Все права на текст принадлежат автору: Бердыназар Худайназаров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Люди песковБердыназар Худайназаров

Об авторе



Бердыназар Худайназаров — известный туркменский писатель, автор многих поэтических книг, повестей и романа «Люди песков», отмеченного в 1970 году Республиканской премией имени Махтумкули. Роман — о войне, хотя описываемые в нем события происходят за тысячи километров от фронта, — о мужестве и самоотверженности людей, научившихся выращивать хлопок, необходимый для победы. Героев повести «Сормово-27» объединяет стремление скорей провести в пустыню воду. Преодолевая сопротивление песков, они несут возрождение этому краю.

Повести «Хошар» и «Браслет матери» посвящены туркменскому селу в годы войны, судьбам молодых женщин. Две другие повести — о современности, об изменениях в жизни туркмен, о формировании новых традиций, о новых нравственных ценностях.


Художник Борис ПОПОВ

© Со звездочкой в содержании: Перевод на русский язык. Издательство «Художественная литература», 1976 г.

Перевод на русский язык.

Издательство «Советский писатель», 1979 г.

ЛЮДИ ПЕСКОВ (роман)

Часть первая

…Люди здесь, в Учоюке, удивительные. Взять хотя бы Анкара-ага; философ, хранитель традиций и на редкость симпатичный старик. Сын его Юрдаман — музыкант, и, видимо, талантливый. Кто бы ни проезжал через наши места, обязательно останавливается у Анкара-ага послушать игру Юрдамана. Когда он играет на своем дутаре, собирается все село. Председатель райисполкома Санд-жаров говорит, что Юрдаманов дутар и в райцентре слышно, потому, мол, он так часто сюда и заглядывает. Шутка, конечно; приезжает он к дочери, она замужем за старшим сыном Анкара-ага — Пашой. Они учителя, работают вместе со мной в школе, — приятные люди. Но больше всего полюбился мне Еллы — пятнадцатилетний парнишка, письмоносец и один из моих учеников. О нем не расскажешь в письме, его надо видеть. Одни глаза чего стоят! Анкар-ага, Юрдаман, Еллы — люди они все, конечно, разные, но есть в них что-то общее, свойственное только им, жителям песков. Какая-то особая широта души. Наверное, сама природа сделала их такими: бескрайние просторы, чистое небо, вольный ветер. Я никогда раньше не бывал в песках; думал: зной, духота, тоска смертная, а как увидел!.. Представляешь, кругом, насколько хватает глаз, — цветы, цветы, цветы. Кажется, что земля застлана огромным ярким ковром. Ляжешь где-нибудь на бархане, глядишь в небо и дышишь не надышишься… А какое здесь трогательное зверье! Увидеть бы тебе хоть раз ручного джейранчика!.. Приезжай денька на три, а? Отпросись у начальства и кати к нам! Боюсь только, что обратно не захочешь. Я ведь, помнишь, горевал, когда Меня после техникума сюда послали, а теперь и не представляю, что смогу еще где-нибудь жить.

В общем, все очень здорово. Если тебе не удастся выбраться ко мне, встретимся на каникулах в Андеке, как договорились…

Будь здоров. До встречи. Твой Агамурад,

11/III 1941 г.

(Из письма учителя Агамурада)

Глава первая

Караван прошел больше половины пути, послезавтра к вечеру они будут на месте, но у Кейик уже не было сил ждать — целых шесть месяцев не видала она Юрдамана!

Когда, пол года назад, в сопровождении такого же каравана Кейик ехала из дома мужа к родителям, она и помыслить не могла, что будет так тосковать по Юрдаману, ведь они пробыли вместе какой-нибудь месяц, а до того она его почти не знала, слышала только, что замечательный музыкант.

Полгода назад проплывали те же барханы, те же восемь колодцев, но тогда стояла зима и на барханах лежал снег, а сейчас лето, июнь… И кто только придумал такой порядок — обязательно возвращаться к родителям. Эти полгода она могла бы провести с Юрдаманом. Первый месяц пролетел так быстро! Но ничего: сегодня уже не в счет, остался еще день. И две ночи, правда, но зато третью она будет спать в своей красивой белой кибитке. Спать… Кейик усмехнулась и, покраснев, украдкой взглянула на свекра, словно он мог прочесть ее мысли.

Интересно, был ли Анкар-ага в молодости похож на Юрдамана? Скорей всего, нет. Наверно, и тогда выглядел неторопливым, рассудительным, суровым. Как Паша, тот весь в отца. Нет, Юрдаман не такой. Он нежный, ласковый, добрый… Отец рассердился на него, увидев как-то днем, что Юрдаман дремлет, положив голову на ее руку. Выговаривал сыну. Смешной, неужели не понимает, что у них с Юрдаманом все по-особенному, что еще никто никогда не любил друг друга так, как они. Разве другой позволил бы жене петь? А она пела. В ту последнюю ночь перед расставаньем она тихонько запела грустную девичью песенку. И он не рассердился, не накричал. Взял дутар и тронул струны, подбирая мотив. А потом договорились, что, как только Кейик вернется, они уйдут за большой бархан позади кибитки и она станет петь, а он играть на дутаре.

Небо было синее-синее, как покрывало Кейик, солнце палило немилосердно. Молодая женщина покачивалась в свадебном паланкине, укрепленном на спине белой верблюдицы, и думала, думала… Больше она никогда не расстанется с мужем. Своим будет только письма писать, мать с невесткой скоро приедут навестить ее. А весной такая же верблюдица привезет в Учоюк сестренку — Анкар-ага высватал ее за своего Нокера. Он очень хороший паренек. Тогда их белые кибитки будут стоять рядом…

Ну до чего же медленно шагает эта верблюдица! Неужели ей самой не надоело! Была бы быстроногая, как у Ашик Кериба, за минуту домчала бы до села.


В полдень караван остановился у большого бархана, поросшего саксаулом. Усталые верблюды опустились на колени. Их разгрузили; мешки с пшеницей стояли сейчас поодаль, прислонившись друг к другу, словно борцы, готовые к схватке.

Женщины расстелили на песке кошмы и расположились вокруг Кейик. Мужчины устроились около вещей. Седобородый старик, возглавлявший караван, искоса поглядел на женщин, снял свою черную папаху и повесил на куст. Вытащил из шапки платок, вытер пот со лба, погладил бороду. Потом кашлянул. Полная женщина в белом платке, хлопотавшая возле Кейик, тотчас же обернулась:

— Что-нибудь нужно, отец?

Старик отрицательно мотнул головой.

Интересно, чего тогда он кашляет? Настроение хорошее? Стоит, заложив руки за спину, и гордо поглядывает на всех. Ему есть чем гордиться: все это его, Анкара-ага, — и верблюды, и люди. Вот жена, вот старший сын Паша, ему тридцать четыре года, он уже пятнадцать лет учитель. И жена его здесь. Вот и второму сыну везет жену. Дома еще двое сыновей и дочь Кейкер. Да, теперь возле кибитки Анкара-ага стоят уже две белые кибитки, а весной появится и третья…

Чай вскипел. Старшая невестка стала разносить его мужчинам. Прежде всего поставила перед свекром большой чайник, вытерла четыре пиалы и протянула их старику. Именно протянула, а не поставила; Анкар-ага удовлетворенно покашлял и с важным видом принял у нее посуду. И то хорошо, отметил про себя Паша, наблюдавший за отцом, — на него не больно угодишь. Паша вспомнил, как вскоре после свадьбы Бибигюль, желая оказать свекру особое внимание, сама палила ему чай в пиалу, а он выплеснул его, как только женщина вышла: «Пока еще, слава богу, сам могу налить себе чаю!» Ладно, теперь за стариками будет ухаживать новая невестка, и, если что не так, краснеть не ему, а Юрдаману. А краснеть придется: если Бибигюль, из культурной семьи, учительница, не всегда может угодить свекру, куда уж Кейик, дочери простого колхозника. Хотя, пожалуй, крестьянин крестьянина скорей поймет. Во всяком случае, младшая невестка рта не посмеет открыть при отце. А Бибигюль говорит с ним без всякого стеснения, хоть и знает, что старику это не по нраву. А может, привык, не замечает? Ведь он, в сущности, не так уж привержен традициям. Он прежде всего деловой человек: и пшеницу купил, и невесту Нокеру высватал, и Кейик заодно прихватил. Надо же: сам везет невестку от родителей, а ведь, по обычаю, ее должны сопровождать мать с отцом.


Жара чуточку спала, и снова тронулись в путь. Пусто кругом, только барханы, барханы… Позавчера попался чабан — разыскивал овец, отбившихся от отары, — и больше ни души. Где начинается эта тропа, где кончается — неизвестно. И вообще есть ли конец пескам? Ну ничего, все будет хорошо, послезавтра караван придет в Учоюк.

Как они встретятся? Что она скажет Юрдаману? Рассказать ли ему, что он ей снился чуть не каждую ночь? Многое бы надо рассказать, но ведь и утаить придется немало. Нельзя, например, чтобы Юрдаман догадался, какие советы давала ей мать перед расставанием, как учила хитрить, держать мужа построже, а по-настоящему угождать только свекру. Мать Кейик сразу приметила, что жена Анкара-ага по струнке ходит перед мужем; значит, если он будет доволен невесткой, свекровь не посмеет ее обидеть. Юрдамана Кейик должна настраивать против матери — вдруг у нее со свекровью скандалы начнутся, надо, чтоб муж держал ее сторону. «Не балуй мужа, избалуешь — наплачешься!» Легко сказать — не балуй. А если ей хочется все для него сделать, все на свете ему отдать! Как глянет своими черными глазами, сразу и сил нет, и земля из-под ног уходит. «Держи построже!» Нет, со строгостью у нее, видно, ничего не получится.

На небе появились облака. Они прикрыли солнце, стало легче. Караван спустился в огромную котловину. Ни травинки, ни кустика — такыр, голая сухая глина.

Когда, одолев такыр, поднялись на бархан, солнце уже садилось. Анкар-ага остановился, вглядываясь. Ясным днем с этого бархана видны кибитки Синренли, но сейчас ничего нельзя различить. И вдруг старик разглядел вдали точку. Кажется, всадник. На лошади или на ишаке. Скорее всего, чабан из Синренли. Караван двинулся дальше. Теперь уже отчетливо виден всадник на белой лошади. Он смотрит на приближающийся караван и не трогается с места. И вдруг лошадь заржала.

— Нокер?! — воскликнул старик.

Все, кроме сидевшей в паланкине Кейик, бросились к всаднику. Лицо у него серое, как борода отца, мохнатая черная шапка надвинута на самые брови. Он молчал. И только когда Анкар-ага спросил, все ли благополучно, Нокер вымолвил:

— Война!

Весь день стояла духота, но сейчас дул ветерок, он и донес до ушей Кейик это короткое слово. Просторный паланкин пошатнулся, словно верблюдица оступилась.

— Вчера на рассвете напали. Утром Еллы повестки роздал. Юрдаман ушел…

Свет померк в глазах Кейик. Глухо, как из глубокого колодца, доносились слова.

— А ты? Ты не получил повестки?

— Получил. Я хотел…

— Что?!

— Я хотел встретить вас. Проститься.

Наступило молчание. Кейик выглянула из паланкина и увидела, как свекор бросился к Нокеру, вырвал у него из рук плетку.

— Слезай! Отдай коня! Давай повестку! Если мой сын!.. Я сам пойду на войну! Слезай!..

Не отрывая глаз от отца, Нокер медленно сползал с седла.

— Паша! Если ты сын Анкар-бая, садись на коня. Пусть сохранит тебя твой быстрый конь и кривая сабля наших предков! Клянись! Клянись на заходящее солнце, что не опозоришь седой бороды отца! Держи коня! Да сохранит тебя аллах, сынок!

Нокер молча смотрел, как брат садится в седло. Он словно окаменел. И только когда Паша взмахнул плетью, он с криком бросился к брату.

Глава вторая

Раньше я очень любил свою работу. Каждое утро, когда я с пустой сумкой через плечо выходил седлать ишака, меня тут же окружали женщины. Давали деньги и, перебивая друг друга, просили:

— Еллы, сынок, привези полкило зеленого чая. Девяносто пятый номер.

— А мне сахару. Только смотри не пиленого!

— Сосед, мне бы четыре платочка, поярче…

Поручений всегда хватало, но они меня не обременяли. Сказать по правде, даже приятно, когда ты всем так нужен.

До райцентра пять километров, и все пять мой ишачок бежит рысцой, погонять не приходится. Дорогу знает не хуже меня. Пройдет по гряде барханов, которые крепостной стеной прикрывают наше село с запала: гулко стуча копытами, проскачет по такыру и взберется на высокий бугор. А оттуда уже рукой подать до райцентра. Завидев белые домики, ишачок закричит и галопом пустится вниз, до самой почты не остановится. У почты я слезу, привяжу его к большому колу — там уже и лошади, и верблюды привязаны. Оставлю на почте сумку и — по магазинам, выполнять поручения. А когда вернусь, сумка уже будет полна, в одном отделении письма, в другом — газеты, журналы. Иногда и посылки приходят.

На обратном пути, ближе к селу, ишак обязательно начинает кричать. Он кричит до самой кибитки. И сразу со всех сторон бегут в нашу сторону люди. Ни у кого не бывает столько гостей, сколько у нас. Нет, что ни говори, хорошая работа. Вернее, была хорошая.

Теперь все изменилось. Ишак и тот не бежит, как прежде, и не кричит, когда мы подъезжаем к дому. И сумка стала какая-то тяжелая, даже пустая давит на плечи. Смотреть на нее не хочется. Неделю назад я привез из райцентра пачку повесток, и те, кому я их отдал, в тот же день распрощались с селом.

Одну повестку я отдал брату. Когда он, взяв вещевой мешок, стал прощаться с матерью, она, всегда спокойная, не выдержала: «Мальчик мой! Я даже женить тебя не успела!..» И пока Илли и его попутчики не скрылись за высоким барханом, она стояла у порога, смотрела им вслед и вытирала слезы.

Конечно, мама понимает: в том, что ребята ушли на фронт, нет моей вины, а все-таки я чувствую себя виноватым. Мне, правда, никто ничего не говорит, и взглядов косых я не замечал, но уже не то, не то… Не слышно веселого гомона у нашей кибитки, когда я возвращаюсь из райцентра.

Вчера вечером я зашел в контору. Заглянул в кабинет к председателю, а там как раз Санджар Политик сидит.

— Входи, входи. Как настроение?

— Да ничего. Как у всех. — Я попытался улыбнуться.

— Что значит «ничего»? Давай-ка сюда поближе.

Я посмотрел на председателя. Он, видно, тоже не знал, что ответить.

— Слушай, парень. Не дело это: люди у вас тут как в воду опущенные. Если на душе темно — и силы нет, и надежды нет. А без надежды победить нельзя, для победы нужна крепость духа. Вот ты — почтальон, письма по кибиткам разносишь. Наверное, вопросы задают? О войне — когда, мол, она кончится, победим или не победим.

— Спрашивают. Одна бабка спрашивала, когда кончится…

— Ну, а ты?..

Я пожал плечами.

— Значит, не смог ответить. Плохо парень! Ты как должен был сказать? «Война кончится, когда мы победим. А чтобы скорее победить, будем все помогать фронту; там очень нужны теплые носки, теплые варежки — не мерзнуть же нашим ребятам. И только война кончится — я к тебе к первой прибегу с этой вестью. И ты свяжешь еще одну пару носков и подаришь мне за хорошую новость!» Вот так надо с людьми говорить. Понятно?

— Понятно, товарищ Санджаров.

Он усмехнулся и похлопал меня по плечу.

Он всегда добрый, веселый. В тот раз мне даже подумалось, что война скоро кончится и Санджаров это знает.

Проснулся чуть свет. Подбросил ишаку свежен травы. Он опустил уши и удивленно поглядел на меня: «Чего это ты так рано, Еллы-джан?» А мне не спалось.

Я взобрался на бугор за кибиткой, сел и стал смотреть на село. Как Илли. Он вставал раньше всех, забирался сюда и сидел, курил, поглядывал… О чем он тогда думал? И почему вообще был последнее время задумчив? Может, знал, что скоро придется уйти из дома с мешком за плечами? Нет, откуда ему было знать. Вот начальство, оно, наверное, знало. Санджаров уж точно знал…

На колодце возле школы загудел, разматывая веревку, барабан. Девушки с кувшинами одна за другой потянулись к колодцу. Вон наша соседка Солтанджамал, сестренка Нокера Кейкер… Много их собралось, девушек и молодых женщин. Толкуют о чем-то.

Протирая глаза, вышла из кибитки тетя Огулдони.

— Солтанджамал! — грубым голосом закричала она, обернувшись к кибитке своей невестки. Никто не отозвался, и Огулдони, покачиваясь, вперевалочку пошла к моей матери, кипятившей во дворе чай.

— Глядишь? — заметив на бугре меня, бросила мимоходом. — Гляди, гляди, дай бог тебе здоровья! Вон их сколько — теперь любую выбирать можешь.

Мама тихонько засмеялась, покачала головой — ох уж эта Огулдони: скажет так скажет!

— Ну как, Дурсай, может, вместе чайку попьем? — Тетя Огулдони со вздохом присела возле мамы. — От невесток теперь чаю не дождешься. Они, бесстыжие, тогда свекровь уважают, когда муж рядом.

— Бог с тобой, Огулдони! Невестка твоя за водой пошла. Зачем говорить напрасно!

— «Напрасно»! Когда бедный наш сын дома был, она у моей постели чай ставила. Завернет в тряпку — хоть до полудня спи, всегда горячий. Видно придется самой готовить…

— Да уж, — перебила ее Солтанджамал, подошедшая с полным кувшином, — приучайтесь теперь сами чай греть: не только сыновей, и невесток от вас забирают.

Солтанджамал говорила, не глядя на свекровь; она вообще отличалась независимостью характера, даже, пожалуй, дерзостью. Во-первых, она была очень красивая, самая красивая после Кейик, и потом, ведь отец у нее не чабан какой-нибудь, а продавец, магазинщик Караджа, известный в наших краях бахши[1].

Огулдони сразу перестала ворчать.

— Ты шутишь или как? — испуганно спросила она.

Моя мать обомлела: встала и обеими руками схватилась за ворот.

— Не пугайтесь, тетя Дурсадап, — усмехнувшись, сказала Солтанджамал. — Траву косить посылают. Не будет же скотина ждать, пока наши с фронта вернутся.

— Конечно… — нерешительно согласилась мама. — Но все-таки как же?..

— Очень просто. Сейчас траву идем косить, а нужно будет, и самого Гитлера скосим! От женщины, говорят, и змея бежит.

Я громко фыркнул. Только сейчас Солтанджамал заметила меня.

— Эй, Еллы-джан, ты что туда забрался? Помоги-ка мне. Давай бочку в кибитку перетащим, а то вода согреется.

И стоит смотрит, как я с бугра спускаюсь. Я отвел глаза — до чего же она красивая!

— Держи.

Я схватился за бочку, она оказалась тяжелая и скользкая.

— Не хватай один, — строго сказала Солтанджамал. — Жила лопнет.

Взявшись за край бочки, она нечаянно коснулась моей руки; я почувствовал, что кровь заливает мне лицо, уши набрякли…

С бочкой мы возились довольно долго, она почему-то все выскальзывала у меня из рук.

Глава третья

— Анкар-ага вернулся!

— Молодую привезли!

Услышав крик, Кенкер выскочила из дому. Со всех сторон сбегались люди, всем хотелось увидеть молодую. Кейкер подбежала к отцу и упала ему на грудь.

— Не надо, дочка, — негромко сказал старик. — Ты не должна так вести себя — ты дочь Анкара.

С виду старик, величественно выступавший впереди каравана, был спокоен, и, наверное, никто, кроме жены, не понимал, как темно сейчас, у него на душе. Думал ли он, четыре дня назад уезжая от свата, что встречать караваи с невесткой выйдет одна дочка. А его сыновья, его орлы…

Когда Нокер сказал о повестках, Анкар-ага с внезапной болью подумал: трусит сын — и вспылил. Возмущенный, разгневанный, он сразу не вник в смысл этого беспощадного слова «война». Да и войны бывают разные: может, там пограничный спор, столкновение… Но когда Нокер подбежал к брату, а затем вскочил на копя, Анкар-ага вдруг постиг происходящее. Он смотрел вслед младшему сыну, и губы у него дрожали.

Дурсун-эдже допытывалась у Паши, какая там воина и надолго ли. Тот объяснил матери, что война очень, очень большая — с немцами, с фашистами — едва ли скоро кончится. Анкар-ага пробовал утешать жену: «Как со всеми будет, так и с нами». Потом замолчал. И только уже в селе, гладя волосы плачущей дочери, запретил лить слезы о тех, кто ушел защищать Родину.


Первое, что увидела Кейик, войдя в кибитку, — дутар Юрдамана. Вечером, когда женщины, пришедшие поздравить молодую с благополучным возвращением, ушли, Кейик спросила у золовки:

— Юрдаман велел мне что-нибудь передать?

— Сказал, чтобы мужественной была.

— А еще?

— Чтоб мирно жила со стариками.

— А еще?

— Сказал, чтоб потерпела, чтоб ждала… А вообще он все время молчал. Когда собрал вещи, я вскипятила чай.

Он и пил молча. Только все курил. В тот раз, когда тебя увезли, он тоже много курил. У Илли брал папиросы. Илли вместе с ним ушел.

— А кто такой Илли?

— Илли? Ну как же… — Кейкер опустила голову и слегка зарделась. — Разве ты забыла? Он у нас был, когда ты с брата сапоги снимала… Старший брат хромого Еллы, письмоносца.

— Знаю… — рассеянно протянула Кейик. Она достала из хурджина красивую вышитую тюбетейку, посмотрела на нее, вздохнула, вывернула наизнанку, сложила вчетверо и завернула в узел вместе со своими вещами. — Пропади он пропадом, этот обычай! — прошептала она, глотая слезы. — Семь месяцев замужем, а с мужем только месяц прожила. Полгода! Подумать только, полгода! И что бы свекру на неделю раньше приехать — хоть бы три дня еще пробыла я с Юрдаманом! — Она опустила голову, закусила губу.

Кейкер боязливо прошептала в ответ:

— Не надо!..

— Я не буду. Я должна выполнить его наказ — тогда он вернется, обязательно вернется…


Отправляли на фронт и последнего сына Анкара-ага. Он проводил Пашу до восточных барханов, благословил, хотел уже повернуть обратно и вдруг сказал:

— Кейкер говорит, Нокер просил простить его. Увидишь — передай ему мое прощение. Скажи, благословляю его.

— Хорошо, отец.

Старик круто повернулся и зашагал прочь.


Через несколько дней состоялось собрание, первое с тех пор, как началась война. На площади перед школой собралось все село. Приехал сам Санджаров.

Хотя ашхабадские газеты доходили на третий день, люди в общем-то знали о положении на фронте, и никто уже не ждал конца войны через неделю или через месяц. И Санджар Политик не скажет, когда ей будет конец, и он не знает этого, а пустых слов никто слушать не станет.

К войне начали привыкать и готовы были терпеть любые невзгоды. Даже когда возникла необходимость создать женские бригады косцов и — невиданное дело — отправить женщин одних на отгонные пастбища, никто не выступил против. Только несколько старух с сомнением покачали головой. Бригадиром первой бригады еще раньше, до собрания, утвердили Солтанджамал, а во вторую надо было назначить здесь, сейчас.

— Какие будут предложения? — Председатель колхоза вопросительно поглядел на стариков.

— Бибигюль! — крикнул кто-то из толпы.

— Бибигюль учительница, — объяснил Санджаров, — у нее своих дел хватит.

— А разве школу не закроют?

Санджаров поднялся с места:

— Внесем ясность, товарищи. Школы не только будут работать, они должны работать лучше, чем прежде, — это теперь долг каждого из нас. Бригадиром надо выбрать какую-нибудь свободную женщину, смышленую и расторопную. Может, есть желающие? Если молодые женщины стесняются сказать свекру или свекрови, пусть скажут соседям. Ну, кто согласен стать бригадиром? Берите пример с Солтанджамал.

Женщины молчали.

— Вон та молодуха! — сказал Санджаров, заметив, что молодая красивая женщина беспокойно оглядывается по сторонам. — Чья жена? Вон та, возле Кейкер.

— Жена Юрдамана, наша невестка, — тихо ответила Кейкер.

Санджаров смущенно кашлянул, но отступать не захотел, решил идти напрямик.

— Как ты на это смотришь, Анкар-ага? — обратился он к старику. — Нам сейчас без женщин не обойтись. Отпустишь невестку?

— Позорного тут ничего нет, — неторопливо ответил Анкар-ага, не глядя на Санджарова. — Непривычно — другое дело. Пословица говорит: «Нужно людям — коня своего зарежь». Зарезал бы, да конь на фронте, там же, где сыновья… Если невестка согласна, я возражать не буду.

Спрашивать согласия Кейик председатель не счел нужным, — какой еще разговор, если свекор согласен, — и сразу поставил кандидатуру на голосование. За нее голосовали все, даже ребятишки подняли руки. Кейик, не ожидавшая ничего подобного, испуганно зашептала что-то Кейкер.

— Невестка говорит: она против, — с улыбкой сказала Кейкер. — Боится — не справится.

— Не может быть! — весело ответил Санджаров. — Чтобы невестка такого человека да чего-нибудь испугалась! Это ты не разобрала — яшмак [2] мешает. Ладно, с этим все. Вопросы есть, товарищи?

— У нас есть вопрос! — Подростки, сидевшие впереди всех, начали толкать друг друга. Один поднял руку.

— Ну, говорите, — разрешил Санджаров, удивленно глядя на ребят.

— Вот мы: я, Бяпбе, Моджи и Халмурад — хотим в армию. Добровольцами. Все четверо.

— Понятно. А учительница отпустит? Вы в каком классе?

— Я в четвертый пойду. После армии. Они в третий.

— Да… Дело хорошее, но только очень уж вы здесь нужны. Понимаете, фронту необходимы кони, настоящие строевые кони, а растить-то их сейчас некому. Вот бы и занялись. Выберите по жеребенку, возьмите шефство над ними, а как подрастут — пожалуйста, прямо с этими конями и на фронт!

— А война до тех пор не кончится? — разочарованно протянул мальчишка. — Они ведь долго растут…

Санджаров ничего не сказал, только кивнул ободряюще. Люди улыбались, довольные, что начальник уладил все, не обидев парнишек. Любому из сидевших сейчас перед школой и даже самому Санджарову дико было подумать, что война будет продолжаться и тогда, когда теперешние жеребята станут строевыми конями.

Глава четвертая

Сколько стало писем! Раньше — два, ну три в день, а теперь сумка битком набита треугольниками. Особенно много отвожу их в район. Если в какой-нибудь дом пришло письмо с фронта, на него отвечают трое или четверо.

И посылки посылают. Вчера отвез целых двенадцать штук. Восемь затолкал в хурджин, остальные вместе с сумкой к седлу приторочил, а сам — пешком.

Идти мне тяжело, особенно по песку. Левая нога у меня плохая, вся тяжесть приходится на правую. Пока поднимусь на бархан — хоть рубашку выжимай. На такыре я не выдержал, взобрался на ишака. Говорят, ишак фыркает, когда груз легкий, по вчера он фыркал не от легкости. У него даже зад опустился, все как-то приседал. «Ничего, — утешал я своего ишачка, — не всегда так будет. Опять поскачешь галопом. Помнишь, как ты мчался по этому такыру два месяца назад?» Хороший был день… И жары я не замечал, хотя в июне не легче, чем теперь, в августе. Мы тогда поспорили с Покером. «Пускай, говорит, своего скакуна галопом, а я шагом поеду, посмотрим, кто раньше на почте будет».

Я погнал ишака вовсю, Нокер шагом едет — копыта цокают. И вдруг как промчится мимо! У него не копь был — ураган. «Стой! — кричу. — Нечестно!» Куда там, уж и след простыл… Я обиделся, даже пригрозил Нокеру: мол, отцу пожалуюсь, что коня зря гоняет. Но на обратном пути помирились. Нокер вообще-то парень ничего, не балованный, просто глупый еще. Вот Юрдаману — девятнадцать, всего на год старше, а уже мужчина, и повадки как у взрослого, не то что у Нокера.

Когда возле почты я слез с ишака, штаны у меня были влажные — бедный ишак взопрел. Он даже не издал ни звука, а раньше, бывало, как увидит белые домики, так и орет до самой почты.

Письма и посылки мы сдавали вместе с одним почтальоном. Я его частенько здесь встречал, знал, что он из Кизылтакыра, но знаком с ним не был. И вдруг парень подходит, приглашает пообедать вместе. Оказалось, что зовут его Пальван, по кличке Рябой. Он и правда рябой.

Пришли в столовую. Ничего подходящего нет, рыбные консервы да засиженные мухами пивные кружки. Пальван подошел к буфетчику, пошептался с ним, тот поглядел по сторонам, нырнул под прилавок, достал пол-литра.

— Если спросит кто, скажете — с собой принесли. Ясно?

Сели мы в сторонке, открыли банку консервов. Пальван разлил водку по стаканам.

— Вот, браток… — заговорил он, опрокинув в рот свои полстакана. — Повестка в кармане. Завтра в военкомат с вещами. — Он помолчал. — Говорят, здоровые эти немцы… как черти… Ни одного нет, чтоб меньше двух метров. А мне плевать! Я им покажу! Узнают Пальвана Рябого! Пускай у меня морда решетом, у них грудь будет решетом от моих пуль!

— Зачем же пули зря тратить, — пошутил я. — На каждую грудь по одной хватит. Целься в левую сторону.

— А ты думаешь, они будут навытяжку стоять, пока я стану целиться? Нет, брат, не так оно просто. А ты чего не пьешь? Давай — за мое благополучное возвращение.

Я лихо опрокинул водку в рот и долго тряс головой, ловя ртом воздух. Водку я пил первый раз в жизни.

— Ну, что зажмурился? Привыкнешь. Рубай консервы.

Он достал из банки маленькую рыбку и сразу проглотил ее. На лбу у него выступил пот. Больше мне не наливал, пил сам. Глаза у Рябого покраснели, наполнились слезами. Он сердито замотал головой.

— Да… вот сижу пью. А брату обещал, что не буду. Он сам никогда не пил. Ты моего брата знаешь? Должен знать. Его тут все знали. Модану-пальвану[3] не было равных до самого колодца Дамла!.. А теперь всё! Нет больше у меня брата. Нет! — Он трахнул кулаком по столу. — Убили! Такого парня! Ну умрет кто-нибудь от старости или чабан в песках без воды пропадет… А такой парень! До самого колодца Дамла не было ему равных…

Модана-пальвана я знал, не раз любовался им на праздниках. С виду человек как человек, в поясе даже тонкий, но сильный, гибкий, как пружина. Оглянуться не успеешь, а противник уже на земле. И вот нет его, убит…

Глава пятая

Совещание руководителей районов назначили на десять. Время еще оставалось. Санджаров выпил чаю и пошел побродить по Ашхабаду. Он не был здесь с начала войны. Город заметно изменился. Мужчин в штатском мало, но военные попадаются часто. В витринах продовольственных магазинов запыленные муляжи. На прилавках пусто. Очереди.

Санджаров завернул на рынок. Народу там было порядочно, и все-таки как непохож этот базар на довоенный, обильный, полыхающий, яркими красками. Яблоки и груши продают на штуки, мяса совсем не видно. Больше всего народу вокруг продавца самосада, табак отмеривают стаканами. Тут же с безменом в руках пристроился рослый широколицый человек, торгует солью. Соль у него двух сортов: из грязного бязевого мешка он отвешивает белую, мелкую, а рядом на старой газете разложены комки ноздреватой темной соли. Санджарову показалось, что где-то он видел этого парня.

Подошел высокий старик.

— Свешай-ка фунт джебельской, — хмуро бросил он, расстилая на земле платок. — Раньше говорили: «Девок да соли хватает», а теперь вон — тридцать рублей фунт. Привести бы его сюда, кто это придумал!..

— Ну привел бы, а дальше? — спросил торговавший солью парень, насмешливо глядя на старика.

— Связал бы вас обоих, натер морды солью и излупил до полусмерти. На, подавись моей тридцаткой! — Старик сунул парню розовую бумажку.

— Зря злишься, отец, — благодушно отозвался парень. — Свою продаю, не чужую.

— Свою! Верно, участок солью засеял?

— Сеял не сеял — товар мой.

— А откуда у тебя товар? — негромко спросил Санджаров, сбоку подходя к парню. — И как ты вообще сюда попал?

— Товарищ Санджаров? — растерянно пролепетал парень. — Я… мне люди поручили…

— Люди! — не унимался старик. — Люди на фронте. У меня сыновья — по плечо тебе будут, а оба воюют.

Стала собираться толпа. Парень молчал, дрожащими руками сгребая в кучку комки красноватой соли.

— Вот что, — сказал Санджаров, мрачно глядя на грязные дрожащие руки торговца, — забирай товар, и чтоб духу твоего здесь не было!

Парень засуетился, пряча в мешок безмен, соль, пачки денег. Санджаров повернулся и пошел к выходу. Совещание в наркомате начиналось через полчаса.

Было оно коротким, — война и тут установила свои порядки. Отпустив люден, парком попросил Санджарова остаться. Угостил чаем, расспросил, как дела в районе, а потом подвел к большой, в полстены, карте республики.

— Вот, скажем, ваш Ербентский район. — Он ткнул указкой в желтое пятно Каракумов. — Здесь — Амударья. В Ербенте есть люди, но нет условий для земледелия. По Амударье прекрасные земли, а людей маловато. Понял, к чему клоню?

— Понял. Об этом еще до войны говорили…

— Говорили, но решить не смогли. Сейчас с продовольствием… сам знаешь, и вопрос о переселении людей из песков на поливные земли стал для республики чуть ли не главным. Откладывать дальше нельзя. Транспортом обеспечим.

— Разве в транспорте дело? — Санджаров вздохнул и с сомнением покачал головой. — Осуществить это переселение намного труднее, чем может показаться на первый взгляд. Тяжело уходить с насиженных мест…

— Представляю. Очень нелегко. Займитесь активной пропагандой, растолкуйте людям, что это выгодно не только государству в целом, но и им лично.

— Если бы вы знали, как жители Ербента любят свои пески!

— Мне все ясно. — Нарком доверительно положил руку Санджарову на плечо. — Вся наша жизнь сейчас сплошные трудности. Придется поработать. Разъяснять, агитировать и снова разъяснять! Другого выхода нет. Действуй, товарищ Санджаров!

Глава шестая

Бригады вернулись в село. Сена женщины заготовили пропасть, выполняли по две нормы. И теперь с гордостью говорили, что могут работать не хуже мужчин.

Другим не менее злободневным поводом для разговоров был слух о том, что Гыджа, жена фронтовика Вейиса, связалась с заведующим фермой Копеком. Старухи толковали, будто «Гыджа и в девках была бесстыжая», немудрено, что без мужа совсем с цепи сорвалась.

Копека Кейик немножко знала, он вел караван, отправляя ее бригаду на покос. Неприятный человек: глаза зеленые, как у кошки, и бегают — не смотрят на собеседника, даже если перед ним мужчина. А Гыдже Конек вроде бы правился, во всяком случае, держалась она с ним без всякого смущения. Кейик спросила даже: «Он тебе родственник?» Гыджа засмеялась: «А что? По-твоему, если не родственник, за яшмаком прятаться надо? Не собираюсь прятаться». Сказав так, Гыджа почему-то вдруг вспыхнула, краска залила ее смуглые щеки.

Копек разместил женщин-косцов на чабанском стойбище у колодца Ганлы, надавал им советов и уехал. Кейик, все время наблюдавшая за Гыджой, заметила, что та и не взглянула на Копека, когда тот сел на копя. Вообще странная женщина, то за троих тянет, а то в самый разгар работы бросит все, сядет где-нибудь в тени и думает о чем-то, пожевывая травинку. В тот день, ложась спать, Кейик спросила, знает ли Гыджа, что болтают про них с Копеком. И добавила, что сама нисколько в ней не сомневается — ведь ничего нет проще, чем ославить солдатку. Но Гыджа не стала ни отрицать, ни возмущаться. Наоборот, сказала, что Копек ей правится, по крайней мере, мужчина. «А твой разве не мужчина?» — возразила потрясенная Кейик. «А!» — Гыджа досадливо махнула рукой. Больше Кейик не заговаривала с ней о Копеке.


И вот слухи о «бесстыдстве» Гыджи дошли до кибитки Анкара-ага. Больше всего тревожило старика, что невестка целых три недели провела с этой распутницей, но, кажется, не осуждает ее. За вечерним чаем Анкар-ага решил потолковать о Гыдже.

— Скажи-ка, — неожиданно обратился он к Кейик, сидевшей возле Бибигюль, — как ты там отвечала, когда Гыджа намекнула тебе про Копека?

Кейик настороженно взглянула на старика, подумала и что-то шепнула Бибигюль. С самим свекром она никогда не говорила. Бибигюль повернулась к свекру:

— Кейик говорит, что промолчала.

— И правильно сделала, невестка. — Анкар-ага не спеша поставил пиалу на кошму и погладил бороду. — Порядочная женщина не должна разговаривать с недостойной. Муж воюет, бьется не на жизнь, а на смерть, а эта сучка хвостом виляет перед чужим мужиком! И Ко-пеку такое спускать нельзя. — Анкар-ага сердито покашлял. — Разврат — он как заразная болезнь, на других перекинуться может…

Кейик не могла не понять, для чего свекор читает ей мораль. И если раньше сама не одобряла Гыджу, то сейчас, разозленная прозрачными намеками Анкара-ага, готова была защищать ее до последнего. Она наклонилась к Бибигюль и громко, чтобы слышал свекор, зашептала:

— Как только не стыдно возводить напраслину! Да я через соль готова перешагнуть — Гыджа честна!..

Анкар-ага молчал, опустив глаза. Вступать в пререкания с невесткой ниже его достоинства: молода, неразумна, да он вроде бы и не слышал ее дерзких слов. Но вот то, что она клянется солью, — это нельзя оставить без внимания.

Глава седьмая

В сентябре, когда начались занятия, мне вдруг поручили преподавать родной язык. Я кончил только четыре класса, но учитель Агамурад, уходя в армию, советовал поставить на его место меня. Наверно, потому, что я неплохо учился. Я думал, назначение временное, пока не вернется Агамурад, а потом пришла похоронная, и мы узнали, что он никогда не вернется.

Похоронную на почте отдали мне. Оказывается, в его документах значилась моя фамилия — Агамурад написал, что я самый близкий ему человек.

У нас в селе учитель Агамурад прожил около года. Он мало кому писал и редко получал письма: кажется, вырос без родных, в детском доме. Был Агамурад небольшого роста, кругленький и очень застенчивый. Он стеснялся не только стариков — стариков все стесняются, — но робел даже перед ученицами. Любил ребятишек, верблюжат, весенний дождь, радугу, траву. Я знал это, потому что меня он тоже почему-то полюбил и всегда разговаривал со мной.

Как-то раз я позвал Агамурада посмотреть капканы на заячьих тропах. У меня их было поставлено целых четыре. Мы вышли рано. Солнце только поднялось, и роса сверкала в свежей траве. По росе особенно отчетливо видны заячьи следы. Их оказалось много, и я заторопился, но учитель попросил подождать — ему не хотелось спешить.

— Давай поглядим…

Мы стояли на гребне бархана. Село оттуда — как на ладони. Народу еще не видно, лишь несколько молодых женщин у колодца. Над дворами вьются дымки. Тихо…

— Какая красота! — задумчиво проговорил Агамурад.

Я тоже люблю смотреть с бархана на село, но мне не терпелось проверить капканы — я промолчал.

Первый капкан был пуст. Второго не оказалось на месте, а на песке была кровь. С капканом заяц не мог далеко уйти, я нашел его сразу. Крупная зайчиха сидела в зарослях и, опустив правое ухо, таращила на нас круглые от страха глаза. Агамурад отвернулся.

— Отпусти ее, Еллы, — попросил он.

— Так ведь у нее лапа разбита, — нерешительно сказал я. — Прыгать не может. Лучше не мучить.

— Ну смотри, — ответил учитель.

Когда я, сдирая шкурку с зайчихи, вспорол ей брюхо, там оказался зайчонок. Учитель отошел в сторону и стал молча ждать.

— Вот о чем я хочу попросить тебя, Еллы, — сказал он, когда мы спустились с бархана. — Пусть это будет твой последний заяц. Обещаешь?

Я обещал.

В армию его провожали всем селом. Он ходил по домам, прощался, говорил, чтоб не сердились, если что не так. Старики хвалили его, просили после армии обязательно возвратиться к нам, обещали женить…

И вот его убили.

Война.

Глава восьмая

Анкар-ага принимал в своей кибитке гостей. Один был Джапар-ага, отец его младшей невестки, другой — старый знакомый Нунна-пальван. Нунна-пальван, разумеется, заявился без гостинцев — да их от него никто и не ждал, — зато сват приехал не с пустыми руками.

Жгуты сушеной тедженской дыни — от одного аромата слюнки текут — и тутой мешочек зерна — подарки по нынешним временам ханские.

— Я вот что думаю, — начал разговор Анкар-ага, не дав гостям задать друг другу обычные вежливые вопросы, — когда к Санджару Политику приходят, он всегда гостей знакомит. Давайте и я вас познакомлю. Это Джапар, отец нашей невестки, а это Нунна-пальван из Кизылтакыра.

— Слышал, слышал… — сказал уважительно Джапар-ага. — Отец Модана-пальвана? Здоров ли наш богатырь?

Нунна молча опустил голову. Хозяин дома сделал знак свату.

— Да будет земля ему пухом, — сказал Джапар-ага.

— А как младший? — немного погодя спросил Анкар-ага. — Есть вести?

Нунна-пальван махнул рукой.

— Пишет: «Отправляемся на веселье». Уезжал — хвастался, героем себя выказывал, видно, и там лучше не стал… Пустой парень. Болтун.

— Ну это ты зря. Рябой — парень что надо.

— Нет, Анкар. Модан был — вот это да. Ума, силы — на тридцать таких, как Рябой! — Нунна-пальван глубоко вздохнул. — Чтобы найти золотистого ягненка, сотни отар переберешь. Так и мой Модан. Раз в сто лет природа создает такого. Как узнал… в один день борода поседела.

Помолчали.

— А что слышно о твоих? — осведомился Нунна-пальван.

— Пока пишут. Юрдаман — пулеметчик, а Паша — подымай выше — командир. Ученым людям везде почет. Младший не писал долго, а тут получили письмо и фотокарточку. Без коня снят. Я думаю, он его командиру отдал. Мне письмо недавно прислал большой начальник. «Благодарю, — пишет, — за прекрасного ахалтекинца». И мне и всей семье благодарность. Вот фотокарточка.

Гости стали рассматривать фотографию.

— По одежде судить, он не простой солдат, — с уверенностью заявил Нунна-пальван, считавший себя знатоком армейских отличий. — Сержант. Не иначе, за храбрость повысили.

— Не знаю, — скромно сказал Анкар-ага. — Храбростью вроде не выделялся. Способный — это да. Старшая невестка, она у нас учительница, всегда его хвалила. Правда ли, нет, не знаю; может, она так, по-родственному…

Кейик, прислуживая гостям, ревниво вслушивалась в разговор. Было обидно, что свекор, хваля Пашу и Покера, о ее Юрдамане только и сказал — пулеметчик. Не радовал даже почет, с каким встречал свекор ее отца. Убрав чайники, она принесла большую миску шурпы из парной баранины, разложила на красивой шерстяной скатерти свежевыпеченные лепешки, поставила кувшин с чалом[4].

— А ты, я вижу, не беднеешь, — заметил Нунна-пальван, не в силах скрыть восхищение.

— Жили, слава богу, неплохо. Но прибавляться не прибавляется. Ничего, как-нибудь проживем. Лишь бы сыновья вернулись.

— Все в руках божьих, — вставил Джапар-ага. — Как говорится: сорок лет ходит холера, а умрет лишь тот, кому свыше назначено.

— Брешут, кто так говорит! — сердито проворчал Нунна-пальван. — На аллаха кивают, а про себя думают: береженого бог бережет. Дома отсидеться стараются. А то и вовсе в пески подаются. Вон Копек, ваш завфермой, как получил повестку, сразу, говорят, в пески деру дал.

— Все возможно, — подтвердил Анкар-ага. — Про кого другого, а про этого что ни скажи — поверю.

— Говорят, уже два дня ищут, как сквозь землю провалился. Ничего, найдут, от колодцев далеко не уйдешь.

— Точно! — живо отозвался Джапар-ага. — Вчера возле колодца Динли видел я одного, на лошади. И подозрительно себя вел: увидел меня — остановился, но не подъехал, не поздоровался. Поднялся я на бархан, гляжу — он тронулся, с прежнего пути в сторону подался… Все оглядывался. И ружье у него. Нет, думаю, это не чабан, что отбившуюся овцу ищет.

— Какая уж тут овца! — Анкар-ага выругался вдруг такими словами, каких никто прежде от него не слыхал. — И куда, дурак, бежит? Ну ладно, скроется, переждет войну где-нибудь под кустом, а потом-то куда деваться? Как людям на глаза покажется? Нет уж, от веры можно отречься, а от народа — никак!

— Знаешь что, — решительно произнес вдруг Нунна-пальван, — на фронт нас с тобой не возьмут, проси не проси. Что, если взять берданку да в пески за этим сукиным сыном?

— Думаешь, у него берданки нет? — усмехнулся Анкар-ага.

— Есть, есть! — торопливо подтвердил Джапар-ага. — Если это тот, которого я видел…

— Пускай, — спокойно ответил Нунна-пальван. — Хоть пять. Его хитростью взять можно. Не я буду, если не поймаю негодяя и не приведу его в женском платке к Санджару Политику. Пусть только твой гость следы покажет. — Он повернулся к Джапару-ага.

Тот испуганно потряс головой:

— Нет уж, в такие дела я лезть не хочу. Я человек простой, чабан, мое дело сторона.

— Как же так — сторона? — холодно спросил Нунна-пальван. — Сейчас никому в сторонке стоять нельзя. Сыновья-то наши там. Кто ж их заменит? Копек, что ли? По-твоему, пусть женщины чабанят, а Копек в песках будет прохлаждаться, овечек жрать?

— Сват! — вмешался в разговор Анкар-ага. — Ты бы должен… — Договорить он не успел. С улицы донесся истошный женский крик:

— Ой, Нокер-джан! Ой, брат мой!

От правления колхоза бежала Кейкер. Дурсун метнулась к порогу и замерла; дочь с разбегу бросилась ей на грудь. Прижавшись друг к другу, они раскачивались, как тополя под ветром.

— Сын мой, Нокер-джан! Мальчик мой! Увял ты, не успев расцвесть!..

Чапан тети Дурсун сполз с ее седой головы и упал на землю. Лицо посинело. Со всех сторон сбегались соседки. С громким плачем они повели Дурсун в кибитку.

Услышав крики, Анкар-ага со своими гостями сразу же вышел на улицу. По обычаю, он должен был мужским словом утешить женщин, а если они не затихнут, прикрикнуть на них. Он не сделал ни того, ни другого, вернулся в кибитку, подошел к фотографии Нокера, которую давеча показывал гостям, и стал перед ней, упершись руками в стену.

— Дитя мое! Ягненочек мой! Родной мой Нокер-джан! — доносилось из соседней кибитки. Постепенно крик затих, и послышалось причитание, негромкое, ласковое, как колыбельная песня.

Анкар-ага сел на кошму и обхватил голову руками.

— Не годится так, Анкар-бай, — сурово заметил Нунна-пальван, — ты ведь не женщина.

Старик опустил руки. Не тоска, а умное, злое раздумье было в его глазах. Он — хозяин, глава семьи, которой сейчас трудно.

Голоса в соседней кибитке смолкли, женщины начали расходиться. Доносились лишь тихие стоны Дурсун.

— Сколько же ему?.. — негромко спросил Нунна-пальван.

— Восемнадцать. Женить не успел, — виновато ответил Анкар. — Вот как получилось…

— Пусть эта жертва будет последней! — торжественно произнес Джапар-ага. — Пошли тебе бог еще сына!

— Куда уж!.. Годы не те. Хоть бы старших бог сохранил…

— Он сохранит! Как же! — с нескрываемой злостью воскликнул Нунна-пальван. — Не слышит он наших слез, не жалеет. Мальчика восемнадцатилетнего не пожалел! Нет уж, видно, плоха на него надежда… Ну как, — обратился он вдруг к чабану, — поможешь Копека поймать?

Тот съежился под требовательным взглядом.

— Ты уж сам… Только поосторожней!..

Нунна-пальван в гневе отвернулся от него.

Анкар-ага вышел проводить гостей. Звезд не было, плыли серые облака. Луна, выглянув из-за них, снова скрылась, и вокруг было темно, даже в правлении не горел свет. Дул влажный западный ветер. На другом конце села брехала собака. Анкар-ага простился с гостями и пошел к жене.

Глава девятая

Из села, где он гостил, Нунна-пальван направился прямо в райисполком. Выглядел он внушительно: поверх халата, подпоясанного широким солдатским ремнем с медной пряжкой, был надет чекмень из верблюжьей шерсти. В этих грозных доспехах Нунна-пальван казался моложе, статней. И главное, чувствовал себя уверенно.

В приемной председателя, возле обшитой кошмою двери, сидела за машинкой молодая женщина с пушистыми волосами.

— Драссы! — по-русски поздоровался Нунна-пальван, когда она вопросительно подняла на него большие голубые глаза. Секретарша улыбнулась. — Санджар Политик здесь?

Женщина взглянула на часы и кивком показала старику на дверь. Но дверь отворилась, и вышел Санджаров, на ходу надевая кожанку.

— Здравствуй, пальван-ага!

— Здравствуй. Как здоровье? У меня к тебе дело.

— Дело? Я как раз чай пить иду. Пошли вместе. За чаем и расскажешь о своем деле.

До дома Нунна-пальван не дотерпел и все рассказал по дороге. Санджаров молча слушал. У калитки остановился.

— Все это очень серьезно, пальван-ага, надо разобраться. И действовать без спешки. Во-первых, Копек вооружен; во-вторых, он там наверняка не один.

— Думаешь, не один? А мне тут знакомый чабан говорил, что вроде видел его у колодца Динли одного.

Санджаров открыл калитку. На крылечке сидел мальчик лет семи. Увидев отца и гостя, он встал, подошел к Нунне-пальвану и, как взрослый, протянул руку.

— Мать дома, сынок? — спросил Санджаров.

— Нет. Только Бибигюль. Она утром приехала.

— Ну хорошо. Проходи, пальван-ага. — Санджаров распахнул перед гостем дверь, поздоровался с дочерью. — Как в селе, все в порядке? Как мой сват, Дурсун-эдже как? Ребята пишут?

— Паша и Юрдаман прислали тебе привет, а Нокер… — Бибигюль заплакала.

— Слышал. — Санджаров положил руку на лоб дочери. — Видел извещение в военкомате. Ладно, дочка, давай пои нас чаем. — И устало опустился на подушку.

Санджаров вернулся из песков под утро — верхом объезжал отгонные пастбища. Всю ночь не спал. Пока Бибигюль готовила чай, он прикрыл глаза и задремал.

— Не будите его, пальван-ага, — тихонько попросила Бибигюль. — Пусть подремлет. Чайник я для него заверну. А вы пейте.

Гость пил чай и разглядывал комнату. В одном углу шкаф, набитый книгами, в другом — письменный стол с телефоном. На полу большой потертый ковер. Возле двери — печь до самого потолка. Чисто и тепло.

«Да, дел у него хоть отбавляй, — сочувственно думал Нунна-пальван, разглядывая плотные ряды книг, — книжки прочитать — и то полжизни уйдет, а сколько хлопот всяких…»

Зазвонил телефон. Санджаров сразу открыл глаза, вскочил и взял трубку.

— Я слушаю. Так. В Кизылтакырс? Ясно. Сейчас приду.

— Что случилось, Санджар Политик?

— Подожди меня здесь, Нунна-пальван. Я скоро.

В кабинете секретаря райкома Санджарова ждали секретарь районной комсомольской организации, начальник милиции и еще незнакомый человек. Таких же примерно лет, как Нунна-пальван, только поменьше ростом, щупловатый. Старик рассказывал, а собравшиеся внимательно слушали.

— Я сам из Ахала — вот у меня и справка, посмотрите. — Он достал из шапки бумажку, положил на стол. — Мы возвращались из Хивы — менять ездили кое-что на зерно. Шестеро нас: четыре женщины, я да еще один белобородый. На шести верблюдах зерно оттуда везли. Позавчера вечером остановились — отдохнуть немножко, верблюдам отдых дать, а дальше идти решили, как луна взойдет. Только мы ее не дождались, поели наскоро и давай верблюдов навьючивать — будто чуяли недоброе. Тронулись, вдруг слышим — лошади ржут. Глядим — всадники, пять человек, шапки у всех на глаза надвинуты. Из какого, спрашивают, места. Из Ахала, отвечаем, за зерном ездили. «Так. Ну вот что: три передних верблюда ваши, три задних — наши». Взяли и увели. У них винтовки. Мы даже лиц не разглядели. Вот пришли к вам…

— Понятно, — мрачно произнес Санджаров. — Неясно одно, чего вы вдруг к нам заявились? Туда ехали — глаз не казали, обратно ехали — тоже не заглянули бы, если б не беда, а теперь хотите, чтоб мы бандитов ловили и отбивали ваше добро. А они, между прочим, не из наших мест, бандиты эти. В нашем районе только один такой. У меня дома сейчас охотник сидит, он знает, где тот человек скрывается. Сдается мне, что в наших песках пришлые волки бродят, возможно, даже из вашего Ахала. Конечно, мы все равно будем их ловить. Но обещать вам ничего не можем.

— Так мы… — растерянно пробормотал старик, — мы с вас не спрашиваем… Мы не за тем пришли… Как говорится, нет хлеба — найдется доброе слово…

— Тут написано, — начальник милиции вслух прочел справку: — «Выдана члену колхоза Сапды Мереду в том, что он едет в Хиву за продовольствием для восьми дворов».

— Значит, вас народ послал? — спросил Санджаров, смягчаясь.

— Неужели я для себя одного?..

— Да… Плохо получилось, отец. Вы опишите нам верблюдов, найдем — обязательно сообщим колхозу.

— Один из верблюдов мой был… но ничего. У меня здесь, в Учоюке, старший сын живет — ему тоже на всю жизнь позор, если мой верблюд бандитам достанется!

— Постой, постой. Говоришь, сын у тебя в Учоюке? Как зовут?

— Копек Сапды, — с удовольствием произнес старик. — Знаешь такого? Фермой заведует.

— Еще бы не знать. — Санджаров в упор разглядывал старика.

— Он раньше здесь, в районе, работал, а с осени его на ферму послали, заведующим, — продолжал объяснять старик. — Его здесь все знают.

— Знают. Только лучше бы не знать.

— Это почему же? — Старик опешил.

— Неприятно такое говорить, отец, да ничего не поделаешь. — Санджаров встал и подошел к старику. — Копек Сапдыев, получив повестку, сбежал. Бросил колхозный скот, ушел, не рассчитавшись. Сейчас он скрывается в песках.

— Мой сын?.. Сбежал?

— Да, он трус и расхититель.

Старик побледнел, его била дрожь. И голос дрожал.

— Если это правда… Если мой сын… Я не могу вернуться домой… Он опозорил меня… Опозорил молоко своей матери…

Вечером, провожая своих попутчиков, Сапды Меред сказал:

— Еду к сыну.

Глава десятая

Уже четыре дня, как Нунна-пальван и отец Ко пека покинули районный центр. На том месте, где был ограблен ахальский караван, следов не оказалось — в ту ночь поднялся сильный ветер.

Лишь на пятый день утром возле колодца Динли обнаружились верблюжьи и конские следы, правда позавчерашние, но Сапды-ага сразу узнал след своего верблюда.

Старики вышли в пески без оружия. Вдвоем на одном верблюде, они не походили на преследователей — скорее путники, пробирающиеся в Хиву. Так и говорилось в-справке, хранившейся у Сапды-ага.

Следы тяжело груженных верблюдов были отчетлива видны даже на такыре и вели прямо на восток. Старики не останавливались и к вечеру наткнулись на недавнюю стоянку дезертиров. Бандиты разводили костер, кипятили чай. Рядом валялась пустая бутылка. Нунна-пальван поднял ее, понюхал.

— «Ашхабадское крепкое», — заключил он и вздохнул с сожалением.

— Никак, сам ты потребляешь эту мерзость? — удивился Сапды-ага.

— Не то чтоб потреблять, а чокались иногда с Моданом. Сын у меня был…

— Знаю. Твой сын по всем Каракумам гремел. Теперь и мой прогремит.

— Тут неподалеку низина. — Нунна-пальван поспешил переменить разговор. — Думаю, туда подались, к колодцу Кырккую. Идут медленно — верблюды здорово нагружены. Вон видишь, на северо-восток повернули.

Он оказался прав — следы вели прямо к колодцу. Видимо, бандиты хотели набрать воды, напоить верблюдов и заодно раздобыть у чабанов съестного.

Старики заранее обдумали план действий. Оки ни от кого не скрываются, ни о ком не расспрашивают, едут себе по делам — менять верблюда на пшеницу.

С наступлением темноты добрались до колодца. Здесь отдыхала отара. Собаки с лаем бросились на следопытов. Из шалаша выглянул мужчина в черной шапке и скрылся. Вышел старый чабан. Когда он приблизился, Нунна-пальван с удивлением узнал своего недавнего знакомца Джапара.

— Здравствуйте, Нунна-пальван! — возбужденно заговорил тот, поминутно оглядываясь на шалаш. — Куда же это вы путь держите?

— Так вот в Теджен. Плохо с зерном, нигде не добудешь. Раньше, бывало, разок съездишь — на год пшеницы хватает, а теперь и дорого и мало, не закупишь. Вот и приходится чуть не каждый месяц ездить менять.

— Да, это так, — соглашался Джапар, не переставая бросать на шалаш многозначительные взгляды. — Пойдемте, чай для гостей всегда найдется.

Из шалаша послышался смех.

— Оказывается, еще гости пожаловали! Как говорится, гость ненавидит гостя, а хозяин — обоих…

— В чае я и вам не отказывал, — пробормотал Джапар-ага.

— Скаред же ты, чабан, — снова захохотал человек в шалаше, — совсем забыл туркменский обычай! Ну, для нас барана пожалел, так хоть стариков угости на славу!

Нунна-пальван притворно хихикнул.

— Правильно говоришь, джигит. Столько гостей наехало — неужто одного барана не стоим!..

«Джигит» и тот, в черной шапке, вышли из шалаша и стали помогать Нунне-пальвану разгружать верблюда. Сапды-ага подошел к шалашу, осторожно заглянул внутрь. У самого входа прислонены были к стене три винтовки; на кошме, облокотившись на подушку, полулежал Копек. Увидев отца, он вскочил:

— Отец!

— Пес бродячий тебе отец! — Сапды-ага произнес эти слова шепотом, и Нунна-пальван не услышал их, но тот, в черной шапке, насторожился. Однако Нунна-пальван успел с размаху стукнуть его по голове. Человек закатил глаза и медленно осел на землю. Нунна-пальван бросился к Джапару-ага, схватившемуся со вторым «джигитом».

Подбежал подпасок. Несколько секунд он, ничего не понимая, таращил глаза на дерущихся, потом кинулся в свалку.

Когда поднялась луна, всех троих со связанными за спиной руками посадили на верблюдов и крепко обмотали веревками.

— С тобой парень поедет, — сказал Сапды-ага Нунне-пальвану. — Я останусь здесь, помогу Джапару.

— Добро, — согласился Нунна-пальван. — Если что, найдешь меня у Санджара Политика или в конторе.

Сапды-ага ничего не ответил и не оглядываясь пошел к шалашу. Он плакал.


В Учоюке шестьдесят семь больших кибиток и одиннадцать маленьких. Стоят они в четыре ряда — с востока на запад. Каждый ряд со своим названием: «ряд Анкара-ага», «ряд председателя» — тот, где стоит кибитка Сазака. Сразу за этим рядом школа и колодец.

Под вечер тут обычно собираются старики — обсудить новости, потолковать о ценах на пшеницу и на овец.

В самой крайней, маленькой кибитке того ряда, что сразу за площадью, живет старушка Дурдыгюль, вернее, жила, потому что сегодня в ночь она скончалась. Никто ее особенно не жалел: жила Дурдыгюль долго и, как положено, отдала богу душу.

Бабушка Дурдыгюль и правда была очень старая, даже сама не знала, сколько ей: то ли восемьдесят девять, то ли девяносто восемь. Мы, школьники, часто к ней забегали — родных у нее не было, и мы помогали старухе: приносили травы трем ее козам, таскали воду, грели чай. Дурдыгюль любила болтать с нами, рассказывала про свою жизнь. Иные утверждали, будто это ей сам Санджар Политик поручил. Навестил ее как-то и сказал, что она должна быть агитатором — рассказывать молодежи о прежней жизни.

И вот Дурдыгюль умерла. Я как раз зашел к Анкару-ага за письмами для сыновей, когда тетя Дурсун принесла весть о кончине нашей старушки. Дурсун сказала, что женщины уже убрали покойницу, а вот могилу копать некому.

Анкар-ага поставил на кошму пиалу с чаем.

— Как же так некому? Все мужчины умерли в эту ночь или только одна старая женщина?

Борода у него затряслась — это значило, что Анкар-ага очень сердится. Он взял большую железную лопату, положил ее на плечо и зашагал к правлению.

К Сазаку Анкар-ага вошел, не снимая с плеча лопаты. Сердитый, не ответив на приветствие председателя и заведующего складом, сразу набросился на них:

— Это как же называется, Сазак? Работать заставлять ты умеешь, а умер человек — тебе дела нет? Почему не посылаешь рыть могилу для Дурдыгюль?! Может, думаешь — люди будут просить за это трудодни? Стыдно!

— Прости, Анкар-ага, ты прав. — Сазак быстро поднялся со стула.

Через минуту сам он, Анкар-ага, заведующий складом и счетовод шагали по селу с лопатами на плечах. Приоткрывалась одна, другая дверь, кто-нибудь выглядывал из кибитки и снова исчезал, чтобы сообщить:

— Анкар-ага идет рыть могилу!

И мужчины поднимались, брали лопаты и присоединялись к идущим. Когда, перед кладбищем, Анкар-ага остановился, за ним стояла уже целая толпа.

Поминальный обед устроили в кибитке умершей, зарезав одну из ее коз. Ели шурпу, пили чай, говорили добрые слова о покойной. Когда расходились, Анкар-ага наказал соседке Дурдыгюль получше присматривать за козами — покойница будто специально держала их для поминок по себе: на первый день, на седьмой и на сороковины.

Глава одиннадцатая

После ранения приехал в отпуск Вейис, муж Гыджи.

В худощавом солдате с запавшими усталыми глазами, с рукой на черной косынке трудно было узнать толстого, сытого Вейиса.

Единственный сын тети Шекер, Вейис рос баловнем. Мать женила его рано, высватав невесту, какую он хотел. Самой ей Гыджа не нравилась, но для сына она была на все готова. Когда Сазак предложил отправить Вейиса в пески пастухом, тетя Шекер наотрез отказалась. Ни за что, заявила она: ее сын поедет в Ашхабад учиться. Сазак согласился, он даже оробел немножко: из нашего села никто еще до той поры не уезжал на учебу в Ашхабад. Вейис и вправду уехал, а через два года вернулся ветфельдшером.

Теперь на его толстом лице, кроме сытости и довольства, проглядывала еще и важность — он считал себя ученым человеком. В кибитке у них появились стол и два стула. Ел Вейис за столом и жену сажал рядом с собой, а мать подавала. Такие правила, говорил он, заведены в столице у всех настоящих начальников. Сам он, кажется, тоже готовился стать начальником. Это я знаю потому, что однажды слышал, как он размышлял вслух. После Вейис сказал, что это он зубрил доклад — каждый ответственный работник должен прежде всего научиться делать доклады.

На фронте ему, видимо, не пригодилось это умение, там требовалось многое, о чем он и понятия не имел. Так или иначе, осенью 1941 года Вейис приехал в село другим человеком.

Весь первый вечер он рассказывал про войну, про госпиталь, про единственного пленного, которого ему довелось увидеть, а больше всего — о бомбежке, во время которой его ранило осколком.

Гыджа, устав подавать бесконечные чайники, села наконец возле Кейик, не отрывавшей от нее изучающего взгляда. Всем своим видом Гыджа давала понять, что не намерена больше ухаживать за гостями. Тетя Шекер, измученная радостными переживаниями, дремала, не в силах даже слушать сына. Пора было уходить.

Мы вышли из кибитки вместе с Кейик. Гыджа вызвалась проводить ее.

— А какой у тебя, оказывается, умный муж… — задумчиво сказала Кейик. — Как рассказывает!..

Гыджа усмехнулась:

— Хвастать он всегда мастер был. Зато больше ничего не умеет. Не знаю, может, на войне чему научился…

Кейик удивленно взглянула на нее, покачала головой, улыбнулась. И пока она была с нами, слабая задумчивая улыбка не сходила с ее лица. Мне показалось, что Кейик пытается представить себя на месте Гыджи — если бы Юрдаман вдруг вернулся с фронта!

Дойдя до кибитки, Кейик не сразу открыла дверь. Словно вспоминая о чем-то, долго стояла, смотрела на освещенные луной барханы. Возле школы я обернулся: тонкая фигура Кейик все еще виднелась у кибитки.

Перед Новым годом я поехал в райцентр вместе с Вейисом. Его вызвали в военкомат на комиссию.

Поднявшись на бархан, мы остановились. Вейис достал махорку и, беспомощно шевеля торчащими из гипса бледными пальцами, стал сворачивать самокрутку. Потом взглянул на село. У кибитки стояла тетя Шекер, лицом к нам. Гыджи не было видно.

Спустились на такыр; ишачок побежал резвее. Я сказал Вейису, что не буду задерживаться у военкомата — как бы не опоздать с письмами, встретимся на почте или в магазине. Он кивнул.

Ни на почту, ни в магазин Вейис не пришел: я отыскал его в буфете. Он сидел за столиком, мрачно уставившись на полупустую бутылку.

— Пойдем, — сказал я, — темнеть начинает.

Он поднял на меня глаза. За то время, что жил дома, он еще больше осунулся. Тетя Шекер жаловалась моей матери, что по ночам Вейис не спит и, главное, велит стелить себе отдельно. И никуда не выходит, словно людей стыдится.

— Поезжай один, Еллы, — со вздохом сказал Вейис. — Передай матери: комиссия признала меня годным. Поеду обратно на фронт. Садись, выпьем с тобой на прощанье. — Он взял с соседнего столика стакан, разлил водку и стал скручивать папиросу.

— Как же ты поедешь? — спросил я, глядя на его пальцы. — А рука?

— Рука заживет. Если бы только в руке дело…

Что творится, размышлял я на обратном пути, слушая, как цокают по такыру копытца моего ослика. Никакая комиссия годным его признать не могла. И сам он не больно-то рвется на фронт, а вот уезжает — лишь бы дома не оставаться. Ну куда он с такой рукой! И все Гыджа, проклятая баба!..

Глава двенадцатая

Первый раз в жизни я ехал на суд. У нас еще никого никогда не судили. А теперь забрали двух чабанов, но почему — этого мы не знали.

В райцентр собрались впятером: председатель, счетовод, завскладом, Кейкер и я. Они должны были выступать свидетелями, и я отправился с ними — все равно на почту надо. Шли пешком, только председатель ехал на коне да я на своем ишаке. Когда выбрались на такыр, я предложил Кенкер сесть на ишака, она поблагодарила, но не села. Я немножко обиделся и сказал, что зря отказывается, он хоть и ишак, а порезвей иного коня.

— Эй, ты, поосторожней выражайся! — прикрикнул на меня Сазак.

Интересный человек: шуток не понимает, вздорный — хуже всякой бабы. И подхалим. На старших никогда не обидится, вернее — виду не подаст. Если бы это Санджаров сказал, или Анкар-ага, пли пусть Бибигюль, он даже заставил бы себя улыбнуться. Отец его настоящий герой был, жизнь отдал за колхоз, а этот — пустое место, только славой отца и держится.

Занятый своими мыслями, я и не заметил, как доехал до почты. Сдал письма, оставил, как всегда, на почте сумку и отправился в суд. Там уже толпился парод.

Я сидел в заднем ряду и, сколько ни тянул шею, не мог разглядеть Копека.

Огласили обвинительное заключение. Потом стали читать акт ревизионной комиссии, по которому выходила недостача: двадцать голов овец и около сотни каракулевых шкурок. Подсудимый не вернул подотчетные деньги в сумме пятисот тридцати шести рублей. Овцы, шкурки, деньги, — я никак не мог понять одного: почему ни слова не говорят о самом главном — о подлости человека, который, вместо того чтобы защищать Родину, сбежал в пески. Ведь нет на свете преступления тяжелее этого. Кто-то толкнул меня в бок:

— Смотри, сейчас отец Копека говорить будет.

Невысокий щуплый старик подошел к трибуне и, не поднимаясь на нее, повернулся лицом к залу. Долго не мог начать.

— Судья говорил здесь: мой сын ограбил колхоз. Наверное, так оно и есть, судье лучше знать. Но я знаю другое: мой сын ограбил меня. Лишил меня самого дорогого, что есть у человека, — чести. Я не могу смотреть вам в глаза. Его мать позавчера скончалась — не вынесла позора. Она прокляла сына перед смертью. И я проклинаю его!.. — Старик покачнулся, словно его ударили по голове. Судья вскочил, помог Сапды-ага добраться до стула.

Я не видел, какое лицо было у Копека, когда говорил его отец, да и не было желания смотреть на него. Мне казалось, что Сапды-ага все сказал и суд уже кончился.

Глава тринадцатая

Приближалась пора весеннего кочевья. В начале апреля, а если весна ранняя, то и в конце марта, в селе начинается веселая суета: сворачивают кибитки, навьючивают на верблюдов и группами в несколько семей разъезжаются по весенним пастбищам. Одни перебираются в низины, где земля надолго насытилась дождевой водой, другие — ближе к колодцам. Да весной везде хорошо, куда ни пойди. Я только не умею об этом рассказывать, но если бы вам довелось провести месяц на мягком травяном ковре, вдохнуть запахи свежей земли, если бы вы хоть раз увидели лица скотоводов, прислушивающихся к далекому грому, и полюбовались дождевыми потоками… Представляете: целые потоки воды, желтоватой, мутной, но такой сладкой и щедрой!

Старые люди говорят: живи в песках, ешь пшеничный хлеб с жареной бараниной, пей верблюжье молоко и простоквашу — никакая болезнь не возьмет. Не знаю, так ли это, но весна в песках славная. Правда, минует апрель, и зеленые душистые травы высохнут, жгучее летнее солнце превратит их в жесткое сено. Но и за короткую степную весну люди немало успеют получить от природы. Те, у кого много скота, привезут с весенних пастбищ по пять-шесть огромных кувшинов масла. Масло будут топить в больших казанах, бросив туда по горсти пшеничных зерен для очистки. Когда зерна вытянут из масла все ненужное, его разольют в чашки и будут угощать всех соседей — получается вроде небольшого тоя.

Потом масло опять сольют в кувшины и зароют в кибитках — до осени. Осенью из Теджена привезут густой сладкий арбузный сок и смешают с топленым маслом. И опять угощение.

Вот что такое весенние кочевья!

Но нынче год особый — военный год, и весна особая — военная. И к перекочевке готовятся как-то вяло, без радости. Не только потому, что овец и верблюдов стало меньше, — тревожно у нас в эту весну. По селу ходят упорные слухи, будто нас переселят на целинные земли, на Амударью.

Все началось с собрания, на которое приехал представитель райкома Довлиханов.

Представитель сказал, что район наш животноводческий и поэтому в производительном труде заняты лишь чабаны, а прочие не работают, тогда как по Амударье пустует плодородная, обильная водой земля. Ее там много, хватит и для скотоводства, и для земледелия, но обрабатывать некому. Говорил Довлиханов строго, и получалось у него так, точно все мы, живущие в песках, чуть ли не бездельники, не хотим работать. Старики обиделись, заворчали. Тогда представитель повысил голос. Он сказал, что старикам осталось мало жить и они обязаны подумать о молодых, а не использовать свой авторитет для того, чтоб подбивать людей на сопротивление правительству.

Тут поднялся Анкар-ага.

— Не лишнее ли ты сказал, парень? — спокойно спросил он.

— Я вам не парень! — закричал Довлиханов. — Я представитель райкома и говорю от имени партии!

— Если от имени партии и правительства — сохраняй спокойствие, говори разумно и уважительно, как положено говорить с народом. Разве тебя прислали оскорблять нас?

— Оскорблять?! Вот как вы заговорили? — Представитель достал из кармана блокнот. — Как фамилия этого агитатора? — спросил он, обращаясь к Сазаку. Тот не ответил.

— Меня зовут Анкар, — отчетливо произнес Анкар-ага. — Отца звали Аманлы. Записал? Что тебе еще надо?

— Ничего. Все ясно. Я вижу, ты вожак в этом стаде! Но не забудь: кроме вожака с бубенцом есть еще и пастух с палкой!

— Ну, люди, — Анкар-ага с улыбкой обернулся к односельчанам, — если нам достанется такой пастух, наверняка передохнем с голоду!

— Ничего, Анкар-бай, — отозвался другой старик, — случается, овцы с голоду пастушью палку грызут.

— А вот у меня козел был! — со смехом выкрикнул седобородый чабан. — Чуть брюхо мне не распорол, когда я на него палкой замахнулся.

Довлиханов метнул в толпу сердитый взгляд, собрал бумаги, сунул их в папку и ушел не прощаясь. Ночевать он не остался. А Анкар-ага, никому ничего не говоря, в ту же ночь уехал в Ашхабад.

Глава четырнадцатая

Санджарову не спалось. Он лежал и курил одну папиросу за другой. Нет, не справиться им с переселением. Вот Анкар-ага, близкий человек, верит Санджарову, как самому себе, а сказал ведь: «Разлученный с родиной плачет всю жизнь». И на том стоит. Уж как его Санджаров уламывал: и о трудностях говорил — «песком сыт не будешь», и — «переселение выгодно самим степнякам». А он? «В нашем селе не найдешь человека, готового ради выгоды на чужбину податься. Здесь мы родились, здесь и глаза закроем». Ну как их убедить? А переселять все равно придется… Зазвонил телефон. Санджаров вскочил, торопливо прошел в другую комнату и взял трубку.

— Добрый вечер, товарищ Санджаров. — Он сразу узнал спокойный голос наркома. — Спали уже? Это неплохо, что ложитесь вовремя, другое плохо. Жалоба на вас. И не кому-нибудь, а председателю Совнаркома.

Санджаров сел, собираясь слушать.

— С переселением-то у вас не ладится!

— Точно, товарищ нарком, не ладится.

— Сегодня к председателю Совнаркома явился один старик из Учоюка!

— Из Учоюка?!

— И я сначала усомнился. Но все правильно, был такой посетитель. Так вот, товарищ Санджаров, что-то там ваши люди перемудрили: запугивали, что ли… Решили, видно, не церемониться. Придется вам разобраться на месте. И помните — никакого принуждения: разъяснять, разъяснять и разъяснять! Ясно?

— Ясно, товарищ народный комиссар, — еле слышным голосом ответил Санджаров. — Спокойной ночи.

Он вернулся в спальню. Лампа на тумбочке не горела — движок уже перестал работать. Санджаров открыл форточку, лег, взял папиросу.

— Ругали? — сонным голосом спросила жена.

— А ты думаешь, ночью звонят, чтоб благодарность объявить? — Санджаров шарил по тумбочке, не находя спичек.

— Опять куришь! Господи, ведь не продохнуть! А еще говорил — бросишь.

— Да, бросишь тут… — Санджаров поднял с коврика оброненный коробок.

…Из Ашхабада Анкар-ага вернулся через несколько дней довольный, однако ничего рассказывать не хотел.

Как-то утром, когда вся семья пила чай, пришел старик из соседнего села, давний знакомый. Гость справился о здоровье, о вестях с фронта, о том, как в селе с продовольствием. Не забыл помянуть добрым словом покойную бабушку Дурдыгюль, пожелал, чтоб земля ей была пухом. Взглянув краем глаза на Кейик, сообщил, что слышал о женитьбе Юрдамана, но на свадьбу прийти не смог. «Да принесет новая невестка благо в твой дом!» — торжественно произнес старик. И только после всех этих необходимых предварительных разговоров открыл, из-за чего явился к Анкару-ага: люди говорят, в Ашхабаде он был, насчет переселения беседовал с большим начальством.

Почтенного гостя Анкар-ага не мог обидеть. Пришлось все изложить по порядку. Впрочем, позднее, по просьбе односельчан, неоднократно повторял он свой рассказ.

— До Ашхабада я добрался быстро — машина шла, груженная саксаулом. Переночевал в караван-сарае ка Текинском базаре, встал пораньше и — прямо в Совнарком. Иду сразу к самому главному. Нет, говорят, его, будет после обеда. Пришел после обеда — собрание. Походил я по базару, вернулся — говорят, ушел; может, зайдет вечером. Сел я у двери, где караул стоит, жду. «А вы, — спрашивают, — отец, на прием-то записаны? Без записи едва ли примут». — «Не записан, говорю, но все равно примет, не может он меня не выслушать — дело важное». Стемнело, я все сижу. Потом вижу: подъезжает машина, вылезает из нее человек, плотный, невысокий, кожаное пальто на нем, как у Санджара Политика, шапка смушковая. Увидел меня, остановился. «Здравствуйте, говорит, отец! Что это вы так сидите сиротливо?» — «Здравствуй, отвечаю, сынок! Жду я одного человека». — «Кого же?» — «Да самого главного. Дело у меня к нему важное». — «Важное, говорите? — Посмотрел на меня внимательно, на часы глянул. — Ну что ж, пойдемте, расскажете». И удивительно, насколько маленькие начальники чванливы бывают, настолько настоящее начальство просто с людьми держится. Чаю мне сам в пиалу наливал. Я вот на невестку обижался, а, оказывается, у них, у ученых людей, это первое уважение. Рассказал я Совнаркому про паше собрание, про представителя этого. Хмурится. Я сначала думал — на меня сердится, что жаловаться приехал. Сердится не сердится, думаю, скажу все как есть. Выслушал он меня, потом говорит: «Нехорошо у вас там, отец, вышло. Не поняли вы друг друга. Одно могу сказать — против воли народа никаких решений приниматься не будет. Поезжайте, успокойте людей, пусть работают, как работали». На том и расстались, до самых дверей проводил…

— Ну теперь до него рукой не достать! — с улыбкой заметила Кейик, когда свекор вышел проводить гостя. — Думает, и правда — правительство с ним советоваться станет. Надо будет переселять — и переселят!

— Бог с тобой, невестка! — испуганно пробормотала тетя Дурсун. — Как ты легко толкуешь! Может, тебе хочется переселяться?

— А что особенного? — спокойно отозвалась Кейик. — Я привыкла на земле работать. А тут, в песках, с тоски пропасть можно. Целыми днями сидишь без дела. А знаешь, мама, — вкрадчивым голосом добавила Кейик, — говорят, там, на Амударье, сплошной сад!

— Сад! — горестно протянула тетя Дурсун. — Эх вы, молодые! Ничего-то вам не жалко. Недаром в старину говорили: «Цену родного очага узнаешь, когда откочуешь». — И вздохнула.

Глава пятнадцатая

Недавно я понес письмо матери Вейиса. Не люблю приходить в их кибитку, мрачно там. Конечно, не у всех так, как у Анкара-ага, у того вечно полно народу; не только односельчане — из других мест люди приезжают за советом. Но все-таки в каждой кибитке бывают гости. Соседи наведываются друг к другу, вот к нам, например, чаще всего заходят Солтанджамал и тетя Огулдони, мы — к ним. Найдется о чем потолковать, а то и просто — чаю вместе попить. Это старинный обычай — навещать друг друга; сказать по правде, нравится он мне. Не зря ведь в пословице говорится: не швыряй землю в костер — погаснет; не обижай соседа — откочует. Каждый раз я думаю об этом, когда иду к кибитке Вейиса.

Тихо. У порога ни души. Если бы не дымок вверху, можно подумать — и не живет тут никто. Я подошел поближе, кашлянул, отворил дверь. Тетя Шекер пряла. Она испуганно взглянула на меня (на меня все матери теперь так глядят) и чуть слышно ответила на приветствие. А Гыджа как пила чай, так и продолжала пить.

Я отдал письмо тете Шекер и присел у порога.

— Нашел кому отдавать, — сквозь зубы процедила Гыджа. — Будь уверен, сразу прочтет!

— Моя обязанность вручить письмо адресату, — ответил я. — Было бы тебе адресовано, тебе бы отдал.

— Очень нужно! — Гыджа презрительно передернула плечами. — Вручай кому хочешь! Только не больно зазнавайся, хромой!

Никогда меня хромым не называли. Правда, одна нога у меня короче другой, я таким родился, но никто меня этим не попрекал. Наоборот, жалеют, называют «милый Еллы» или «Еллы-почтальон». Слава богу, работаю не хуже других: и в жару, и в дождь, и в мороз.

Тетя Шекер смолчала. Взглянула на Гыджу с укором, но сказать ничего не посмела. Да куда уж ей против такой невестки! Я и сам хотел промолчать: пререкаться с женщиной — последнее дело. Но не вытерпел:

— Лучше быть хромым Еллы, чем резвоногим Копеком!

Крикнул и вышел из кибитки. Это было самое неприятное, что я сумел придумать. Я весь дрожал от обиды. Почему она такая? Я ведь до сегодняшнего и слова худого ей не сказал, не то что другие — в глаза корят Ко-пеком. А может, Гыджа зла на людей за то, что на нее наговаривают? Но она никогда не пыталась оправдаться; наоборот, так себя держит, словно вызов всем бросает… И все-таки ей очень плохо живется. Никто не зайдет, никто ее знать не хочет. Да и как зайдешь: вот уж сегодня совсем собрался посидеть, прочесть тете Шекер письмо, поговорить с ними, а она…

Вдруг что-то заставило меня обернуться. Я всегда оборачиваюсь, когда чувствую на себе взгляд. Гыджа стояла возле кибитки, скрестив на груди руки, и смотрела мне вслед. Лицо у нее было не злое, скорее грустное. Мне стало не по себе — захотелось пойти куда-нибудь, где тепло, людно. И вдруг издали, со стороны кибитки Анкара-ага, послышались звуки дутара. С тех пор как ушел на фронт Юрдаман, дутары молчали в нашем селе.

Неужели вернулся? Нет, не может быть, — давно бы все знали. По дутар звенел, звенел… Я побежал туда.

Играл Караджа-ага, знаменитый дутарист и учитель Юрдамана. Вокруг него расположились женщины: тетя Дурсун, тетя Огулдони, моя мать, Солтанджамал и Кейик. Сам Анкар-ага, видно, отлучился куда-то.

Посреди кибитки горел очаг, закипала вода для чая. Караджа-ага сидел, согнувшись над дутаром, — тонкие, худые пальцы его порхали по струнам. Кончив играть, он достал платок с завязанным на нем узелком, вытер вспотевший лоб и только тогда протянул мне руку.

Мы знали только, что Караджа-ага вместе с бригадой бахши ездил в Ашхабад, а он, оказывается, побывал и на фронте, в туркменской дивизии.

— Встречали кого-нибудь из наших, Караджа-ага? — спросил я.

— А как же! Потому и сижу в этой кибитке. Подарок за добрую весть получил от молодухи.

— Еллы-джан, милый, подумай только, — тетя Дурсун всхлипнула и вытерла слезы, — он Юрдамана видел! Расскажи ему, Караджа-ага; мы с невесткой еще разок послушаем.

Он поднял обеими руками пиалу с чаем, отхлебнул немножко и поставил ее на скатерть.

— Дали мы последний концерт, уже уезжать собрались, знакомых я так никого и не увидел: из Мары ребята, из Чарджоу, даже из Ашхабада, а из наших мест, как назло, — ни одного. Вдруг в командирскую землянку является офицер: высокий такой, военврач, а родом из Кизыларвата, он мне потом говорил. Ну вот, вошел и спрашивает: среди приезжих артистов есть бахши по имени Караджа-ага? Я удивился: «Есть такой». — «Отец, говорит, не можете ли вы со мной на часок в гости съездить, машина ждет. Раненый там у нас, уж очень дутар хочет послушать — даже в бреду о нем говорит. Он и сам дутарист, да только рука у него…»

Тревожно взглянув на гостя, Кейик шепнула что-то свекрови.

— А с рукой-то что? — спросила тетя Дурсун.

— Перебита. Но врач сказал — поправится. Когда я его видел, в гипсе еще была.

— А не опасная рана?

— Да ведь я сказал. — Караджа-ага укоризненно покачал головой. — Врач обещал — заживет. Ох, женщины, женщины, хотел все по порядку рассказывать — сбили. Ну ладно… Приехал в госпиталь, гляжу: Юрдаман лежит на койке, бледный очень, рука забинтована до самого плеча…

Тетя Дурсун всхлипнула, Кейик прерывисто вздохнула, яшмак задрожал у нее в губах.

— «Как же, говорю, ты, сынок, догадался, что я здесь, мало ли в Туркмении бахши?» — «Сердце, говорит, подсказало». Сел я, стал играть, много играл, пока врач не напомнил, что ехать пора, — обещал, дескать, через час обратно доставить…

За дверью раздался кашель, и в кибитке появился Анкар-ага.

— Отец! — воскликнула тетя Дурсун. — Наш гость Юрдамана видел! На фронте!

Старик был явно поражен новостью, но не выказал волнения, только поднял руки к своей пышной белой бороде и сказал мне:

— Чего же ты сидишь, Еллы? Ступай во двор — надо зарезать барашка.

Глава шестнадцатая

Раньше при весенних перекочевках село делилось на четыре группы. Теперь народу поубавилось, рабочих рук не хватает, решили делить пополам. Одна группа едет к колодцу Ганлы, другая — к колодцу Юсуп. В каждой группе бригада доярок, из молодых женщин, и бригада стригалей — старики и подростки.

Надо было еще подыскать заведующего фермой вместо Копека. Думали долго, наконец сошлись на кандидатуре Поллыка-ага, того самого, что насмешил однажды собрание рассказом о строптивом козле. Поллык-ага работал старшим чабаном. Его вызвали из песков и устроили что-то вроде экзамена.

Для начала Поллыку велели встать, снять шапку и рассказать о своем социальном положении. Шапку он снял, положил на длинный стол и спросил, надо ли снимать тюбетейку.

— Тюбетейку не обязательно, — подумав, ответил Сазак. — Ну, а теперь расскажи нам, кто был твой отец: бай, бедняк, середняк? Когда ты вступил в колхоз? Какое у тебя образование? Вообще все рассказывай. Не удивляйся, что нам до всего дело есть: теперь, после Копека, мы очень тщательно должны проверять кадры.

— Понятно. Только ведь меня тут все знают. И отца моего, и деда.

— Все равно. Порядок такой.

— Ну, значит, так. Я Поллык, сын Сапардурды, родился, по новому счету, в одна тысяча восемьсот девяносто восьмом году. И отец мой, и дед пасли овец, и я появился на свет только для того, чтобы стать чабаном. Овец пасу тридцать пять лет, это дело я понимаю, а вот насчет фермы мне очень сомнительно. На такой работе фуражка нужна и китель, карандаш в карман прятать. Это я, положим, обмозгую: будет у меня фуражка и китель. А как насчет грамоты? Не умудрил бог.

— Расписываться умеешь? — спросил Анкар-ага.

— Да как сказать… Если над душой не стоят, распишусь. Только чтоб не торопиться.

— Ну как, товарищи? — обратился к правлению Сазак. — Какие будут мнения?

— На ферме счетовод есть. Она грамотная, — сказал бухгалтер. — Да и сам Поллык-ага может подучиться.

— Правильно. — Сазак постучал по столу тупым концом карандаша. — Ты, товарищ Поллык-ага, политическую ошибку допускаешь, что на бога все сваливаешь. Он тут ни при чем — учиться сам должен. Кейкер с тобой займется — мы ей поручение дадим. И давай, товарищ Поллык-ага, приступай.

— Да… в общем-то… только ведь я намаз совершаю. Пять раз в день, как положено. Вот только сейчас отстоял вечерний. Как же с этим-то?

— Ничего. Заведующим фермой мы тебя назначаем с завтрашнего дня, с завтрашнего дня и покончишь с религией. Только ты должен дать нам в этом расписку.

— В чем?

— Что с богом покончишь.

Поллык-ага обернулся к Анкару и вопросительно взглянул на него:

— Как, Анкар, соглашаться?

— Смотри, Поллык, дело серьезное. Подумать надо.

— Товарищ Сазак, — помолчав, тихо вымолвил Поллык-ага, — а что, если я напишу расписку, когда грамоте научусь? Пойдет?

Правление согласилось, и старейшего чабана Поллыка-ага назначили заведующим фермой.

— Серьезное обещание ты дал, Поллык, — сказал ему Анкар-ага, когда они вышли на улицу.

Поллык усмехнулся:

— Пока я грамоте научусь, много воды утечет; может, и забудут про расписку.

Анкар-ага засмеялся.


Первые караваны уже ушли. Скоро верблюдов пригонят обратно — забрать остальных людей.

Анкар-ага, назначенный бригадиром стригалей, и тетя Дурсун уехали с первым караваном. В кибитке остались Кейик и Кейкер, они прибудут на пастбище с последней группой.

В селе пусто. По вечерам такая тишина, что прямо тоска берет; темно, луна всходит поздно, из кибитки вылезать не хочется. За дровами Кейик и Кейкер вышли вместе — смелостью-то ни одна не отличалась. Кейик осталась у двери, а Кейкер пошла к куче саксаула. Вдруг послышался шорох. Кейкер выронила колотые сучья и бросилась к кибитке. Оказалось, это Бибигюль пришла их навестить.

— Ого, кажется, голодные сидите? — спросила она, заглянув в пустой котел.

Кейик и Кейкер молчали. Кейкер сняла со стены кусок бараньей грудинки, достала несколько головок лука и положила перед старшей невесткой.

— Знаешь, Бибигюль, — сказала Кейик, ласково обнимая ее, — у нас есть немножко рису и хлопковое масло осталось, сделай плов, а?

— Ишь какие хитрые — плов им свари! А ты будешь бездельничать?

— А я сыграю вам на дутаре! — И, ничего больше не объясняя, Кейик сняла со стены дутар и, как настоящий бахши, начала настраивать его. Бибигюль сидела возле большой миски, резала баранину и во все глаза глядела на Кейик: не было еще такого — женщина и дутар.

Сначала пальцы Кейик прыгали по струнам неуверен но, как тележка по неровной дороге, потом она освоилась, осмелела, и вдруг в кибитке зазвучала знакомая мелодия: «Аркач остался, моя Айна…»

Кончив играть, Кейик положила дутар и взглянула на Бибигюль полными слез глазами.

— Не хочу, чтоб его дутар молчал! Буду играть иногда. Может, услышит…

Бибигюль промолчала. Она думала о том, как разгневается свекор, когда узнает, что молодая невестка играет на дутаре. И заранее жалела Кейик. И радовалась, что живет теперь отдельно от свекра и он не следит уже за каждым ее шагом.

Глава семнадцатая

Занятия в школе кончились, ребят распустили на каникулы, но свободного времени у меня не прибавилось. Отвозить почту на колодец Юсуп — а он самый дальний — назначили меня. Теперь уезжаю на целый день: тридцать пять километров туда, тридцать пять — обратно.

Мне надо читать побольше. Я вообще-то не так уж много читаю и все равно считаюсь сведущим человеком. У меня память хорошая. С первого класса поручали говорить на праздниках приветствия, и ни разу не случалось, чтоб я забыл хоть одного народного комиссара: по имени-отчеству каждого называл.

Когда пишут в Ашхабад какому-нибудь очень ответственному товарищу, фамилию всегда у меня спрашивают. Да я не только фамилию — могу сказать, какого он года рождения и откуда родом. Могу еще перечислить все столицы мира. И примерно знаю, где что делается, — газет-то полная сумка. Со мной многие любят поболтать, даже Анкар-ага иной раз. Как-то зимой зашел я к ним в кибитку — Кейкер мне понадобилась. Анкар-ага в сторонке сидел, чокай[5] свои латал. Вдруг спрашивает:

— Как считаешь, Еллы, много народу в нашей стране?

— Сто семьдесят миллионов, — не раздумывая выпалил я. И добавил: — По крайней мере, до войны было.

— А сколько в мире воды?

— Три четверти поверхности Земли составляют моря и океаны, одну четверть — суша.

— Ишь как бойко! — Старик усмехнулся. — Откуда ты премудрости такие знаешь?

— Бибигюль на уроках рассказывала, и в учебнике написано. ...



Все права на текст принадлежат автору: Бердыназар Худайназаров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Люди песковБердыназар Худайназаров