Все права на текст принадлежат автору: Владимир Фёдорович Марков, Эммануил Матусович Райс.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
«Хочется взять все замечательное, что в силах воспринять, и хранить его...»: Письма Э.М. Райса В.Ф. Маркову (1955-1978)Владимир Фёдорович Марков
Эммануил Матусович Райс

«Хочется взять все замечательное, что в силах воспринять, и хранить его…»: Письма Э.М. Райса В.Ф. Маркову (1955–1978)

О.А. Коростелев. Вступительная статья

Имя Эммануила Райса наверняка знакомо исследователям, особенно тем, кто занимался Поплавским или послевоенной эмигрантской литературой, но сведения об этой фигуре обычно отрывочны и в цельную картину не складываются.

Воспоминаний о Райсе осталось мало. И.В. Чиннов писал в своих заметках «О “Числах” и числовцах»: «Помнится мне чистый сердцем тоже милый мой друг Эммануил Матусович Райс. Выходец откуда-то из Буковины, он знал пятнадцать языков и был необыкновенно начитан. В молодости случилось ему записаться во французскую компартию, а в мое время ударился он в ультраортодоксальный иудаизм. Помню, как в столовке накрывал он плечи талесом, надевал ермолку и, раскачиваясь, бормотал что-то. Неожиданно стал он членом НТС. И странно было видеть его большой семитский нос среди русейших физиономий энтеэсовцев. Эммануил Матусович был снобом и всегда хотел эпатировать собеседника, вот как Марков, что в таких умных людях удивительно. Он был очень проницательным критиком, и его двадцатистраничная статья обо мне в “Возрождении” меня порадовала меткими и тонкими замечаниями»[1]. Этот мини-портрет, хоть и выглядит дружеским шаржем, тем не менее, очень точен, хотя и не полон.

Эммануил Матусович Райс родился 14 августа 1909 г. в Хотине (тогда это была российская окраина, Бессарабия, через несколько лет ставшая румынской территорией). Там же, в Хотине, только уже румынском, в 1927 г. Райс окончил школу, после чего учился на юридическом факультете в Бухаресте. Вернувшись в Хотин в 1931 г., работал адвокатом, а в 1934 г. перебрался в Париж.

Большую часть жизни Райс неустанно учился. Был студентом юридического факультета Сорбонны, получил степень магистра, затем филологического факультета (faculte des lettres; М.А. 1946). Параллельно в 1936 г. получил диплом журналиста в Высшей школе социальных наук в Париже.

Причем официальными учебными заведениями Райс не ограничивался, гораздо больше занимаясь самообразованием. Такое упорство принесло определенные результаты. Помимо румынского, польского, русского и украинского, которыми владел свободно, Райс говорил и писал на французском, английском, немецком, читал на шведском, испанском, португальском, голландском, чешском, знал также латынь и иврит.

В 1920-е гг. Райс, по его собственным словам, «увлекался евразийством». Позже буддизмом. Во время войны почувствовал себя евреем и последовательно и довольно глубоко освоился как в ортодоксальном иудаизме, так и в хасидской мистике. Состоял членом парижской масонской ложи «Гамаюн», а после войны в качестве иностранного члена присоединялся также кложе «Великая триада» и к ложе «Голос Украины»[2].

Не было, кажется, ни одного модного миросозерцания в эмиграции, которого бы Райс не попробовал: евразийство, масонство, иудаизм, солидаризм — все ему было интересно и ко всем новым организациям он поочередно принадлежал. (Но именно поочередно, т. е. в каждый конкретный момент был абсолютно искренен, — искал не выгоду, а истину.) В этом он очень похож на Сергея Эфрона, принадлежит к тому же типу вечно ищущего, вечно неудовлетворенного еврея, навсегда пронзенного русской литературой, которая не слишком-то отвечает взаимностью. «Юноша бледный со взором горящим». Впрочем, так далеко, как Эфрон, Райс в своих устремлениях не заходил, сомнительные практические действия отталкивали его, и он предпочитал ограничиться доктриной.

Во время Второй мировой войны Райс оказался в Лионе, где пытался заниматься издательским делом, а с 1943 г. принял участие в Сопротивлении в Гренобле и в Сен-Лоран-де-Понт.

Вернувшись после войны в Париж, вновь с прежней страстью бросился в гуманитарную деятельность: преподавал языки, занимался переводами, а с 1947 г. работал в парижских библиотеках, дольше всего в Библиотеке Национальной школы живых восточных языков (Bibliotheque de l’Ecole Nationale des Langues Orientales Vivantes) (в 1955 г. он получил, вдобавок к уже имеющимся дипломам, еще и диплом библиотекаря). Недолгое время работал на радио «Освобождение», откуда был уволен за резкое выступление против англо-французской интервенции в Египет. Участвовал в составлении нескольких антологий[3], печатался в изданиях эмигрантских (как русских, так и украинских), а также французских. Писал о Маяковском, Мандельштаме, Заболоцком, Клюеве, Волошине, Бродском и одновременно о таких авторах, как Юлиан Тувим, Самюэль Беккет, Ален Роб-Грийе, Натали Саррот, Альбер Камю, Рене Шар, Рене Генон.

С 1962 г. Райс преподавал, выступал с лекциями по истории культуры, работал в Национальном центре научных исследований. Последние годы жизни преподавал в Нантеровском отделении Парижского университета, пока не заболел и не был вынужден уйти на пенсию. После длительной болезни скончался в университетском госпитале 28 января 1981 г.

В некрологе К.Д. Померанцев написал: «Это был один из замечательнейших людей, с которыми мне приходилось встречаться»[4].

С В.Ф. Марковым Райс переписывался на протяжении четверти века, причем до последних дней не переставал проявлять горячий интерес к литературе, книжным новинкам, незаслуженно (а порой и заслуженно) забытым или только что появившимся поэтам.

Их переписка, практически целиком литературная, в деталях раскрывающая малоизученный период эмигрантской литературы, — один из любопытнейших документов послевоенной эмиграции, занятное отражение мнений и взглядов тех лет.

Из нее более наглядно, чем из печатных критических отзывов, видно, что именно из советской литературы читали и ценили в эмиграции, И это несмотря на то, что у Райса свой собственный взгляд на все процессы. Порой все же слишком свой, непопаданий многовато, но сама задача поиска была особая — выявить все наиболее интересное и новое, даже у самых что ни на есть твердокаменных советских авторов.

Именно постоянное устремление к самому что ни на есть новейшему в литературе постоянно играло с Райсом дурные шутки. Он предпочел бы, чтобы Нобелевскую премию дали Пильняку или Бердяеву, но не Бунину. Ахмадулину считал скучнее Юнны Мориц. Выражал искреннюю радость, если Марков не включал в очередную антологию стихи Бродского или Адамовича, и тут же сетовал, что за пределами антологии остались стихи Дмитрия Ковалева и Сергея Рафальского. Все это теперь выглядит смешно, но ведь то же самое регулярно повторяется и сейчас, однако поклонников новизны во что бы то ни стало ничуть не расхолаживает. Даже Марков, сам недаром слывущий пижоном и эпатажником, не мог себе позволить быть столь радикальным в своих суждениях и оценках.

Переписка любопытна еще и тем, что на этот раз известного эпатажника Маркова критиковали слева. Его, любившего закатить пощечину общественной России, пропагандировавшего самые по тем временам экспериментальные литературные образцы, теперь упрекали в том, что он чересчур банален во вкусах и идет на уступки вкусам широкой публики. Поначалу Марков непременно отговаривался тем, что это был нажим издательств, что тут скрытая ирония, но в конце концов и он вынужден был назвать Райса «загибальщиком».

Многие письма по объему очень велики и зачастую представляют развернутое выступление на литературные темы, полемику или целый трактат. Сказывается исключительная начитанность автора, распространяющаяся, помимо эмигрантской и советской литературы, также на классику и иностранные литературы на всей доброй дюжине языков, которые он знал.

Некоторые идеи, как видно из писем, были внушены Маркову Райсом (в частности, именно он обратил внимание Маркова на Кузмина, на Бальмонта, и спустя время Марков подготовил издания того и другого, заставившие многих изменить установившиеся мнения об этих поэтах). Он же был одним из тех, кто отговорил Маркова продолжать писать стихи, усиленно предлагая нажимать в первую очередь на критику, и в результате Марков вошел в историю литературы в первую очередь именно как критик.

При этом именно полемика с Райсом оказалась для Маркова наиболее плодотворной. В процессе переписки, и даже не без участия Райса, появилось основополагающее исследование Маркова по футуризму, были заложены основы целого направления в американской славистике. С Кленовским Марков переписку оборвал после того, как обменялись мнениями о стихах друг друга, с Вишняком — после того как обменялись оплеухами по поводу критики, с Райсом же переписка порой затихала на годы, но всегда возобновлялась, хотя отзывы Райса о стихах Маркова были наиболее нелицеприятными из всех.

Любопытен феномен своеобразного эмигрантского самиздата, которому в письмах отведено огромное место. В условиях «железного занавеса» в Париже и Лос-Анджелесе четырьмя копиями «Эрики» были озабочены ничуть не меньше, чем на московских кухнях, и это несмотря на уже появившиеся фотостаты и ксероксы.

Поздно освоенный Райсом русский язык, о котором и сам он, и вслед за ним Марков отзывались скептически, при ближайшем рассмотрении вовсе не так плох, по крайней мере в письмах. Кое-кому из коренных русских литераторов того периода не грех было бы и поучиться.

Письма сохранились в архиве Маркова и ныне находятся в РГАЛИ (Ф. 1348. Собрание писем писателей, ученых, общественных деятелей). Текст печатается по ксерокопиям с оригиналов. Пунктуация, которой Райс в своих письмах слишком часто пренебрегал, приведена к современным нормам, однако сохранены наиболее характерные для его стиля особенности. Имена, произведения и издания, сведения о которых можно почерпнуть в широко доступных энциклопедиях, справочниках и учебниках, не комментируются (иначе пришлось бы в качестве примечаний переписать добрую часть Larusse и Большой российской энциклопедии совокупно с Брокгаузом и Ефроном, настолько много имен приводит Райс всуе). Да и вряд ли эти письма станет читать человек, которому надо объяснять, кто такие Малларме, Эренбург, Флоренский или Унамуно, а также уточнять разницу между журналами «Путь» и «Новый путь».

1

Париж 17-1-55

Многоуважаемый господин Марков.

Ваша книга «Приглушенные голоса»[5] была для меня большой радостью. Наконец-то появился в эмиграции человек, глядящий на поэзию более широко и открыто, чем все, свободный от тиранически господствующего близорукого и провинциального литературно-критического трафарета всех остальных наших критиков.

На самом деле не все Ваши коллеги столь ограничены. Многие из них внутренне негодуют, но ни у кого из них, до Вас, не хватило смелости утверждать ценности, выходящие за рамки трусливого конформизма, остановившегося где-то недалеко до первых проявлений символизма.

Ваши статьи о Хлебникове[6] (в «Гранях» № 22) и о футуристах[7] вообще (в «Новом журнале» № 38), только что мною прочитанные, — еще смелее, еще культурнее и идут еще дальше, чем введение к Вашей первой (первой из мне известных) книг.

Без всякого Вам комплимента — не знаю, найдется ли среди критиков эмиграции равный Вам по любви к литературе и по широте горизонта — а не это ли главные достоинства критики?

В связи с Вашей расширяющейся деятельностью, я разрешил себе побеспокоить Вас письмом, в надежде установить с Вами контакт, вот для какой цели:

Вам, возможно, известен термин «Русский ренессанс», применяемый некоторыми нашими идеологами (Бердяев, Степун, Вышеславцев и т. д.) к эпохе, которую Вы обычно называете «Серебряным веком»[8]. Революция сломила рост этого движения, открывавшего неограниченные возможности. Но и достигнутого достаточно для того, чтобы обеспечить за русской культурой одно из первых мест в мире. Во многих областях до сих пор (35 лет спустя) другие народы не достигли уровня некоторых из наиболее выдающихся представителей этой эпохи, напр<имер> Розанова, Белого, Шестова, Флоренского, Лосева и мн<огих> др<угих>, не говоря о поэтах.

В настоящее время — после многолетних усилий большевизма — порыв этот сломлен почти непоправимо. Так, по крайней мере, кажется, глядя на СССР из эмиграции. Есть ли там молодежь способная и желающая оставаться на культурном уровне 1920 года? Есть ли у нее для этого физическая и практическая возможность?

Увы — не знаю, но сомневаюсь. Вы — пока единственный из новых эмигрантов, мне известных лично или по их произведениям, остающийся на уровне Ренессанса и способный обеспечить преемственность для будущего.

Старики — один за другим уходят — напр<имер>, Вяч. Иванов, или же теряют влияние. Может быть, в момент, когда Россия снова будет свободной и получит возможность вернуться на свой творческий путь, — не окажется у нее больше людей, способных возобновить прерванную связь с бывшим расцветом.

По воле судьбы мне повезло — я и лично знал многих представителей Ренессанса, и имел возможность познакомиться с их творчеством по книгам. Кроме того, мне посчастливилось приобрести общую культуру, вряд ли доступную большинству желающих из современной русской молодежи.

Мое горячее желание, если таковая возможность предвидится, — поставить на службу русской культуре мои силы, в указанном направлении.

Обращаюсь для этого к Вам как к человеку, вполне эти проблемы понимающему и живущему ими (это видно по всему Вами написанному), и не сомневаюсь, что Вы это поймете.

Оставляя временно в стороне вопрос о возможностях воздействия на молодежь в СССР, увы, отрезанную от нас силой вещей (хотя и не могу примириться с тем, чтобы никогда и никак, раз навсегда, мы должны были бы отказаться от мысли им помочь) — нельзя ли как-нибудь показать ценности нашей культуры молодежи, живущей в эмиграции.

В ее среде наверное есть люди, жаждущие подлинной культуры. Их кормят почитанием эмигрантских авторитетов, часто мало чем превосходящих советские.

Я не могу себе представить, чтобы знакомство с живой культурой нашего недавнего прошлого (которое для меня, и наверное, и для Вас — есть настоящее и будущее — или путь к будущему) не зажгло хотя бы некоторых из них.

В этом прошу Вас мне помочь, дорогой господин Марков, если можете. А если нет — извините меня, пожалуйста, за это длинное письмо.

С глубоким уважением и с радостью встретить живого, замечательного, духовно близкого человека остаюсь преданным Вам

Э. Райс

P. S. Простите меня за мое фамильярное обращение к Вам, к сожалению не знаю и не смог узнать Ваше имя-отчество.

Exp: Е. RAIS 5 r<ue> Gudin Paris XVIe

2

Париж 17-2-54[9]

Дорогой Владимир Федорович.

Написал Вам было в первый раз — потому что меня инстинктивно потянуло к Вам. И, действительно, вижу — что не ошибся. То, что Вы рассказываете о себе и о русской молодежи — очень интересно. Но главное — направленность Ваших исканий…

Начну с того, чтобы, со своей стороны, рассказать Вам вкратце о себе — то, что может Вам помочь ориентироваться. Не в пример Вам — я человек с окраины — родился в Бессарабии (Хотин) в еврейской семье в 1909 г. В 1918 г. нас оккупировали румыны, что мне дало возможность ознакомиться и с их языком и культурой, довольно значительными. Как и все окружающие — считал себя русским и жил русской культурой. Только в провинции, у нас, ценили главным образом то, что и теперь прославляется в СССР: Пушкин — Гоголь — Лермонтов — конечно! Но затем — Белинский — Писарев — Добролюбов — и имя им легион, даже Надсон, Скабичевский и еще хуже. Понимать Пушкина учились у Белинского.

Только, помню, меня никогда не удовлетворяла эта «критика» — инстинктивно я чувствовал, что это «не то», но не знал, где искать настоящее. О Брюсове, напр<имер>, или о Гиппиус у нас говорили презрительно, как о «декадентах», которых следовало чураться, чтобы избежать развращения.

Поэтому, еще в гимназии, через румын, я приник к французам (Бодлер — Рембо — Маллармэ) и увлекся ими. К русской же культуре относился с легким пренебрежением.

И вот, в Париже, куда я попал в 1934 г., я встретился с эмигрантами, которые мне открыли подлинную, мою Россию — у которой я очень быстро почувствовал себя дома — впервые в своей жизни. Наиболее сильное впечатление произвели на меня Розанов, Белый, Шестов, а среди поэтов Сологуб, Блок, Кузмин, Мандельштам, Цветаева, Хлебников…

Но, как и Вы теперь, был далек от религии, и поэтому многое оставалось мне закрытым.

Когда наступила гитлеровщина, я открыл свое еврейство, сначала из оскорбленной гордости, потом и духовное ядро. Изучил древн<е>евр<ейский> язык и получил доступ к величайшей мистике и метафизике человечества — к Талмуду, Зогару, лурианской каббале, хасидизму и т. д. (Верьте, что это я не из патриотизма — давно люблю и изучаю и индусскую, и китайскую, и мусульманскую, и западную мудрость.) Думал себя посвятить целиком этому, но пришлось бросить из-за того, что, взявшись 35 лет от роду за изучение древн<е>евр<ейского> языка и письменности, я убедился, что навеки осужден в них оставаться подмастерьем или калекой.

Вернувшись после войны в мою русскую стихию в Париж (хотя и сильно обедневшую) — выкристаллизовалось так: оставаться духовно евреем русской культуры. Опыт, приобретенный в еврействе, открыл мне глаза на духовность русского православия — главн<ым> обр<азом> на раскол. Кроме Аввакума, раскольники никогда не переставали творить напряженно и прекрасно в области веры. Они создали богатейшую, прекрасную литературу, увы, очень мало известную, даже самым образованным русским (все-таки покойный Г.П. Федотов ее знал и немало говорил мне о ней). Затем — русская философия, начиная от Сковороды и славянофилов до недавно умерших Франка и Булгакова. Особенно меня поразили погубленные большевиками Флоренский и А.Ф. Лосев — последний выступил в печати уже при большевиках и на свои личные средства, в советских условиях, выпустил 5–6 книг, вероятно наиболее гениальных из всего созданного в области мысли в XX веке во всем мире.

Ну вот — только теперь, когда все богатство Ренессанса мне, наконец, открылось, — оказывается, поздно. Мы с Вами, дорогой Владимир Федорович, остались, б. м., последними чудаками, интересующимися столь «несозвучным эпохе» старьем.

Но сидеть сложа руки, конечно, нечего. Именно встреча с Вами дает мне надежду. Если нас двое — значит, несомненно, где-то, неизвестно где, есть еще люди, стремящиеся к тому же самому, и мне кажется, что Ваши статьи и книга наверняка сделают большое дело, не только «растормошив», но и послужив сигналом ко встрече и объединению одиночек, ищущих того же, что и Вы.

М. б., наступает пора скликать рассеянную рать русской культуры для будущего, которого мы, конечно, знать не можем, но готовить обязаны. Солнце может встать неожиданно и растопить льды. А ведь 10 таких человек, как Вы (не только критиков, но и поэтов, повествователей, мистиков и т. д.), — это уже солнце. И даже если нам не дожить до настоящей весны, то наш труд не пропадет — он ее готовит, как не пропал даром труд парижских поэтов, которые в будущем непременно вольются в русло русской литературы ценной струей, свежей, новой и нужной.

Разве Аполлон Григорьев, Случевский или Леонтьев, тоже погибшие в безвременьи и писаревщине, не помогли возникновению Ренессанса и не обогатили его.

Даже еще больше — разруганный Писаревым и Ко философ Юркевич[10] — был учителем Соловьева, который без него, м. 6., так и остался бы «нигилистом», а без Соловьева не было бы Блока и Белого, т. е…. ничего.

Почему же нам отчаиваться и не верить в свои силы и в свое назначение?

Дать Вам список? Попытаюсь, хотя может случиться, что то, что мне показалось важным и что произвело сильное впечатление на меня, почему-либо (разница от личности к личности) оставит Вас равнодушным. Многое Вы, верно, сами знаете.

1. Иван Коневской — поэт, критик и философ, умерший очень молодым, поэтому неровный и часто незрелый, но в своих наилучших достижениях — гениальный.

2. Мережковский — лучше всего в лит<ературной> критике:

«Толстой и Достоевский» т. I.

«Гоголь и чорт»

м. б., также «Вечные спутники» — сборник кратких статей.

3. Розанов: «Природа и история»

«Люди лунного света»

«Опавшие листья»

«Уединенное»

«Апокалипсис нашего времени»

«Восточные мотивы»

«Русская церковь», а если его полюбите — то и все остальное, за редкими исключениями.

4. Белый: «Возврат»

«На перевале»

«Котик Летаев»

«Арабески»

«Символизм»

«Луг зеленый»

«Петербург» (первое издание в составе альманаха «Сирин») есть у него и гениальные стихи, напр<имер> поэма «Искуситель» в сборнике стихов, изданном Гржебиным в Берлине в начале 20-х годов[11].

5. Шестов — «Власть ключей»

«На весах у Иова»

«Афины и Иерусалим»

6. Флоренский — статьи, вышедшие в «Богословском вестнике» между 1910–1918 гг. В особенности гениальная «Корни идеализма».

7. Франк «Непостижимое»

«Живое знание»

8. Н. Трубецкой — К проблеме русского самопознания

9. Книги А.Н. Бенуа о живописи

10. Булгаков С. — «Философия хозяйства»

— «Свет невечерний» (лучшее краткое изложение метафизики православия из мне известных, имеет и самостоятельную философскую ценность)

11. Волынский А.Л. — «Русские критики» — книга очень важная тем, что он разделывает Белинского — Чернышевского и Ко, — сводя их к их истинным размерам, путем острого и толкового анализа их писаний.

12. Лосев — «Очерки античного символизма и мифологии»

— «Диалектика художественной формы»

— «Философия имени»

13. Замечательным русским языком написаны анонимные «Откровенные рассказы странника духовному отцу своему», даже если их содержание бы и не нашло отзвука в Вашей душе.

14. «Мелкий бес» Сологуба мне кажется наилучшим русским романом после Достоевского.

15. У А.М. Ремизова предпочитаю: «Посолонь», «Николины притчи», «Зга» — это единственная в своем роде в мире фантастика. Но также и романы: «Крестовые сестры», «Стратилатов», «В поле блакитном».

М. б., для Вас окажутся полезными: «А History of Russian literature» Д. C.-Мирского, у которого я очень многому научился. Это — лучшая история русской литературы, какая есть. Просмотрите также историю русской философии В. Зеньковского, в особенности его блестящую книгу «Русские мыслители и Европа».

Вы наверное найдете немало интересного в хороших журналах Ренессанса: «Новый путь», «Весы», а также в сборниках евразийцев, вышедших в эмиграции. Еще журнал «Путь».

По части раскола порекомендую Вам для начала «Опровержение безбожия»[12] Федора Мельникова, нашего современника.

Среди писателей, появившихся в эмиграции, самый значительный, по — моему, это Борис Поплавский — читайте все, что Вы найдете, — в особенности «Флаги» (стихи), дневник и отрывки из неоконченного романа.

Еще хорошие поэты-эмигранты: Борис Божнев, Виктор Мамченко («Звезды в аду»), Пиотровский, Гингер, Дряхлов и, конечно, в первую очередь — Цветаева…

М. б. — слишком длинно, а м. б., в следующий раз продолжу…

На этот раз и так уж Вас очень долго задержал. Но охотно готов попытаться установить с Вами «дискуссию». Если Вы боретесь с самим собой в Ваших статьях — попытайтесь, напр<имер>, выставить, в дальнейшем, Вашего внутреннего противника в письмах — будем надеяться, что война с ним произойдет на надлежащем уровне.

Во всяком случае — идея дискуссии принадлежит Вам — стало быть, Вам и начинать ее, если Вы считаете это нужным. Со своей стороны я только могу Вас уверить, что постараюсь ее вести насколько смогу лучше.

В печати — сомневаюсь, удастся ли Вам добиться дискуссии — и из-за невысокого уровня большинства пишущих, и из-за личных и карьерных соображений, которыми многие из них грешны.

Но если бы оказалось (история знает несколько таких случаев, напр<имер>, изумительная «переписка из двух углов» Вячеслава Иванова и Михаила Гершензона — которую тоже Вам горячо рекомендую — завязавшаяся между ними в революционном Ленинграде[13]), что наша частная дискуссия представляет общий интерес — можно было бы ее подготовить к печати и этим тоже поспособствовать «растормошению» и собиранию сил.

Переоценку ценностей производите Вы пока блестяще в Вашей книге и ваших статьях. Если мне удастся найти еще экземпляр (она уже, увы, почти распродана) моей антологии русской поэзии по-французски[14] — Вы в ней найдете попытку расчищения поля для переоценки ценностей. Она мне стоила неслыханных ругательных отповедей со стороны российской пишущей братии, на что, конечно, не стоит обращать внимания. Вот Ваше суждение будет мне ценным — и я надеюсь, что Вы не постесняетесь меня разделать там, где я это заслуживаю.

Ту же работу я пытаюсь провести и в труде, над которым сижу сейчас и который тоже, увы, пишется по-французски[15].

До Вас все тут переоценки ценностей боялись — заботясь главным образом о неприкосновенности кумиров. И в этом отношении я как нельзя более рад Вам — ибо для переоценки важно проверять свои собственные суждения, могущие оказаться однобокими.

С нетерпением жду Вашего ответа.

Искренне Вам преданный

Эммануил Матусович Райс

3

<март 1955 г.>[16]

Дорогой Владимир Федорович.

На этот раз, конечно, я охотно осведомлю Вас о том, что Вас интересует и что знаю, но и в свою очередь попрошу Вас осведомить меня о вещах, которые, вижу, Вы знаете лучше моего.

В Вашей последней статье о футуризме в «Н<овом> ж<урнале>» вы говорите о молодом советском поэте Викторе Урине[17]. Стихи его, к сожалению, Парижа не достигли. Поэтому я хотел бы Вас попросить указать, где и в каких сов<етских> журналах последнего времени можно найти его стихи.

Если же они вышли в форме книжки, то не будет ли с моей стороны злоупотреблением Вашей любезностью просьба переписать для меня одно-два стихотворения из наиболее, по-Вашему, замечательных.

За это время мне попалась антология новой советской поэзии, составленная в СССР[18]. Как она ни лицеприятна, как ее составители ни осторожны — она обратила мое внимание на ряд молодых советских поэтов, несомненно очень одаренных. Самые интересные среди них, по-моему (в пределах показанного в этой антологии), следующие: Асадов, Бауков, Ваншенкин, Владимир Замятин, Осип Колычев, Марк Лисянский, Матусовский, Межиров, Осин, Сидоренко, Сергей Смирнов, Марк Соболь, Вадим Стрельченко, Черноморцев и Шубин[19]. Урин тоже представлен в ней одним стихотворением, но неинтересным. Я не упомянул о лицах более известных, как Коваленков, Мартынов, Дудин или Гудзенко, думая, что и Вы их знаете. В книге еще много других поэтов, но судить об их достоинстве трудно, ибо они представлены стихами о Сталине и проч. Я все-таки старался быть очень беспристрастным, и в числе тех, на кого я Вам указал, есть и такие, идеи которых для меня отвратны. Но если ткань стиха живая, то я интересуюсь и ими.

Все это мне кажется важным потому, что мы находимся, м. б., перед возможным расцветом русской поэзии в СССР. Несколько раз ее обезглавили. Каждая чистка, вместе с тем, сужала донельзя и без того тесные рамки творческих возможностей. Но вот, после последней чистки (ждановской), которая мне казалась смертельной — снова живые зеленые побеги, сумевшие пробиться в щели даже ждановского гранита. Как не порадоваться?

И если бы Бог дал, чтобы новая чистка повременила еще лет 10 (потом будет видно) — то русская поэзия, по-видимому, может надеяться на новый, пусть ограниченный расцвет.

Поэтому, если Вы заметили интересных новых поэтов, ускользнувших от моего внимания — искренне Вам буду благодарен, если Вы мне на них укажете.

Хотелось бы вернуться к Вашей статье о футуристах. Если я Вас правильно понял, футуризм для Вас некое «свойство» русской поэзии (а м. б., и не только русской) вообще — некая устремленность к смелой живой и яркой образности при смелости обращения с наличными словарем и синтаксисом.

Если так, то могут слыть футуристами также и многие поэты прошлого: Державин, Ширинский-Шихматов, Семен Бобров, поздний Батюшков, Языков, Бенедиктов, Случевский, «вздорная» поэзия А.К. Толстого и Вл. Соловьева. Все это близко к тому, что я называю традицией барокко в русской литературе (Аввакум, Ванька Каин, Гоголь, Лесков, Белый, Ремизов, Замятин, Леонов…), противостоящей традиции классической (Пушкин, проза Лермонтова, Толстой, Леонтьев, Чехов, Бунин, Паустовский…), которую я ощущаю менее русской, но, м. б., только лично от меня более далекой. Розанов соответствовал бы барокко-футуризму, Бердяев и Шестов — классицизму.

Вообще же эта Ваша новая статья вносит в русскую литературу очень полезную возбуждающую ноту, и, мне кажется, из всего Вами до сих пор написанного (из дошедшего до меня) возникает некая картина Вашей личности и миросозерцания, которое сможет служить исходной точкой для дальнейшего контакта.

По моему ощущению, точки соприкосновения есть, полного же единомыслия — не знаю, стоит ли и желать. Ведь тогда живой обмен мыслей был бы невозможен. Для меня у Вас ценно не единомыслие как таковое, а Ваша личность, в том, что в ней есть специфического, единственного, на меня не похожего. Вообще, мне кажется полезным не единомыслие, а возможность договориться, способность понять друг друга. Ведь в жизни часто бывает, что люди не способны понять друг друга, начиная с самых основных исходных точек. Или же, если они видят, что пути и цели их различны. Напр<имер>, мне было бы совершенно невозможно общаться с человеком, для которого, напр<имер>, поэзия и литература вообще — глупости и «непонятное», а цель — благоустроение квартир по дешевым ценам или ускорение процесса сварки синтетического каучука.

И даже, напр<имер>, с покойником И.А. Буниным, для которого Блок был развратным болтуном, а в церковь надо было ходить из благовоспитанности, — тоже очень трудно было общаться, дальше поздравлений его с именинами и с Новым годом дело не шло.

Теперь возьмем по порядку многочисленные вопросы, поставленные Вашим письмом.

1. Молчал гл<авным> обр<азом> из-за готовящегося конгресса зарубежных писателей[20], который отнимает у меня почти все время, свободное от службы. Еще неизвестно, состоится ли он и какова будет его физиономия. Занимаюсь же им так усердно именно в надежде дать толчок хаотическим силам, одиноко прозябающим всюду понемногу — ив Париже, и вот у Вас, и в других местах. Иногда такой толчок, чисто внешний, может привести к кристаллизации наличного. Мое предложение об объединении единомыслящих Вы, по-видимому, поняли чересчур категорически. В таких вопросах, как литература, за неимением больших материальных средств (издательских), вообще «организовывать» ничего нельзя. Но можно и нужно холить ростки, содействовать созреванию. Отдельных лиц — напр<имер> Вас, себя самого и др., я рассматриваю как ростки возможной русской культуры. В изоляции и в тяжелых материальных и моральных условиях такие ростки легко погибают.

Ведь страшная вещь — непонимание людей. Одни на нас дуют «бореем», потому что им на всякую литературу наплевать и они предпочитают сажать капусту или глазеть на витрины универмагов, другие — потому что литература для них — это пропаганда на услужении у той или иной власти, для третьих она — развлечение и т. д. По Вашему первому письму у меня сложилось было такое впечатление, что Вашу замечательную и ценную работу Вы склонны были недооценивать, пренебрегать ею, что Вы сомневались в ее правоте. Если это было так и если мои письма смогли хоть сколько-нибудь «отогреть» Вас и показать Вам, что хоть одному человеку на свете Ваше творчество нужно (и я наверняка не один — вот на днях, в разговоре с В.В. Вейдле о Вас, он назвал Вас «очень талантливым критиком, которого я всегда читаю с удовольствием») — то значит, что с некоторой точки зрения я правильно поступил.

Больше, чем мы можем, мы, наверное, делать не должны. Но то, что мы можем сделать, — это наш долг. Пока — забота о росте. А по мере роста и созревания наличных возможностей — наверняка выяснятся и новые задачи, и новые пути к их разрешению.

Молчание по поводу Вас я бы счел, со своей стороны, за обжорство — другой говорит, ты глотаешь, облизываешься и поворачиваешься на другой бок храпеть.

Действуя же в пределах наших ограниченных возможностей, возбуждая мысль, деятельность и волю друг друга, мы способствуем росту. Когда же и что вырастет и вырастет ли — не нам знать. Но я верю, что что-то когда-то вырастет — вот и Вы верите, что «труд не пропадет» — а когда подрастет, то мы увидим, что делать дальше. Та же интуиция, которая толкнула меня писать Вам, с риском бесполезно обеспокоить незнакомого человека, подскажет и тогда, что делать, б. м., уже более действенное и фактически дельное. Трудно судить, что вырастет из крохотной зеленой ниточки, еле пробившейся из земли — простая ли травка, или полезная овощь, или целое дерево. Но я уверен, что из таких крохотных ростков, как эта наша переписка, может вырасти и большое дело. Одним из условий — мне кажется — это не заботиться о результатах — предоставить их тому, кто может из былинки вырастить дуб, как может и дать ее растоптать проходящей корове.

Я все-таки ощущаю переписку с Вами как живое, — а об остальном не нам судить. Если же и когда бы дело достигло стадии, о которой пишете Вы — «собирание людей» — то тогда, верно, появились бы и средства для издания и возможности другой работы. Вы вот в Калифорнии, а я в Париже, но надеюсь, что встретимся и… больше сейчас и не имею права, и не хочу сказать об этом. Но встреча личная — насколько это больше, чем переписка!

Если «Переписка из двух углов» Вас не вдохновила (ведь она может заполниться какой угодно экзистенцией, отнюдь не непременно ихней) — то, м. б., Вам больше скажет пример Белого и Блока, переписывавшихся года 2–3 до своей встречи. Насколько бы они нас (даже Вас) ни превосходили дарованием — знали ли они, могли ли они знать, когда Белый впервые похвалил Блока за его ранние стихи, что из этого выйдет первый русский Ренессанс? Просто два студента «встретились» в своих устремлениях. Так и теперь я уверен, что где-то в пространстве, около нас, есть и будут люди, наши устремления разделяющие. Если же травинку тянуть из земли, то она не вырастет скорее, а засохнет.

2. «Список» — вот видите — Вы без меня многое знали. Так что и я у Вас обратный «список» попрошу — в нем наверняка будет многое, чего я не знаю, а во вкусе Вашем я уверен — еще с «Приглушенных голосов». В Париже можно найти в продаже некоторые книги Шестова, Бердяева, Булгакова и Франка. Издания же, вышедшие в России до революции, как и книги из СССР до 1945 г., если и удается достать, то за очень большие деньги, не меньше чем за 10 долл<аров> книга.

Вот некоторые книги, кот<орые> я наверное могу для Вас купить, если желаете: Шестов — Киркегаард, Афины и Иерусалим, м. б., «На весах у Иова» и «Власть ключей». Бердяев: «Самопознание», «О рабстве и свободе человека», «Царство духа и царство Кесаря» и, м. б., «Назначение человека». Булгаков — Автобиографические заметки, а также и хорошее, обстоятельное изложение его мысли Л. Зандером, под заглавием «Бог и мир». Там много цитат из всех его произведений. Франк — Непостижимое — это и есть его лучшая книга.

М. б., Вас заинтересует хорошая «История русской философии» В. Зеньковского и его же «Русские мыслители и Европа», в которой много ценных цитат из Данилевского, Леонтьева и др. Имеется сборник статей, посвященных Франку, в котором его мысль хорошо излагается несколькими талантливыми мыслителями — В. Ильиным, Флоровским и др. Коневского, Флоренского, Лосева и Мельникова-Печерского, увы, достать нет почти никакой надежды. Но если появится случай, я Вас немедленно оповещу, но увы, тут цены будут тяжелые.

Советовал Вам читать Белого «Петербург» в 1-м издании, потому что оно самое полное и самое верное. Берлинское издание очень сильно сокращено по коммерческим соображениям не самим Белым, к тому же, готовясь к возвращению в СССР, он в нем видоизменил, иногда очень чувствительно, многие места в смысле, приятном для большевиков. По этой редакции выходит так, что революция все спасает, и этим настроение безвыходности — основная нота произведения, сложное чувство какой-то трагической запутанности — выветривается, из-за чего создается впечатление каких-то судорожных торопливых отрывков с улыбочкой в сторону террористов.

Советское же издание — еще усиливает этот недостаток, хотя и восстанавливает некоторые отрывки, вычеркнутые в берлинском издании. Скажу больше: только первая редакция сможет Вам дать представление о калибре — необыкновенно великом — этого романа, б. м. величайшего в России в XX веке — и не только в России. Лично мне «Петербург» кажется значительнее романов Пруста и отчасти даже Джойса.

3. Восток и «религия». Если я Вам указывал и на кое-какие восточные книги, это не из-за их восточности, а из-за их обще-человечности. Я и сам от Востока далек — языков его не знаю, а однажды, до войны, мой друг, покойный Ю.А. Ширинский[21](утвержденец), угостил меня «индокитайскими» конфетами. От них шел какой-то странный, острый запах, от которого меня чуть не стошнило. Глядя на это, Ю.А. сказал: «плохой из Вас получится азиат» (в это время я увлекался евразийством).

Но зато, напр<имер>, китайский таоист Чуан Цзе[22], живший за 4 века до Р.Х. (которого я Вам, наверное, указал, а если нет — то горячо рекомендую) — мне ближе, чем лично знакомый француз, бывший товарищ по университету и сосед по площадке, но коммунист, спортсмен и убежденный математик (инженер по профессии). Все-таки Чуан Цзе мне современник и люблю его как брата, ибо и он болеет моими страданиями, а вышеуказанный француз — как если бы он жил до Р.Х. или на острове Фиджи. Я Вам указал только тех, кто мне близки, в надежде, что и Вы могли бы встретить среди них близких Вам.

Сам же я, как еврей, вероятно, одинаково далек и от Запада, и от Востока — или одинаково близок. Ближе других мне — Россия, хотя не знаю, такая ли она теперь, как та, в которой родился и которую до сих пор люблю. Вот Вы — для меня первая серьезная встреча с новой Россией, с сегодняшней, и хочется верить, что она похожа на прежнюю, ибо обе ведь, в сущности, лишь образы России вечной и уж по этому одному не могут чересчур отличаться одна от другой.

А Россию, как и еврейство, ощущаю как нечто вне Запада и вне Востока (Север, что ли?), но как нечто могущее вместить и Запад и Восток. Ведь европейцы, напр<имер> (кроме германцев, которые на одну четверть «евразийцы»), — понимают только самих себя. Американцы будто шире… ой ли?

4. Кузмин. Понимаю, почему он Вам чужд. Но он замечательный мастер, и поучиться у него могли и должны бы и советские поэты, и Вы. Если будет время, попробую переписать для Вас 2–3 стихотворения, увидим, м. 6., и они до Вас дойдут, несмотря на стилизацию, от которой он никогда не свободен, но ведь, напр<имер>, у Мандельштама стилизации сколько угодно.

5. Сковорода… если хотите, попытаюсь достать для Вас брошюрку Бобринского[23] о нем с обилием цитат. Вообще неплохая брошюрка, если только еще не распродана… ...



Все права на текст принадлежат автору: Владимир Фёдорович Марков, Эммануил Матусович Райс.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
«Хочется взять все замечательное, что в силах воспринять, и хранить его...»: Письма Э.М. Райса В.Ф. Маркову (1955-1978)Владимир Фёдорович Марков
Эммануил Матусович Райс