Все права на текст принадлежат автору: Люси Мод Монтгомери.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Эмили из Молодого Месяца. ВосхождениеЛюси Мод Монтгомери

Эмили из Молодого Месяца. Восхождение

Записи в дневнике

В один из ненастных февральских вечеров — это было в давние годы, еще до того, как мир на время перевернулся вверх дном[1] — Эмили Берд Старр в одиночестве сидела в своей комнатке в старом доме на ферме Молодой Месяц. В тот час она чувствовала себя бесконечно счастливой — такой счастливой, как это только позволительно человеческому существу. Тетя Элизабет, приняв во внимание, каким холодным выдался вечер, оказала племяннице редкую любезность: позволила развести огонь в ее небольшом камине. Пламя горело ярко, заливая красновато-золотым сиянием маленькую, безукоризненно чистенькую комнатку со старинной мебелью, с широкими подоконниками глубоко утопленных в толстые стены окон, заиндевевшие, голубовато-белые стекла которых были снаружи облеплены хлопьями снега. Это сияние придавало глубину и таинственность висевшему на стене зеркалу, в котором отражалась Эмили. Она сидела, поджав под себя ноги, на оттоманке перед камином и при свете двух высоких белых свечей — свечи по-прежнему считались в Молодом Месяце единственным разумным и допустимым источником освещения — делала записи в новенькой, блестящей черной «книжке от Джимми», подаренной ей в тот день. Эмили очень обрадовалась подарку, так как уже исписала прежнюю книжку, которую кузен Джимми вручил ей минувшей осенью, и целую неделю испытывала ужасные мучения, подавляя желание излить в дневнике свои мысли и чувства.

Этот дневник стал в последние месяцы играть весьма заметную роль в ее жизни. Он заменил ей письма, которые она писала в детстве умершему отцу и в которых по своему обыкновению «выплескивала» на бумагу все проблемы и огорчения... ведь даже в то чудесное, яркое время, когда человеку почти четырнадцать, у него есть и проблемы, и огорчения, особенно если ему приходится подчиняться некой тете Элизабет Марри — требовательной и действующей из самых лучших побуждений, но не слишком чуткой. Иногда Эмили казалось, что, если бы не дневник, она взорвалась бы и разлетелась на мелкие кусочки, переполнившись дымом от горящего в душе пламени. Толстая, черная «книжка от Джимми» представлялась ей близким другом и надежным наперсником, которому можно было поведать рвущиеся наружу горячие мысли и пламенные чувства, слишком огнеопасные, чтобы рассказывать о них вслух какому-либо живому существу. Раздобыть в Молодом Месяце чистую записную книжку было непросто, так что, если бы не кузен Джимми, у Эмили, вероятно, никогда ни одной не появилось бы. Разумеется, тетя Элизабет не подарила бы ей записную книжку: на взгляд тети Элизабет, Эмили и так слишком много времени тратила «на свою глупую писанину»... а тетя Лора не осмеливалась пойти против воли тети Элизабет в этом вопросе — и более того, сама считала, что Эмили могла бы найти себе занятие получше. Тетя Лора была золотой женщиной, но кое-что оставалось за пределами ее понимания.

Зато кузен Джимми ничуть не боялся тети Элизабет, и, как только ему приходило в голову, что Эмили, вероятно, уже требуется новая «чистая книжка», эта книжка тут же появлялась, несмотря на осуждающие взгляды, которые бросала на него тетя Элизабет. В тот самый день он, несмотря на приближающуюся метель, съездил в Шрузбури только для того, чтобы привезти Эмили этот подарок. Так что Эмили в своей уютной комнате, освещенной ласковым, дружеским светом камина, была совершенно счастлива, несмотря на ветер, который завывал и хохотал в развесистых кронах больших деревьев в старой роще к северу от Молодого Месяца, гнал громадные, похожие на призраки снеговые вихри через знаменитый сад кузена Джимми, наметал сугроб над солнечными часами, так что их уже почти не было видно, и зловеще свистел в кронах Трех Принцесс — так Эмили всегда называла три высоких пирамидальных тополя у калитки в уголке сада.

«Я люблю метель в те дни, когда мне не нужно выходить из дома, — писала Эмили. — Мы с кузеном Джимми замечательно провели вечер, обдумывая, что и где посадим в нашем саду следующей весной, и выбирая по каталогу семена и саженцы. Там, где сейчас буря наметает самый большой сугроб, прямо за беседкой, мы собираемся разбить клумбу розовых астр, а «золотым человечкам»[2], которые спят и видят сны под четырьмя футами снега, хотим отвести место за кустами цветущего миндаля. Я люблю строить планы на лето, когда за окнами бушует вьюга. Тогда у меня возникает такое чувство, будто я одерживаю победу над чем-то гораздо более сильным, чем я, и одерживаю ее только благодаря тому, что обладаю рассудком, а буря всего лишь слепая, яростная стихия — страшная, но слепая. То же самое я чувствую, когда сижу здесь, уютно устроившись на оттоманке у моего собственного славного камелька, слушаю, как за стенами ревет шторм, и смеюсь над ним. А всёблагодаря тому, что больше сотни лет назад прапрадедушка Марри построил этот дом... и построил его на славу! Интересно, одержит ли кто-нибудь еще какую-нибудь победу через сотню лет благодаря тому, что оставлю или совершу на этой земле я? Эта мысль вдохновляет.

Я подчеркнула последнюю строчку не подумав. Мистер Карпентер говорит, что я чересчур часто подчеркиваю слова. Он говорит, что подчеркивание было навязчивой идеей у ранних викторианцев[3], и мне нужно избавляться от этой дурной привычки. И я, как только заглянула в словарь, решила, что непременно последую его совету, так как навязчивая идея — нечто не особенно приятное, хотя, похоже, и не такое скверное, как наваждение. Ну вот, опять подчеркивания! Но, мне кажется, в данном случае они уместны.

Я читала словарь целый час... пока это не показалось подозрительным тете Элизабет. Она высказала предположение, что было бы гораздо лучше, если бы я занялась вязанием: мне нужны новые чулки в резиночку. Объяснить, чем плохо так сосредоточенно изучать словарь, она, наверняка, не смогла бы, но в том, что это плохо, не сомневалась, поскольку у нее желания читать словарь никогда не возникает. А я люблю читать словарь. (Да, мистер Карпентер, здесь подчеркивание необходимо. Обычное «люблю» совершенно не выражает моих чувств!) В словах столько очарования. (На этот раз я поймала себя уже на первом слоге!) Само звучание некоторых из них — например, «завораживающий» или «таинственный» — приносит мне вспышку. (Ох, что же это я! Но я должна была подчеркнуть слово вспышка.Она не какое-нибудь заурядное явление. Она — самое необычное и чудесное во всей моей жизни. Когда она приходит, у меня такое чувство, словно передо мной распахнулась дверь в глухой стене и появилась возможность мельком заглянуть в... о да, прямо в рай.Снова подчеркивания! Ох, я понимаю, почему мистер Карпентер меня бранит! Я должна отучиться от этой привычки.)

Длинные, трудные слова никогда не бывают красивы... «инкриминировать»... «трудновоспитуемый»... «интернациональный»... «неконституционный». Они напоминают мне отвратительные громадные далии и хризантемы на цветочной выставке в Шарлоттауне, куда возил меня минувшей осенью кузен Джимми. Мы с ним не нашли в них ничего хорошего, хотя некоторые посетители считали их чудом красоты. Маленькие желтые хризантемы кузена Джимми, которые сияют, словно бледные сказочные звезды, на фоне еловой рощи в северо-западном углу сада, в сто раз красивее. Но я отклоняюсь от темы... еще одна дурная привычка, если верить мистеру Карпентеру. Он говорит, что я должна (подчеркивание на этот раз его!) учиться сосредотачиваться... еще одно длинное слово и ужасно некрасивое.

Но я с получила большое удовольствие от чтения словаря... гораздо большее, чем от вязания чулок в резиночку. Я очень хотела бы иметь пару (только одну) шелковых чулок. У Илзи их целых три. Теперь, когда отец ее полюбил, он покупает ей все, что она только захочет. Но тетя Элизабет утверждает, что шелковые чулки — это грешно. Не понимаю почему... неужели это более грешно, чем шелковые платья?

Кстати, о шелковых платьях, тетушка Джейни Милберн из Дерри-Понд — она никакая нам не родственница, просто все называют ее тетушкой — дала обет, что не наденет шелкового платья, пока весь языческий мир не обратится в христианство. Это очень благородно с ее стороны. Хорошо бы и мне стать такой же добродетельной, но я не могу... я слишком люблю шелк. Он такой роскошный, такой блестящий. Я хотела бы всегда одеваться в шелк, и если только смогу себе это позволить, то непременно буду постоянно его носить... хотя, вероятно, вспоминая о дорогой старой тетушке Джейни и необращенных язычниках, каждый раз буду испытывать угрызения совести. Однако пройдут годы, прежде чем я смогу позволить себе купить хотя бы одно шелковое платье — если такое вообще произойдет, — а пока я каждый месяц отдаю часть денег, вырученных за яйца от моих курочек, на зарубежные христианские миссии. (У меня теперь пять собственных курочек — все ведут свою родословную от серой несушки, которую Перри подарил мне на двенадцатилетие.) Но, если я когда-нибудь смогу купить то одно шелковое платье, я точно знаю, каким оно будет. Не черным, не коричневым, не темно-синим... все это разумные, практичные цвета, такие, какие всегда носят Марри из Молодого Месяца... ах, нет, нет! Мое платье будет из переливчатого шелка — голубого при одном свете, серебряного при другом, как небо в сумерки, когда видишь его мельком через разукрашенное морозными узорами оконное стекло — и чуть-чуть пены белых кружев, тут и там, как эти маленькие хлопья снега, липнущие к оконному стеклу. Тедди говорит, что нарисует меня в этом платье и назовет картину «Дева льдов»[4], а тетя Лора улыбается и говорит, ласково и снисходительно, тем тоном, который я терпеть не могу, даже когда им говорит тетя Лора.

— Зачем же тебе такое платье, Эмили?

Может быть, оно мне и ни к чему, но я чувствовала бы себя в нем так, словно оно часть меня... что оно выросло на мне, а не просто куплено и надето. Я хочу, чтобы одно такое платье было в моей жизни. А под ним шелковая нижняя юбка... и шелковые чулки!

У Илзи уже есть шелковое платье — ярко-розового цвета. Тетя Элизабет говорит, что доктор Бернли одевает Илзи как взрослую и слишком роскошно для маленькой девочки. Но ведь ему нужно загладить свою вину перед ней за все те годы, когда он совсем ее не одевал. (Разумеется, она не ходила нагишом... но вполне могла бы, если бы это зависело только от доктора Бернли. Заботиться о ее одежде приходилось другим людям.) Теперь он исполняет любое ее желание и дает ей во всем полную волю. Тетя Элизабет говорит, что это очень плохо для Илзи, но бывают моменты, когда я ей немного завидую. Я знаю, это нехорошо, но ничего не могу с собой поделать.

Доктор Бернли собирается следующей осенью послать Илзи в Шрузбури — в среднюю школу, а потом в Монреаль — учиться декламации. Вот почему я ей завидую... а вовсе не из-за шелкового платья. Я хотела бы, чтобы тетя Элизабет тоже позволила мне поехать на учебу в Шрузбури, но, боюсь, она никогда на это не согласится. Она считает, что за мной нужен глаз да глаз, так как когда-то моя мама убежала из дома. Но ей нечего бояться, что я убегу. Я решила никогда не выходить замуж. Я буду обручена с моим искусством.

Тедди очень хочет поехать в Шрузбури следующей осенью, но его мать тоже не соглашается его отпустить. Не то чтобы она опасалась, что он убежит, но просто потому, что горячо его любит и не в силах с ним расстаться. Тедди хочет стать художником, и мистер Карпентер говорит, что у него настоящий талант и что ему нужно непременно дать возможность учиться, но все боятся заговорить об этом с миссис Кент. Она маленькая женщина — ростом не выше меня, — тихая и робкая... однако все ее боятся. Я ужасно боюсь. Я всегда знала, что не нравлюсь ей — с того далекого дня, когда мы с Илзи впервые пришли в Пижмовый Холм поиграть с Тедди. Но теперь она меня ненавидит... я это ясно чувствую... ненавидит просто потому, что я нравлюсь Тедди. Для нее невыносимо сознавать, что ему нравится кто-то или что-то, кроме нее. Она ревнует даже к его рисункам. Так что у него мало надежды поехать в Шрузбури. А вот Перри едет. У него ни цента за душой, но он намерен учиться и одновременно зарабатывать на жизнь. Именно поэтому он считает, что ему лучше поехать в среднюю школу в Шрузбури, чем в шарлоттаунскую королевскую учительскую семинарию. В Шрузбури ему легче будет найти работу, да и снять жилье там дешевле.

— У этой старой скотины, моей тети Том, есть деньжата, — сказал он мне, — но она не даст мне ни гроша... если только... если только...

Тут он посмотрел на меня многозначительно.

Я покраснела — просто потому, что не могла не покраснеть, и тут же рассердилась на себя за то, что краснею, и на Перри... потому что он упомянул о том, о чем я слышать не желаю... о том давнишнем случае, когда его тетя Том встретила меня в роще Надменного Джона и напугала почти до смерти, потребовав, чтобы я пообещала выйти замуж за Перри, когда мы вырастем — только в таком случае она даст ему образование. Я никогда никому не рассказывала об этом... мне было стыдно... никому, кроме Илзи, а она сказала:

— Старая тетя Том захотела, чтобы Перри получил в жены не кого-нибудь, а одну из Марри! Надо же такое придумать!

При этом Илзи ужасно сурово обращается с Перри и то и дело с ним ссорится по таким поводам, которые у меня вызывают лишь улыбку. Вот только один пример. Перри никак не может допустить, чтобы кто-то хоть в чем-то его превзошел. Когда на прошлой неделе мы были на вечеринке у Эми Мур, ее дядя рассказал нам историю о каком-то поразительном теленке с тремя ногами, которого ему довелось увидеть, и Перри тут же заявил:

— О, это просто ерунда по сравнению с уткой, которую я однажды видел в Норвегии.

(Перри действительно был в Норвегии. В детстве он везде плавал со своим отцом, морским капитаном. Но я не верю ни единому его слову про эту утку. Нет, он не лгал... он просто фантазировал. Дорогой мистер Карпентер, я не могу обойтись без подчеркиваний!)

Если верить Перри, у этой утки были четыре ноги — две, там где должны быть ноги у обычной утки, и две на спине. Когда она уставала ходить на паре обычных ног, она переворачивалась на спину и ходила на другой паре!

Перри рассказал свою байку с серьезным лицом, и все смеялись, а дядя Эми сказал: «Встань с головы на ноги, Перри!» Но Илзи пришла в ярость и всю дорогу домой не желала с ним разговаривать. Она сказала, что он выставил себя дураком, пытаясь «пустить пыль в глаза» такой глупой историей, и что ни один джентльмен так не поступил бы.

Перри возразил:

— Пока я никакой не джентльмен, а всего-навсего батрак, но когда-нибудь, мисс Илзи, я буду более тонным джентльменом, чем любой, с которым вы знакомы.

— Джентльменами, — с раздражением заявила Илзи, — родятся. Ими не становятся.

Илзи почти избавилась от своей прежней привычки «обзываться» всякий раз, когда ссорится с Перри или со мной, зато привыкает говорить жестокие, язвительные слова. Они гораздо обиднее всякой брани, но меня не ранят... всерьез... или надолго... так как я знаю, что эти слова у нее лишь на языке, а на самом деле любит меня так же глубоко, как я люблю ее. Но Перри говорит, что они стоят у него колом в горле. Так что Илзи и Перри не говорили друг с другом всю дорогу домой, а на следующий день Илзи снова напустилась на него из-за того, что он неграмотно говорит и не встает, когда в комнату входит женщина.

— Разумеется, трудно ожидать от тебя любезности по отношению к даме, — сказала она самым язвительным тоном, — но уж для того чтобы научить тебя грамматике, мистер Карпентер сделал все, что мог.

Перри не ответил ей ни слова, но обернулся ко мне и попросил:

— Не могла бы ты говорить мне о моих недостатках? Я не против того, чтобы этим занялась ты... ведь мириться с ними, когда мы вырастем, придется тебе, а не Илзи.

Он сказал это, чтобы досадить Илзи, но еще больше досадил мне, так как намекнул на то, что было и останется запретной темой. Так что мы обе два дня с ним не разговаривали, и он сказал, что с удовольствием отдохнул от нападок Илзи.

Перри не единственный, кто осрамился перед гостями в Молодом Месяце. Я сама краснею, вспоминая, какую ужасную глупость сказала вчера вечером. У нас в доме проходило собрание дамского благотворительного общества, и тетя Элизабет устроила ужин, на который пригласила и мужей всех дам-благотворительниц. Мы с Илзи подавали блюда гостям, сидевшим за столом, который был накрыт в кухне, так как в столовой стол оказался недостаточно длинным. Сначала было очень интересно, а потом, когда всю еду и напитки разнесли, стало немного скучно, и я, стоя у окна и глядя в сад, начала сочинять в уме стихи. Я так увлеклась, что забыла обо всем на свете, а потом вдруг услышала, как тетя Элизабет произнесла: «Эмили», — очень резко, а затем указала мне взглядом на мистера Джонсона, нашего нового священника. Я смутилась, схватила чайник и воскликнула:

— Ах, мистер Чай, налить вам еще Джонсона?

Все расхохотались; тетя Элизабет выглядела раздосадованной, тетя Лора смущенной, а я была готова от стыда сквозь землю провалиться. И потом я никак не могла уснуть — все думала об этом. Странно, но я думаю, мне было более неприятно и стыдно, чем если бы я действительно сделала что-то нехорошее. Здесь, разумеется, проявилась «гордость Марри», и, вероятно, это очень грешно. Иногда у меня возникают опасения, что тетя Рут Даттон все же права в своем мнении обо мне.

Нет, она не права!

Но традиции Молодого Месяца требуют, чтобы наши женщины умели с честью выйти из любого трудного положения и всегда оставались любезными и обходительными. А какая уж тут любезность и обходительность, если новому священнику задают такой вопрос? Я уверена, он будет вспоминать об этом всякий раз, когда увидит меня, и я всегда буду смущенно ежиться под его взглядом.

Впрочем, теперь, когда я написала об этом в моем дневнике, я уже не так глубоко страдаю из-за случившегося. Ничто, после того как оно описано на бумаге, не кажется столь же значительным или ужасным — а также, увы, столь же прекрасным или возвышенным, — как тогда, когда существовало лишь в мыслях и чувствах. Кажется, что все теряет свое значение прямо в тот самый момент, когда начинаешь описывать происходящее словами. Даже та поэтическая строка, которую я сочинила, перед тем как задать свой нелепый вопрос, кажется далеко не такой красивой сейчас, когда я записываю ее:

Где ночь на бархатных стопах идет бесшумно...

 Эта строка уже не та. Кажется, она лишилась какой-то первоначальной свежести. Однако, когда я стояла там, за спинами всех этих болтающих, жующих людей и видела темноту, неслышно крадущуюся по холмам и через сад, словно прекрасная женщина, облаченная в густые тени, с глазами-звездами, ко мне пришла вспышка, и я забыла обо всем, кроме желания передать в словах моего стихотворения хотя бы часть открывшейся мне красоты. Когда эта строка пришла мне в голову, мне казалось, что ее сочинила совсем не я... казалось, Нечто пытается говорить через меня... и строка была такой восхитительной именно благодаря этомуНечто... но теперь, когда Нечто ушло, слова кажутся невыразительными и глупыми, а картина, которую я пыталась нарисовать с их помощью, не такой уж и чудесной.

Ах, если бы я только могла выразить словами то, что я вижу! Мистер Карпентер говорит: «Старайся... старайся... продолжай... слова — твой инструмент... сделай их своими послушными рабами... пока они не скажут за тебя то, что ты хочешь выразить в них». Он прав... и я стараюсь... но мне кажется, что есть что-то выше слов... любых слов... всех слов... что-то такое, что всегда ускользает от тебя, когда ты пытаешься схватить его... но все же оставляет в твоей руке то, чего ты не имел бы, если бы не потянулся за ним.

Мне вспоминается один из дней прошлой осени, когда мы с Дином пошли за Отрадную Гору, в леса — там растут по большей части ели, но есть один уголок, где стоят великолепные старые сосны. Мы сели под ними, и Дин читал мне отрывки из романа «Певерил Пик»[5] и стихи Скотта, потом он взглянул вверх, в длинные, пушистые ветви и сказал:

— В соснах говорят боги... боги старых северных стран... боги древних саг викингов. Ты знаешь эти строки Эмерсона, Звезда?

И он процитировал вот эти два четверостишия... с тех пор я помню и люблю их.

Голоса богов в дыханьи нагорья

И в дрожащих ветвях сосны,

И полнится старый берег моря

Их речами средь тишины.


И поэт, что одно случайное слово

Из речей тех услышит ясно,

Выше смертных своих собратьев

И вечность ему подвластна.[6]

 О, это «случайное слово» и есть то самое Нечто, вечно ускользающее от меня. Я всегда вслушиваюсь с надеждой... хоть и знаю, что мне никогда его не услышать... мой слух не настроен на него... но я уверена, что иногда до меня доносится его слабое, далекое эхо... и даже оно приводит меня в мучительный, похожий на боль, восторг... и в отчаяние — мне никогда не перевести его красоту на язык известных мне слов.

И все же очень жаль, что я выставила себя такой дурочкой сразу после этого чудесного переживания.

Если бы я просто сновала туда и сюда за спиной мистера Джонсона на таких же «бархатных стопах», как сама темнота, и любезно налила ему чаю из серебряного чайника прабабушки Марри, как женщина-ночь наливает сумрак в белую чашу долины Блэр, тетя Элизабет была бы довольна мной куда больше, чем если бы я сумела написать самое чудесное в мире стихотворение.

А вот кузен Джимми совсем не такой. Сегодня вечером, после того как мы разобрались с каталогом семян, я прочитала ему мое стихотворение, и он нашел его очень красивым. (Он не знает, насколько оно уступает по красоте тому, что я видела мысленным взором.) Кузен Джимми сам сочиняет стихи. В некоторых отношениях он очень даже умный. Но в других — там, где нужен его мозг, который пострадал, когда тетя Элизабет толкнула его в наш колодец, — он ничто... просто пустота. Так что люди называют его дурачком, а тетя Рут осмеливается утверждать, что у него не хватит ума, чтобы отогнать кошку от сливок. И все же, если собрать вместе все, что есть в нем разумного, нет во всем Блэр-Уотер ни одного человека (включая мистера Карпентера), который мог бы с ним сравниться... Беда лишь в том, что невозможно собрать вместе все это разумное — всегда остаются те самые пустоты. Но я люблю кузена Джимми и не боюсь его даже тогда, когда он порой становится странным. Все остальные боятся — даже тетя Элизабет, хотя, возможно, у нее это не страх, а угрызения совести, — все, кроме Перри. Перри всегда похваляется тем, что ничего не боится и даже не знает, что такое страх. Я думаю, это просто великолепно. Как мне хотелось бы стать такой бесстрашной! Мистер Карпентер говорит, что страх отвратителен и является истинной причиной почти всего зла и ненависти в мире.

— Отбрось страх, девочка, — говорит он, — изгони его из своего сердца. Страх — признание слабости. То, чего ты боишься, сильнее тебя, или тебе кажется, что оно сильнее, а иначе ты его не боялась бы. Вспомни, что ты учила из Эмерсона: «Всегда делай то, что ты боишься сделать»[7].

Но это «благое пожелание», как говорит Дин, и мне не верится, что я когда-нибудь смогу исполнить его. Если честно, то я боюсь очень многих вещей, но людей, которые внушают мне настоящий страх, только двое: миссис Кент и безумный мистер Моррисон. Я ужасно боюсь мистера Моррисона и думаю, его боятся почти все. Его дом находится в Дерри-Понд, но он почти никогда там не живет: он постоянно бродит по округе в поисках своей покойной жены. Его молодая жена умерла много лет назад, спустя всего лишь несколько недель после свадьбы, и с тех пор он не в своем уме. Он уверяет всех, что она не умерла, а только заблудилась и что когда-нибудь он ее непременно найдет. Он состарился и сгорбился за то время, что ищет ее, но для него она по-прежнему молода и прекрасна.

Он забрел как-то раз прошлым летом в Молодой Месяц, но в дом не зашел... только заглянул в кухню и печально спросил: «Энни здесь?» В тот день он был довольно тих, но иногда ведет себя очень буйно. Он говорит, что всегда слышит, как Энни зовет его... что ее голос летит впереди него — всегда впереди, как мое «случайное слово». Лицо у него морщинистое и иссохшее, и он похож на старую-престарую обезьяну. Но что внушает мне наибольшее отвращение, так это его правая рука: она вся темно-красного цвета — родимое пятно. Не знаю почему, но эта рука вызывает у меня ужас. Я не вынесла бы ее прикосновения. А иногда он посмеивается про себя — совершенно ужасно. Единственное живое существо, к которому он, похоже, привязан, — его старая черная собака, которая везде ходит с ним. Говорят, что он никогда не попросит никакой еды для себя самого: если люди не предложат ему поесть, он будет ходить голодный, но готов побираться ради своей собаки.

 Ох, я ужасно его боюсь и была очень рада, что он не зашел в дом в тот день. Тетя Элизабет посмотрела ему вслед, когда он уходил с развевающимися по ветру длинными седыми волосами, и сказала:

— Фэрфакс Моррисон был когда-то привлекательным, умным молодым человеком с блестящими перспективами. Что ж, неисповедимы пути Господни.

— Именно поэтому они так интересны, — сказала я.

Но тетя Элизабет нахмурилась и велела мне не кощунствовать — она всегда так говорит, когда я скажу что-нибудь о Боге. Не могу понять почему. И беседовать о Боге нам с Перри она тоже не разрешает, хотя Перри действительно очень интересуется Богом и хочет все о Нем узнать. Однажды в воскресенье после обеда я рассказывала Перри, каков, по моему мнению, Бог, а тетя Элизабет услышала и назвала мои речи возмутительными.

Но это неправда! Беда в том, что у тети Элизабет свой Бог, а у меня свой — вот и все. Думаю, у каждого свой собственный Бог. Бог тети Рут, например, наказывает ее врагов — насылает на них «кары». Мне кажется, что больше ей от Него почти никакой пользы. А Джиму Козгрейну Бог нужен, чтобы призывать его в свидетели, когда нужно в чем-нибудь заверить слушателей. Но тетушка Джейни Милберн ходит во свете лица своего Бога каждый день и сама сияет этим светом[8].

Ну вот, я написала все это и облегчила душу, а теперь собираюсь лечь спать. Я знаю, что «транжирю слова » в моем дневнике — еще один из моих литературных недостатков, по мнению мистера Карпентера.

— Ты попусту тратишь слова, негодница... ты расточаешь их чересчур щедро. Экономия и сдержанность — вот, что тебе нужно.

Он, конечно, прав, и в моих сочинениях и рассказах я стараюсь на практике следовать всему, что он мне проповедует. Но в моем дневнике, которого никто, кроме меня, не видит и никогда не увидит (до моей смерти), мне приятно дать себе волю.

********

Эмили взглянула на последнюю свечу... та уже почти догорела. Никакой надежды получить еще одну в этот вечер не было: правила тети Элизабет оставались так же незыблемы, как законы мидян и персов[9]. Эмили убрала свой дневник в маленький застекленный шкафчик на каминной полке, прикрыла догорающие в камине угли золой, разделась и задула свечу. Комната медленно наполнилась слабым, призрачным светом снежной ночи, который заливает мир, когда за несущимися по небу облаками стоит полная луна. И в ту самую минуту, когда Эмили была готова влезть в свою высокую черную кровать, к ней неожиданно пришло вдохновение... Замечательная новая идея для рассказа! Она неуверенно поежилась: в комнате становилось холодно. Но идея никак не желала отступать. Эмили просунула руку между периной и сенным матрасом и извлекла оттуда огарок, припрятанный именно на такой крайний случай.

Разумеется, так поступать ей не следовало. Но я ведь никогда никого не уверяла и не стану уверять, будто Эмили была образцовым ребенком. О правильных детях книг не пишут. Такие произведения были бы столь скучны, что никто не захотел бы их читать.

Она зажгла огарок, натянула чулки, надела теплый жакет, достала еще одну не до конца заполненную «книжку от Джимми» и принялась писать при свете единственной неровно горящей свечи, создающей бледный оазис света среди теней комнаты. В этом оазисе Эмили усердно писала, склонив черную головку над своей книжкой, пока другие обитатели Молодого Месяца крепко спали. Ночные часы летели незаметно; холод пробирал ее до костей, у нее начался писчий спазм, но она совершенно не сознавала этого. Ее глаза горели... щеки пылали... слова шли, словно отряды послушных духов, на зов ее пера. Когда наконец ее огарок с шипением и брызгами догорел в маленьком озерце растопленного сала, она снова, вздрогнув, со вздохом вернулась к действительности. Часы показывали два, и она очень устала и замерзла, но все же закончила свой рассказ, и он был лучшим из всего, что она когда-либо написала. Она влезла в свое холодное гнездышко с ощущением свершения и победы оттого, что не дала угаснуть своему творческому порыву, и заснула под колыбельную затихающей бури.


Глава 2

Зеленая юность


Эта книга ни целиком, ни большей частью не будет состоять из фрагментов дневника Эмили, но, чтобы связно рассказать о событиях, которые, хоть и не заслуживают отдельной главы в моем повествовании, очень важны для правильного понимания ее личности и окружения, я намерена и дальше цитировать их. К тому же, если под рукой такой богатый материал, почему бы его не использовать? Дневник Эмили, при всей юношеской незрелости суждений и обилии подчеркиваний, дает представление о ее характере, творческом воображении и склонности к самоанализу в пору ее четырнадцатой весны лучше любого, даже наиболее сочувственно настроенного биографа. Так что давайте еще раз бросим взгляд на пожелтевшие страницы старой «книжки от Джимми», когда-то исписанные в «эркере» Молодого Месяца.

********

«15 февраля, 19~

Я решила каждый день отмечать в моем дневнике все мои хорошие и плохие поступки. Мне очень нравится эта идея, которую я почерпнула из одной книги. Я намерена писать обо всем как можно более честно. Разумеется, писать о хороших поступках будет легко, а вот о плохих — не очень.

Сегодня я совершила только один плохой поступок... то есть только один, который я считаю плохим. Я надерзила тете Элизабет. Ей показалось, что я слишком долго мою посуду. А я и не предполагала, что надо куда-то спешить, и сочиняла рассказ под названием «Тайна мельницы». Тетя Элизабет посмотрела сначала на меня, потом на часы и сказала препротивным тоном:

— Не доводится ли тебе, Эмили, сестрой улитка?

— Нет! Мне улитки не родня, — сказала я высокомерно.

Дерзкими были не сами слова, а мой тон. И я хотела, чтобы они прозвучали дерзко. Я была очень сердита — язвительные речи всегда меня раздражают. Потом я очень пожалела, что вышла из себя... но пожалела лишь потому, что это было глупо и некрасиво, а не потому, что это плохо. Так что, вероятно, настоящего раскаяния с моей стороны не было.

Что же до хороших поступков, то их я совершила сегодня целых два. Я спасла две маленькие жизни. Задира Сэл поймала бедного дрозда-рябинника, а я отобрала его у нее. Он улетел довольно бодро и чувствовал себя — в этом я уверена — удивительно счастливым. А потом я спустилась в подвал и нашла в кладовой мышку с зажатой в мышеловке лапкой. Бедняжка лежала, вконец обессиленная безуспешными попытками освободиться и с таким выражением тоски в маленьких черных глазках. Я не могла этого вынести и тут же ее освободила. Она ухитрилась убежать довольно ловко, несмотря на свою поврежденную лапку. Впрочем, я не совсем уверена, был ли хорошим этот поступок. Я знаю, что он был хорошим с точки зрения мышки, но как оценила бы его тетя Элизабет?

Сегодня вечером тетя Лора и тетя Элизабет перечитали и сожгли целую коробку старых писем. Они читали их вслух и обсуждали, пока я сидела в углу и вязала себе чулки. Письма были очень интересные, и я узнала о Марри много такого, чего не знала прежде. Я чувствую, что принадлежать к такой семье поистине восхитительно. Неудивительно, что люди в Блэр-Уотер называют нас «избранным народом»... хотя они при этом не имеют в виду ничего лестного. Я чувствую, что должна быть достойна традиций моей семьи.

Сегодня я получила длинное письмо от Дина Приста. Эту зиму он проводит в Алжире. В письме сказано, что он вернется в апреле и намерен провести лето у своей сестры, миссис Эванс. Я так рада! Это будет великолепно — иметь возможность все лето видеть его в Блэр-Уотер. Ни с кем у меня не бывает таких увлекательных разговоров, как с Дином. Он самый приятный и самый интересный из всех пожилых людей, каких я знаю. Правда, тетя Элизабет, утверждает, что он эгоистичен, как все Присты. Но, надо признать, она вообще не любит Пристов. И она всегда называет его Кривобоком, что почему-то режет мне слух. У Дина в самом деле одно плечо чуть выше другого, но ведь это не его вина. Я однажды сказала тете Элизабет, что предпочла бы, чтобы она не называла так моего друга, но она ответила:

— Не я дала это прозвище твоему другу, Эмили. Кривобоком его всегда называют его собственные родственники. Присты не отличаются особой деликатностью!

Тедди тоже получил от Дина письмо и книгу «Жизнеописания великих художников» — о Микеланджело, Рафаэле, Веласкесе, Рембрандте, Тициане[10]. Он говорит, что не решается читать ее в присутствии матери... иначе она непременно сожжет книгу. Я уверена, что если бы Тедди только получил возможность учиться, то стал бы не менее великим художником, чем те, о которых сейчас читает.

********

18 февраля, 19~

Я чудесно провела сегодняшний вечер: гуляла после школы в одиночестве по дорожке вдоль ручья в роще Надменного Джона. Кремовое солнце висело низко над горизонтом, а снег был удивительно белым, и тени на нем такие тонкие и голубые. Мне кажется, что нет ничего красивее теней деревьев. А когда я вышла в сад, моя собственная тень оказалась очень забавной... такой длины, что протянулась через весь сад. Я тут же сочинила стихотворение, в котором были такие строчки:

Будь мы ростом с наши тени,

Как бы тени подросли?

 Я думаю, это очень глубокая мысль.

Сегодня вечером я писала рассказ. Тетя Элизабет знала, чем я занята, и была очень недовольна. Она отчитала меня за пустую трату времени. Но это время вовсе не было потрачено впустую. Я росла в это время... я знаю, что это так. И было что-то в некоторых из написанных мной фраз, что мне очень понравилось. «Меня пугает серость леса» — чрезвычайно удачная строчка. И вот эта тоже: «Белая и величественная, шла она по темному лесу, словно луч луны". Думаю, это звучит весьма изысканно. Однако мистер Карпентер говорит, что всякий раз, когда мне случится написать что-нибудь особенно изысканное, я должна немедленно это вычеркнуть. Но ох... не могу я это вычеркнуть... во всяком случае, пока. Странно, что, как правило, месяца через три после того, как мистер Карпентер велит мне что-нибудь вычеркнуть, я соглашаюсь с ним и стыжусь того, что написала. Сегодня он особенно безжалостно раскритиковал мое сочинение. Все в нем пришлось ему не по вкусу.

— Три увы в одном абзаце! Да будь оно только одно, и то показалось бы лишним в наши дни! «Более непреодолимый»... Эмили, ради всего святого, пиши по-английски! Такие фразы непростительны!

Тут он был прав. Я сама поняла это, и стыд, словно алая волна, залил меня с головы до пят. Затем, исправив синим карандашом почти каждое предложение, и высмеяв почти все мои утонченные выражения, и найдя недостатки в строении большинства моих фраз, и заявив мне, что я слишком люблю «умствовать» во всей моей писанине, он отшвырнул тетрадку в сторону, схватился за волосы и простонал:

— Где уж тебе писать! Бери ложку, девчонка, и учись варить!

Затем он удалился, большими шагами, бормоча «проклятья, не громкие, но страшные»[11]. Я подобрала мое бедное сочинение, не испытывая особенной печали. Готовить я уже умею и немного разобраться в характере мистера Карпентера тоже успела. Чем лучше мои сочинения, тем яростнее он их критикует. Так что это сочинение оказалось, должно быть, совсем неплохим. Но он так сердится и досадует, когда видит, где я могла бы написать еще лучше, но не написала... из-за собственной беспечности, лени или равнодушия — так он думает. А он не выносит людей, которые могли бы сделать что-то лучше и не сделали. И он не стал бы уделять столько времени моим сочинениям, если бы не надеялся, что со временем я смогу добиться успеха.

Тетя Элизабет неодобрительно относится к нашему новому священнику, мистеру Джонсону. Она считает, что его теологическая система не может считаться здравой. В своей проповеди в прошлое воскресенье он сказал, что в буддизме есть нечто хорошее.

— Этак он скоро найдет что-нибудь хорошее и в папизме, — с негодованием заявила тетя Элизабет за обеденным столом.

Но, возможно, в буддизме все же есть что-то хорошее. Надо будет обязательно спросить об этом Дина, когда он вернется домой.

********

2 марта, 19~

Сегодня мы все были на похоронах — умерла старая миссис Сара Пол. Я люблю ходить на похороны. Но, когда я сказала об этом вслух, тетя Элизабет взглянула на меня с ужасом, а тетя Лора воскликнула: «О, Эмили, дорогая, что ты!» Мне, пожалуй, даже нравится шокировать тетю Элизабет, но всегда бывает неловко, если случается чем-нибудь встревожить тетю Лору... она такая милая... так что я объяснила... вернее, попыталась объяснить. Порой бывает очень трудно что-нибудь объяснить тете Элизабет.

— Похороны всегда интересны, — сказала я. — И к тому же забавны.

Боюсь, что этими словами я лишь подлила масла в огонь. Но ведь тетя Элизабет не хуже меня знает, что было забавно смотреть на некоторых из родственников миссис Пол, которые ссорились с ней годами и ненавидели ее — хоть она и мертва, надо сказать, что при жизни ее нельзя было назвать приятной особой!— сидели, прижав платки к глазам и притворялись, будто плачут. И я отлично знала, о чем каждый из них думал в это время. Джейк Пол пытался угадать, не получит ли он хоть что-нибудь по завещанию от старой карги... а Элис Пол, которая не могла даже рассчитывать ни на какое наследство, очень надеялась, что и Джейку ничего не достанется. Ее такой исход вполне удовлетворил бы. А жена Чарлза Пола думала, как скоро после похорон можно будет приступить к переделке дома, чтобы это не выглядело неприлично — она давно настаивала на этой переделке, но миссис Сара Пол была против. А тетушка Мин беспокоилась, хватит ли пирожков с мясом на такую ораву дальних родственников — она никак не ожидала, что их столько приедет, и совсем не хотела никого из них видеть. А Лизетта Пол пересчитывала присутствующих и была очень раздражена, так как народу собралось меньше, чем на похороны жены Генри Листера, которые состоялись на прошлой неделе. Когда я сказала обо всем этом тете Лоре, она серьезно ответила:

— Быть может, Эмили, все это правда, — (она прекрасно знала, что это так!), — но почему-то представляется не совсем... приличным для такой молодой девушки, как ты... быть... э-э-э... короче, замечать такие вещи.

Однако, я не могу не замечать их. Милая тетя Лора всегда так жалеет людей, что не замечает их забавных черт. Но на похоронах я видела и другое. Я видела, что маленький Зак Фритц, которого миссис Пол усыновила и к которому была очень добра, совершенно убит горем и что Марте Пол очень горько и стыдно вспоминать о своей давней жестокой ссоре с миссис Пол... а еще я видела, что лицо самой миссис Пол, такое вечно недовольное и сердитое при жизни, в гробу стало умиротворенным, величественным и даже красивым... словно Смерть наконец принесла ей удовлетворение.

Да, похороны — это действительно интересно.

********

5 марта, 19~

Сегодня идет легкий снежок. Мне нравится смотреть, как снег летит косыми полосами на фоне темных деревьев.

Мне кажется, что я сделала сегодня доброе дело. Сегодня к нам приходил Джейсон Мерроубай — помогал кузену Джимми пилить дрова... и я видела, как он украдкой зашел в свинарник и сделал пару глотков из бутылки виски. Но я никому об этом ни слова не сказала. Вот это и был мой хороший поступок.

Возможно, мне следовало сказать об этом тете Элизабет, но, если бы я сказала, она никогда его больше не наняла бы, а ему, чтобы обеспечить его несчастную жену и детей, нужна любая работа, какую только можно получить. Я нахожу, что не всегда легко решить, хороши твои поступки или плохи.

********

20 марта, 19~

Вчера тетя Элизабет очень рассердилась, так как я не захотела написать некролог в стихах для старого Питера Дегира, умершего на прошлой неделе. Миссис Дегир пришла к нам в Молодой Месяц и обратилась ко мне с такой просьбой. Я не захотела... и даже пришла в негодование. Я чувствовала, что такой некролог на заказ стал бы профанацией моего искусства... хотя, разумеется, я не сказала этого миссис Дегир. Во-первых, ей было бы неприятно, а во-вторых, она скорее всего не поняла бы, что я имею в виду. Даже тетя Элизабет не поняла меня, когда после ухода миссис Дегир я попыталась объяснить причины моего отказа.

— Ты пишешь кучу чепухи, которая никому не нужна, — сказала она. — Думаю, один раз ты вполне могла бы написать и нечто нужное. Это доставило бы удовольствие бедной старой Мэри Дегир. «Профанация твоего искусства» — надо же такое выдумать! Если уж ты хочешь что-то объяснить, Эмили, почему не говорить дельно?

Я стала «говорить дельно».

— Тетя Элизабет, — продолжила я серьезно, — ну как могла бы я написать для нее этот некролог в стихах? Я не могу написать неправду ради того, чтобы доставить кому-то удовольствие. А о старом Питере Дегире, как вы сами знаете, нельзя сказать ничего такого, что было бы одновременно и хорошим, и правдивым!

Тетя Элизабет прекрасно это знала, но все равно, услышав мои слова, пришла в замешательство, и ее недовольство лишь усилилось. Она так меня рассердила, что я поднялась к себе в комнату и написала некролог в стихах о Питере, исключительно для своего собственного удовольствия. А это, действительно, большое удовольствие написать правдивый некролог о том, кто тебе не нравится. Не то чтобы я испытывала особую неприязнь к Питеру Дегиру — я просто презирала его, как все остальные. Но тетя Элизабет меня разозлила, а я, когда разозлюсь, могу писать очень язвительно. И тут я снова почувствовала, как моей рукой водит Нечто... но совсем другое Нечто... какое-то злое, язвительное Нечто, которому доставляет удовольствие высмеивать бедного, ленивого, нерадивого, неумелого, глупого старого ханжу Питера Дегира. Мысли, слова, рифмы — все, казалось, явилось само собой, пока Нечто посмеивалось про себя.

Я решила, что стихотворение вышло очень остроумным, и не смогла противиться искушению взять его сегодня с собой в школу и показать мистеру Карпентеру. Я предполагала, что ему понравится... и думаю, ему действительно понравилось — отчасти, но, прочитав стихи, он отложил листок в сторону, взглянул на меня и сказал:

— Есть, я полагаю, нечто приятное в том, чтобы писать сатиры на неудачников. Бедный старый Питер был неудачником... а теперь он мертв... и Создатель, возможно, окажется милосерден к нему... но не его ближние. Когда я умру, Эмили, ты будешь так же язвительно писать обо мне? У тебя талант на такие вещи... о да, ты проявила его здесь... написано очень остроумно. Ты способна живописать слабости, глупости, изъяны человека с блеском, совершенно необыкновенным — для девочки твоего возраста. Но... стоит ли заниматься этим, Эмили?

— Нет... нет, — пробормотала я. Мне было так стыдно и горько, что захотелось убежать и расплакаться. Я пришла в ужас оттого, что мистер Карпентер думает, будто я когда-нибудь смогу написать такое о нем — после всего, что он для меня сделал.

— Вот именно. Не стоит, — сказал мистер Карпентер. — В жизни есть место для сатиры... существуют пороки, которые можно только выжечь каленым железом... но предоставь это занятие гениям. Лучше исцелять, чем причинять боль. Нам, неудачникам, это хорошо известно.

— О, мистер Карпентер!— начала я. Я хотела сказать, что его никак нельзя считать неудачником... я хотела сказать так много... но он мне не позволил.

— Ну, ну, не будем больше говорить об этом, Эмили. Когда я умру, скажи: «Он был неудачником, и никто не понимал это глубже и не страдал от этого больше, чем он сам». Будь милосердна к неудачникам, Эмили. Высмеивай пороки, если тебе это нужно... но жалей слабости.

Он ушел и вскоре позвал всех в класс. Я до сих пор чувствую себя несчастной и думаю, что сегодня не усну. Но, здесь и сейчас, я — со всей торжественностью — даю в моем дневнике следующий обет: отныне мое перо будет исцелять, но не ранить. И я подчеркиваю эти слова — что бы там ни говорилось о привычках ранних викторианцев, — потому что пишу чрезвычайно серьезно.

Впрочем, я не разорву листок с этим стихотворением... я не могу на это решиться... оно действительно слишком хорошо написано, чтобы его уничтожить. Я убрала его в мой «литературный буфетик» на каминной полке, чтобы иметь возможность перечитать иногда для собственного удовольствия. Но я никогда никому его не покажу.

Ах, как мне жаль, что я причинила боль мистеру Карпентеру!

********

1 апреля, 19~

Сегодня меня ужасно рассердили слова, сказанные о Блэр-Уотер одной приезжей дамой. Когда я зашла на почту, там был мистер Алек Сойер с супругой. Они постоянно живут в Шарлоттауне, и миссис Сойер очень красива, и модно одевается, и держится покровительственно. Я услышала ее слова, обращенные к мужу: «И как только могут коренные жители этого сонного местечка жить здесь годами? Я сошла бы с ума. Здесь никогда ничего не происходит».

Мне очень захотелось просветить ее насчет Блэр-Уотер. Я могла бы высказаться весьма язвительно. Но, разумеется, Марри никогда не устраивают публичных скандалов. А потому я удовлетворилась тем, что очень холодно поклонилась ей в ответ на ее приветствие и величественно прошествовала мимо. Я услышала, как мистер Сойер спросил: «Кто эта девушка?» и миссис Сойер ответила: «Должно быть, это молоденькая Старр... у этой кокетливой кошечки типичная манера всех Марри вскидывать голову».

«Здесь никогда ничего не происходит»... Надо же такое сказать! Да здесь все время что-нибудь происходит... что-нибудь совершенно потрясающее. Я думаю, жизнь здесь в высшей степени увлекательна. У нас всегда найдется немало такого, над чем можно посмеяться, из-за чего поплакать, о чем поговорить.

Взять хотя бы все, что происходило в Блэр-Уотер в последние три недели — тут смешались комедия и трагедия. Джеймс Бакстер вдруг перестал разговаривать с женой, и никто не знает почему.Она тоже не знает, бедняжка, и вся исстрадалась из-за этого. Старый Адам Гиллиан, всю жизнь ненавидевший всяческое притворство, умер две недели назад, и последними его словами были: «Смотрите у меня! Никаких завываний и хлюпанья носом на моих похоронах!» Так что никто не завывал и не хлюпал носом. Ни у кого и не было такого желания, а так как он прямо все это запретил, никто не стал притворяться. Никогда еще не было в Блэр-Уотер таких веселых похорон. Мне довелось видеть куда более меланхоличные свадьбы — такие, как, например, свадьба Эллы Брайс. Причиной ее печали стало то, что она, наряжаясь, забыла надеть белые туфельки и спустилась в гостиную в старых, линялых домашних тапочках с дырками на пальцах. Разговоров это вызвало множество — ничуть не меньше, если бы она вышла в гостиную и на ней вообще ничего не было надето. Бедная Элла проплакала из-за этого весь свадебный ужин.

Старый Роберт Скоуби и его единокровная сестра поссорились, после того как прожили вместе тридцать лет душа в душу — хотя те, кто их знает, уверяют, будто она очень сварливая женщина. Никакие ее слова или поступки не могли вывести Роберта из себя, но недавно под вечер в доме остался после ужина только один пончик, а Роберт очень любит пончики. Он убрал пончик в кладовую, чтобы съесть перед сном, но, когда пришел за ним, обнаружил, что Матильда его съела. Он впал в ярость, дернул ее за нос, обозвал дьяволицей и велел убираться из его дома. Так что она перебралась к своей сестре в Дерри-Понд, а Роберт собирается жить бобылем. Ни один из них никогда не простит другого — все Скоуби злопамятны, — и ни один никогда больше не будет ни счастлив, ни доволен.

А Джордж Лейк, возвращаясь домой из Дерри-Понд в один из лунных вечеров — это было недели две назад, — неожиданно увидел, что рядом с его тенью по освещенному луной снегу бежит другая, очень черная тень. А не было совсем ничего такого, что могло бы отбрасывать эту тень! Он бросился к ближайшему дому, полумертвый от страха, и говорят, что ему уже никогда не оправиться от такого испуга.

Это самое сенсационное событие из всех, что произошли за последние три недели. Я пишу о нем и содрогаюсь. Джордж, должно быть, ошибся. Но он правдивый человек и никогда не пьет. Право, не знаю, что и думать.

Арминьес Скоуби очень скуп и всегда сам покупает шляпки для своей жены, чтобы она не потратила на них слишком много. Во всех магазинах Шрузбури об этом знают и потешаются над ним. Когда на прошлой неделе он зашел к Джоунзу и Маккаллуму за новой шляпкой для миссис Скоуби, мистер Джоунз сказал ему, что, если он пройдет в этой шляпке от магазина до станции, то сможет получить ее бесплатно. И Арминьес прошел! До станции добрых четверть мили, и все шрузбурские мальчишки бежали за ним следом и улюлюкали. Но Арминьесу было все равно. Зато он сэкономил три доллара и сорок девять центов.

А еще в один из вечеров, прямо здесь, в Молодом Месяце, я уронила сваренное всмятку яйцо на одно из лучших кашемировых платьев тети Элизабет. Какое событие! Если бы в Европе рухнуло какое-нибудь королевство, это не вызывало бы такого смятения в Молодом Месяце.

Так что, мистрис Сойер, вы весьма заблуждаетесь. Но, даже если не принимать во внимание все эти случаи, люди в Блэр-Уотер интересны сами по себе. Нравятся мне далеко не все, но интересным я нахожу каждого: и мисс Мэтти Смолл, которой уже за сорок и которая продолжает носить кричащие цвета — все прошлое лето она являлась в церковь в розово-фиолетовом платье и алой шляпе... и старого дядюшку Рубена Баскома, который так ленив, что, когда ночью над ним начала протекать крыша, он пролежал в постели до утра, держа над собой зонтик, но не пожелал вылезти и передвинуть кровать... и церковного старосту Макклоски, на взгляд которого было неприлично употреблять слово «штаны», рассказывая на молитвенном собрании о деятельности зарубежной христианской миссии, и который, по этой причине, употреблял более благопристойное «прикрытие нижней части туловища»... и Амейсу Дерри, который прошлой осенью на сельскохозяйственной выставке получил четыре приза за овощи, украденные им с поля Ронни Баскома, в то время как сам Ронни не получил ни одного... и Джимми Джо Беллу, которые приходил вчера в Блэр-Уотер из Дерри-Понд, чтобы купить дров и построить «курятник для своей собачки»... и старого Люка Эллиота, который так методичен, что в Новый год составляет план на следующие двенадцать месяцев, в котором отмечает те дни, когда собирается напиться — и строго этого плана придерживается... Все эти люди интересны, и забавны, и восхитительны.

Ну вот, я доказала, что миссис Сойер была совершенно неправа, и больше не испытываю к ней враждебных чувств, хоть она и назвала меня «кошечкой».

Почему мне неприятно, когда меня называют «кошечкой»? Ведь кошки такие милые существа. А вот когда кузен Джимми называет меня «киской», мне это нравится.

********

28 апреля, 19~

Две недели назад я отправила мое лучшее стихотворение «Песня ветра» в один из нью-йоркских журналов, а сегодня оно вернулось ко мне вместе с узкой полоской бумаги, на которой напечатано: «К сожалению, использовать представленный материал в нашем издании не представляется возможным».

Я чувствую себя совершенно ужасно. Боюсь, я никогда не смогу написать ничего стоящего.

Смогу! Придет время, когда этот журнал с радостью будет печатать мои сочинения!

Я не говорила мистеру Карпентеру об этой моей попытке напечататься. Он ее не одобрил бы. Он говорит, что лет через пять можно будет начать осаждать редакторов. Но я знаю, что некоторые стихи, которые я читала в этом самом журнале, были ничуть не лучше, чем «Песня ветра».

Весной мне хочется писать стихи больше, чем в любое другое время года. Мистер Карпентер советует бороться с этим желанием. По его словам, ничто в этом мире не привело к появлению большего количества макулатуры, чем весна.

Во всем, что говорит мистер Карпентер, есть характерный привкус язвительности.

********

1 мая, 19~

Дин уже дома. Вчера он приехал к своей сестре, а сегодня вечером был здесь, в Молодом Месяце, и мы гуляли в саду, по дорожке мимо солнечных часов, туда и обратно, и разговаривали. Как славно, что он снова здесь — с его таинственными зелеными глазами и выразительным ртом.

У нас состоялся долгий разговор. Мы говорили об Алжире, и о переселении душ, и о кремации, и о профилях... Дин говорит, что у меня прекрасный профиль — «настоящий греческий». Мне всегда нравятся комплименты Дина.

— Утренняя звезда, как ты выросла!— воскликнул он, увидев меня. — Прошлой осенью я покидал ребенка... а теперь нахожу женщину!

(Через три недели мне исполнится четырнадцать, и я довольно высокая для своего возраста. Дин, как кажется, этому рад... в отличие от тети Лоры, которая всегда вздыхает, когда выпускает ткань из складочек на моих платьях, и считает, что дети растут слишком быстро.)

— «Так проходит время», — сказала я, цитируя девиз на циферблате солнечных часов и чувствуя себя умудренной опытом.

— Ты почти с меня ростом, — сказал он, а затем добавил с горечью: — Хотя, разумеется, Кривобок Прист не слишком внушительного роста.

Я всегда избегаю любого упоминания о его плече, но на этот раз не могла промолчать:

— Дин, пожалуйста, не язвите на собственный счет... по крайней мере, когда говорите со мной. Я никогда не думаю о вас как о Кривобоке.

Дин взял меня за руку и взглянул мне прямо в глаза, словно пытаясь читать в моей душе.

— Ты уверена в этом, Эмили? Разве у тебя не возникает желания видеть меня не хромым... и не кривобоким?

— В том, что касается вашей жизни, да, — ответила я, — но в том, что касается моей, тут нет никакой разницы... и никогда не будет.

— И никогда не будет!— Дин выразительно повторил эти слова. — Если бы я был уверен в этом, Эмили... если бы я только был уверен в этом.

— Вы можете быть уверены, — горячо заявила я. Я была раздражена, так как он, похоже, сомневался в моей искренности... однако что-то в выражении его лица вызвало у меня некоторое смущение. Я вдруг вспомнила тот день, когда он снял меня с утеса в бухте Молверн и сказал, что моя жизнь принадлежит ему, так как он ее спас. Мне не нравится мысль о том, что моя жизнь может принадлежать кому-то, кроме меня самой... Я не хочу, чтобы она принадлежала даже Дину, как бы он мне ни нравился. А в некоторых отношениях Дин нравится мне больше, чем любой другой человек на свете.

Когда стемнело, на небе появились звезды, и мы рассматривали их в отличный новый бинокль Дина. Это было так увлекательно! Дин знает о звездах всё... мне кажется, он знает всё обо всём. Но, когда я сказала ему об этом, он ответил:

— Есть один секрет, в который я не проник... за то, чтобы раскрыть его, я охотно отдал бы все мои знания... один секрет... возможно, он навсегда останется для меня секретом. Как осуществить... как осуществить...

— Что? — спросила я с любопытством.

— Мою заветную мечту, — словно во сне, заключил он, глядя на мерцающую звезду, которая, казалось, висела на самой вершине одной из Трех Принцесс. — Сейчас она кажется мне такой же манящей и недостижимой, как эта сверкающая, словно бриллиант, звезда. Но... кто знает?

Как я хотела бы узнать, чего Дин так сильно хочет...

********

4 мая, 19~

Дин привез мне из Парижа прелестную папку для бумаг, и я переписала на внутреннюю сторону ее обложки мою любимую строфу из стихотворения «Горечавка». Я буду перечитывать ее каждый день и вспоминать мою клятву «подняться альпийскою тропой» и вписать мое имя «в заветную скрижаль». Я начинаю понимать, что карабкаться придется долго, хотя прежде я, похоже, рассчитывала воспарить на сверкающих крыльях прямо к «вершинам славы». Мистер Карпентер заставил меня отказаться от этой безрассудной надежды.

— Цепляйся ногтями и зубами — это единственный способ добиться успеха, — говорит он.

Прошлой ночью, лежа в постели, я придумала несколько прелестных названий для тех книг, которые напишу в будущем: «Леди высшей пробы», «Верен чести и обету», «О чудная бледная Маргарет» (это из Теннисона), «Славный род Вир де Вир» (оттуда же) и «Королевство у моря»[12].

Если бы только мне теперь подобрать сюжеты, которые соответствовали бы этим названиям!

Сейчас я пишу рассказ «Дом среди рябин» — на мой взгляд, тоже очень хорошее название. Но любовные объяснения мне пока еще не удаются. Все придуманные мной разговоры такого рода, как только они перенесены на бумагу, начинают казаться такими отвратительно церемонными и глупыми, что приводят меня в ярость. Я спросила Дина, не может ли он — как давно обещал — научить меня писать их правильно, но он сказал, что я еще слишком молода... сказал тем таинственным тоном, который всегда наводит на мысль, что в его словах есть какой-то скрытый смысл. Я тоже хотела бы уметь говорить так многозначительно — это делает говорящего очень интересным.

Сегодня вечером, когда я вернулась из школы, мы с Дином сели на каменной скамье в саду, чтобы вместе перечитать «Альгамбру»[13]. Эта книга всегда вызывает у меня такое чувство, словно я открыла маленькую дверцу и шагнула прямо в волшебную страну.

— Как я хотела бы увидеть Альгамбру!— сказала я.

— Когда-нибудь мы поедем посмотреть на нее... вместе, — отозвался Дин.

— Ах, это было бы прелестно!— воскликнула я. — Вы думаете, Дин, нам это когда-нибудь удастся?

Прежде чем Дин успел ответить, из рощи Надменного Джона донесся «сигнал» Тедди — очаровательная маленькая мелодия из двух коротких высоких звуков и одного длинного и низкого, которую он всегда высвистывает, чтобы позвать меня к себе.

— Извините, Дин... я должна идти... Тедди зовет меня, — сказала я.

— Ты всегда должна идти, когда Тедди зовет? — спросил Дин.

Я утвердительно кивнула и объяснила:.

— Он зовет меня так только тогда, когда я ему особенно нужна, и я обещала, что обязательно приду, если только смогу.

— Ты особенно нужна мне!— возразил Дин. — Я пришел сюда в этот вечер только для того, чтобы читать вместе с тобой «Альгамбру».

И я вдруг почувствовала себя очень несчастной. Мне ужасно хотелось остаться с Дином, но я чувствовала, что должна идти к Тедди. Дин остановил на моем лице пронзительный взгляд, а затем захлопнул «Альгамбру» и сказал:

— Иди.

Я ушла... но почему-то казалось, что вечер испорчен.

********

10 мая, 19~

Я прочла три книги, которые Дин одолжил мне на этой неделе. Одна из них была как розовый сад... очень приятная, но чуточку приторная. А другая — как сосновый лесок на горе... полна пряного смолистого аромата... она понравилась мне, но вызвала чувство, похожее на отчаяние. Она так великолепно написана... я знаю, мне никогда не написать ничего подобного. А еще одна... она была как грязный хлев. Дин дал ее мне по ошибке. Он очень рассердился на себя, когда это обнаружил — рассердился и огорчился.

— Звезда... Звезда... я никогда не дал бы тебе подобную книгу... всему виной моя проклятая невнимательность... прости меня. Эта книга дает верную картину некоего мира... но не твоего — слава Богу!.. и никакого другого мира, гражданином которого ты когда-либо будешь. Звезда, обещай мне, что забудешь эту книгу.

— Забуду, если смогу, — сказала я.

Но не знаю, удастся ли мне забыть. Она совершенно отвратительна. Я не могу быть счастливой, с тех пор как прочитала ее. У меня такое чувство, словно я замарала руки и никак не могу отмыть их дочиста. А еще у меня другое странное чувство, словно за моей спиной закрылись какие-то ворота, оставив меня в новом, незнакомом мире, которого я до конца не понимаю и который мне не нравится, но по которому мне придется путешествовать.

Сегодня вечером я попыталась описать Дина в моей «книжке от Джимми», куда я обычно заношу описания характеров. Но это мне не удалось. То, что у меня получилось, скорее можно назвать фотографией, но не портретом. Есть в Дине нечто такое, что выше моего понимания.

Дин сделал на днях мой снимок при помощи своего нового фотоаппарата, но был не слишком доволен результатом.

— Здесь ты сама на себя не похожа, — покачал он головой, — но, разумеется, никому никогда не сфотографировать звездный свет.

Затем он добавил — довольно резко, как мне показалось:

— Скажи этому чертенку Тедди, чтобы он не изображал твое лицо на всех своих рисунках. Он не имеет права вставлять тебя во все, что рисует.

— Он и не вставляет!— воскликнула я. — Да и нарисовал меня всего лишь один раз... это был тот рисунок, который тетя Нэнси украла.

Я сказала это с раздражением и без всякого смущения, так как до сих пор не простила тетю Нэнси за то, что она оставила тот рисунок у себя.

— Но он включает в каждый свой рисунок что-то от тебя, — сказал Дин упрямо, — твои глаза... изгиб твоей шеи... очертания твоего подбородка... твою индивидуальность. Последнее хуже всего... я не так сильно возражаю против изображения твоих глаз, шеи или подбородка, но не допущу, чтобы этот щенок добавлял частичку твоей души ко всему, что рисует. Возможно, это получается у него неосознанно... что еще хуже.

— Я вас не понимаю, — сказала я, довольно высокомерно. — Но Тедди — чудо... так говорит мистер Карпентер.

— А Эмили из Молодого Месяца это повторяет! О, малыш обладает талантом... и когда-нибудь добьется успеха, если ему не испортит жизнь его болезненно ревнивая мать. Но пусть он держит свой карандаш и кисть подальше от того, что принадлежит мне.

Дин говорил это со смехом. Но я продолжала стоять вскинув голову. Я никому не «принадлежу» — даже в шутку. И никогда не буду «принадлежать».

********

12 мая, 19~

Сегодня у нас были тетя Рут, и дядя Уоллес, и дядя Оливер. Дядя Оливер мне нравится, но тетю Рут и дядю Уоллеса я люблю ничуть не больше, чем прежде. У них состоялось что-то вроде тайного семейного совета в гостиной, где были также тетя Элизабет и тетя Лора. Кузена Джимми туда тоже допустили, но меня — нет, хотя я была совершенно уверена, что речь пойдет обо мне. Я также уверена, что тетя Рут не добилась на этом совете того, чего хотела, так как потом, за ужином, она без конца делала мне обидные замечания и сказала, что я расту хилой! Тетя Рут всегда делает мне замечания, а дядя Уоллес относится ко мне покровительственно. И все же я предпочитаю оскорбительные замечания тети Рут, так как, когда я их слышу, мне не приходится делать вид, будто они мне нравятся. Я терпела их довольно долго, но затем не выдержала. Тетя Рут сказала мне:

— Эмили, не спорь, — как могла бы сказать маленькому ребенку. Я взглянула ей прямо в глаза и холодно сказала:

— Я думаю, тетя Рут, что я слишком взрослая, чтобы так со мной разговаривать.

— Но не слишком взрослая, чтобы грубить и дерзить, — фыркнула в ответ тетя Рут, — и я на месте Элизабет, отвесила бы вам, мисс, хорошую затрещину.

Терпеть не могу, когда ко мне так обращаются, и называют мисс, и фыркают на меня! Мне кажется, что тетя Рут обладает всеми недостатками Марри и не имеет ни одного из их достоинств.

Вместе с дядей Оливером приехал его сын Эндрю и собирается погостить у нас еще неделю. Он старше меня на четыре года.

********

19 мая, 19~

Сегодня мой день рождения. Мне исполняется четырнадцать. Я написала письмо «От меня, четырнадцатилетней, ко мне, двадцатичетырехлетней», запечатала в конверт и убрала в мой «литературный буфетик», чтобы вскрыть в мой двадцать четвертый день рождения. Я сделала в нем кое-какие предсказания. Интересно, сбудутся ли они к тому времени, когда я вскрою письмо.

Сегодня тетя Элизабет вернула мне все папины книжки. Я так обрадовалась! Мне кажется, что эти книги — частица самого папы. Его имя написано на каждой из них его собственной рукой, а на полях немало оставленных им пометок. Они кажутся отрывками написанных им писем. Я просматривала их весь вечер, и папа снова казался таким близким, и мне было одновременно радостно и грустно.

Лишь одно событие испортило этот день. В школе, когда я вышла к доске решать задачу, все вдруг захихикали. Я не могла понять почему. Потом я обнаружила, что кто-то приколол мне на спину листок бумаги, на котором крупно написал черными печатными буквами: Эмили Берд Старр, автор «Четвероногой утки». Все расхохотались пуще прежнего, когда я сорвала этот листок и выбросила в ведерко для угля. Меня бесит, когда кто-нибудь высмеивает подобным образом мои мечты. Я вернулась домой сердитая и несчастная. Но, когда я опустилась на ступеньку беседки и посидела там пять минут, рассматривая один из цветков на клумбе с анютиными глазками, весь мой гнев куда-то исчез. Невозможно оставаться сердитой, глядя в самую серединку прелестного цветка.

И я знаю: придет время, когда они не будут смеяться надо мной!

Эндрю вчера уехал домой. Тетя Элизабет спросила меня, понравился ли он мне. Она никогда прежде не задавала мне такого вопроса ни о ком — мое мнение не имело никакого значения. Вероятно, она начинает понимать, что я уже не ребенок.

Я сказала, что, на мой взгляд, он положителен, добродушен, глуп и неинтересен.

Тетя Элизабет так рассердилась, что не разговаривала со мной целый вечер. Но почему? Ведь я должна была сказать правду. И Эндрю именно таков!

********

21 мая, 19~

Старый Келли побывал у нас сегодня в первый раз за эту весну — с грузом блестящих новых жестянок. Он привез мне пакетик леденцов — как всегда — и поддразнил насчет замужества — тоже как всегда. Но, похоже, его занимала еще какая-то мысль, и, когда я пошла в молочню, чтобы дать ему, как он просил, молока, он последовал за мной.

— Девочка, дорогая, — начал он таинственно. — Я встретил Кривобока Приста на дорожке возле вашего дома. Он часто здесь бывает?

Я вскинула голову так, как это обычно делают все Марри, и сказала:

— Если вы имеете в виду мистера Дина Приста, то он заходит часто. Он мой близкий друг.

Старый Келли покачал головой.

— Девочка, дорогая... я предупреждал тебя... не говори потом, будто не предупреждал. В тот день, когда я вез тебя в Прист-Понд, я сказал, чтобы ты никогда не выходила замуж ни за какого Приста. Ну, скажи, разве не говорил?

— Мистер Келли, вы меня смешите, — сказала я — сердито, но вместе с тем чувствуя, что сердиться на старого Джока Келли просто нелепо. — Я не собираюсь ни за кого замуж. Мистер Прист по возрасту мне в отцы годится! Я всего лишь девочка, а он помогает мне в учебе.

Старый Келли снова покачал головой. ...



Все права на текст принадлежат автору: Люси Мод Монтгомери.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Эмили из Молодого Месяца. ВосхождениеЛюси Мод Монтгомери