Все права на текст принадлежат автору: Ирина Владимировна Одоевцева, Владимир Фёдорович Марков.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
«…Я не имею отношения к Серебряному веку…»: Письма И.В. Одоевцевой В.Ф. Маркову (1956-1975)Ирина Владимировна Одоевцева
Владимир Фёдорович Марков

«…Я не имею отношения к Серебряному веку…»: Письма И.В. Одоевцевой В.Ф. Маркову (1956–1975)

О. А. Коростелев Вступительная статья

Ирину Владимировну Одоевцеву принято считать восторженной, взбалмошной и недалекой женой талантливого поэта, оставившей наполовину вымышленные мемуары, полные глупостей. Из всех этих определений по-настоящему верно лишь первое. Восторженное отношение к миру Ирину Владимировну и впрямь не оставляло до конца жизни. Все остальное при ближайшем рассмотрении хочется, скорее, опровергнуть.

Она была не только литераторской женой, но и сама до конца жизни оставалась человеком литературным, поэтом не из последних и незаурядной личностью. Положим, Г. Иванов в письмах последних лет несколько перегибал палку, объявляя поэтическое творчество Одоевцевой чуть ли не гениальным. Но эти перегибы имеют свое объяснение. Стихи Одоевцевой терялись в тени стихов ее мужа — крупнейшего поэта середины XX в. — и на этом фоне, разумеется, проигрывали. Однако вовсе сбрасывать их со счетов и тем более не замечать (а именно так по большей части к ним все и относились) было явно несправедливо — стихи ее в послевоенном зарубежье были не просто «на уровне», они ничуть не уступали большинству тогдашних звезд, оставаясь при этом своеобычными, ни на какие другие не похожими (меньше всего они были подражанием стихам мужа; Одоевцева совершенно права, утверждая, что к стихам Иванова они по большому счету не имеют отношения, несмотря на нередкие заимствования отдельных строчек). Вот эту несправедливость Иванов и хотел исправить, приложив весь свой темперамент, что порой было забавно, а нередко выглядело преувеличением.

Выдумки Одоевцевой было не занимать, однако почти все эпизоды ее мемуаров подтверждаются документально (другое дело, что она могла расцветить и приукрасить реальное событие). Но по сравнению, допустим, с «Курсивом» Н.Н. Берберовой мемуары Одоевцевой представляются гораздо более убедительными. (То, что обе написали по-своему блистательные художественные произведения вместо мемуаров, сейчас оставляем в стороне, оценивая их исключительно как источники.) Дело даже не в том, что Берберова врала сознательно, сводя счеты и снижая образ, а Одоевцева привирала восторженно, от полноты чувств, возвышая и восхваляя своих персонажей. Берберова нередко выдумывала или намеренно искажала сами факты (многие вновь публикуемые документы часто входят в противоречие с ее мемуарами именно с этой стороны), а Одоевцева, несмотря на всю свою легкость и воздушность, стремилась писать правду, пусть порой приукрашенную (чаще всего ее мемуары расходятся с документами именно в оценках). Фактические неточности и ошибки памяти у Одоевцевой, конечно, встречаются, и в изрядном количестве, а вот намеренного искажения, как у Берберовой, все-таки нет.

Что же касается недалекости… В письмах нередки восклицания: «Один вздор я горожу! Стыдно» или «Какую я чепуху посылаю Вам». Ирина Владимировна, как всегда, кокетничала. Вздора и чепухи в ее письмах ничуть не больше, чем у любого литератора, скорее наоборот, а по живости и обилию любопытных деталей ее письма намного превосходят, например, письма Бунина, почти всегда сугубо деловые и крайне скучные.

Переписка с Одоевцевой возникла у В.Ф. Маркова как своеобразное приложение к переписке с Г.В. Ивановым, которую он завязал в октябре 1955 г. С февраля 1956 г. Маркову начинает писать и Одоевцева, причем переписка с разной степенью интенсивности ведется на протяжении двадцати лет, особенно активно в 1956–1961 гг.[1] Одоевцева охотно покровительствовала Маркову и Моршену, видя в них наиболее близких по духу людей из младшего, не слишком-то в целом литературного поколения, и немножко играя в Г.Р. Державина. Щедро расточаемые ею неумеренные похвалы «Гурилевским романсам» Маркова проходят рефреном на протяжении нескольких лет и выглядят столь же неубедительными, сколь похвалы Иванова по адресу самой Одоевцевой. В отношении Маркова к Одоевцевой заметна некоторая растерянность. Видимо, безапелляционность Георгия Иванова подействовала на него, и он не знал, как относиться к Одоевцевой: то ли как к жене поэта, то ли как к маститому литератору. С годами постоянная экзальтация Одоевцевой начинает его раздражать, паузы между письмами становятся все дольше, и постепенно переписка сама собой сходит на нет.

В письмах обсуждается вся послевоенная литературная жизнь, причем зачастую из первых рук. Конечно, наибольший интерес представляют особенности последних лет жизни Г.В. Иванова. В этом отношении данная публикация — одна из самых крупных и подробных после публикаций писем Иванова к Маркову и Гулю, а также писем Адамовича к Иванову и Одоевцевой.

Кому-то может показаться, что последний абзац немного противоречит всем остальным, поскольку в нем все опять сводится к жене поэта, а не самостоятельному литератору. Пусть даже и так… В конце концов, Георгий Иванов знал, на ком женился.

Письма сохранились в личном архиве В.Ф. Маркова и ныне переданы в Пушкинский Дом, за исключением одного, которое находится в собрании В.А. Петрицкого (СПб.).

Одно письмо ранее публиковалось в книге писем Георгия Иванова Маркову[2], другое — в приложении к письмам Адамовича Одоевцевой и Г.В. Иванову[3], третье — в каталоге собрания В.А. Петрицкого[4]. Но, тем не менее, все они воспроизводятся здесь, во-первых, для полноты комплекта, а во-вторых, поскольку изданная в Германии книга практически недоступна здешнему читателю.

Особенности авторского написания и словоупотребления по возможности сохранены (в частности, упорное Федрович вместо Федорович в отчестве Маркова), однако решено было без оговорок исправить — впрямь многочисленные — описки и ошибки (Одоевцева недаром жаловалась на собственную неграмотность, в которой ее превосходил только Гумилев: «Он был еще безграмотнее, чем я»), хотя по сравнению с мужем количество недописанных слов у нее минимально, выделить все пропущенные буквы или знаки значило бы испещрить текст бесчисленными угловыми скобками, превратив его в практически нечитаемый.

1

1 февраля 1956 г.

Beau Sejour Hyeres (Var)

Дорогой Владимир Федрович,

Мне уже очень давно хочется написать Вам — с лета появления в «Н<овом> ж<урнале>» «Гурилевских романсов»[5]. Но добрыми желаниями ад вымощен, как Вам, автору «Лады»[6], должно быть известно.

Я ограничилась тем, что в прошлом году передала Вам через Терапиано привет, утаенный им, по всей вероятности[7], — и еще упоминанием о Вас в «Русск<ой> мысли»[8], которое, к моему запоздалому удовольствию, сумело до Вас добраться.

Но то, что я (т. е. мои стихи) стала (стали) яблоком раздора между Вами и Г<еоргием> В<ладимировичем>, и столь счастливо наладившаяся переписка могла из-за этого оборваться[9], меня не только огорчило, но и поразило.

Конечно, совсем не требуется, чтобы Вы восхищались моими стихами.

Но — посудите сами — Вы написали, что в эмигрантской поэзии имеется один Одарченко[10] — чем, решительным росчерком пера, вычеркнули меня из нее, вспомнив все же, что еще обиднее, о моем существовании в качестве жены и как таковой удостоив меня поклоном.

Теперь, после получения письма с фотографиями, об этом можно было бы и не вспоминать, но я люблю ясность в отношениях и чувствах. Кстати, если Вам нравится моя «Офелия»[11], в ней несноснейшая опечатка — вместо «В русалочьей постели» напечатано «В русалочной», чем испорчен для меня весь конец. Одно утешение, что почти никто ничего в стихах не понимает и никто этого не заметил.

Ну, вот. Довольно обо мне. Теперь о Вас. Спасибо за фотографии. Очень хорошо представлять себе того, кому пишешь. Не понравилось мне только ироническое «от полу-поэта» — колющее сразу и Вас, и «поэта Одоевцеву». Зато за собаку Фигу большое спасибо. Мы оба страстные обожатели собак и перезнакомились со всеми здешними собаками — собственных нет, к сожалению. Опишите, пожалуйста, всю Вашу собачью семью, сколько их, как зовут и каких пород и все их индивидуальные особенности[12].

То, что мне очень понравились «Гурилевские романсы», Вы уже давно знаете. Но в противоположность Г<еоргию> В<ладимировичу>, мне очень нравится Ваша «Аркадия»[13] — не только «как», но и «что». Не только ее стиль, но и содержание — студенты, которые мне совсем понятны и не кажутся мне снобами — снобов и я терпеть не могу. Они именно такие, как мне хотелось бы. И Петербург, и любовь к нему Вы прекрасно передаете — сквозь это ясно просвечиваете и Вы сами. Я вижу Ваш двойник, идущий по Московской, по Кабинетской улице, по Разъезжей к Пяти углам, по Владимирскому проспекту. Там и я когда-то часто ходила. Напишите, где Вы жили и где была школа[14]. Думаю, что смогу вспомнить даже дома, ведь они, наверное, прежние. Я жила на Бассейной, 60, на Преображенской, 5 — совсем близко — жил Гумилев[15], на той же Бассейной находился Дом литераторов[16], где мы ежедневно бывали; на Знаменской «Живое слово»[17], где я училась. Ваши студенты мало чем отличались от нас — только мне с самого начала посчастливилось попасть в среду «настоящих» писателей и поэтов — Гумилев, Лозинский, Чуковский, Шилейко, Замятин были моими учителями в Литературной студии[18], на Литейном, в доме Мурузи.

Но я отвлеклась. Продолжаю о Вас. Статья В<аша> о футуризме[19] — я с ней и ее выводами согласна. Интересная и нужная статья. Совершенно верно — в России победил акмеизм — хотя лучше бы, по-моему, без его победы.

К Вашей «Ладе» отношусь холоднее. Дело тут, мне кажется, в неудачном размере. Трехстопный ямб слишком барабанно однообразен и — а lа longue[20] — утомителен. Очарователен конец — весь вздох «Лады» — и «страна моя Трансваль» отлично. Все до самой последней точки. Еще хороши две строфы — «Мы тут поем…» до «Быть может вспыхнет свет». Но все слишком — по-моему, конечно — длинно и слегка риторично. Хотелось бы мне тоже узнать, Mip выхолощенных душ — опечатка или нет? Я большой любитель перебоя ритма и кубарем крутящихся рифм, но тут выхолощеных вместо холощеных как-то неоправданно останавливает внимание. И некоторые пятые строчки тоже.

Вы пишете, что Париж не любит нового. Любит, и еще как. Говорю за себя. Но в В<ашей> «Ладе» я, нарочно прочитав ее во второй раз, никак не смогла найти ничего нового, хотя она меня местами и трогает:


И стих вдруг

написать бы,

Чтоб легче людям жить.


Поверила, что В<ам> это удастся. Не тот результат, на который Вы рассчитывали, а все же… я говорила Вам.

Но вот что в Париже пишут короткие стихи оттого, что mon verse est petit…[21] Ведь это не о величине стихотворений, а дарования. И не совсем верно, что в Париже пишутся только короткие стихи.

Читали в «Н<овом> ж<урнале>» «Глюка»[22] Корвина-Пиотровского? Другое дело, что лучше бы этого «Глюка» вовсе не было — но в длине ему не откажешь. И я тоже, к примеру, пишу стихи в 50 стр<ок>, хотя Гумилев учил, что больше 7 строф лирические стихи не выдерживают — превращаются в скуку[23].

Видите, как я разговорилась. Это оттого, что я часто думала о Вас и Вы уже с самых «Гурилевских романсов» участвуете в моих мыслях. А со времени В<ашего> первого письма вошли в наши разговоры с Г<еоргием> В<ладимировичем> и стали одной из наших повседневных тем.

Но пора кончать. Хочу только выяснить одно из моих «недоуменных недоумений» насчет Blake’а. Почему Вы называете его Блейком?[24]

Верю, конечно, что Вы превосходно владеете англ<ийским> языком. Но я и сама с трехлетнего возраста знаю его и даже Богу молилась по-английски. Одна из моих англичанок, «большая педагогичка», заметив мою склонность к поэзии, основательно познакомила меня с английскими поэтами, чересчур даже основательно — в 12 лет я читала Шекспира в подлиннике, что едва не помешало мне оценить его потом. Тогда же между всякими другими поэтами я познакомилась и с William’oM Blake’ом. Сейчас еще помню его:


Tiger, tiger burning bright
In the forests of the night…[25]

которое я пела своей собаке, укладывая ее спать. (Собака была тигровым догом и так, без лишней фантазии, и называлась — Тигр — Tiger, не то что Ваш Фига.) Помню еще впервые пробудившее во мне чувство времени, вечности и бесконечности:


То see a world in a grain of sand
And a Heaven in a wild flower
Hold infinity in the pain of your hand
And Eternity in one hour[26].

Может быть, я и напутала «за гранью прежнихлет». Но все же Вам должно стать ясно, что этот Blake для меня не незнакомец и что я тысячи раз произносила его имя — и всегда Блэк. Да и как могло быть иначе? Помню его книгу с его рисунками — не оригинал, не им самим с помощью жены переплетенную с его собственноручно гравированными рисунками — но все же старую, заслуженную. На ней тоже стояло William Blake. А так как а читается э и ни в коем случае не ей, то не понимаю, откуда мог взяться этот Блейк? В России, правда, говорили и Эдгар Поэ и даже было собрание сочинений Оскара Вильде[27] — но это от незнания англ<ийского> языка. Сознаюсь, я невежественна, как карп, но всегда с радостью пополняю свои знания. Объясните, пожалуйста, отчего Блейк? Спорить не люблю, люблю соглашаться, надеюсь, что Вы меня убедите.

Повторяю, я невежественна (даже, как видите, безграмотно пишу), хотя все же «топ ignorance a quelques lacunes»[28]. Знаю я хорошо и Рильке — читала в подлиннике. Люблю его стихи, прославленная его проза, по-моему, скучна. Кстати, известно ли Вам, что у него есть русские стихи — я читала только одно, где ночь и лошадь[29], — тоже любитель животных. Самое замечательное в Рильке его смерть, как по особому заказу для такого эстета. Впрочем, смерть самого Гумилева не уступает ей — геройская, для посмертной славы.

Но Лермонтова Вам бы не следовало обижать. Мне жаль, что Вы «можете без него жить», и не представляю себе, как Вам, автору «Гур<илевских> романсов», это удается.

Еще одно — Вы Г<еоргия> В<ладимировича> и меня считаете, по— видимому, какими-то мафусаильными зубрами, погруженными в «прекрасное прошлое», не способными разобраться в сегодняшнем дне. Одним словом — «все в прошлом». Меня Вы даже заподозрили в том, что поклон от человека, «не имевшего чести быть мне представленным» (ведь так?), может меня оскорбить. Это меня и развеселило, и очаровало. Почувствовала себя прапрабабушкой в шелковом кресле.

Но вот я как раз никогда не придавала ровно никакого значения возрасту — мне всегда казалось не важным, сколько лет собеседнику. Родятся или старыми, или молодыми, и часто 30-летний старше и менее современен, чем 70-летний. Деление на наше и Ваше время тоже не понимаю. «Наше время» для меня то, в котором я сейчас живу, и делю я его и с Вами. Прошлое, даже мое собственное, уже умерло. Не верю, что «прошлое пожирает настоящее»[30]. Для меня этим скорее занимается будущее.

Ну, до свидания. Конечно, не жду от Вас такого многоверстого письма, но ответ все же необходим. Да и я никогда уже не буду писать так длинно — совсем не свойственно мне. Только для первого раза.

Протягиваю Вам дружески руку через океан — как у Меримэ или у Гофмана — выбирайте любого — дьявол через реку с огнем.

Но моя рука хочет только пожать Вашу и погладить нежно всех Ваших собак.

Искренно Ваша

Ирина Одоевцева

<На полях:> Будьте милым, Владимир Федрович, пришлите нам Ваши стихи, ведь наверно имеются у Вас, хотя и не для печати. Пожалуйста. И «Гурил<евские> романсы».

Отчество «поэта Одоевцевой» — Владимировна.

Пятно сделано Г<еоргием> В<ладимировичем>, решившим прибавить свое письмо к моему[31].

2

<начало марта 1956 г.>[32]

Дорогой Владимир Федрович,

Только приписка к письму Г<еоргия> В<ладимировича> и благодарность за собачьи портреты. Завидую Вам — до чего они все очаровательны. Когда-то и у меня была целая собачья семья. А теперь, как


У Петра Великого
Нет на свете никого,
Только лошадь и змея,
Вот и вся его семья[33].

Но у меня — увы! увы! даже и змеи собственной нет, не говоря уж о лошади.

Но вот чего я не знала. Вы пишете «моя теща» и «мы» — значит, у Вас есть жена?[34] Пожалуйста, передайте ей от меня сердечный привет и — если она разрешит — напишите мне о ней.

Теперь, чтобы раз навсегда покончить с Вlак’ом. Правы Вы, а не я. Сознаюсь, что почему-то казалось, что Вы пишете не Блейк, а Бляйк. Вернее, я почему-то Ваш Блейк воспринимала, как Blike, и только рассуждение

о длинном а и дифтонгах — с ними я ведь тоже в свое время слегка познакомилась, хотя по-английски, как и по-русски, по-французски и по-немецки говорю по слуху — выяснило мне мою ошибку, вернее, что я почему-то считала, что Вы говорите Бляйк. Все-таки считаю правильнее классическое начертание Блэк, как и Шекспир — привычнее. К чему тут «революционность» и «смущение умов»?

За стихи Ваши пребольшое спасибо. «Гурилевские романсы» меня так же восхитили, как и в первый раз. Единственные две строки, которые я бы переделала:


…в берете синем
С красной розою в петлице.

«Синяя роза» чересчур искусственна и выпадает из прелестной ткани поэмы. Но это пустяк. А кроме того — одни комплименты и поздравления.

«Стихи»[35] с поэмой, конечно, ни в какое сравнение не идут. Но и в них мне многое понравилось — по содержанию. Жаль, что они «мало звучат» и ритмически слегка скучноваты, хотя и тут есть находки. Но вот что в моем стихотворении Вы нашли цветаевские интонации — это, простите, удивительно.

Глазы — Северянина. «О, поверни на речку глазы, я не хочу сказать глаза»[36].

До свидания. Пишите скорей и больше.

3

18 марта 1956 г.

Дорогой Владимир Федрович,

Большое спасибо за секретное сообщение о Вашей жене. Сочувствую ей всем сердцем и очень надеюсь, что она достигнет успеха в Голливуде. Может быть, и мне удастся увидеть ее на экране. Ведь в жизни все и страшно трудно, и изумительно легко, вернее, то, что было вчера, становится сегодня легче легкого — и наоборот, к сожалению. Но я верю, что пожелание удачи очень помогает.

Вот что она не любит Ваших стихов — жаль. Но, конечно, она права — выгоднее во всех отношениях писать не по-русски. Я этому следовала всего один раз: когда написала «Laisse toute Esperance» вышедшую потом у Чехова — «Оставь надежду»[37]. Читали Вы? И если да, то что думаете о нем?

Писала прежде по-русски оттого что


В дар дал нам Бог родной язык —

Моя очередь спросить — чье это?

Я знаю Радлову[38] и ее мужа[39], хотя не видела их с Петербурга и вряд ли даже узнала бы их. Какие они теперь?[40] И все ли она восхищается собственной красотой? Кстати, знаете ли Вы, что это ему Ахматова посвятила, или, вернее, это о нем — «я не знала, как хрупко горло под синим воротником»?[41] Впрочем, шея у него была скорее бычья, за что Ахматова и влюбилась в него — без взаимности. В нее же в это время был влюблен брат Радлова, Николай Эрнестович[42]. По-настоящему очаровательный и с хрупкой шеей. Ну, вот я и посплетничала.

А теперь у меня к Вам и просьба, и секрет. Если Вам действительно не трудно, пришлите Г<еоргию> В<ладимировичу> еще Ледерплакс[43]. Здесь не достать, а ему необходимо. Он запретил мне писать Вам об этом. Не выдавайте меня — будто от себя. «Мы, советские, злые и материалистичные». Пардон, не верю! В особенности после письменного знакомства с Вами.

Кончаю, не оттого, что мне хочется, а оттого, что надо отправлять письмо, вместе с письмом Г<еоргия> В<ладимировича> — он торопится на почту и не согласен ждать.

Сердечный привет Вашей собачьей семье. Пишите мне в следующий раз побольше — покажите «ширину русской души», а то если так продолжать, дойдем до поклонов через Г<еоргия> В<ладимировича>, что меня совсем огорчит.

И.О.

4

27 октября <1956 г.>

Дорогой Владимир Федрович,

Ваше письмо пришло как раз, когда я сама собиралась писать Вам по поручению Г<еоргия> В<ладимировича>. Он, не получая от Вас ответа, заскучал. Теперь выяснилось, что Вы его письма не получили, непонятно почему.

Как Вы знаете, он болен и пишет редко и с трудом. Так что жаль, что письмо пропало.

Восстанавливаю его в главном — благодарность за полученные деньги Вам и всем участникам. Благодарность за Lederplex, тоже дошедший. И дальше «о вечности, о подвиге, о славе»[44] и прочих пустяках. Впрочем, у Блока, кажется, «о доблести», но вечность служит фоном грустному существованию Г<еоргия> В<ладимировича>.

Стихи Моршена[45], к сожалению, не понравились ни Г<еоргию> В<ладимировичу>, ни мне. Одних высоких чувств мало, а как стихи они совсем слабы. Прежде были гораздо лучше — и старые совсем, про тюленя[46], и потом в «Нов<ом> журнале» — «пойдем, пойдем, ангел милый», и еще много других[47]. Ужасная штука эта «геданкенлирик»[48], до чего губительная.

Теперь совсем о другом — Вы так и не написали, получила ли Ваша жена роль в «Zauberberg’e»[49] и как ее дела в Холливуде. Меня это очень интересует.

А Г<еоргий> В<ладимирович> просит писать ему почаще, он чрезвычайно Вас полюбил, и письма Ваши для него радость. Ценит он очень мало кого, а Вас очень. Живется ему сейчас скучно. Пишите и присылайте новые стихи. Пишите побольше о себе.

Могу себе представить, как невесело зубрить польский язык! Разве нельзя было без этого? И долго это будет продолжаться?

Витамины Г<еоргий> В<ладимирович> все съел — Вы правильно рассчитали. Если совсем не трудно, пришлите. Но если трудно — не надо. Но пишите непременно.

Г<еоргий> В<ладимирович> шлет низкий поклон, а я сердечный привет.

<На полях:> Как-нибудь соберусь и напишу Вам о В<ашем> «Моцарте»[50]. Очень мне понравился — как и почему и за и против.

5

30 ноября <1956 г.>

Дорогой Владимир Федрович,

Шлем Вам запоздалую, но горячую благодарность за Lederplex. Дошел благополучно и без пошлины.

Я не ответила Вам сразу оттого, что Г<еоргий> В<ладимирович> хотел написать сам. Он принимался раза три за письмо, но оно все еще не кончено, и я, наконец, решила проявить несвойственную мне самостоятельность и послать мое письмо отдельно.

Мне хочется сказать Вам очень много приятного — mille choses[51]. Вы мне, действительно, кажетесь ужасно, до странности, милым. И до чего непохожим на человека «оттуда»[52]. Впрочем, я, может быть, сужу о людях «оттуда» как девочка в анекдоте: «Я видела льва, но он не похож». И Вы лев, как все остальные львы, только с индивидуальными особенностями. И все же кормление мышей, хозяйничающих в рояле, меня поразило и даже растрогало. Мы, эмигранты, много черствее и грубее. Мышей ловим ломающими им шею мышеловками, предательски соблазняя, а не кормя их, кусочком колбасы или сыра.

У нас здесь немало сентиментальных женщин, собирающих остатки еды для бродячих кошек. И даже это кормление кошек возмущает бессердечных русских: «Перестрелять бы проклятых котов!»

Удивило меня тоже, но уже иначе, то что у Вас из-за собак не желают жить кошки. Мне казалось, что это только у нас в России кошки враждуют с собаками, а в культурных странах прекрасно уживаются и даже дружат. Здесь, во Франции по крайней мере, поговорка «comme chien et chat»[53] может служить примером, что поговорки врут.

Раз я так расписалась о зверях, хочется мне узнать еще, как Вы назовете рождественского медведя. И какой он величины.

Надеюсь, что Ваша жена скоро получит роль. Но я не поняла, идет ли речь о «Zauberberg’e» или другом фильме. Желаю ей удачи.

Мы сейчас страшно мерзнем нанашем «благословенном юге». Зима необычайно холодная, а мазута для топлива нет. Г<еоргий> В<ладимирович>, к довершению всех своих хворей, еще и простудился и отчаянно кашляет. Но все же скоро напишет Вам — обещает.

Появятся ли отрывки из Вашей юношеской поэмы в «Опытах»?[54] Мы, уже много недель назад, очень рекомендовали ее Иваску[55]. Но это такой критик, что с ним трудно иметь дело. Притом он Вас, наверное, побаивается после Вашего выступления в «Опытах»[56].

Как идет Ваше учение? Никак только не могу понять, на что Вам в Америке польский язык[57]. Разве Вы собираетесь его преподавать? И где и кому? Учиться польскому языку, должно быть, нелегко и довольно скучно — ничего нового он Вам не дает.

Писал ли Вам Струве по поводу ругани с Гулем?[58] И как Вы находите стиль Струве, книгу его Вы, я знаю, цените[59]. Но стиль?

Ну, вот и все на сегодня. Пожалуйста, продолжайте, или — вернее — начните снова писать стихи. Очень, очень и очень жаль, если Вы будете и дальше упорствовать в «неписании» и считать себя не-поэтом. Ведь вся наша с Г<еоргием> В<ладимировичем> дружба к Вам пошла с «Гурилевских романсов». С поэтом. А с не-поэтом, зная Вас за поэта, как нам быть? Пожалейте нас — и раз Вы сейчас в польской стихии — «Восстань и вспомни, Сам ты Бог!»[60]

С самым сердечным приветом

<На полях:> Г<еоргий> В<ладимирович> Вам сердечно кланяется. И по поклону от меня всем членам Вашего семейства. Особенно глубокий В<ашей> жене.

6

<14 января 1957 г.>[61]

С Новым годом!

Дорогой Владимир Федрович,

Желаем Вам и всему Вашему семейству всяческого благополучия и удачи во всем в 1957 году.

Я не смогла Вам ответить сразу, так как ужасно простудилась в нашем нетопленом доме и пролежала две недели. Думали, что начинается воспаление легких, но впрыскивания инсулина прекратили его. И вот в первый день нового года — по старому стилю — я настолько поправилась, что могу поздравить Вас.

Но Вы, должно быть, не празднуете старо-стильного Нового года. Это только мы, зубры-эмигранты. Впрочем, я таклюблю праздники, что готова праздновать любые и всегда справляю именины на Антона и на Ануфрия[62], не только свои, но и всех близких.

Вы ошибаетесь, Г<еоргий> В<ладимирович> не не хочет, а не может Вам написать. Он очень даже хотел бы — Вам, как никому другому, т. к. он полн к Вам не только дружбы, но и нежности, совсем не свойственной ему. Но у него от малейшего усилия, просто от того, что он садится за стол и берет перо в руку, начинает болеть голова.

За короткое письмо он платит бессонной ночью, а это, конечно, несоразмерная плата. Все же он почти каждый день говорит — сегодня непременно напишу Маркову. Ваши письма он читает по несколько раз. Так что продолжайте, пожалуйста, писать ему. И мне тоже, пожалуйста.

Насчет мышей. Убивать живое существо, какое бы оно ни было, конечно, тяжело. Я люблю «жизнь, которая хочет жить». Но чтобы человека было легче убить, чем животное — пардон, не верю. И много ли, позвольте узнать, Вы этих самых человеков ликвидировали?

Про себя могу сказать: «Благодарю тебя, Господи, что я никого не убила и никого не родила»[63]. Это я считаю единственным подарком моей судьбы. Ни в увеличении, ни в сокращении человеческого рода участия не принимала.

А в том, что мы с Вами были бы совсем такими же, как сейчас, несмотря на какие угодно жизненные условия, я с Вами совершенно согласна. Несмотря на Бэконо-Марксово «Бытие оправдывает сознание»[64] — далеко не для всех оно. И не для нас.

О Ваших стихах больше спорить не будем. Я искренно хотела Вас заставить заняться ими снова. Конечно, не из одного только эгоизма читательского, а и из любви к поэзии. Но ничего. Если Вам суждено писать, Вы не сможете не писать, как бы ни уговаривали себя. Придет Ваше время. Пока же походите под паром. Поэтом Вы быть не перестанете. Никогда.

А насчет того, что вас печатно никто не защитил[65] — никто никого вообще не защищает. Не в писательских это нравах. Вот лягнуть по дороге — другое дело.

Еще — о Вашем желании прислать нам теплые вещи. Ну до чего Вы милый и — не обижайтесь — добрый. До чего, до чего! Я очень, очень Вам благодарна, но, право, не надо. И так уж мы пользуемся Вашим Lederplex’oм. Он Вам, знаю, дается нелегко. Но он чрезвычайно нужен Г<еоргию> В<ладимировичу>, т<ак> ч<то> от него и впредь не отказываюсь. А без теплых вещей обойдемся — решительно.

Еще раз желаю Вам всего-всего хорошего и приятной зубристики. Я бы сама с удовольствием засела за школьную парту — люблю учиться. Так пишите Г<еоргию> В<ладимировичу>, пожалуйста.

Ваша И. Одоевцева

7

Все тот же Beau Sejour Hyeres (Var) 21 марта <1957 г.>

Милый Владимир Федрович,

Большое спасибо за Lederplex и за интернациональный чек. Но зачем? Зачем? Не надо было чекиться, а то нам неловко, даже очень — разоряем Вас. ...



Все права на текст принадлежат автору: Ирина Владимировна Одоевцева, Владимир Фёдорович Марков.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
«…Я не имею отношения к Серебряному веку…»: Письма И.В. Одоевцевой В.Ф. Маркову (1956-1975)Ирина Владимировна Одоевцева
Владимир Фёдорович Марков