороге. Али страшно стало?

Первой мыслью Ионуца было обнажить саблю и за такую дерзость ударить старика по голове во имя отца, сына и святого духа. Но он тут же опомнился. Старшина Кэлиман был его наставником с малых лет. Язык у него остер, да сердце доброе. От Кэлимана перенял Ионуц все тонкости охотничьего ремесла, которыми теперь похвалялся перед всеми. Да и что тут говорить — старшина кругом прав. Худо, когда боярский сын распускает павлиний хвост перед простолюдинами. Сам конюший сказал бы так. И особенно рассердилась бы конюшиха Илисафта. Не обращая внимания на улыбки собравшихся крестьян, Маленький Ждер оперся на шею коня и вмиг очутился в седле. Он тут же пришпорил пегого и расстался со своим новым другом барышником.

Старшина вскоре нагнал его.

— Ионуц, — спросил он, — кто этот человек, что тянул тебя за язык?

— Не знаю, — пристыженно ответил юнец.

Он собирался расспросить чужеземца, как его зовут и откуда держит путь, но не успел.

— Я с ним разговорился на привале, — покорно признался он старшине.

— И ты ему говорил о государевом скакуне?

— Говорил.

— Рассказал, где он находится и кто его сторожит?

— Разве ты слышал, дед, чтоб я такое говорил?

— Нет. А может быть, он у тебя выспрашивал?

— Я ему только сказал, что он заколдован, про это все говорят.

— Не люблю я чужаков, которым до всего есть дело, — пробормотал старик. — Не будь у меня столько хлопот и такой спешки, я бы сейчас повернул коня и кое-что шепнул бы тому путнику.

— Не стоит, дед. Человек он, видать, порядочный.

— Молодой ты еще охотник, Ионуц… Не все то золото, что блестит. Вот мы и доехали до нашего села Вынэторь. Тебе уж немного осталось до крепости. Луна поднимается — скачи до дому без роздыха, Не останавливайся нигде, а коли кто начнет тебя выспрашивать, прикуси язык… Ее милость боярыня Илисафта дожидается тебя с накрытым столом. Еще поругает за опоздание. Прощай, я остановлюсь тут. Покойной ночи, не гневайся на старика.

— A я и не гневаюсь.

— Езжай, добрый молодец, и не греши более.

— Еду. Только сперва дозволь еще признаться: я сказал тому человеку, где держат Каталана и кто его сторожит.

— Сказал чужеземцу?

— Сказал. Что же тут дурного?

— Да уж чего лучше. Разлюбезное дело! Прихватил бы его с собой, открыл бы ворога, провел бы через перелазы. Одно скажу тебе, жеребчик: негоже боярскому сыну лясы точить со всяким встречным и поперечным, Хороши-то они хороши, да, вишь, попадаются среди них и лукавцы.

— Он на вид честный человек.

— Я не об этом, я о других. Ну ладно, не печалься, езжай себе с богом. А знаешь, я ведь переделал мельничный желоб в том самом пруду, где ты купался, когда был не больше вершка. А теперь скажи мне: случится увидеть его, узнаешь?

— Кого? Этого человека?.. Думаю, узнаю…

— Глаза его видел?

— Не заметил.

— Ну и слава богу! А тот самый ослик, которого ты так испугался, еще жив. Ну, не задерживайся, скачи.

Старшина коснулся огромной ладонью плеча Ионуца и пропустил его вперед по направлению к городу, а сам стоял некоторое время на месте, покусывая седой ус и бормоча что-то про себя. Как только Ионуц скрылся за поворотом дороги, старик тронул коня и двинулся обратно, к привалу веселых путников.

Луна стояла высоко в небе. Село господаревых охотников осталось позади молодого Ждера. Волны Озаны блеснули под стенами крепости. Подняв с некоторой робостью глаза, Ионуц взглянул на крепостные стены, тянувшиеся над кручей, и на башню, на которой чернела неподвижная фигура дозорного.

В этой узкой теснине над изменчивым руслом реки проходила самая опасная часть пути. В подземельях старой крепости обитали духи. Многие слышали, как они стонут и заманивают людей. А в дальнюю башню, где нет дозорного, часто ударяет в грозу молния.

Ионуц пришпорил коня, но тут же натянул поводья, прислушиваясь с бьющимся сердцем. В крепости чуть слышно прокричал петух.

Оп пересилил свой страх и погнал пегого. Обогнув городскую стену и достигнув дубравы, придержал коня. Сорвав листок, он громко заиграл на нем, чтобы отогнать видения. И действительно, покуда он играл, они держались на расстоянии. Он видел только краем глаза призрачную игру теней над лугами. Иногда до него, словно дыхание духов, доносились запахи луговых трав.

Впереди затрубил рог. Ионуц от неожиданности вздрогнул. Буйная радость наполнила его.

— Это ты, батяня Симион? — крикнул он.

— Мы, — ответил голос.

«Значит, я уже у кургана Балцата», — облегченно вздохнул Маленький Ждер и пронзительно гикнул.

— Торопись, а то маманя заждалась, уши тебе надерет, — смеялся где-то Симион.

Ионуц радовался, слыша его голос, хотя все еще не видел брата во тьме.

ГЛАВА V В которой мы знакомимся с конюшим Маноле Ждером и главным образом с ее милостью конюшихой Илисафтой

Праздник вознесения спасителя был для всех днем отдыха и веселья. Только конюшиха Илисафта к вечеру ног под собой не чуяла от беготни и трудов. Она готовилась к приезду князя Штефана. В большой передней светлице горели в подсвечниках свечи. В покоях конюшихи и конюшего теплились перед образами лампады… Сквозь широко распахнутые двери в сени пробивалось тусклое сияние. Здесь на деревянной лавке, покрытой тюфяками из шерсти, отдыхала измученная конюшиха, ища себе минутного покоя. Конюший сидел в креслах немного в стороне. В сени то и дело вбегали слуги. Боярыня вскакивала и, звеня ключами, уходила в дом. Потом возвращалась и со стоном и вздохом опускалась на лавку. Однако при всей своей усталости конюшиха не умолкала ни на мгновенье, вспоминая разные удивительные случаи и беспрестанно обращаясь к мужу. Его милость конюший Маноле был не из разговорчивых и отвечал весьма немногословно, но краткие ответы его лишь подливали масла в огонь.

Как только стемнело, конюшиха заволновалась: пострел все не едет.

— И о чем только думают иные родители! — ворчала она, глядя на столбик, поддерживавший кровлю, словно он и был одним из подобных родителей. — О чем они только думают, отправляя детей на трудные дела по ночным опасным дорогам! Помнишь, какая беда приключилась два года тому назад с сынком Тодираша Арамэ, бэлцэтештского житничера? Послали его в горы, в скит Сихла, за освященными восковыми свечами для боярыни Мэлины, и в одном месте застигла его мгла. И из этой мглы образовалась вода. А из той воды вышло косматое чудище с длинными когтями. Знаю, о чем ты хочешь сказать: что было-де оно причесано и глядело ласково, — так нет же, не было оно причесано, скалило зубы и таращило страшные глаза. Мальчик быстро прочитал про себя «Отче наш», перекрестился, повернулся к чудищу спиной и прижался к стволу ели. Он почувствовал, как его ощупывают когтистые лапы, покрытые жесткой шерстью. Мигом подняв руки, он что есть мочи крикнул: «Сгинь, сатана!» А сатана и вцепись ему клыками в зад. Три недели отлеживался после этого бедный мальчик. И речи лишился. Пришлось звать настоятеля Сихлы, чтоб прочел над ним молитвы.

— То был медведь.

— Какой там медведь! Чудище-то явилась в обличье женщины с распущенными космами.

— Ну, стало быть, медведица.

— У тебя, как всегда, одни смешки на уме. Право, ты ничуть не поумнел с тех пор, как мы познакомились в Тыргу-Доампей. Помнишь, какая ярмарка была в тот год? Какие торговые ряды с ляшским и немецким товаром! А ты полез бороться на опоясках с полуголым татарином, который похвалялся, что сильнее его не было со времени Александра Македонского. Такие искусники, что борются на ярмарках, обмазывают тело заговорными снадобьями, чтобы оно скользило в руках противника. Они бреют головы, чтобы нельзя было хватать их за волосы; хитры на всякие уловки, подхватывают человека и бросают его головой об пол. Я сама это не раз видела. И что тебе вздумалось схватиться с подобной тварью? От любви ко мне? Чтобы похвастаться своей силой? Так надо было схватиться со мной, а не с этим татарином. А ты от великого ума накинулся на него. Небось хочешь сказать, что не удалось ему положить тебя на обе лопатки?

— Вот именно.

— А ведь мог бы и положить. И тогда я бы уж не была конюшихой Илисафтой и не было бы у меня четырех сыновей. Пятерых, если считать и этого пострела, который все не едет. Ведь был же у нас и пятый, но мы его потеряли, и наместо него явился младшенький. А у такого родителя, как ты, достанет ума, чтобы потерять и его. Кто там еще? Ты, пана Кира? Что тебе? Неужто не дадите мне сегодня хотя бы капельку покоя? Посидеть бы мне, помолчать, ничего не говорить и не слышать. Ну что вам еще понадобилось в кладовой?. Иду, иду! Знаю, знаю, честной конюший: пока я там хлопотала, ты тут сидел один-одинешенек и радовался, что отделался от меня. А я вот воротилась — другого местечка для отдыха нет у меня. Вот что я еще вспомнила. Тому лет пять или шесть…

— Больше, наверное.

— Нет. На петров день исполнится шесть лет. Были мы в городе Нямцу под крепостью. Сестра Петри Готку на свадьбу позвала. И младшенький сын Петри угодил в колодезь.

— Чего добивался, то и получил. Отец вытащил и мокрого отодрал, как сидорову козу.

— Да я не о том. Я к тому, что с дитем всякое может случиться.

— Мальчишке было шесть лет, а Ионуц — мужчина.

— Откуда ты это взял? Разве ты в его возрасте не полез бороться с татарином на ярмарке в Тыргу-Доампей? В здравом ли ты был уме? А после этого, два дня спустя, не ты ли перемахнул через забор в наш двор и пробрался к моему окну, шепнуть мне кое-что на ухо? От великой мудрости, что ли? А псы, почуяв чужого, кинулись на тебя с лаем. Все служители повыскакивали с дубинками, думали — воры. И пришлось тебе залезть по столбу крыльца под самую стреху на чердак. И все диву давались, отчего псы лают под моим окном. А я соврала, что видела кого-то, кто бежал от конюшни и перескочил через забор у самого моего окна. И собрали всех служителей и рабов и пересчитали. Все были налицо. «Должно быть, это нечистый, — подсказала я. — Оттого, мол, так беснуются псы». А потом призналась во всем отцу Думитру на исповеди, и он дал мне отпущение.

— Ты ни в чем не была повинна.

— Тогда не была. А год спустя разве не ты спилил решетку у моего окна?

— Тогда-то уже ни один пес не залаял. Я попотчевал их тряпками, пропитанными смолой, и ни один из них не смог открыть пасть.

— А ты спилил решетку и пробрался ко мне в светлицу. Я до того напугалась, что у меня свело челюсти, и я не смогла даже крикнуть. Уж не скажешь ли ты, что поступал в зрелом уме?

— А про это ты уже не соизволила исповедаться отцу Думитру.

— Да разве я о том? Я к тому, что дите едет в ночное время, а дороги опасны, и кто знает, что с ним может стрястись. Разве я не потеряла уж одного сына из-за такого же безрассудства? Наказал бы тогда всевышний эту гречанку Софию, не дал бы ей прибежища в Молдове! Тогда не лила бы я и поныне горьких слез.

— София по-гречески означает мудрость.

— Еще одно свидетельство твоего великого ума: улыбаешься, когда видишь, что я вздыхаю и лью слезы. Знаю все, что ты хочешь мне сказать: что женщина эта не виновата в том, что ее сразу полюбили два брата, что на то господня воля, что сын наш в монашестве обрел покой и идет благой стезею. Слышала я все это не раз. Да только ни одно твое слово не утешила меня в моем горе. Задам я твоей милости один вопрос, а ты ответь и не скаль зубы, бородач, — знаю, зубы у тебя еще крепкие, орехи грызешь по-прежнему. Так вот, ответь мне, не кривя душой, зачем понадобилось гречанке приехать из своего родного Хиоса в Молдову? Небось хочешь ответить, что турки порубили ее родителей и девушка приехала к своему дяде, галацкому купцу? А я знать про то не желаю. Оставалась бы в Хиосе, и все. Если бы ее похитили турки, она бы погубила каких-нибудь язычников, а не христианские души. Ну ладно, приехала она в Галац к дяде. Так сидела бы в своем Галаце. Нет, понадобилось ей приехать в город Бырлад в то самое время, когда князь Штефан спустился в Нижнюю Молдову навести там порядок. И полюбилась гречанка не только Симиону, но и Никоарэ. А ей самой полюбились они оба. В скоромные дни принимала одного, в постные — второго. И еще была разница: один влезал к ней в окно, а другой приходил через сад с соседней улицы. А в одно воскресенье, когда она отдыхала, сыны наши не утерпели — такая она была пригожая и такой огонь пожирал их (уж я — то знаю, в кого они) — и пошли к ней оба, — ни тот, ни другой не ведал о любви брата; и когда встретились они во тьме, то обнажили сабли и ударили друг на друга. Раненый Симион вскрикнул, и брат узнал его. Остановились они и велели зажечь светильник. И тут же судили гречанку и решили было предать ее смерти. А потом отвратилась у них душа от сатанинского отродья, творящего подобные дела. Но сердца их не знали себе исцеления: расстались братья в слезах, один принял схиму, а другой и слышать больше не желает о сладких померанцах, — не в силах забыть тех, что росли в Хиосе и которых больше нет. За все эти безумства, — а я — то знаю, кто в них повинен прежде всего и кто голова всему, — за все эти безумства больше всех расплачивается конюшиха Илисафта. Другим хоть бы что! Ухмыляются в бородищу и отворачивают лицо, чтобы я не видела, как они скалят зубы. Им море по колено, в самих еще, поди, не все перебродило. В проделках сыновей узнают свои собственные.

… Опять меня зовет ключница; должно, принесла с поварни каплунов.

… Ох-ох… Из-за этих безрассудств и надорвала я свое здоровье, из-за них поседели у меня виски; от них мои слезы и горе. В чем я согрешила перед небом? Зачем мне достался этот пострел, из-за которого сердце все изболелось? Каково ему теперь в поздний час на дорогах? Уж лучше бы ты вовсе не приводил ко мне этого ребенка! Лучше бы ты и не попадал в то самое Приднестровье, где скитался один, далеко от меня! По сей день ты не раскрыл: молдаванка ли его матушка или татарка? Я вот думала и так и этак, думала и надумала: не иначе как татарка она. Но с другой стороны, вроде оно и не так: парень похож на тебя, и пуще всего на меня, а я не татарского рода. Выходит, она молдаванка, и я не понимаю, какие люди могли говорить, что она татарка.

— Не я говорил, что она язычница.

— А кто же?

— Не знаю. Другие.

— Какие еще другие? Уж не я ли так говорила? Награди ее господь за добро, которое она мне сделала.

— Боярыня Илисафта, — проговорил конюший, поворачивая к ней голову и хмуря брови, — оставь ты этот столб. Гляди на меня, а не на него. Следовало бы мне носить при себе бирку и делать на ней зарубки каждый раз, когда коришь меня моими грехами и проказами. Сегодняшний укор пришлось бы отметить тысячной зарубкой. Мне даже не приходится исповедоваться отцу Драгомиру. Святой отец знает заранее все из твоих уст. И не только то, что было, но и все выдумки твои в придачу. Когда является отец Драгомир исповедовать тебя, ты держишь его полдня. Так что меня он издалека благословляет и сразу отпускает. Столько мне досталось от тебя упреков, что господь, наверное, уготовил мне мученический венец в вертограде небесном. Уж оставь ты этот грех мой, пусть он почиет себе вечным сном.

— Не гневайся, конюший, — проговорила со слезами боярыня Илисафта, обращая к мужу глаза, все еще красиво очерченные черными бровями. — Положено мне проливать слезы за усопших п получивших прощение грехам своим и заказывать священнику поминальные молитвы. А к имени-то ее и не знаю. — И не надо тебе его знать.

— Ох, всегда на мне вся вина и все печали. Ведь это я дрожала и плакала, когда ты скитался по чужим землям. И каждый раз, когда ты уходил на ратное дело с государем, я страшилась, что от тебя останется одно воспоминание; и каждый раз, когда дьячок наш Памфил читает в книге зодиака о грядущих смутах и бранях великих между царями, у меня сердце леденеет и я теряю сон, думая о моем муже, о его службе и заботах. С шестнадцати лет люблю его и всегда закрывала глаза, когда он меня ласкал. А теперь вот дожила до таких слов.

— Какие еще слова? Погоди лить слезы, боярыня, матушка моя. Женские слезы растравляют горе мужчин.

— Хорошо, не буду плакать. Только я хочу знать имя той татарки.

— Боярыня Илисафта, вот уже пятнадцать лет я собираюсь завести ту самую памятную бирку. С завтрашнего дня засуну ее за пояс, так и знай.

— Слышала не раз. Завтра приедет господарь. Так что уж отложи на послезавтра. А пока суд да дело, подскажи, как мне наказать этого злодея, который все не едет.

— Этот злодей скачет по дороге и знай поет себе песни.

— А я тебе говорю, честной конюший, что ему боязно.

— Быть того не может. Кровь-то у него моя.

— А ты не возносись. Дитя остается дитем и боится. Я говорила тебе — не посылай его. А ты послал.

— Вот диво! Это я послал его? А кто меня об этом просил? — продолжал конюший, отворачиваясь и глядя на крылечный столб. — Кто меня уламывал и так и эдак послать мальчонку, авось попадется на глаза государю и удостоится его милости? Хотел бы я знать, кто меня просил? Может, тебе это известно, боярыня Илисафта?

— Что-то не припомню, чтобы я тебя просила. Помню, как ты повелел ему сесть на коня. И крикнул в дом, чтобы ему положили еды в седельную сумку, и еще крикнул, чтобы конюшиха не забыла дать парню самый красивый кунтуш и шапочку; и служителям ты повелел хорошенько протереть пегого. Теперь вот бери мальчика за руку и веди к накрытому столу. Свечи горят уж три часа.

— Я вижу, мне в самом деле придется взять его сейчас за руку, привести к тебе, а ты посадишь его к себе на колени и будешь петь ему колыбельную, как сосунку.

— Я уже слышу, что он едет с братом. Узнаю его голос. Кто это тут говорил, что моего сына томит страх? Пусть повторит эти слова!

— Где он? — вскрикнула сама не своя боярыня Илисафта.

По волнение ее длилось один миг. Встрепенувшись, она тут же соскочила с лавки и кинулась бежать по темной дорожке, обсаженной липами. Из сараев вышли служители со смоляными светочами. Первой предстала удивленному взору конюшихи огромная тень Симиона, Большого Ждера. Высунув голову из-под руки Симиона, смеялся Маленький Ждер. Конюшиха обняла его, прижала к груди.

— Отец тревожился, как бы ты не заробел в ночном пути, — ласково приговаривала она.

Из всех дивных чар, прославивших в молодости конюшиху и покоривших некогда сердце Маноле Черного, дольше всех сохранился у нее голос, подобный чистому звуку серебряной струны. Это был молодой, обаятельный голос, и юноша, ласкаясь к матери, привык подражать ему. Но именно голос боярыни Илисафты стал теперь орудием пытки для конюшего в те дни, когда он оставался наедине со своей женой в просторных сенях. В опочивальню боярин входил только после того, как боярыня засыпала. Случалось иногда, что она просыпалась, и тогда до поздней ночи лились рассказы и укоризны. В отчаянии конюший хватал со стола песочные часы и уносил их прочь, чтобы не видеть, как долго тянется его мученье.

— Хорошо съездил? Ничего не стряслось? — расспрашивала боярыня Илисафта.

— Но юноша не мог ответить: нос его утопал в кружевных оборках на полной и мягкой груди конюшихи. А она говорила, склонив над ним голову в высоком повойнике, покрытом белым платком:

— Вот так же томилась я и в тот раз… Сколько лет прошло с той поры. Пять лет сегодня исполнилось. Тоже в день вознесения господня. Помнишь, ты отправился в горы с татарином. Ему надо было добраться до овчарни. А с тобой приключилось невесть что. То ли заблудился, то ли злая мгла тебя обволокла. Татарин испуганно таращил на меня глаза, что плошки. Мы тут же подняли цыган плетями. Они обыскали всю Широкую Долину, поднялись до Кэлмэцуя и до Плая, а потом спустились через Волчий Лог; дошли даже до Чертовых Топей. Тьфу! Тьфу! Тьфу! С нами крестная сила! И нигде тебя не нашли.

— Как же могли его там найти, когда он был дома? — весело прогромыхал конюший.

— Кто же мог знать, что он залез на сеновал?

— Верно. Никто не мог знать. Поди сюда, парень! — велел Маноле Черный.

Ионуц смущенно вырвался из объятий конюшихи и сбежал в сени, потирая нос.

— Тут я, батя.

— Вижу, что тут. Что повелел сказать государь?

— Завтра прибудет.

— Хорошо. Поди съешь три пирога, испеченных конюшихой. А потом ложись. Ничего не говори. Ничего не рассказывай. Завтра чуть свет надо быть на ногах. Понял?

— Понял, батя.

— Ступай.

Паренек облобызал руку отца и прошел в освещенную большую светлицу. Конюший, хмуро насупя брови, проводил его взглядом.

— Ох, честной конюший, — жалобно заныла боярыня Илисафта, — не могу понят ь, отчего ты так суров с дитятей.

— Мужчина он, а не дитя, конюшиха…

— Беда могла с ним приключиться.

— Никакого дьявола с ним не могло приключиться.

— Тьфу, тьфу, тьфу! С нами крестная сила! Вот таким ты был всегда: тираном бессердечным.

— Да, был таким. А парню не мешай спать.

— Не гневайся, честной конюший, — сладко улыбнулась конюшиха. — Я его только накормлю, ведь все давно приготовлено. Постель постлана. Подушку я перекрестила — благословила мальчика на крепкий сон. Лампада затеплена, богородица увидит его.

— Илисафта, оставайся тут. Ионуц уже не младенец, не смущай его.

— Ты всегда тиранил меня, — сказала конюшиха, всхлипывая и глотая слезы. — Не бойся, я к нему не пойду, — солгала она с истинным наслаждением. — Какое мне дело до ребенка, которого ты принес бог знает откуда и оставил на пороге? Мало у меня и без него забот! Завтрашний-то день какой тяжелый! Знать бы хоть, какого роду-племени та женщина, о которой мы говорили. Так нет же, ничего не известно.

Конюший, не говоря ни слова, встал и скрылся в тени, окружавшей дом, под сенью лип и пристроек. На его гневный голос тут же сбежались служители. Боярыня Илисафта беспрепятственно прошла к Маленькому Ждеру и ласково напутствовала его на сон грядущий. После того как он прошел в свою опочивальню, она долго думала, не окурить ли его дымком паленой волчьей шерсти. Быть того не могло, чтобы дитя не убоялось чего-нибудь в дороге.

— Что бы там ни говорил его милость конюший, — озабоченно и вместе с тем удовлетворенно бормотала она, — немало еще утечет воды в Молдове-реке, прежде чем у мальца вырастут усы и окрепнут кости. Ему еще нужно теплое гнездо. Кто сказал, что князь Штефан призовет его ко двору в Сучаве и сделает товарищем княжича? Сам он это сказал? Или кто-нибудь другой? Скорее всего конюший выдумал это нарочно, чтобы подразнить меня. Слыханное ли дело — увести ребенка из родного дома! И зачем ему ехать? Кто его накормит? Кто обстирает? Кто спать уложит? Да уж и князь, видать, не от великого ума надумал уводить детей из родного дома… Будь он женщиной и матерью, то судил бы иначе. Но господарь — мужчина, как и конюший. Сам небось горазд скакать то к берегам Днестра, то к Серету. Будто нам неведомо, по каким он делишкам скачет. Хе-хе!

— Кто там еще? — повернулась она вдруг к тени, заслонившей сияние свечей в большой светлице.

— Да пробудет милость господня в сем доме! Это мы, боярыня Илисафта.

— Это ты, отец Драгомир? Как же я перепугалась!

На самом дело конюшиха ничуть не испугалась. Она сказала это просто для того, чтобы успеть обдумать, по какой надобности явился в столь поздний час отец Драгомир. Чай, скоро петухи возвестят полночь.

— Заходи, батюшка, садись. Конюшего нет, скоро придет.

— Я слышал, как он кричал на служителей, — проговорил с некоторым беспокойством священник, отыскивая, где бы поудобнее усесться.

Он был стар и тучен. Бороду и кудри его посеребрила седина, но щеки алели молодо: святой отец не потреблял воды во все дни своей жизни. Он чтил приговор лекарей и особливо книги зодиака. «От воды жди беды», — говорилось в этой мудрой книге, дававшей ответы на все житейские вопросы.

— Боярыня Илисафта, — проговорил отец Драгомир, отступая в сени и выбрав удобное место на широкой скамье. — Дозволь мне, боярыня, сесть вот сюда. Ноги уже не держат. До чего я устал, слов не нахожу. Да и забота грызет. Как быть, коли государь соизволит прийти на богослужение? Как мне справить чин государев, когда я — сама знаешь — в грамоте не силен? Ежели не приедет преосвященный Тарасий Романский и не будет следить за мной и проверять, так сам государь знает всю уставную службу лучше всякого митрополита. Князю нашему ведомо многое, не доступное разуму других королей и царей, ибо благословил его святой Геронтий Афонский. Оттого-то ему и удача во всем, особливо в ратном деле, и будут ему покоряться князья и властители, покуда не настанет час и не снесет он мечом голову наибольшего змия. Помоги ему, великий боже и пречистая богоматерь, и ниспошли ему одоление супостатов! Но ведь владыка Тарасий Романский завтра сюда прибудет. Откуда же мне взять те слова, коих я в жизни не слыхал? Службу литургии и всякие требы я знаю назубок. И в скорости могу состязаться с любым книжником. А вот там, где кончается типик [30] подстерегают меня опасности. Жития святых — это по части дьячка Памфила. Но теперь и дьячок ничем мне не может помочь. Горе, горе! Нынче вечером такая меня взяла тоска, и сказал я попадье, что уж лучше бы мне остаться в горах пастухом. Зачем было спускаться в долину Молдовы-реки после татарского опустошения? Что тут было в Тимише? Три дома уцелело. Другие семь домов были разрушены. Десять бедных жителей упросили меня служить в маленькой деревянной церквушке. Ведь я три года был послушником в монастыре. И службу помнил, и ладно пел. Хорошо мне было и среди пастухов и овец, когда скрывались мы в горах вместе с иноками. И подумал я, что, может, среди крестьян, принявших меня с такой любовью, мне будет еще лучше. А теперь что я буду делать?

— О чем ты, отец Драгомир? — мягко спросила конюшиха Илисафта.

Она не осмелилась прервать словоохотливого священника, но и терпения у нее не хватало выслушать его до конца. И пока он говорил, она думала о своих делах. Грядущий день и приезд господаря и впрямь казались ей грозным испытанием, хотя трудилась она изо всех сил, да и не поскупилась на поросят, каплунов и барашков. Страхи отца Драгомира передались и ей.

— Что я буду делать, коли государь явится на святую литургию?

— Что же делать? Ничего особенного, отец Драгомир. Поднесешь ему, как полагается, просфору, крест на целование, и все.

— Неужто этого достаточно?

— Отчего же нет?

— Дьячок говорит, что есть какие-то страшные слова в честь князей и венценосцев, а я их в жизни не слыхал.

— Да уж не верь ты, святой отец, всему, что говорит дьячок Памфил. Передай ему лучше, чтоб пришел ко мне со своей книгой зодиака.

— После отъезда государя?

— После.

— Я прикажу ему, матушка Илисафта. А мне-то как быть? Хотел я посоветоваться с его милостью конюшим Маноле. Уж не начать ли службу рано утром? Пока прибудет светлый князь в Тимиш, глядишь, а я уж и управился.

— И это неплохо.

— Так я и сделаю. А как же быть с дьячком? Ему же читать житие святых царей Константина и Елены. Читает он не спеша, смакует каждое слово. Я свою сербскую литургию могу отслужить с любой скоростью, людям хоть бы что, они в это время думают свое. А «Жития» — то на молдавском языке, так их они слушают. Да Памфил еще от себя добавляет и смотрит хмуро на прихожан, когда грозит им адскими муками. Жития святых царей не могут быть короткими. Притом дьячок добавляет от себя. И решил я так. «Добрые люди, — скажу я, — достославные деяния совершили святые Константин и Елена, как вы слышали в минувшем году на празднике оных святых. За нынешний год святые иных деяний не совершали. Ступайте с миром и выходите встречать государя Штефана. Как только станет известно о новых подвигах святых, коих мы нынче празднуем, будьте спокойны, я тут же доложу вам о них». Верно я говорю, матушка Илисафта?

— А? Про что ты, батюшка?

— Про святых царей. Верно ли я решил поступить?

— Верно, отец Драгомир. Ох, тяжек будет завтрашний день. Одного из зарезанных каплунов я велела отложить. Своими руками изготовлю его к обеду. Ни одному повару на свете не состряпать такого блюда. Оно так пришлось по вкусу византийскому императору Маврикию, что он возвел своего повара в боярский сан. От этого повара-боярина, принявшего схиму на Афоне в святой Зографской обители, осталась наука, как вымочить каплуна в вине и обжарить в масле; и передавалась она от игумена к игумену. А мой отец, ходивший на богомолье в Афонские монастыри, заплатил три золотых и перенял ту науку на кухне Зографской обители. Такое жаркое состряпаю — государь вовек не забудет меня!

— Так его к полудню ждать надо?

— Кого?

— Я спрашиваю, матушка, к полудню ли прибудет государь?

— К полудню.

— В таком случая я спасен. А насчет жития, я так и сделаю, как говорил. Благослови господь дом ваш! Ухожу. Скоро светать должно.

Священник ушел, постукивая посошком, и скоро исчез под сенью лип. Конюшиха Илисафта, поджидая мужа, прилегла на скамью, закуталась в свою лисью шубейку и протяжно зевнула. В доме и во дворе настала полная тишина. Конюшиха погрузилась в глубокий сон. Казалось, она совсем не дышит.

Петухи загорланили в курятниках позади сараев, другие чуть слышно откликнулись из далекого села. Конюший, мягко ступая, поднялся на крыльцо, задул свечи; потом вынес теплое покрывало и накрыл им жену. Войдя в дом, отыскал свое ложе в опочивальне, радуясь, что остался один и никто не нарушает тишину. Беззвучные песочные часы показывали второй час ночи.

Как только занялась заря и розовым сияньем коснулась открытого окна, конюший Маноле вздрогнул, словно кто-то тронул его за плечо и шепнул что-то на ухо. Он спал одетый. Затянув потуже пояс, он шагнул к опочивальне Ионуца. Но сына уже не было в постели. Симион успел зайти за ним и увел с собой. Маноле Черный решил узнать, что поделывает конюшиха, но едва он вышел в сени, до него донесся ее голос с другого конца дома, из поварни. Птицы зашумели в глубине двора. Забегали рысцой служители, подгоняемые приказами боярыни Илисафты.

Старый Ждер умылся холодной колодезной водой. Потом решил, что недосуг стоять перед образами в горнице. Перекрестился в сторону восходившего солнца, тряхнул седыми кудрями и заложил их пальцами за уши, потом надел шапку. Холопы, не дожидаясь приказа боярина, в ответ на его угрюмый взгляд поспешили подать оседланного коня. Конюшему Маноле уже шел пятьдесят шестой год, но, несмотря на почтенный возраст, он легко вскочил в седло. Слуги надели ему шпоры, подали в правую руку плеть, побежали к воротам. Всадник молнией проскочил в полураскрытые порота.

Выехав из липовой рощи на лужайку, Маноле Ждер увидел на востоке в низине сверкающие воды Молдовы-реки. На западе гора полого уходила вверх, к еловому бору. На этом пологом склоне тут и там были раскиданы бревенчатые конюшни для пятисот государевых кобыл. Работники уже заготовляли лес для новых строений. Выгоны для жеребят были огорожены дощатыми заборами. Конюший рысью поднялся к одногодкам и стригунам. В загоне для трехлеток он застал Симиона с Ионуцем. Своих оседланных скакунов они оставили у ворот. Подбираясь к трехлеткам, они называли их по именам, старались укротить их. Сын Каталана, Ветер, третий белый жеребец с черной звездочкой на лбу, которого братья готовили для будущих походов господаря Штефана, не поддавался младшему Ждер у и, поднимаясь на дыбы, угрожал ему передними ногами. Грива у него была коротко подстрижена, хвост — ступеньками. Неожиданно отскочив в сторону, Ветер толкнул Симиона в спину головой. Симион схватился за шапку, чтобы не слетела с головы, и тут же откинул назад руки, схватил трехлетка за шею в стальном объятии и утихомирил его. Конек тоненько заржал и покорился. Младший Ждер подошел к нему и погладил по глазам.

Старый Ждер, стоя у ворот, впервые в то утро рассмеялся, тряся большой бородой. Но как только Симион повернулся к нему, он напустил на себя суровость и хрипло кашлянул.

— Скажи, второй конюший, — сурово проговорил он, — ведом ли тебе обычай государя, когда он изволит бывать в Тимише?

— Ведом, честной конюший. Не беспокойся. Вчера я поднялся до самой пущи к источникам. Вода по желобам исправно течет ко всем конюшням и загонам. Караульные стоят, как всегда, по своим местам.

Симион Ждер подробно доложил отцу, как идут дела на конном заводе. Тут стерегли крепко. Дозорные, словно ратники, умели видеть и слышать, но почти разучились говорить. Велено было не допускать чужаков ближе полета стрелы. Ночью они разили копьем или рогатиной любого зверя и даже человека, если тот не подавал голоса. Жили они по примеру горных чабанов; летом и носили белую холщовую одежду и башлыки, зимой спали прямо на снегу, в тулупах. Вокруг их костров дремали псы. С той поры, как некие ляшские паны и послы, прибывшие на мирные переговоры, изъявили желание ознакомиться с Тимишским заводом, Штефан-водэ повелел еще более усилить стражу… Не только в ляшской стороне, но и в других землях пошла слава о порядках, установленных в Тимише самим князем Штефаном. Господарь приказал держать в тайне эти порядки, особенно время, когда подпускали жеребцов к кобылам. Не сказывать, какой должна быть в ту пору погода, каково положение луны и каким травам положено тогда цвести; повелел скрывать, как устроены конюшни для жеребцов и кобыл, сколько родниковой воды и сена дают им, чем кормят жеребят, какое зерно насыпают трехлеткам. Таили и много других вещей, о которых знал старый Ждер. Пуще всего дивились люди тому, что коней держат в запертых строениях.

Польским панам так и не довелось добраться до Тимиша.

— Я бы охотно дозволил, — сказал им с улыбкой князь Штефан, — но Маноле Черный — хозяин тех мест, а он ни за что не согласится.

Боярыня Илисафта уже двенадцать лет жила в Тимише, но так и не смогла пройти к табунам и узнать о порядках, установленных там. «Бабам ходу нет, — упорно отказывал ей старый Ждер. — Я бы тебе, матушка, с радостью позволил, да князь ни за что не согласится». Конюшиха дважды пыталась пробраться к загонам, когда муж был в отъезде. Но псы не знали ее, а сторожа, казалось, лишились памяти. Как только боярыня подходила близко, они хватались за стрелы и натягивали луки. Это причиняло ей немало огорчений.

Было у нее и другое горе. Старый Ждер в последнее время все суровее косился на Симиона. Говорил с ним как с чужим служителем, а не как с родным сыном. Старик настаивал, чтобы старший сын женился, а Симион противился. «Конюшему Маноле непременно нужен внук — размышляла боярыня Илисафта. — Ночей не спит, все думает о внуке. Ионуц еще зелен. Дэмиан только и знает, что разъезжает по торговым долам — то во Львов, то в Белгород. А изо Львова еще дальше — в Варшаву и Гданьск; уж он-то, поди, не женится, пока не отрастит живота и не усядется на сундук с золотом».

Женат один лишь Кристя, второй казначей немецкой земли. У него богатый двор за Молдовой-рекой, много и челяди. Живет с достатком. Ему повезло больше всех сынов Маноле Черного. Жену он взял с великим приданым: Кандакия была дочерью бырладского боярина Антона Буздугана. И дал за ней Буздуган две вотчины на Ялане-реке и одну на берегу Раковы. Закрепил передачу грамотой с печатями. И еще дал невесте меха и одежды, серебряные блюда и драгоценности. Но от этого брака детей еще не было.

Отцу иеромонаху Никодиму, бывшему в миру Никоарэ, остается доживать свои дни в бесплодии и печали.

А потому жениться должен Симион. Тридцатипятилетнему воину, чуть ли не старому холостяку, у которого виски начинают покрываться седой паутиной, и все же самому пригожему из всех Ждеров, давно пора подарить наследника Тимишской вотчине. Жизнь человеческая коротка; дни и ночи наши подвержены опасностям; завтра, глядишь, грянет буря, расшвыряет всех в разные стороны света и погубит. Пусть же по воле господней после ярой непогоды расцветет в Тимише сей поздний цветок.

— А мне не верится, — хмуро пробормотал старый Маноле, — чтобы все было так уж хорошо; нынче верить никому нельзя. Самим надо везде поспевать, самим проверять.

— А я и был повсюду.

— Возможно, А что, коли государь проедет тут да насупит брови? Небось сразу покажется, что на тебя надели ледяной панцирь. А ты что глаза выпучил, Маленький Ждер? Скачи что есть духу и мигом воротись с Георге Татару, Есть тут дельце для вас обоих. Ты еще здесь?

— Лечу, батюшка.

— Следовало бы уже воротиться. А что ты сделаешь, второй конюший, — повернулся Маноле Ждер к старшему сыну, — что ты сделаешь, коли государь соизволит спросить, оженился ли ты? Князю давно известно, о чем я печалюсь. Сегодня он опять не увидит на моем лице радости.

Симион пожал плечами, глядя куда-то вдаль. Он очень походил на своего отца — был столь же суров и несговорчив, как и Маноле Черный. Когда моргал глазами, кунья шерстка у левого виска вздрагивала.

— Не знаю, что скажет государь. Узнает, что я по-прежнему холост, вот и все.

— И снова повелит тебе жениться.

— Постараюсь не ослушаться. Ежели смогу, честной конюший.

В его мягком голосе слышался гнев. Старый Ждер глухо кашлянул и стегнул плетью по голенищу сапога.

Маленький Ждер возвращался, горяча пегого. За ним ровно рысил на караковом иноходце с поджатыми ушами тот, кого называли Георге Татару. Он и в самом деле был татарином, прижившимся давно среди молдаван и крещенным еще в юности. Приземистый, широкоплечий, скуластый и косоглазый, с гладкой и смуглой кожей и реденькими усами, он, казалось, только что примчался из степей. Однако носил он молдавскую одежду и был истинным воином Христа. И самым верным среди всех тимишских слуг конюшего.

Юноша и Георге Татару спешились. Конюший повернулся к ним.

— Хочу услышать от вас, — начал он, — как достать для государя дичь к его трапезе и как упредить казначея Кристю, чтобы вовремя явился встречать господаря?

— Все добудем: и дичь, и батяню Кристю, — весело заверил Ионуц, глядя на отца и на брата ласковыми глазами.

— Знаю, на словах ты всегда готов, — буркнул конюший. — Посмотрим, каков ты в деле. Солнце-то не ждет. Глядишь, а оно уж высоко, вот едет и старшина Некифор Кэлиман. Он должен был расставить караулы до самой Браниште, чтобы вовремя оповестить нас, когда двинется княжеский поезд. Скоро князь отъедет из Браниште. Когда же вы успеете доехать и воротиться?

— Князь отъедет только после святой литургии, — заметил Симион.

— Откуда тебе это ведомо? — сердито спросил старик конюший.

— Нетрудно догадаться. Да и мальчонка говорил.

— Мальчонку звать Ионуцем Черным, и велено ему быть отроком при дворе государя.

— Ну и на здоровье. Обойдусь и без него.

Младший Ждер подмигнул брату и показал язык, но тут же прикусил его, ибо отец неожиданно повернулся к нему.

Старшина Некифор Кэлиман, остановившись рядом, удивленно осведомился:

— О каком таком отроке при дворе государя говорят тут?

Конюший Маноле кивнул в сторону Ионуца.

— Чур тебя, нечистая сила! — развеселился старшина охотников. — Стало быть, теперь ты на самом верху, жеребчик? А недавно еще ходил пешком под стол.

Взбешенный юноша вскочил в седло. Татарин тоже вскочил на коня.

— Куда же вы, люди? — крикнул конюший.

— Исполнить твое повеление, — кинул через плечо Ионуц.

— Перво-наперво разбудите казначея! — наказал конюший. Потом дружелюбно обратился к старому Кэлиману: — Зачем ты срамишь моего сына? Что у тебя? Вижу, хочешь что-то сказать.

— Хочу, честной конюший. Только пусть слушает и его милость Симион.

Старый Ждер повернулся к сыну и чинно отвесил поклон:

— Второй конюший, изволь послушать нас.

Пока старшина Кэлиман таинственным шепотом рассказывал свои новости, поворачивая острый нос то к старому Ждеру, то к Симиону, Ионуц скакал впереди татарина, но то и дело оглядывался, догадываясь, о чем говорил Кэлиман. Недобрые предчувствия томили его сердце. Татарин, по своему обыкновению, молча следовал за ним.

Они задержались ненадолго в усадьбе: отвязали псов и достали из клетки ястреба. При этом юноша старался не попадаться на глаза конюшихе Илисафте, чей голос то и дело слышался на поварне. Когда цыганки донесли ее милости, что он на дворе, Ионуц уже скакал вниз, к прибрежным рощам, зеленевшим вдоль Молдовы-реки. Горестно всплеснув руками, боярыня следила за ним с крыльца, пока он не скрылся из глаз.

До двора казначея Кристи Черного было не так далеко — конный перегон. Проехав его, уже можно было увидеть дом казначея, стоявший на той стороне реки.

Татарин протяжно гикнул, вызывая паромщика с противоположного берега. Но тот почему-то не показывался из своей землянки. Татарин взглянул в сторону рощи. Ионуц, прежде чем спешиться, делал ему знаки, чтоб он торопился, Георге гикнул еще раз. И тут же, направив своего каракового иноходца вверх по течению, погнал его в воду.

Когда он выбрался на другой берег, вода ручьями стекала с его одежды. Татарин помчался ко двору Кристи Ждера. Вокруг все дышало негой и изобилием. Рабы и служители грелись на солнце — был праздничный день. У подъезда ждала колымага ляшского образца, запряженная четвериком. Кузов дорогого экипажа, покрашенный в зеленый цвет, висел на кожаных ремнях, смягчавших дорожную тряску. На конях была кожаная глянцевитая упряжь. Кучер, сидевший на козлах, был облачен в дорогой кафтан с позументами. Двое служителей держали коней под уздцы.

Для татарина все это было не внове. Проскакав мимо слуг, он соскочил с коня и вбежал на крыльцо. От его одежды и обуви летели брызги.

— Господи помилуй! Да что стряслось? — кричали цыганки, мгновенно очнувшись от ленивой дремоты.

— Где его милость боярин Кристя? — спросил татарин.

— Боярин наряжается к встрече с государем.

— Где он?

— Где же ему быть, как не в доме?

— Посторонитесь! — крикнул Георге, расталкивая цыганок.

Сперва показалась, величественно ступая, боярыня Кандакия, молодая, знаменитая своей красотою женщина. Белокурые, искусно уложенные волосы ее были в сплошных колечках и завитушках. Щеки слегка подрумянены, так же как и мочки ушей, в которых висели золотые кольца; брови — насурьмлены, чтобы оттенить голубизну глаз.

Она посмотрела на татарина сверху вниз, дивясь дерзости тимишского служителя. Сперва не узнала его, потом вспомнила.

— Приказ от конюшего! — крикнул Георге, да так громко, чтобы услышал и хозяин дома.

— Очень хорошо. Потерпи.

— Невозможно, матушка боярыня. Извольте собраться и ехать. Государь, того и гляди, прибудет, а вас в Тимише нет. А еще боярыня Илисафта от страха великого упала.

— Господи помилуй! Как же так? Государь прибывает, а нас там нет? — встрепенулась боярыня Кандакия, звеня колечками серег. — Кристя! Кристя!

— Что там? — послышался из внутренних покоев густой, неторопливый голос. — Татарва напала, что ли?

— Не вся. Только один татарин. Тимишский. Свекровь моя, конюшиха Илисафта, упала и теперь помирает. («Сохрани ее, господи, и прости мне ложь мою», — подумал про себя Георге и незаметно сплюнул в сторону.)

— Какая конюшиха? — спросил, вбегая, полуодетый казначей.

— Твоя родительница, кто же еще! — в страхе крикнула боярыня Кандакия. — А коли не помрет, так совсем изведет меня, из-за того что все женщины на свете съехались вовремя и встречали государя, одна я опоздала. Что не удосужилась я поспеть на праздник Нямецкой обители и даже в Тимиш. Остается смотреть отсюда на княжеский поезд, все равно туда не добраться нам. Со вчерашнего дня ты возишься и готовишься в путь, а вот и теперь еще не готов. Вчера с самого утра и до позднего вечера колымага стояла у крыльца. Слуги дважды распрягали коней, кормили и поили их. Сегодня опять колымага ждет с утра. А ты все ходишь из угла в угол, о чем-то думаешь и сам с собой разговариваешь.

— Никак не найду шелковый пояс, подарок Дэмиана.

— Там он. Посмотри хорошенько у изножья кровати. Я еще вчера положила его.

— Кто говорит, что маманя упала?

— Я говорю, честной казначей. Слышал я крик, знать, беда приключилась. Прошу твою милость надеть кунтуш и опоясаться саблей. А то конюшиха не успеет благословить тебя.

— С чего бы это с ней приключилось, скажи на милость? — вытаращив глаза, удивлялся третий сын Ждера, разыскивая недостающие части своего наряда.

Был он мужчина видный, одетый богато, самый толстый из всех сыновей Ждера.

— Вот так ты всегда, боярин Кристя, — горестно проговорила Кандакия, махнув рукой. ...



Все права на текст принадлежат автору: Михаил Садовяну.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Братья ЖдерМихаил Садовяну