Все права на текст принадлежат автору: Гарри Бардин, Гарри Яковлевич Бардин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
И вот наступило потом…Гарри Бардин
Гарри Яковлевич Бардин

Гарри Бардин И вот наступило потом…



Когда в компании доводилось рассказывать разные истории, которые происходили в моей жизни, мне не раз говорили: «Ну почему ты это не записываешь?!» Я отвечал: «Как-нибудь, потом. Потом».

Однажды мой внук Яша играл со своими игрушечными машинками. Перед ним стояли три машины: полицейская, пожарная и скорая помощь. Он, общаясь с ними, отдавал приказания:

— Ты потом поедешь сюда!

— Ты потом поедешь туда!

— А ты потом поедешь сюда!

Сделал большую паузу и добавил:

— И вот наступило «потом».

И я понял, что именно так будут называться мои воспоминания: «И вот наступило потом…»


Я родился в 1941 году. Родился наперекор войне, эвакуации.

Мои родители жили в Киеве. Самое страшное для меня — смотреть пожелтевшую от времени фотографию. На ней мама в летнем легком плаще. Плащ прикрывает большой живот, в котором притаился я. Мама легко опирается на низкий заборчик. Над ней огромное безоблачное небо. На обороте фотографии надпись маминой рукой: 21 июня 1941 года. На следующий день папа и два моих дяди ушли на фронт. Вся семья осталась на попечении дедушки. И тут, как на грех, у бабушки — воспаление легких. Дедушка уговаривает всех уезжать. Бабушка противится. Ну, во-первых, больна, а во-вторых, ее родственники никуда не едут.

А Киев уже бомбят. И тогда дедушка сказал сакраментальную фразу: «Петлюру я знаю, Махно я знаю, Гитлера я не знаю!» Дедушка погрузил всю семью на один из последних эшелонов — и мы отправились в Магнитогорск. А бабушкины родственники остались в Киеве. Остались навсегда, в Бабьем Яру.

Дед мой был сапожник. Работал неустанно, лишь по субботам позволяя себе петь в синагоге и не работать.

А тут вторую неделю он ничего не делает, едет на открытой платформе телятника, свесив босые ноги. Летний ветер обдувает их. И он, обращаясь к бабушке (ее звали Маша, а он ее звал Мышке), в восторге говорит:

— Си гит, Мышке! Си гит!

Что значит на идише «хорошо». Дед не мог предположить, что через две недели убьют зятя под Полтавой, а сына вскоре ранят под Ленинградом.

На редких остановках поезда люди справляли нужду тут же, не отходя от вагона. Мама, с трудом спускаясь по ступенькам, не отпускала поручень вагона. Поезд бомбили, поэтому паровоз мог двинуться в любой момент. Остаться на незнакомой станции, а то и в чистом поле беременной и одной! Мама уже отвечала за двоих.

Я же был своеволен. Я не стал дожидаться Магнитогорска, а стал рваться на свободу, поравнявшись с городом Чкаловым, ныне Оренбургом. Нас, восьмерых, поселили в одну небольшую комнату с цементным полом. Внизу помещались краткосрочные курсы танкистов. Они уходили на фронт с песней «Вставай, страна огромная…» Это было мое первое в жизни незабываемое музыкальное произведение. И сейчас, когда я слышу эту великую песню, я ее слышу как будто снизу. Мороз по коже и слезы из глаз. Конечно, война многое определила в дальнейшем. Главным праздником стало 9-е мая и остается до сих пор. В 1961 году, не пытаясь откосить, я пошел на три года в армию. Я понимал, что если бы кто-то откосил в 1941-м, я бы не дожил до 1961-го.

К новому 1944 году папу отпустили на два дня в Чкалов. Я впервые увидел своего отца. Живого после Сталинграда.

Я его называл «дядя». Папа сказал, что пока я не назову его папой, он меня не возьмет на руки. Пришлось назвать. Мы с мамой провожали его на вокзал. Папа меня нес на руках и курил папиросу. Дым его папиросы я бы и сегодня узнал среди тысяч других. На центральной площади стояла новогодняя елка. Еще помню фанерные фигуры зверей вокруг ели. И звучал из репродукторов марш из оперы «Аида». То, что это была опера «Аида», я узнал много позже, но музыка, дым папиросы и папа впечатались в память на всю жизнь.

Через много лет Чкалов, переименованный в Оренбург, встречал меня, как почетного земляка. Я рассказал мэру, что мы жили в доме, где располагалось когда-то танковое училище. На что он мне сказал, что это теперь — летное училище, и именно в нем учился Юрий Гагарин.

«Поехали», — сказал мэр. Мы подъехали к дому, где прошли первые мои три с половиной года. Я узнал дом, подъезд. Но самым удивительным для меня оказалось то, что дом стоял перед самой рекой Урал. А за рекой — Азия. Я родился еще в Европе. Это — не предмет гордости, а просто факт.

Вскоре, в 1944 году, папу отозвали с фронта готовить кадры. И он нас перевез в город Энгельс рядом с городом Саратов.

Мы жили в бараках напротив стадиона. От той жизни осталось ощущение постоянного голода. У нас была небольшая комната, в центре которой стоял столб, на котором висела черная тарелка репродуктора. В это время из репродуктора шла музыка повеселей, и прерывалась только строгим голосом Левитана, сообщавшим, что мы что-то взяли, что-то освободили. Все жили в ожидании победы. У нас, детей, во дворе шла своя жизнь и свои военные игры.

Первый урок

Однажды из Москвы приехала и поселилась в бараке семья военврача. С их мальчиком я не был знаком. Видел мельком — толстый, со щеками. Но вот однажды он вышел во двор. В руках он держал скрученный в трубку блин. С него капало масло. Он, наклонившись вперед, чтоб не закапаться, не спеша откусывал кусок за куском.

Я, вечно голодный, остолбенел. Мальчик ушел и вышел на улицу со следующим блином.

Он мне не нравился, потому что был жирным. В детстве в понятие «жирный» входило очень много. Мы их не любили. Они для нас были тем же, что нынешние олигархи. Сегодняшние хозяева жизни.

Я выдержал второй блин. И третий. Но когда он вынес четвертый, я подскочил к нему, выхватил блин и комом, не почувствовав даже вкуса, проглотил. У мальчика оказался голос, как у паровозного гудка. Выскочила его мама. Поднялся крик. «Вор! Вор!» — кричала его мама, показывая на меня пальцем.

На мою беду моя мама в это время растапливала плиту. Да добро бы щепочками, что вначале. Нет, уже поленьями.

Услышав, что вор — это ее собственный сын, мама этим поленом дубасила меня почем зря. Маму с трудом от меня оттащили. Но урок запомнился навсегда. С тех пор я не ворую. Как говорит мой родственник — известный писатель М. Ибрагимбеков: «Один удар палкой по голове творит чудеса».

Задолго до того, как я узнал, что существуют десять заповедей, мама повторяла мне и сестре: «Сегодня соврал, завтра украл, послезавтра убил человека».

Победа

Победа вошла сначала голосом Левитана из репродуктора. Потом ликованием всех обитателей бараков. Все обнимались, плакали и смеялись. А потом появился командир части, капитан первого ранга Колобов. Огромный мужик. За ним еле поспевал ординарец с подносом, на котором стоял графин с водкой и две рюмки. Колобов с каждым офицером выпивал рюмку «за победу». Комнат было много, но командир с честью прошел испытание. Через несколько дней неподалеку, на стадионе, праздновали победу. Оказалось, что победа для детей имела свой вкус. Тетка в белом фартуке доставала специальной ложкой шарики мороженого из большого бидона, накрывала их вафельными пластинками сверху и снизу и протягивала это чудо нам, детям. Мы впервые в жизни попробовали мороженое. Впервые я услышал, как звучит духовой оркестр — и полюбил навсегда.

А потом был концерт на стадионе. Выступали матросы. Пели, плясали. Выехал грузовик, покрытый красным кумачом, с открытыми бортами. На платформе стояла моя мама. Молодая и красивая. Я знал, что мама умеет петь.

Знал, потому что мне она много пела. Но тут она пела для всех. И запела она знакомую песню из фильма «Золотой ключик, или Приключения Буратино».

— Далеко, далеко за морем
Стоит золотая стена…
А заканчивалась песня словами:

«Но где отыскать этот ключик
Никто не рассказывал мне…»
Прошло много лет. Я приехал в Саратов. Однажды обмолвился, что когда-то жил в Энгельсе. А это напротив — через Волгу. Устроители моего приезда тут же посадили меня в машину, и мы поехали в Энгельс. Стадион остался, бараков уже не было. Но все было не так. Даже белые цветы, росшие у заборов, были другими. Мы их называли «граммофончики». Я понял, почему цветы другие. Потому что я другой. Я смотрел на них сверху, а тогда они были ближе, ведь я был маленький. Я стоял у забора стадиона, в ушах звучало мамино «Далеко, далеко за морем…» Я сел в машину и мы поехали назад, в Саратов.

Саратовцы, принимавшие меня, предложили мне пообедать, так как вечером предстояла моя творческая встреча. Я не отказался. Они выбрали по своему вкусу кафе. Мы вошли и сели. Вдруг ко мне подходит милая дама-администратор кафе и говорит:

— Гарри Яковлевич! Наше кафе «Буратино» почетным гостям вручает наш сувенир.

И протягивает на ладони золотой ключик.

«Но где отыскать этот ключик
Никто не рассказывал мне…»
Мама! Я отыскал для тебя этот ключик!

Киев, 1946 год

В 1946 году родилась моя сестра Татьяна. Летом мама решилась на отчаянный поступок — со мной и маленькой сестрой поехать в родной город Киев, к своим родителям. Поездка была трудной. В открытые окна залетал черный дым от паровоза и коптил наши лица. Потом эти летние поездки в Киев стали традицией. И вся жизнь, где бы она не проходила, считалась как бы между прочим, черновиком. А главным были два летних месяца в Киеве у дедушки и бабушки. Первая поездка запомнилась моей прогулкой с мамой. Бабушка и дедушка жили на улице Красноармейской, дом 70. Рядом были Троицкие бани, а напротив — стадион имени Хрущева.

И вот мы шли с мамой. По обе стороны улицы стояли высокие руины, как памятники бывшим домам. Крещатик был весь разрушен. У мамы по щекам катились слезы. Мы вернулись обратно. Подошли к стадиону имени Хрущева. Ворота были закрыты. За оградой шла работа — военнопленные разбирали завалы после бомбежек. Один из военнопленных заметил торчащую из маминой сумки буханку хлеба, которую она только что купила по карточке. Немец протянул руку сквозь ограду и заскулил: «Брот! Брот!» Потом он снял с пальца обручальное кольцо и предложил маме в обмен на хлеб. Мама кольцо не взяла, но отломила большой кусок от буханки и протянула немцу.

— Мама! Что ты делаешь? Это же фашист!

— Фашист! — подтвердила мама. — Но он — живой!

Потом, кода я в школе учил A.C. Пушкина, то на строчке «И милость к падшим призывал» я вспоминал того военнопленного.

В последующие годы вся семья собиралась за столом: бабушка, дедушка, мама, папа, тетки, дядя, все дети. Квартира была на первом этаже. Окна нараспашку. С утра во двор приезжали подводы с бидонами молока. Возчики оглашали матом весь колодец двора. Лошади шумно мочились и роняли «яблоки» на асфальт.

Сейчас я вспоминаю наши семейные застолья как самое большое счастье. Все любимые, все живые и все вместе. На столе только молодая картошка с укропом и молодым чесноком, таз (буквально, таз) с нарезанным салатом из помидоров, огурцов и зеленого лука. Взрослые пили «Кагор» и «Вермут». Детям по чуть-чуть, чтобы могли чокнуться. Но как было весело! А когда запевала мама! И все подхватывали. Сейчас смешно и трогательно вспоминается это. В связи с обострившимися национальными проблемами. А тогда это было естественно: евреи поют украинские песни.

Падомью Латвия. Советская Латвия

В 1947 году отца перевели служить на Балтийский флот в город Лиепаю. Либау — так называли этот город немцы, Либава — называл Петр I. По-латышски «лиепа» — липа. Думаю, что определило это название количество лип.

Только что кончилась война. Ушли немцы. Советское пребывание перед войной было недолгим. Латыши на ту пору лучше знали немецкий, чем русский. Нас они не любили. Между собой называли «криеву цука» — русская свинья. Жизнь была небезопасная. В лесах еще прятались айзсарги — лесные братья. То тут, то там возникали кровавые конфликты.

Папе выдали ордер на помещение. Квартирой это было трудно назвать. Бывший магазин с разбитыми витринами, хозяин которого сбежал с немцами от греха подальше. У моего папы были золотые руки. В течение недели он зашил досками выбитые витрины, засыпал щебенкой пустоты, залез на столб и подключил электричество. И началась наша жизнь в Лиепае. В 1948 году я пошел в школу. Школа была не близко от дома. В детстве я был страшный трус.

Это шло, как я теперь понимаю, от избытка воображения. Мама утром провожала меня. Мы шли мимо старого парка с огромными деревьями, размахивающими ветками с облетающей листвой. Уже страшно. Мы подходили к высоченному костелу со вторым по величине органом в Европе. Снаружи костел был сложен из грубо обтесанного гранита. В темноте под раскачивающимися от ветра фонарями костел причудливо менял свою форму. Просто кошмар. Здесь мама останавливалась. И говорила: «Дальше сам». Мне оставался один квартал. Я пробегал немного, поворачивался и кричал:

— Мама! Ты здесь?!

— Я здесь! — отвечала мама.

Я пробегал дальше. И снова:

— Мама! Ты здесь?

— Я здесь! — кричала мама в ответ.

И так до поворота к школе. Я кричал, мама отзывалась.

Сегодня я бы многое отдал за то, чтобы на мой крик: «Мама! Ты здесь?», мама ответила: «Я здесь».

Школы

Мы несколько раз переезжали с квартиры на квартиру. И мне приходилось менять одну школу на другую. Во второй класс я пошел в школу, где половина учеников были русскими, а другая половина — латышами. На переменках латыши обстреливали нас каштанами, ну и мы в долгу не оставались. Но на бытовом уровне, во дворе дружили. Я быстро научился говорить по-латышски. Мы врастали в новую среду, да и латыши понимали, что советская власть у них надолго. Во втором классе пришла первая любовь. Не помню ни имени, ни лица. Помню только чистенькие ручки с белыми кружевными манжетами школьной формы.

В классе был строгий порядок: ряд мальчиков, ряд девочек, ряд мальчиков, ряд девочек. Когда мы с ней поняли, что друг без друга нам никак нельзя, мы попросили классную руководительницу Елену Александровну посадить нас вместе. Нужно отдать должное учительнице. Оценила серьезность наших намерений и перед всем классом объявила, что с сегодняшнего дня такой-то и такая-то будут сидеть вместе. Мы выдержали насмешки одноклассников, и месяца два длилось наше недолгое счастье. Потом ее отца перевели на Тихоокеанский флот. Да, я забыл сказать, что я был страшный плакса. Вот тут мы и дали волю слезам. Мы обнимались на глазах у всего класса, когда она зашла попрощаться. Наши одноклассники молча сочувствовали. Теперь я понимаю, что чувства и взрослых и детей похожи, только у детей сердца поменьше. Где моя первая любовь, сколько у нее внуков? Была ли она счастлива в жизни так, как те два месяца во втором классе?…

Урок милосердия

Уже в младших классах были замечены мои артистические наклонности, поэтому однажды пионервожатая поручила мне выучить огромное, трудно произносимое стихотворение и прочитать его со сцены в очередную годовщину со дня смерти В. И. Ленина. Я отнесся очень ответственно. Стихотворение выучил, но очень при этом волновался. Когда начался вечер, пионервожатая поставила меня за кулисами.

— Стой, репетируй. Когда тебя объявят, я тебя выведу на сцену.

Я стоял в темноте кулис и, зажав уши, повторял еще и еще свое проклятущее стихотворение. Я ничего не видел и ничего не слышал. Я был поглощен собственным волнением и ожиданием выхода на сцену. Я не представлял, сколько прошло времени. Но где же пионервожатая? Я осторожно выглянул из-за кулис. На сцене было темно, как и за кулисами. Вообще везде было темно. Никого. Тишина. Никакого концерта. Я осторожно спросил в темноту: «Есть кто-нибудь?»

Никто мне не ответил. Никого не было. Я заревел. Заревел так громко, что в зале раздался знакомый голос школьной технички.

— Кто здесь?

— Я.

— Ты чего здесь делаешь?

— Я должен читать стихотворение про Ленина.

И тут она меня окончательно убила:

— Так концерт давно кончился!

Я заревел в полную силу. Как же так? Я переживал, волновался — и все зря?

И тогда техничка — добрая душа — сказала: «Не реви». Куда-то побежала, включила свет в зале, села в первый ряд и сказала: «Читай!»

Я без запинки прочитал ей стихотворение, в конце моего выступления раздались аплодисменты. Мне аплодировала эта добрая женщина. Я, счастливый, оделся и побежал, окрыленный, домой. Чтобы запомнить эту техничку на всю жизнь.

Детство

Когда я вспоминаю детство, меня самого удивляет, сколько информации удерживает моя память.

В первую очередь, конечно, болезни. Болел я часто и всерьез. Прикосновение маминой ладони к горячему лбу. Безропотное глотание лекарств. В классе четвертом тяжело болел, застудил почки. В школу не ходил. Телевизора тогда не было. Смотрел в окно. Слушал радио: «Театр у микрофона» и «Клуб знаменитых капитанов» и читал. Читал много. Но больше всего запомнилась та весна. Из нашего окна была видна крыша сарая, примыкавшего к дому, и ветки яблони, которые лезли в окно. Невозможность выйти на улицу побуждала к более острому восприятию того, что за окном. А за окном набухли почки, раскрылись, появилась листва. А когда однажды утром яблоня расцвела, восторгу моему не было предела.

На ту же весну пришлась смерть Сталина. Мама поставила портрет Сталина в траурной рамке на тумбочку, три дня плакала и обед не варила. И мы три дня ели баклажанную икру, купленную в магазине, с черным хлебом. С тех пор не люблю ни баклажанную икру, ни Сталина.

А летом мы поехали к бабушке, в Киев, и все вместе сняли комнату под Киевом, в поселке Мотовиловка. Почему-то запомнился магазин — сельпо, — куда мы ходили за продуктами. Там было все: от гвоздей до масла. И там же стоял огромный гипсовый бюст Л. П. Берии. Его никто не покупал. Однажды утром мы обнаружили осколки этого бюста у дверей сельпо. Продавщица выразила свое отношение к врагу народа. В Москве его расстреляли, а в Мотовиловке кокнули молотком. Вчера он стоял на мавзолее, а сегодня лежат на земле белые осколки бывшей славы.

Воспоминания о Лиепае

Последняя квартира в Лиепае, в которой мы жили, находилась в военном городке всего в пятистах метрах от моря. Попасть в военный городок можно было только по пропускам, перейдя через мост, построенный еще Петром I. В двенадцать часов ночи он расходился двумя половинками до самого утра, давая возможность проходу кораблей. Поэтому в юности, как бы ни загуливал, но до двенадцати надо было, как Золушке, вернуться домой. В тыкву бы не превратился, но коротать ночь на другом берегу не хотелось.

Школа была тоже неподалеку от моря. Зимой мы никак не реагировали на близость моря, но весной наступало томление духа, и тогда мы запирали ручку двери класса на стул, открывали окно, и весь класс дружно уходил с уроков. Маршрут был привычный: шли на дамбу. Дамбу построил для нас тоже Петр I. Тысячу восемьсот метров тянулась бетонная дамба, завершаясь маяком. Одного урока хватало, чтобы дойти до дамбы, урок — чтобы постоять на ней, и урок — обратно. Наказание было неминуемо, но усидеть в классе, когда мы юные, а за окнами весна, было невозможно. И все повторялось.

А наши экстремальные игры! А хождение с мальчишками на «минку»! «Минка» — поле, где проходили бои и где, если хорошо покопаться, можно было найти замечательные игрушки: патроны, орликоны, термитки… Все это собирали, укладывали в костер и отбегали подальше. Лежа в траве, слушали, как музыку, разрывы наших игрушек. Иногда это кончалось печально. Однажды, ныряя у разбитого пирса, мы нашли ящики со снарядами. Нам с трудом удалось открыть эти ящики и по одному поднять снаряды на берег. Нашелся умник, который знал, как раскрутить снаряд при помощи долота и молотка. Он сидел на песке, зажав коленями снаряд и, постукивая молотком по долоту, отвинчивал заржавевшую головку снаряда. Мы, безголовые, сидели вокруг нашего вожака, с восхищением глядя на эти манипуляции.

Добычу делили честно. Внутри была связка плоского, как макароны, пороха. А на дне лежал шелковый мешочек с бездымным порохом. Я ничего лучшего не придумал, как принести связку пороха домой. Я был движим самыми благородными мыслями. Маме трудно было разжигать печь сырыми дровами, а порох ей будет очень кстати. Мама экономно использовала принесенный порох. Ей это так понравилось, что она не преминула рассказать папе о моем недюжинном уме и «волшебных щепочках». Папа пошел на кухню посмотреть на «щепочки», после чего молча взял меня за плечо, на ходу вытягивая ремень из брюк. Увел в комнату. С каждый ударом ремня я убеждался в том, что поступил неправильно.

Море прогревалось к августу, и тогда мама со мной, сестрой и огромной сумкой, в которой была картошка, помидоры, котлеты, ягоды, отправлялась в старую Лиепаю, где был пляж с мелким песком и кустиками ивы. Плавать было затруднительно, потому что мешала мама, регламентировавшая время пребывания в воде, и мели. Ты идешь, идешь, погружаясь все глубже и глубже. Наконец, поплыл. Проплыл метров десять — и вот уже ползешь на животе по дну. Снова идешь, снова плывешь, ползешь, плывешь и т. д. А тут еще мама кричит: «Немедленно выходи! Чтоб я еще раз пошла с вами на море!» Что и говорить: у нас с сестрой не было подкожного жира, поэтому, выходя на берег, мы были синими в пупырышках, и стучали зубами от холода. Но зато потом радовали маму хорошим аппетитом.

Папа не любил ходить на пляж. Он оставался дома. Вернее, шел на рыбалку, где пропадал целый день. Он пытался привить мне любовь к рыбалке, но это у него не получилось. Мне не хватало усидчивости и азарта. Смотреть часами на поплавок в ожидании рыбацкой удачи мне было скучно. А папе — нет. Он приходил с рыбалки почти всегда без рыбы, но в хорошем настроении.

То, что мы жили на Западе, я понял впоследствии, когда мы переехали в Киев. Там, в Лиепае, мы слушали и знали ту музыку, которую знала Европа. Мы ходили на танцы, где играли очень хорошие джазовые музыканты. Иногда я заходил в костел, чтобы послушать органную музыку. Потом любимая музыка догоняла меня в Киеве, с трудом перебравшись через «железный занавес» нашей охранительной системы. Я благодарен Латвии за европейскую музыкальную прививку.

Дедушки

Когда-то в детстве была знаменитая считалочка:

«На золотом крыльце сидели
Царь, царевич, король, королевич,
Сапожник, портной —
Кто ты будешь такой?»
Мой дедушка — мамин отец — был сапожник. А второй дедушка — папин отчим — был портной. Всю свою жизнь я решал проблему: кто я буду такой? С дедушкой-портным мы некоторое время жили вместе. Запомнился его огнедышащий чугунный утюг с углями, которым он отпаривал сшитые им бескозырки и офицерские фуражки. До того как стать портным, он был музыкантом, играл на всех инструментах, создал в детской колонии оркестр. Выросшие музыканты из этого оркестра писали ему благодарные письма из разных уголков Советского Союза.

Мне дедушка доверял мотать нитки на шпульку своей швейной машинки. Вечером всегда повторялось одно и то же. Дедушка плотно задергивал шторы на окнах и просил меня выйти на улицу проверить, нет ли где светящейся щели, в которую можно подсмотреть, чем он занимается. При этом он подносил указательный палец к губам и ситуацию объяснял одним словом:

— Фининспектор!

Я все понимал, шел со страхом в темноту улицы и придирчиво оглядывал зашторенные окна. Деду не хотелось сидеть за решеткой, а мне не хотелось носить ему передачи.

Лет в десять я в очередной раз заболел. В конце апреля меня перевели в следующий класс, и родители с попутчиком отправили меня в Киев, к другому дедушке — сапожнику. Днем я уже был в Киеве, а вечером дедушка зашторил старым одеялом окно кухни, где он тачал обувь, и попросил меня выйти во двор и посмотреть, нет ли где щели. При этом он приложил палец к губам и шепотом сообщил мне причину такой осторожности:

— Фининспектор!…

Уже нет на свете моих дедушек. Наверно нет и тех фининспекторов, но столько страху нагнали, что хватило на две жизни. ...



Все права на текст принадлежат автору: Гарри Бардин, Гарри Яковлевич Бардин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
И вот наступило потом…Гарри Бардин
Гарри Яковлевич Бардин