Все права на текст принадлежат автору: Михаил Глебович Успенский, Далия Трускиновская, Александр Владимирович Тюрин, Андрей Дмитриевич Балабуха, Виктор Павлович Точинов, Владимир Аренев, Владимир Борисович Данихнов, Дмитрий Львович Быков, Кирилл Станиславович Бенедиктов, Михаил Александрович Бабкин, Майкл Гелприн, Ина Голдин, Алан Кайсанбекович Кубатиев, Мария Семеновна Галина, Андрей Викторович Рубанов, Сергей Борисович Удалин, Андрей Сенников, Ирина Малыгина, Виктория Морана.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Конец света с вариациями (сборник)Михаил Глебович Успенский
Далия Трускиновская
Александр Владимирович Тюрин
Андрей Дмитриевич Балабуха
Виктор Павлович Точинов
Владимир Аренев
Владимир Борисович Данихнов
Дмитрий Львович Быков
Кирилл Станиславович Бенедиктов
Михаил Александрович Бабкин
Майкл Гелприн
Ина Голдин
Алан Кайсанбекович Кубатиев
Мария Семеновна Галина
Андрей Викторович Рубанов
Сергей Борисович Удалин
Андрей Сенников
Ирина Малыгина
Виктория Морана

Дмитрий Быков, Андрей Рубанов, Втктор Точинов и др Конец света с вариациями (сборник)

Пристегните ремни!

Конец света, назначенный на декабрь 2012-го, не состоялся. В очередной раз не состоялся… Запасенный попкорн съеден по другим поводам. Свечи, макароны и тушенка пылятся по кладовкам.

Но не стоит отчаиваться, когда-нибудь он непременно наступит. Всему, имевшему начало, рано или поздно приходит конец, исключений это правило не знает. Знаменитая фраза «Да будет свет!» означала, что наступит момент, когда света не станет: пессимисты предрекают, что всего-то через три миллиарда лет наше Солнце погаснет, оптимисты увеличивают отпущенный срок до четырех миллиардов, даже до пяти…

Но что нам астрономические сроки? Небесные тела – планеты и звезды – куда более долговечны, чем живые существа, обитающие на них и под ними… Что за радость, если Солнце будет светить, но уже не нам?

В последние годы жизнь словно бы стремится продемонстрировать все многообразие возможных концов света… Все варианты в уменьшенном масштабе. Мироздание как будто предлагает рекламный каталог: смотрите и выбирайте, сравнивайте цену и качество, найдется все, на любой вкус…

Для сомневающихся возможен тест-драйв.

Космическая катастрофа? А вот вам крохотный – по астрономическим меркам – камешек над Челябинском. Модель конца света в масштабе тысяча к одному. Все оценили, как красиво и эффектно можно уйти?

Но не спешите делать заказ, есть и другие предложения.

Природный катаклизм земного происхождения? Легко и просто. Захудалый исландский вулкан выбрасывает облако пепла, и жители всей Европы передвигаются, как век назад, – по шоссе и по железным дорогам, небо для них закрыто. Сколько вулканов на нашем шарике ждут своего часа? Не будем забывать и о прочих козырях, припрятанных в рукаве матушки-природы: о тайфунах и землетрясениях, о смерчах и цунами, о наводнениях и засухах…

Даже обычная, без рекордных морозов, зима, затянувшаяся на лишний месяц, заставляет вспомнить простой факт: вся история Земли – история Великих оледенений, а мы сейчас живем в межледниковый период. И сколько он еще продлится, никому толком не известно. Вся наша цивилизация, от самых ее истоков, началась и продолжается в межледниковье. Вполне возможно, вместе с ним и закончится, – покрытая льдами планета не прокормит расплодившихся Хомо Сапиенсов.

Вам трудно представить июльский сугроб за окном? Сугроб, не растаявший до следующей зимы? Тридцать тысяч лет назад такая картина никого бы не удивила на большей части нынешней территории России… Не спешите съедать запасенную в декабре 2012-го тушенку.

Но зачем ждать милостей от природы? Руки и разум, наука и технологии – неужели мы не можем организовать конец света своими силами? Да запросто. Одна-единственная скважина в Мексиканском заливе – и семьдесят пять тысяч квадратных километров стали зоной бедствия. Сколько таких отверстий пробурено в океанском шельфе? А на суше?

Возможны и комплексные варианты. Фукусима показала, как это бывает, что случается, когда невиданное буйство стихии накладывается на самоуверенность проектировщиков, вот уже сто лет упорно игнорирующих уроки «Титаника».

Ах да, есть же еще классика жанра – ядерная война. Страшилка, давно переставшая пугать. Ружье, почти семьдесят лет висящее на стене без дела и воспринимаемое как привычная деталь интерьера. Ракеты и боеголовки так давно служат фишками в политическом казино, что о первоначальном и главном их назначении вспоминают все реже. Хотя, конечно, не все – жители той части мира, что расположена в окрестностях корейско-корейской границы, едва ли станут переоборудовать бомбоубежища под ночные клубы или овощные склады…

И не стоит забывать, что мы на планете не одни… Человек давно привык считать себя царем природы и правит братьями меньшими вполне самодержавно. Примерно так же когда-то царствовали динозавры… Но они, древние ящеры, по крайней мере не затевали игры с генами, не направляли эволюцию на странные и противоестественные пути. Динозаврам просто не повезло: шальной астероид, прилетевший из глубин космоса, – и выяснилось, что никто не может царить вечно ни в природе, ни в социуме.

Нам пока везет – астероиды пролетают мимо, то недолет, то перелет, мироздание пристреливается, «берет в вилку»… Но люди и без помощи космических катаклизмов способны взорвать ход эволюции, сотворив нечто, не способное ужиться с нами под одним небом.

Казалось бы, сама жизнь подкидывает нам столько вероятных концов света, что фантасты спокойно могут отдохнуть. В освещении возможных вариантов Апокалипсиса новостные ленты не менее информативны, чем самые мрачные антиутопии. Но фантасты не отдыхают… В конце концов, не так уж важно, как именно он состоится, пресловутый конец. Главный вопрос – как мы будем жить дальше? Даже если «дальше» целиком и полностью уложится в несколько дней, или в несколько часов, или хотя бы минут, – как? Что в людях настоящее – и уцелеет под самым страшным натиском Последней Бури? Что наносное и будет унесено первыми порывами?

На эти вопросы каждый автор данного сборника отвечает по-своему. И далеко не все ответы гладят нас по шерстке, по белой и пушистой…

Мы приглашаем вас в полет – бросить взгляд сверху на гибнущую Землю, на планету, переживающую Судный час. Пристегните ремни, наш лайнер на семь с лишним миллиардов посадочных мест выруливает на взлетную полосу. Курс – прямо в зенит, в небо цвета крови, посадка не гарантирована.

Курить на борту можно…

Теперь уже можно.


Виктор Точинов.

Апрель 2013 г.

Первая труба Конец света, который нам предрекали

Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела.

Откровение святого Иоанна Богослова, 8–7

Владимир Данихнов Бог жуков

Я стоял на лоджии и занимался интересным делом – плевал вниз, а Коля вышел на балкон и крикнул мне оттуда:

– Приходи в гости!

– Сейчас, маму спрошу!

Я вернулся в гостиную, взял в руки зажженную свечку и пошел в спальню, чтобы спросить у мамы разрешения пойти к Коле, но мама спала на кровати пьяная вдрызг, а рядом с ней валялся, подложив руки под затылок, жилистый мужик с волосатой грудью и широкой плешью на макушке. И в трусах со слониками. Слоники на его трусах выглядели настолько по-идиотски, что я долго не мог оторвать от них взгляд. Однако в комнате неприятно пахло водкой и потом, а незнакомец громко храпел, поэтому я вышел из комнаты, так и не решившись растолкать маму.

Я вернулся на лоджию, сложил ладони ковшиком, прижал их ко рту и крикнул:

– Коля, мама пьяная, и она спит!

– Так приходи! – воскликнул Коля.

– Я не могу. Без маминого разрешения. Вдруг ей станет плохо?

– Да ты просто трус!

– Сам такой!

– Нет, ты – трус, раз не можешь прийти ко мне. Я ведь живу в соседнем подъезде!

– Ладно, – подумав, сказал я, – я приду к тебе, Коля, но знай, придя, я заряжу тебе кулаком в нос, а потом дам в ухо! Так-то!

– Вот и ладушки. Жду тебя через пятнадцать минут.

Я побежал в переднюю, снял с вешалки кожаную куртку, накинул ее на плечи, стал натягивать на ноги ботинки. В это время в прихожую, пошатываясь, вошла мать. Он смотрела на меня красными от недосыпа глазами и расчесывала в кровь голову; ее майка с надписью «end of time» была заляпана кетчупом и порвана в двух местах – там, где за майку тянул мужик в слоновых трусах.

– Ты куда собрался? – спросила мама. Она прислонилась к стене и закрыла глаза, шумно вдыхая и выдыхая.

– Я уже взрослый, – ответил я, – мне тринадцать лет, я много чего знаю и много чего повидал и имею право самостоятельно выходить на улицу и гулять, сколько захочу и когда захочу.

– Тебе только тринадцать! – воскликнула мама и, сдирая непослушными пальцами обои, упала. Наверное, в обморок.


Я осторожно спускался по лестнице вниз; проверял каждую ступеньку, прежде чем сделать шаг, и боялся. Боялся, что вдруг наступлю на одну из кошек и упаду. Котов и кошек в подъезде очень много, потому что они приходят в наш дом со всех концов города.

– Священник закрасил все окна черным, священник закрасил все окна, и теперь мы не видим луны, не видим света… – пел кто-то на третьем этаже, неумело подыгрывая себе на гитаре. Наверное, он тоже был пьян, но пел правду: все окна в нашем доме закрашены черной краской. Две недели назад приходил капеллан и сказал, чтобы все закрашивали окна, потому что скоро война, и в те дома, где окна не закрасят, бомба попадет в первую очередь. Конечно же, никто в подъезде не хотел, чтобы бомба попала в наш дом в первую очередь. К тому же у священника была черная борода лопатой и узкие очки, вызывающие доверие; мой папа сказал, что такому человеку не верить – грех. Дядя Федор, сосед, возразил; его удивило, откуда в нашей Российской армии взялся человек, который называет себя капелланом. Папа разозлился и дал дяде Федору в глаз, а потом подкараулил и пристрелил его пса, Шарика. Потом, чтобы подать пример, отец первым полез закрашивать окна и успел закрасить три или четыре прежде чем выпал, пьяный в хлам, из окна восьмого этажа и разбился насмерть. Но дело его продолжили, и теперь в нашем доме сплошь черные окна.

Выйдя из подъезда, я первым делом поежился, потому что на улице стояла осень. Вторым делом я закашлялся, потому что во дворе пахло гнилой картошкой, мешки которой свалены в кучу у третьего подъезда. Третьим делом я притронулся к голове, чтобы убедиться, что волос на голове у меня уже нет и никогда не будет. Стало обидно. В горле першило, чесались гнойные ранки на локтях, щеках и внизу живота. Вдалеке громко хлопало, и вечернее небо озарялось оранжевыми и красными вспышками. На улице никого не было; голые телеграфные столбы стояли, как призрачные часовые; соседняя хрущевка казалась многоглазым чудовищем, потому что там тоже закрасили окна. На свой дом оборачиваться и смотреть я не хотел – противно.

Перепрыгивая пустые бутылки из-под водки, пряча голову в высокий воротник, я бежал к Колиному подъезду. Там под козырьком покачивалась лампочка на длинном изолированном шнуре, а на самом козырьке сидели коты и кошки и смотрели на меня, выпучив глазищи. Кошки были тощие и ободранные.

– Бр-рысь! – крикнул я, подхватил с асфальта камень и запустил в кошек. Они даже не шелохнулись, а камень попал в оконце над козырьком и расколошматил его вдребезги. Испугавшись, я кинулся к дверям. Как раз вовремя: из окна высунулась и запричитала лысая женщина.

– Федя! Федя! – звала она.

– Что?

– Кажется, опять началось! Федя! Кажется, началось!

– Что началось, глупенькая?

– Война, Федя! Война!

– Глупенькая, ничего не началось… ну успокойся же.

– Федя! Феденька! Я так боюсь, боже, я так боюсь!

– Не бойся, милая, священник приказал нам закрасить все окна, и наш дом теперь в безопасности; война не доберется до нас. Возьми… возьми же, выпей.

– Федя! Но это водка, это опять водка, Федя!

– Я сказал, пей! И отойди от окна!

– Но Федя!

– Пей!..

Я стоял, прислонившись к сырой стене, и дрожал. Я ждал, что они вот-вот разберутся со своей водкой, со своей войной и выйдут из квартиры; увидят, что я разбил окно, схватят меня за ухо и приведут домой. А дома пьяная мама и неизвестный мужик в трусах с красными слониками; им не понравится, что я пришел не один, а в компании.

Но никто так и не вышел.


Мне открыл Коля. Он был, как всегда, неопрятен и грязен. На спортивных штанах – белые пятна, льняная рубашка серая от пыли и воняет потом. Коля – рыжий и веснушчатый; у него нос картошкой и серые глаза; длинные, как у девчонки, ресницы. Левый глаз розовый и слезится. У Коли конъюнктивит. Вроде бы. То есть это он так говорит, а на самом деле кто его знает, чем там Коля болен. К врачу он не ходил. По радио сначала говорили, что больницу взорвали, а докторов разогнали. Или разогнали, а потом взорвали – не помню. На следующий день передали, что это ошибка, никто больницу не взрывал; просто из нее выгнали всех больных, а окна закрасили в черный цвет, чтобы пилоты вражеских самолетов промахнулись и не попали в больницу ядерной бомбой. Еще через день радио заткнулось навсегда.

– Пришел? – спросил Коля, нахмурившись.

– Не видишь, что ли? – буркнул я, протискиваясь мимо друга. В квартире у Коли было тепло и пахло блевотиной. Меня аж самого затошнило. Воняло из-за приоткрытой двери, которая вела в туалет. Я поспешил отойти в сторонку.

На кухне горела свеча, в остальных комнатах было темно. Под самым потолком в прихожей, оклеенной обоями «под кирпич», висели круглые часы. Секундная стрелка дрожала на месте; я подошел ближе и увидел, что стрелки приклеены к циферблату скотчем.

– Зачем это? – спросил я.

– Что «это»?

– Стрелки. Зачем ты заклеил стрелки?

– Так надо, – ответил Коля деловито. – У меня совсем мало времени, а стрелки подгоняют его.

Длинные тени, словно призраки, носились по прихожей, и было немного страшно, и я подумал мельком, что зря ушел из дома, что надо бы вернуться, но Коля сказал вдруг:

– Я рад, что ты здесь.

Мне сразу полегчало. Не зря, получается, пришел.

– Фигня, – ответил я, стягивая куртку. – Зачем звал?

– Сейчас покажу тебе кое-что.

– Кое-что?

– Особенное кое-что!

Он привел меня на кухню, усадил за стол, а сам взял в руки свечку. С огарка ему на руку капал расплавленный парафин, но Коля даже глазом не вел. Он был стоек, как индеец, или кто там так стоек, что не обращает внимания на горячий парафин? Как мазохист, короче говоря, стоек был мой друг Коля.

– Знаешь, из чего делают парафин? – спросил Коля.

Я удивился его вопросу. Какая разница?

– Из нефти, – объяснил Коля. – Парафин из нефти и война тоже из нефти.

– Не «из нефти», а «из-за нефти», – поправил я. – И вообще хватит придуриваться.

– А что ты знаешь о жуках? – спросил он загадочным голосом.

– Много чего, – ответил я и замолчал.

– Ну? – выждав минуту, уточнил Коля.

– Они усатые, – сказал я и с намеком посмотрел на Колин холодильник: – Слушай, у тебя пожрать есть что-нибудь?

– Я съел все еще вчера. Весь вечер блевал, но все равно ел и пил, потому что боялся, что у меня будет обезвоживание, – строго ответил Коля и погрозил мне пальцем. – Не меняй тему, отвечай!

– Как это вчера? А паек? Твой папа не ходил в продуктовый ларек за пайком?

– Мой папа ходил в продуктовый ларек за пайком. Он ходил туда двенадцать раз, а позавчера пошел в тринадцатый и не вернулся. Отвечай!

– Я больше ничего не знаю о жуках, – признался я.

– Они что-то задумали, – доверительно сообщил мне Коля, присел на корточки и наклонил свечу к полу. На полу валялись мятые этикетки от водки. Среди этикеток маршировали упитанные черные жуки. Они задорно шевелили длиннющими усами и перебирали лапками со скоростью аэроэкспресса. Жуки сновали между бумажками, а иногда заползали под них и чем-то там занимались, отчего этикетки тряслись и подпрыгивали над линолеумом.

– Откуда у тебя в квартире столько жуков? – удивился я.

– Они пришли из ниоткуда, поэтому я не могу сказать тебе, откуда точно, – загадкой ответил Коля. Но я-то догадался, что никакая это не загадка, а глупость. Жуки пришли, откуда обычно приходят тараканы: из вентиляции.

От огонька Колиной свечи его лицо казалось осунувшимся и страшным.

– Они ходят туда-сюда и что-то ищут, – сказал он. – Быть может, некий жучий грааль или еще что-то; не знаю, что именно. Но если они найдут его, нам, наверное, не поздоровится.

– Кому «нам»?

– Нам всем!

– А разве есть такое слово: «жучий»?

– Какая разница?

Я долго молчал, встревоженный Колиными словами, а потом тряхнул головой и сказал:

– Коля, придурок, ты чего мелешь? Какой, на фиг, грааль? Жуки… это жуки! Они даже не разумны.

Коля горько усмехнулся, и была в его усмешке взрослая, мудрая печаль и некое тайное знание, которым я тут же захотел обладать. Я хотел обладать этим знанием целую минуту, а потом подумал, что маленький паршивец притворяется, будто что-то знает, а на самом деле ничего-то он не знает, поэтому хотеть обладать знанием мне совершенно незачем.

– Саша, – сказал Коля, – мой верный друг Сашенька, эти жуки – разумны. Может быть, ты, мозг которого подпорчен телевидением и Интернетом, и веришь, что право на разум принадлежит одному только человечеству, но я знаю, что это не так. Впрочем, ты все равно не сможешь осознать непреложность этого факта, потому что у тебя на глазах шоры, а в ушах – ватные затычки.

– Нет у меня никаких затычек, с чего ты взял, придурок?

– Это я образно выражаюсь.

– Я тебе сейчас по морде дам, чтоб больше не выражался.

Он промолчал.

Я присел рядом с Колей на корточки и прошептал ему в ухо:

– Коля, у тебя крыша поехала. Ты ничего не знаешь и не помнишь. Ты мелешь всякую ненужную чепуху. А важное, небось, позабыл. Ну-ка, скажи мне на память поражающие факторы ядерного взрыва!

– Мы закрашивали окна не для того, чтобы помнить о поражающих факторах ядерного взрыва, – отрезал Коля. – Мы закрашивали окна, чтобы, наконец, подумать в тишине о главном; сейчас нет электричества, воды и газа; отключен телефон; не стало и времени, потому что я заклеил стрелки скотчем; и это самое благоприятное время для размышлений.

– О жуках?

– И о них тоже. Посмотри. Здесь много жуков, и они все время в движении. Но на некоторых перекрестках стоят и не двигаются крупные особи с жирными белыми полосками на надкрыльях. Это координаторы. Они координируют действия рабочих жуков.

Коля тыкал свечкой в разные точки пола, а я с неподдельным восхищением наблюдал, как жуки огибают Колины тапочки и спокойно ползут дальше.

– Никак не могу понять, что ты хочешь этим сказать?

– Я хочу сказать этим, мой дорогой друг Саша, что жуки разумны. Мать твою, ты слушаешь меня или нет? Они разумны, но не так, как человек. Они – это, скорее всего, одна особь, одно огромное разумное жуковое сообщество, нечто вроде Океана в «Солярисе» Лема; и они что-то задумали.

– Не, Коля, все-таки ты спятил. К тому же «жуковое» звучит еще хуже, чем «жучье».

Коля не отвечал. Он водил свечой над полом и шептал что-то неразборчивое. Я ткнул Колю пальцем в бок, но он даже не пошевелился. Коля оцепенел, и зрачки его расширились так, что почти поглотили радужку.

– Коля, черт тебя возьми! – звал я. – Коля!

Коля не отвечал.


Я вернулся домой, где в первую очередь взял трубку, чтобы позвонить другу и убедиться, что он еще не полностью рехнулся, но в трубке не было гудка, и я вспомнил, что телефон отключен. Тем не менее я разозлился. Я долго бил трубкой о стену, но гудок не появлялся; тогда я схватил аппарат и кинул его с размаху об пол, но гудок все равно не появился; вместо гудка проснулся мужчина в трусах со слониками. Зевая и потягиваясь, он вышел из спальни. Подвинув меня с дороги, он прошел на кухню, хлопнул дверцей неработающего холодильника и принес с собой в прихожую две разнокалиберные рюмки и бутылку водки калибра обычного, ноль пять. Усевшись на маленькую табуретку рядом с трюмо, он поставил бутылку прямо на пол, налил водки в обе рюмки и кивнул мне:

– Будешь?

– Телефон отключен, – сказал я и аккуратно поставил аппарат на место.

Мужик выпил водки, почесал красными пальцами волосатую грудь и сказал:

– Раз уж я прописался у вас, надо с тобой, дружище, познакомиться. То есть я ведь сплю с твоей матерью, и это накладывает на меня какие-то обязательства; я должен помочь тебе вырасти гражданином, я должен воспитать в тебе патриотизм и еще что-то, о чем я пока не помню, потому что пьян, но обязательно вспомню, когда протрезвею.

– Я маленький еще, чтобы водку пить, – сказал я нагло и подумал, что Коле, наверно, сейчас страшно одному в квартире с жуками. Наверное, он сидит и дрожит, а я, вместо того чтобы помочь ему найти отца, сижу здесь и говорю с мужиком, у которого на мятых трусах нарисованы идиотские мультяшные слоники.

– Подростки не называют себя маленькими, – выпятив губы, отвечал мужик. – Раз ты уже достаточно взрослый, чтобы осознать себя ребенком, хлопни водки. Говорят, она помогает против радиации. Я верю в народную медицину. А ты?

– Эм-м…

Он схватил меня за руки и силой залил в мой рот содержимое рюмки. Я долго кашлял и брызгал слюной во все стороны, а потом прекратил и ухватился руками за трюмо, чтобы не упасть. В голове шумело, колени подгибались, к горлу подкатывал кислый комок.

– Мужик! – похвалил меня материн сожитель и спросил: – Какой был твой отец?

– Он был хороший, – отвечал я грустно. – Он был по-настоящему хороший, пока не пришел капеллан в форме защитного цвета, и после этого папа сошел с ума. Отец твердил, что нас спасут только черные окна. Чтобы проблемы не стало, говорил он, надо просто на нее не смотреть. Дядя, простите, меня, кажется, сейчас вырвет…

– Все мужчины проходят через это, – кивнул мужчина со слониками и хлопнул еще рюмку. – Знаешь, что хорошо в этой самой ядерной зиме? Если она наступит, конечно.

– Что?

– Снег посреди июля, – ответил мужчина. – Чистый белый снег и хмурое небо – это же такой простор для творчества! Заметил, что самые знаменитые писатели и поэты сплошь и рядом живут на севере? Знаешь, почему?

– Нет.

– Я тоже, – сказал мужчина. – Я даже не помню, что сейчас сказал.

Я кашлянул; на паркетный пол цвета горчицы упали две капли цвета кармина.

– Послушайте… мне все равно… но у моего друга пропал отец, и Коля теперь совсем один в своей комнате, следит за странными черными жуками и боится… давайте, прошу вас, давайте сходим к продуктовому ларьку и узнаем, что с ним случилось…

Мужчина выпил, почесал лысину и кивнул:

– Почему нет? Потопали. Пока пьяный – можно. Кстати, позволь представиться – Игорь. И не называй меня дядей, пожалуйста.

– Саша, очень приятно.


По небу ползли лохматые серые тучи, из-за которых украдкой выглядывали звезды; луна подмигивала ущербным глазом. Навстречу нам из тьмы выползали глыбы многоэтажных домов и дряхлые кости неработающих фонарей. Повсюду валялись перевернутые мусорные контейнеры, из которых высыпались картофельные очистки, старые упаковки, использованные презервативы, пачки из-под сигарет, яичная скорлупа, полиэтиленовые пакеты, старая одежда, дряхлые ботинки и так далее. Стояла непроглядная темень, но Игорь захватил вечные фонарики, и мы шли по мерзлому асфальту, крутили ручки, а впереди нас прыгали светлые пятнышки. Иногда они выхватывали из тьмы дохлых кошек и мертвых людей, которые скорее напоминали кукол.

– Почему в нашем доме кошки не умирают? – задумчиво протянул Игорь. Сейчас, в накинутом на темно-зеленый свитер землисто-сером пыльнике и галифе он выглядел как солдат, или даже как мушкетер, потому что у него были великолепные мушкетерские усы и пронзительный мушкетерский взгляд, только в руках, увы, Игорь сжимал не мушкет или шпагу, а фонарик и пистолет Макарова. Не знаю, откуда он его взял. Может, Игорь военный?

– Потому что дом освятил капеллан, – угрюмо ответил я. На мне была старая кожаная куртка с дырявыми карманами и джинсы, потертые на коленях – гордиться нечем. Это вам не галифе и классный пыльник.

– Чушь какая-то. Ты еще скажи, что окна, закрашенные в черный цвет, помогли. Но в дом их, кошек в смысле, тянет, это факт. И живут там припеваючи, только орут громко и друг друга жрут.

– Ну если больше нечего жрать, – буркнул я, – почему бы и нет? У котов же нет собственного продуктового ларька.

Игорь промолчал.


У ларька народу было раз-два и обчелся.

Продуктовый ларек – это натурально жестяной ларек, выкрашенный в синий цвет, с оконцем впереди, которое забрано чугунной решеткой. Перед ларьком стоят два прожектора, от которых куда-то во дворы ползут толстые черные провода. Прожектора освещают пятачок перед ларьком и собственно покупателей. Которых было двое на данный момент: у окошка стоял лохматый седой старик в драповом пальто, а за ним скучающе поигрывал тросточкой лысый парень лет двадцати. На нем были черные джинсы и черная куртка на синтепоне. На лице и руках парня краснели ранки.

Я не мог понять, зачем ему трость; может, людей по голове бить?

Мы пристроились в конец очереди.

Старик спрашивал у ларечного оконца:

– Так откуда вы берете еду?

Из окошка ему неразборчиво отвечали.

– А они откуда берут?

Снова что-то невнятное.

– А эти?

– …

– Ну вот, опять. А ВЫ тогда откуда берете продукты?

– Мать твою, дед, – возмутился парень в джинсах. – Тебе, что ли, кажется, что ты в анекдот попал? Надоел. Получи свой паек и проваливай.

Старик повернулся к нему, яростно блеснул круглыми линзами и крикнул:

– Кощунство! Кощунство!

– Какое, к чертям, кощунство? – удивился парень в джинсах.

– Чего тут непонятного? Людей вешать на столбах – это кощунство, – ответил старик и крючковатым носом указал куда-то на другую сторону улицы. Проследив за его взглядом, можно было заметить темные силуэты повешенных на столбах людей; они, люди эти, с протяжным скрипом качались из стороны в сторону.

– Что с ними? – спросил Игорь.

– Ларек пытались ограбить, – на этот раз очень внятно ответили из окошка. – Вот и умерли позорной смертью. Но вы не волнуйтесь, завтра их уже не будет, зато обещают вкусные мясные котлеты с минимальным содержанием сои.

– Здорово! – обрадовался я.

– Еще бы, малыш! – радостно крикнули из окошка.

Старик получил, наконец, свой паек, сунул его в приготовленный заранее черный пакет и собрался было уйти, но Игорь придержал его за рукав.

– Что вам угодно? – близоруко щурясь, спросил старик.

– Нам угодно найти одного человека, – ответил Игорь. – Сейчас вот этот малыш, от которого разит водкой, вам его опишет.

– Он рыжий и в веснушках, – описал я, с опаской поглядывая на старика.

– Хех, – сказал старик, булькая, – хех… хех, хех! Кхе-хе!

– Что это значит? – удивился я.

– Закашлялся я, – хрипло ответил старик, держась рукой за стену. – Плохо себя чувствую в последнее время и с каждым днем все хуже и хуже. Рыжий, говоришь?

– Да!

– Нет, не видел.

Он зашаркал по асфальту драными башмаками и вскоре скрылся за углом. Мы с Игорем проследили за ним, а когда обернулись, на нас в упор глядел парнишка с тросточкой.

– Рыжего ищете? – спросил он.

– Да, – кивнул я испуганно, подвигаясь ближе к Игорю. Тот стоял руки в боки и угрюмо разглядывал парня.

– Ты его знаешь? – спросил он.

Парень медленно кивнул:

– Был тут вчера. Или позавчера? В общем, как узнал, что с севера мародеры идут, пошел туда, отбиваться.

– Что еще за мародеры?

– Я откуда знаю? По мне, так лучше о них не помнить. Не думать и не гадать, тогда, глядишь, мимо пройдут и не заметят. Это правильная философия. Если что-то и спасет наш мир, то только она.

– Значит, на север… – протянул Игорь.

– Да вы не волнуйтесь! – подмигнув нам левым глазом, ответил парень. – Идти никуда не придется. Он вместе с двумя безумцами сдерживал переулок, у них кончились патроны, и мародеры их перебили.

– Перебили-перебили! – радостно подтвердили из ларька. – Я все видел собственными глазами. А на следующий день у нас были вкусные сосиски! И паштет! Вы продвигайтесь, не задерживайте очередь!

Игорь протянул в окошко паспорт, а я свидетельство о рождении и сто рублей; взамен нам сунули тетрадку в косую линию, где мы поставили подписи напротив своих фамилий; потом нам вернули документы и выдали по две сосиски, две круглых витаминки и картонную упаковку из-под яблочного сока. В упаковке была вода. Игорь потянул меня за угол, где мы присели на бетонную тумбу и принялись за еду. Совсем рядом поскрипывали ржавые качели, и я очень хотел покататься на них, но не решался, потому что было стыдно перед Игорем: вдруг он подумает, что я все-таки еще ребенок?

– Нет никаких мародеров, фигня это, – сказал Игорь и зачем-то достал пистолет.

– Нам соврали? Но почему?

– Все должно быть по закону, – невпопад ответил он. – Люди должны быть обеспечены пайком.

В сосисках что-то было. Что-то, что застревало в зубах. Я хорошенько разжевал кусочек и сплюнул на руку. Посветил фонариком на ладонь.

– Что там? – спросил, напрягаясь, Игорь. – Ноготь? Волосок?

– Нет, – ответил я. – Камешек.

– Обычный камень?

– Да.

– У отца твоего друга были камни в почках?

– Откуда я знаю? – удивился я и выкинул камешек.


А потом была моя квартира и спящая мама, у которой из головы выпадали волосы. Волосы оставались на подушке, а когда мама встала и провела рукой по голове, они посыпались на ковер, как осенние листья. Игорь придерживал маму за локоть; они сели на пол перед трюмо, рядом горела свечка, и они, заедая водку одной сосиской на двоих, горланили песни. Потом плакали и снова пели. Игорь говорил, что мой папа – дурак и что необходимо срочно вымыть окна, хотя, конечно, уже поздно.

Я обижался, но молчал.

Игорь кричал, что люди умирают повсюду, что еще три дня назад у ларька стояла очередь, а теперь они умирают, потому что слабые, а в этом доме еще остались живые, потому что здесь живут сильные духом люди. И никакой этот дом не особенный, а кошки бегут сюда, потому что в подвалах еще до взрыва какой-то умник разбил двадцать пузырьков валерьянки. Игорь сказал, что пистолет ему больше ни к черту и скинул его с лоджии, а потом вышел из квартиры и минут через пять привел толстого мужика с гитарой. Мужик признался, что тоже был против затеи с покраской окон, и тогда Игорь налил ему водки. Потом пришла женщина с ребенком; ей тоже налили. У ребенка была кожа ненормального желтого цвета, и он все время бегал в туалет, потому что его тошнило, а потом так и остался в туалете и не выходил, но его мать, кажется, не заметила этого и пела со всеми песню про русские березки, а толстый мужик подыгрывал на гитаре.

Потом Игорь сказал, что даже сейчас они закрашивают окна вместо того, чтобы сделать хоть что-нибудь; хотя что-то делать, конечно, уже поздно.

Мужик с гитарой оживился, поднял рюмку и сказал:

– За световое излучение.

Выпили.

Потом Игорь, действуя стремительно, разлил по новой и крикнул:

– За ударную волну!

Выпили.

Мама закашлялась, но все-таки смогла прохрипеть:

– За проникающую радиацию!

Выпили.

Женщина, ребенок которой уже полчаса не выходил из туалета, сказала, шмыгая носом:

– За радиоактивное заражение!

Выпили.

Я натянул на себя свою любимую кожаную куртку и незаметно для всех ушел.


– Я понял, – сказал я, отворяя дверь в Колину квартиру, – я понял, понял, понял, понял…

– Что ты понял? – тихо спросил Коля из кухни.

– Я понял, что ты такой же, как мой папа. Ты заклеил скотчем стрелки, чтобы остановить время, но время так не остановить; папа красил окна, и упал на асфальт, твердый камень пробил ему череп, и теперь он лежит мертвый, а окна закрашены, и проблемы не видно, но она все равно есть, есть, есть… я понял, я все понял, я…

– Не пори чушь. Иди лучше сюда.

Я повесил куртку на вешалку, а ботинки запихнул ногой под шкаф; пошевелил большим пальцем левой ноги сквозь дырку в носке и, осторожно ступая, прошел на кухню. Здесь было тихо и темно, причудливые тени все также бегали по стенам, а посреди пола сидел в позе лотоса Коля; рядом с ним стоял огарок в граненом стакане, а рядом со свечой наползали друг на друга жуки. Вернее, я сначала даже не понял, что это жуки: колышущаяся, подвижная масса, тошнотворное, коричнево-бурое желе вырастало рядом с Колей.

– Что за…? – я вылупился на невиданное зрелище: жуки строили из своих тел статую.

– Помнишь, они тут бегали, искали что-то? – спросил Коля, не открывая глаз.

– Ну?

– Клей они искали. Нашли. Я им тюбик открыл, а они измазали в нем кончики своих лап, ног или что там у них и теперь… сам видишь.

Я видел.

Это была рука, самая настоящая человеческая рука, сотворенная из движущихся, карабкающихся друг на друга жуков. Рука покачивалась над полом и все время меняла форму; пальцы двигались, сгибались, а потом жуки сложили их вместе и протянули Коле раскрытую ладонь для рукопожатия.

– Здорово! – прошептал Коля, открыв один глаз, нормальный. – Знаешь, что я придумал? Мы с тобой, Саша, будем богами для этих жуков. Мы дадим им рай, а потом отберем.

– Че?

Коля осторожно протянул руку и легонько пожал ладонь. Не отнимая руки, он открыл другой глаз, розовый и гноящийся, и сказал:

– У вас, жуков, логика хромает. Мы не сможем дать рай вам всем, потому что жратвы мало, а вас много; вас должно быть… – он жутковато улыбнулся, – …немного меньше.

И крепко, до мерзкого хруста, он сжал свою ладонь в кулак.

Ина Голдин Увидеть Париж

Говорят, у эскимосов есть двадцать с лишним названий для снега. Я думаю – каким же адом для них должна быть жизнь. За то время, что я провел в России, я едва ли научился различать пять. Но мне хватило. Помню, дома хоронили моего товарища; он погиб под самое Рождество, и во время похорон пошел снег. Обычно его в это время не допросишься, а тут он посыпался, будто издеваясь, напоминая о радости, звенящих колокольчиках – мелкий, яркий, будто прошедший через сито с блестками. Он падал на гроб, так что в конце концов тот стал похож на странное блюдо с сахарной пудрой. Обиднее всего было знать, что вот священник сейчас бросит на крышку гроба последнее «Аминь» и пойдет домой выпить, согреться и приготовиться к праздничной мессе.

Здесь людей заваливает при жизни, и покрепче, чем тогда моего друга.

Но в том-то и дело, что снег сходит. Скоро его сменит град, дождь. Потом придут молнии. И зимы уже никогда не будет. В этой мысли я ловлю какое-то странное утешение. Когда ненавидишь что-то с такой силой, желаешь, чтобы оно исчезло, даже если сам исчезнешь тоже. Психология шахида, мой дорогой Матье. Как говорят здесь, с кем боролись…

– Вы можете мне просто ответить, летают самолеты или нет? – я еще сдерживаюсь. У девушки белесое непробиваемое лицо. Во взгляде – обычная служебная ненависть к любому, кто задает вопрос.

– У нас нелетная погода. Мы дожидаемся специального разрешения… Я не могу…

Мне стыдно, но я начинаю загибаться от смеха, одной рукой держась за стойку.

– Н-нелетная погода… Ничего себе эвфемизм…

Она вдруг начинает шмыгать носом. Плечи дергаются под нелепой блузкой цвета хаки. Только этого не хватало.

– Ну что я-то могу сделать?! Думаете, вы один такой?

Их коллективизм меня умиляет. Не то важно, чтобы ты не страдал. Важно, чтобы страдал сосед.

А в данном случае я генерально не один.

Скопившаяся в аэропорту толпа дружно ахает, напрягшись с задранными головами. Они смотрят в телевизор под потолком. Там только диктор, картинки не показывают. Наверное, показывать уже нечего.

– …Африка… Невиданные по силе грозы… Мы потеряли связь… По последним свидетельствам… Кейптауна больше нет.

Это «нет» падает в тишину, как комок снега на крышку гроба.

– Грозовой фронт движется…

Но Европа-то еще есть, правда?

– Думаете, раз иностранец – так все позволено?! – продолжает негодовать девушка. Она даже не заметила исчезновения Африки. Да и какое им здесь до нее дело.

– Простите, – говорю я. – Я очень хочу домой.

Отхожу от стойки. Характерная особенность этой страны – если завтра праздник, сегодня уже никто не работает. Если завтра конец света, сегодня все уже умерло. Не работает отопление, закрыты все бары, где можно было хотя бы перехватить полутеплого, чересчур сладкого кофе. На поле стоят, понурив носы, самолеты, а внутри узкого ящика аэропорта бешеным сердцем бьется толпа.

Да – электричество еще не выключили.

– Сантерр! Господин атташе!

Я оборачиваюсь. Передо мной стоит Роберт Крэйг, служащий Посольства Соединенных Штатов Америки, отдел науки, культуры и образования. Подтянутый, в сером костюме, в галстуке. Отсиживался тут, хотя не так давно участвовал в удачной операции на Среднем Востоке.

Удачная операция, о которой я буду помнить всю жизнь. Из-за которой на новогоднем приеме я едва удержался, чтобы не разбить ему морду. Странно – всего две недели назад.

– А, мистер Крэйг, – говорю, – что, Управление до сих пор не прислало за Вами самолета?

Крэйг слегка раздувается:

– Ваша шутка крайне неуместна и некорректна.

Он в аэропорту один, вся консульская свита улетела раньше. Кажется, мы одинаково здесь застряли. На любом тонущем корабле найдется человек, который будет заботливо сажать в шлюпку женщин и детей до тех пор, пока не заметит, что все лодки ушли, а его забыли взять. Думаю, что и Крэйг оставался до последнего в своем представительстве, цепляясь за телефон, как капитан за уходящий в воду штурвал. В последний раз, когда я связывался с нашими, мне сказали сидеть спокойно и ничего не предпринимать. До нового распоряжения.

Вначале, разумеется, никто не верил. Новость была из серии «ученые предупреждают», из тех, что на новостных сайтах печатают в левом нижнем углу. Но сообщили из серьезной организации. Из тех, что ставят консульских в известность, если используют дезинформацию. В кабинетах оживились – прервалась, наконец-то, обычная рутина. Люди собирались у кофейного автомата, под таким предлогом отщепляя от работы лишние десять минут.

Я плюнул на график связи и послал запрос – правда ли? Ответили – правда. Земля не переживет следующей грозы. Греки могут гордиться – именно их бог-громовержец в конце концов поимеет всех. Мы, грешные, думали, что это будет Аллах. Мне сказали – НАСА, русские и наши выясняют, можно ли хоть как-то это предотвратить. Никаких действий, никакой паники – пока они наверху не договорятся. И так мы сидели и делали вид, что все хорошо.

Через три дня нас созвали в конференц-зале.

– Господа, – начал консул. Закашлялся. Замолчал. – Ребята, вам лучше… Лучше всем сейчас вернуться домой. Пока не поздно.

Когда беда хватает людей на чужой территории, они бегут в консульство, как обиженный ребенок к матери. Мы сами виноваты, выстроили слишком высокие стены, люди думают, что могут спрятаться за эти стены от любой напасти.

Когда за нами прислали два внеочередных «Боинга», я впервые подумал – хорошо. Хорошо, что нас здесь мало. Я был на Кот-д-Ивуаре во время эвакуации из зоны конфликта.

Все граждане Франции, которых занесло в этот несчастный сибирский город, уместились в хвостовом салоне. Русские улетали тоже. Моя секретарша сказала, что хочет напоследок увидеть Париж.

Связаться с Отделом я больше не мог. Ни один из адресов не отвечал. Здешние операторы связи заблаговременно отключились. В конце концов я уничтожил всю информацию. Стер следы. Устроил компьютеру его собственный апокалипсис. Не знаю, закрыл ли кто-то консульство, когда я вышел. Вопрос: кто похоронит последнего могильщика?

– Ладно, – говорю я, – мистер Крэйг. Давайте называть кошку кошкой. Или – как там у вас – лопату лопатой? Тоже не можете связаться со своими?

– Мне нужно срочно вернуться в Америку, – говорит он. – Думаю, это будет не так просто, учитывая, что здесь творится.

– Думаю, теперь везде так, – говорю я. – Кажется, и телефонная связь полетела в тартарары.

– Мне нужно улететь в Америку, – повторяет он.

Он что, совсем тупой?

– Мистер Крэйг, – говорю я мягко. – Отсюда самолеты в Америку не летают? Или вы надеетесь на специальный рейс? Все специальные рейсы уже улетели. Без нас.

У него с локтя свисает аккуратно сложенное пальто. Я начинаю чувствовать себя рабочим классом, в моей старой кожаной куртке и кроссовках. Но я, по крайней мере, не смотрюсь здесь таким чужеродным элементом, как он. Осведомляется эдак светски:

– Вы полагаете, что это правда?

– Крэйг, – говорю я, – весь мир полагает, что это правда. Кажется, Африка только что исчезла с лица земли. Грозу несет прямо к Белому дому.

И тут я вижу, как его лицо с острыми, будто каменными чертами, начинает плавиться, морщиться. Он вцепляется свободной рукой себе в волосы.

– С вами все в порядке? – в этот момент он меня пугает.

– О боже, это какое-то безумие. Безумие…

Теперь его трясет. Держу пари, там, в Израиле, его не трясло.

– Я должен попасть домой, – сипит он. – О, господи, Челси… Челси и дети…

На нас начинают смотреть. Даже в такой ситуации люди еще не утратили любопытства.

– Челси и дети? Да когда вы успели?

– Челси… девочки… сидят в этой дыре в Лексингтоне…. Мне нельзя было заводить семью…

– Крэйг, – шиплю я, – успокойтесь сейчас же, прекратите!

Он плачет:

– Я должен добраться до них, я должен что-то сделать…

– Роберт! Возьмите себя в руки, ради всего святого!

Из-за него погибли два моих друга, а я называю его Робертом. Но, как я уже говорил, логики больше нет в этом мире. Декарт накручивает в гробу круги.

Да ведь он действительно надеялся на специальный рейс. Не мог так легко поверить, что наши страны нас просто бросили. Каждый за себя и Бог за всех. Накладка: Бога нет.

– Мы оба сядем в самолет на Париж, – говорю я четко, как привык говорить, когда даю инструкции. – В любом случае, это единственный рейс, который вылетает за границы России. Я уверен, что в Руасси нет такого борделя. На один из рейсов в США вы все равно успеете.

– В-вы правы, – губы американца слегка подрагивают, но кризис уже прошел, он снова тот агент с непроницаемым лицом. Тот самый, который тогда засветил нашу группу. Для пользы общего дела, разумеется.

А может быть, мы опоздали на последний рейс. Может быть, мы закончим свои дни в этой тесной коробке, затерянной посреди тайги.

Крэйг садится и смотрит в пустоту. Я еще раз благодарю судьбу – за то, что у меня нет ни Челси, ни девочек.

– Ненавижу снег, – говорит он вдруг.

Делать нечего; я прохаживаюсь по квадрату вдоль стен, еще и еще раз огибаю ряды кресел. Мобильник, мою банковскую карточку и все наличные за чашечку нормального экспрессо.

Молодая женщина в косынке сидит, удобно поставив ноги на спортивную сумку и читает книгу. В женщине нет ничего интересного, в сумке тоже. Но она сидит так, будто вполне довольна жизнью. Будто не ждет никакого самолета. Увлечена своим чтением.

Я сажусь рядом. Она отрывается от книжки, улыбается.

– Куда вы летите? – зачем-то мне надо это знать.

– Никуда, – улыбка становится еще шире. У нее очень большие глаза на очень худом лице. Я начинаю понимать. – Мне просто здесь нравится. Вообще-то я должна была лететь за границу. Делать операцию. У меня рак. А теперь, – она кивает на толпу, – я просто читаю и гляжу, как они суетятся. Мне это нравится. Я это считаю справедливым. Справедливым, понимаете?

В глазах у нее какое-то свечение, будто на православной иконе. Мне хочется обнять ее колени, прижаться, помолиться.

– Поедемте со мной, – говорю я. – Если самолет все же взлетит… В Париж. Последний уик-энд. Оргия. Как это вам?

Ты катишься с катушек, Матье Сантерр.

Она смеется:

– Нет. Мне тут хорошо.

Я везунчик. Я родился в рубашке. По замолкшему, казалось бы, громкоговорителю передают о посадке в рейс такой-то до Парижа.

Я доберусь. У меня там нет ничего, кроме родины, но я считаю это достаточным поводом.

Крэйга ведет новая надежда. Он опускается в кресло рядом со мной. Я этому даже рад.

– Мы просим вас пристегнуть ремни, выключить сотовые телефоны… – вещает стюардесса.

Почему она не скажет другого? «Плюньте на ремни, даже если самолет упадет, для нас это мало что изменит, а мобильные все равно не работают…»

– Запасные выходы находятся…

Я гляжу в иллюминатор. Снег все падает, крупными, мокрыми хлопьями.

– Я уволюсь, – вдруг говорит Крэйг.

Стюардесса везет поднос с напитками и кофейником. Аллилуйя. Я спрашиваю, какое у них есть вино.

– Белое, красное, розовое, – оживленно перечисляет девушка.

– Молдавское?

– Да!

– Тогда лучше кофе. – Конец света или нет, я не собираюсь пить это пойло из третьесортной республики. Пусть янки думает, что это – французский снобизм и чванливость. Так, по сути, и есть.

– Девушка, – говорит вдруг американец. – У вас дома кто-то остался?

Она бледнеет. Господи, да ему-то какое дело? Чертова нация психологов. Неужели не ясно – ей не хочется говорить об этом. О том, что дома осталась мама-пенсионерка с маленьким сыном, что муж застрял в другом городе, а у нее это последний рейс, что она вышла к нам, потому что партнерша рыдает за занавеской.

Она хорошенькая, только вряд ли кому из нас это теперь поможет.

Мне такого абсолютно не хочется сейчас. Вот американец – может, он еще успеет добраться до Лексингтона, поцеловать девчонок на ночь и последний раз улечься в постель с Челси. Чтобы доказывать друг другу до последнего, что они еще живы. Странно, заговори со мной раньше о конце света, и я бы не смог представить его иначе, чем в постели. Но теперь у меня совсем другие желания.

– Круассан.

– Что? – встряхивается Крэйг.

– Круассан и двойной экспрессо в «Кафе де Флор», это недалеко от Оперы, – говорю я. – Эспрессо, от которого на стенках остается желтая пена. И почитать «Монд» – свежий, хрустящий, с карикатурой на первой странице. Вы замечали, что здешние газеты пахнут совсем по-другому?

– Она хотела третьего ребенка, – отвечает Крэйг. – А я сказал, что она сошла с ума.

– Знаете что, Крэйг? – говорю я. – Все предыдушие поколения должны были нам завидовать. Мы единственные, кто знает, чем все кончится. Единственные, кто досмотрел сериал до конца. Понимаете?

После кофе я почему-то засыпаю. Отрубаюсь, несмотря на то что в салоне некуда втиснуть ноги, и кресло впивается в тело всеми углами, какими может. Просыпаюсь от группового стона. Объявили – самолет совершает вынужденную посадку в Бресте.

Американец смотрит на меня с осуждением. Я разбазарил два часа оставшейся жизни.

– Какого черта? – самое интересное, что мне хочется только спать, и ничего больше. – Почему нас сажают в Бретани? Что там с Парижем?

– В Бретани? – на лице Крэйга впервые появляется что-то вроде улыбки: – Это вы далеко замахнулись, Сантерр. Брест, Белоруссия, бывший СССР.

Потом я на какое-то время теряю действительность; то есть она здесь, но за пределами моего понимания, так же, как за его пределами находится белорусский Брест – таких городов не бывает, это место из кошмара.

Кроме нас, никто не выходит. Чего же странного, в самолете светло, и на борту есть еда и выпивка.

– Здесь польская граница под боком! – орет американец в странном приступе оптимизма. – Добраться до Польши, в Варшаве есть аэропорт! Да плюньте вы на багаж, Сантерр!

Здесь так пусто. Лес, автостоянка, дорога, больше ничего. Странное разделение, ведь это все еще Россия, только в этой стране может царить такая холодная, бесконечная пустота.

Американец подходит к первой попавшейся машине на стоянке. Я понимаю, как Крэйгу хочется к семье, когда он голой рукой разбивает боковое стекло. Я не успеваю ничего сказать, а американец уже нагибается над зажиганием, и машина урчит.

Вести приходится мне. Крэйг привык к автоматическим коробкам передач.

– Простите меня, Сантерр, – говорит он вдруг.

– М-м? – В свете одной исправной фары вертится странная мокрая взвесь. Мир, рассеченный дорогой, уже мертв.

– Я только выполнял приказ. Они были вашими друзьями, я так понимаю.

Я представляю себе всеамериканское короткое замыкание. Миллионы вытянутых вверх огненных цепочек гаснут одновременно. Те ребята обещали терракт – в Нью-Йорке или в Париже, куда укажет стрелка всемирной лотереи Аллаха. Самое обидное, что в свете происходящего – это ничего бы не изменило.

– Управление позаботилось о наших. Вы наверняка сделали то же самое. Только у нас было больше шансов.

– Восемнадцать часов, – говорю я, – из Варшавского аэропорта до Нью-Йорка. И Бог знает сколько вы будете ехать до Лексингтона.

Американец замолкает. Потом говорит:

– Зачем вы только разобрали «Конкорд».

Мы добираемся до границы раньше, чем я думал. Стоит глубокая, непробиваемая темнота – должно быть около трех ночи. Перед кордоном – ничего, ни огней, ни людей, только жуткая очередь брошенных машин.

– Мне это не нравится, – говорит Крэйг. – Что смешного, Сантерр?

Я смеюсь, потому что понимаю, что вот сейчас, кажется, мы будем пробивать кордон угнанным автомобилем, то есть выбираться из Восточной Европы так, как это делают засветившиеся резиденты в старом кино, но не слишком ли поздно попадать в шпионский фильм?

И фигуры вырастают на дороге, у нас на пути, те, что и должны вырасти, с оружием в руках. В нормальное время мы бы остановились. Документы у нас обоих в порядке. Дипломатическая неприкосновенность.

– Не останавливайтесь, – говорит Крэйг.

– Не собираюсь, – я выжимаю педаль изо всех сил. – Мы едем домой, Роберт, понятно? Мы едем домой!

Это просто силуэты, безликое зло, преградившее дорогу, и непонятно, чего они хотят, ведь границы больше нет.

Вслед раздаются хлопки. Только бы не пробили шину. Их слишком много.

– Ну сейчас-то, Боже правый, зачем? – беспомощно говорит Крэйг. Машину кидает на ухабе. Крэйг открывает окно.

– Осторожнее!

Он высовывается. С чего бы им за нами гнаться, неужто в эту ночь им не хватает забот?

От выстрела разлетается заднее стекло. Глухо отвечает пистолет Крэйга.

Я пригибаюсь, грудью почти ложусь на руль. Здесь уже ничего нет, возможно, дома меня ждет темнота куда глуше, но я все равно должен успеть.

Хлопки прекращаются, уносится назад пейзаж, поставленный на быструю перемотку.

– Ф-фу, – говорю я американцу. – Мы в Польше.

Он развалился на сиденье рядом со мной. Нехорошо как-то развалился. Сосредоточенно смотрит перед собой и часто дышит. Пуля вошла ему в спину сбоку и застряла в левой руке. Я расстегиваю ему пальто и осматриваю рану. Выглядит страшно. Не знаю, смертельно ли. Если бы поблизости была хоть одна больница. Хоть один – как они это называют – чертов фельдшерский пункт. Но в округе даже домов нет. Только лес и снег.

Он обретает голос, начинает тихо ругаться себе под нос. Кое-как я перевязываю рану своим шарфом. Выхожу из машины. Снаружи шторм, ветер сбивает с ног. Даже если найду автомобиль, он вряд ли заведется.

Он заводится – маленькая доисторическая «Сирена». Кажется, что так просто хозяин ее не бросил бы. Все равно что бросать старого преданного пса. Что-то с ним случилось, с хозяином.

Я подгоняю «Сирену» почти вплотную к заглохшей машине. У Крэйга глаза полузакрыты, и он не реагирует, когда я зову.

Кожей я ощущаю, как уходит время.

Я с трудом вытягиваю Крэйга из салона. Сразу перетащить его в машину не получается. Я сажаю его на дорогу, голова бьется о железную дверь. Черт.

– Крэйг!

Ледяные капли падают ему на лицо. Я перетягиваю рану потуже.

– Роберт!

Он что-то мычит.

– Вы же не хотите подохнуть прямо здесь, в этой треклятой тайге, в таком холоде!

У него получается выговорить:

– Н-нет…

– Вот так. Думайте о Челси. Думайте о детях. Как их зовут?

– Сара… И К-келли…

– Очень хорошо, – я наполовину втаскиваю его за заднее сиденье «Сирены». В этот момент трясущийся корпус замолкает.

Ох, нет. Бордель. Нет.

Время уходит.

Я бросаю американца и кидаюсь за руль. Но машина больше не хочет никуда ехать. Крэйг стонет, не стесняясь. Ему, похоже, очень больно.

Сколько жителей в Польше? Уж миллион наберется, наверное. Миллион жителей, а мы с американцем – одни во всем мире, и не докричишься. Кажется, я понимаю, что такое конец света. Больше всего мне не хочется бросать его в этой пурге. Но зачем стараться, если жизнь пригодится ему только в ближайшие два дня? Мне могли бы сказать, что разница очень даже большая. Могли бы сказать о его семье. Я и сам себе это говорил.

Возвращаюсь к нему:

– Роберт! Мне нужно найти другую машину. Слышите?

Он давится своей болью. Ему не до меня.

Я полностью затаскиваю его на сиденье, на чье-то брошенное тряпье.

– А собака? У вас ведь должна быть собака? Как ее зовут?

Крэйг бормочет что-то – не то «Слаппи», не то «Флаффи».

– Отлично, – шарф стал совсем темным, и в тесном салоне воняет кровью. – Слаппи… Сара и Келли… Сара старшая, а Келли – младшенькая, так?

– М-м… – видимо, наоборот.

– Ясно. Знаете, что я вам скажу, Боб? Я думаю, нас надули с этим концом света. Я думаю, все будет хорошо. Скорее всего, наши с вами службы решили припугнуть русских и вывалили мощную дезу. Мы купились, как дети. А у вас дома все спокойно, Сара и Келли спят в своих кроватках…

Я не хочу, чтобы он видел, что я делаю. Хотя он, наверное, знает.

– А Слаппи – на коврике, и никто из них даже не догадывается, что вы решили вот так нагрянуть. Я вам клянусь, Боб, все так и есть. Мы дождемся утра и доедем до аэропорта, и вы увидите наконец семью. Все будет хорошо, Боб…

Его голова слегка дергается. Я убираю пистолет.

– Все будет хорошо, – говорю я в тишину.

Плотно закрываю дверь.

Машин больше нет. Какие-то остовы попадаются вдоль дороги, на них только на тот свет.

Я сделал все, что мог. Просто у меня было больше шансов.

Теперь у меня никого нет. Вместе с Крэйгом умерли Челси, ее дочери и собака Слаппи. Наверное, я последний человек на этой земле.

Сугробы на глазах превращаются в грязь. Я больше не могу идти, но я хочу домой.

Когда он появляется – сказочный дракон из тумана, два горящих глаза, рычание – я глупо бросаюсь на середину шоссе. Все же я везунчик. Водитель трейлера успевает меня заметить. Он ехал на маленькой скорости из-за погоды, смог остановиться.

Открывает дверь, без лишних слов втягивает меня в кабину. От тепла становится все равно, и я закрываю глаза. Уже не помню, куда я шел… и откуда.

– Еду в Бельгию, – объясняет дальнобойщик. – Чем черт не шутит, думаю, попробую добраться. Вам-то куда?

– В первый же город с аэропортом, – куда-то делся голос. Бельгиец. Наверное, мне больше не выпадет шанса рассказать анекдот про бельгийцев.

– На вас кровь, – говорит шофер. – Много.

– А, – говорю я, – Надо же.

В Варшаве аэропорт еще жив, хотя на табло против половины рейсов стоит «Аннулирован». Вот так же на табло у Бога поменяются цифры, и аннулированным объявят наш мир.

То, что здесь творится, адом назвать нельзя, но на чистилище очень даже смахивает. Шум. Визг. Плач.

– Простите – говорит девушка из «Эр Франс», – но я ничего не могу сделать, всем нужно в Париж, насколько я знаю, это последний рейс, и он забит.

– Мне все равно, как вы найдете мне место, но вы мне его найдете! Мне нужно быть в Париже через два часа, понятно? Или вы хотите, чтобы я прямо отсюда связался с начальством?

Служащая на пределе. Она смотрит на меня раскрытыми глазами и зовет начальника. Но когда я прохожу мимо нее на посадку, девушка провожает меня взглядом, и от этого взгляда мне становится тошно, потому что там полыхает вера, которую я сам же туда и поселил. Все не может быть кончено, пока суетятся спецслужбы.

Я бы попросил у нее прощения, но мне надо домой.

В Руасси идет пока только легкий дождик. Сбой в расписании поездов не дотягивает даже до банальной мартовской забастовки. Электричка довозит меня до Шатле, а оттуда – седьмая линия еще ходит – до Оперы.

Небо серое, с фиолетовым оттенком, но серый всегда был к лицу Парижу. Опера все так же блещет золотом, кафе открыты; за стаканами «Перье» и порто на террасах люди время от времени смотрят вверх.

В Кафе де Флор шумно; насколько я помню, обычно здесь бывает меньше народу. Кто-то шумно обсуждает грозу; кто-то рассказывает уже придуманную черную шуточку; старик в берете невозмутимо читает «Монд».

– Сожалею, мадам, но «Голуаз» у нас кончились…

– Я бы вам посоветовал «Шато де Меридор», в том году на Луаре был очень хороший урожай…

– Если эта гроза и вправду разразится, лучше ей начать с Елисейского дворца…

– Восьмая линия уже не работает, я ехала с пересадкой…

Я сажусь за круглый блестящий столик. Откидываюсь на спинку плетеного стула.

– Я вас слушаю, месье?

Это мой Париж. Это его равнодушие, известное на весь мир, веселое, легкомысленное, великодушное наплевательство. Один наш король сказал: «После нас – хоть потоп». Ну вот, пожалуйста, потоп близко, и хоть бы кто о нем беспокоился больше того короля…

– Я пять лет не был во Франции, – говорю я официанту с подносом и безупречно белым полотенцем на рукаве.

– Вы вовремя вернулись, месье, – отвечает тот. – Добро пожаловать домой. Что будете заказывать?

Я так голоден. У меня на одежде кровь, и мир сейчас кончится, но мне так хочется есть – хотя бы обыкновенный «крок-месье». Он быстро готовится.

Крок-месье – горячий, мягкий, расплавленный сыр выливается на свежие листья салата. В бокале вино – терпкое и богатое, и может быть, я еще успею заказать кофе и сигарету.

Официант приносит «Монд». Чуть влажный воздух Парижа пахнет экспрессо. Перед кафе, прямо посреди улицы, целуются на прощание двое влюбленных.

Что бы ни случилось дальше – сейчас я там, где должен быть, и единственное, о чем я жалею, что последние пять лет торчал не здесь. Что ж, если нужен был конец света, чтобы привести меня домой…

В этот момент небо над Эйфелевой башней рассекает первая молния.

Ирина Малыгина Полковник и Рождество

I

О приближении Рождества полковнику напоминают отметки в настенном календаре. Когда он в очередной раз зачеркивает дату на исписанном листе, его охватывает радостное возбуждение. Не то чтобы он верит в Бога, но в этот день надеется на Него чуть больше, чем во все остальные, вместе взятые.

«Осталось две недели, – думает он, – всего две до Рождества».

И тело будто просыпается после долгой спячки. Полковник бреется, надевает чистые рубашку и брюки, замечая, что боль в ноге беспокоит меньше, и он даже может обойтись без палки, на которую опирается во время долгих странствий по коридорам больницы. Чувствуя прилив сил, он ковыляет в мастерскую, куда давно не заглядывал. Там покрываются пылью его незаконченные изобретения; в беспорядке разбросаны гайки, колеса, шестерни вперемешку с инструментами и прочим хламом, потому что последний раз он заходил сюда почти год назад, и тогда у него не хватило сил прибраться как следует. Раньше полковник проводил здесь много времени, часами перебирая детали старых механизмов в попытках приладить их одну к другой. Каждый год после Рождества, полный новых идей и планов, он надолго запирался в мастерской и работал до тех пор, пока мысли не становились похожими на медленно текущую реку. Наступал день, когда он обнаруживал себя на пороге, и взгляд скользил от одного предмета к другому, ни на чем не задерживаясь, нигде не останавливаясь, а тело охватывала такая слабость, что он предпочел бы умереть, чем сделать хотя бы еще один шаг. И тогда полковник запирал дверь, его творения оставались сиротливо дожидаться следующего Рождества, а сам он бесшумно, как тень, бродил из угла в угол, находя успокоение в медленном потоке бессвязных мыслей, прерываясь лишь на еду и сон, пока очередная отметка в календаре не подсказывала ему о приближении праздника. Вот и в этом году, словно очнувшись, он подкручивает гайки в каркасе гигантских механических часов, которые придумал, чтобы лучше ориентироваться во временах года. Иногда, не в силах совладать с радостным возбуждением, он бросает часы и движется вдоль стены, где располагается система рычагов, запускающая работу тайных механизмов – назначения многих из них он уже и не помнит. Услышав в одном скрип, полковник вспоминает, что в подвале осталось масло. Он идет за маслом, но по дороге забывает, зачем шел, зачарованный всплесками смеха в больничных палатах. Около одной из дверей он останавливается и долго прислушивается к доносящимся оттуда разговорам. Потом спускается вниз, одевается и открывает входную дверь.

Его встречают два пса. При появлении полковника они подскакивают почти синхронно и размахивают хвостами с такой силой, что смотрятся, как два неуклюжих грузовичка, виляющих задом на обледенелой дороге. Они рвутся с цепей, энергично стряхивая снег с лохматых боков, а пасти извергают клубы горячего пара. Каждого из них полковник зовет Ральфом. Ральф-первый и Ральф-второй. Был еще Ральф-третий, но он умер прошлой весной, бедняга. Остались эти двое… Старые вояки.

Он приносит псам консервы, тщательно отмерив дневные порции, и, пока они пожирают принесенную еду, всматривается в бледную пелену неба, откуда снова начинает падать снег, чей нескончаемый поток сводит с ума. Полковник чует его запах в малейшем дуновении сквозняка, а когда спит, ему снится снег. И еще он будит неясные желания, почти неуловимые, желания-сожаления, потому что в них нет ни капли надежды. На этот раз снег заставил его подумать о рождественском пироге, о том, как он пахнет, когда горячий, и в нем много душистых орехов и изюма, как тает во рту его зернистая мякоть, чтобы потом разлиться внутри тела приятным и сладким теплом.

Нужно попросить Стефана в следующий раз, когда тот привезет еду, захватить немного муки и орехов. Полковник знает, как это трудно – и мука, и орехи стоят целое состояние, а про сахар уж и думать нечего, но готов заплатить. У него есть две бутылки отличного вина, они перепали от парня из соседней палаты – полковник был с ним дружен. За каждую можно получить не только муку и орехи, но даже, если повезет и найдется человек, знающий, где их достать, пачку восхитительных ароматных сигарет, вкус которых полковник помнит еще со времен войны. Полковник вздыхает и, прежде чем закрыть дверь, еще раз окидывает взглядом заснеженный горизонт. Наверное, вертолет не прилетит. Не сегодня.

Прихрамывая и придерживаясь за стены, он бредет по коридорам больницы обратно в мастерскую. По зданию разносится надтреснутый звук патефона. Нежный, едва различимый лепет музыки – то громче, то тише – помогает хранить память о прежней жизни. Он не стремится думать о ней. Только помнить. Война, чей исход решался одним ударом, отняла у него все, превратив жизнь в чистый белый лист. Если бы полковник мог выбирать, то предпочел бы участвовать в тех сражениях, где время для принятия решений не сжимается до считанных секунд. В какой-то степени он чувствовал себя обделенным, потому что не имел права на ошибку. Когда отказала навигация, когда компьютеры вышли из строя и стало очевидно, что международная коммуникационная система дала сбой, он собрался выйти на поле боя и повести за собой остальных, как в старые добрые времена. Но все началось и кончилось за несколько мгновений. Вопрос был только в том, кто раньше повернул ключ на старт. Некому стало идти на поле. Не с кем сражаться. Да что там полк! Сразу несколько держав уничтожили друг друга одним поворотом проклятых ключей. Правда, полковник узнал об этом спустя много месяцев, уже в больнице, далеко от того хаоса, в который превратился мир после войны. Ногу удалось спасти, а вот крошечный осколок, застрявший под ребрами после взрыва, извлечь так и не удалось. Полковник был так плох, что не мог передвигаться, поэтому остался здесь. Сначала на время, потом навсегда.

Лиза и дети слали ему письма, полные печали и страха, обещали приехать, когда все уляжется. Полковник молчал и даже злился, оттого что не мог отыскать в сердце ни капли любви, способной заставить его скучать по семье. Все, что было до войны, утратило смысл – и когда письма иссякли, ему стало легче. Зато от каких-то, казалось бы, мелочей, он испытывал почти ребяческую радость. Когда нога зажила, осколок в нижнем подреберье сросся с организмом, и полковник перестал просыпаться среди ночи от изнуряющей боли, он начал бродить по больнице и общаться с другими. В подвале он обнаружил целые залежи хлама и различных инструментов и, чтобы скоротать время, стал придумывать новые механизмы и конструкции, которые про себя называл «штуковинами». Занятие постепенно захватило его: полковник оборудовал собственную мастерскую, и даже наладил работу дизельного генератора, способного обеспечить питанием все устройства больницы на годы вперед. В то время ночи тянулись бесконечно долго – дни, недели и даже месяцы протекали в темноте, и тогда полковник решил создать что-то вроде прожектора. Он назвал свой проект «Звездой» и с помощью обитателей больницы за несколько месяцев выстроил на крыше подобие вывернутого наизнанку телескопа-рефлектора. Расположение линз и зеркал было таково, что при подаче напряжения свет, разделяясь на несколько пучков, рассеивал тьму вокруг здания. Правда, при первом же запуске полковник понял, что не учел мощности «Звезды». Четверть часа работы «волшебного изобретения» обесточили всю больницу. Потребовалось много часов на восстановление жизнеспособности всех систем, а полковнику пришлось признать, что план провалился. Работа над «Звездой» была сродни заботе о собственном ребенке, и когда ожидания не оправдались, он впал в тоску и даже слег. Его мучили разные чувства. Когда наступала ночь, он тосковал по остывшей «Звезде» – холодной, одинокой, смотрящей пустым выпуклым глазом в заснеженный горизонт. И в то же время ему снились кошмары о том, что генератор сломался и в больницу вползает ядовитая наледь, превращая здание в замороженный склеп. Оправившись от удара, он заставил себя не думать о «Звезде», довольствуясь работой над теми «штуковинами», которые не вредили жизнеобеспечению. Постепенно полковник потерял счет времени. Однажды проснулся и понял, что не помнит, какой сейчас год. Только старый календарь, в котором он скрупулезно отмечает дни и недели своей жизни, напоминает ему о том, что время все еще течет.

Во второй половине дня снег прекращается, и полковник слышит звук вертушки. Вертолет, покачиваясь, опускается вниз, кругами раздувая сухой снег. Приятель полковника, Стефан, спрыгивает на землю и выволакивает из кабины ящик с провизией. Полковнику не терпится заглянуть внутрь, хотя он и так знает, что там одни консервы. Стефан заглушает двигатель и, достав из-за пазухи пузатую бутыль дешевого портвейна, машет ею в воздухе, словно трофейным кубком. Он выглядит весьма довольным собой, хотя и немного усталым. Его покрасневшие глаза, окруженные сетью мелких морщин, смотрят на полковника живо и весело, а густая черная борода скрывает ухмылку.

– Ты бы не пил, брат… – начинает полковник, хватаясь за края ящика с консервами.

Его попытка поднять груз приводит к мучительной, почти забытой боли под ребрами. Он охает и, закашлявшись, присаживается на корточки, стараясь отдышаться.

Стефан молча подхватывает ящик, одновременно удерживая бутыль, и широкими шагами направляется к больнице.

– … а то ведь, – переведя дух и направляясь вслед за другом, продолжает полковник, – кто же летать сюда будет? Ну мало ли чего…

Но тот уже исчез в дверном проеме, и полковник слышит дробь его шагов на лестнице, ведущей в кухню. Полковник вздыхает и хромает следом. На кухне Стефан уже разливает портвейн по кружкам, открывает банку консервов и деловито раскладывает ее склизкое содержимое по двум тарелкам.

– Какие новости, приятель? – Тяжело опираясь руками о стол, полковник опускается на шаткий стул. Он чувствует себя больным и старым.

Приятель устало машет рукой и одним глотком опустошает кружку.

Дальше они молчат. Оба понимают, что это значит.

Стефан засыпает прямо за столом. Полковник гасит свет и относит остатки консервов собакам.

Наутро Стефан уходит. Когда он садится в вертушку, полковник испытывает неясное чувство тревоги. Ему хочется что-то сказать, но ничего не приходит в голову.

– Жаль, писем больше нет, – замечает он.

Писем нет уже года два, и фраза кажется ему глупой, но он все равно ее произносит, просто так, чтобы прервать затянувшееся молчание.

Стефан хлопает себя по лбу и извлекает из кармана мятый конверт.

Полковник берет конверт, опасаясь, что приятель увидит, как дрожат пальцы, и хрипло произносит.

– Ты, это… Береги себя.

А потом, борясь с растущим внутри нетерпением и словно бы наслаждаясь им, провожает взглядом вертолет, похожий на неуклюжего шмеля, пока тот не превращается в точку над выбеленным снегом горизонтом. Полковник спешит обратно в больницу. Ральф-первый и Ральф-второй смотрят ему вслед, помахивая хвостами.

Он садится за стол, распечатывает конверт и, развернув письмо, невольно пробегает его взглядом, словно пытаясь за мгновение охватить весь смысл написанного.

«Дорогой Тарсен!

Я – Лара, дочь Вашего друга. Простите, что долго не писала. Все из-за болезни. Я провела в больнице целый год и почему-то до сих пор жива… Знаю, что, скорее всего, Вы едва ли можете меня вспомнить. Мы не виделись так давно, и сейчас, наверное, я изменилась. Тем более что в больнице у меня, как у всех, выпали волосы. Папа смеялся и называл меня лысой принцессой. Жаль, он так и не дождался, когда они хоть чуть-чуть отрастут. Он умер намного раньше.

Теперь, когда я не сплю, то обычно сижу у окна и смотрю на город, вернее, на то, что от него осталось. Это чудо какое-то, но небоскребы еще уцелели, хотя территория вокруг огорожена, потому что им давно пора бы упасть. Но они стоят, похожие на три гвоздя, и не падают. Если наступает утро и небо становится алым, то можно разглядеть на фоне этого неба, как из них еще выходит черный дым. Вообще-то он везде, даже в здании, где я живу. Он стелется везде: по земле, по полу… Наверное, оттого, что земля так и продолжает тлеть. Когда погода сухая и снега нет, дыма становится больше, и тогда утро не наступает…

Я скучаю по Вам, Тарсен…

Представляете, у меня сохранилось то пальто с погонами, которое Вы отдали отцу, когда он чуть не замерз. Это было в самом начале войны, как раз под Рождество, помните? Тогда упали первые бомбы, и вы вдвоем были в штабе, а мама с тетей Лизой очень боялись, что вы не вернетесь. Но папа вернулся, а Вы – нет. Так вот, это пальто, оно такое теплое, и я под ним сплю, потому что в доме холод. Я могла бы погреться на сборных пунктах, но там живут люди, которые все отбирают. Однажды они меня побили, поэтому я стараюсь там не появляться. В последний раз они украли мой кораблик. Помните? С настоящим мотором, который Вы для меня смастерили. Конечно, ему больше негде плавать, но все равно жалко. Людей становится все меньше, они продолжают умирать. Надеюсь, Вы все еще живы? Потому что больше никого нет – ни у меня, ни у тех, кто остался в живых. И я счастлива, что есть человек, кому я могу задать этот вопрос. Отец говорил, если я буду в беде, то смогу к Вам обратиться. Он рассказывал мне и брату, что Вы никогда не сдавались и никогда не унывали. Надеюсь, Вы до сих пор не сдаетесь и не унываете, хотя, насколько я знаю, долго болели и никого не хотели видеть после всего, что случилось. Но не беспокойтесь, я уже совсем взрослая, меня не надо кормить и одевать, и я живу сама, мне никто не помогает. Сказать по правде, раньше папа ругал меня, просил ничего не писать, говорил, что Вам до сих пор кажется, будто не я, а жена и дети пишут эти письма. Вы и вправду не верите, что никого больше нет? Простите, что спрашиваю об этом. Наверное, просто хочу заставить Вас наконец-то написать мне хоть несколько слов. Может быть, я просто жду, что произойдет чудо, и Вы ответите. Потому что понимаете, каково это – одному. Знаете, о чем я мечтаю? О словах, обращенных именно ко мне, предназначенных именно мне и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь или ненависть – вообще неважно! Важно – знать, что я не одна в этом мире.

Можно Вас навестить? Ведь скоро Рождество! Я бы уговорила Стефана взять меня в свой вертолет, если Вы согласитесь. Пожалуйста, напишите…»

Письмо выпадает из рук. Полковник вскакивает и торопливо спускается вниз, придерживаясь за стены. Он не помнит ни Лару, ни ее папу. Правда, кораблик он и в самом деле мастерил. Для кого? Сейчас не имеет значения. Он распахивает дверь и выбегает наружу, будто все еще надеясь задержать вертолет. Потом поворачивается и, ссутулив плечи, ковыляет обратно в больницу. Он снова кормит собак, спускается в мастерскую и острой болью ощущает свое одиночество, когда слышит шорохи шагов, разносящиеся по коридорам. Потом, лежа в кровати, долго ворочается, кашляет и вздыхает. Ему мешают уснуть полоса света под дверью, голоса и смех. Но он продолжает смотреть, продолжает слушать. Самое время сунуть в рот холодный ствол пистолета, но он все еще чего-то ждет.

II

Всю следующую неделю за окном гудит ветер. По ночам, в полусне, полковнику кажется, что снаружи великаны играют в снежки, стараясь попасть прямо в стекла. Время замедлилось, и минуты напоминают вяло ползущих гусениц. Он надеется, что произойдет чудо, вертолет прилетит раньше, и он успеет передать письмо Ларе. Он даже готовится к празднику – ему захотелось поставить елку, но, куда ни глянь, вокруг только километры искристого снега, поэтому, чтобы к тому же убить время, он решил смастерить ее сам. Елка выглядит кривоватой, похожей на космического монстра. Он конструирует ее всю неделю из катетеров и капельниц, красит в зеленый цвет и украшает пузырьками из-под лекарств. В перерывах пытается написать Ларе. Ответ выходит сухим и бессвязным. Чем дольше текут минуты, тем яснее ему становится, что Рождество придется встретить одному, письмо не успеет, поэтому ответ не выходит. Он рвет каждый черновик, начинает новый – и снова рвет. Каждый день ему хочется написать что-то другое. Ему хочется бежать прочь из больницы, которая кажется тюрьмой, преодолеть расстояние, ледяной нескончаемый поток снега, и кричать в распростертое над ним небо: «Лара! Приезжай! Приезжай, пожалуйста!»

Но когда он открывает входную дверь, чтобы покормить собак или постоять на крыльце, высматривая вертолет, а снег режет лицо и слепит глаза, к нему приходит осознание, что настоящая тюрьма – его собственное тело.

Полковник размышляет о Стефане. Он ругает себя за то, что не спросил про письмо раньше. Написав десятый вариант ответа, совсем безнадежный, он понимает, что вертолет не прилетит. Он старается не думать о том, что у Стефана кончилось топливо, то самое, которым верный друг запасся неизвестно как и неизвестно где, и берег специально для того, чтобы навещать полковника в этой глуши. Хотя, быть может, дело вовсе не в топливе… Перед мысленным взором ясно предстает ухмыляющийся приятель, размахивающий бутылкой портвейна. Но полковник не привык никого винить, кроме себя.

Когда до Рождества остаются считаные дни, он заглядывает в подвал, где под брезентом стоит полуразобранный снегоход. Воодушевленный новой идеей, полковник бежит наверх, чтобы принести инструменты, но по дороге его охватывает страх, что вертолет, возможно, уже в пути. Нет, он будет ждать. Перед Рождеством он откупоривает одну из припрятанных бутылок вина и почти полностью осушает ее, пытаясь унять ноющую боль под сердцем.

Ночью он просыпается от хлопка. В ушах все еще звучит отголосок громкого эха, прозвучавшего между сном и явью. Внизу отрывисто лают собаки. Полковник отрывается от стола, за которым уснул, и, преодолевая боль в груди, спускается вниз. С трудом отодвинув занесенную снегом дверь, он долго вглядывается в темноту. Он видит зарево у края горизонта, чей отсвет бросает бледные, дрожащие блики на стены больницы. Резкий порыв ветра швыряет на крыльцо беспорядочное крошево снега вперемешку с черными хлопьями, похожими на пепел. Полковник вздрагивает и медленно закрывает дверь. Следующий час, прижимаясь лбом к заиндевелому оконному стеклу, он пытается собраться с мыслями, но они больше похожи на разорванные куски газеты – слово тут, слово там. Он думает о Стефане. Он думает о Ларе. Он думает о пепле на крыльце, о бесконечной зиме и ночи, и о зареве на горизонте. И еще он понимает, что если каким-то чудом Стефан все-таки жив, то надо срочно чинить снегоход, срочно ехать, срочно искать то, что осталось от вертолета. Стефан никогда не доберется до больницы сам, слишком темно, слишком холодно, – ему нужен свет. Но на то, чтобы починить снегоход, потребуется не менее двух дней, а может, и больше. Многих деталей не хватает. Разве только частично разобрать «Звезду»…

При мысли о «Звезде» полковник чувствует, как замирает и дрожит сердце, а память, словно электрический луч, пытается объять весь мир, распростертый вокруг одинокого здания. И никого не находит. Только Лару, встречающую рассвет в напрасном ожидании письма, и Стефана у разбитого вертолета, застрявшего на полпути между жизнью и смертью. А коли так, то больше незачем ждать. Если Стефану нужен свет – он его получит, даже если больнице придется стать непригодной для жизни.

Полковник отходит от окна, и, прихватив в мастерской инструменты, поднимается на крышу, где не был с тех пор, как погасла «Звезда». Ему приходится повозиться, прежде чем открыть раздвижную дверь, ведущую наверх. Порывы ледяного ветра так сильны, что в первую минуту он стоит, ухватившись обеими руками за края дверного проема, не в силах сдвинуться с места. Когда ветер стихает и ему удается немного разлепить слезящиеся глаза, он чувствует радость, как при встрече со старым, давно позабытым другом. Дрожащий свет фонаря в его руках выхватывает из темноты гладкий бок устройства, похожего на спящего кита.

– Привет, детка, – шепчет полковник, обнимая заледеневший корпус «Звезды». – Жаль, что жили мы с тобой недолго, да и не очень счастливо. Зато умрем в один день.

Он долго и скрупулезно проверяет цельность корпуса, инспектирует каждую деталь механизма и протирает линзу, очищая от наледи, хотя знает, что когда «Звезда» разгорится, она согреет себя сама.

Перед тем как нажать пуск и повернуть рычаг, он медлит несколько минут, напрягшись всем телом, оттягивая тот момент, когда пути назад уже не будет. Что-то похожее полковник испытывал тогда, в том далеком году, когда стоял и держал палец на кнопке. Только здесь все иначе, здесь нет ни устава, ни приказа. Рычаг поддается с трудом, и чем труднее его поворачивать, тем сильнее уверенность полковника, что он прав. Он давит на рычаг, почти теряя сознание, оглушенный порывами ветра и страхом – таким же сильным, как ветер. В заледенелом нутре «Звезды» зарождается тепло, и яркие, похожие на золотистое пламя лучи открывают перед ним огромные поля снегов. Словно кто-то включил проектор в гигантском кинозале, где экран – весь мир. И вот он стоит, замерзший, одинокий, и смотрит фильм, который, как ему кажется, он сам же и создал. Он мечтает о теплых руках, обнимающих его измученное тело, о человеческом голосе, произносящем любые слова, но обращенные именно к нему, предназначенные именно ему и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь ли, ненависть – все это совершенно неважно. Он просто мечтает, зная, что до его мечты простираются километры снегов, понимая, что не может простить себе участия в войне. Он укоряет себя за долгие годы бездействия, за то, что старался не вспоминать о семье, за то, что ни разу не ответил Ларе, за то, что он – полковник. От корпуса «Звезды», рассеивающей подвижные прямые лучи, исходит тепло, похожее на прикосновение, и обладай машина чувствами, он мог бы подумать, что она его утешает.

Внизу, взбудораженные ярким светом, хрипло и отрывисто лают Ральф-первый и Ральф-второй. Вернувшись к действительности, полковник спешит вниз, чтобы их покормить, а потом идет в комнату и достает пистолет. Вернувшись к собакам, он, немного поколебавшись, освобождает их от ошейников. Они смотрят на него, вопросительно повиливая хвостами. Полковник прокашливается и, выпрямившись, как на плацу, отдает им честь. Ему хочется произнести торжественную речь, сказать им что-нибудь важное. Но он понимает, что не может найти слов, потому что эти двое были для него неизмеримо важнее, чем все слова, вместе взятые.

– Ну, братцы, мне пора, – наконец произносит он. – А вы, давайте-ка, идите. Пока светло, куда-нибудь доберетесь.

Но собаки не торопятся уходить.

– Ну же, валите отсюда! – кричит полковник. – Бегом марш!

Сквозь пелену, так некстати заволакивающую глаза, он видит, как они пятятся, все еще не понимая, чего он от них хочет. И только когда он поднимает руку с зажатым в ней пистолетом и стреляет в черное небо, рассеченное лучами «Звезды», Ральфы срываются с места и бегут прочь, утопая лапами в глубоком снегу. Полковник поворачивается и, поспешно поднявшись на крыльцо, захлопывает за собой дверь. Он не может смотреть им вслед.

Затем он отправляется в мастерскую и медленно, один за другим, поворачивает рычаги и жмет кнопки, запускающие всю систему звукозаписей, созданную его руками, результат долгого многолетнего труда, благодаря которому он годами мог чувствовать, что где-то рядом есть люди. Эти записи он успел создать еще до того, как радиация уничтожила всех обитателей больницы. Уже тогда он понимал, что придет день, когда никого не будет. Он сделал это, потому что больше всего на свете боялся остаться один. Возвращаться к тем, кто все еще старался выжить там, на сборных пунктах и в опустевших городах, ему не хотелось. Он не мог расстаться с воспоминаниями о тех, кто был ему дорог здесь. Но всему когда-нибудь приходит конец, и полковник знал это, как никто другой.

Сначала стихает запись, работавшая на верхнем этаже. Там всегда звучали шаги. Она срабатывала раз в полчаса, создавая иллюзию, будто кто-то спускается по лестнице. Затем смолкают установки в двух противоположных концах второго этажа. Полковник любил их, потому что там слышен смех. Они дались ему труднее всего, ведь когда он их создавал, проявление человеческой радости уже стало редкостью. Затем настал черед многочисленных записей разговоров в палатах, стука дверей в коридорах, перезвона посуды в кухне… Он выключил все, сэкономив для «Звезды» еще немного энергии. Оставил только одну, свою любимую – старинную мелодию патефона. Последним он гасит свет в здании. Ему достаточно лучей «Звезды», что пробегают по стенам, как свет в вагоне мчащегося поезда. Поднявшись в свою комнату, он смотрит на часы. Скоро рассвет. Двадцать пятое декабря. От Рождества осталось одно название. Больше никто не рождается.

Полковник достает из шкафа завернутую в газетную бумагу, тщательно сложенную форму. Переодевшись, садится за пустой стол. В груди снова начинает ныть, и он долго думает, подперев щеку рукой и слушая музыку, наполняющую каждый погруженный во мрак угол больницы. Только в этот день, единственный раз, он дает волю воспоминаниям, и они сменяют друг друга, кадр за кадром, словно отрывки из старого, давно позабытого фильма. Он думает о дорогих ему людях. Днем он даже не может вспомнить их имен, но когда приходит ночь и он закрывает глаза, их лица встают перед мысленным взором, бледные и припорошенные снегом. Потом он берет обрывок бумаги и пишет: «Старость наступает тогда, когда вдруг осознаешь, что ты был молод слишком долго…»

Сверху кладет пистолет. Рукоятка закрывает большую часть того, что он написал. Остаются только два слова: «…слишком долго». За окном тихо падает снег.

Ему снится смерть. Шахты ракет, алая полоса заката и вечерняя звезда над ними – именно таким он запомнил этот мир до того, как случилась война. И снова смерть, закутанная в серую шаль, теплыми руками обнимающая его измученное тело, а рядом с ней, по обе стороны, стоят Ральф-первый и Ральф-второй. И машут хвостами.

– Уходи, смерть, – бормочет он сквозь сон. – Знаешь, сколько я тебя ждал? Слишком долго… Ты опоздала.

Но смерть не уходит. Она пахнет снегом и гарью, у нее голубые глаза, и еще она стащила и спрятала его пистолет – в этом он точно уверен. ...



Все права на текст принадлежат автору: Михаил Глебович Успенский, Далия Трускиновская, Александр Владимирович Тюрин, Андрей Дмитриевич Балабуха, Виктор Павлович Точинов, Владимир Аренев, Владимир Борисович Данихнов, Дмитрий Львович Быков, Кирилл Станиславович Бенедиктов, Михаил Александрович Бабкин, Майкл Гелприн, Ина Голдин, Алан Кайсанбекович Кубатиев, Мария Семеновна Галина, Андрей Викторович Рубанов, Сергей Борисович Удалин, Андрей Сенников, Ирина Малыгина, Виктория Морана.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Конец света с вариациями (сборник)Михаил Глебович Успенский
Далия Трускиновская
Александр Владимирович Тюрин
Андрей Дмитриевич Балабуха
Виктор Павлович Точинов
Владимир Аренев
Владимир Борисович Данихнов
Дмитрий Львович Быков
Кирилл Станиславович Бенедиктов
Михаил Александрович Бабкин
Майкл Гелприн
Ина Голдин
Алан Кайсанбекович Кубатиев
Мария Семеновна Галина
Андрей Викторович Рубанов
Сергей Борисович Удалин
Андрей Сенников
Ирина Малыгина
Виктория Морана