Все права на текст принадлежат автору: Лев Михайлович Кокин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Час будущего: Повесть о Елизавете ДмитриевойЛев Михайлович Кокин

Лев Кокин ЧАС БУДУЩЕГО Повесть о Елизавете Дмитриевой

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Из «Записок Красного Профессора»



«В марте двадцать первого года Вася Платонов поручил мне готовить доклад на ячейке к 50-летию Парижской Коммуны, ибо было известно, что я прочитал о Коммуне книгу и, стало быть, изучил этот вопрос лучше кого-либо другого в уездном нашем городке, откуда незадолго до того выбили белых. Я действительно книгу прочел и пропагандировал ее в ячейке. Это была изданная Госиздатом небольшая книжица в переводе с французского, а я вообще был с гимназических пор книгочей и, должно быть, все равно бы этой книжки не пропустил, но тут особый мой интерес имел подоплеку. В данном случае, можно сказать, зверь бежал на ловца. Дело в том, что дядя Андрей, родной брат моей матери, участник Третьего Всероссийского съезда Советов, в свое время, рассказывая о съезде, собравшемся в Петрограде в январе восемнадцатого, передавал слова, какими Ленин начал свое выступление — самый первый отчет Советского правительства съезду Советов, — и слова эти настолько запали мне в память, что и фронт не сумел их стереть. „Товарищи! — говорил Ленин с трибуны Таврического дворца. — От имени Совета Народных Комиссаров я должен представить вам доклад о деятельности его за 2 месяца и 15 дней, протекших со времени образования Советской власти и Советского правительства в России… это всего на пять дней больше того срока, в течение которого существовала предыдущая власть рабочих… Продержавшись 2 месяца и 10 дней, парижские рабочие, впервые создавшие Коммуну… погибли под расстрелом французских кадетов, меньшевиков и правых эсеров-калединцев… Мы находимся в гораздо более благоприятных обстоятельствах…“

Повторяя перед комсомольской ячейкой эти ленинские слова — на четвертом году Советской власти, — я не мог не подкрепить их примерами прошедших трех с лишним лет, когда нам самим пришлось побывать под расстрелом — и не только меньшевиков, эсеров, калединцев, а и Деникина, и Колчака, — но мы не погибли, а победили. И таким образом привязав свою тему к текущему моменту, уж после этого добросовестно стал пересказывать содержание переводной книжки Дюбрейля. И постепенно дошел до раздела об участии русских в Коммуне.

У Дюбрейля, собственно, специально такого раздела ее было. Имелось всего лишь упоминание о „русской Дмитриевой“, сражавшейся на баррикадах в Батиньоле и на площадях Бланш и Пигаль во главе батальона женщин, обнаруживая „чудеса храбрости“. Однако переводчик снабдил это место подробным примечанием, которое я зачитал своим слушателям целиком, — в нем были поименованы и другие русские участники Коммуны с краткими сведениями об их дальнейшей судьбе: Сажин (Росс), поручик Шевелев, даже известный математик Ковалевская; ничего необыкновенного мы в этих фактах, понятно, не усмотрели — если Жанна Лябурб, Джон Рид, Бела Кун, Антикайнен, Дундич сражались за революцию вместе с нами, то почему бы нашим соотечественникам не оказаться вместе с французами… Но о Дмитриевой сообщалось, что после Коммуны она вернулась в Россию, вышла замуж, а затем добровольно последовала в сибирскую ссылку за мужем и в восьмидесятых годах жила в Красноярске. Вот к этой истории мои товарищи отнеслись с особенным интересом, и в первую очередь Люба Луганцева, именно из Красноярска переехавшая перед революцией в наш городок. Фамилия Дмитриевой, так же как и ее мужа Давыдова, тоже упомянутого переводчиком, ничего нашей Любе не говорила… Неужели же рядом с нею жила героиня Парижской Коммуны, а она об этом даже не подозревала?! Впрочем, и без того история этой женщины показалась в нашей ячейке загадочной: Коммуна, муж сомнительной репутации, добровольная ссылка… Но что я мог отвечать на вопросы, когда ничего, кроме этого, сам не знал.

Люба служила на почте. Через несколько дней она прибежала в ячейку со свежим номером петроградских „Известий“, посвященным 50-летию Коммуны, а в нем статья того самого Сажина (Росса), воспоминания участника о последних ее днях, и рассказано о знакомой ему русской женщине, которая во время Коммуны вела усиленную пропаганду и агитацию среди парижских работниц, „организовывая их в различных округах города“, а вернувшись в Россию, одно время жила в Красноярске — „с мужем, судившимся по уголовному делу“… Только называл эту знакомую Сажин (Росс) почему-то не по фамилии, как Дюбрейль, а по имени-отчеству — Елизаветою Дмитриевной. „Напишу-ка я родне в Красноярск, — сказала Люба. — Попрошу разузнать, уж больно мне любопытно…“ Я на это ей не без ехидцы ответил, что любопытство, в отличие от любознательности, черта чисто женская и, быть может, даже пережиток проклятого прошлого. Любознательностью она не упускала случая меня поддразнить, „ты у нас любознательный“, — говорила.

Этот разговор запомнился мне в деталях — и потому, что принесенная Любой газета во многом определила мою дальнейшую жизнь, и потому, что это был один из последних наших с ней разговоров. В апреле Любу застрелили белобандиты.

Не собираюсь в этих записках много говорить о себе. Сказать надо необходимое, только то, без чего не удастся изложить историю „опознания“ моей героини.

О продолжении образования я задумался сразу же после демобилизации из Красной Армии. Товарищи по ячейке всячески это желание во мне поддерживали. Кроме статей к юбилею Парижской Коммуны, в газете, с которой Люба тогда прибежала, я нашел заметку „К открытию Института Красной Профессуры“. И Вася Платонов заявил, прочитавши газету, что уезд мне дает направление, а если этого мало, то и губерния даст, а чтобы я немедленно утрясал тему вступительного доклада. В заметке говорилось, что желающие поступить должны представить письменный доклад на тему, взятую по соглашению с комиссией по приему. Платонову не пришлось повторять сказанного, я написал в комиссию свое предложение и отдал Любе в руки конверт с адресом: Москва, Волхонка, 18. Темой я выбрал Парижскую Коммуну 1871 года, хоть это и было не слишком оригинально в то время. Из комиссии отвечали согласием, однако с советом сосредоточиться на каких-либо конкретных сторонах деятельности Коммуны. Пока я раздумывал, на чем же остановиться, погибла наша Люба Луганцева. В память Любы я решил написать о борьбе женщин в Коммуне.

Разумеется, знакомства с одной книжкой Дюбрейля оказалось недостаточно даже для вступительного доклада. А какие могли быть литературные возможности в уездном городке? Я перечитал „Гражданскую войну во Франции“ Маркса с замечательными словами о парижанках Коммуны — об их героизме, великодушии и самоотверженности; набрел случайно на „Народную историю Парижской Коммуны“ ее члена Арну, изданную ЦИК Советов; раздобыл книжку Петра Лаврова с „поучительными выводами“ для русских; и мне повезло: у дяди Андрея нашлись дореволюционные издания увлекательной „Истории Коммуны“ Лиссагарэ и, главное, воспоминаний Луизы Мишель, можно сказать созданных для моей темы… там я, между прочим, опять обратил внимание на упоминания о женщине, так заинтересовавшей покойную Любу.

„Героиней этой революции была молодая русская аристократка, образованная, красивая и богатая, называвшая себя Дмитриевой“, — утверждал Лиссагарэ, сам коммунар; и в другом месте: „M-me Дмитриева, также раненная, поддерживала раненного на баррикадах предместья Сент-Антуан Франкеля“ (одного из видных деятелей Коммуны, это я знал). Говорила о ней и Луиза Мишель — как о „женщине из Кордери“ (что это означало, осталось для меня тогда загадкой).

Мой доклад одобрили, а это повлекло за собой столько перемен в жизни, что я надолго забыл про таинственную парижанку Дмитриеву. Осенью я перебрался в Москву, чтобы стать „икапистом“».

1

По рябой воде под мостом проплывали из озера в реку желтые лодочки-листья. Даже в этом самом широком месте Роне было далеко до Невы. Привычно пряча нос в шарф, Михаил Николаевич с трудом сдерживал кашель. Чтобы слушать, как сыплет осенний дождик по брезенту коляски, стоило ли уезжать за тридевять земель? Однако необходимо было обратиться за медицинским советом по адресу, полученному еще на углу Кирочной и Литейного.

Она дожидалась его в приемной, листая журнал. Реноме далекого петербургского коллеги женевский доктор не уронил, рекомендовал либо тот же Давос, либо, в сравнительной близости от Женевы, Монтану. «Там, в горах, не увидишь такого, — кивнул за окно. — С утренним почтовым дилижансом успеваешь туда засветло, а если пароходом в Монтрё, так оттуда едва ли не вдвое ближе».

Все же здешнего дождика не хватило на то время, что они провели у врача. Михаил Николаевич сам предложил немного пройтись по старому городу, чьи горбатые узкие улочки были мокры и прелестны. Не успели, однако, спуститься к Корратери, широкой, прямой, что твой Невский, как услышали оклик:

— Дорогие соотечественники, мое почтение!

Интересно, как этот господин их опознал со спины?

Господин с террасы кафе объяснил охотно:

— Русака в Европе узнают по калошам!

Приподнял шляпу и вдруг, вглядевшись в Михаила Николаевича, выкатил маслины-глаза.

— Вот так встреча! Никак, Томановский?

Настал черед и Михаилу Николаевичу изумиться:

— Ты, поручик? Видит бог, чудеса!

И в поисках равновесия принялся представлять супругу свою, Лизавету Лукиничну.

Господин на террасе вскочил, поклонился, щелкнул каблуками.

— Поручик Федотов — разумеется, бывший поручик, — когда-то с вашим супругом служили-с!

Он тотчас попытался усадить их, чтобы отметить столь счастливое совпадение обстоятельств — этот перст провидения, но Михаил Николаевич отговаривался нездоровьем; супруга его поддержала; и тогда бывший поручик вызвался их проводить, ударившись с Михаилом Николаевичем в воспоминания, непонятные и неинтересные Лизе, так что она поспешила остановить извозчика, а Михаилу Николаевичу осталось лишь пригласить своего знакомого как-нибудь заглянуть к ним в отель.

Воспользоваться приглашением однако он не успел: на другое же утро супруги отбыли из Женевы в Монтану, напутствуемые добрыми пожеланиями любезнейшего портье.

А неделю спустя тот удивился, увидав перед стойкой мадам в одиночестве, и выказал подобающим образом участие, но, не дослушав, мадам пояснила, что месье пребывает в заоблачной выси в превосходнейшей санатории доктора Эн, а вот ей хотелось бы получить номер.

— Всегда к услугам постоянных клиентов, — заверил портье, предлагая мадам бельэтаж с видом на озеро и Монблан.

И уже провожая ее туда, вспомнил: спрашивал их один господин, если б только предположить, что мадам так скоро вернутся. Конечно, это бывший поручик, кому ж еще быть, как бы оказался сейчас кстати, ну, да слава богу, Женева не Петербург. На другой же день нос к носу столкнулись. Только вышла от Георга, из книжной лавки на Корратери, как услыхала:

— Бонжур, мадам Лизавета Лукинична! Коман са ва?

Пришлось извиняться за Михаила Николаевича, за внезапный отъезд.

— Знать, Кавказ-то и Томановскому не прошел даром, — услыхав о превосходнейшей санатории доктора Эн, заметил бывший поручик. — А чему удивляться? В хорошие места не ссылают. Вы, я вижу, до чтения охочи, так, стало быть, знаете: Лермонтов, Бестужев-Марлинский… Правда, мы с Томановским туда безгрешны попали.

Она внимательно уставила на него глаза, мужчины редко выдерживали ее взгляд, это она за собой знала.

— Вы-то, слава богу, как будто не повредились в здоровье!

— Тоже не так все просто… я там, может, в уме повредился! Об этом как-нибудь после… — он потянулся к свертку с книгами у нее в руках. — Чем вы тут запаслись? Не секрет, полагаю?

— Тем, чего не выпишешь на Невском ни у Вольфа, ни у Глазунова… мне Михаил Николаевич кое-что про вас рассказал по дороге.

— До того ли вам было? — замахал он руками. — Вы же ехали по Швейцарской Ривьере! А вот ваш Михаил Николаевич не рассказывал, что от чтенья книг глаза вовсе не хорошеют?

— Уж коли зло пресечь…

— О, с вами держи ухо! А встретил тогда вас, скажу по чести, подумал, ах, как повезло слабогрудому Томановскому!

Она вспыхнула:

— Порадовались за него?

— И себя, грешного, пожалел. Он хоть, старый вояка, Шильонский замок вам показал?

— До того ли нам было, Александр Константинович!

— Так это же по дороге, может, полверсты в сторону. Позвольте вам предложить прогулку туда!

И продекламировал:

Свободной Мысли вечная Душа, —
Всего светлее ты в тюрьме, Свобода!..
…Или, может быть, и без меня у вас здесь довольно знакомых?

— Скажите на милость, Александр Константинович, много наших русских в Женеве?

— И много, и разных, Лизавета Лукинична. Одни, как изволили видеть, торгуют Герценом, другие, обездоленные отменою крепостного состояния, выселились сюда целыми семьями да и застроили берега озера усадьбами. И четвертые есть, и седьмые, не говоря о самом Александре Ивановиче… Да тут пять минут до улицы Роны спуститься — заведение, где все собираются, паноптикум, кунсткамера, зоосад! В Европе это именуют кафе, на Кавказе — духан, а по-русски, пожалуй, трактир, можно и перекусить заодно, и русского лицезреть какой угодно породы!

И действительно, они оказались в дыму и гаме трактирной залы. Придерживая за локоток свою даму, бывший поручик раскланивался направо и налево и отвлекал внимание от тарелок, от рюмок, от газет парижских и петербургских, от шашечных и бильярдных расчетов, и, покуда сквозь этот дым и гам высматривал незанятый столик, Лиза чувствовала себя в средоточии множества взглядов, как если бы выступала на сцене. Наконец, убедившись в тщете своих поисков, Александр Константинович испросил позволения подсесть к какой-то паре, на что получил согласие немедленное и любезное.

— Здесь все настолько приелись друг другу, что всякое свежее лицо вызывает прилив любопытства, — после взаимных уверений в приятности начала было успокаивать новая знакомая Лизавету Лукиничну. — Пусть, милочка, это вас не стесняет.

— Напротив, — сказал Александр Константинович. — Лизавета Лукинична желает ознакомиться со здешним российским обществом.

И, не без усмешки поглядывая по сторонам, приступил к исполнению сего пожелания, предварительно выяснив, каким соотечественникам она отдает предпочтение — таким, к примеру, как вон тот князек Горчаков, родня канцлеру, который третьего дня в подпитии свалился с лестницы, или, может быть, как встреченный в дверях Александр Серно-Соловьевич, брат известного Николая, и ему подобные эмиграчи.

— Исхудалый человек с бородой был Серно?

Нет, они незнакомы, она только слыхала о нем и читала его памфлет. С Герценом он уж чересчур крут, зато Чернышевского по достоинству оценил!

— Вон как, милочка, стало быть, и вы… — сказала новая знакомая (ее звали Екатерина Григорьевна).

— А почему это вас удивляет? — Лиза почувствовала себя задетой. — Обязательно состричь волосы, как нигилистки?

— Ни за что! — бывший поручик всполошился. — Эта прическа вам так к лицу!

— Да, я сторонница его, даже думала приступить к делу… Устроить мельницу на артельных началах у нас в Холмском уезде.

— Что же вам помешало? — спросил молчавший до сих пор супруг Екатерины Григорьевны.

— Вы давно из России? Недавно? Простите, в таком случае ваш вопрос непонятен.

Даже в их псковской глуши человека арестовали за то, что склонял рабочих к устройству артельной чугунолитейни.

— А вон видите, там в углу, это Утин сидит, — показал Александр Константинович.

— Утин, как и Серно, был когда-то к Чернышевскому близок, — заметила Екатерина Григорьевна. — С ним, пожалуй, познакомиться стоит. Ведь в отличие от Серно, который совсем, можно сказать, ошвейцарился последнее время, Николай Исаакович Утин русских дел не оставил. Только, — она замялась, — должно предостеречь вас. В России оба лишены всех прав, Утин даже присужден к смертной казни. С колокольни начальства весьма опасные люди.

— А, понимаю, и в Женеве недреманное око…

— Кстати, вот в другой стороне — Михаил Элпидин. Этот око подозревает едва не в каждом. И случается — вытаскивает на всеобщее обозрение. Чаще, однако, со своей шпиономанией попадает впросак. За границу бежал из тюрьмы, здесь в Женеве завел печатный станок, стал журнал выпускать, издает Чернышевского…

— Да, я только что купила «Что делать?»… А с ним можете познакомить?

— Ну, об этом еще стоит крепко подумать, мы соперники — в неравнодушии к прекрасному полу, не так ли, Катерина Григорьевна?! К тому же, знаете, недавно он сказал Нико Николадзе, моему земляку-кавказцу, вон он, кстати, чернявый, с газетой, тоже Чернышевского ярый поклонник и даже знакомец, так вот, Элпидин ему сказал, что на месте правительства засылал бы в среду эмигрантов молодых привлекательных женщин, не стесненных в денежных средствах…

Лиза вспыхнула:

— Я как будто не давала повода никому!..

— Извините, Лизавета Лукинична, просто к слову пришлось.

А супруг Екатерины Григорьевны прибавил кратко:

— Был бы повод, не было бы разговора!..

— Да к тому же вам надобно иметь в виду, что Элпидин рассорился с Утиным, — сказала Екатерина Григорьевна.

— По-моему, они здесь все между собой перегрызлись, — заметил бывший поручик, — эти «щенята женевские», как прозвал их Герцен.

Себя он не относил к их числу, так же как земляка своего Нико Николадзе и супругов Бартеневых, Екатерину Григорьевну и Виктора Ивановича, или других полуэмигрантов. Эти люди порою даже могли играть в здешних делах заметную роль, но, выехав за границу легально, до поры до времени оставались «полноправными» подданными Российской империи и имели возможность в отчий дом воротиться в любой момент, не то что Серно или Утин, или Герцен, или Бакунин…


— Вон легок на помине Михайло Александрович идет! — заволновалась Бартенева.

В самом деле, привлекая всеобщее внимание, от дверей через залу, точно большой пароход по озеру в окружении лодок, неправдоподобно легко при такой комплекции двигался раблезианского сложения человек, сопровождаемый спутниками обыкновенных размеров (приходил в голову дедушка Крылов: по улицам слона водили), и перебрасывался с ними на ходу фразами едва ли не на трех языках. Стало посвободнее, вновь пришедшие без труда нашли себе столик — неподалеку от Лизы, так что она смогла рассмотреть знаменитого бунтаря — мохнатую львиную голову, заросшее чуть не до глаз, благообразное, по-российски скуластое лицо с багряными щеками («Монументальный старик!» — не удержался от замечания бывший поручик). Было слышно и то, что он говорил, благо ни в малой степени не старался смирять соответствующего богатырской внешности голоса, да и кругом приумолкли.

— Нет, поверьте, друзья мои, — громыхал, — поверьте старому бунтарю, никаких тягучих приготовлений не требуется, чтобы поднять бунт! Это книжники и доктринеры проповедуют, скучнейшим, доложу я вам, образом, бесконечную подготовку, я же, в отличие от кабинетных кунктаторов, знаю, что говорю!..

— Слава богу, Утин ушел, — быстро проговорила Бартенева, — а то непременно быть драке!

— …Помню, в сорок девятом, — продолжал Бакунин на невообразимой своей смеси французского, итальянского, испанского, русского, все отчетливее, однако, предпочитая последний, — ехал я из Парижа, опьяненный, друзья мои, революцией, о, какое это упоительное состояние, пир без начала и без конца, всеобщая горячка, духовное пьянство! — ехал в Прагу и где-то в пути, точно и не скажу вам сейчас, где, в Шварцвальде или, может быть, даже уже в Богемии, натыкаюсь на толпу крестьян, недовольно гудящую перед помещичьим замком. Велю остановить лошадей, вылезаю. Уж не знаю, в чем там у них дело, тороплюсь, не имею времени узнавать, успеваю только построить правильное каре, кое-что присоветовать, дать наставления, старый артиллерист, да сказать краткую речь. Что ж вы думаете, друзья мои, когда я садился к себе в повозку, чтобы ехать своей дорогой, — злополучный замок пылал со всех четырех сторон!

Победительно оглядев окружающих и убедившись в произведенном эффекте, Михайло Александрович шумно перевел дух и продолжил — истый бог-громовержец:

— Так чего же, спрашивается, выжидать годами? Всем, надеюсь, известно, как я распрощался с Сибирью?! Вместо того чтобы ждать, покуда самодержец одумается, как будто этого вообще возможно когда-то дождаться, или покуда кому-то другому удастся некий хитроумнейший и секретнейший план, нет, я сам, в отличие от кунктаторов, сумел провести всех своих цепных сторожей и кругом света явился с Байкала к Герцену в Лондон!

Если в начале бакунинской филиппики Лизе нелегко было разгадать, в кого это он метит своими громами, то уж тут она безошибочно распознала.

— Нападать на беззащитного, на страдальца, — глухо сказала она, — это низко! До свидания, я не желаю больше этого слушать!


Бывший поручик едва поспел за ней, о, как она напоминала ему его земляка Нико! Жаль, Нико не дождался, ушел, он бы тоже наверняка не смолчал. Ведь Нико во всем старался подражать Чернышевскому, в мелочах даже, в разговоре, в походке… Пусть Лиза обязательно обратит внимание другой раз, как Нико сутулится, щурится близоруко, как потирает руки и вставляет едва не в каждую фразу то «ну-с», то «нуте-с». Это все от Николая Гавриловича, говорят. И Серно-Соловьевич за это без пощады бедного Нико высмеял, так что они теперь кровные враги, а ведь еще летом в друзьях ходили.

— …Утверждают, кстати, будто это их Бакунин поссорил…

Тут Бартеневы нагнали сбежавших соседей, и последнюю фразу Екатерина Григорьевна не оставила без внимания:

— Не в отместку ли ваш приятель напал в своей «Современности» на бакунинское «Народное дело»?!

— В «Современности»? — переспросила Лиза. — И журнал в подражание «Современнику» тоже?!

— Ну конечно же, милочка, — отвечала Бартенева, тогда как бывший поручик миролюбиво ей толковал, что не больно-то вникает во все эти свары… да и в «Народном деле», кстати, уже тоже разброд…

— Между тем, — горячо обратилась Бартенева к Лизе, — Михайло Александрович никогда, по-моему, Чернышевского не задевал, не знаю, что нынче сталось, и верность его знамени провозгласил в «Народном деле»!

— Без этого он попросту сразу всех от себя оттолкнул бы, это тоже понимать надо.

— Вы несправедливы к нему… как и ваш приятель.

— А Утин?!

— Ну, они антиподы… достаточно посмотреть на них рядом!.. Во всем, кроме одного. Оба хотят быть первыми. Я думаю, Михайло Александрович именно Утина имеет в виду, когда говорит о кунктаторах и доктринерах: пропаганда, организация, теория… Где же их действие, черт побери?!

— А что там все-таки произошло, в их журнале? — спросила Лиза, и, чтобы ответить, Екатерине Григорьевне едва хватило времени до отеля, куда, пользуясь чудным осенним вечером, вся компания отправилась провожать Лизу.

Редакция «Народного дела» составилась недавно в Веве («Вы еще не были там? О, чудное местечко! Это на противоположном конце озера, поблизости от Монтрё»), — когда там образовалось нечто вроде русской колонии — Бакунин, Жуковский, Ольга Левашова, Утины… Мадам Ольга дала тысячу рублей, печатать взялся Элпидин («Он снимает две комнаты вместе с наборщиком на улице Террасьер, в одной спальня, в другой печатня»)… Чуть ли не с самого начала Утин заспорил с Бакуниным и с его другом Жуком, но Ольга настояла на участии Утина, это было ее условие, она хотела объединить силы; и все-таки после первого номера Бакунин с Жуком хлопнули дверью, а ведь именно они составляли номер. Подробностей разрыва Екатерина Григорьевна не знала. Склонялась же, пожалуй, больше к Бакунину.

На набережной у двери отеля распрощались до завтра.


Наутро она зашла за Бартеневыми раньше, чем уславливались, — чтобы отправиться к Утиным.

— А как же Александр Константинович? — засомневался Бартенев.

— Оставим ему записку.

Утины снимали небольшую квартирку недалеко от вокзала, Лиза узнала знакомое место. Вся комната была завалена книгами и бумагами, оказывается, писали и муж и жена. Утин поднялся навстречу гостям из-за этих завалов не очень-то приветливо, своим приходом они, как видно, оторвали его от стола.

Бартенева вчера точно определила. Стоило только представить себе тщедушного Утина рядом с Саваофом-Бакуниным, как слово «антиподы» напрашивалось само собой. Но дорогой она успела сообщить Лизе, что Утин единственный, помимо Бакунина, здесь в эмиграции, кто в Петропавловской крепости погостил — правда, недолго — после студенческих волнений 61-го года. И что за выпускное сочинение в университете получил золотую медаль, тогда как товарищ его по курсу Писарев получил серебряную, — уже одно это не позволяло смотреть на маленького Утина свысока… И что входил в Центральный комитет «Земли и воли». А приговорен был после того, как убежал за границу, — за то, что от имени «Земли и воли» договаривался с польскими повстанцами.

— Сударыня сия, — отрекомендовала ему Лизу Бартенева, — настолько вчера обиделась за Чернышевского в кафе «Норд», что заявила: не желает больше Бакунина слушать!

Воспаленные глаза Утина по-птичьи сверкнули за толстыми стеклами очков. Он посмотрел на Лизу снизу вверх с любопытством, быстро спросил:

— Уж не единомышленники ли мы с вами?

Но Лиза не оценила усмешки, вспыхнула при напоминании о вчерашнем:

— Посудите сами, какая низость!

Она пересказала бакунинский выпад.

— Вы близко к сердцу принимаете судьбу Николая Гавриловича, — одобрила миловидная жена Утина, похожая на итальянку.

Но муж перебил ее.

— А что вас сюда привело, в Женеву?

Лиза сказала о болезни Михаила Николаевича.

— В таком случае почему же вы не остались при больном муже?!

Лиза спокойно отвечала, что убедилась собственными глазами, как в санатории доктора Эн хорошо ухаживают за больными, и только после этого вернулась в Женеву.

— Зачем?

Лиза замялась:

— Состояние Михаила Николаевича не так уж опасно… я говорила с доктором…

Утин пожал плечами.

— Случись что со мной, надеюсь, моя жена меня одного не оставит, правда, Ната?

— Ну, полно вам, Николя, — вступилась за Лизу Бартенева. — Не всем же быть Волконскими и Трубецкими? Ваша Ната ради вас уехала из России…

— Уж так-таки ради меня! — рассмеялся Утин.

— Это верно, не каждая женщина может стать с Трубецкою вровень, — серьезно согласилась с Бартеневой Лиза. И с болью спросила: — Но скажите, пожалуйста, ведь вы же хорошо были с ними знакомы, мне еще не приходилось разговаривать с людьми, так близко Чернышевского знавшими, почему же его жена не сумела так поступить?

— Итак, вы пожаловали в Женеву побеседовать о Чернышевском или о жене Чернышевского, об Ольге Сократовне, — живо закивал Утин, — для чего и ищете знакомств в эмигрантской среде. Я верно вас понимаю?

Лиза закусила губу, не зная, что отвечать, уже готова была вскочить, как намедни в «Норде», но тут на выручку ей поспешила Ната Утина; вероятно, почувствовала ее обиду.

— Не сердитесь на Утина, Лиза. Наше положение увы, диктует нам осторожность в новых знакомствах… А то, о чем вы спросили, для нас для всех больно.

— Друзья Чернышевского конечно же всегда знали что они совершенно разные люди… — сказал Утин. — Ольга Сократовна была занята только собою… но кто бы посмел заговорить с Николаем Гавриловичем об этом! И — увы! — друзья его в ней не ошиблись… пустая дама!

— Он так ее любил, что все ей прощал! — воскликнула Ната. — И слышно, до сих пор все прощает…

— Так что, может быть, лучше не мы вам, а вы нам Лиза, сумеете объяснить природу подобной натуры!..

— Перестань, Николя, это слишком! — одернула мужа Ната.

Но тут появился бывший поручик собственною персоной.

Он долгом своим счел явиться, раз был уговор, и надеется, не помешал. И Ната и Катя бросились к нему с жалобами на невозможного с его наскоками Утина.

Но Утин успел еще сказать ему:

— Слушай, Саша, попроси своего Нико рассказать Лизе об Ольге Сократовне, ее эта дама весьма занимает.

Бывший поручик отвечал на жалобы женщин с армейскою прямотой, тогда как Лиза молчала, по примеру Бартенева, молчавшего неизменно.

— Вольно же было старику Томановскому брать в жены юную деву. Когда мы служили с ним на Кавказе, он был старше меня годика на два, на три. Ему, стало быть, тридцать три нынче, а вам, Лизавета Лукинична, позвольте узнать?

Кажется, он единственный в этом кругу признавал обходительное, по имени-отчеству, обращение.

— Считайте, что я ровесница Вере Павловне, когда она выходила за Лопухова.

— А Вере Павловне было восемнадцать, — заметил Утин — главным образом для бывшего поручика.

— Вот и мне скоро будет, — сказала Лиза.

Теперь уж не удержалась Катя Бартенева. Да давно ли замужем Лиза? И услышав, что нет еще года, по-бабьи заахала, вот, мол, несчастье, что сразу же такая напасть…

А бывший поручик удивился. Сколь он слышал, Томановский вышел по болезни в отставку, должно быть, уж года четыре тому…

— Это правда, — сказала Лиза. — Когда мы венчались, он был уже нездоров.

— Как же вы могли? — ахнула Катя. — Как же он мог?! Вы что же, не знаете, девочка, ведь вам и детишек нельзя…

У нее у самой было двое.

— У нас и не может их быть, — не смутившись, ответила Лиза; и пояснила: — У нас ведь с Михаилом Николаевичем, как у Веры Павловны с Лопуховым… Только, в отличие от них, у нас все так и останется.

— Значит, вы по Чернышевскому от родительской воли спаслись! — догадалась, к общему облегчению, Ната Утина.

И бывший поручик обрадовался:

— Что ж вы сразу-то не сказали?!

— Нет, причина другая. Мне надо было вступить по закону в права наследства.

— Так экстренно? — Ната Утина пожала плечами.

— Я уже говорила Екатерине Григорьевне… Кате, — поправилась Лиза. — И вот… месье Бартеневу тоже, и вам, Александр Константинович, помните? Думала завести мельницу на артельных началах…

— В Холмском уезде? — вспомнил Бартенев.

— …Или даже мельницы, может быть… К сожалению, это оказалось неосуществимо…

Глаза Утина блеснули из-под очков.

— Стало быть, вы располагаете средствами?

— Я решила их применить по-иному. Сейчас мне не хотелось бы говорить об этом.

— Зато у меня к вам деловое предложение, — решительно сказал Утин.

И Лиза поняла по его тону, что допрос, учиненный ей, на этом закончился и что, по-видимому, она испытание выдержала.


Деловую встречу назначили на другой же день. А покамест от Утиных всей компанией отправились перекусить, благо время было по-российски обеденное, хотя французы (а следовательно, и женевцы) называли эту еду завтраком. Как и накануне, повстречались все в том же «Норде» с Нико Николадзе. На сей раз бывший поручик заговорил с ним. Попросил рассказать об Ольге Сократовне Чернышевской. «Наша милая Лиза не может взять в толк, отчего она не разделила с Николаем Гавриловичем его участь».

— Умом-то я, может быть, уже понимаю…

— Хорошо, Сандро, я исполню просьбу, — гортанно проговорил Нико, называя приятеля на грузинский манер. — Но не ждите, Лиза, что услышите какое-то откровение от меня, я просто кое-что могу об Ольге Сократовне рассказать, вот и все…

И он вспомнил давнее стихотворение Михайлова в альбом Ольге Сократовне, где говорилось о ее прелести и о том, что даже если можно не влюбиться в нее, то уж во всяком случае ни в кого другого невозможно влюбиться при ней…

В Петербург Нико приехал учиться в университете, но едва успел поступить, как за участие в студенческих волнениях был исключен (даже в крепости отсидел) и выслан, однако не поехал, остался — у приятелей-студентов, так сказать, нелегально. Тогда и познакомился с Ольгой Сократовной: сама напоминавшая чертами грузинку, она любила бывать в окружении студентов-кавказцев…

— Интересно, — как бы сама себе сказала Лиза, — ведь и Веру Павловну в «Что делать?» принимали за грузинку…

…и, смеясь, она говорила о нем, что он единственный кавказец, не ухаживающий за нею… А на лето вместе с друзьями Нико поселился в Павловске, где жила семья Чернышевского, и они стали много времени проводить втроем, с Ольгой Сократовной и с ее сестрою, гуляли вместе, катались на лодке. Вечеринки, танцы, спектакли, наряды, выезды, катанье на тройках зимой и пикники летом!.. — вот была стихия Ольги Сократовны. Она была уверена в том, что жизнь — это праздник, и умела устраивать его себе!.. Николай же Гаврилович был, как всегда, страшно занят, и все же именно там, на даче, он наконец разговорился с Нико… Но в июне закрыли «Современник». Опасавшийся ареста Николай Гаврилович отправил Ольгу Сократовну с детьми в свой родной Саратов…

— И она даже не попыталась облегчить его участь?!

— А чем она могла помочь?!

— Не знаю… хлопотать за него…

— Хлопотали друзья, и, как видите, безуспешно.

— Навещать его, наконец, ехать следом за ним…

— Да, верно, мы знаем женщин, способных на это… Петербургская гимназистка, к примеру, царю написала, что готова пойти в тюрьму, голодать и даже лишиться жизни, лишь бы только спасти Чернышевского… Ольга Сократовна, наверно, не способна на это. Поверьте, она прелестная женщина, прелестная, избалованная, жизнерадостная и земная, но не более этого, хотя и это, по-моему, так немало… Не требуйте от нее неземного поступка.


На другой день у Утиных Лиза застала лишь одну Левашову, миловидную даму лет под тридцать. Едва Утин повел речь о журнале, Лиза тотчас же догадалась, что перед нею та самая мадам Ольга, благодаря деньгам которой журнал был основан (как рассказывала Катя Бартенева по пути из «Норда»). Ольга, однако, как и Ната Утина, скорее присутствовала при деловом разговоре, чем принимала в нем участие. Сам же Утин без долгих предисловий сказал, что здесь в Женеве начали издавать журнал, новый орган всей сплоченной российской партии Народного освобождения, для обсуждения революционной теории и практики, для пропаганды и организации сил в России, но, увы, извечная беда революционеров заключается в том, что, хотя они всегда готовы и даже желают, если надо, и жизнь свою отдать за идею, к сожалению, денежных средств у них почти никогда не хватает. Тут он вспомнил о Герцене как счастливом исключении из этого правила, чему в немалой степени обязан долгим и громким успехом «Колокол». Но, увы, когда в эмиграцию выбросило новую волну россиян и молодежь эта попыталась со стариками соединиться для общего дела на единственной тогда почве вольного русского слова, — сколько раз ни пытались, договориться не удалось. Александр Иванович не пожелал ничем ради «щенят» поступиться. Вот Лиза вчера говорила с Нико Николадзе. Пусть Нико ей расскажет, как, сотрудничая в «Колоколе», он свою брошюру в защиту Каракозова набирал по ночам в типографии Герцена от Александра Ивановича тайком!.. Верно, спустя сколько-то времени молодежи удалось все же наладить собственную печатню… главным образом благодаря Элпидину и Николадзе и основанному на сбор от его брошюры «Фонду Чернышевского»… но каких это стоило сил!.. И резон ли сейчас пускаться в исторический экскурс по лабиринтам вольного русского слова, тем паче что в достаточной мере запутаны эти лабиринты, он же, Утин, лицо чересчур пристрастное и на роль Ариадны не претендует… может только добавить, что у истока этой печатни стоят каракозовцы, Худяков, приезжавший в свое время от них в Женеву.

Бегая по комнате от стены к стене, из угла в угол, Утин продолжал:

— С первым номером «Народного дела», едва ли не целиком вышедшим из-под бакунинского пера, Элпидин отправился… ну, неважно куда, но туда, где имел старые связи, чтобы восстановить их для переправки журнала через границу. Не стоит говорить, сколь важно, чтобы журнал доходил до России, в этом смысл его, а иначе кому он вообще нужен… Но покуда Элпидин проездил, развернулись события, в результате которых Бакунин из редакции вышел… Так вот, когда недавно Элпидин вернулся, он заявил, что выходит за Бакуниным следом! Иными словами, его типография для журнала отныне закрыта. Мы попали в пиковое положение. Пришлось обратиться в бывшую типографию Герцена, к ее теперешнему владельцу, который, впрочем, заправлял ею всегда. Но этот Чернецкий, этот собственник, потребовал от нас, вдобавок к нашему шрифту, — благодарение богу в лице мадам Ольги, шрифт у нас собственный — еще денег на покупку печатной машины! Больше нам обратиться некуда. Третьей русской типографии в Женеве не существует. Если мы не хотим погибнуть и погубить свой журнал, теперь у нас единственный выход — открыть таковую!

Он резко остановился перед Лизой и выбросил вперед руку ладонью вверх:

— Помогите чем можете русскому революционному делу!

— Я читала второй номер журнала, — в раздумье проговорила Лиза, — направление мне кажется хорошим…

Но с собой у нее мало свободных денег, да вообще их немного. В права наследства еще не успела вступить… И потом, как она уже говорила, у нее были свои планы… другие планы…

— Неужели нет возможности переменить их?

— Не стану скрывать от вас, чего я хочу, откровенность за откровенность.

И твердо и ясно Лиза объявила, что поклялась себе обратить сколько нужно денег из доставшихся ей от батюшки Луки Ивановича по наследству на дело освобождения Николая Гавриловича Чернышевского, вот в чем планы ее, и за этим именно она стремилась в Женеву.

Вот так-так, ни больше, ни меньше! Утин от неожиданности даже присел на минутку.

— Но, позвольте узнать, отчего же именно сюда, в сторону, можно сказать, прямо противуположную от вашей цели?!

Что же Утин видит непонятного в этом, удивилась такому вопросу Лиза, или, может быть, все еще испытывает ее, как намедни?! Хорошо, если надобно, она объяснит. Дома с кем она может поговорить об этом? Она хотела, даже искала таких людей, и была даже раза два на вечерах нигилистов в кухмистерской на Васильевском острове — невдали от ее, Лизиного, дома, товарищ старшего брата с собой туда приглашал, там у них порядки такие: полтинник за вход, на столах селедка да водка, и танцы вдобавок… и все это, в том числе разговоры, показалось Лизе до того несерьезным… начиная с названия, какое они себе взяли, — Сморгонь!

— Допустим, — согласился Утин, — здесь серьезные люди более на виду. Но какое же, по вашей мысли, они должны найти применение вашим деньгам?

Как какое? Собрать надежных людей да отправиться за Байкал, купив ружья и пистолеты. Впрочем, они, наверное, сами решат, как лучше, не Лизе же, в самом деле, учить их! Вот ехать с ними, пусть Утин знает, она готова!

Но Утин со своими вопросами не отступался.

— Допустим, ваш план удается, Николай Гаврилович на свободе. Что дальше?

Его дотошность уже перестала удивлять Лизу, хотя, конечно, она ждала не такого отношения к своему плану.

— Я думаю, в России ему будет трудно скрываться. И потом, мне кажется, главное для него — возможность работать, писать, нет большого различия где, раз он сумел в Петропавловской крепости написать «Что делать?». А в Женеве-то все-таки лучше, чем в крепости. И кстати, с его приездом, я уверена, намного облегчится задача вашего «Народного дела», о чем вы давеча сказали, — вся партия Народного освобождения, переставши наконец спорить, около него и сойдется.

— А известно ли вам то, сударыня, что, когда Чернышевского предупредили об аресте и посоветовали бежать за границу, он отказался? Да, да, решительно отклонил для себя такой выход, держась мнения, что эмигрантство отрежет его от России, от «пульса общественного», превратит в ненужного болтуна. Это выражения его подлинные, все тот же Нико Николадзе свидетель.

У Лизы упал голос:

— Первый раз слышу.

— …Разумеется, — присовокупил к сказанному Утин, — он не мог тогда думать, что все так обернется… Знай он это, быть может, поступил бы иначе… подобно многим другим… покорному вашему слуге, например. Впрочем, мы здесь не так давно получили весточку от него, один ссыльный, возвращавшийся из Сибири, привез. Никаких жалоб, никаких сожалений! Чернышевский, конечно, не хочет, чтобы кто-то подвергался опасности из-за него. Но волонтеры находятся… вы, Лиза, не первая, должен вас огорчить. Уже вскоре после его ареста одна гимназистка предложила царю в обмен на свободу Чернышевского собственную жизнь…

— Мне Нико Николадзе о ней говорил…

— …а сразу же после приговора мы здесь, в Женеве, составили свой проект… Но я думаю, это должно вас и радовать в то же время, не так ли? Ну конечно же план ваш… наивен, и притом он безусловно разумен!

Лиза как-то встрепенулась, ожила при этих словах. Видно, это такая манера у него — сначала выпотрошить собеседника, а потом уж сообщить свой взгляд на предмет. И намедни Утин так с ней поступил, и нынче.

— …Вы знаете, каких-то полгода тому два человека едва ли не месяц ожидали в Рязани денег, тысячу рублей, чтобы ехать за Чернышевским в Сибирь, — и от безденежья все сорвалось! Здесь об этом недавно узнали… И каракозовцы вели подготовку к тому же — роковой выстрел спутал все планы. А недавно один россиянин тут, в Женеве, носился вовсе с безумным проектом — похитить особу царской фамилии, чтоб затем на Чернышевского обменять!.. Словом, в вашем предложении содержится то, что называют потребностью времени. Согласен, над этим следует еще раз подумать… Но и вы в свой черед обещайте подумать о типографии для журнала. Были б деньги… в конце концов, одно другого не исключает!..

2

Проводив окрепшего на целебном воздухе швейцарской Монтаны законного своего супруга в угличское сельцо, Елизавета Лукинична Томановская объявилась незадолго перед рождеством на Васильевском острове в Петербурге, в доме матушки своей, вдовы майора Каролины Кушелевой, к великой ее радости. Как самую дорогую гостью встретила дочку Наталья Егоровна (давно уже именуемая Каролиною лишь в бумагах), не знала, куда усадить и чем полакомить. Уж сколько лет всем семейством жили зимами здесь, в небольшом особнячке, и, бывало, едва размещались, а вот этот год как-то разом дом обезлюдел. Наталья Егоровна, женщина деятельная и хозяйка, вела дом по-прежнему, не поддавалась тоске, какая нет-нет да подстережет то в опустелой комнате, то в кладовой или в конюшне, все хлопотала, поддерживала порядок. Так все было здесь неизменно привычно, что, войдя к себе в комнату, Лиза на миг позабыла обо всех своих планах, обо всех переменах в жизни и даже почувствовала то же, что чувствовала с тех пор, как помнила себя девчонкой, по приезде на зиму из псковской деревеньки, — радость от того, что она в Петербурге. Подошла к окошку и убедилась, что это не сон — вон, точно напротив, длинный, строгий фасад Кадетского корпуса и правее скорее угадываемый, чем видимый из окна, невский простор.

До сих пор у нее не было секретов от матушки, и, может быть, в этом было главное Лизино счастье. В том, что матушка была человек необыкновенный. У детей обыкновенных родителей все складывалось намного сложнее. Отцы и дети не только у Тургенева не могли друг друга понять, далеко ли ходить за примером. Взять хотя бы соседских племянниц; дом их теток к Лизиному примыкал стенка к стенке.

Сестры, старшая Анна и Лизина сверстница Софа, генеральские дочки, из года в год гостили зимами у теток Шуберт, приезжали из витебской деревни, от Лизиного Волока отстоявшей верст, может быть, на сто. Там, однако же, не видались, здесь же жили бок о бок, друг о дружке многое могли знать. О самостоятельности генеральские дочки мечтали не менее Лизы, младшая увлекалась науками, а старшая — писательством, под большим секретом Лизе было поведано, что ее одобрял и печатал в своем журнале Достоевский, но, невзирая на это, а также и на то, что Анна, в отличие от младшей сестры (и от Лизы), уже достигла совершеннолетия, она шагу ступить не могла без отцовской воли, потому и писательство ее сделалось страшною тайной, в первую очередь от отца. Старый генерал был спесив, и единственным верным средством вырваться из гнетущей, мешающей жить серьезно и искренне обстановки представлялось замужество, освобождение по Чернышевскому, фиктивный брак с человеком, который был бы одушевлен теми же надеждами и идеями… Но столько Вер Павловен пустилось в поиски своих Лопуховых, что, чем дальше, тем устройство такого предприятия становилось труднее. Лиза на себе испытала. У нее, однако, устроилось не только с ведома матушки, но и во многом благодаря ей, тогда как сестрам-соседкам пришлось действовать тайком. Когда же подходящий кандидат наконец минувшей весною нашелся (как ни странно — для младшей, дурнушки рядом с волоокою Анной), то старик генерал не одобрил выбора. Бедной Софе ничего не осталось иного, как «крупно компрометироваться» и сбежать к жениху на квартиру. Явилась мать, произошла сцена с рыданиями и со слезами. Но молодые на своем настояли, только свадьбу до осени отложили, обвенчались перед самым Лизиным отъездом… Кандидата для Анны, Лиза слышала, не подыскали по сей день. Насколько все удачнее получилось у нее… впрочем, при батюшке Луке Ивановиче и у Лизы, наверное, так бы не вышло. Лука бы Иванович Михаила Николаевича не потерпел!.. Грех так думать, но в точности так было бы, хоть батюшка до генерала не дослужился.

Михаила Николаевича Лиза с детства знала, первый раз увидала на свадьбе у Ады, младшей из законных дочерей Луки Ивановича. Лука Иванович был еще жив, когда Ада выходила за Томановского, Владимира Николаевича, лейб-гвардии офицера. Младший брат его, Михаил Николаевич, тоже был офицер, и другие их братья и гости, и запомнилась шестилетней Лизе Адина свадьба звоном шпор и блеском мундиров. После Лиза гащивала у сестры, в заволжском сельце против древнего стоглавого Углича, а Михаил Николаевич, по болезни выйдя в отставку, там поселился, и, гуляя по окрестным местам, о чем только не переговорила подраставшая барышня со своим новым родственником, хотя такому родству, как у них с Михаилом Николаевичем, вроде бы названия не существовало, ведь они единородные с Адой по отцу лишь. Это теперь она стала звать его — братец.

Они любили бродить по кремлевскому парку на крутом берегу, где все было давним прошлым, и в рассказах братца оживала «История» Иловайского, по какой гонял Лизу в Волоке домашний учитель. После смерти царя Ивана Грозного в этих каменных палатах поселилась царица Мария Нагая с сыном, а спустя семь лет царевича Дмитрия нашли мертвым у волжского откоса, вот здесь, на месте ажурной церкви Царевича Димитрия, что «на крови», — целою повестью об убиении царевича и о расправе угличан над убийцами расписана внутренняя стена храма. За расправу ту царь Борис Годунов жестоко наказал угличан, и не только людей: даже колокол, что возвестил о смерти царевича, был предан позору, с колокольни сброшен, посечен плетьми и с вырванным языком и отрубленным ухом отправлен в Сибирь, где «первоссыльный неодушевленный с Углича» пребывал по сию пору. И хотя еще и до тех событий, и позже в землю здешнюю впиталось озеро крови — хан Батый лютовал, и сражался Димитрий Шемяка с Василием Темным, и с поляками бились в Смутное время, — по церковным праздникам, когда долетал к Томановским за Волгу благовест сорока сороков колоколен угличских, после рассказов Михаила Николаевича почему-то Лизе казалось, что все они плачут по ссыльному своему собрату. Лиза уже была полна Чернышевским; и — подобно опальному колоколу — автора «Что делать?» к тому времени уже загнали в Сибирь, — точно язык вырвали у новой России. Лиза посвящала Михаила Николаевича в потаенные свои планы — даже еще не планы, мечты — и об устройстве артельных мельниц, и о спасении осужденного несправедливо, и об острой, неутерпимой жажде самостоятельности ради осуществления этого. Объяснений не требовалось. Михаил Николаевич благородно предложил свое содействие, он не хуже Лизы был осведомлен как в российских законах, так и в делах семейства.


Батюшка Лука Иванович, хоть и не прочь был подчас прикинуться простачком, на самом деле человек был далеко не простой. Сама Лиза, понятно, об этом судить как могла, ей восьми лет не сравнялось, когда Лука Иванович умер, помнился только неодолимый страх перед ним да исходивший от него тонкий запах ароматного табаку, от какого по сей день внутри холодело. А ведь батюшка Лука Иванович был к ней добр и, должно быть, по-своему любил ее, о чем Лиза могла судить по рассказам матушки, и сестры Ады, и дворовых людей. Да и по завещанию Луки Ивановича тоже. Впрочем, вспоминая Луку Ивановича, матушка признавалась на своем ломаном языке, что и сама боялась его: «Отшень любиль и отшень боялься». Он был истинным русским барином, столбовой дворянин Лука Кушелев, и когда приглашенная к дочерям бонна ему приглянулась (вполне может быть, что и пригласил-то за красоту), то свое расположение искренне и без колебаний почел благодеянием для нее, а что Каролина оказалась женщиною с характером, пригодным не только для воспитания детей, лишь его распалило. Лука Кушелев не привык поступаться своими прихотями, даром что был старше Каролины без малого лет на тридцать.

К тому времени, когда она появилась в доме, барин был ни вдов, ни женат, от жены жил отдельно, в родовом псковском именьице, поелику барыня Анна Дмитриевна не захотела жить с мужем из-за жестокого его обращения с крепостными (в свое время сама прижита была крепостной крестьянкой от барина, а потом привенчана, узаконена то есть), и не только ушла от супруга с тремя дочерьми, но и пожаловалась самому Бенкендорфу. Дело «О защите майорши Кушелевой от противузаконных поступков мужа ее» тянулось долго, что, однако, не мешало Луке Ивановичу приглашать дочерей, живших с матерью в Петербурге, к себе на лето погостить. По годам Каролина годилась барышням больше в подруги, чем в бонны. Когда барышни уехали в Петербург, она, уступив настояниям Луки Ивановича, осталась в имении за домоправительницу. Ну и вскорости пошли дети, коих местный священник крестил и записывал в книге сыновьями и дочерьми девицы Каролины Троскевич.

Елизавета из четверых родилась третьей.



Наталья Егоровна, так ее теперь величали, жила в доме не то хозяйкой, не то прислугой, но, если эта двойственность и тяготила ее, виду она не подавала, тем более что для своих, для домашних и для крестьян, была, без сомнения, хозяйкой, доброй барыней и заступницей от тяжелого барского нрава, что не смягчался с годами. В подобном же положении находились и дети. Лука Иванович наверняка их любил, но держал на дистанции и именовал не иначе как воспитанниками, чтобы, не дай бог, не уравнять с законными дочерьми. Это, впрочем, не мешало внимательно следить за их воспитанием, подбирать хороших учителей, а из-за границы, куда ездил лечиться, возвращаться всякий раз с новой наставницею для них — сначала это была англичанка мисс Бетси, потом француженка, весьма образованная. Потом появился Егор Ифаныч, музыкант-немец, весьма энергический сторонник спартанского воспитания, таскавший мальчиков по сугробам и обучавший игре на фортепиано, искусством которой владел недурно даже по мнению такого слушателя, как Модест Мусоргский. Дальняя родня и сосед, гостя в Волоке, с охотою слушал фуги Баха в исполнении, как он говорил, «горячего пруссака»… Вообще Лука Иванович Кушелев просвещение высоко ценил и Европу знал хорошо, не просто как путешественник-барин. Солдатом чуть не всю перемерил в походах против Наполеона. А петербургской библиотеке Луки Ивановича, где имелись тома на пяти языках, могли многие позавидовать, и от «воспитанников» он книг не берег. И о будущем их позаботиться не позабыл, обеспечил в завещании щедро. Но вот с матерью их не спешил обвенчаться даже и после смерти законной жены. Обвенчался лишь вследствие события чрезвычайного, а детей так и не узаконил, не «привенчал».

Чрезвычайность же события, что привело мать его четверых детей под венец, заключалась в том, что однажды глухою ночью в барский дом ворвались мужики.

Матушка Наталья Егоровна заградила им путь. Услыхала ночью возню и — к Луке Ивановичу. А над его кроватью уж топоры. Она — под них: «Вперед меня убивайте!» Мужики топоры опустили: «Ради тебя не убьем, но будь он проклят!» Только тут, при этих словах, когда уж убийцы его уходить повернулись, проснулся Лука Иванович и все разом понял.

С этой ночи то ли что-то сместилось в своенравной его голове, то ли, напротив, нестерпимо ему было чувствовать себя даже перед любимой женщиной должником, а должок нешуточный. И помещик Холмского уезда Псковской губернии Лука Кушелев вскорости повенчался вторым браком с девицею Каролиной Троскевич, приписанною к Курляндской губернии городу Газенпоту мещанкою.

Пятилетняя Лиза проспала сладким сном всю страшную ночь, узнала о тогдашнем событии много позже кончины Луки Ивановича (после той ночи прожившего еще года три).

Овдовев, помещица Каролина Кушелева дом вела в память мужа на прежнюю ногу, только что крестьяне посвободней вздохнули, а когда два года спустя объявили им волю, поняла, что Лука Иванович, крепостник неисправимой закваски, ушел вовремя. Впрочем, в жизни кушелевских крестьян перемен особых не наблюдалось. Лиза часто ходила в деревню вместе с матерью, лечившей больных. Эти крытые подгнившей соломой курные избы с подслеповатыми, без стекол, оконцами, с закопченными потолками, с некрашеными столами и скамьями… их соседство с барской усадьбой, прихотливо раскинувшейся на горе — где за домом с мезонином и флигелем, за фруктовым садом с оранжереями, гротом и родником спускался к речке Сереже тенистый парк, — очень рано задало Лизе загадки не детские. Положение в доме приближало ее к дворовым людям, добрые кухарки да горничные воспитанницу жалели. Так почему же одним людям и привольно, и сытно, и праздно, а другим людям голодно, трудно, безрадостно, стала спрашивать она и их, и себя. Отчего так?.. Справедливо ли так?.. Как с этим быть? Что делать? На исцарапанную недоуменными жизненными вопросами, на взрыхленную ими, на благодатную почву пал посев Чернышевского (и Тургенева, и Некрасова)… Не налегке она к ним подошла.


Для подданных Российской империи совершеннолетие наступало в двадцать один год, но и при этом неотделенные дети не имели возможности распорядиться по собственному усмотрению ни имуществом своим, ни самими собою. Жизнь соседской племянницы Анны служила наглядным тому примером. И потом, когда тебе только семнадцатый год, таким отдаленным представляется это совершеннолетие, что нет терпения, нет охоты, нет возможности ждать.

Чтобы убедить в этом Михаила Николаевича Томановского, не пришлось даже тратить ей красноречия, признанного в семействе. Благородный Михаил Николаевич без лишних слов предложил содействие. Хорошо знал Лизин характер, хоть непривенчанная, а Луки Ивановича кровь, не отступится от своего. И по-братски любя ее (да только ли по-братски?..), опасался, возможно, как бы она не ошиблась при ином своем выборе. И Наталья Егоровна, тоже любящая и умудренная жизнью, не перечила бесполезно, хоть, наверно, не о такой судьбе для дочки мечтала. С материнского благословения стала Лиза мышкинскою помещицею Томановской (сельцо против Углича числилось Мышкинского уезда) и, получивши назначенное Лукою Ивановичем приданое, укатила с супругом (или с братом, как принято стало называть подобных мужей) в путешествие свадебное — в Швейцарию…

Но пришла пора подумать и об остальном, что со щедрой руки батюшки Луки Ивановича ей причиталось. ...



Все права на текст принадлежат автору: Лев Михайлович Кокин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Час будущего: Повесть о Елизавете ДмитриевойЛев Михайлович Кокин