Все права на текст принадлежат автору: Филип Норман.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мик ДжаггерФилип Норман

Филип Норман Мик Джаггер Биография

Благодарности

Как-то раз замечательного живописца XIX века Джеймса Макнила Уистлера[1] спросили, долго ли он работал над неким полотном. «Всю жизнь», — отвечал Уистлер — то есть многие годы учебы и упорного труда, развившие его талант. Вот и я работал над этим портретом Мика Джаггера, можно сказать, с первого же интервью, взятого в 1965 году для одной североанглийской вечерней газетенки. Беседовали мы на холодной задней лестнице кинотеатра Эй-би-си в Стоктон-он-Тисе — «Стоунз» давали, как это тогда называлось, «пакетный» поп-концерт. Мик, в белом свитере грубой вязки, пил пепси из бутылки и, довольно равнодушно отвечая на мои вопросы, между делом лениво убалтывал девушку, стоявшую где-то у меня за спиной. Хоть что-то не меняется.

Временами наши пути пересекались и потом — главным образом в семидесятых, когда я писал о поп-музыке в лондонские «Таймс» и «Санди таймс», — но мне и в голову не приходило, что я собираю материал для книги. Как-то раз, к примеру, я сидел в гримерной у Рода Стюарта в театре «Стейт», и после концерта забежал Мик. Он уже разъехался с Бьянкой, заняться ему было явно нечем, однако вечер сложился неожиданно. Двое величайших ловеласов рока толклись у фортепиано и хором распевали сентиментальные песенки на кокни — «My Old Dutch»,[2] например.

Систематически наблюдать за Джаггером я начал только в 1982-м: «Санди таймс» заказала мне статью (которая впоследствии стала прологом к моей биографии «Роллинг Стоунз»), я поехал с группой на гастроли в Америку и впервые со Стоктон-он-Тиса взял у Мика официальное интервью. Беседовали мы на стадионе «Танджерин-боул» в Орландо, штат Флорида; Мик, по своему обыкновению, разогревался на беговой дорожке за кулисами. Даже перед двухчасовым концертом на восемьдесят тысяч слушателей у него в мозгу деловито щелкали шестеренки. Не прерывая тренировки, он сообщил, что прочел «Shout!»,[3] мою биографию «Битлз», и что я перепутал какую-то мелочь касательно Аллена Клейна, бывшего одно время менеджером и «Битлз», и «Стоунз». Вот и верь его заявлениям, будто про свою потрясающую карьеру он «ни черта не помнит».

Надо ли говорить, что настоящая биография не авторизована. В 2009 году, согласившись ее писать, я дважды просил теперь уже сэра Мика о сотрудничестве: один раз лично, через одного его высокопоставленного друга, затем публично, в колонке Бэза Бэмигбоя о шоу-бизнесе в «Дейли мейл». Незадолго до того я выпустил биографию его старого друга Джона Леннона — думал, хотя бы это его заинтересует. Он, однако, промолчал, и нельзя сказать, что я удивлен. Сэр Мик разговаривает с журналистами, только если хочет что-нибудь продать. А там пускай трепещущие писаки — ибо трепещут все, женщины и мужчины, старые и молодые, — пережевывают навязшие в зубах клише. Как выяснил его единственный официальный биограф, Джаггер не видит выгоды в правде из своих уст или из чужих, даже если эта правда его красит. Миллионы добываются из мифов. А миллионы — всегда на первом месте.

Пришлось расследовать и реконструировать, черпать из источников, собранных за тридцать лет, что я писал о «Стоунз» и «Битлз». Собственно говоря, все это — одна история, эпос. Мою бережливую душу утешала перспектива в 2009–2011 годах прибегнуть к тем же записным книжкам, что в 1981–1983-м, когда я писал биографию «Роллинг Стоунз». Я, разумеется, переслушал многие часы интервью, которые тогда брал у Эндрю Лога Олдэма, Марианны Фейтфулл, Кита Ричардса, Бьянки Джаггер, Аниты Палленберг, Билла Уаймена, Ронни Вуда, Пола Джонса, Эрика Клэптона, Роберта Фрейзера, Дональда Кэммелла, Алексиса Корнера, Джорджо Гомельски и других. Но, как и при работе над биографией Джона Леннона, я обещал себе, что не стану просто переделывать групповой портрет в индивидуальный. Вы увидите, что свое представление о Мике я переменил еще существеннее, чем свое представление о Джоне.

Необходимо отметить, сколь многим я обязан Питеру Троллопу, великолепному исследователю, который многое мне открыл — не в последнюю очередь загадку «Кислотного Царя Давида» Снайдермена и зловещие обстоятельства «редлендского» антинаркотического рейда 1967 года, в результате которого Мик ненадолго (что не умаляет кошмара) оказался за решеткой. Через Питера я вышел и на Мэгги Эбботт, которая оказалась не только подругой неуловимого Кислотного Царя, но также киноагентом Мика в тот период, когда киноэкран не меньше рок-сцены обещал сделать его звездой. Мэгги помогала мне много и с бесконечным терпением; глава о том, как к Мику подкатывал Голливуд и какие актерские возможности он упустил, без нее была бы не так полна.

Особая благодарность Крисси Мессенджер (ранее Шримптон) и Клео Силвестер, чьи воспоминания о юности Мика так контрастируют с навязанным ему образом. Биографу крупно повезло познакомиться с Джеки Грэм — она тогда заведовала пресс-службой издательства «Пан Макмиллан», а я был ее подопечным автором. Джеки случайно упомянула, что в начале шестидесятых была рьяной поклонницей «Стоунз» и в дневнике — истерически смешном, как выяснилось, — писала о том, как ходила на все их ранние лондонские концерты, а однажды застала Мика дома в пижаме. Еще раз мне повезло, когда позвонил Скотт Джонс, британский кинематографист, годами расследовавший смерть Брайана Джонса в 1969 году. Таинственное утопление Брайана и антинаркотический налет на «Редлендс» случились в Сассексе, и некоторые местные полицейские были причастны к обоим инцидентам. Скотт щедро поделился со мной контактами двух бобби, повязавших Мика и Кита.

Я благодарен Алану Клейсону, Мартину Эллиотту и Энди Ниллу за фактологическую проверку рукописи; Ширли Арнольд, которая лучше многих понимает, что в действительности у Мика «нет темной стороны»; Тони Калдеру за сценки из жизни с Миком и Эндрю Олдэмом; Морин О’Грейди за воспоминания о Мике и журнале «Рейв!», Лоренсу Майерсу за рассказ о контракте «Стоунз» с «Деккой» в 1965 году; Кристоферу Гиббсу за наставничество, необходимое здесь не менее, чем в книге о «Роллинг Стоунз»; Майклу Линдзи-Хоггу за закулисную историю «Рок-н-ролльного цирка „Роллинг Стоунз“»; Сэму Катлеру за новый взгляд на Алтамонтский фестиваль; Сэнди Либерсону за сагу о «Представлении»; Бобби Кизу за воспоминания о «чертовски клевых временах», когда он играл у «Стоунз» на саксофоне; Маршаллу Чессу за прояснения касательно «Роллинг Стоунз рекордз» и периода «Блюза хуесоса»; моему коллеге, биографу Эндрю Мортону за соображения касательно Мика и Анджелины Джоли; Дику Кэветту, последнему из величайших телеведущих Америки, за оживленную болтовню о том, как он жил по соседству от Мика и Бьянки в Монтоке; Майклу О’Маре за воспоминания о незаконченных мемуарах Мика; Джиллиан Уилсон за замечание насчет белья Чарли Уоттса.

Признательное спасибо также Киту Олтэму, Мику Эйвори, Дэйву Берри, Джеффу Брэдфорду, Алану Доу, Джону Данбару, Алану Эзерингтону, Мэттью Эвансу, Ричарду Хэттреллу, Лоренсу Айзексону, Питеру Джонсу, Норману Джоплингу, Джуди Ливер, Кевину Макдональду, Крису О’Деллу, Линде Портер (в девичестве Кит), Дону Рэмбриджу, Рону Шнайдеру, Дику Тейлору и Майклу Уоттсу.

Наконец, моя неизменная благодарность причитается моим агентам и дорогим друзьям: Майклу Сиссонзу в Лондоне и Питеру Мэтсону в Нью-Йорке; Дэну Халперну в издательстве Ecco (Нью-Йорк), Кэрол Тонкинсон в британском HarperCollins и Тиму Рострону в канадском Random House — за поддержку и ободрение; Рейчел Миллз и Александре Клифф в агентстве PFD — за вдохновенные продажи этой книги в другие страны; Луизе Коннолли — за работу в фотоархивах; и моей дочери Джессике — за фотографию автора и за многое другое.

Филип Норман, Лондон, 2012

Пролог Симпатия к старому дьяволу

Британская академия кино и телевидения (BAFTA), вообще-то, приличная организация, но в феврале 2009 года на нее в ярости напустились таблоиды. На ежегодную церемонию награждения — которая уступает разве что голливудскому «Оскару» — BAFTA пригласила ведущим Джонатана Росса, косматого матерщинника, ведущего ток-шоу, самого скандального персонажа британского вещания. Несколькими неделями ранее Росс в радиопрограмме Би-би-си в прайм-тайм оставил несколько непристойных сообщений на автоответчике Эндрю Сакса, в свое время игравшего в «Фолти-Тауэрз».[4] Росса отстранили от всех его программ на три месяца, а его коллега и сообщник комик Расселл Брэнд (который хвастался в эфире, что «трахнул» внучку Сакса) уступил давлению и вообще ушел с Би-би-си. С 1990-х комедия стала «новым рок-н-роллом» Великобритании; и вот перед нами две звезды комедии, которые из кожи вон лезут, озоруя, точно рок-гиганты старой школы.

На звездной церемонии в Королевском театре Ковент-Гарден — присутствовали Брэд Питт, Анджелина Джоли, Мерил Стрип, сэр Бен Кингсли, Кевин Спейси и Кристин Скотт-Томас, — помимо списка победителей, случилось два сюрприза. Первый такой: вопреки ожиданиям, матерился не Джонатан Росс, а Микки Рурк, получивший награду в номинации «Лучший актер» за «Рестлера».[5] Взлохмаченный, небритый, язык еле ворочается — кино тоже претендует на роль «нового рок-н-ролла», — Рурк поблагодарил режиссера за то, что дал ему второй шанс, «хотя я пятнадцать лет проебывал свою карьеру», и своего пресс-агента «за то, что говорил мне, куда ходить, что делать, когда делать, что есть, как одеваться, кого ебать…»

Съязвив — мол, Рурк теперь тоже заплатит тремя месяцами отстранения от работы, как некоторые за «Саксгейт», — Росс в раболепном почтении понизил голос. И вызвал на сцену того, кто вручит предпоследнюю статуэтку, за лучший фильм, — «актера и солиста одной из величайших групп в истории»; того, кому этот вместительный зал, убранный красным бархатом и золотом, «вероятно, покажется маловат» (и рядом с кем, кстати говоря, скандал с Саксом в свое время смотрелся бы мелкой мелочью). Практически оскверняя сей храм чисто акустического Моцарта, Вагнера и Пуччини, в колонках запыхтела электрогитара из вступления к «Brown Sugar» 1971 года — гимна наркотикам, рабству и межрасовому куннилингусу. Да, вот именно — награду вручал сэр Мик Джаггер.

Он не просто запрыгнул на сцену — он неспешно прошагал по красному ковру из глубины, дабы телезрители узрели чудо во всем блеске. Эта по-прежнему густая шевелюра, молодежная стрижка под шестидесятые, ни единого седого волоска. Этот скромный костюм от-кутюр, надетый в угоду этикету, но к тому же тонко подчеркивающий гибкость подтянутого торса и пружинистый спортивный шаг. Шестьдесят пять лет жизни — он родился в разгар Второй мировой — выдавало только лицо: знаменитые губы, про которые когда-то говорили, что они «высосут яйцо у курицы из жопы», теперь втянуты и бескровны; щеки исполосованы морщинами, широкими и глубокими, точно страшные симметричные шрамы.

Овации, которая приветствовала его, место не в Королевском театре и не в Британской академии кино и телевидения, а на каком-нибудь гигантском открытом стадионе — «Уэмбли», к примеру, или «Доджере». Сколь ни многочисленны жанры «нового рок-н-ролла», все понимают, что подлинный рок-н-ролл на свете один и Мик Джаггер — непревзойденное воплощение его. На аплодисменты он откликнулся обезоруживающей улыбкой и сиплым «Приет!», затем сверкнул подрывным экспромтом: «Видали? Думали, всех выебет Джонатан, а Мики его опередил…»

Потом голос переменился — он всегда меняется под аудиторию. Десятилетиями Джаггер говорил а-ля кокни — на «псевдококни», он же «эстуарный английский»: изуродованные растянутые гласные и нулевое «т» полагаются современной британской молодежи для пущей крутости. Однако здесь, среди сливок английского красноречия, кристально ясно произнося каждое «т» и педантично выдыхая каждое «х», он сообщил, как счастлив «оказатться в эттом зале», а затем поведал, «как ттак получилось».

Последовал анекдотец, идеально балансирующий между насмешкой и пиететом. Он пришел сюда в рамках «ПОКР — Программы обмена кинозвезд и рок-звезд… В эту самую минуту „сэр“ Бен Кингсли [титул иронично подчеркнут, хотя Мик и сам его обладатель] поет „Brown Sugar“ на церемонии „Грэмми“… „Сэр“ Энтони Хопкинс записывается в студии с Эми Уайнхаус… „Дейм“ Джуди Денч весело громит номер в каком-то американском отеле… и, мы надеемся, на будущей неделе „сэр“ Брэд и семейство Питт представят „Звуки музыки“ на церемонии „Брит“».[6] (Смена кадра: Кевин Спейси и Мерил Стрип экстатически хохочут, Анджелина разъясняет шутку Брэду.)

Открыв конверт, Мик Джаггер объявил, что награда за лучший фильм присуждается «Миллионеру из трущоб» Дэнни Бойла,[7] — миллионером из трущоб публика всегда полагала самого Мика. Но ни одна душа не усомнилась в том, кто здесь подлинный победитель. Джаггер исполнил свой величайший хит с самой… ну… «Start Me Up» 1981 года. «Перешиковать эту тусовку нелегко, — отметил один член академии, — но ему удалось».

Полвека назад, когда «Роллинг Стоунз» бежали голова к голове с «Битлз», в неустанных попытках добиться от молодого Мика Джаггера чего-нибудь просветленного или хотя бы занимательного ему задавали один и тот же вопрос: будет ли он петь «Satisfaction» в тридцать лет?

В те невинные годы, в начале шестидесятых, поп-музыка целиком принадлежала молодежи — считалось, что вся она во власти юного непостоянства. Предполагалось, что даже самые успешные группы — даже «Битлз» — продержатся на вершине горы максимум несколько месяцев, а затем их вытеснят новые фавориты. Тогда никому и во сне не приснилось бы, сколько этих эфемерных песенок будут играть и переигрывать спустя целую жизнь, сколько этих взаимозаменяемых, казалось бы, певцов и групп будут тянуть лямку престарелыми пенсионерами и с каким фанатичным восторгом их будут встречать, пока они еще способны вновь проковылять на сцену.

С точки зрения долгожительства «Стоунз» всех оставили далеко позади. «Битлз» как концертная группа международного значения протянули всего три года, а в общей сложности — каких-то девять лет (если не считать еще двух, потраченных на желчный распад). Прочий цвет шестидесятых, Led Zeppelin, Pink Floyd и The Who, если не треснули по швам от алкоголя и наркотиков, постепенно разошлись, затем собрались вновь, смертельно скучая от своего древнего репертуара и друг от друга, но утешаясь огромными гонорарами. И только «Стоунз», когда-то вроде бы самые нестабильные из них, неуклонно катятся себе, как на роликах, из десятилетия в десятилетие, а затем из одного столетия в другое; они перенесли сенсационную смерть одного своего музыканта и ожесточенный исход двух других (а также безостановочные внутренние междоусобицы, которые поразили бы воображение отпрысков рода Медичи); они оставили позади себя поколения жен и любовниц, пережили двух менеджеров, девять британских премьер-министров и столько же американских президентов; они остались неподвластны переменчивым музыкальным веяниям, гендерной политике и общественным устоям; эти старики за шестьдесят умудрились сохранить серный душок греха и бунта, которыми от них несло в двадцать с небольшим. «Битлз» — вечная сладость; «Стоунз» — вечная острота.

Разумеется, за десятилетия, что миновали с их общего расцвета, сущность поп-музыки едва ли изменилась. Каждое новое поколение музыкантов берет те же аккорды в том же порядке и изъясняется тем же языком любви, похоти и потери; каждое новое поколение слушателей алчет такого же идола мужеского пола, с такой же сексапильностью, таким же репертуаром жестов, поз и проявлений клевизны.

К тому времени, когда раскочегарились «Стоунз», понятие «рок-группы» — ансамбля молодых музыкантов, обладающих славой, богатством и сексуальными возможностями, о каких и мечтать не могли их коллеги из прошлого, оркестры военных подразделений или северных шахтерских городков, — уже вполне сложилось и с тех пор не изменилось ни на йоту. Поп-индустрия — главным образом иллюзия, эксплуатация и очковтирательство, однако правда и то, что подлинный талант всегда пробьется и не пропадет. Музыка «Стоунз» — от великолепных подстрекательских хитов «Jumpin’ Jack Flash» и «Street Fighting Man» до полузабытых композиций «Off the Hook», «Play with Fire» и совсем ранних ритм-энд-блюзовых каверов — звучит свежо, будто записана только вчера.

Они остаются ролевой моделью любой группы, добившейся успеха, — избалованные юные короли, неизящно развалившиеся на кушетке среди взрывов фотовспышек, репортеры выкрикивают им все те же избитые вопросы, получают все те же остроумные ответы. Их гастроли конца шестидесятых — по-прежнему всеобщая голубая мечта: личные самолеты, лимузины, свита, поклонницы, разгромленные гостиничные номера. Ни прекрасно документированные свидетельства о том, как быстро и неизбежно все это разрушает душу, ни блестящая пародия Кристофера Геста на твердолобую концертирующую рок-группу в «Это — Spinal Tap»[8] не способны развеять гастрольного флера, вечной притягательности «секса, наркотиков и рок-н-ролла». Но как ни старайся, юным ученикам ни за что не прорубить заново ту просеку, что проложили концертирующие «Стоунз» сквозь наивный мир сорок с лишним лет назад; даже близко не подойти к сопоставимому накалу самодовольства, избалованности, истерии, паранойи, насилия, вандализма и порочного веселья.

А главное, Мик Джаггер в любом возрасте неподражаем. Он более всех причастен к изобретению концепта «рок-звезды» — в противоположность певцу в группе: фигуры, отстраненной от коллег-музыкантов (серьезное новшество во времена сплоченных «Битлз», The Hollies, The Searchers[9] и иже с ними); фигуры, способной высвободить, завоевать и подчинить мириады фантазий гигантских толп. Кит Ричардс, другой лидер «Роллинг Стоунз», — уникально талантливый гитарист, а его выживание в среде рок-музыки противоречит почти всем вероятностям, но Кит принадлежит к традиции трубадуров, что тянется от Блайнд Лемона Джефферсона и Джанго Рейнхардта,[10] а продолжена Эриком Клэптоном, Джими Хендриксом, Брюсом Спрингстином, Ноэлем Галлахером и Питом Доэрти. Джаггер же основал новый биологический вид и наделил его языком, который уже не усовершенствовать. Среди его соперников только Джим Моррисон из The Doors нашел иной способ петь в микрофон — нежно обнимая его ладонями, словно испуганного птенца, а не размахивая им, точно фаллосом, как Джаггер. С 1970-х возникло много одаренных и признанных во всем мире групп с харизматичными солистами — Фредди Меркьюри и Queen, Холли Джонсон и Frankie Goes to Hollywood, Боно и U2, Майкл Хатченс и INXS, Эксл Роуз и Guns’n’Roses. В записи они все могли быть уникальны, но, выходя на сцену, устремлялись по следам Джаггера — а что им было делать?

Его статус сексуального идола сравним разве что с «Шейхом», Рудольфом Валентино, звездой немого кино, — глядя на него, женщины 1920-х трепетали и грезили о том, как их швыряют поперек седла и увозят в бедуинский шатер посреди пустыни. Аура Джаггера ближе к величайшим танцовщикам — Нижинскому, Нуриеву, — кто, невзирая на свою вроде бы нетрадиционность, жадно пожирал глазами балерин и носил огромные тугие гульфики. «Стоунз» одними из первых придумали себе логотип, и даже для разнузданного начала семидесятых он был очень откровенным: мультяшный кровавый рот лично Джаггера, толстенные губы знакомо и неизящно растянуты, язык тщится лизнуть нечто незримое, и очевидно, что это отнюдь не мороженое. Этот вываленный язык по-прежнему украшает все книги о «Стоунз» и весь их мерчандайз — сразу ясно, кто всем этим владеет. На современный взгляд, вряд ли возможен грубее памятник старомодному мужскому шовинизму — и, однако, он безошибочно бьет в цель по сей день. Самые эмансипированные дамы двадцать первого столетия оживляются, слыша имя Джаггера, а те, кого он заворожил еще в двадцатом, по-прежнему принадлежат ему всей душой. Приступив к этой книге, я на одном званом ужине упомянул о предмете моего интереса соседке — величавой, сдержанной англичанке зрелых лет. В ответ она разыграла сцену из «Когда Гарри встретил Салли»,[11] где Мэг Райан симулирует оргазм в переполненном ресторане: «Мик Джаггер? О-о… да-а! Да, ДА, ДА

Известно, что в частной жизни секс-идолы нередко недотягивают до своего публичного образа; вспомните Мэй Уэст, Мэрилин Монро или, если уж на то пошло, Элвиса Пресли. Но в истекающем сексом мире рок-музыки и во всех анналах шоу-бизнеса Джаггеру, с его репутацией современного Казановы, нет равных. Большой вопрос, удавалось ли величайшим повесам минувших столетий в таком же количестве находить себе сексуальных партнеров и притом так же часто избегать утомительного процесса соблазнения. И уж точно ни один не сохранил удали до зрелости и старости (Казанова выдохся годам к тридцати пяти). «Бешенство члена», как выражался Свифт, сейчас понимается как гиперсексуальность и лечится терапией, но Джаггер, судя по всему, никогда не считал, что болен.

Глядя в это морщинистое лицо, безуспешно воображаешь пир плоти, где он вкушает, не в силах насытиться… бесконечную галерею прекрасных лиц и горящих покорных глаз… бесчисленные уговоры, реплики, произнесенные и услышанные… бессчетные внезапные встречи на постелях, диванах, горах подушек, полах гримерок, в душевых кабинках или на задних сиденьях лимузинов… переменчивые голоса, запахи, оттенки кожи и волос… тотчас забытые, если вообще услышанные имена… К старикам в грезах во сне и наяву нередко возвращаются когда-то желанные женщины. У Джаггера, наверное, проходит парад Советской армии на Красной площади. И по меньшей мере один его шикарный пехотинец сидит сегодня на церемонии BAFTA, отнюдь не в миллионе миль от Брэда Питта.

Вообще-то, скандалы, бурлившие вокруг Джаггера в 1960-х, надлежало забыть многие десятилетия назад, залить потоками грешков нынешних артистов, футболистов, супермоделей и звезд телевизионных реалити-шоу. Но очарование шестидесятых нерушимо, особенно среди тех, кто слишком молод и их не помнит; у психологов это называется «ностальгировать без памяти». Для британской молодежи Джаггер — воплощение этой «свингующей» эпохи, ее свободы и гедонизма, но равно и последовавшей на нее реакции. Сегодня даже вполне молодые люди слыхали о том, как его свинтили в 1967-м за наркотики, или хотя бы о непристойной истории с батончиком «Марс». Немногие сознают, как жестоко топтал его британский истеблишмент в Лето Любви; как нынешнего остроумца и красноречивого рыцаря обзывали длинноволосым Антихристом, водили в наручниках на почти средневековое в своей гротескности судилище, а затем бросили в тюрьму.

Он, пожалуй, идеальный пример этого всеми любимого стереотипа шоу-бизнеса — он «выживший». Те, кто выжил в мире рок-н-ролла, — по большей части пузатые старые пердуны с седыми хвостами, а он не изменился (если не считать лица); он впервые вышел на сцену ровно таким же. У большинства с тех пор от наркотиков и алкоголя помутился разум, его же рассудок остер, как и его прославленное чутье на модное, клевое и шикарное. Остальные канючат о потерянных или украденных деньгах, а он возглавляет самую прибыльную группу в истории, выжившую исключительно благодаря его упорству и дальновидности. Без Мика «Стоунз» закончились бы в 1968-м; он превратил банду косматых изгоев в британское национальное достояние, ничем не хуже Шекспира и Белых скал Дувра.

И однако, за всеобщим преклонением, богатством и удовлетворением в избытке кроется история таланта и потенциала, неизменно, даже упрямо нереализованных. Из всех его современников, обладавших хоть какими-то мозгами, только у Джона Леннона было столько возможностей выйти за рамки поп-культуры. Джаггер безусловно актер, каковым и представил его Джонатан Росс на церемонии, — на его счету роли в кино и на телевидении, но его актерская карьера могла бы стать успешной, как у Пресли или Синатры, а может, и еще успешнее. Он мог бы воспользоваться своим влиянием на аудиторию и стать политиком, а то и вождем, каких мир никогда не видел — и не увидел по сей день. Блеск лучших своих песенных текстов (который многие проглядели) он мог бы превратить в поэзию или прозу, как Боб Дилан и Пол Маккартни. И уж по меньшей мере он мог бы стать самостоятельным певцом первого эшелона, а не просто солистом группы. Но ничего подобного не произошло. Его кинокарьера застопорилась в 1970-м и так толком и не возобновилась, хотя ему предлагали буквально десятки соблазнительных ролей. С политикой он разве что слегка поигрался, желания серьезно писать никогда не проявлял. Что касается сольной карьеры, он совершил первую попытку лишь в середине восьмидесятых, и остальные «Стоунз», особенно Кит, так разобиделись, что ему пришлось выбирать между самостоятельностью и развалом группы. В результате чего он по-прежнему всего лишь их вокалист и занят тем же, чем занимался в восемнадцать лет.

Остается и другая загадка: как умудряется человек, завороживший бесчисленные миллионы, явно обладающий острым умом и проницательностью, смотреться так уныло, открывая этот свой знаменитый рот и изрекая слова. С тех самых пор, когда СМИ начали гоняться за Джаггером, он излагает уклончивые банальности, характерные для членов британской королевской семьи. Откройте любой из многочисленных сборников «„Роллинг Стоунз“ по словам „Роллинг Стоунз“», вышедших за последние сорок лет, — вы увидите, что Мик немногословнее и нейтральнее всех. В 1983 году он подписал контракт на свою автобиографию с британским издательством «Вайденфельд и Николсон» за неслыханный в то время аванс в миллион фунтов. В шоу-бизнесе эта книга стала бы мемуарами столетия, но рукопись, написанную литературным негром, издательство объявило неизлечимо тоскливой, и аванс пришлось вернуть.

Мик Джаггер заявлял, что «ни черта не помнит», имея в виду, конечно, не место рождения или имя матери, но позднейшие события личного плана, за которые Вайденфельд выложил миллион, а любой нынешний издатель с восторгом заплатит впятеро больше. Так Джаггер и отвечал с тех пор, если ему предлагали написать книгу или интервьюеры желали уточнить что-нибудь. Извините, его феноменальное прошлое — сплошной «туман».

Байка про то, что его память испарилась тридцать лет назад, будто при раннем Альцгеймере, — это полнейшая ерунда, что подтвердит любой, кто с ним знаком. Удобный способ выкручиваться — уж этот талант он превратил в высокое искусство. Так ему не приходится месяцами сидеть с наемным автором над биографией и отвечать на неловкие вопросы про свою половую жизнь. Но та же амнезия стирает с доски карьерные взлеты и падения, совершенно беспримерные. Как можно «забыть», скажем, знакомство с Эндрю Логом Олдэмом, или жизнь с Марианной Фейтфулл, или отказ выйти на крутящуюся сцену «Лондонского палладиума», или попадание в Брикстонскую тюрьму, или дневники Сесила Битона, или как в него плевали на улицах Нью-Йорка, или как о нем писала «Таймс» в передовице, или как он выгнал Аллена Клейна, или как не испугался смертоносных «Ангелов ада» в Алтамонте, или как женился в Сан-Тропе на глазах у газетчиков со всего света, или как в Род-Айленде у него брали отпечатки пальцев, или как Стивен Спилберг раболепно пал пред ним на колени, или как Энди Уорхол работал у него няней, или как в Монтоке его преследовали голые женщины с зелеными лобками, или как он уговорил четверть миллиона человек в Гайд-парке закрыть рот и послушать стихотворение Шелли?

Таков вечный парадокс Мика: он достиг вершин, но собственные колоссальные достижения ничего для него не значат; он крайний экстраверт, но предпочитает скрытность; он абсолютный эготист, но не желает говорить о себе. Лучше всего выразился барабанщик «Стоунз» Чарли Уоттс, меньше прочих подверженный тотальному безумию: «Вчерашний день Мика не заботит. Его интересует только завтра».

Ну а мы пролистаем вчерашние дни — будем надеяться, это освежит его память.

Часть I «В нем живет блюз»

Глава 1 Гуттаперчевый мальчик

Дабы стать, что называется, «звездой», уникального таланта в той или иной области шоу-бизнеса недостаточно; похоже, еще необходима внутренняя пустота, столь же бездонная и черная, сколь ослепителен звездный свет.

Из нормальных, счастливых, гармоничных людей, как правило, не выходит звезд. Гораздо чаще звездами становятся те, кто в ранние годы пережил некие лишения или тяжелую травму. Отсюда их бешеное стремление к богатству и славе любой ценой, отсюда их ненасытная жажда всеобщей любви и внимания. Мы возводим их в ранг практически божеств, но, как ни парадоксально, видим в них греховнейших из людей, мучимых демонами прошлого и страхами настоящего, зачастую обреченных погубить свой талант, а затем и себя алкоголем, или наркотиками, или тем и другим. С середины XX века, когда возник феномен звезд мирового масштаба, самые яркие отвечали всем или некоторым из этих критериев — от Чарли Чаплина, Джуди Гарленд, Мэрилин Монро и Эдит Пиаф до Элвиса Пресли, Джона Леннона, Майкла Джексона и Эми Уайнхаус. И как тогда объяснить Мика Джаггера, чья жизнь ничем подобным не омрачена?

Джаггер отринул традицию с первым своим вздохом. Ждешь, что звезда родится в условиях, не внушающих оптимизма, — это оттенит последующий взлет: убогая хижина в Миссисипи… морской порт свободных нравов… гримерная ветхого мюзик-холла… парижские трущобы. Как-то не предполагаешь, что звезда родится в комфортабельной, хоть и тоскливой обстановке английского графства Кент.

Юг Англии всегда был самым богатым, самым привилегированным регионом страны, но вокруг Лондона сгрудилась горстка районов, весьма снобски называемых «ближние графства». Кент из них самый восточный, на севере упирается в устье Темзы, на юге — в священные Белые скалы Дувра и Ла-Манш. Как и его знаменитый уроженец, Кент многолик. Одни объявят его «английским садом»: зеленые холмы Уилда, яблоневые и вишневые сады, поля хмеля, конические хмелевые сушилки красного кирпича. Другие припомнят великолепие Кентерберийского собора, где встретил свою смерть «мятежный поп» Томас Бекет, или величественные особняки — Ноул-хаус, Сиссингхёрст, — или поблекшие викторианские курорты Маргейт и Бродстерс. Третьи подумают о крикете, о диккенсовских «Записках Пиквикского клуба», об уважаемом городе Роял-Танбридж-Уэллс, чьи обитатели до того пристрастились писать в газеты, что псевдоним «Негодующий из Танбридж-Уэллса» стал обозначать любого престарелого британского холерика, что обрушивается на современные времена и нравы. («Негодующий из Танбридж-Уэллса» сыграет не последнюю роль в нашем повествовании.)

Две тысячи лет, что миновали с высадки римских легионов Юлия Цезаря на берег нынешнего Уолмера, Кент был, скорее, перевалочным пунктом: в Кентербери «со всех концов родной страны»[12] сбирались паломники у Чосера, оттуда армии отправлялись в Европу воевать, в наши дни потоки товаров и пассажиров направляются в порты Дувра и Фолкстона, в Евротоннель и обратно. В результате не поймешь, где же располагается истинное сердце графства. Заметна, конечно, некая особая кентская картавость, слегка отличная от соседнего Сассекса, в каждом городе, даже в каждой деревне иная, но основной прононс диктуется метрополией, которая незаметно переходит в северные свои окраины. Первыми лингвистическими колонизаторами стали кокни Ист-Энда, что каждое лето прибывали вагонами на сбор урожая; с тех пор лондонский английский распространился повсюду через многочисленные «спальные деревни» городских офисных служащих.

Джаггер — не кентская фамилия, но и не лондонская, хотя у Диккенса в «Больших надеждах» есть адвокат Джаггерс;[13] ее родина — миль двести к северу, в районе Галифакса в Йоркшире. Самый знаменитый ее носитель (в период «Street Fighting Man») смаковал сходство с «jagged»,[14] утверждая, что когда-то фамилия означала «поножовщика» или «разбойника», но в действительности происходит она от староанглийского «jag» — «куча», «груда» — и характерна для возчика, разносчика или уличного торговца. До Мика среди ее обладателей была лишь одна звездочка — викторианский инженер Джозеф Хобсон Джаггер, изобретший эффективную систему выигрыша в рулетку и отчасти, вероятно, вдохновивший знаменитый мюзик-холльный номер «The Man Who Broke the Bank at Monte Carlo».[15] Таким образом, прецедент имеется — это семейство уже срывало банк.

Подобные меркантильные устремления не владели отцом Мика, Бэзилом Фэншо Джаггером (которого все называли Джо) — он родился в 1913 году и воспитывался в здоровой атмосфере альтруизма. Отец Джо, йоркширец Дэвид, директорствовал в сельской школе во времена, когда все ученики сидели в одной комнате на длинных деревянных скамьях и писали мелками на досках. Несмотря на худобу и небольшой рост, Джо оказался прирожденным спортсменом — ему прекрасно давалась любая легкая атлетика, но особенно талантлив он был в гимнастике. Если учесть воспитание, идеализм и самоотверженность, неудивительно, что он выбрал карьеру, как это тогда называлось, физрука — учителя физической подготовки. Отучился в университетах Манчестера и Лондона, а в 1938 году был назначен физруком в Государственную восточную центральную школу в Дартфорде.

Дартфорд находится на крайнем северо-западе графства Кент, то есть практически в Восточном Лондоне — до крупных городских вокзалов Виктория и Черинг-Кросс оттуда поездом едва ли полчаса. Город расположен в долине реки Дарент, на пути чосеровских паломников, и известен тем, что там в 1381 году Уот Тайлер разжег крестьянское восстание против подушного налога короля Ричарда II (то есть бунтарство у нашего героя, видимо, в крови). Ныне город всплывает — правда, сотни раз за день — только в радиосводках о дорожных пробках в Дартфордском тоннеле под Темзой и на близлежащем мосту между Дартфордом и Тарроком, центральной дорожной артерии из Лондона на юг. В остальном же это обычный топоним на дорожном знаке или на станционной платформе, а многовековая история рыночного и пивного города почти стерта с лица земли офисными зданиями, многочисленными торговыми центрами и еще более многочисленными жилищами всевозможных лондонских работников. На исходе Викторианской эпохи и по сей день через Дартфорд течет не только транспорт; в отдаленной деревушке, по знаменательному совпадению называющейся Стоун, расположено неприветливое строение, прежде известное как Психиатрическая лечебница Восточного Лондона, а ныне, в наши более деликатные времена, переименованное в Стоун-хаус.

В начале 1940 года Джо Джаггер познакомился с Евой Энсли Скаттс — ей двадцать семь, она жизнерадостна и импульсивна, он сдержан и молчалив. Изначально Евино семейство происходило из Гринхита, Кент, но эмигрировало в Австралию, в Новый Южный Уэльс, где Ева и родилась в 1913-м, в том же году, что и Джо. Ближе к концу Первой мировой ее мать оставила мужа, вместе с Евой и еще четырьмя детьми приехала в Англию и поселилась в Дартфорде. По слухам, Ева всегда чуточку стыдилась своего антиподного происхождения и говорила с преувеличенным великосветским акцентом, маскируя остатки австралийского говора. Правду сказать, в то время все приличные девушки старались говорить как лондонские дебютантки и принцессы Елизавета и Маргарет. Ева стала секретаршей, потом косметологом, и правильная речь требовалась ей по работе.

Ухаживания Джо происходили в первом страшном акте Второй мировой, когда Великобритания в одиночку сопротивлялась всепобеждающим германским армиям, уже захватившим Францию, а Гитлер самодовольно взирал через Ла-Манш на Белые скалы Дувра, как будто уже их заполучил. Летом началась Битва за Британию, и солнечное кентское небо над полями, хмелевыми сушилками и ясно-зеленым Уилдом расчертили белые конденсационные следы британских и германских истребителей. Важных военных объектов в Дартфорде не было, но ему непрерывно доставалось от налетов люфтваффе на заводы и доки соседних Четема, Рочестера и лондонского Ист-Энда. По большей части бомбардировщики не метили в Дартфорд, а свой груз сбрасывали между делом, возвращаясь домой, но от этого последствия были не менее устрашающи. Одна бомба убила тринадцать человек на Кент-роуд; другая попала в больницу графства и уничтожила переполненное женское отделение.

Джо и Ева поженились 7 декабря 1940 года в дартфордской церкви Святой Троицы, где Ева пела в хоре. Подвенечное платье у нее было не белое, а из сиреневого шелка; шафером был брат Джо, Альберт. После венчания устроили прием в Коунибер-холле. Шла война, Джо всей душой разделял общий порыв к экономности и самопожертвованию, и на свадебном приеме было всего пятьдесят гостей — пили темный херес за здоровье молодых и жевали канапе со «спамом» и яичным порошком.

Преподавание и работа по размещению эвакуированных лондонских детей освободили Джо от военного призыва, так что обошлось без тяжелых расставаний при отправке за море или куда-нибудь через всю страну. И к тому же не ощущалось необходимости срочно создавать семью, как у многих солдат, приходивших домой на краткую побывку. Первый ребенок у Джо и Евы появился лишь в 1943-м, когда обоим было по тридцать лет. Роды случились в дартфордской Ливингстонской больнице 26 июля — в день рождения Джорджа Бернарда Шоу, Карла Юнга и Олдоса Хаксли, — и ребенка назвали Майклом Филипом. В городском Государственном кинотеатре на той неделе шли «Легкие деньги» с Эбботтом и Костелло,[16] что, пожалуй, было предзнаменованием поважнее.

В годы его младенчества война постепенно обернулась в пользу союзников, и Великобританию заполонили американские солдаты — блестящее племя, которое пользовалось роскошью, британцами почти забытой, и, готовясь к новому покорению Европы, играло свою заразительную танцевальную музыку. Нацизм терпел поражение, однако еще располагал последним «оружием возмездия» — беспилотными самолетами-снарядами «Фау-1», которые наносили тяжелый урон Лондону и окрестностям в последние месяцы войны. Как и все в Дартфорде, Джо и Ева провели немало напряженных ночей, прислушиваясь к вою «Фау-1», обрывавшемуся перед попаданием в цель. Позже, ко всеобщему ужасу, появились «Фау-2», сверхзвуковые баллистические ракеты, прилетавшие в тишине.

Когда переживший бомбардировки, бои и строгое нормирование народ в изумлении осознал, что не только выжил, но и победил, Майкл Филип, разумеется, по-прежнему пребывал в блаженном неведении. Одно из самых ранних его воспоминаний — как мать в 1945 году снимает шторы затемнения: воздушных налетов можно было больше не бояться.

К рождению его младшего брата Кристофера в 1947 году семейство уже поселилось в доме 39 по Денвер-роуд — в одном из оштукатуренных домов на изогнутой улице в западном, привилегированном районе Дартфорда. Джо бросил ежедневный надзор за тренировками и пошел на административную работу в Центральном совете по физической культуре — конторе, отвечавшей за все любительские спортивные организации Великобритании. Он был прекрасный легкоатлет, но особую страсть питал к баскетболу — казалось бы, сугубо американскому спорту, в Великобритании, однако, распространенному с 1890-х. С точки зрения Джо, превыше всего ценившего спортивный и командный дух, не бывало на свете игры, которая воспитывала бы этот дух лучше баскетбола. Он часами бесплатно тренировал и наставлял будущие местные команды, а в 1948 году создал первую баскетбольную лигу графства Кент.

В начале «Анны Карениной» Толстой пишет, что каждая несчастливая семья несчастлива по-своему, уникально и неповторимо, однако все счастливые семьи счастливы так похоже, что едва челюсти не сводит от тоски. Наша звезда, будущий символ бунта и крамолы, рос в обстановке вот такого благополучного однообразия. Его молчаливый, физически энергичный отец и кипучая, светски активная мать были идеально гармоничной парой, преданной друг другу и детям. В отличие от большинства послевоенных семей, на Денвер-роуд, 39, царила полнейшая уверенность во всем — трапезы, ванны и отбои в положенные часы, правильно расставленные ценностные приоритеты. Скромного жалованья Джо и его склонности к воздержанию — он не пил и не курил — хватило, чтобы жена и двое мальчиков более или менее держались на плаву в период, когда постепенно исчезло военное нормирование и снова в изобилии появились мясо, масло, сахар и свежие фрукты.

Существует идеализированный образ британского мальчика 1950-х, до того как детскую невинность погубили телевидение, компьютерные игры и раннее половое созревание. Одет он не как нью-йоркский уличный бандит в миниатюре, не как партизан из джунглей, но как совершеннейший мальчик — «дышащая» белая рубашечка из аэртекса[17] с коротким рукавом, мешковатые шорты хаки, эластичный ремешок с металлической пряжкой в форме буквы «S». Взъерошенные волосы, широкая беззаботная улыбка, глаза щурятся на солнце, и взгляд не замутнен страхом или преждевременной сексуальностью. Перед нами семилетний Майк Джаггер, как его тогда звали, на групповом портрете с одноклассниками в своей первой школе «Дети майского дерева». Очень атмосферное название — от него веет весной и невинными радостями, в нем читаются простодушные мальчики и девочки, что танцуют вокруг шеста, увитого лентами, и приветствуют появление прелестных весенних почек.

В «Майском дереве» он прекрасно учился — лучший или почти лучший ученик по всем предметам. Вскоре стало ясно, что он унаследовал от отца многосторонние спортивные таланты, стал звездой школьного мини-футбола и мини-крикета, соревнований по бегу с яйцом в ложке и по бегу в мешках. Один из его учителей, Кен Леуэллин, впоследствии вспоминал, что Майк был самым симпатичным и умным мальчиком в классе, «неуемно энергичным», «одно удовольствие учить». Но и в этом семилетнем ангелочке уже проступала склонность к подрыву устоев. У него был хороший слух на взрослую речь, он умел изображать поразительное множество акцентов. Его пародии на учителей — скажем, на уэльсца мистера Леуэллина — восхищали одноклассников даже больше, чем его спортивные победы.

В восемь лет он перешел в начальную школу Уэнтуорта — тут дела обстояли посерьезнее: не столько танцы вокруг майского дерева, сколько выживание на игровой площадке. Здесь он познакомился с другим мальчиком, тоже родившимся в Ливингстонской больнице, но пятью месяцами позже, некрасивым ушастым ребенком со впалыми щеками — происходил он из приличной семьи, однако смахивал на какого-то диккенсовского беспризорника из работного дома. Звали ребенка Кит Ричардс.

Восьмилетние британские дети той эпохи в мечтах главным образом равнялись на американских киноковбоев — Джина Отри, Прыгуна Кэссиди:[18] их западные костюмы ослепляли взор, а временами они прятали в кобуру шестизарядники с перламутровыми рукоятками и распевали баллады, аккомпанируя себе на гитарах. Как-то раз на площадке Уэнтуорта Кит поведал Майку Джаггеру, что, когда вырастет, хочет быть как Рой Роджерс,[19] объявивший себя «королем ковбоев», и играть на гитаре.

К королю ковбоев Майк был равнодушен — равнодушие ему уже прекрасно удавалось, — но вообразить, как этот ушастый бесенок бренчит на гитаре, — это да, тут он заинтересовался. Однако знакомство их пока не развилось: пройдет десять с лишним лет, прежде чем они вернутся к этому вопросу.

В доме Джаггеров, как и во всех британских домах, музыка — всевозможных разновидностей, от танцевальных оркестров до оперетт, — звучала постоянно, ее из громоздких ламповых радиоприемников исторгала «Легкая программа» Би-би-си.[20] Майк любил изображать американских певцов — выл «Just Walkin’ in the Rain» и «The Little White Cloud That Cried» вслед за Джонни Рэем,[21] — но в школе на уроках пения или в церковном хоре, куда ходили и он, и его брат Крис, особо не выделялся. Крис тогда смахивал на певца больше — в «Майском дереве» он выиграл приз, спев «The Deadwood Stage» из фильма «Джейн-катастрофа».[22] Майку же больше всего импонировали профессиональные рождественские пантомимы, которые шли в окрестных крупных театрах, — пошлые спектакли по сказкам, по какой-нибудь «Матушке Гусыне» или «Джеку и Бобовому стеблю», но с интригующими намеками на секс и гендер, с нарумяненной острящей «дамой», которую обыкновенно играл мужчина, и с «юным героем», которого играла длинноногая девушка.

В 1954 году семья переехала с Денвер-роуд и вообще из Дартфорда в расположенную неподалеку деревню Уилмингтон. У их дома было имя — «Ньюлендс», и стоял он на укромной улочке под названием Тупик. Там был большой сад, где Джо регулярно устраивал сыновьям занятия физкультурой и всевозможные спортивные тренировки. Соседи привыкли к тому, что двор вечно усеивают мячи, крикетные калитки и блины от штанг, а Майк и Крис малолетними Тарзанами болтаются на канатах, которые отец развешивал по деревьям.

Как и большинство британских семей, Джаггеры в то десятилетие неуклонно богатели — роскошь, едва ли вообразимая в довоенную пору, стала само собой разумеющейся почти в любом доме. Они купили телевизор с малюсеньким экраном, на котором картинка была скорее голубоватой, чем черно-белой, и Майк с Крисом смотрели кукольный «Детский час» с Мулом Маффином, мистером Турнепсом и Сажей[23] и телесериалы — «Таинственный сад» по книге Фрэнсис Ходжсон Бёрнетт и «Дети дороги» по роману Эдит Несбит. На летние каникулы они ездили в солнечную Испанию и на юг Франции, а не на малоутешительные, хоть и многочисленные кентские курорты вроде Маргейта и Бродстерса. Но мальчиков никогда не баловали. Джо был молчалив, однако строг, а Ева неколебима, особенно в вопросах гигиены и чистоты. С ранних лет Майк и Крис обязаны были выполнять свою долю домашней работы — по расписанию вроде школьного.

Майк тащил свою ношу и не жаловался. «[Он] в детстве вовсе не был бунтарем, — позднее вспоминал Джо. — Дома с семьей он был очень приятный мальчик и помогал присматривать за младшим братом». И в самом деле, единственным облачком на горизонте было то, что маминым любимчиком, похоже, был Крис, а Майк, видимо, не получал от нее вдосталь нежности и внимания. В результате и он, в свою очередь, не готов был нежничать — пожизненное его свойство, — был застенчив и робок с незнакомыми людьми, а когда Ева подталкивала его поздороваться или пожать кому-нибудь руку, сгорал со стыда.

В год, когда семья переехала в Уилмингтон, Майк сдал экзамены для одиннадцатилетних — так система британского государственного образования предварительно сортировала детей на успешных и провальных. Умненькие отправлялись в академические средние школы, зачастую не уступавшие элитарным платным заведениям, менее умненькие — в школы с профессиональным уклоном, а тупицы — в «технические школы», где, быть может, им удастся приобрести полезные навыки какого-нибудь ремесла. Последние два варианта Майку Джаггеру не грозили. Он с легкостью сдал экзамены и в сентябре 1954-го пошел в Дартфордскую среднюю школу на Уэст-Хилле.

Отец его был счастлив. Дартфордская средняя, основанная в XVIII веке, была лучшей среди себе подобных в этом районе графства, полагалась на те же стандарты и соблюдала те же традиции, за которые выкладывали круглую сумму родители учеников Итона и Харроу. У школы имелся герб и латинский девиз «Ora et Labora» («Молитва и работа»); там были «наставники», а не просто учителя, и облачались они в черные мантии; что было важнее всего для Джо, спорт и физкультура ценились в школе не меньше академических успехов. Среди выпускников числился герой восстания сипаев сэр Генри Хейвлок, а в XIX веке над одним из корпусов работал великий писатель Томас Харди, по первой профессии архитектор.

Однако в этой обстановке Майк блистал отнюдь не так ярко, как прежде. По результатам экзамена для одиннадцатилетних его поместили в поток «А» для особо многообещающих учеников: им предстояли высокие оценки на экзаменах обычного уровня, а затем два года в шестом классе и, вероятно, поступление в университет. Майку от природы хорошо давался английский, он питал некую страсть к истории (благодаря воодушевленному преподаванию учителя по имени Уолтер Уилкинсон), а его французское произношение оставляло позади почти всех одноклассников. Но на естественных дисциплинах, на математике, физике и химии он скучал и почти не старался. В списках класса по средневзвешенному баллу он обычно болтался в середине. «Я не был зубрила и не был болван, — позже рассказывал он. — Я всегда был где-то посередке».

В спорте, невзирая на всесторонние отцовские тренировки, он тоже был серединка на половинку. Летом проблем не было — в Дартфордской школе играли в крикет, а он любил смотреть и любил играть; благодаря отцу он блистал на легкой атлетике, особенно в беге на средних дистанциях и метании копья. Но зимой школа играла в великосветское регби, а не в пролетарский футбол. Майк быстро бегал и хорошо ловил мяч, а потому с легкостью попадал в основной состав команды. Но он ненавидел захваты — в результате которых нередко оказывался носом в хлюпающей слякоти — и отлынивал изо всех сил.

Директор школы Рональд Лофтус Хадсон, которого саркастически звали «Каланча», был миниатюрный человек, способный, однако, принудить самую буйную толпу к мертвой тишине, всего лишь воздев бровь. В период его царствования существовали мириады мелочных правил относительно внешнего вида и поведения, но самые строгие касались отдельной, однако дразняще близкой Дартфордской школы для девочек. Мальчикам запрещалось разговаривать с девочками, даже сталкиваясь с ними после уроков — скажем, на автобусных остановках. Директор прибегал и к физическим наказаниям — так поступало тогда большинство британских педагогов, без малейших юридических санкций и без страха перед негодованием родителей, — от двух до шести ударов по заднице палкой или кедом. «Полагалось ждать у его кабинета, пока не включится лампочка. Тогда заходишь, — вспоминал Джаггер в будущем. — А все остальные толкутся на лестнице — интересуются, сколько раз он влепит и насколько плохое выдалось утро».

Учителя-мужчины устраивали показательные порки перед всем классом, а многие вдобавок прибегали к непринужденному, юморному даже насилию, за которое сегодня мигом очутились бы в суде. Всех, кто выказывал слабость (как преподаватель английского, «милый, добрый мистер Брэндон»), у них за спиной или же в лицо беспощадно передразнивал Джаггер, главный имитатор класса. «На всех фронтах шли партизанские бои, гражданское неповиновение, необъявленная война; [учителя] швырялись в нас губками для доски, мы швырялись обратно, — вспоминал он. — Некоторые просто давали в морду. Так били по лицу, что ты падал. Другие ухо выкручивали и тащили — ухо красное, жжет». Так что эта строка из «Jumpin’ Jack Flash» — «I was schooled with a strap right across my back»,[24] — возможно, не такая уж и фантазия.

В Тупике, в доме 23, жил сверстник Майка Алан Эзерингтон, который тоже ходил в Дартфордскую среднюю. Ребята быстро подружились, по утрам вместе гоняли в школу на велосипедах и ходили друг к другу пить чай. «Мы все время шутили, когда Майк появлялся, что это он отлынивает от работы, которую родители поручили, — посуду там помыть, постричь газон», — вспоминает Эзерингтон. Образцовая домохозяйка Ева умела нагнать страху, но вокруг Джо, невзирая на его «молчаливый авторитет», всегда витало здоровое веселье. Когда забегал Эзерингтон, обычно на скорую руку играли в крикет, в лапту или на лужайке тренировались поднимать тяжести. Порой, чтобы порадовать мальчиков, Джо вел их на большую лужайку в конце Тупика и разрешал под своим надзором метать копье.

Отец и сам был из учительского мира, а потому ежедневное окончание занятий не освобождало Майка от школы, как других мальчиков. Джо был знаком кое с кем из преподавателей Дартфордской средней и пристально следил за сыновними успехами в учебе и поведением. И от домашних заданий тоже не увильнешь: Мик вспоминал потом, как вставал в шесть утра, чтоб дописать сочинение или доделать упражнение, потому что накануне ночью заснул над учебниками. Но в остальном школьные знакомства Джо были кстати. Тренер Артур Пейдж, известный местный крикетист, был другом семьи и на тренировках с битой на школьном поле уделял Майку особое внимание. И по просьбе Джо один учитель математики помогал Майку с самым слабым его предметом, хотя Майк лично у него даже не учился.

В конце концов Джо и сам стал преподавать в Дартфордской средней — приходил по вторникам вечером и занимался любимым делом: тренировал баскетбольную команду. Хотя бы в этом спорте Майк целиком разделял и отцовский энтузиазм, и отцовское усердие. В баскетболе бегаешь, лавируешь, ловишь, бросаешь, и никто тебя не толкнет в грязь; а что лучше всего, невзирая на терпеливые разъяснения Джо касательно долгой истории этой игры в Великобритании, баскетбол выглядел шикарно, экзотически американским. Самые знаменитые баскетболисты — сплошь чернокожая команда «Гарлем Глобтроттерс», под насвистанную «Sweet Georgia Brown»[25] управлявшая мячом почти магически, — едва ли не впервые показали Майку Джаггеру и бесчисленным британским мальчишкам, что же такое «клевый». Майк стал секретарем школьного баскетбольного общества, сложившегося на тренировках Джо, и ни одной тренировки не пропустил. Друзья его играли в обычных кедах, он же надевал специальные черно-белые парусиновые кроссовки, что не только улучшало игру на поле, но и ослепляло подростковым обувным шиком.

В остальном же он был малозаметным членом школьного коллектива, не вызывал ни особого уважения, ни особого порицания, не подрывал статус-кво, и недюжинный свой ум применял во избежание неприятностей с учителями, которые кидаются губками и крутят уши, а не ради провокаций. Его школьный друг Джон Спинкс вспоминает его как «гуттаперчевого типа», который «куда угодно нагнется, лишь бы не попасть в переделку».

По понятиям середины 1950-х красавцем он не считался. Сексапильность тогда целиком определяли кинозвезды, и мужские архетипы были высоки, мускулисты и с тяжелыми подбородками, с коротко стриженными блестящими волосами: американские звезды боевиков — Джон Уэйн, Рок Хадсон — или британские «офицерские типажи» — Джек Хокинс и Ричард Тодд.[26] Майк, как и его отец, был невысок и так худ, что торчали ребра, хотя, в отличие от Джо, никаких признаков надвигающегося облысения у него не наблюдалось. Волосы его, когда-то рыжеватые, стали мышасто-бурыми и уже не поддавались укрощению.

Самой выдающейся его чертой был рот, который занимал пол-лица, как у некоторых бультерьеров, отчего улыбка выходила буквально от уха до уха, а изогнутые губы поразительной толщины и цвета нуждались в увлажнении языком вдвое больше положенного. У его матери тоже замечательно полные губы — и в великолепной форме, поскольку говорила она много, — но Джо был убежден, что Майк пошел в Джаггеров, и порой извинялся, не вполне шутя, что тому досталось такое наследство.

Его одногодки достигли переходного возраста (да, в Великобритании 1950-х пубертат в самом деле наступал так поздно) и внезапно болезненно увлеклись вопросами одежды, гигиены и сексуальной привлекательности; казалось бы, маленький, тощий и губастый Майк Джаггер особыми преимуществами тут не располагал. И однако же, встречаясь с девочками из запретной девичьей школы, он как-то умудрялся разжигать больше всего улыбок, вспыхнувших щек, хиханек и перешептываний за спиной. «Почти с самого нашего знакомства девчонки за ним табуном ходили, — вспоминает Алан Эзерингтон. — Многие наши друзья были вроде посимпатичнее, но до его успехов им было как до неба. Где он ни появлялся, что бы ни делал, он знал, что в одиночестве не останется».

В то же время его взрослеющее лицо, особенно эти губы, вызывали странное негодование среди мужской части населения; одноклассники дразнили его и издевались, а те, кто постарше, иногда и поколачивали. Не за женственность — его удаль на спортивном поле автоматически вычеркивала такую возможность, — но за проступок гораздо серьезнее. Даже в самых воспитанных и либеральных кругах Великобритании цвел тогда упертый расизм образца девятнадцатого столетия — так называемый цветной барьер. Ученикам Дартфордской средней, как и их родителям, при виде этих толстых губ на ум приходило только одно, и называлось оно однозначно — теперь это отвратительно, тогда было в порядке вещей.

Спустя многие десятилетия, в редкий момент откровенности, он сознался, что во время учебы в Дартфордской средней школе не раз и не два его обзывали «словом на „Н“», то есть «ниггером». Времена, когда такое сравнение ему польстит, наступят еще очень не скоро.

* * *
Тысячи британских мужчин, выросших в 1950-е, — и почти все, кто в шестидесятых царил в поп-культуре, — вспоминают приход американского рок-н-ролла как момент переворота. Майк Джаггер, однако, ничего такого не пережил. В жестко структурированном классовом обществе послевоенной Англии рок-н-ролл поначалу заражал нижние слои, так называемых тедди-боев. На ранних этапах он почти не затронул буржуазию и аристократию, чьи молодые представители взирали на эту музыку, почти разделяя родительское отвращение. В иерархической образовательной системе своих первых завороженных поклонников рок-н-ролл нашел в профессиональных и технических школах. В заведениях, подобных Дартфордской средней, он был, скорее, предметом напыщенных дебатов шестиклассников: «Рок-н-ролл — симптом упадка морали в двадцатом столетии?»

Как испанка сорока годами раньше, он накатил двумя волнами, и вторая оказалась заразнее первой. В 1955 году песня Билла Хейли и The Comets «Rock Around the Clock» взлетела на первую позицию в снулых британских чартах и спровоцировала мятежи в рабочих дансингах, однако британские СМИ убедительно списали этот феномен на эффект очередного недолговечного заморского новшества. А спустя год появился Элвис Пресли — молодой, опасный извод простой жизнерадостности Хейли, сдобренный щепотью неприкрытого секса.

Майк, ученик привилегированной средней школы, представитель среднего класса, лишь праздно созерцал фурор вокруг Пресли — «двусмысленность» его виляния бедрами и дрожания коленками, длину его волос, угрюмое тление взора, истерию вплоть до (буквально) недержания, в которую он повергал юных слушательниц. Страх и отвращение взрослой Америки почти догоняли общеамериканскую ненависть к коммунистам, однако взрослая Великобритания наблюдала, не без самодовольства забавляясь. Считалось, что фигура, подобная Пресли, могла возникнуть только в вульгарном, гиперактивном краю голливудского кино, чикагских гангстеров и шумных политических съездов. Здесь, на древней родине немногословности, иронии и выдержки, певец хоть сколько-нибудь близкого свойства был бы непостижим.

Обвинение в беспардонной сексуальности, предъявляемое рок-н-роллу — и не только Пресли, — было откровенно абсурдно. Рок-н-ролл — прямой потомок блюза, дуэта негритянского голоса с гитарой, и осовремененного, электризованного, мажорного жанра, называвшегося ритм-энд-блюз. В блюзе сексуальность никогда не подавлялась; и «rock», и «roll» десятилетиями были синонимами секса и в таком значении фигурировали в текстах и названиях песен («Rock Me, Baby», «Roll with Me, Henry» и т. д.), но звучало это все лишь на сегрегированных радиостанциях и студиях звукозаписи. Пение и возмутительные телодвижения Пресли просто-напросто подглядел на сценах и танцполах клубов для чернокожих в родном Мемфисе, штат Теннесси. Большинство рок-н-ролльных хитов были ритм-энд-блюзовыми стандартами, которые спели белые вокалисты, и все низменное было оттуда вычищено, или же сленг оказывался настолько невнятен («I’m like a one-eyed cat peepin’ in a seafood store»[27]), что ни до кого все равно не доходило. И даже этот дезинфицированный продукт, чуточку выступая за рамки, серьезно рисковал. Когда белый и богобоязненный Пэт Бун спел «Ain’t That a Shame» Фэтса Домино, его раскритиковали за распространение заразительно вульгарного, как тогда считали, «черного» оборота речи.[28]

Ученику Дартфордской средней школы Майку Джаггеру полагался джаз, в особенности современный, со сложной мелодикой, приглушенным звуком и налетом интеллектуальности. И даже такая музыка почти не играла роли в повседневной школьной жизни, где музыкальная диета ограничивалась гимнами на утренних собраниях и народными песнями типа «Early One Morning» или «Sweet Lass of Richmond Hill»[29] (эта последняя тоже намекает на замечательное Майково будущее). «Как-то все считали, что музыка — это не важно, — вспоминал он. — Кое-кто из учителей довольно неохотно послушивал джаз, но не признавался… Джаз был умный, его играли очкарики, и нам всем приходилось делать вид, будто мы врубаемся в Дэйва Брубека. Любить джаз было клево, любить рок-н-ролл — отнюдь нет».

Социальные барьеры сломал скиффл, недолговечная, сугубо британская мания, которая тем не менее соперничала с рок-н-роллом и даже грозила его затмить. Изначально скиффл был американской фолковой (то есть белой) музыкой, развившейся в годы Великой депрессии 1930-х; в новом своем рождении, однако, он многое черпал и из блюзовых гигантов того же периода, в особенности Хадди «Ледбелли» Ледбеттера. Действие песен Ледбелли «Rock Island Line», «Midnight Special» и «Bring Me Little Water, Sylvie» разворачивалось главным образом на хлопковых полях и железных дорогах, они обладали рок-н-ролльным драйвовым битом и строились на растрясающих гормоны последовательностях аккордов, но лишены были сексуального привкуса и способности провоцировать восстания в среде пролов. Что важнее всего, скиффл был ответвлением джаза и возвратился на сцену антрактной новинкой благодаря руководителям оркестров, интересовавшимся историей, таким как Кен Кольер и Крис Барбер.[30] Крупнейшая звезда скиффла Тони Донеган, бывший банджист Барбера, в честь блюзмена Лонни Джонсона и сам переименовался в Лонни.[31]

Скиффлу британского розлива предстояло сыграть роль куда значимее, нежели предвещал его двухлетний, а то и короче, коммерческий успех. Оригинальный американский скиффл играли бедные музыканты, которые зачастую были не в состоянии позволить себе традиционные инструменты и потому использовали кухонные принадлежности — стиральные доски, ложки, крышки от мусорных корзин, — дополняя их гребнями, казу, а изредка гитарой. Успех «скиффл-группы» Лонни Донегана вдохновил слушателей на создание многочисленных подобий, и по всей Великобритании молодежь гремела и грохотала всевозможными кухонными примочками (которые у Донегана, вообще говоря, не использовались). Традиция любительского музицирования, после своего викторианского взлета давно завядшая, внезапно вновь расцвела пышным цветом. Застегнутые на все пуговицы британские мальчики, прежде не заподозренные в музыкальности, смело выступали перед родными и друзьями, пели и играли, себя не помня. В мгновение ока гитара, бывшая прежде лишь второго ряда элементом ритм-секции, стала объектом юношеского обожания и вожделения посильнее грез о футбольном мяче. Перед музыкальными магазинами выстраивались очереди, и «Дейли миррор» даже объявила государственный гитарный дефицит, что многим напомнило недостачи сравнительно недавних военных времен.

Тут Майк Джаггер всех опередил. Гитара у него уже была — акустическая, с круглой розеткой, купленная родителями в семейном отпуске в Испании. На одной отпускной фотографии он в обвислой соломенной шляпе держит гитару за гриф, а-ля фламенко, и губами складывает рыбоиспанские слова. Эта гитара открыла бы ему двери в любую скиффл-группу из тех, что зарождались в Дартфордской средней и в окрестностях Уилмингтона. Но осваивать даже несколько простых аккордов, которых хватало на большинство скиффл-композиций, — слишком тяжкий труд, а дергать за однострунный «бас» из коробки для чая или скрести по стиральной доске — недостаточно клево. Призвав на помощь свои организационные таланты, уже пригодившиеся для устройства баскетбольных соревнований, он открыл школьный музыкальный клуб. Встречи проходили в классе в обеденный перерыв и, как он рассказывал позже, сильно смахивали на лишний урок. «Мы сидели… а учитель хмурился за столом, пока мы крутили пластинки Лонни Донегана».

Очищенные от заразы ритм-энд-блюзовые песни приумножали славу безликих белых певцов, а изначальные черные исполнители в основном пребывали в давно привычной им безвестности. Одним замечательным исключением стал Ричард Пеннимен, он же Литтл Ричард, бывший посудомой из Мейкона, штат Джорджия, чей репертуар оглушительных воплей, вскриков и фальцетных трелей оскорблял взрослые уши посильнее дюжины Пресли. Послушно изображая рок-н-ролльные подростковые нелепости, Ричард со своими золотыми костюмами, ослепительной бижутерией и шевелюрой как лакричные конфеты проецировал то, что тогда еще не научились называть высоким кэмпом. Его коронный хит «Tutti Frutti», якобы гимн мороженому, начинался как живописное описание однополого секса (а вопль «Awopbopaloobopalopbamboom!» обозначал долго сдерживаемую эякуляцию). Он стал первой звездой рок-н-ролла, которая заставила Майка Джаггера забыть свою умудренность и отстраненность средней школы и среднего класса и целиком отдаться чистой, бездумной радости музыки.

Многочисленные Кассандры от журналистики, предсказывавшие закат рок-н-ролла в течение месяцев, а скорее недель, обрели в Литтл Ричарде скорое подтверждение прогнозам. В 1958 году, приехав с концертами в Австралию, он увидел в небе советский космический спутник, трактовал это событие как Слово Божие, швырнул дорогое брильянтовое кольцо в Сиднейский залив и объявил, что прекращает музыкальную деятельность и становится священником. Когда история докатилась до британских СМИ, Майк попросил у отца шесть шиллингов и восемь пенсов (это где-то тридцать восемь пенсов), чтобы купить «Good Golly Miss Molly», поскольку Ричард «уходит на покой», и это, быть может, его прощальный сингл. Но Джо отказался раскошеливаться и сказал: «Я рад, что он уходит на покой», — как будто предстоит официальная церемония с вручением золотых часов за верную службу.

В Америке сплошная сеть коммерческих радиостанций, которые руководствовались исключительно спросом слушателей, за несколько месяцев превратила рок-н-ролл в повсеместное явление. Британской же аудитории для начала требовалось этот рок-н-ролл отыскать. Би-би-си, державшая монополию на национальный радиоэфир, в ежедневном потоке симфонических и танцевальных концертов едва находила время на любые пластинки, не говоря уж о безвкусных. Дабы перехватить хиты, что текли теперь через Атлантику, Майк с друзьями настраивали старые ламповые приемники на «Радио Люксембург» — крошечный континентальный оазис терпимости к подросткам; его англоязычный ночной эфир в основном состоял из поп-композиций. Были еще радиостанции для военных, готовящихся к советскому ядерному удару, — «Радио Американских сил» (AFN) и «Голос Америки», — обе сдабривали свою пропаганду щедрыми дозами рока и джаза.

Поглядеть на американских рок-н-ролльщиков живьем было еще проблематичнее. Билл Хейли прибыл в Великобританию всего раз (на круизном лайнере), и его встретили восторженные толпы, каких страна не видывала с самой коронации тремя годами раньше. Ожидалось, что по его следам вскоре приедет Элвис Пресли, но тот, как ни странно, не приехал. Подавляющему большинству британских поклонников рок-н-ролла оставалось довольствоваться киноэкраном. «Rock Around the Clock» изначально звучал в фильме (естественно, о юношеской преступности). Едва появившись, Пресли тоже начал сниматься, и это лишний раз доказывало клеветникам, что его музыка сама по себе ничто. Большинство этих «эксплуатационных» фильмов выступали просто поводом для песен, но некоторые оказались свежими и остроумными самостоятельными драмами, в особенности «Король Креол» Пресли[32] и «Что делать девчонке?»[33] с Литтл Ричардом и новыми белыми покорителями сердец Эдди Кокрэном и Джином Винсентом. Озарение случилось у Майка в уютной темноте дартфордского кинотеатра, где у светящихся часов был мутен циферблат, а в луче кинопроектора плыл сигаретный дым: «Я увидел Элвиса и Джина Винсента и подумал: „Ну, так и я могу“».

Те американцы, которые все-таки переплывали Атлантику, нередко оказывались прискорбно не способны воссоздать волшебную атмосферу своих пластинок в глухих британских варьете и кинотеатрах, где им приходилось выступать. Блестящим исключением стал Бадди Холли с группой The Crickets, чья «That’ll Be the Day» поднялась на первую строчку британских чартов летом 1957-го. У него была уникальная вокальная манера — запинающаяся, икотная; он сам играл на соло-гитаре; он сам или с кем-нибудь совместно писал песни, которые были угрюмым и волнующим рок-н-роллом и, однако, состояли из тех же простых аккордов, что и скиффл. Во многом благодаря ему, щеголю и очкарику, скорее банковскому клерку, чем идолу, рок-н-ролл в Великобритании избавился от своего сугубо пролетарского статуса. Мальчики из среднего класса, не надеявшиеся или не смевшие быть Элвисами, теперь листали песенник Бадди Холли, и их уходящие скиффл-группы превращались в новехонькие рок-н-ролльные.

Во время своих единственных британских гастролей в 1958-м Холли 14 марта оказался в кинотеатре «Гранада» в Вуличе, в нескольких милях к северу от Дартфорда. Майк Джаггер — уже наловчившийся обезьянничать, шутки ради изображая вокальную манеру Холли, — был в зале с несколькими однокашниками; все они пришли на рок-концерт впервые в жизни. Программа Холли с The Crickets заняла едва ли полчаса, у них был всего один двадцативаттный гитарный усилитель, и, однако, все пластиночные записи он спел с почти идеальной точностью. Родившись в сегрегированном Западном Техасе, он тем не менее презирал музыкальный апартеид и свободно признавал, сколь многим обязан чернокожим музыкантам, таким как Литтл Ричард и Бо Диддли.[34] К тому же он был экстравертным шоуменом, он держал ритм и играл сложные соло на своем «фендере-стратокастере» и на сцене падал на колени, а иногда и навзничь. Любимой песней у Майка была оборотная сторона «Oh Boy!», второго британского хита Холли с The Crickets — блюзовый диалог под названием «Not Fade Away», с диковатым прерывистым ритмом, отбиваемым барабанными палочками по картонной коробке. В тексте был юмор, прежде в рок-н-ролле не замеченный («My love is bigger than a Cadillac / I try to show it but you drive me back»[35]). Этого человека, понял Майк, не надо копировать; этим человеком надо быть.

И однако, он не рвался покупать электрогитару, без которой не превратишься в рок-певца, как Бадди Холли, Эдди Кокрэн или первый рок-н-ролльщик, выращенный на британской почве, бодро асексуальный Томми Стил.[36] Идея привлекала его, как и бесчисленных молодых англичан, но костры амбиций не горели. Так сложилось, что из Дартфордской средней вышла скиффл-группа The Southerners, местная, так сказать, легенда. Их сняли в британской телепрограмме поиска талантов «Молодые открытия Кэрролла Левиса»,[37] а потом EMI позвала на прослушивание (и быстро потеряла интерес, когда они решили погодить с прослушиванием до школьных каникул). Легко сменяв скиффл на рок, они выбросили свои стиральные доски, электрифицировались и переименовались в «Дэнни Роджерс и The Realms».

Барабанщик The Realms Алан Доу был годом старше Майка и скорее естественник, чем гуманитарий, но они на равных встречались на ежедневных баскетбольных тренировках Майкова отца. Как-то вечером, когда «Дэнни и The Realms» играли в школе, Майк за кулисами бочком подобрался к Доу и спросил, нельзя ли разок с ними спеть. «Я в тот вечер сильно дергался — мне же перед толпой однокашников выступать, — вспоминает Доу. — Сказал ему, что лучше не стоит».

С двумя бывшими одноклассниками из началки Уэнтуорт ему тоже не повезло: Джон Спинкс и Майк Тёрнер собирали группу, намереваясь хранить верность чернокожим прародителям рок-н-ролла, а не их бледнолицым отголоскам. Джаггер предложил себя в вокалисты, и дома у Джона на Уэнтуорт-драйв устроили прослушивание. Вообще-то, тем двоим он нравился, но они сочли, что и выглядит он не очень, и звучит так себе, и, вообще, нет гитары — сразу до свидания.

Первый раз он отведал славы, не спев и даже не произнеся ни слова. В обязанности Джо Джаггера в Центральном совете по физической культуре входили рекомендации телекомпаниям касательно программ, способствующих пропаганде спорта среди детей и подростков, — откровенно ради того, чтобы уравновесить нездоровое влияние рок-н-ролла. В 1957 году Джо стал консультантом еженедельной программы «Спорт воочию» нового коммерческого телеканала ATV. Следующие пару лет Майк с братом Крисом и другими специально отобранными молодыми походниками регулярно появлялись на телеэкране и показывали, как ставить палатки и грести на байдарках.

Сохранился фрагмент передачи о скалолазании — зернистые черно-белые кадры, снятые в живописном уголке под названием Хай-Рокс, под Танбридж-Уэллсом. Четырнадцатилетний Майк, в джинсах и полосатой футболке, вместе с другими мальчиками прилег в овраге, а пожилой тренер многоречиво нудит про экипировку. Вместо укрепленных трекинговых ботинок, которые могут повредить эти скальные поверхности, тренер рекомендует «обычные кеды… вот как у Майка». Майку поднимают ногу, показывают пристойную резиновую подошву. Из-за отца он не может показать, что на самом деле думает об этом суетливом человечке в драном свитере, который обращается с ним как с куклой. Но расчетливо-пустой взгляд и язык, слишком часто облизывающий толстые губы, говорят сами за себя.

В школе он катился по накатанной, трудился не больше, чем было необходимо, чтобы справляться в классе и на спортплощадке. У учителей и одноклассников создавалось впечатление, что уроки он просто терпит, а мыслями витает там, где шика и веселья несравнимо больше. В его табелях то и дело возникали: «слишком легко отвлекается», «отношение к учебе довольно неудовлетворительное» и прочие невнятные упреки. Летом 1959 года он сдавал экзамены обычного уровня — в те дни их оценивали по 100-балльной системе. Он сдал семь предметов, еле справившись с английской литературой (48), географией (51), историей (56), латынью (49) и математикой (53), но прилично одолев французский (61) и английский (66). Дальнейшее образование было уготовано удачливому меньшинству, большинство же в шестнадцать лет после экзаменов уходили работать в банках и конторах стряпчих. Майк, однако, перешел в шестой класс, чтобы отучиться еще два года и сдать экзамены повышенного уровня по истории и французскому. Директор Каланча Хадсон прогнозировал, что «блестящие успехи по обоим предметам маловероятны».

К тому же его назначили старшим студентом — формально придатком к Каланче и преподавательскому составу, человеком, который помогает им поддерживать порядок и дисциплину. Однако вскоре директор пожалел об этом назначении. Поначалу Элвис Пресли наводил свои губительные чары на девочек, однако глубже отразился на мальчиках, особенно британских: их прежняя осанка превратилась в мятежную сутулость, их когда-то солнечные улыбки сменились надутыми губами, стрижечки (на затылке покороче, на висках покороче) обернулись вислыми сальными челками, «утиными гузками» и бакенбардами. Стиль тедди-боев (то есть эдвардианский) тоже характерен был теперь не только для молодых ремесленников — он познакомил молодежь среднего и высшего класса с брюками-дудочками, сюртуками на двух пуговицах и узенькими галстучками бантиком.

Майк был не из тех, кто откровенно переходит границы, — мама бы не разрешила, — но нарушал строгий дресс-код Дартфордской средней исподволь, не меньше оскорбляя блюстителей порядка: мокасины вместо тяжелых черных ботинок; светлый «укороченный» плащ вместо темного и с ремнем; низко застегнутый черный пиджак с золотой искрой вместо школьного блейзера. Среди самых яростных критиков его гардероба был доктор Уилфред Беннетт, старший преподаватель иностранных языков, и без того недовольный, поскольку Майк хронически недотягивал до своего уровня по французскому. Ситуация достигла апогея на ежегодной церемонии школьного Дня основателя, где присутствовали шишки из Дартфордского муниципалитета и другие местные сановники, а безупречные ряды форменных блейзеров замарал этот поблескивающий золотом пиджак. Последовала жаркая перепалка с доктором Беннеттом, в финале тот ударил Майка — безнаказанно, как и все учителя в то время, — и Майк растянулся на земле.

Музыка, как никакое иное занятие, способствует дружбе между людьми, которых более ничто не объединяет. И в первую очередь это относится к Великобритании конца 1950-х, когда молодежь впервые обрела собственную музыку, которую хором поносило все взрослое общество. Спустя несколько месяцев это братство гонимых породит, а точнее говоря, возродит самые важные отношения в жизни Майка. Пролог, уж какой ни есть, разворачивался в последние два года школы, когда, к некоторому удивлению наблюдателей, привилегированный парнишка из Уилмингтона сдружился с сыном сантехника из Бекслихита по имени Дик Тейлор.

Дика пожирала страсть не к рок-н-роллу, но к блюзу — черной музыке, что родилась примерно полувеком раньше и подарила рок-н-роллу композицию, гармонию и мятежный дух. За свои эзотерические склонности Дику надлежало благодарить старшую сестру Робин — она была упертой поклонницей блюза, когда ее подружкам кружили головы белые певцы вроде Фрэнки Вона и Расса Хэмилтона. Робин знала всех величайших исполнителей, но, что важнее, знала, где их отыскать на AFN и «Голосе Америки», — те порой ставили блюзовые пластинки для чернокожих солдат, защищавших Европу от коммунизма. Дик в свою очередь поделился откровением с узким кругом лиц в Дартфордской средней, в том числе и с Майком Джаггером.

То был нонконформизм совсем иного, эпического масштаба — это вам не укороченные плащи. Любить рок-н-ролл с его закамуфлированным черным подтекстом — ладно; но блюз целиком отражал переживания черных, и немногие, помимо них, способны были создавать аутентичные его образчики. В Великобритании конца пятидесятых негритянские лица редко встречались вне Лондона и уж тем более не попадались в буколических ближних графствах — отсюда неизменная популярность детской книжки Хелен Бэннермен «Негритенок Самбо», пьесы Агаты Кристи «Десять негритят», телепередачи Би-би-си «Черные и белые менестрели», не говоря уж о «буро-негритянском» гуталине и собаках, которых сплошь звали Чернышами, Самбо и Ниггерами. Представление о черной культуре было разве что смутное и снисходительное. Массовая иммиграция текла в основном из бывших карибских колоний, поставлявших общественному транспорту и национальной системе здравоохранения новый класс чернорабочих. Из черной музыки большинство британцев слышали только вест-индское калипсо, пронизанное осторожным почтением к доминирующей нации и обычно сопровождавшее многодневные крикетные матчи.

Казалось бы, сельскому Кенту, где растут бирючины и ползают зеленые автобусы, негде пересечься с дельтой Миссисипи, где рубероидные хижины, трущобы и тюремные фермы; уж тем более негде пересечься прилично воспитанному белому английскому мальчику с пропыленным чернокожим трубадуром, чьи песни, полные боли, и гнева, и негодования, облегчали бремя и душу их невоспетым братьям по несчастью, страдавшим в рабстве двадцатого столетия. Поначалу блюз привлекал Майка лишь тем, что можно было стать иным — отличаться от сверстников, чего он уже добился посредством баскетбола. До некоторой степени была в этом и политическая подоплека. В английской литературе то была эпоха так называемых сердитых молодых людей и их разрекламированного презрения к уюту и замкнутости жизни при правительстве тори Гарольда Макмиллана. Одна из многочисленных их диатриб была озвучена в пьесе Джона Осборна «Оглянись во гневе»: «Да и не осталось их больше, благородных целей».[38] Будущему бунтарю в 1959 году спасение черных музыкантов довоенной сельской Америки представлялось целью более чем благородной.

Но блюз Майк любил страстно и искренне, как всё, что любил в этой жизни, а может, и более того. Хрипящие пластинки, в основном записанные задолго до его рождения, пробуждали в нем волнение — сопереживание, — какого не случалось в острейшие минуты рок-н-ролла. Теперь он понимал, каким самозванцем во многом выступает рок; как ничтожны эти богатые белые звездочки в сравнении с блюзменами, создавшими жанр и по большей части умершими в бедности; какие в этих давно погибших голосах, что кричат под бой одинокой гитары, бешенство, и юмор, и красноречие, и элегантность, — с ними и близко не сравнится ни один хит, исторгаемый рок-н-ролльным музыкальным автоматом. Родительское возмущение из-за сексуального содержания песен Элвиса Пресли, к примеру, выглядело смехотворно, если сравнить подростковые приливы крови в «Teddy Bear» и «All Shook Up» с обезумевшей от сифилиса «Careless Love» Лонни Джонсона или откровенно приапической «Black Snake Moan» Блайнд Лемона Джефферсона. И какой публично пригвожденный к позорному столбу подлый рок-н-ролльщик, какой Литтл Ричард или Джерри Ли Льюис сопоставим с Робертом Джонсоном, молодым блюзовым гением, который всю свою короткую жизнь провел среди наркоманов и проституток и, говорят, за свой беспримерный талант продал душу дьяволу?

Через скиффл в общее сознание просочилась горстка блюзовых композиций, но в целом блюз оставался уделом немногих — в основном «интеллектуалов», которые читали левые еженедельники, носили малиновые носки с сандалиями и хранили мелочь в кожаных кошельках. Как и скиффл, блюз полагали ответвлением джаза: редкие американские блюзмены, выступавшие в Великобритании, приезжали на деньги — на благотворительные пожертвования, можно сказать, — руководителей традиционных джазовых оркестров: Хамфри Литтелтона,[39] Кена Кольера и Криса Барбера. «Хамф» с 1950 года привозил на разогрев Биг Билла Брунзи,[40] а каждый год-два дуэт Сонни Терри и Брауни Макги[41] собирал небольшую, но верную толпу поклонников в «Студии 51», клубе Кольера в Сохо. Поспособствовав рождению скиффла, Барбер стал выступать за Национальную джазовую лигу, которая пыталась упорядочить это самое раздолбайское из искусств и держала на Оксфорд-стрит собственный клуб «Марки`». Здесь тоже временами появлялись знаменитые и еще живые блюзмены, неизменно ошарашенные своим внезапным перемещением из Чикаго или Мемфиса на эту сцену.

Отыскивать блюз на пластинках было почти так же сложно. Его не выпускали синглами за шесть шиллингов и четыре пенса, как рок и поп, только на долгоиграющих пластинках, которые тогда еще не называли альбомами и цена которых обескураживала: от тридцати шиллингов (£1,50) и выше. Предприятие удорожалось тем, что британские студии блюз обычно не выпускали и пластинки импортировались из Америки, в оригинальных конвертах: цена в долларах и центах зачеркнута, в фунтах, шиллингах и пенсах — вписана. Такой экзотики, разумеется, не водилось в музыкальных магазинах маленького Дартфорда или даже в крупных Четеме и Рочестере по соседству. За пластинками Майку и Дику приходилось ездить в Лондон, перебирать конверты в лавках, понимающих толк, — например, «У Доббелла» на Черинг-кросс-роуд.

В их узкий круг в Дартфордской средней входили еще два мальчика, одержимые той же непостижимой страстью. Одного звали Боб Бекуиз — он был тихий книжный червь с гуманитарного потока; другой — уилмингтонский сосед Майка, естественник Алан Эзерингтон. В конце 1959-го, в первый семестр Майка в шестом классе, эти четверо решили создать блюзовую группу. Боб и Дик играли на гитаре, Алан (ударник и горнист школьного кадетского корпуса) играл на перкуссии — барабанах, пожертвованных дедушкой Дика, — а Майк стал вокалистом.

Они не хотели зашибать деньгу и прославиться в округе, как «Дэнни Роджерс и The Realms»; они даже девчонок кадрить не хотели. Скажем, Майк — по воспоминаниям Алана Эзерингтона — уже пользовался у девушек бешеным успехом, о каком можно только мечтать. Они хотели просто славить блюз и спасти его от смерти в удушающем наплыве коммерческой рок— и поп-музыки. С первого до последнего дня они ни разу не выступили за деньги или перед аудиторией больше полудюжины человек. Дартфордская средняя не давала им шансов играть и вообще никак не поощряла, хотя, по сути, они исследовали малоизученную область новейшей американской истории; Алан Эзерингтон вспоминает, как «дико поругался» со школьным библиотекарем, попросив для квартета книгу историка блюза Пола Оливера. Они создали вокруг себя вакуум и поселились в нем, не ища единомышленников в Кенте или за его пределами, едва ли понимая даже, что единомышленники у них существуют. Как сказал Дик Тейлор, «мы думали, во всей Великобритании про блюз слыхали только мы одни».

Глава 2 Малой в кардигане

Майк Джаггер наглядно доказывал, что их безымянная группа осознанно направляется в никуда. Он решительно отказывался играть на гитаре — без этого шикарного, облагораживающего реквизита он торчал на сцене перед остальными неполный и голый, будто забыл надеть штаны. Вокал его, изливавшийся меж этих выдающихся губ с суетливого языка, тоже практически извращал норму. Обычно белые британские вокалисты пели джаз и блюз резкими, прокуренными голосами, списанными — без особого успеха — с Луи «Сачмо» Армстронга. Майков голос, выше и пронзительнее, был позаимствован у эклектичного состава; то была смесь всех акцентов Юга, какие он только слыхал, белых и черных равно, и феминности в нем было не меньше, чем маскулинности; Скарлетт О’Хара и немножко Мамушка из «Унесенных ветром», Бланш Дюбуа из «Трамвая „Желание“» пополам с Блайнд Лемоном Джефферсоном или Сонни Боем Уильямсоном.[42]

Поскольку его не обременяла гитара — а зачастую и микрофон, — требовалось придумать, чем бы заняться, пока поёшь. Но то, чем он занимался, потрясало троих друзей, привычных к его невозмутимой уклончивости в школе. Традиционно блюзовые вокалисты стояли, а чаще сидели, застыв в мученическом трансе, для усиления звукового самобичевания зажав одно ухо. Но когда блюз пел Майк, его разболтанное спортивное тело на каждом слове отвергало меланхолическую инерцию музыки: он шаркал в своих мокасинах туда-сюда, вертел бедрами, размахивал руками и эйфорически тряс косматой башкой. Как и в вокале его, в этом был элемент пародии и самопародии, но в глубине звенела бесконечная убежденность. Эту метаморфозу точнее всего описывает песня из его раннего репертуара, «Boogie Chillen» Джона Ли Хукера: «The blues is in him… and it’s got to come out».[43]

Перед несуществующими концертами репетировали в основном до́ма у Дика Тейлора в Бекслихите или у Алана Эзерингтона, по соседству от Джаггеров. У Алана был «филипсовский» катушечный магнитофон «Джойстик» (названный так из-за регулятора громкости, напоминавшего самолетный штурвал), и на нем четверка записывала, а затем прослушивала свои первые опыты. Кроме того, в доме Эзерингтона имелась великая роскошь — радиола «Грюндиг», кабинетный радиоприемник плюс проигрыватель с объемным звучанием, первое стерео. У Дика и Боба Бекуиза не было электрогитар на заказ — только акустические, с прикрученными к декам металлическими звукоснимателями. Бекуиз, который играл получше, подключал гитару к радиоле, и звук получался раз в тридцать громче.

Если погода позволяла, они репетировали в саду у Дика, и будущий повелитель гигантских открытых пространств и толп, уходящих за горизонт, взирал на скученный пейзаж с креозотными деревянными заборами, бельевыми веревками и садовыми сараями. Мама Дика иногда бросала дела по дому и приходила посмотреть; она с самого начала сказала Майку, что в нем есть «что-то особенное». Сколь ни мала или случайна попадалась аудитория, он выкладывался по полной. «Если можно было выступить, я выступал, — вспоминает он. — Выкаблучивался… Падал на колени, катался по полу… Вообще был без тормозов. Прет от этого невероятно — даже перед двумя десятками людей выставиться круглым дураком».

Джо и Ева Джаггер не понимали ни блюза, ни преображения, которым блюз грозил их старшему сыну, но с радостью позволяли группе репетировать в «Ньюлендс» — у Майка в спальне или в саду. Ева считала, что поет он презабавно, и позднее вспоминала, что ее «аж скрючивало» от смеха, когда она слышала его голос за стенкой. Отец беспокоился только о том, как бы все это не помешало Майковым занятиям физкультурой. Как-то раз, когда Майк и Дик Тейлор шли куда-то на репетицию, Джо окликнул: «Майкл… тебе еще со штангой надо позаниматься». Майк послушно вернулся и полчаса тягал штанги и гантели в саду. В другой раз он явился на репетицию в расстройстве: упал с каната в саду и прикусил язык. А вдруг вокал пострадал навсегда? «Мы все ему сказали, что это без разницы, — вспоминает Дик Тейлор. — Но он и впрямь чуть-чуть пришепетывал, и пение потом выходило блюзовее».

Подбор репертуара — трудоемкий процесс. Обычно Майк и Дик притаскивали пластинки из Лондона, и все четверо снова и снова их слушали, пока Боб не выучивал все переходы, а Майк не запоминал слова. Они не ограничивали себя одним лишь блюзом — экспериментировали и с белыми рок— и поп-композициями, с Бадди Холли в том числе, у которого было с блюзом нечто общее. Одна из лучших записей, сохранившихся благодаря «Джойстику», — версия песни «La Bamba» шестнадцатилетнего автора-исполнителя Ритчи Вэленса, в феврале 1959 года погибшего в той же авиакатастрофе, что унесла жизнь Бадди Холли. Латиноамериканская абракадабра не поддавалась расшифровке, сколько ни слушай пластинку, и Майк просто сочинил другой текст.

Каталог «Джойстика» существенно расширился, едва они открыли для себя жесткий электрический блюз — Джона Ли Хукера, Лайтнин Хопкинса, Мемфиса Слима и Хаулин Вулфа.[44] Случилось и другое открытие, не меньшей значимости: большинство этих имен приводили к одному источнику — на чикагскую студию «Чесс». В 1940 году ее основали два польских иммигранта, братья Леонард и Фил Чессы, и начинала студия с джаза, но затем отдрейфовала к «расовой», как тогда это называлось, музыке — то есть музыке исключительно для чернокожих потребителей. Среди самых знаменательных ее первых приобретений — Маккинли Морганфилд, он же Мадди Уотерс, родившийся в 1913 году (в один год с Джо Джаггером) и за композиции вроде «Hoochie Coochie Man», «I Just Want to Make Love to You», а также за его фирменную «Rollin’ Stone» провозглашенный «отцом чикагского блюза». Его «At Newport 1960» — концертник с Ньюпортского джазового фестиваля 1960 года — стал первым альбомом, который купил Майк Джаггер.

В 1955 году «Чесс» подписала сентлуисца Чарльза Эдварда Андерсона (то есть Чака) Берри, автора-исполнителя и гитариста, сочетавшего сексуальность и нахальство ритм-энд-блюза с социальной проблематикой кантри-энд-вестерна, четкой дикцией черных исполнителей баллад вроде Ната Кинга Коула и Билли Экстайна[45] и собственной лирической и инструментальной прытью. Вскоре Берри непринужденно преодолел барьер между «расовой» музыкой и белым рок-н-роллом, явив миру «Johnny B. Goode», «Sweet Little Sixteen» и «Memphis, Tennessee», ставшие его коронными гимнами. Задолго до того, как Майк впервые услышал Чака Берри, голос его уже отчасти обладал схожими свойствами.

После долгих и безуспешных поисков альбомов «Чесс» по всей Черинг-кросс-роуд Майк выяснил, что их можно заказывать по почте прямо из конторы чикагской студии. Тут был риск — нужна предоплата, и еще неизвестно, понравится ли ему то, что заказано, если оно вообще дойдет. Но после продолжительного ожидания в «Ньюлендс» стали приходить плоские коробки из коричневого картона с американскими марками. Некоторые конверты сильно пожевало доставкой, не вся музыка оправдывала ожидания. Но альбомы сами по себе были превосходным символом статуса. Он завел привычку таскать под мышкой три-четыре пластинки — модный аксессуар, ничем не хуже пиджака с золотой искрой и мокасин. Алан Доу, не пустивший его петь с «Дэнни Роджерсом и The Realms», однажды наблюдал, как Майк царственно вышагивает по школьной игровой площадке.

Летом 1961 года наступили экзамены повышенного уровня — английский и историю Майк сдал, а французский, как ни странно, провалил. Подумывал учительствовать, как отец (и дед), размышлял о журналистике и (не сообщая родителям) диск-жокействе на «Радио Люксембург». Как-то раз, листая газетку про поп-музыку, он нашел объявление лондонского музыкального продюсера Джо Мика[46] — тот приглашал будущих диджеев присылать демозаписи. Объявление Майк вырезал и сохранил, но ничего не послал, — может, оно и к лучшему. Позже Джо Мик, сидя в своей лондонской квартирке, продюсировал классику британской поп-музыки, однако про него было известно, что он пытается соблазнить любого симпатичного юнца, попавшегося ему на глаза.

Майк Джаггер, отчасти вопреки ожиданиям, влился в те два процента британских школьных выпускников, что идут в университеты. Невзирая на конфликты из-за школьной формы, директор Каланча Хадсон решил, что Майк такой судьбы достоин, и в декабре 1960-го, задолго до экзаменов, написал характеристику, по возможности превознося его академические успехи. «У Джаггера в целом неплохой нрав, — говорилось, в частности, там, — хотя взрослел он довольно медленно. Сейчас в нем проявляется приятная черта — он упорен, если ум его чем-нибудь увлекается. Интересы его разнообразны. Он был членом нескольких школьных обществ и активен в спорте, является секретарем баскетбольного клуба, членом нашей крикетной команды и играет в регби за свой поток. Вне школы он интересуется туризмом, скалолазанием, греблей на байдарках и музыкой, участвует в работе местной исторической ассоциации… Развитие Джаггера целиком и полностью дозволяет мне рекомендовать его для поступления на учебу, и я надеюсь, что вы найдете возможность его принять».

Директор вовсе не приукрашивал, однако этого письма хватило. По результатам двух экзаменов повышенного уровня Майку предложили поступить в Лондонскую школу экономики и осенью 1961-го взять курс бакалавриата. Он согласился, хоть и без восторга. «Я хотел заниматься гуманитарными предметами, но считал, что должен заняться наукой, — рассказывал он. — Мне казалось, экономика — это где-то посредине».

В то время абитуриентам британских университетов не приходилось влезать в долги к государству, чтобы оплатить обучение, — они, по сути, автоматически получали гранты от органов местного управления образования. Совет графства Кент выделил Майку £350 ежегодно — во времена почти нулевой инфляции этого с головой хватало на три года обучения, особенно если он живет дома и каждый день поездом катается в крошечный студгородок ЛШЭ на Хафтон-стрит, возле Кингзуэй. Однако же в долгие каникулы между окончанием школы и началом занятий не помешало бы подзаработать. Его выбор любопытным образом проливает свет на якобы прожженного эгоиста: ясно, что по крайней мере до конца отрочества он был добр и альтруистичен, весь в отца.

В то лето он несколько недель проработал санитаром в местной психиатрической лечебнице. Не в Стоун-хаусе — это было бы слишком красиво, — а в больнице Бексли, не менее мрачной, громоздкой викторианской постройке, которую местные называли «Деревня на пустоши», поскольку до недавнего времени в интересах тотальной сегрегации на территории ее действовала полноценная ферма. Зарабатывал он £4,50 в неделю — неплохо по тем временам, хотя, конечно, он мог бы выбрать занятие полегче, и физически и эмоционально. Пациенты и сотрудники вспоминали, что он был неизменно заботлив и жизнерадостен. Сам он считал, что эта работа преподала ему бесценный урок человеческой психологии.

И в Бексли же, по его рассказам, он потерял невинность — с медсестрой, в тесном чулане, в краткую паузу между перевозкой каталок и разносом пищи; трудно вообразить обстановку, менее похожую на роскошные гостиничные номера будущего.

* * *
В 1961 году престиж Лондонской школы экономики лишь немногим уступал Оксфорду и Кембриджу. ЛШЭ основали Джордж Бернард Шоу и фабианцы Беатрис и Сидни Уэбб,[47] школа была самостоятельным факультетом Лондонского университета, а среди преподавателей числились философ-пацифист Бертран Рассел и экономист Джон Мейнард Кейнс. В списке знаменитых выпускников — лейбористский канцлер казначейства Хью Долтон, журналист-полемист Бернард Левин,[48] только избранный президент Соединенных Штатов Джон Ф. Кеннеди и его брат (генеральный прокурор) Роберт.

Долгое время ЛШЭ оставалась самым политизированным британским вузом, в основном под крылом у правого крыла, хотя студенты и младшие преподаватели все больше радикализовались. До закипания этого котла молодежного недовольства оставалось еще полдесятилетия, но студенты ЛШЭ уже регулярно выходили на уличные протесты против расстрела в Шарпвилле (Южная Африка)[49] и в поддержку кампании ядерного разоружения, инициированной их пожилым педагогом Бертраном Расселом. Однокашник Майка, будущий издатель и пэр Мэттью Эванс, поступил туда, сдав всего один экзамен повышенного уровня и скромную горстку экзаменов обычного, в том числе столярное дело. Что важнее, он принимал участие в знаменитом марше за ядерное разоружение возле атомного НИИ в Олдермастоне, Беркшир.

На том же бакалавриате учился Лоренс Айзексон, впоследствии весьма успешный ресторанный магнат, который язвил, что, умей он петь или на чем-нибудь играть, будущее его сложилось бы по-другому. Он родился в Ливерпуле, учился в Давдейлской начальной школе, как и Джон Леннон с Джорджем Харрисоном, а затем, как и Леннон, поступил в Куорри-Бэнксскую среднюю; теперь он сидел на лекциях рядом с другой будущей легендой рока. На экзаменах они оба собирались сдавать промышленность и торговлю. «Пропустив лекцию, Джаггер списывал у меня, а я у него, — говорит Айзексон. — Если правильно помню, он списывал чаще».

Как и Эванс, Айзексон вспоминает, что Джаггер был «явно очень умный» и вполне способен с легкостью прекрасно сдать экзамены. На лекциях он был молчалив, воспитан и говорил «как приличный мальчик среднего класса… Беда в том, что все это по-прежнему слишком походило на школу. Почитай преподавателей, никогда, разумеется, им не возражай. А аудитории такие маленькие, что ты всегда у них на виду. Помню, один орал: „Джаггер! Ну-ка сосредоточься, так ты вообще ничего не добьешься“».

С начала шестидесятых не прошло и двух лет, а Лондон уже семимильными шагами удалялся от душных и сонных пятидесятых, впрочем перемены только-только начинались. В окостеневшей викторианской столице надежды и волнение ощущались повсюду: в высоченных конторских зданиях и на бурлящих новых эстакадах, в наглых малолитражках, минивэнах и такси, в удлиняющихся шеренгах парковочных счетчиков, в новых винных барах, бистро и итальянских тратториях, в изысканной новой рекламе и брендах, в только что созданных или возрожденных глянцевых журналах — «Таун», «Куин», «Татлер»; надежды и волнение излучали юноши в модных узких брюках, полосатых рубашках и ботинках с квадратными носами и девушки в мужских шетландских свитерах с клиновидным вырезом, черных чулках, радикально коротких юбках и с многослойными бусами а-ля 1920-е.

Новаторство и эксперименты (тоже всего лишь amuse-bouche[50] на предстоящем пиру) цвели в новых театрах — в «Русалке» Бернарда Майлза и в Королевском театре Восточного Стратфорда Джоан Литтлвуд; в пьесах Арнольда Уэскера и Гарольда Пинтера; в потрясающих основы постановках, таких как «За гранью» Питера Кука, Дадли Мора, Алана Беннетта и Джонатана Миллера и «Оливер!» Лайонела Барта. Сорокалетние столичные интеллектуалы со своим аристократическим акцентом, прежние властители лондонских искусств и СМИ, казались теперь смехотворно устарелыми. О зарождающейся школе молодых провинциальных художников из нижних слоев — Дэвид Хокни из Йоркшира, Аллен Джонс из Эссекса, Питер Блейк из Дартфорда — говорили и писали столько, что с ними не могло тягаться славой никакое художественное направление со времен французских импрессионистов. Журнал «Вог», верховный судия в вопросах стиля и утонченности, перестал нанимать для съемок своих моделей светских львов в бабочках и позвал к себе нахального молодого ист-эндского кокни Дэвида Бейли.

И только в поп-музыке волнение, скорее, убывало. Подростковые восторги вокруг рок-н-ролла середины пятидесятых вспоминались теперь смутно и с некоторым даже смущением. Элвис Пресли на два года канул в американскую армию, а затем вернулся без бакенбард, но с репертуаром баллад и гимнов. Американскую музыкальную индустрию корежили скандалы с откатами и злоключения звезд. Бадди Холли и Эдди Кокрэн погибли; Литтл Ричард обрел Бога; Джерри Ли Льюис влип в историю — стал двоеженцем, женившись на тринадцатилетней двоюродной племяннице; Чака Берри признали виновным в аморальном поведении в отношении девочки-подростка. Новые молодежные идолы вернулись в эпоху эстрады — всякие Фрэнки и Бобби, отличавшиеся больше смазливостью, чем певческими талантами, и явно не способные расширить горизонты (или хотя бы расстегнуть ширинку). Искры творчества вспыхивали разве что в нью-йоркском Брилл-билдинге, где гнездились молодые белые сочинители, в основном поставлявшие материал для черных певцов и групп, и в чернокожей детройтской студии «Мотаун»;[51] «расовая» музыка умерла и похоронена — какие еще нужны доказательства?

Все рок-иконы, которые удавалось породить Великобритании, — Томми Стил, Адам Фейт, Клифф Ричард[52] — чуяли, что долго это не продлится, и при первой же возможности переметывались в мейнстримный шоу-бизнес. Последним веянием стал «традиционный» джаз — гомогенизированная его версия; оркестры нацепляли псевдовикторианские котелки и сюртуки и играли мейнстримные мелодийки вроде «I Love You, Samantha» Коула Портера или даже «March of the Siamese Children» Роджерса и Хаммерстайна. Дикое рок-н-ролльное кружение юбок и драйв уступили место неторопливому перетаптыванию, которое предполагало минимальный телесный контакт между партнерами и обычно почтительно замирало во время соло на ударных.

Короче говоря, казалось, опасность миновала.

* * *
Не прошло и месяца с начала первого семестра в ЛШЭ, Майк снова встретился с Китом Ричардсом, и они возобновили беседу, одиннадцать лет назад прерванную на игровой площадке уэнтуортской началки.

Второй величайший рок-дуэт в истории мог бы и не сложиться, если бы Майк или Кит проснулся на пять минут позже, опоздал на автобус, задержался купить пачку сигарет или батончик «Марс». Встреча состоялась на станционной платформе в Дартфорде, где они оба ждали поезда: Майк сойдет на Черинг-кросс, Кит — четырьмя остановками раньше, в Сидкапе, где он учился теперь в художественном колледже.

С семи лет, после той дискуссии о ковбоях и гитарах, они мелькали друг у друга на орбитах, однако не дружили. Когда Джаггеры жили на Денвер-роуд, в центре Дартфорда, Кит обитал на Частиллиан-роуд, буквально на соседней улице. Их матери ненавязчиво приятельствовали и, встречаясь в городе, обменивались новостями. Но сами они после Уэнтуорта встречались лишь раз — однажды летом, перед дартфордской библиотекой: Майк в каникулы торговал мороженым, Кит его узнал, подошел и что-то купил. В тот раз беседа оказалась еще короче, хоть и была пророчески размечена мельканием вываленного языка.

Теперь они, восемнадцатилетние, ждали поезда на перроне в ежедневной толпе офисных рабов, и не бывало на свете более непохожих людей. Майк — типичный студент среднего класса: бежевый шерстяной кардиган, черно-желто-лиловый полосатый шарфик ЛШЭ. Кит — тоже, говоря формально, студент — старался походить на студента как можно меньше: потертые синие джинсы, короткая куртка, сиреневая рубашка. По меркам 1961 года, малоприятная помесь тедди-боя с битником.

Кит мигом узнал Майка по губам, Майк Кита — по костистому лицу и торчащим ушам, едва ли изменившимся со времен коротких штанишек. Так вышло, что у Майка с собой были два альбома, только что присланные чикагской студией «Чесс», — «The Best of Muddy Waters» и «Rockin’ at the Hops» Чака Берри. «Для меня, — вспоминал Кит, — то были сокровища капитана Моргана. Я подумал: „Я тебя знаю. А то, что у тебя под мышкой, хорошо бы украсть“».

Короче говоря, когда пришел поезд, они поехали вместе. Поезд грохотал кентскими пригородами, а они между тем обнаружили, что у них много и других общих идолов — целая толпа, почти такая же плотная, как та, что читала газеты и болталась на поручнях в вагоне: Сонни Бой Уильямсон… Джон Ли Хукер… Хаулин Вулф… Вилли Диксон… Джимми Рид… Джимми Уизерспун… Т-Боун Уокер… Литтл Уолтер…[53] Не скупившийся на мелодраму Кит позднее сравнивал этот эпизод с мрачнейшим блюзовым мифом, вспоминал Роберта Джонсона, что пришел на свидание к дьяволу и, подобно Фаусту, продал душу за умение ангельски играть: «Мы сидели в поезде, и это было… будто мы заключили сделку, сами того не зная, как Роберт». Поезд подошел к Сидкапу, а Кит так увлеченно переписывал номера с Майковых пластинок, что едва не пропустил остановку.

Не просто музыка жила в крови у Кита (где обречена была жестоко соперничать с другими, более сомнительными компонентами) — он сам был как будто из гитарной древесины. И снова Кент тут особо ни при чем. По материнской линии Кит происходит от французских гугенотов, протестантов, от преследований бежавших с католической родины и нашедших приют на Нормандских островах. Музыкой он обязан в основном деду по матери, Теодору Огастесу Дюпри, руководившему чередой полупрофессиональных оркестров и игравшему на многочисленных инструментах, в том числе на фортепиано, саксофоне, скрипке и гитаре. Одна из величайших радостей Китова детства — которых в целом было поменьше, чем у Майка Джаггера, — поездки с «дедой Гасом» в музыкальный магазин Айвора Майрантса[54] в лондонском Вест-Энде, где прямо на месте изготавливали гитары на заказ. Иногда Кита пускали в мастерскую, где он наблюдал, как вытачиваются пленительные силуэты, и вдыхал ароматы свежераспиленного розового дерева, канифоли и лака — самые пьянящие, невзирая на жесткую конкуренцию, наркотики в его жизни.

Он был единственным ребенком, а родители его — прямой противоположностью родителям Майка. Отец Берт Ричардс, суровый интроверт, долгими сменами изнурительно вкалывал контролером на заводе по производству электроламп, и на то, чтобы быть авторитетом и ролевой моделью, как Джо Джаггер, у него не оставалось сил. Мать Дорис ни капли не походила на Еву Джаггер — она была жизнерадостная, здравомыслящая женщина, ужасно баловала сына, обожала музыку, и вкусы ее отличались эклектичностью — от Сары Вон[55] до Моцарта. Моя тарелки за сыном, она на полную громкость включала радио и звала его «послушать эту блюзовую ноту!».

Дорис не желала заставлять Кита ходить по струнке, никакие школьные санкции не помогали, и в результате умный восприимчивый мальчик считался неисправимым тупицей. К тринадцати годам его сочли в смысле учебы безнадежным и отправили в Дартфордскую техническую школу, — может, обучится там какому-нибудь полезному ремеслу. Школа располагалась в Уилмингтоне, и по утрам и вечерам дорожки Кита и Майка, ходившего в Дартфордскую среднюю, пересекались, хотя оба понятия о том не имели. В Дартфорской технической Кит ловил ворон и срывал уроки, и спустя два года его исключили, не выдав ни единого сертификата сантехника или каменщика.

Сидкапский художественный колледж — учебное заведение паршивее некуда. В ту эпоху даже в мельчайших английских городишках водился собственный колледж или школа искусств в псевдоготическом викторианском здании — привычный городской атрибут, вроде библиотеки или бассейна. Туда принимали любых школьных недоучек с минимальными художественными склонностями — то есть недотеп, которые недотягивали до университетских стандартов, но ленились найти работу. С пятидесятых в художественных школах находили к тому же приют юнцы, уверенно двигавшиеся в тупик по причине своей одержимости рок-н-роллом. Кит вступил в это нечаянное братство, куда на том или ином этапе входили Джон Леннон, Питер Таунсенд, Эрик Клэптон, Ронни Вуд, Рэй Дэвис, Сид Барретт и Дэвид Джонс, впоследствии известный как Боуи.

Будучи подростком из рабочей семьи, он сполна пережил первую волну рок-н-ролла, а не ждал, как буржуазный Майк, пока рок-н-ролл станет попристойнее. Его давным-давно подкосила общегосударственная гитарная лихорадка, занесенная Элвисом Пресли, — спасибо «деде Гасу» и умельцам у Айвора Майрантса. Первую гитару ему за семь фунтов купила любящая мама — из своей зарплаты в дартфордской пекарне. Петь он умел — он даже пел сопрано в сборном хоре на коронации, — но мечтал быть как Скотти Мор, соло-гитарист в трио, аккомпанирующем Элвису; легкие оживленные рокабилльные риффы Мора идеально ложились на сумрачную и опасную сексуальность Короля.

В Сидкапском художественном колледже художествами он особо не увлекался — разве что достиг практически гениальных высот в вандализме, — однако музыкальное образование поглощал жадно. Среди студентов сложилась тусовка преданных поклонников блюза — вела она себя, как водится, точно ячейка сопротивления в тылу оккупантов. Их вдохновитель Дик Тейлор недавно прибыл из Дартфордской средней, где участвовал в таком же подпольном движении вместе с Майком Джаггером. Как и Майка годом раньше, Дик посвятил Кита в блюз. В процессе он порой поминал, что играл в группе, но очень невнятно, и до Кита так и не дошло, что в группе этой был и его одноклассник из детства. Он мечтал присоединиться к группе, но, по словам Тейлора, «стеснялся попросить».

После случайного воссоединения в утреннем поезде Майк и Кит снова встретились в единственном клевом заведении Дартфорда, кофейне «Карусель», и вскоре стали регулярно тусоваться вместе. Кит притаскивал гитару, полуакустический «хофнер» с эфами, а Майк признался, что, невзирая на колледжский шарфик и аристократический акцент, поет блюз. Они сразу принялись музицировать, вкусы у них совпадали идеально — блюз и кое-какая поп-музыка, если хорошая, — а эмпатия доходила едва ли не до телепатии. «Мы слышали что-нибудь и тотчас переглядывались, — напишет Кит позже в своей автобиографии „Жизнь“. — Слушали пластинку и сразу: „Тут не то. Тут лажа. А вот тут по-настоящему“». Как и у двух других полных противоположностей, Джона Леннона и Пола Маккартни, познакомившихся в Ливерпуле четырьмя годами раньше, несовпадение характеров лишь укрепляло их дружбу. «[Майку] нравилась уравновешенность Кита, его упертость, его гитарная мания, — говорит Тейлор, — а Кита привлекал Майков интеллект и драматичность».

В безымянную блюзовую группу, которая продолжала ни шатко ни валко существовать, Майк привел бы Кита с дорогой душой. Но, кроме Тейлора, нужно было убедить еще двоих. Боб Бекуиз и Алан Эзерингтон тоже закончили среднюю школу, но жили дома, в той же безукоризненной среднеклассовой обстановке, что и Джаггеры. Кит стоял ниже их на социальной лестнице и не в том районе родился: он жил в муниципальном доме на решительно хулиганском Темпл-Хилле, на востоке Дартфорда, и терся среди самых сомнительных городских тедди. Впрочем, одной репетиции хватило, чтобы Бекуиз и Эзерингтон согласились, что Тейлор прав: приятель Майка «полный охламон… но охламон славный». Роли распределились так, чтобы на соло-гитаре играли Кит и Бекуиз по очереди.

Подлинным пропуском в их ряды стал для Кита Чак Берри. Берри сделал то, чего не удалось ни одному школьному педагогу или колледжскому лектору, — Берри заставил Кита внимательно слушать и усердно работать. Спортивные электрические риффы, которыми Берри украшал свой вокал, большинству его британских поклонников оставались темны. Однако Кит, снова и снова слушая пластинки, подобрал все до последней ноты и последнего аккорда в «Sweet Little Sixteen», «Memphis, Tennessee» и даже сложное вступление и соло «Johnny B. Goode», где Берри как-то умудряется в одиночку изображать двух соло-гитаристов, что пытаются перещеголять друг друга. Если голос Майка кого и напоминал, то Берри, слегка; а в этой аутентичной инструментальной обстановке он практически превратился в Чака.

С появлением Кита группа наконец обзавелась именем — Little Boy Blue and the Blue Boys. У Кита внутри гитары значилось название «Blue Boy», а «Little Boy Blue» — псевдоним блюзового гиганта Сонни Боя Уильямсона. Был также намек на двусмысленное хи-хи («Little Boy Blue, come blow up your horn»[56]) и иронический кивок на «Мальчика в голубом» XVIII века, портрет юного ангелочка в небесном атласе кисти Томаса Гейнсборо. Иными словами, хуже название сложно было придумать.

Вне группы Кита приняли отнюдь не все друзья Майка. Алан Эзерингтон вспоминает, что в широком кругу выпускников Дартфордской средней бывали вечеринки, куда Майкова друга тедди-боя подчеркнуто не приглашали. Майк расстраивался — тем самым являя друзьям по группе отзывчивую, заботливую натуру, какой они прежде в нем не подозревали. Он опекал Кита — который был отнюдь не так крут, как прикидывался, и во многом довольно чувствителен и раним, — а тот в свою очередь был ему предан почти по-собачьи.

Майк же без проблем вписался в обстановку, где обитал Кит. Уютный неряшливый муниципальный дом на Спилмен-роуд наиприятнейшим манером контрастировал с вылизанным и строгим жилищем Джаггеров в Тупике. У Кита не было энергичного отца, который требовал тягать штангу или всей командой мыть посуду, а Дорис была заботлива и добродушна, какой никогда, невзирая на все свои замечательные качества, не бывала Ева Джаггер. В то лето, когда Ричардсы поехали на выходные в Девон, в Бисэндс, Майк ехал с ними в их побитом старом «воксолле». Кит прихватил гитару, и друзья развлекали посетителей местного бара песнями The Everly Brothers.[57] В остальном же, вспоминает Дорис Ричардс, Майк «до слез скучал» и все стонал: «Никаких женщин… никаких женщин». На марафонском обратном пути у них сдох аккумулятор, и пришлось ехать, не включая фар. Когда спустя часа четыре или пять они подкатили к дому Джаггера, Ева встретила их, поджав губы и отнюдь не посочувствовав.

Майк всегда обезьянничал чужие акценты и манеры — обычно в насмешку, порой в восхищении. Теперь вне колледжа — и дома — он забросил свою приличненькую личину студента в полосатом шарфике и стал одеваться и вести себя как Кит; речь его, прежде тихая и безликая, как подобает воспитанному мальчику среднего класса, сменилась грубым кентским кокни. С Китом он больше не был «Майком», благоухающим спортивными автомобилями, пиджаками шотландского твида и пивом в оловянных кружках в пристойных воскресных забегаловках на обочине. Он сократился до «Мика», вызывающе рабочего окурка от своего имени, смердящего только пабами и перепившимися ирландцами. Крепкий орешек — приставка, которой «Джаггер» ждал всю жизнь; вместе эти три слога уже практически били стекла.

Приход Кита расширил репертуар группы и придал звучанию остроты, но не обострил честолюбия и целеустремленности музыкантов. Они по-прежнему репетировали в вакууме, не искали концертных площадок, не пытались завести менеджера, который искал бы площадки за них. В начале 1962-го в доме Алана Эзерингтона они записали Майка, точнее, Мика на «Джойстик»: самые удачные номера Чака Берри с Китом на соло-гитаре, по две версии «Beautiful Delilah», «Little Queenie» и «Around and Around», по одной — «Johnny B. Goode» и «Down the Road a Piece», плюс «I Ain’t Got You» Билли Боя Арнольда[58] и «La Bamba» Ритчи Вэленса. Пленку, однако, не послали в звукозаписывающую компанию или в агентство, проанализировали на предмет инструментальных и вокальных недочетов и забыли — на тридцать лет, по прошествии которых эту запись, уникальный портрет суперзвезды и супергруппы в эмбриональной стадии, выставили на аукцион и выручили за нее целое состояние.

* * *
В четверг, 15 марта 1962 года, Little Boy Blue and the Blue Boys обнаружили, что они в этом мире все-таки не одни. Проглядывая номер «Мелоди мейкер», они загорелись, узрев сообщение о мероприятии, объявленном — и совершенно обоснованно, на их взгляд, — «Самым Волнующим Событием Года». Через два дня в Илинге, западном пригороде Лондона, откроется блюзовый клуб.

Основатель клуба Алексис Корнер был первым в череде выходцев из экзотических регионов, от Кента весьма далеких, которые помогли Майку стать Миком. Корнер родился в Париже — отец русско-австрийского происхождения, мать греко-турецкого; младенчество провел в Швейцарии и Северной Африке, вырос в Лондоне, поступил в престижнейшую школу Сент-Полз. Подсел на блюз в школе, отрекся от всего своего многообразного национального наследия, научился играть буги-вуги на фортепиано, банджо и гитаре и полагал — как позже и наш дартфордский школьник, — что его священная миссия — спасти эту музыку от смерти.

В результате тридцатитрехлетний Корнер, доброжелательный человек с опередившей время стрижкой афро и безупречным акцентом привилегированного школьника, возглавлял теперь единственную совершенно блюзовую группу Великобритании под названием Blues Incorporated. Тогда это название намекало вовсе не на крупный бизнес, но на фильм «Корпорация „Убийство“» с Хамфри Богартом, повествующий об американских гангстерах,[59] — каковым, собственно говоря, музыкальные современники Корнера полагали и его.

В 1961 году любому поп-музыканту, желавшему прорваться на британскую сцену, первым делом надлежало покорить Сохо. В лабиринте узких георгианских улочек в сердце лондонского Вест-Энда гнездилась небогатая музыкальная индустрия столицы — музыкальные издательства, рекламщики, искатели талантов, агенты и студии звукозаписи, а также почти все толковые концертные площадки — вперемежку с французскими ресторанами, итальянскими продуктовыми лавками, табачниками и стрип-клубами дурного пошиба. Отсюда рок-н-ролл и скиффл отправились гулять по стране, и сюда же инстинктивно направлялись все, кто желал стать поп-звездой, мельком углядеть голые сиськи, выпить эспрессо или съесть coq au vin.[60]

Однако со времен взлета трад-джаза Сохо стал центром не новаторства, но охранительства и предрассудков. Здесь теперь собирались адепты «чистого» джаза — и самые рьяные обитали в клубе «Марки» Национальной джазовой лиги, в подвале, напоминавшем (согласно проекту фотографа-сюрреалиста Ангуса Макбина) интерьер шатра. В этой осадной атмосфере блюз уже не считали двоюродным братом джаза — на него взирали свысока, как и на трад-джаз, и даже на рок. Алексис Корнер когда-то играл на банджо в оркестре Барбера, и потому его решение отставить синкопы и создать группу, которой, по сути дела, хватало двенадцати тактов и трех аккордов, считалось особенно предосудительным.

Невзирая на регулярные отказы клубных менеджеров в Сохо — и резче всех отказал менеджер «Марки» Гарольд Пендлтон, — Корнер был убежден, что у блюза есть аудитория, она полностью оторвана от лондонской музыкальной сцены, но постучалась бы в дверь к Blues Incorporated, если б таковая дверь существовала. Отсюда и решение открыть собственный клуб в пригороде, где он вырос и где, хотелось надеяться Корнеру, к нему отнесутся дружелюбнее.

Илинг, как и Дартфорд, никому и в голову не приходило заподозрить в том, что именно там куется блюз. Богатый, мирный, почти целиком «белый» район, более всего известный благодаря одноименным киностудиям, откуда вышла британская классика «Добрые сердца и короны» и «Паспорт в Пимлико»,[61] а также наличию Бродвея, а не просто Главной улицы. «Илингский клуб» (название, намекавшее скорее на гольф и бридж, чем на нутряную музыку) располагался почти напротив станции метро «Илинг-Бродвей», под пекарней и чайным залом Эй-би-си. Местные матроны, попивая чай, принесенный официантками в кружевных фартучках, едва ли подозревали, что бурлит у них под ногами.

Восторг Little Boy Blue and the Blue Boys несколько поубавила труднодоступность клуба — двадцать с лишним миль к северо-западу от Дартфорда, поди доберись, что на машине, что общественным транспортом. 17 марта они обещались быть где-то еще и на открытие не попали. Но в следующую субботу все пятеро набились в «райли-пэтфайндер» отца Алана Эзерингтона и отправились в Илинг.

Первое впечатление оптимизма не внушало. Клуб состоял из хлипкой лестницы и одного зала, влажно пахнувшего протекающей неподалеку Темзой; в центре — барная стойка, в углу — наскоро собранная сцена. Единомышленники, ожидавшие концерта, — человек двадцать в общей сложности — тоже как-то не вдохновляли. Мик из будущего вспоминал их как «трейнспоттеров, которым некуда было податься… толпа ботаников… а девчонок раз-два и обчелся».

Появление на сцене Blues Incorporated аудиторию почти не взбодрило. Трое музыкантов основного состава, всем чуть за тридцать (по понятиям 1962 года, старость не за горами), в белых рубашках и строгих галстуках, в мешковатых штанах из серой фланели и черных ботинках на шнуровке; серьезные, сосредоточенные — им бы в камерном оркестре пиликать. Но когда они заиграли, все это стало не важно. Играли они чикагский инструментальный блюз, ленивое перетягивание каната между гитарой, саксофоном и гармоникой, и по логике вещей такое могло сойти с рук разве что Рою Брауну или Чемпиону Джеку Дюпри[62] на концертных альбомах, просвеченных дешевым неоном южных районов Города ветров и пропитанных пойлом, которое прикидывается джином. И вот, однако, тот же самый блюз, воспроизводимый почти нота в ноту горсткой квадратных англичан под пекарней на илингском Бродвее.

Солировали в группе Корнер на гитаре — обычно сидя — и его давний партнер Сирил Дэвис, дородный слесарь из Харроу (пригорода, а не знаменитой школы), который как-то научился виртуозно играть блюз на фортепиано, гармонике и двенадцатиструнной гитаре. Их единственным сопровождением выступал чернобородый агроном, кембриджский выпускник Дик Хекстолл-Смит на тенор-саксофоне. В остальном Корнер залучал совсем молодых музыкантов, обычно даже не полупрофессиональных, — они взирали на него как на великого учителя и потому требовали милосердно низкой платы. В этой текучей популяции был девятнадцатилетний классический контрабасист Джек Брюс, который годы спустя будет играть на басу в супергруппе Cream,[63] и двадцатиоднолетний ударник из Уэмбли, бывший студент художественной школы Чарли Уоттс.

Корнер готов был давать шанс новичкам, и это разожгло в Мике первые проблески честолюбия. Он разыскал адрес Корнера и спустя несколько дней послал ему пленку Little Boy Blue and the Blue Boys — «Reelin’ and Rockin’» и «Around and Around» Чака Берри, «Bright Lights, Big City» и «Go on to School» Джимми Рида и «Don’t Want No Woman» Бобби Бланда.[64] Корнер ничего особо интересного на пленке не услышал (и потом потерял ее, о чем в итоге сильно пожалел), но, как обычно, готов был пустить на сцену кого угодно. Без никакого предварительного прослушивания Мику предложили выступить в ближайшую субботу, с Китом и самим Корнером на гитарах и Джеком Брюсом на контрабасе.

Мик вышел на сцену — сама респектабельность, плотный студенческий кардиган, белая рубашка, тоненький галстук. Для начала они с Китом выбрали композицию, в которой им удачнее всего удавалось изображать Чака Берри, «Around and Around», один из гимнов Берри в честь самой музыки («Well, the joint was rockin’… goin’ round and round…»[65]). Даже для либерального Корнера это слишком опасно приближалось к рок-н-роллу; на первых же пронзительных аккордах он удачно порвал струну и до конца песни благополучно ее менял. Позже он вспоминал, что его поразило не столько пение Мика, сколько «то, как он тряс волосами… Для мало́го в кардигане двигался он довольно-таки чрезмерно».

Клуб создавался для совсем других вещей, и выступление было встречено хладным безмолвием слушателей, ровесников Корнера, которых Мик прежде почитал своей целевой аудиторией. «Мы явно перешли границы, — позднее вспоминал Мик. — Не полагалось включать Чака Берри в традиционный блюзовый пантеон». Но Корнер, наконец оторвавшись от незадачливой струны, увидел, что юноши в зале реагируют иначе — и совсем иначе реагируют их подруги, жены и сестры. До той поры слушательницы не играли особой роли в блюзовой аудитории. Малой в кардигане со своей летящей шевелюрой внезапно изменил положение дел.

Когда Мик сошел со сцены, свято уверенный, что прохлопал свой великий шанс, Корнер его уже поджидал. К изумлению Мика, хозяин клуба предложил ему выступить снова на будущей неделе, на сей раз с полным составом Blues Incorporated — Корнер, Сирил Дэвис и Дик Хекстолл-Смит. Blues Incorporated оставалась в основном инструментальной группой, и Мик пел с ними недолго, на разогреве, вроде эстрадных певцов с мегафонами в оркестрах 1920-х. «Пробиться на сцену к Алексису — это надо было постараться, — вспоминал он. — Для всех, кто считал себя блюзовым вокалистом, только они и были, не существовало других групп. Я вечно не попадал в ноты, с этим у меня была беда, и часто напивался, потому что ужасно нервничал». Как вспоминал Корнер, Мик редко пел больше трех песен подряд. «Выучил-то он больше, но взаправду уверен был в трех — в том числе „Poor Boy“ Билли Боя Арнольда — плюс обычно пел что-нибудь Чака и что-нибудь Мадди Уотерса».

Незадолго до откровения в Илинге Мик смирился с тем, что настоящий блюзмен не может просто торчать на сцене — лучше бы ему на чем-нибудь играть. Подозревая, что с гитарой или фортепиано он уже опоздал, Мик решил играть на губной гармонике — на «гармошке», как говорят музыканты, — и мучительно обучался по записям американских виртуозов Джимми Рида, Литтл Уолтера и Сонни Боя Уильямсона.

По счастливой случайности Blues Incorporated располагала лучшим британским блюзовым гармонистом; Сирил (он же Сирый) Дэвис таскал с собой коллекцию гармошек в мешке, как слесарные инструменты. Когда группа играла без Джаггера, тот неотступно торчал перед сценой, точно собственный поклонник из будущего, и глядел, как крупный неуклюжий человек выманивает из крошечной серебристой гармошки нежнейшие мелодии и обжигающие ритмы. Увы, вспыльчивый и неуверенный в себе Сирый, яростно ненавидевший рок-н-ролл, вовсе не разделял стремления Корнера помогать молодым музыкантам. «Он был очень раздражителен, практически груб, — вспоминал его несостоявшийся ученик. — По сути дела, велел мне валить подобру-поздорову. Я его спрашиваю: „Как ты ноты гнешь?“ А он мне: „Берешь плоскогубцы…“»

Гостеприимство Алексиса Корнера не ограничивалось сценой «Илингского клуба». Двери лондонской квартиры на Москоу-роуд в Бейсуотере, где он жил с женой Бобби, всегда были открыты для молодых протеже и заезжих блюзовых маэстро из Америки. Мик и другие Blue Boys приходили туда после закрытия клуба и сидели в кухне — где однажды на полу спал Биг Билл Брунзи, — пили растворимый кофе и болтали, пока над куполами универмага «Уайтли» поблизости не занималась заря. Корнерам Мик виделся тихим и воспитанным, хотя теперь на него немало влияли радикальные настроения, царившие в ЛШЭ. Как-то раз он назвал блюз «нашей рабочей музыкой» и удивился, что ею увлечен выпускник привилегированной школы Корнер. Кит всегда ужасно смущался, на глаза не лез, ни по-человечески, ни как музыкант, и просто радовался, что тусуется с Миком.

Во второй вечер работы клуба состоялся дебют еще одной находки Корнера. Невысокий двадцатилетний крепыш, по последней моде облаченный в серый пиджак в елочку, рубашку с новомодным псевдовикторианским круглым воротничком и боты с эластичными вставками. Шевелюра у него была почти такая же дикая, как у Мика, только шелковистее и чище, а улыбка сияла невинностью хориста. Звали его Брайан Джонс.

Спустя два вечера парни из Дартфорда зашли и увидели, как он на сцене играет «Dust My Broom» Роберта Джонсона слайдом — не зажимая отдельные струны, а ловко скользя по ним туда-сюда металлическим напальчником, производя тем самым оглушительную металлическую дрожь. Этот стиль и эта песня были прочно связаны с одним из их любимых чикагских идолов — Элмором Джеймсом; новенький не просто звучал, как Джеймс, он и на афишу попал под псевдонимом «Элмо Льюис», что явно должно было поставить его с Джеймсом на одну доску. Такая спесь взволновала Кита едва ли не больше, чем собственно музыка. «Это Элмор Джеймс, чувак, — шептал он Мику, пока они слушали. — Это же, блядь, Элмор Джеймс…»

Брайан — блюзовый паломник из краев подальше Дартфорда. Вырос он в Челтнеме, Глостершир, в оплоте надменных приличий, который дал бы фору кентскому Танбридж-Уэллсу. Происходил он из столь же твердокаменного среднего класса, что и Мик, образование у них почти совпадало. Сын инженера-строителя, он ходил в Челтнемскую среднюю, добивался больших успехов в учебе и спорте, хотя спорту мешала хроническая астма. Его родители были уэльсцы, мать к тому же преподавала фортепиано, и сын был инстинктивно музыкален — он легко освоил фортепиано, блок-флейту, кларнет и саксофон, не успев еще вырасти из коротких штанишек. Он умел взять почти любой инструмент и минуты через две извлечь из него какую-нибудь мелодию.

Как и Мик, Брайан взбунтовался против условностей среднего класса, однако его бунт оказался гораздо зрелищнее. В шестнадцать лет, еще учась в Челтнемской средней, он заделал ребенка школьнице двумя годами его младше. Инцидент едва не убил его порядочных уэльских родителей, шокировал Челтнем (особо чувствительный к таким вопросам в связи с тамошним прославленным Женским колледжем) и даже добрался до центрального британского воскресного таблоида «Новости мира» («News of the World»). Дело с родными девушки было улажено, ребенка отдали усыновителям; большинство юношей запомнили бы урок навсегда — но только не Брайан Джонс. К двадцати годам он зачал еще двоих детей с двумя молодыми женщинами и оба раза не поступил порядочно, не женился на матери и не взял на себя ответственность за ребенка. Задолго до того, как появились ныне известные нам рок-звезды — движимые только музыкой и самоудовлетворением, не сознающие, какую череду разрушенных жизней они оставляют за спиной, — уже существовал Брайан Джонс.

Он окончил школу, сдав на два экзамена повышенного уровня больше, чем Мик, и с легкостью поступил бы в университет, однако дрейфовал с одной нудной конторской должности на другую, а между тем играл на альт-саксофоне в рок-н-ролльной группе (с уместным названием Ramrods[66]). С Алексисом Корнером он познакомился в Челтнеме, когда тот еще играл у Криса Барбера; при живейшей поддержке Корнера Джонс вскоре отправился в Лондон, а за ним по пятам устремилась последняя его победа — молодая женщина, залетевшая от него и родившая сына. Между тем он научился хорошо — блистательно — играть слайдом, и Корнер позвал его в состав Blues Incorporated в «Илингском клубе».

Брайан был лишь чуть-чуть старше Мика и Кита, но, когда они беседовали — после его игры в Элмора Джеймса, — казался бесконечно взрослее и умудреннее. Он был гитарист и поначалу нашел общий язык с Китом. Однако Мика поразил его тихий, пришепетывающий голос, в котором не звучало ни эха мужланских юго-западных графств, и его супершикарная одежда, и прическа, и его познания во всем музыкальном спектре, от поп-музыки до джаза, и его удивительное красноречие, и начитанность, и злое чувство юмора, а более всего — его решимость, невзирая на хаотическую личную жизнь, так или иначе стать звездой.

Впоследствии, на пути из Дартфорда в Илинг, парни давали огромного крюка и забирали Брайана из квартиры на Ноттинг-Хилл-гейт. Он сам кормился — и минимально содержал подругу и третьего ребенка, — работая в лавках и универмагах; обычно все заканчивалось тем, что его ловили на краже из кассы. Невзирая на откровенную бессовестность, он обладал талантом втираться в доверие к честным людям — как выражался Алексис Корнер, посредством «великолепной смеси вежливости и грубости». Мик в квартире Корнеров был только гостем — и не всегда желанным, по причине левацкой резкости и привычки снисходительно звать Бобби Корнер тридцати с чем-то лет «тетей Бобби», — а Брайан жил там почти как у себя дома. ...



Все права на текст принадлежат автору: Филип Норман.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мик ДжаггерФилип Норман