Все права на текст принадлежат автору: Джорджо Щербаненко.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Миланцы убивают по субботам (сборник)Джорджо Щербаненко

Джорджо Щербаненко Миланцы убивают по субботам (сборник)

Венера без лицензии

Пролог (По делу продавщицы)

– Как вас зовут?

– Марангони Антонио, живу в Кашина-Луаска и вот уж шестой десяток каждое утро езжу сюда на велосипеде.

– Незачем терять время с этой старой перечницей, вернемся в редакцию.

– Так ведь это он обнаружил девушку и сможет ее описать, иначе придется заезжать в морг, и тогда уж мы точно опоздаем.

– Я увидел ее и вызвал «скорую». Она была в голубом.

– Так, в голубом. Волосы?

– Темные, но не черные.

– А еще на ней были большие очки от солнца, круглые.

– Ага, солнечные очки, круглые.

– Лица я не разглядел, оно было прикрыто волосами.

– Расходитесь, не на что вам тут глазеть.

– Вот именно, не на что глазеть, полицейский прав, вернемся в редакцию.

– Расходитесь, расходитесь, а вам что, сопляки, в школу не надо?

– Действительно, сколько здесь детей...

– Я как подъехал, сразу почуял запах крови.

– Ну-ну, продолжайте, синьор Марангони.

– Вся лужайка залита была.

– Да не слушайте вы, никакого запаха не было, слишком много времени прошло. Когда мы подъехали на джипе...

– Говорите, говорите, сержант!

– Нечего мне говорить, в квестуре вам все скажут. Я тут для того, чтобы разгонять этот сброд, а не чтоб давать интервью. Однако запаха никакого не было, не могло быть.

– Нет, был, я сразу почуял – у меня чутье дай Бог. Слез я с велосипеда, чтобы полить тут, велосипед прямо на земле оставил...

– Так-так, синьор Марангони.

– Ну, подхожу вот к этим кустам... вот к этим самым – гляжу: туфля, нога, одним словом.

– Да расходитесь вы, ну чего тут смотреть! Сколько народу собралось поглазеть на пустую лужайку!

– Сперва-то я только туфлю увидал, ноги из-за кустов не видно было. Ну, пошарил рукой – а там...

– Записывай: Альберта Раделли, двадцати лет, продавщица, найдена мертвой в Метанополи, округ Кашина-Луаска. Труп обнаружил в пять тридцать утра синьор Антонио Марангони. На погибшей, темноволосой девушке, но не брюнетке, было голубое платье и круглые очки от солнца. Я позвоню в редакцию, передам, а после вернусь за тобой.

– Пошарил, значит, а в туфле-то нога, мне прямо нехорошо стало... раздвинул кусты – смотрю, лежит, сразу видно, что мертвая.

Часть первая

Рассказывать о жизни человека – это ли не молитва?

1

В тюрьме ему пришлось выучиться устраивать себе развлечения с помощью самых неподходящих для этого вещей. Первые десять минут он просто курил – ни о каких развлечениях не думал, и лишь когда бросил окурок на посыпанную гравием дорожку, подумал вдруг, что при желании все эти камешки под ногами можно подсчитать. Даже песчинки на всех пляжах мира, как бы обширны они ни были, тоже составляют конечное число. Он уставился в землю и начал считать. На пяти квадратных сантиметрах умещается в среднем восемьдесят камешков. Окинул взглядом аллеи, ведущие к вилле, и пришел к заключению, что кажущееся несметным количество гравия на аллеях сводится всего-то к какому-нибудь миллиону шестистам тысячам камешков, плюс-минус десять процентов.

Но тут гравий заскрипел: со стороны дома к нему по главной аллее направлялся человек, – ну да ничего, еще есть время поиграть. Сгорбившись на бетонной скамейке, он взял в руку горсть камешков. Игра заключалась в следующем: надо было угадать, четное или нечетное число камешков зажато в ладони, а кроме того, превышает некую специально оговоренную цифру – скажем, двадцать. И он загадал, что в руке четное число, не превышающее двадцати. Разжал кулак и подсчитал: оказалось восемнадцать, он выиграл.

– Простите, доктор Ламберти, я, кажется, заставил вас ждать.

Голос подошедшего прозвучал официально и устало, точно у вдруг обессилевшего императора; брюки (из такого сгорбленного положения можно увидеть только ноги) выбраны явно не по возрасту: уж слишком обтягивают, хотя человек далеко не молод, как обнаружил он, поднявшись, чтобы поздороваться, впрочем, это ему и раньше было известно. Да, именно таким он себе его представлял: пожилой человек небольшого росточка, волосы обриты под ноль, щеки тоже гладкие, будто отполированные, рука маленькая, но железная, и во всем облике чувствуется властность.

– Добрый вечер, – сказал он маленькому императору. – Рад познакомиться.

В тюрьме он привык обходиться без лишних слов. На суде, когда племянница синьоры Мальдригати вопила, что ее тетку убили, умалчивая, однако, о тех миллионах, которые получила в наследство, он хотел было высказаться, но адвокат свистящим шепотом умолял не произносить ни слова, ни единого: ведь он сказал бы всю правду, а правда – это смерть, не только на суде, но и в жизни.

– В Милане жара, – сказал человечек, усаживаясь рядом на бетонную скамейку. – А здесь, в Брианце, всегда прохладно. Вы прежде бывали в Брианце?

Он что, затем его сюда вызвал, чтобы побеседовать о климате Брианцы? Да нет, видно, просто собирается с духом.

– Бывал. Мальчишкой гонял сюда на велосипеде... В Канцо, в Ассо, на пруд.

– На велосипеде... – откликнулся человечек. – Я тоже в молодости ездил сюда на велосипеде.

На том тема и иссякла. В сумерках деревья сада казались почти черными, кто-то зажег на вилле свет, по дороге внизу, метрах в двадцати, промчался автобус, посигналив почти по-вагнеровски.

– Здешние места теперь не в моде, – неожиданно продолжил маленький император. – Все ездят загорать на Лазурный берег или на острова, а ведь тут, в Брианце, всего в получасе езды от Милана, дышится прямо как на Таити... Думаю, все потому, что людям хочется уехать куда-нибудь подальше от родных мест. Окрестности всегда малопривлекательны. Вот мой сын эту виллу ненавидит, когда я привожу его сюда, он это воспринимает как наказание. Может быть, он и прав: здесь прохладно, но скучновато.

Стемнело; зажженные окна виллы были теперь единственным источником света.

– Доктор Ламберти, – внезапно изменившимся голосом произнес его собеседник, – вам объяснили, зачем я пригласил вас сюда?

– Нет.

Ему и правда ничего не объяснили – сказали только, кто таков этот невысокий скромный с виду человек. Один из пяти мировых специалистов по пластмассам инженер Пьетро Аузери, едва перешагнувший порог пятидесятилетия, способен сделать все из всего. Есть сорт пластмассы, которому даже присвоено его имя – аузерол. У инженера три диплома и, вероятно, немалое состояние, хотя официально он считается простым изобретателем и владеет лишь небольшой старой лабораторией в центре Милана.

– Я полагал, вам хотя бы намекнули. – Усталость исчезла из его голоса, осталась одна властность; судя по всему, с темой погоды и туризма покончено.

– Да, намекнули, что вы собираетесть мне предложить какую-то работу.

Еще несколько окон протянули к ним с виллы бледные лучи.

– Правильно, в известном смысле это можно назвать работой, – кивнул Аузери. – Может, мы прямо тут все и обговорим? Дома сын, и мне бы не хотелось, чтоб вы его увидели, прежде чем я вам объясню суть дела.

– Как угодно.

Человечек ему понравился: явно не из тех шутов, которых за последнее время и в тюрьме и на воле развелось полным-полно. Целые армии паяцев маршируют мимо тебя, их угадываешь по голосу, по запаху, по ногтю.

– Вы ведь медик?

Он только чуть помедлил с ответом, но в темноте и тишине пауза показалась бесконечной.

– Был им. Вас, наверно, уже уведомили.

– Да, разумеется. Но вы все равно им остаетесь. А я как раз нуждаюсь в услугах медика.

Теперь, прежде чем ответить, он сосчитал освещенные окна виллы: их было восемь, четыре на первом этаже, четыре – на втором.

– Я больше не практикую. Не имею права даже укол сделать... собственно, уколы-то мне прежде всего противопоказаны. Об этом вас, думаю, тоже уведомили.

– Меня обо всем уведомили, но это не имеет значения.

– Хм, довольно странно. Если вам нужен врач и вы прибегаете к услугам изгнанного из Ассоциации медиков, которому запрещено даже прописать аспирин, то это должно иметь какое-то значение.

– Нет, – с имперским великодушием отозвался император. В темноте он протянул ему пачку сигарет. – Курите?

– Но я три года просидел в тюрьме. – Он взял предложенную сигарету. – За убийство.

– Я знаю, – снова кивнул Аузери. – Но и это не имеет значения.

Что ж, по большому счету, наверно, ничего не имеет значения.

– Мой сын – алкоголик, – сказал Аузери, выпуская в темноте дым. – Сейчас он вон в той комнате на втором этаже – видите, крайнее окно? Это его комната, и я подозреваю, что он ухитрился припрятать там от меня бутылку виски и сейчас заправляется в ожидании знакомства с вами.

По тону его было понятно, что сын все же имеет для него значение.

– Ему двадцать два года. Вымахал под два метра и весит килограммов девяносто. До прошлого года он не доставлял мне особых хлопот, меня только удручала его тупость. Об университете и речи быть не могло, аттестат зрелости я ему добыл при помощи самого банального подкупа преподавателей. К тому же он очень замкнут – слова не выжмешь. Как говорится, ростом не мал, да умом не велик.

Казалось, этот голос с нотками горечи исходит из ниоткуда, просто из темноты.

– Но до недавних пор меня это не слишком огорчало. Иметь сына-гения, по-моему, сомнительное удовольствие. Когда ему исполнилось девятнадцать, я устроил его работать на «Монтекатини». Перепробовал все отделы, чтобы хоть чему-то научить. Ничему особо он не научился, но все же с грехом пополам работал. А в прошлом году стал пить. Поначалу ему как-то удавалось это скрывать: опаздывал на работу или вовсе прогуливал, но потом мне пришлось забрать его из «Монтекатини», потому что он проносил в контору бутылку... есть такие плоские бутылки, их в кармане не заметно. Вы меня слушаете?

О да, в тюрьме его научили и слушать: заключенные в камере любили рассказывать длинные, насквозь лживые истории о собственной невиновности и о женщинах, которые их сгубили. Каждый из них был Авелем и пал жертвой какого-нибудь Каина или Адамом, которого ввела в грех Ева. Но история инженера была не похожа на те: в ней чувствовалась настоящая боль, и он действительно слушал.

– Да-да, конечно.

– Мне придется долго объяснять, чтоб вы поняли, – заметил Аузери. – Голос в темноте не утратил властности, даже стал каким-то чеканным. – Он напивается три раза в день. К завтраку он уже совершенно пьян, ничего не ест и заваливается спать. Днем опять напивается и спит до обеда. За обедом ест, но снова накачивается виски и потом засыпает прямо в кресле. Это длится уже почти год...

Весьма тревожный симптом, если учесть, что парню всего двадцать два.

– Но вы, я думаю, пытались ему помешать? – Он еще не понял, в чем его задача, и вопросы задавал из вежливости. – Пробовали, к примеру, отлучить его от друзей, от компании, где он напивается?

– У моего сына нет друзей, – сказал Аузери. – Никогда не было, даже в начальной школе. Он у меня единственный, я одиннадцать лет как овдовел и, несмотря на занятость, никогда не передоверял его воспитание нянькам и гувернерам. Поверьте, я хорошо его знаю, он не играет в теннис, не ходит в бассейн, на стадион или на вечеринки. С тех пор как у него появилась машина, он пользуется ею только для того, чтоб в одиночестве гонять по дорогам. Единственное его хобби – быстрая езда. Рано или поздно он разобьется, и таким образом с алкоголизмом будет покончено.

Скорбный император умолк. Ждать продолжения пришлось долго.

– Разумеется, я пытался ему помешать. – Аузери начал перечислять, будто по списку: – Сначала говорил с ним по душам. Пытался убедить. Я в жизни не видел, чтобы кого-нибудь в чем-нибудь убедили слова, но выхода-то все равно не было. Психологи утверждают, что молодых надо убеждать, а не подавлять, однако все мои убедительные доводы разбились в пух и прах о бутылку виски. Я говорю – он пьет. Потом я решил прибегнуть к ограничениям. Никаких денег, строжайший надзор, две недели пробыл с ним неотлучно, в Сенкт-Моритце... Мы целыми днями сидели на озере, наблюдали за лебедями под дождем (там непрерывно лил дождь), но он все же ухитрялся напиться, пил ночью (у нас были отдельные номера), видимо, какой-нибудь гостиничный швейцар или носильщик втихомолку от меня добывал ему спиртное, и к утру он был совершенно пьян.

Оба то и дело поглядывали на освещенное окно второго этажа – комнату пьяницы, но увидеть что-либо отсюда было нельзя, разве что часть потолка.

– Третий способ тоже не принес ощутимых результатов. Хотя я очень рассчитывал, что рукоприкладство – пощечины, тумаки, встряски – вынудят его задуматься хотя бы о том, как их избежать. Всякий раз, заставая Давида пьяным, я его бил, причем сильно, по-настоящему. Сын всегда относился ко мне с почтением, да если бы и вздумал взбунтоваться, я в его в порошок стер. Но он только плакал и пытался объяснить, что это не его вина, что он и хотел бы бросить, да не может. В общем, спустя какое-то время я поставил крест и на телесных наказаниях.

– Что, нашли другой способ?

– Нет. Просто вызвал врача, все ему объяснил и получил ответ, что единственное средство – положить сына в клинику для алкоголиков.

Да уж, средство – лучше некуда! Ну подлечат немного парня, а выпустят из клиники, и все начнется снова. Вслух он своих мыслей не высказал. Это сделал за него Аузери.

– Я и раньше подумывал о клинике, но почти уверен: он, как только выйдет оттуда и останется один, сразу примется за старое. Ему нужны друзья, женщины...

Аузери предложил ему еще сигарету; они закурили. В ночном воздухе уже ощущалась сырость.

– Да-да, главным образом женщины. Я ни разу не видел моего сына с девушкой. Не поймите меня превратно. Женщины ему нравятся, я это вижу по тому, как он на них смотрит, и, по-моему, он не раз обращался к профессионалкам. Но замкнутость мешает ему завести нормальную девушку. Его многие обхаживают – еще бы, завидный жених, но он при женщине буквально немеет. Вот вы наверняка думаете: обрисовал мне какого-то дегенерата. Это не так. Он служил в армии. Простым солдатом. Сперва его третировали – за то, что держится особняком. Так он одному едва череп не раскроил, а другому сломал два ребра. Тогда его все сразу зауважали и оставили в покое. Нет, он вполне нормальный, но по натуре нелюдим. В мать пошел, у нее тоже ни подруг, ни знакомых не было, она чувствовала себя хорошо только со мной, дома. Мне всего несколько раз удалось вытащить ее на люди. Недостатки, знаете ли, вещь наследственная, а достоинства – приобретенная. Я бы это назвал биологической энтропией.

Маленький император безнадежно взмахнул рукой: в темноте она мелькнула, словно светящаяся эктоплазма, и от этого жест приобрел еще большую обреченность.

– И вот я решил испробовать последнее средство. Приставить к нему человека, который стал бы ему другом и одновременно лечил бы его. Пускай пользуется любыми средствами, пускай не оставляет его одного ни на минуту, даже в уборной. Меня не интересует, сколько времени это протянется – хоть целый год. Пусть даже замордует его насмерть: лучше вообще не иметь сына, чем иметь алкоголика.

В тюрьме люди набираются ума-разума, учатся ценить слова, и произнесенные и выслушанные; на воле же, где нет цензуры, слова обесцениваются: люди говорят и говорят, сами толком не понимая, о чем, и слушают, тоже не понимая. Но с Аузери было иначе. За то он ему и нравился, а еще за внутреннюю боль, горечь, которые как бы окутывали и пронизывали его властное естество.

– Если я правильно понял, именно мне предстоит стать другом и лекарем вашего сына.

– Да. Мне это вчера пришло в голову. Мы с доктором Карруа приятели, ему моя история известна. Вчера я зашел по делам в квестуру и заглянул к нему. Он рассказал мне про вас, спросил, не подыщу ли я вам работу на «Монтекатини». Я, конечно, мог бы найти для вас место, но вот подумал, что вы как раз тот человек, который способен помочь моему сыну и мне.

Ну еще бы, человек, три дня назад вышедший из тюрьмы, всякому поможет, все сделает, в чью угодно дуду станет дудеть, а благодаря доктору Карруа перед ним открывались самые широкие перспективы. К примеру, Карруа раскопал для него одну контору – идеальный вариант для врача, изгнанного из Ассоциации: дадут тебе чемодан с образчиками лекарственных препаратов, машину с надписью «ФАРМИТАЛИЯ», список всех медиков и аптекарей – и разъезжай по провинции, это даже лучше, чем частная практика. А если тебе недостает острых ощущений – пожалуйста, прими предложение инженера Аузери, займись его сыном-алкоголиком, вылечи его – чем не гуманная миссия? Если же ты утратил интерес к гуманизму, попроси, чтоб этот Аузери подыскал тебе местечко на «Монтекатини»: за письменным столом в стерильно-чистом кабинете ты сможешь пестовать свой мелочный эгоизм, свою бескрылость, злобу на весь белый свет. В тюрьме люди становятся нервными, раздражительными. Борясь с подступающим раздражением, он произнес как можно спокойнее:

– А почему вы остановили свой выбор на мне? Ведь вашим сыном может заняться любой врач.

– Не скажите, – отозвался Аузери тоже с некоторым оттенком раздражения. – Мне нужен абсолютно надежный человек. Судя по тому, как охарактеризовал вас доктор Карруа, вам можно доверять. Окончательно я в этом убедился, когда увидел вас здесь с камешками в руке.

Он почувствовал: это не пустые слова. Раздражение улетучилось, ему нравилось разговаривать с этим человеком, после того как перед ним в жизни прошла целая вереница шутов: главный врач клиники в ермолке, рассказывавший во время операций похабные анекдоты, адвокат, который встряхивал головой всякий раз, когда произносил его имя в своей заключительной речи: «Доктор Дука Ламберти (встряхивание) чересчур прямолинейно излагает события. Он, доктор Дука Ламберти (встряхивание), либо наивнее, либо гораздо хитрее, чем кажется. Доктор Дука Ламберти...» (еще одно встряхивание – и как это хватает у людей шутовства?). А вот Аузери не шут, его слушаешь с удовольствием.

– Любой другой врач воспользовался бы этой ситуацией для саморекламы, – сказал Аузери. – А болезнь моего сына пока что – наша семейная тайна, о которой известно лишь узкому кругу друзей. Я вовсе не хочу, чтобы об этом болтали во всех гостиных Милана. А вы – я знаю – будете держать язык за зубами. К тому же, если возьметесь – сделаете. Другому врачу через неделю это надоест, он напичкает мальчика пилюлями и уколами, а потом бросит его, и тот снова станет пить. Мне не надо пилюль и уколов. Мне для сына нужен друг и строгий надзиратель. Это мой последний шанс. Если не выгорит – отдам его куда-нибудь под опеку и навсегда выкину из головы.

Ну вот, теперь твоя очередь говорить. Который час, где ты? В сыром и темном уголке Брианцы, на склоне холма, перед тобой вилла, она как бы плывет к тебе навстречу вместе с парнем, что присосался к бутылке виски, там, на втором этаже.

– Вы позволите несколько вопросов? – сказал он.

– Разумеется, – отозвался Аузери.

– Вы говорите, сын начал сильно пить год назад. Что же, раньше он не пил? Вот так вдруг пристрастился?

– Да нет, и раньше пил, но нечасто. Ну, бывало, хватит лишнего раз или два в месяц. Знаете, мне бы не хотелось плохо говорить о покойной жене, но эту склонность он тоже от нее унаследовал.

– Понятно. Итак, если не ошибаюсь, у вашего сына нет ни друзей, ни девушек и он, как правило, пьет один?

– Совершенно верно – вот как сейчас, в своей комнате. Он никогда ни с кем не общается. Похоже, и не стремится к этому.

– Хм, и при всем том вы утверждаете, что сын ваш совершенно нормален. Допустим. Однако нормальный человек без причины не станет пить таким вот образом. Может быть, с ним произошло что-то из ряда вон выходящее? К примеру, тут замешана женщина. В мелодраме обычно мужчины пьют, чтобы забыть о несчастной любви.

Аузери снова взмахнул рукой в воздухе, затем провел ею по лицу.

– Я допытывался у него, даже кочергу в ход пустил. У нас в городском доме есть старинный камин и кочерга. Если ударить ею по лицу, остаются следы, и, поскольку это было недавно, вы заметите у него шрам на щеке. Я хотел узнать, в чем дело: быть может, женщины, или долги, или какая-нибудь несовершеннолетняя от него забеременела, он клянется, что нет, и я ему верю.

Да, видно, и впрямь странный парень.

– Извините за настойчивость, но я говорю с вами сейчас как врач, хотя и разжалованный... Вы, помнится, сказали, что ваш сын за неимением подруги обращался к профессионалкам. А что, если вследствие этой привычки он подцепил какую-нибудь дурную болезнь, боится признаться и в отчаянии тянется к бутылке? Нынче сифилис уже не смертелен, но неопытный, чувствительный мальчик вполне может прийти в ужас, почувствовать себя изгоем.

Ему ответил голос из темноты:

– У меня была такая мысль, и четыре месяца назад я заставил его пройти обследование. Он обошел всех врачей и сдал все анализы. Ничего – ни одного, даже самого банального воспаления.

– Но сам он как-то объясняет причину?

– Он страшно подавлен. Уверяет, что хотел бы бросить, но не может. Я бью его по физиономии, а он твердит: «Ты прав, ты прав!» – и плачет.

Что ж, надо наконец принять решение.

– Вы говорили обо мне с вашим сыном?

– Разумеется. – Аузери часто повторял это слово, чувствовалось, что для него многое само собой разумеется. – Я сказал, что, возможно, заслуживающий доверия врач согласится ему помочь. Он обещал повиноваться вам беспрекословно. Впрочем, мог бы и не обещать, я все равно его заставлю.

Ну да, разумеется, этот кого угодно заставит! А ему, Дуке, что делать? Разве это работа? Бред какой-то! Хотя если подумать хорошенько, от рекламы лекарственных препаратов его заранее тошнит. Ладно, держи себя в руках, а то уж очень ты ожесточился против самого себя.

– Пожалуй, я смогу сделать так, чтобы ваш сын бросил пить. Это нетрудно. Через месяц с небольшим получите трезвенника. Но как добиться, чтобы он снова не запил, едва окажется предоставлен самому себе? Боюсь, это практически неосуществимо. Алкоголизм в данном случае – только симптом, и если мы не найдем истинной причины, то все будет повторяться.

– Для начала сделайте из него трезвенника, а там видно будет.

– Хорошо. Я готов.

– Спасибо.

Настал момент познакомить врача с пациентом, но Аузери, не торопясь подниматься со скамьи, шарил в карманах.

– Мне бы хотелось, если это возможно, тотчас же передать вам его с рук на руки и больше не думать об этом. Я уже месяц его стерегу и вконец измучился. Видеть его с утра до вечера пьяным – это невыносимо. Я вам выписал чек и дам наличных на первое время. Потом отведу к нему и сразу же поеду в Милан: завтра в шесть утра я должен быть в Павии. Я и так из-за него забросил работу – больше не могу. А вы делайте, что хотите, предоставляю вам полную свободу.

В темноте было не разглядеть, где чек, а где деньги, он просто ощутил между пальцев довольно толстую кипу бумажек и засунул эту кипу в карман. Инженер Аузери, видимо, наслышан о том, что люди, вышедшие из тюрьмы, обычно стеснены в средствах.

– Пойдемте.

Они направились вверх по аллее. Как только вошли в гостиную, из кресла поднялся им навстречу молодой человек, слегка пошатнулся, однако довольно быстро восстановил равновесие. Гостиная казалась маленькой и слишком тесной для него, да и вся вилла была явно не по размеру этому великану, Дука даже подумал, что «вилла» – чересчур громкое название для этого игрушечного домика.

– Мой сын Давид. Доктор Дука Ламберти.

2

Все произошло очень быстро. Маленького императора в узких брючках вновь одолела усталость, он произнес несколько реплик, словно актер, нехотя играющий роль: к сожалению, он не может остаться, сын покажет доктору виллу. Потом повернулся к юноше и бросил, избегая смотреть ему в глаза:

– Пока! – Он протянул руку гостю, – Если я понадоблюсь, у вас есть мои телефоны, но, боюсь, какое-то время мне будет трудно дозвониться. – Видимо, это была вежливая формула, которой он давал понять, чтоб его не беспокоили. – Большое вам спасибо, доктор Ламберти.

Лишь перед тем как раствориться в темноте сада, он позволил себе на миг взглянуть в лицо юному гиганту, и в этом взгляде было всего на выбор, как в супермаркете, – и сочувствие, и ненависть, и насмешка, и презрение, и болезненная отцовская привязанность.

Сперва послышался скрип шагов по гравию, на миг все стихло, затем приглушенно заурчал мотор, прошелестели покрышки – и все.

Они немного постояли молча, не глядя друг на друга. За все это время Давид Аузери раза два пошатнулся, но даже с каким-то изяществом: и не скажешь, что пьян, по лицу, во всяком случае, ничего не заметно. Какое у него выражение лица? Он подумал и решил, что выражение все-таки есть, – как у студента на экзамене, когда он не может ответить на заданный вопрос: тревога, робость, тщетно скрываемые за внешней развязностью.

Черты лица нежные, точно у пажа, но и мужественные; алкоголизм еще не тронул этой юности. Темно-золотистые волосы аккуратно расчесаны на косой пробор; на щеках едва наметилась щетина; рукава белоснежной рубашки закатаны по локоть и обнажают непомерно длинные ручищи, покрытые светлым пушком; черные полотняные брюки, ботинки, тоже матово-черные, – словом, типичный миланец с налетом английского аристократизма, словно бы город святого Амвросия является если не фактически, то по меньшей мере духовно, частью Британского содружества.

– Присядем, – сказал он Давиду.

Тот, пошатнувшись напоследок, вновь погрузился в кресло.

Голос Дуки звучал сурово, поскольку, несмотря на три года тюрьмы, у него еще осталось сердце – не сердечная мышца, а то самое сердце, каким его рисуют на открытках, по сию пору очень популярных и быстро раскупающихся. За суровым тоном человек часто прячет сочувствие, мягкосердечие. Душевная боль временами может произвести впечатление даже на врача, а этого мальчика терзает именно такая боль.

– На вилле есть еще кто-нибудь?

Первый вопрос экзаменатора был нетрудным, но даже обычный разговор с незнакомцем, видимо, нелегкое испытание для парня.

– На этой вилле, если ее можно так называть, хотя лучше было сказать «в этом доме», есть горничная и ее муж, садовник, а еще слуга и кухарка, она готовит обед, правда, папа говорит, что до настоящей кухарки ей далеко, но по нынешним временам приходится довольствоваться и этим...

Натянутая улыбка свидетельствовала о том, что роль блестящего собеседника – явно не его амплуа.

– А еще кто? – резко перебил Дука.

Глаза юного великана подернулись пеленой страха.

– Никого, – выпалил он.

Да, трудный случай, тут нельзя сфальшивить, хоть парень и пьян, но голова у него более чем светлая.

– Вам не надо меня бояться, иначе у нас ничего не выйдет.

– Я не боюсь, – ответил Давид и сглотнул комок в горле.

– Боитесь, и это вполне естественно: вы первый раз в жизни видите человека, а вас вынудили повиноваться ему во всем. Это неприятно, это нервирует, но такова воля вашего отца. Ну вот, я уже нелестно отзываюсь о вашем отце – хорошее начало, не правда ли?

Парень даже не подумал улыбнуться: никакие остроты профессора не в силах развеселить засыпающего студента.

– Ваш отец подавляет вас, всегда подавлял, не давая стать мужчиной. Я здесь для того, чтобы помочь вам бросить пить, и этого добиться легко, но настоящая ваша болезнь не в этом. Нельзя обращаться с взрослым сыном как с несмышленышем, не умеющим вести себя за столом. Ваш отец совершил эту ошибку, и я не собираюсь, не имею ни малейшего желания ее исправлять. Когда вы избавитесь от вредной привычки, я вас оставлю, и мы оба вздохнем с облегчением. А пока попытайтесь свести до минимума свой страх передо мной. Терпеть не могу, когда люди меня боятся.

– Я не боюсь, доктор. – Его страх заметно усиливался.

– Ладно, оставим это. И не называйте меня доктором. Я не привык к фамильярности, но в данном случае это необходимо. Называть друг друга будем по имени, хотя и на «вы».

Было бы ошибкой пытаться стать с ним на дружескую ногу: парень умен, тонко чувствует и ни в коем случае не пойдет на такую насильственную дружбу. Лучше говорить ему всю правду, хотя в ушах до сих пор звучит свистящий шепот адвоката: «Всю правду? Никогда, ни за что – лучше смерть!»

Вошла пожилая горничная деревенского вида, казалось, она забрела на эту виллу по ошибке и непонятно каким образом здесь задержалась. Унылым голосом спросила, что приготовить на ужин и на скольких человек.

– Уж половина девятого, – добавила она с неодобрением.

Новая проблема еще больше затуманила взор печального пажа, и Дука взял ее решение на себя:

– Мы не будем ужинать. Слуг можете отпустить.

– Мы не будем ужинать дома, – повторил Давид, обращаясь к строгой и унылой горничной, и та исчезла из комнаты так же незаметно, как появилась.

Прежде чем вывести в свет этого великовозрастного младенца, Дука пожелал его осмотреть. Они поднялись в комнату Давида, и он велел парню раздеться. Дойдя до трусов, Давид Аузери застыл в нерешительности, но Дука одним кивком приказал ему снять и их. В голом виде тот выглядел еще внушительнее, Дуке даже показалось, будто он стоит во Флоренции перед чуть-чуть располневшим Давидом Микеланджело.

– Понимаю, что вам это неприятно, и все же пройдитесь и повернитесь несколько раз.

Тот повиновался, как ребенок, – нет, даже хуже, как электронная мышка, следующая по заданному пути и получающая команды с пульта управления. Правда, ему так и не удалось повернуться вокруг своей оси – его сильно зашатало.

– Довольно. Ложитесь на кровать.

Кроме некоторого нарушения координации, вызванного состоянием опьянения, в движениях молодого человека не обнаружилось никаких отклонений от нормы. Дука пощупал печень и, поскольку речь шла лишь о начальной стадии алкоголизма, нарушений также не обнаружил. Посмотрел язык – превосходно, сантиметр за сантиметром обследовал кожу – в полном порядке: гладкая, эластичная, может быть, только чуть-чуть погрубее женской. Да, алкоголю нужно время, чтобы подпортить этот памятник телесному совершенству.

Однако слабина может обнаружиться в других местах.

– Оставайтесь лежать, скажите только, где мне найти ножницы.

– В ванной – первая дверь направо по коридору.

Он вернулся из ванной с ножничками и принялся колоть то одним острием, то сразу обоими ступни, лодыжки и колени. Все реакции были в норме: похоже, алкоголь пока не нанес юному Давиду никакого вреда.

– Одевайтесь, поедем ужинать. Помнится, возле Инвериго есть одно уютное местечко.

Пока Давид натягивал на себя одежду, он отвернулся к окну и, не оборачиваясь, произнес:

– Отец, наверно, говорил вам, что я всего несколько дней как вышел из тюрьмы. – Вопросительная интонация в этой фразе отсутствовала.

– Да.

– Стало быть, вы в курсе. Лечение начнем с завтрашнего утра. Сегодня мне хотелось бы отдохнуть. Знаете, в тюрьме угнетает не только обстановка, но и питание. Будем считать, что в этот вечер вы просто составите мне компанию.

Уже у входа он вдруг остановил Давида и, повернув его лицо к свету, провел двумя пальцами по щеке, которая, казалось, была испачкана сажей, но он-то знал, что это не сажа.

– Болит?

– Да. – Парень вроде бы уже не так его боялся. – Но не сильно, только ночью, я стараюсь не спать на этой щеке.

– Бить кочергой – это перебор, вам не кажется?

Впервые Давид улыбнулся.

– В тот вечер, признаться, и я перебрал. – Оправдывает отца, считает наказание справедливым, готов подставить другую щеку.

Они вышли и направились к машине странного младенца. Это была, как он и предполагал, темно-синяя «Джульетта» с серой обивкой внутри и без радиоприемника: радио в автомобиле – дурной тон. Он знал, что доехать от холма, на котором возвышалась вилла, до Инвериго можно за несколько минут, однако уже в следующий миг после того, как Давид уселся за руль, вилла стремительно взмыла в небо, улица у подножия холма как будто врезалась ему в физиономию, затем последовало несколько встрясок, сопровождаемых ослепительными вспышками (он едва успел сообразить, что это фары встречных машин), и «джульетта» застыла на месте.

– Ваш отец упоминал, что вы любитель быстрой езды, – заметил Дука, – но он не сказал, что вы к тому же водите блестяще.

Улица была узкая и кривая, и в сезон самого насыщенного движения требовалось действительно немалое мастерство, чтобы ехать по ней на такой скорости.

Чем больше он пытался разговорить своего угрюмого пациента, тем более его речи напоминали глас вопиющего в пустыне. Давид слова не сказал по собственной инициативе, только отвечал на вопросы, ограничиваясь по мере возможности лапидарным «да». Сперва Дука повел его в бар.

– Можете спокойно выпить виски, сегодня вечер отдыха.

Ресторан, который, как и вилла, разместился на холме, был оформлен под сельский ночной клуб с некоторым уклоном в сторону танцзала. Обращенная в сад веранда была почти пуста; создающие интим канделябры высвечивали всего несколько парочек. Двое юных грешников танцевали под музыкальный автомат, но в двадцать два ноль-ноль, как гласило объявление, здесь должен был играть «потрясающий оркестр» – такая формулировка предполагала по меньшей мере пятьдесят музыкантов, но инструментов на оркестровой площадке было всего четыре.

На террасе стояли накрытые столики, что позволяло надеяться на быстрое обслуживание: в течение часа, а то и меньше, им, скорее всего, подадут полузамороженную ветчину, вполне приличную заливную курицу и более чем скромный салат «каприз». Главными преимуществами этого заведения были свежий влажноватый воздух и вид на город, испещренный светящимися точками домов, небольших вилл и фонарей, протянувшихся цепочками до самой Паданской равнины.

Давид ел с видимым усилием; к вину тоже почти не притронулся и, уж конечно, не стал более словоохотливым. Оставив его ковырять вилкой в салате, Дука подошел к стойке бара. В прейскуранте значилось три сорта виски. Он принес и поставил на стол сразу три бутылки.

– Вам какая марка больше по вкусу? Мне все равно.

– Мне тоже.

– Тогда выберем самую большую бутылку. Я не взял ни лед, ни содовую, решил, что вам они не понадобятся.

– Да, я не разбавляю.

– И я. – Он плеснул ему виски в стакан из-под вина. – Ну вот, а теперь, когда вам захочется выпить, наливайте себе сами, а то за разговором я могу отвлечься, нам ведь многое надо обсудить.

Он снова принялся задавать вопросы: это был единственный способ хоть что-то выведать у его спутника. Давид отвечал по-прежнему нехотя; с танцевальной площадки доносилась музыка «потрясающего оркестра»; в небе над верандой зажглись первые звезды.

– Да, мать была очень высокая, – последовал ответ на заданный вопрос. Она родом из Кремоны – еще один ответ. Нет, он не любит море, а мать очень любила. У них дом в Виареджо, но после смерти матери они туда ездили всего один раз. Нет, у него никогда не было постоянной девушки.

– Ну не то чтоб постоянной, – настаивал Дука, – а просто девушки, с которой вы встречались несколько дней подряд, скажем, неделю?

– Нет.

Беседа начинала его утомлять. Он налил Давиду еще виски: после первой порции тот держался прямо-таки стоически. На этот раз Дука наполнил стакан почти до краев.

– Хоть в лучших домах это не принято, но я решил экономить усилия. Знаете, почему? Потому что мы теперь будем говорить о женщинах, и я надеюсь, одними разговорами дело не кончится. С тех пор как я последний раз держал за руку девушку, минуло три с лишним года, если быть точным – сорок один месяц. Я проснулся рядом с ней и увидел, что держу ее за руку. Она еще спала, а потом проснулась и убрала руку. С тех пор прошел сорок один месяц. Не думаю, что смогу и дальше соблюдать это отнюдь не добровольное воздержание.

Ему показалось, что он вот-вот проникнет в бункер, где забаррикадировался мальчик.

– По-моему, тут вам больших возможностей не представится. – Ответ был чересчур длинный для Давида.

– А вот мы сейчас проверим.

Дука вновь оставил его одного под звездами и через бар прошел на танцплощадку. Она понемногу заполнялась, но мужчин было немного, хотя они очень шумели. Одну за другой он пересмотрел всех более или менее приличных девиц. Если не считать слишком чопорных миланок (к тому же все они были со спутниками), вид у остальных девиц уж очень простецкий – пластмассовые бусы, прически, сооруженные какой-нибудь подружкой – ученицей парикмахера, марсианские позолоченные сандалии. Но Дука и простушкам давно перестал доверять. Вернувшись за столик, он с удовлетворением обнаружил, что Давид прикончил свой стакан, и потащил его танцевать. Тот шатался не больше прежнего: после определенной дозы люди либо вновь обретают равновесие, либо засыпают.

– Я не умею танцевать, – сказал Давид.

Они уселись за новый столик, поодаль от оркестра, в одном из самых интимных уголков ресторана.

– Зато я умею.

Поскольку официант жадно пожирал их глазами, он заказал еще бутылку виски и затем пригласил на танец самую что ни на есть простушку, даже ненакрашенную. По окончании танца та соблаговолила угоститься лимонадом за их столиком.

– Только ненадолго. Меня отец отпускает до одиннадцати, я, бывает, на часок задержусь, но не дай Бог, если он проснется!

– Какая жалость! – вздохнул он. – Мой друг живет тут неподалеку, на вилле, и у него есть стереопроигрыватель с потрясающими пластинками.

При слове «вилла» девица впала в задумчивость; при первых звуках оркестра он снова повел ее на площадку и, нежно обняв, стал что-то нашептывать ей на ухо. Простушка оказалась не так проста, чтоб не понять устремления двоих мужчин в такую звездную ночь, и еще до окончания танца согласилась поехать на виллу, прихватив с собой подругу.

– Только ненадолго, самое позднее – в половине первого вы проводите нас домой, – твердила она уже явно для очистки совести, причем срок возвращения продлила на полчаса.

Оставив его минуты на три, она явилась с подругой. Они были как два платья, сшитых по одной выкройке, только разного цвета – одна блондинка, вторая брюнетка. Впрочем, схожесть проявлялась не в чертах и не в одежде, а в общем облике. Девицы страшно обрадовались, когда он закупил всяких бутылочек, очень одобрили «джульетту» и приготовились к приятной беседе в машине, однако скорость сто двадцать километров в час отбила у них охоту разговаривать, и они перевели дух только уже перед воротами виллы.

– Не люблю такие гонки, – сказала брюнетка (кажется, ее звали Мариолина, а может, Мариолина – это подруга?). – На обратном пути обещайте ехать помедленней, не то мы пойдем пешком.

Давид стойко сохранял равновесие, разве что был немного напряжен и не произнес ни одного слова. Зато Дука говорил за всех: раз уж ты решил посвятить себя делу социального возрождения, так иди по этой стезе до конца. Не правда ли, доктор Дука Ламберти (встряхивание головой), кому как не вам, доктор Дука Ламберти (снова встряхивание), стать зачинателем социального возрождения (ах, какой тонкий юмор!), освободить человечество, воплощенное в данный момент в лице Давида Аузери, от язвы алкоголизма... Или же освободить от страха смерти человечество, принявшее облик синьоры Софии Мальдригати, у которой глаза мутнели от страха, едва к ней приближался главный врач – любитель похабных анекдотов... Вам предстоит избавить человечество от зла, вы по профессии избавитель, поэтому в течение часа без умолку болтаете с девушками и с Давидом, поэтому возитесь с этим чертовым стереопроигрывателем... Однако проигрыватель оказался безнадежно сломан, и тогда одна из двух простушек включила радио и настроила его на «Рим-2». А он все говорил и говорил, точно конферансье под аккомпанемент танцевальной музыки.

Разливая напитки, он сообщил, что друга его зовут Давид и что он немой. Девушки проявили благоразумие и не напились, но это не помешало им рассказать кучу всяких басен о себе, а он и Давид им доверчиво поддакивали. Общими усилиями вечеринке удалось придать не слишком вульгарный характер. Правда, на короткое время Дука уединился с Мариолиной (он все еще был уверен, что именно ее зовут Мариолина) и дал ей несколько ценных указаний, после чего Мариолина ухитрилась извлечь Давида из кресла и по витой лестнице отправилась с ним наверх, в спальню. Несмотря на высокие каблуки и высокую прическу, она едва доставала ему до плеча.

Теперь, когда компания разделилась на пары, он разлегся на диване, а вторая простушка, размягченная от музыки и двух бокалов вина, уселась на пол у его ног и стала томно мурлыкать песенку – ну точь-в-точь красотка Франсуаза Харди с ее длинными, обрамляющими лицо волосами. Вскоре, однако, она прервала исполнение и произнесла гораздо более осмысленно и отчетливо, хотя и не менее томно:

– Останемся здесь или там и для нас найдется местечко? – Она возвела глаза кверху, очевидно, намекая на брачное ложе.

Он подлил ей в стакан и выпил сам. Как объяснить этой девчонке, что длительное воздержание вызывает нервно-психический ступор, иначе говоря, привычку к целомудренному образу жизни? Целомудрие в сущности тот же порок: стоит тебе привыкнуть к нему, и с этой дорожки уже не свернуть – день ото дня становишься все целомудренней. Но с другой стороны, когда женщина – особенно итальянка – задает тебе такой вопрос, отказ, каким бы вежливым он ни был, просто невозможен. Сознательная и честная потаскушка вроде Франсуазы Харди, которая любезно согласилась провести с тобой вечер, никогда не поймет истинной причины и обидится, сочтя тебя импотентом либо извращенцем. Так вправе ли ты приводить в смятение милую девушку из милой Брианцы?

– Лучше здесь, только выключи радио. – Один из фашистских главарей во время войны в Испании занимался любовью исключительно под «Болеро» Равеля; он, Дука, никогда бы до такого не опустился.

Около половины второго Мариолина с большим достоинством сошла со второго этажа – одна. Дука с Франсуазой Харди снова включили радио и с большим достоинством изображали добрых друзей. Увидев Мариолину, он быстро подошел к ней, усадил на нижнюю ступеньку лестницы и завел дружеский, откровенный разговор. Его вопросы были крайне нескромными, но он рассчитывал на понимание этой по-своему неглупой девицы.

Услыхав вопрос № 1, кстати, наименее скабрезный, Мариолина громко рассмеялась.

– Я тоже думала, что он потом заснет, так нет же!

На вопрос № 2, наиболее скабрезный, экзаменуемая ответила кратко:

– Нет.

Аналогично ответила она на вопросы 3, 4 и 5. Подруга подала ей налитый бокал и хотела было тоже послушать, но, будучи шокирована непристойностью вопросов 6 и 7, не говоря уже об ответах, вернулась на диван и села поближе к приемнику.

Вопрос № 8 был последний, и, отвечая на него, Мариолина казалась почти растроганной:

– Нет, что ты! Он включил маленький приемник возле кровати, и другого света не было. – Она с видимым удовольствием описывала происшедшее: – Он дал мне прикурить, извинился за то, что мало говорит, потом спросил, хочу ли я остаться на ночь, или меня лучше отвезти домой. Я сказала, что мне надо домой, пошла в ванную, а когда вернулась, он был одет – брюки, рубашка, ботинки – и опять попросил прощения.

– За что?

– За то, что не может меня проводить. Сказал, что ему неудобно.

– Перед кем?

– Перед тобой. Ему неловко тебя видеть после всего...

Итак, сексуальное обследование закончено. И с этой точки зрения Давид Микеланджело оказался совершенно нормален. До чего же банально! Ответы Мариолины на восемь технических вопросов не оставляли сомнений. Давид Аузери – здоровый парень, по-старомодному охочий до противоположного пола, без всяких там наваждений и аномалий. Злоупотребление алкоголем пока не оказало на него никакого разлагающего воздействия. Напрасно отец полагает, будто он заторможен и не от мира сего. Заключение эксперта в лице Мариолины свидетельствовало о том, что все у него в порядке.

Он поднялся со ступеньки и подал руку своей осведомительнице.

– Выпьем на дорожку.

Несколько купюр из выданного инженером Аузери аванса с большим достоинством перекочевали из его кармана в сумочки двух простушек. Он довез девушек до еще открытого ресторана, где и оставил их под звездами, а сам на тихом ходу (пусть «Джульетта» отдохнет от скоростей) вернулся к вилле. У ворот его встретил почтенный старик в плаще, надетом поверх длинной ночной рубашки, и на чистом, даже без намека на диалект, итальянском языке объявил, что он здесь служит, извинился за свой вид и сказал, что имеет поручение от младшего синьора Аузери показать отведенную ему комнату и снабдить всем необходимым для ночного отдыха.

В сопровождении дворецкого, каких теперь увидишь разве что в кино, он проследовал на второй этаж, где ознакомился с виденной ранее ванной, а также с комнатой, после чего экскурсовод, учтиво прижав руку к груди, чтобы не распахнулся плащ, оставил его в одиночестве.

Комната располагалась рядом со спальней Давида (в этом доме он уже ориентировался). Очевидно, что инженер Аузери, наезжая сюда, ночует именно здесь. К такому заключению ему помогли прийти и житейская логика, и книги на полке, подвешенной к стене. Два тома истории второй мировой войны, один том истории республики Сало, история Италии с 1860-го по 1960-й год, «Человеческое познание» Рассела, рекламная брошюра на английском языке, посвященная невозгораемым лакам, и несколько подшивок журнала «Пути мира». Весьма конструктивное чтение для такого хорошо сконструированного ума.

Он не привез с собой никаких вещей, поскольку, уезжая из Милана, не думал, что останется. Впрочем, не важно. В ванной он выдавил на язык немного пасты и прополоскал рот. Потом наскоро обмылся под душем и в трусах вернулся в свою комнату. На душе скребли кошки.

В открытое окно волнами вливался влажный воздух, летали комары, над всем нависла гнетущая тишина, потому что на нижней дороге в этот час не было ни одной машины. Настроение ухудшилось, когда, несмотря на принятый душ, он обнаружил на шее длинный волос Франсуазы Харди. Ночные часы и в тюрьме были для него самыми трудными. Всякий раз он к ним готовился, ждал атаки враждебных мыслей, но когда они подступали, словно морской прилив, то неизменно застигали его врасплох, он барахтался, захлебывался и мучился гораздо больше, чем ожидал. Ладно, переживем и эту ночь.

3

Прежде всего надо погасить ненависть к главному врачу клиники Арквате. Фигура он, конечно, одиозная, начиная с внешности (конюх, переодетый преуспевающим хирургом), кончая моральным обликом, тембром голоса, шутовскими манерами... И все же ненависть – бесплодное чувство. Не нравится тебе Арквате – так ушел бы просто из клиники и не разжигал в себе ненависть.

Ослепленный этой ненавистью, он и совершил ошибку, слишком близко к сердцу приняв тот утренний эпизод. Они с главным врачом выходили из палаты синьоры Мальдригати после чисто формального осмотра, и главный врач, оставив дверь открытой (он будто из принципа никогда не закрывал двери), громко выругался.

– Из-за этой чертовой старухи я феррагосто[1] в городе проторчу. Они точно мне назло не подыхают!

Зычный от природы голос в минуты раздражения становился трубным. Кроме заинтересованного лица – несчастной старухи Мальдригати – эту фразу услышали, должно быть, все больные в клинике.

Арквате каждый год с 5 по 20 августа закрывал свою небольшую, но вечно переполненную клинику и выписывал всех больных, либо сообщив им о внезапном выздоровлении, либо убедив в том, что необходима смена обстановки. Конечно, не всегда удавалось очистить помещение к сроку, намеченному даже не им, а его женой, которая проводила летний отпуск в Форте-дей-Марми с сестрой, прилетавшей из Нью-Йорка. А вот теперь по вине этой старухи придется отложить отъезд и пойти на семейный скандал – ну как тут не выйти из себя!

Да, это была непоправимая ошибка: не надо было так реагировать на фразу главного и – как следствие ее – на отчаяние синьоры Мальдригати.

Больная услышала эту фразу, поняла ее смысл и пришла в состояние панического ужаса, стонала целыми днями, обычные уколы уже не действовали, только самые сильные наркотики могли на какое-то время повергнуть ее в пучину сна. Нет, она не надеялась прожить долго, но жрец от медицины определил точный срок ее ухода: она должна умереть до феррагосто или, по расчетам главного врача, не намного позже – вот это и было самое страшное.

Надо было предоставить события их естественному течению: конечно, жаль старушку, но ведь таких очень много. К тому же ее страдания можно было облегчить морфием – прописал бы он ей уколы и успокоился. А он – нет, каждую свободную минуту проводил у ее постели и мало того – пытался убедить, что она не умрет. Еще одна ошибка, поскольку старая и неизлечимо больная синьора Мальдригати была далеко не глупа.

На суде ему задали вопрос, как долго пациентка уговаривала его сделать тот смертельный укол.

И он ответил:

– С утра тридцатого июля. – Снова ошибка: надо было промолчать, не называть точной даты, сослаться на провалы в памяти.

– И когда же вы сделали этот укол?

А он, дурак, не замедлил настроить суд против себя:

– В ночь с тридцать первого июля на первое августа.

– Таким образом, – заключил общественный обвинитель, – всего за тридцать шесть часов вы приняли решение убить старую больную женщину из соображений ложно понятого милосердия! Свои сомнения относительно того, вправе ли вы лишить жизни человека, который мог бы еще жить да жить, вы рассеяли за столь короткий промежуток времени – тридцать шесть часов, а то и меньше, ведь семь или восемь из них больная, скорее всего, спала.

Высказывание бесподобное по своей тупости – может, оттого ему до сих пор и не удается заглушить в себе тот голос. Раньше, до суда, он верил, что человеческой тупости есть предел, а теперь убедился, что и это было ошибкой. Только искусство адвоката, нанятого отцом, спасло его – конечно, спасло, что такое три года тюрьмы и изгнание из ордена, ведь он мог бы схлопотать все пятнадцать за то, что избавил синьору Мальдригати от смертного страха. Смерть во сто крат лучше, чем страх смерти, и он, как последний идиот, пытался объяснить это на суде – вдруг вскочил и выкрикнул:

– С тех пор как профессор Арквате объявил день ее смерти, у нее в глазах мутилось от страха, стоило ему подойти!

Два карабинера силой усадили его на место, а племянница синьоры Мальдригати сразу после оглашения приговора отправилась к нотариусу обговорить вопрос о наследстве.

Отец навестил его в тюрьме, но только один раз, потому что на свидании почувствовал себя плохо и спустя три дня умер от инфаркта. Сестра Лоренца, оставшись одна, нашла себе великодушного утешителя; тот сделал ей ребенка и навеки отбыл, разъяснив, что женат. Лоренца решила назвать девочку Сарой и на одном из тюремных свиданий спросила, нравится ли ему это имя. Он ответил: «Да». В общем, одни сплошные ошибки.

К примеру, непростительной ошибкой было то, что он не пожелал принимать снотворное, предпочел бодрствовать до рассвета, слушая голоса главного врача, отца, стоны синьоры Мальдригати, в конце концов получившей свою долю милосердия вместе с уколом иркодина. Сколько ни уговаривал тюремный врач – он ни в какую. Добро бы, бессонница явилась наказанием за убийство человека, которому «еще жить да жить». Но он-то в отличие от тупицы общественного обвинителя знал, что синьоре Мальдригати осталось жить месяц, максимум – два. А не спал он просто потому, что после всего пережитого окружающий мир ему опротивел. Даже курица теряет сон, если ее не устраивает обстановка в курятнике. Было всего четыре утра, а внутри уже начался отлив; возможно, длительным ночным пыткам приходит конец. До слуха вдруг донесся легкий скрип, как будто кто-то тихонько затворял дверь или окно. Должно быть, и микеланджеловскому Давиду не спится, и ему неуютно в этой вселенной. Дука поднялся и наугад взял с полки книгу – историю республики Сало, открыл тоже наугад и прочел депешу Буффарани, адресованную дуче: энтузиазм итальянцев по отношению к войне после Сталинграда и высадки союзников в Марокко резко уменьшился, необходимо помнить, что настроения в народе теперь совсем иные, нежели во времена Империи, падают симпатии и к немцам...

Он быстро захлопнул книгу, поставил ее обратно на полку. Что-то насторожило его – и здесь, в доме, и снаружи: полоска светлеющего неба на горизонте какая-то подозрительно мутная. Он метнулся из комнаты так, будто уже знал, что произошло, хотя, честно говоря, пока это были лишь неясные предчувствия. Подошел и стукнул в дверь соседней комнаты.

Ответа не последовало. Он подергал ручку: заперто на ключ. Наконец все стало ему ясно, и он забарабанил что было сил.

– Откройте, иначе я вышибу дверь.

Ключ в скважине повернулся, и за дверью он увидел то, что ожидал: правой рукой Давид прижимал к левому запястью платок весь в крови – она стекала на пол. Так уходят из жизни только вконец отчаявшиеся люди.

Не говоря ни слова, Дука втолкнул его в ванную, на стене висела аптечка, в которой, как ни странно, нашлось все необходимое. Парень безропотно положил на раковину свою ручищу и позволил оказать себе помощь. Вена была вскрыта наилучшим образом для достижения поставленной цели: максимальная потеря крови при минимальной длине пореза, – но значит и шить меньше, нет худа без добра. Не прошло и получаса, как несостоявшийся самоубийца уже лежал на постели. Повязки не было видно под манжетой рубашки. До сих пор он не издал ни единого звука.

Спаситель тоже помалкивал. Уложив Давида, он решил найти виски. Для него это было плевое дело: куда еще такой верзила спрячет бутылку, как не на шкаф? Приподнявшись на цыпочки (он был не намного ниже Давида), Дука сумел-таки дотянуться до этого мальчишеского тайника, вытащил бутылку и про себя нервно рассмеялся.

Пил он прямо из горлышка: глоток – выдох, глоток побольше – опять выдох, третий глоток – ну все, хватит. Эти три глотка были ему необходимы, хотя и они не смогли полностью растворить страх, сковавший все внутренности. Он убрал бутылку, присел на кровать к Давиду и глянул ему прямо в глаза. У того был совершенно невозмутимый вид: ни испарины, ни слез, ни болезненной бледности. Это-то и самое страшное: собрался умереть спокойно, на трезвую голову. В двадцать два года.

– Вам не случалось думать о ком-нибудь, кроме себя? – спросил Дука, отвернувшись от него и уставясь в молочно-белесый туман за окном.

Молчание.

– Нет, не только об отце, хотя не знаю, как бы он пережил вашу смерть... А о других, вообще о людях, о первом встречном вроде меня?.. Допустим, я бы не услышал, как скрипнула дверь, когда вы прошли в ванную за ножницами. Попытайтесь представить себе, что было бы, если б я спал и утром обнаружил бы холодный труп. Я всего три дня как из тюрьмы, отсидел за убийство – понимаете, за убийство, хотя и со смягчающими обстоятельствами. И вот меня застали бы над трупом молодого человека, после того как мы вместе провели вечер в компании девиц сомнительного поведения – там внизу, в гостиной, все улики налицо. Вам, конечно, невдомек, какое богатое воображение у наших газетчиков и как подозрительны наши полицейские. Тут же зайдет речь о наркотиках. Меня, как врача, которому запрещено практиковать, наверняка объявят устроителем ночной оргии с употреблением героина, кокаина, мескалины, марихуаны. И конечно, ваше самоубийство будет поставлено под сомнение. «Кто-то перерезал ему вены, пока он пребывал в состоянии наркотического опьянения», – всегда найдется следователь, готовый выдвинуть такую версию. Таким образом, мне опять намотают срок – теперь уж на всю катушку. Вам, конечно, до этого нет дела: кто я для вас? Но я не один, у меня сестра с незаконным годовалым ребенком и кормить их некому, кроме меня. Разве что пойдут с протянутой рукой, как оно и было, пока я сидел... А уж теперь, после вашей дурацкой шутки, я был бы и вовсе конченый человек. Вам недосуг об этом думать, а мне приходится, и если я не придушил вас собственными руками, когда увидел с перерезанной веной, то лишь благодаря своему невероятному самообладанию.

С постели донеслось одно-единственное слово, краткое, еле слышное, однако произнесенное так, что могло бы растрогать кого угодно:

– Извините.

Давид чуть-чуть прикрыл глаза; а он тоже умеет владеть собой, подумал Дука.

– Никогда больше так не делайте, Давид. – Голос его звучал угрожающе. – Я не в состоянии следить за каждым вашим шагом; кто захочет себя порешить, все равно это сделает, даже если его караулят десять человек. Вас можно понять, вы устали от жизни, но потерпите немного, вот закончу работу, через месяц вы будете пить одну минеральную воду и без меня сможете делать что вам вздумается. Но пока я здесь... – он взял его за ворот распахнутой рубахи и, хотя это было нелегко, приподнял почти до сидячего положения, так что они оказались лицом к лицу, – пока я здесь, вы ничего подобного не допустите: поверьте, я найду способ вам помешать, а потом прикончу своими руками и уже не столь благородным манером.

Несмотря на ум и проницательность, парень не понял, что все это сплошное лицедейство. Он нарочно драматизировал: пусть Давид осознает, что его самоубийство сломало бы жизнь другому человеку – близкому ли, чужому, не важно. Тогда у него будет моральный стимул сохранить свою жизнь. Моральные стимулы в двадцать два года еще имеют какое-то значение.

– Больше это не повторится. – Давид совсем закрыл глаза: вид у него был несчастный, но он отчаянно старался не показывать этого.

Дука встал и лишь теперь отдал себе отчет, что прибежал сюда в одних трусах.

– Пойду за сигаретами.

У себя в комнате он оделся и взглянул в зеркало: безукоризненно новая рубашка, синий с иголочки костюм из облегченной ткани, фантастический небесно-голубой галстук – все это подарки Лоренцы по случаю освобождения, точнее говоря, не Лоренцы, а друга семьи Карруа, который ссудил ее деньгами. Совсем короткие волосы пока не нуждаются в расческе, а вот побриться не мешало бы. Он закурил и пошел обратно к Давиду.

За окном все еще светало, настоящий день никак не приходил, но уже можно было обойтись без света, и он его выключил. Монументальный несчастный Давид по-прежнему лежал на слишком короткой и слишком узкой для него кровати, будто повис на жердочке. Дука взял стул, подсел поближе. Какое-то время молча дымил сигаретой, даже не предложив парню закурить.

– Я не спрашиваю, из-за чего вы на это пошли, – все равно не скажете.

Он знал, что дожидаться ответа бесполезно, и не ошибся. Да и зачем мучить ребенка, когда без того все ясно. Дело вовсе не в алкоголизме, как считает его отец-император. Родители в принципе не способны продвинуться дальше колыбельных песенок, не способны понять, что если парень в таком возрасте и в абсолютно здравом рассудке решает покончить с собой, то причина гораздо серьезнее. Давид здоров со всех точек зрения, даже Мариолина и К° это подтвердили. Допустим, он совершил какое-то конкретное преступление: убил кого-нибудь, поджег дом, заложил динамит в здание миланского вокзала... Нет, вряд ли это довело бы его до такого состояния. Так ведет себя человек, когда его "я" разодрано в клочья, человек, сломленный чем-то или кем-то. Чем или кем – ты и должен выяснить, а пьянство – это так, пустяки.

– Теперь, если вы отдохнули, можно ехать.

Он встал и выбросил окурок в молочную дымку. Неужели рассвет никогда не наступит? Что за странная местность: даже птицы не щебечут перед восходом солнца. Тишина, как ночью.

– По-моему, спать вы не хотите. Я тоже. Чем скорей мы уедем отсюда, тем лучше. Я сам соберу вещи: дня два старайтесь как можно меньше пользоваться левой рукой.

Пользуясь полученными от Давида инструкциями, он нашел превосходный чемодан из мягкой – разумеется, темно-синей – кожи и сложил туда все необходимое. Затем туалетной бумагой тщательно стер пятна крови от комнаты до ванной (чтоб содержать Лоренцу с девочкой, еще и не тем станешь заниматься) и снова подошел к постели.

– Вставайте. Поскольку какое-нибудь кровавое пятно я мог пропустить, вы перед отъездом разбудите горничную или дворецкого – на ваше усмотрение – и скажете им, что уезжаете, а то, чего доброго, обнаружат пятно и подумают, будто тут совершено преступление и преступник сбежал, прихватив труп.

Давид повиновался с унылой готовностью, разбудил дворецкого, того самого, что предстал вчера перед Дукой в ночной рубашке, велел отнести чемодан в машину и уселся на переднем сиденье, понимая, что сесть за руль ему не позволят.

Они спустились с нежно-зеленых холмов Брианцы на Паданскую равнину и возле Монцы отыскали кафе, открытое в столь ранний час. Естественно, там не оказалось приемлемой марки виски, поскольку это было даже не кафе, а обыкновенная забегаловка. Однако микеланджеловский Давид, похоже, выдохся, и его надо было срочно чем-то заправить. Он взял две граппы. Аузери-младший мгновенно осушил одну, и Дука подвинул ему свою рюмку.

– Приступаем к интенсивной терапии, – пояснил он. – Как только я сочту, что вам необходимо выпить – сам налью. Без моего разрешения – ни глотка.

Давид снова выпил. Рюмочки были малюсенькие, жалкие, как и само заведение, куда заглядывают, очевидно, в основном любители наливок, носящие башмаки на резиновом ходу.

– Пожалуй, вам и третья не помешает, – решил Дука.

Уже в машине он спустя какое-то время покосился на Давида: бледность исчезла, дыхание стало ровным. Столько крови потерять – это вам не шутки. К тому же неведомая кобра постоянно гложет ему кишки.

– Если б вы мне рассказали, что с вами произошло, как знать, может, я бы сумел вам помочь.

Он знал, что и на этот раз ему не дождаться ответа.

4

Солнце изредка светит даже над Миланом. В то утро оно пробилось сквозь крыши и окрасило верхние этажи в розоватый цвет; скоро начнет парить. Он остановил «Джульетту» на площади Леонардо да Винчи.

– Зайдем ко мне. Сестра наверняка уже встала: она в шесть кормит ребенка.

Портал XV века выглядел внушительно на фоне обшарпанного здания и, конечно же, оказался заперт. Тогда Дука свистнул под окнами, и на втором этаже сразу появилась Лоренца с девочкой на руках.

– Откуда ты в такую рань? Я уж думала, что ослышалась, – сказала она и бросила ему ключи.

– Я с другом, свари нам кофе. – Он сделал знак Давиду следовать за собой. – Дом старый, квартира тесная, к тому же полна тараканов – с двух сторон ползут, и с улицы, и со двора. Но потерпите, мы всего на несколько минут.

Лоренца встретила их у двери в пижаме, по счастью, темной; ее длинные волосы были перехвачены сзади простой аптечной резинкой.

Он взял девочку на руки, представил Давида сестре. Сара, как ни странно, была не мокрая. Дука попросил у Лоренцы разъяснений на этот счет.

– Ты не бойся, я ее только что переодела. – Огромные глаза глядели с восторгом и на него, и на Давида – это вообще был ее способ смотреть на мир, вот так же она смотрела, когда навещала его в тюрьме, и говорила не менее восторженным голосом: «Ты не бойся, адвокат сказал, что все в порядке».

– Пошли на кухню, я подержу ее, пока ты сваришь кофе. – Он обернулся к Давиду, неподвижно застывшему на шатком стуле. – Извините, я сейчас. – В кухне он начал расхаживать с племянницей на руках (очень спокойный ребенок, пока сидит на ручках, но стоит положить его в кроватку – хоть уши затыкай). – У меня в правом кармане сигареты, достань, пожалуйста.

Лоренца вытащила у него из пиджака пачку, прикурила и сунула сигарету ему в рот.

– А в левом – чек и деньги. Деньги возьми, а чек оставь мне.

Увидев кипу бумажек, Лоренца нахмурилась. Спрятала деньги в ящик стола и поставила на газ кофеварку.

– Дука, откуда столько денег?

– Получил аванс. – Он старался, чтоб дым не попадал на малышку. – Не волнуйся, все законно, ты же знаешь. Мне Карруа работу нашел. Возможно, я на какое-то время исчезну, вот и заехал тебя предупредить. – А еще для того, чтоб дать ей денег: на детском стульчике он заметил булку, это означало, что у Лоренцы нет денег на ее любимое печенье.

– А что ты должен делать?

Лоренца всего пугается с тех пор, как его посадили в тюрьму, как умер отец, как ее бросил тот тип и врач в один прекрасный день сообщил ей, что она, по всей вероятности, беременна. От страха ее красивые пухлые губы теперь все чаще вытягиваются в ниточку.

Не вдаваясь в подробности, он объяснил, что должен сделать с мальчиком, который остался в гостиной. Затем они направились туда с кофе и застали Давида в той же самой позе. Дука все еще держал девочку на руках, понимая, как это рискованно: Сара может запросто испортить синий костюм, не говоря уже о том, что он у него единственный. Но ручонка, обвивающаяся вокруг его шеи, и другая, пытающаяся схватить за нос, и голубые смеющиеся глазки, и трогательный лепет – разве все это не оправдывает риск? Он искоса наблюдал за Давидом, хотя поле для наблюдения нельзя было назвать обширным. Лишенный спиртного, тот впал в прострацию, даже на вопросы не отвечал – разве что улыбкой или кивком – и опять побледнел, надо его взбодрить, пока прострация не привела к полнейшей депрессии.

– Нам пора. – Он передал девочку сестре, счастливо избежав омовения.

– Когда вернешься? – спросила Лоренца.

– Еще не знаю. Я тебе позвоню.

В машине он сказал Давиду:

– Еще немного терпения. Сейчас заедем в парикмахерскую, а потом сразу в бар, тут неподалеку.

Тот благодарно улыбнулся и кивнул.

У парикмахера они сели бриться в соседние кресла; в зеркале он видел, как Давид то и дело прикрывает глаза: если уснет, это будет настоящая, большая победа.

Он уснул.

– Тсс, – прошептал он, обернувшись к парикмахеру, – мы всю ночь провели в машине, он устал и плохо себя чувствует. Пусть поспит, пока у вас мало клиентов.

– Да сегодня много и не будет. – Парикмахер оказался человеком понимающим: оставил Давида в кресле с намыленным лицом, а сам закурил сигарету.

Дука попросил его постричь, и им занялся ученик, молодой парень из Комо, который в отличие от мастера ничего не понял, для него это было поистине событие: надо же, человек уснул в кресле парикмахера! Видно, жизнь не баловала его событиями. Но вдруг он вспомнил и вполголоса рассказал Дуке, как сам один раз уснул в кафе – чего только на свете не бывает!

Подстриженный и побритый, Дука завел разговор с парикмахером, поглядывая то на часы, то на Давида и думая о том, что каждая проходящая минута отдаляет его от алкоголя и приближает к выздоровлению. Возможно, мальчик проспал бы до полудня, но в четверть одиннадцатого в заведение вошел громогласный миланец, постоянный клиент. Худой, костистый, несколько развязный, с сизоватым цветом лица – такие пользуются сногсшибательным успехом на телевидении.

– Вот он – я, пришел, увидел, победил! – завопил он с порога.

Давид вздрогнул и проснулся. Дука увидел, как медленно заливается краской его ненамыленная щека. Но многоопытный парикмахер был тут как тут: он проворно закончил бритье, и они вышли.

– Вы не сердитесь за то, что я затащил вас сюда? Ваш парикмахер наверняка классом выше.

Эта реплика осталась без ответа, поэтому Дука поспешил выгрузить своего подопечного перед баром на улице Плинио.

– Это лучшее заведение в округе. Заказывайте, не стесняйтесь.

Он старался не смотреть, как Давид пьет двойное виски; лишь вскользь бросил:

– Вы пейте спокойно, я никуда не тороплюсь.

Сон и виски сделали свое дело: его спутник перестал походить на мумию.

– Представляю, какая это для вас обуза, – сказал Давид, когда они сели в машину.

– Да уж, – не глядя, отозвался он. – Но вы мне нравитесь.

Он пересек площадь Кавур, проехал из конца в конец улицу Фатебенефрателли и остановился на соседней с ней улице Джардини.

– Обождите меня здесь. Мне надо зайти в квестуру. Ключи от машины оставлю, но помните, о чем я предупредил вас утром: без глупостей! Сбежите – из-под земли достану. Если будете еще в живых, я вам не завидую. И не вздумайте пить.

Давид кивнул; в лице ни тени улыбки. Дука поверил: пока еще парень не давал повода усомниться в его честности.

Он вошел в квестуру, и сразу потемнело в глазах, как от удара: нахлынули воспоминания об отце. Как часто он мальчишкой входил в это здание, пересекал этот двор, поднимался по этой лестнице, шагал по этому коридору до каморки или, скорее, конуры, которую отец именовал кабинетом. Здесь, едва шевельнув левой рукой (он почти не мог ею двигать после того, как на Сицилии ему пропороли ножом предплечье), отец указывал на стул, если так можно назвать скамейку с поперечной перекладиной в качестве спинки, и говорил:

– Садись заниматься.

Он клал на колени учебник, который ему велено было всегда носить с собой, и погружался в чтение, а если требовалось что-то записать, отец освобождал ему краешек своего колченогого стола, совершенно необоснованно им именуемого письменным. Вот за этим «письменным столом» он и вызубрил все исчисление бесконечно малых величии, химию и стереометрию.

Но сегодня путь его лежал по другому коридору, совсем тихому и пустынному – только один страж порядка стоял перед дверью в кабинет Карруа. Он, видно, был здесь новичок и, прежде чем впустить Дуку, потребовал пространных объяснений, даже собрался было обыскать, но, на его счастье, из кабинета выскочил разъяренный Карруа.

– Всяких болванов, которых я видеть не могу, ты пропускаешь, а как только придет мой друг, сразу становишься бдительным! – Карруа не умел разговаривать нормальным тоном – он или орал, или молчал. – Ну, что там у тебя с Аузери? – напустился он на Дуку, когда они вошли в кабинет.

Он все в подробностях рассказал.

– Спасибо за работу, она мне нравится, хотя и странная, я ее до конца так и не понял.

– Чего ты не понял?

– Не может быть, чтобы все дело было в алкоголизме этого парня. По-моему, тут что-то другое.

– То есть?

– Ну, не знаю... Мне кажется, это «что-то» может заинтересовать полицию.

Молчание. Доктор Луиджи Карруа мерил его взглядом. Он был давний друг их семьи и впервые, должно быть, вот так посмотрел на него, когда ему было лет пять-шесть. Но Дука и по сию пору не мог привыкнуть к его взгляду: когда Карруа на тебя смотрит, чувствуешь себя голым. Этот маленький, не толстый, но погрузневший за тридцать лет работы в полиции человек с седыми, довольно длинными и аккуратно зачесанными назад волосами (при этом даже без намека на лысину) мог бы вполне сойти за банкира, если б не взгляд.

– Вообще-то, если ты пошел в отца, – заговорил Карруа совершенно не свойственным ему тихим голосом, – значит, тут действительно что-то не так. Отец твой никогда не ошибался. – Он снова повысил голос. – Но ты не полицейский, а врач, к тому же семья Аузери никогда не занималась тем, что может заинтересовать полицию.

Зазвонил телефон, он взял трубку и с места в карьер начал орать:

– Так проведите повторную экспертизу, я вам не патологоанатом! – Потом повернулся к Дуке и раздраженно передернул плечами. – Ну что ты с ними будешь делать! Десять лет им твержу: моя фамилия произносится с ударением на первом слоге – Карруа, а не Карруа, запомните, пожалуйста, – нет, хоть кол на голове теши – Карруа да Карруа!

Дука улыбнулся. Единственной слабостью этого человека было безнадежное стремление выучить всех правильно произносить его фамилию – безнадежное потому, что люди инстинктивно выговаривали ее неправильно. Он снова посерьезнел и поморщился. Нет, не нравится ему эта работа.

– А что делать, если я все-таки обнаружу что-либо противозаконное?.. Ведь инженер Аузери – твой друг, не так ли?

На сей раз от вопля Карруа у него чуть барабанные перепонки не лопнули:

– Ничего ты не обнаружишь, потому что нечего тут обнаруживать! Мы с Аузери вместе в школу ходили, вместе служили в армии, вместе состарились в этом грязном мире. Сын у него немного дефективный, но как бы там ни было, он шагу с тротуара не сделает, пока не зажжется зеленый свет. И пьет он только потому, что дефективный. Зато у тебя ума палата, вот и научи его пить только лимонный сок!

Дука тоже вспылил и прямо ему выложил, что можно быть сыном полицейского и иметь высокопоставленных друзей в квестуре, но если попадешь между шестеренками, а их заклинит, то ничто уже не поможет – перемелет со всеми потрохами, как в деле синьоры Мальдригати, и второй раз он в такую историю попадать не желает.

– Прошу тебя, выслушай. Если я ничего не найду – тем лучше. Но уж если раскопаю хоть самую ничтожную мелочь, то явлюсь сюда, поднесу ее тебе на блюдечке с голубой каемочкой и умою руки. Я не собираюсь иметь дело с преступниками, разве это так трудно понять?

Он ожидал нового взрыва, но в кабинете воцарилась тишина. Надолго. Доктору Карруа понадобилось несколько минут, чтобы опять пустить в ход свои голосовые связки:

– Да с чего ты взял, что они преступники?! Нужна же хоть какая-то причина!..

– Я не хотел тебе говорить, потому что, может быть, это вовсе и не причина... Но сегодня ночью сын твоего друга пытался перерезать себе вены. Я его засек в самом начале, и сейчас он здесь внизу, целый и невредимый. Как ты думаешь, парень в таком возрасте станет искать смерти, если у него нет на то серьезных оснований?

– Он объяснил, почему?

– Нет, не объяснил. Как он уже год не объясняет отцу, почему спивается вот таким жутким способом – втихомолку, без друзей. Другое дело – если б затянули в компанию. Так нет же, он все время один и все время молчит. И чем больше я его расспрашиваю, тем больше он замыкается в себе.

– Мало ли людей накладывают на себя руки безо всяких оснований.

– Давид Аузери не девчонка, которую обольстили. Он молод, но он мужчина. И никакой он не дефективный, что бы вы там ни говорили с его отцом. Поверь моему чутью, у него есть серьезная причина искать смерти, а когда дело касается взрослых мужчин, такие причины всегда связаны с нарушением закона. Я уголовным кодексом по горло сыт, так что предупреждаю: если тут что-то нечисто, я все брошу.

Больше криков не последовало. Карруа уселся за стол.

– Я тебя понимаю, – грустно сказал он.

Он сделал все, чтобы защитить его, спасти от суда, от приговора, от тюрьмы. Но ничем помочь было нельзя: шестеренки заклинило.

– Не думаю, чтобы ты что-то нашел, но если найдешь, сразу приходи ко мне, поищем тебе другую работу. – Перед тем как открыть дверь, Карруа его обнял. – Потерпи, ладно? Ведь это всего на год – на два, потом тебя восстановят в Ассоциации и все наладится. Какие твои годы!..

Он кивнул: конечно, будем надеяться (надежда – вот еще один тайный порок, который никто не в состоянии изжить до конца).

– Спасибо тебе за Лоренцу, – сказал он и в свою очередь крепко обнял его.

Выйдя на улицу Фатебенефрателли под влажное пузырчатое солнце, напоминающее пену для бритья в шикарной парикмахерской, он подумал, что уже не найдет на месте ни Давида, ни «джульетты», – безусловно, оставляя его, он шел на риск. Но не рискнуть было нельзя, иначе он так никогда и не узнает, что за птица этот парень, с чем его едят и до какой степени можно ему доверять.

Давид расхаживал взад-вперед возле своей «джульетты» в чисто символической тени деревьев. Со спины он казался еще выше, монолитнее, и Дуке стало до боли жаль его.

– Заждались? – проговорил он, садясь за руль. – Сейчас заедем в банк, а после посетим одно печальное место, уж не обессудьте. Я еще не был на могиле отца.

В банке он получил по чеку инженера Аузери довольно приличную сумму, причем без каких бы то ни было затруднений, хотя все служащие здесь знали, что он сидел в тюрьме, а также несмотря на то, что покойный отец своими более чем скудными сбережениями никогда не способствовал процветанию этого финансового учреждения.

– После кладбища остановимся где-нибудь и выпьем, – пообещал он Давиду.

В первую неделю нельзя сокращать количество спиртного больше, чем на треть, из чисто психологических соображений: парень должен остаться нормальным человеком, а не превратиться в маньяка, думающего только о глотке виски.

Говорят, сельские погосты, утопающие в зелени высоких, развесистых кипарисов, не оставляют удручающего впечатления, тогда как вид большого городского кладбища леденит кровь. И тем не менее надо отдать последний долг отцу, ведь он даже на похоронах не был; в кармане у него лежала бумажка с написанным рукой Лоренцы номером участка и могилы, и, ориентируясь по ней, они с Давидом пустились в путь по выжженным могильным просторам. Конечно, участок был в самой глубине, поэтому идти пришлось довольно долго. Дука держал в руках букет гвоздик, купленный у ворот кладбища.

Так, наконец-то пришли, ого, какой огромный участок... А вот и могила, ничем не отличающаяся от остальных: погасшая свеча в темном стаканчике, пучок засохших цветов и по-спартански скромная надпись «Пьетро Ламберти», дата рождения, дата смерти – и все. Он не стал красиво раскладывать гвоздики – просто снял обертку и положил их поверх засохших цветов. Отец с фотографии сурово смотрел на мир и на него, а он, стоя у могилы, тоже сурово смотрел на отца.

– Мой отец, – сказал он Давиду таким тоном, будто знакомил их, – по профессии полицейский, родом из Эмилии, и я тоже там родился. Но, в отличие от своих земляков, он не признавал ни революции, ни революционеров, а, наоборот, любил закон и порядок. Наверно, затем и пошел служить в полицию, чтобы методично, хладнокровно ставить на место каждого, кто нарушает закон и выступает против порядка. Типичный Жавер. Сам напросился на Сицилию – решил искоренить тамошнюю мафию. Сперва ее главари не обращали на него внимания – что им до какой-то полицейской ищейки?.. Но отец полез на рожон: ему удалось разговорить троих крестьян из тех, кто все видит и слышит, но держит язык за зубами. Уж не знаю, как он этого добился: может, даже пришлось нарушить свой пресловутый закон – в общем, сумел-таки сломить стену молчания и круговой поруки. Начальство сразу повысило его в чине, а мафия подослала к нему одного из своих людей, хотя и понимала, какой это риск: отец стрелял без промаха. Он и впрямь выпустил в этого камикадзе всю обойму, но прежде тот успел пропороть ему ножом предплечье и на всю жизнь отключить левую руку. После этого отца перевели в Милан, на сидячую работу.

Он не смотрел на Давида, ему было все равно, слушает тот или нет, он говорил так, будто читал молитву (рассказывать о жизни человека – это ли не молитва?), и все же чувствовал, что Давид слушает, более того, он еще никогда его так внимательно не слушал.

– Может быть, из страха, что и меня располосуют ножом, он не захотел, чтобы я шел в полицию, а поставил своей целью выучить меня на врача. Одному Богу известно, как он этого достиг со своим-то жалованьем писаря в квестуре, к тому же вдового (мать умерла, когда я еще в школе учился), но диплом я все-таки получил. Он в это время лежал в постели с сердечным приступом: сердце у него было слабое, и, как только начинались экзамены, он заболевал... Потом я пошел в армию, а он к моему возвращению (опять же непонятно, каким образом) устроил мне теплое местечко в клинике профессора Арквате. Наверно, я мог бы сделать карьеру, и тогда он бы дожил в счастье и довольстве до девяноста лет, но на пути мне попалась синьора Мальдригати. Та самая старая женщина, которую я убил уколом иркодина. Эвтаназия... Отец никогда и слова такого не слышал, для него, наверно, было бы легче, если б я лишился рассудка, впрочем, он, скорее всего, так и подумал.

Меня-то он простил: какой с умалишенного спрос? Но сам отлично отдавал себе отчет в том, что последствия моего поступка будут ужасны: дорога в медицину мне теперь заказана, и я навсегда останусь с «волчьим билетом». Это его и доконало.

Он умолк, а отец продолжал глядеть на него с фотографии, и этот суровый взгляд красноречиво свидетельствовал о том, что никогда во веки веков ему не понять, почему сын совершил убийство.

Посреди невеселых, опаленных летним солнцем раздумий его застиг врасплох голос Давида: Дука был совершенно не готов к тому, что парень может заговорить первым.

– Я бы тоже хотел посетить одну могилу.

Он кивнул, продолжая глядеть на отца.

– Только я не знаю, где она. Думаю, где-то здесь, но точно не знаю...

– Можно справиться в администрации.

Он повернулся к Давиду: тот ничуть не изменился в лице, только на лбу выступила испарина.

– Назовите имя, а они вам скажут участок и номер могилы.

В голосе Давида он тоже не уловил никаких новых интонаций:

– Это девушка, которую я убил в прошлом году. Ее зовут Альберта Раделли.

5

Отрезок бульвара от арки Семпьоне до замка Сфорца знаменит тем, что по обеим сторонам его – даже если на часах всего десять утра – всегда стоят в полной боевой готовности женские фигурки, летом одетые, как правило, в короткие облегающие платьица. Этим дамочкам раздолье в вечной суете большого города, где не существует обывательских разграничений между ночью и днем и где в любой час от 00.00 до 24.00 любой гражданин, проезжающий мимо на машине, волен притормозить и вступить с ними в деловой контакт.

В то утро синяя «Джульетта» появилась справа от арки и слегка притормозила, когда девушка на пятом десятке, играющая роль несовершеннолетней поклонницы битлов, едва не бросилась под колеса; однако машина сделала мастерский вираж и вновь набрала скорость – не потому, что Давида Аузери не слишком вдохновил вид этой «юной» искательницы приключений, – наоборот, просто, как случалось с ним довольно часто, когда он бывал близок к желанной цели, какая-то неведомая сила подтолкнула его к бегству. Чуть подальше, из-за дерева, еще одна девица, на этот раз действительно юная (при всем желании ей нельзя было дать больше двадцати), замахала ему рукой, как будто они договорились подать документы о вступлении в брак. Эта небесная блондинка чем-то вообще напоминала подругу известного гангстера из голливудских лент, а еще больше – напудренную девочку в карнавальном костюме придворной дамы XVII века, девочку, которой нет дела до того, насколько этот наряд соответствовал исторической эпохе, ее занимают лишь веселые игры и множество сладостей, уготованных ей на детском празднике. Однако Давид Аузери испуганно шарахнулся и от блондинки, хотя его так и подмывало остановиться. Непонятный страх, всегда овладевавший им поначалу, проходил, только если девице все же удавалось втиснуться в машину.

Но в то утро ни одной из этих деловых женщин не удалось заловить в свои сети «Джульетту»: страх Давида был почему-то сильнее обычного. С тяжелым сердцем он доехал до центра, миновал форум Бонапарта, улицы Данте, Орефичи, промчался по Соборной площади, проспекту Витторио и площади Сан-Бабила, свернул на проспект Порта-Венеция; у него не было на утро никаких планов, кроме тех, что уже потерпели провал. Он выехал на площадь Кавур и решил зайти в бар «Алеманья» на улице Мандзони в надежде, что, удовлетворив один голод, позабудет про другой.

На улице Джардини он сразу нашел удобное место для стоянки: в августовскую жару большинство жителей считает город непригодным для обитания (непонятно только, чем лучше туманы, смог и слякоть). Вот и в «Алеманье» стойка длиной в несколько десятков метров, заваленная бутербродами с яйцом, икрой и семгой (а также две другие, с тортами и мороженым, по размерам же напоминающие Версаль или Тюильри), была почти целиком в его распоряжении, если не считать еще одного посетителя, который, как и он, плавился в свежем, едва ли не горном воздухе кондиционера, однако же совершенно неспособного справиться с духотой.

Давид съел три внушительных бутерброда и выпил пива, стараясь по возможности не смотреть на официанток и кассирш (он вообще привык задерживать взгляд только на неодушевленных предметах, да и то ему становилось не по себе, когда он видел фарфоровых, точно живых, кукол или плюшевых мопсов), но на одну все-таки невольно загляделся. У нее была такая высокая старомодная прическа, похожая на торт с кремом или гору засахаренного миндаля, и эти взбитые волосы вновь пробудили в нем желание вернуться на бульвар и уж в этот раз остановить машину. Желание, оставшееся неосуществленным: таинственные сдерживающие центры не дали тому внутреннему огню разгореться, и Давид обратил свой взор к более одухотворенному занятию – гонке во Флоренцию и обратно по автостраде Солнца; он попытается улучшить рекорд, который поставил в прошлом месяце, когда покрыл это расстояние за смехотворно короткое время. Во Флоренции пообедает, а к аперитиву вернется в Милан. Идея показалась ему заманчивой, и он быстро вышел из бара.

Его «Джульетта» стояла в полном одиночестве метрах в двадцати от автобусной остановки. Он заплатил за стоянку служителю в форменной фуражке, лишь на миг вынырнувшему из тени деревьев, и уже садился в машину, когда услышал голос:

– Извините меня.

Давид обернулся. Девушка в голубом костюме и больших, совершенно круглых темных очках улыбалась ему, но какая-то тревога была спрятана в уголках рта, который вместе с маленьким носиком составлял единственную неприкрытую часть лица: всего остального не было видно за очками и прядями каштановых волос, похожих на чуть-чуть раздвинутые шторки.

– Извините меня, синьор, я уже полчаса дожидаюсь автобуса, а у меня срочное дело, не могли бы вы довезти меня до Порта-Романа?

Давид Аузери кивнул, и она устроилась с ним рядом в очень приличной и сдержанной позе, положив на колени плоскую светло-коричневую сумочку величиной не больше мужского бумажника.

– Какая улица? – спросил он, включая зажигание.

– Там я покажу, если вы будете настолько любезны, что довезете меня до места.

– Ну конечно. Нам по пути.

– Как хорошо! Мне бы не хотелось отнимать у вас время.

Колени его спутницы были не то чтобы уж совсем открыты, но все же выглядывали из-под сумочки, и он временами на них косился.

– Не сочтите меня бесцеремонной, но автобуса долго не было, а такси, когда надо, ни за что не поймаешь.

Должно быть, этот мягкий голос подсказал ему верное решение; впрочем, не только он. Давид был одинок, а одинокие люди склонны мыслить логически. Во-первых, он смутно помнил, что этот автобус не идет до Порта-Романа. К тому же на углу улицы Джардини есть стоянка такси, и он приметил там длинный хвост машин. На всех перекрестках для них, как по заказу, зажигался зеленый свет, и вскоре они очутились на площади Миссори. Неизвестно, что сыграло большую роль: близость девушки, созерцание ее коленей или жара, но только внутри у Давида отказали все сдерживающие центры.

– Вы любите быструю езду?

– Да, если водитель опытный. – Мягкость в голосе сделалась обволакивающей.

– Я хочу съездить во Флоренцию по автостраде. Мы бы могли вернуться к шести, максимум – к семи.

– Во Флоренцию? Далековато. – Голос стал чуть жестче, однако она ни словом не обмолвилась о давешнем «срочном» деле.

– Еще до ужина будем в Милане. – Сдерживающих центров как не бывало, где-то в глубинах подсознания начало выкристаллизовываться истинное "я" Давида Аузери.

Девушка как будто вновь отгородилась от него стеной.

– Ну да, а потом возьмете и высадите меня посреди автострады.

– Почему вы решили, что я на такое способен? – В его голосе тоже появились жесткие – отцовские – нотки.

Девушка сняла очки и откинула с лица волосы; глаза у нее были усталые и, пожалуй, испуганные, но в выражении сквозила почти детская непосредственность. Ту же непосредственность он уловил и в тоне, когда она произнесла:

– Я всегда мечтала побывать во Флоренции, но чтобы вот так... мне страшно.

Девушка, которая делает вид, что ждет автобус, а сама охотится за мужчиной – молодым или пожилым, не важно, главное чтоб был один и на машине и никуда не спешил, – по идее, не должна быть очень уж пугливой, но эта на притворщицу вроде не похожа.

– Вы первая, кто меня испугался.

Вот и проспект Лоди, скоро выезд на автостраду, надо на что-то решиться. Он чуть притормозил и небрежным царственным жестом переложил две купюры по десять тысяч из своего бумажника в ее плоскую сумочку. Эту операцию он ухитрился проделать так, чтоб не задеть ее самолюбия вульгарным видом денег. Чутье подсказало ему, что именно деньги – лучшее средство успокоить человека, находящегося в состоянии депрессии, тревоги, страха.

– Поехали, – тотчас сказала она, хотя голос остался жестким, даже с оттенком горечи. – Есть масса способов посетить Флоренцию, мне, как видно, был уготован именно такой.

До полицейского поста на автостраде он ехал на малой скорости и продолжал ползти еще с десяток километров, после того как пробил карточку оплаты: ему необходим был разбег. Девушка снова надела очки, задернула шторки и легонько, будто невзначай коснулась его плеча.

– Можете ехать и побыстрей, я же вам говорила, что люблю скорость.

Он послушался и показал, на что способна его «Джульетта». Автострада была забита, но в том, как он вел машину, девушка не могла заметить ни малейшей оплошности: если не смотреть на спидометр, никогда и не скажешь, что они движутся с риском для жизни.

Она всю дорогу молчала. В такой ситуации девушки обычно либо визжат от страха, либо, чтобы отвлечься, пытаются как-то поддерживать разговор – рассказывают о себе или засыпают спутника вопросами. Но она, видимо, хорошо знала мужчин и быстро поняла, что он принадлежит к тем лучшим представителям сильного пола, которые не умеют делать два дела сразу. Подчас мужчины из породы цирковых мопсов играют на барабане палочкой, привязанной к хвосту, бьют в надетые на лапы тарелки и одновременно мотают головой, обвешанной колокольчиками, – ей такие никогда не нравились. Долгое умиротворенное молчание и Давиду пошло на пользу: он окончательно расслабился, душа сладко потягивалась внутри, точно кошка, просидевшая полдня в тетушкиной корзинке; на смену скованности пришло ощущение мужской силы, ловкости. Автопробег Милан – Флоренция – Милан потерял для него всякий интерес; на станции обслуживания в Сомалье он остановил машину перед домиком, украшенным флажками.

– Пошли выпьем что-нибудь.

Молча и покорно она последовала за ним; обоих мучила жажда, и они выпили по мятному ликеру – крепкому, из холодильника.

– Здесь река близко, можно прогуляться по берегу. – Недавно он был там один и еще подумал, что для определенных занятий лучше места не найти, но, скорее всего, это лишь несбыточная мечта. А она вдруг сбылась.

Оставив машину перед веселеньким зданьицем, они направились к реке по мостовой, переходящей в прибрежную дорогу, которая разветвлялась на множество тропинок, ведущих к уединенным уголкам в зарослях кустарника. Пока они шли по берегу, она сняла очки и стерла помаду с губ бумажной салфеткой, потом, скомкав мягкий квадратик, бросила его в воду и долго следила, как он покачивается на воде. Наконец Давид оторвал ее от этого занятия, взял под руку и увел подальше от света, в кусты.

Она, как более опытная, сама выбрала подходящее место и опустилась на корточки. Он стоя смотрел на нее и курил. Она сняла голубой жакет, под ним оказался только лифчик, сняла и его; тогда и он сбросил пиджак, с которым вне дома расставался только в аналогичных этому случаях.

По возвращении она снова увидела на воде скомканную салфетку: та запуталась в водорослях. Это напомнило ей, что надо снова накрасить губы.

– Ты милый, – сказала она, смотрясь в зеркальце. – Когда я заметила тебя на улице Джардини, то вначале не решалась подойти: у тебя очень суровый вид, но мне были позарез нужны пятьдесят тысяч. – Она убрала зеркальце и помаду в сумочку и двинулась вперед. Немного погодя добавила: – Может, пообедаем здесь?

Давид понимал, что торговые сделки – не его амплуа, поэтому постарался как можно незаметнее переложить из своего бумажника в ее сумочку вульгарные купюры по десять тысяч – сумму, недостающую до названной ею.

– Это много, я знаю, – сказала она. – Считай, что ты пожертвовал на благотворительные цели.

Он не любил говорить о деньгах и поспешно сменил тему:

– Ты откуда?

– Из Неаполя.

– Вот уж никогда бы не подумал.

– Я три года занималась дикцией, мечтала играть в Театре – с большой буквы. Хочешь, прочту тебе что-нибудь из Шекспира?

Они пообедали в том же веселеньком домике на автостраде. Обменялись поверхностными биографическими сведениями. Она небрежно сообщила, что около года назад приехала в Милан искать работу, но ничего подходящего не нашла; он поведал, что служит на крупном предприятии, что было правдой, ведь «Монтекатини» – очень крупное предприятие.

– Должно быть, неплохое местечко, судя по тому, как ты соришь деньгами.

Он промолчал.

– Ты не передумал ехать во Флоренцию?

После обеда от шлюзов, что были у него внутри, не осталось даже воспоминания: инстинкты бурлили свободным потоком.

– Я бы вернулся к реке, – напрямик сказал он.

– Я бы тоже, – ответила она.

Они вернулись к реке, а после опять на автостраду – восстановить силы. Ей захотелось виски; он в то время еще отдавал предпочтение пиву. После того как она заказала вторую порцию, Давид поинтересовался:

– А тебе не вредно столько виски?

– Вообще-то вредно. Но поскольку завтра меня уже не будет в живых, то сейчас мне не повредит даже серная кислота.

Он, как водится, подумал, что она неловко шутит, что ее развезло, хотя шестое чувство подсказывало ему: она не шутит и вовсе не пьяна. По характеру она очень выдержанна, уравновешенна, – это видно с первого взгляда, – до сих пор не произнесла ни одного лишнего слова, и если уж говорит, что намерена свести счеты с жизнью – значит, это серьезно.

– Время от времени всем приходят такие идеи.

– Иногда это не только идеи. Вот я недавно видела в витрине книгу, там на обложке были напечатаны слова писательницы: «Я уйду из жизни, как только поставлю последнюю точку в этой книге». А внизу приписка: «Она в самом деле покончила с собой». Для нее это были не просто слова. – Они сидели перед окном, она то и дело смотрела в щель между неплотно задернутыми шторами: там на автостраде под слепящим солнцем, словно во вспышках блицев, проносились машины. – И для меня тоже.

Ему нравилось ее слушать, нравился этот неожиданный поворот в разговоре: Эрос и Танат – близкие родственники. Его самого иногда посещали мысли насчет жизни и смерти, но до сих пор не было случая с кем-либо ими поделиться – от недостатка общения; а теперь вот такая возможность представилась.

– Конечно, жить гораздо труднее, чем умереть.

– Пожалуй, – равнодушно отозвалась она (по-видимому, эта мысль ее не заинтересовала). – Но у меня нет никакого желания умирать и никогда не было... Знаешь, если я тебе еще не надоела, выслушай меня, а потом подведем черту.

– Нет, не надоела, – ответил он вполне искренне.

– В жизни всякое случается, кто знает, может, ты послан мне судьбой. – Уголки ее чувственных губ были прикрыты прядями-шторками, но он все равно видел, что она и не думает улыбаться. – Если ты увезешь меня месяца на три подальше отсюда, то мне не надо будет расставаться с жизнью. Понимаю, это звучит нелепо, но я попала в дурацкий переплет... Ты не пожалеешь, честное слово, все же я чуть-чуть нравлюсь тебе. На вид я серьезная, порядочная, интеллигентная девушка, тебе не придется за меня краснеть. Я умею есть устриц вилкой, а не беру руками и не высасываю, как делает одна моя подруга. Денег у тебя, я вижу, полно, хоть ты и притворяешься простым служащим, но даже если нам надо будет экономить, я спокойно могу обойтись тостами и кока-колой и жить в дешевых пансионах... Мне до зарезу надо уехать, даже не знаю на сколько, может, на год или на два... Пожалуйста, увези меня из Милана на три месяца, хотя бы на три, а там будет видно...

В тот момент перспектива провести три месяца с девушкой, принадлежащей ему одному (он на такое и надеяться не смел, поскольку был весь опутан паутиной комплексов), представилась как распахнутое в жизнь окно, и из этого окна он уже видел роскошный, утопающий в зелени сад, в котором порхает она, обнаженная, воздушная, как стрекоза, а машина тем временем уносилась все дальше по невидимой географической карте: Канн, Париж, Биарриц, Лиссабон, Севилья...

– Ты не бойся, – сказала она, предугадывая его сомнения, – я не какая-нибудь гулящая. Сумасбродка – да, но и только... Бывает, если очень нужны деньги или вдруг сама себе опротивеешь, я выхожу из дома и поступаю, как сегодня с тобой на автобусной остановке. Но это не профессия. Я прибегаю к этому два-три раза в месяц, а сейчас несколько чаще, потому что мне пришлось уйти с работы, а жить уроками арифметики и географии, которые находит для меня сестра, я не могу – хотя бы потому, что мамаши этих тупоголовых девчонок все равно никогда не платят. Не знаю, может, я преступница, но лишь по отношению к себе, а ты можешь без всяких опасений представить меня в любом обществе, мой отец – профессор университета в Неаполе, сперва я не хотела говорить, но если ты примешь мое предложение, ты должен знать, что я вовсе не уличная... а из порядочной семьи. Моя сестра служит на «Стапеле» и меня пристроила, но я там долго не задержалась – терпеть не могу этих муравейников... А вот теперь случилось то, что случилось, и у меня только два выхода: либо уехать, либо покончить с собой.

– А что случилось? – От таких слов ему стало как-то неуютно.

– К сожалению, я не могу тебе сказать, мой милый. Ты человек благородный – это видно не только по одежде, я потому к тебе и обращаюсь. Не будь ты рыцарем, я бы не стала вести с тобой такие беседы, можешь мне поверить... – Она умолкла, чем повергла его в еще большую растерянность.

Давид действительно был рыцарем, однако в своей рассудительности всегда оставался глух к тому, что называется «гласом безумия». Сбежать на край света с девицей, которую знаешь всего несколько часов, – это не что иное, как безумие, а в его кругу безумные выходки считают дурным тоном. Конечно, так ответить он не решился – вместо этого выдавил из себя трусливую фразу:

– Я не могу.

– Почему? Только не говори, что из-за денег.

Да нет, разумеется, не из-за денег, хотя перспектива ухнуть в один миг все свои сбережения, а потом просить у отца тоже не слишком привлекала.

– Не только из-за денег.

Она будто читала его мысли.

– Понимаю, тебе трудно вдруг исчезнуть на три месяца, у тебя родители, может, даже невеста, надо объясниться с отцом, сочинить что-то – человек никогда не бывает свободен... И все-таки подумай над моим предложением. Ей-богу, ты самый милый, самый интеллигентный, самый отзывчивый мальчик из всех, какие мне когда-либо встречались. И только ты можешь меня спасти, иначе мне остается перерезать себе вены – не сочти это моральным шантажом.

– Почему именно я? – Его это начинало раздражать – и впрямь похоже на шантаж.

– Потому что больше у меня никого нет, никого и ничего... Это единственный выход; или мы сейчас садимся в твою машину и уезжаем за тысячу километров отсюда, или произойдет то, о чем я уже говорила.

Все это было произнесено спокойно, без наигранного драматизма – просто она объясняла ситуацию, точно так же, как, должно быть, объясняла какую-нибудь задачку своим бестолковым ученицам. Именно из-за ее спокойствия ему стало еще неуютнее.

– Я и правда должен хотя бы повидаться с отцом, я не могу вот так просто уехать на три месяца, к тому же у меня работа... Давай встретимся дня через два, может, мне удастся что-нибудь...

– Нет, дорогой, время не терпит. И потом... я же знаю, что ты сбежишь. Или мы едем сейчас и ты меня не оставляешь ни на минуту, или все это не имеет смысла. – Она словно зациклилась на своем зловещем «или – или» и, в очередной раз поставив перед ним альтернативу, замолчала, чтобы дать ему возможность собраться с мыслями.

Но как раз на это он был уже не способен. Когда человек взвинчен, встревожен, он становится неконтактным, и мозг его будто сковывает льдом. А у нее голова хоть и светлая, но в то же время понятно: это истерика. Не может же быть, чтоб нормальная женщина решила покончить с собой и даже день наметила, а потом кидается вдруг к первому встречному, умоляя увезти ее, спасти от смерти! Нет, такое поведение нельзя считать нормальным, и мысль о том, что он связался с психопаткой, пугала его. Он уже не знал, что ей говорить.

Она ждала, курила, беспокойно заглядывала в сумочку, вздрагивала, когда в кафе заходил кто-либо из проезжающих по автостраде.

– Поехали, а? – наконец сказала она, снова посмотрев на что-то у себя в сумочке. – Ну пожалуйста!

Они сели в машину. Давид включил первую скорость. На ближайшем повороте он съехал с автострады и, сделав большой крюк по окрестным дорогам, развернулся по направлению к Милану.

Поняв это, она стала хныкать, как ребенок:

– Нет, нет! Не надо в Милан, увези, увези меня!

Детское нытье совсем не в духе такой женщины, подумал Давид, у нее явные признаки истерии.

– Вечером я поговорю с отцом, может, мне удастся его убедить, и тогда завтра поедем. – Он лгал ей, как лжет врач неизлечимо больному.

– Нет, если ты меня бросишь, мы больше не увидимся, увези меня немедленно!

– Прекрати, успокойся, я же сказал, что сейчас не могу.

– Если ты меня сейчас не увезешь, я умру! – Она скрючилась на сиденье, отодвинулась в самый дальний угол и только голос, дрожащий, умоляющий, рвался из-под наглухо задернутых шторок.

– Возьми себя в руки, сейчас приедем в Милан и спокойно все обсудим.

Ему стало страшно: мужчины не переносят истерик, хотелось только одного – выпутаться из этого переплета, как-нибудь утихомирить ее и избавиться. Но она совсем разошлась: начала кричать, отбиваться; ему пришлось остановиться посреди автострады, подошел полицейский – сущий ад! После десяти минут, проведенных в машине с этой женщиной, он чувствовал себя вконец разбитым, будто упал с небоскреба. Поначалу казалась такой спокойной, и вот пожалуйста – доставила ему море удовольствия!

– Милый, останови, повернем обратно, увези меня! – Она опять завела свое нытье, навязчивое, раздражающее, – так дети пристают к матери: хочу мороженого, хочу мороженого!

Он уже не отвечал ей.

– Ну сжалься, увези меня, иначе я покончу с собой! Давай свернем вот здесь, ну пожалуйста, поезжай обратно, увези меня, ради всего святого! Милый, ну увези, если б ты знал, если б знал, ты бы сразу меня увез, сию же минуту!..

Давид решил, что теперь надо отвлечься, не слушать ее: если он будет слушать, то уступит, хотя бы для того, чтоб она замолчала. Но чем отвлечься? Вокруг никаких достопримечательностей, если не считать электрических столбов. Правда, в зеркальце заднего обзора он разглядел «Мерседес-230» очень красивого цвета, что-то среднее между бронзой и кофе с молоком; ему вдруг показалось, что он видел уже эту машину на выезде из Милана, ошибся, наверное; он очень любил свою «Джульетту», но такой спортивный «мерседес», конечно, лучше.

– Нет, нет, нет, я не хочу в Милан, не хочу!

Что, если поговорить с Брамбиллой, их семейным банкиром, может, тот устроит ему «Мерседес-230», причем как-нибудь так, чтобы отец не взбесился, когда будет просматривать счета... Они уже подъезжали к началу автострады.

– Нет, нет, нет, нет, нет, я схожу с ума, вернись!

Она вытащила платок как раз перед пропускным пунктом, когда он остановился заплатить. Полицейский из будки с любопытством глянул внутрь машины, увидел, что она вытирает слезы (вид у нее был такой нелепый в этих круглых очках, которые она сдвинула на лоб, и из-под них волосы торчали в разные стороны), а еще услышал, как что-то стукнуло, должно быть вывалилось из сумки. Во взгляде полицейского промелькнула насмешка: «Прокатил девочку, а она теперь ставит ему палки в колеса!» Давид почувствовал, что нервы у него на пределе.

– Нет, нет, нет, вернись, нет, нет, увези меня отсюда!

Он резко тормознул, машину занесло вправо; на фоне красного закатного неба догорали небоскребы Метанополи; такое ощущение он испытывал второй раз в жизни: в первый раз он чуть не убил соседа по казарме, а вот теперь эта девица довела его до того, что он сорвался на крик:

– Довольно, мне надоело, выходите из машины! – Он уже забыл, что они перешли на «ты».

Нытье мгновенно прекратилось, словно кто-то выдернул штепсель радио из розетки; огромные солнечные очки скрывали выражение глаз, но в приоткрытых губах явственно читался страх: а вдруг он ее ударит? На какую-то долю секунды она окаменела, потом быстро распахнула дверцу и вышла. Давид тут же отъехал. Стиснув зубы от ярости, обогнал «Мерседес-230», тащившийся на сорока, не больше (самая прекрасная женщина не идет ни в какое сравнение с машиной: в машине сиди хоть двадцать дней – и ничего, а с женщиной за двадцать минут можно сбрендить).

Он обрел уверенность в себе, когда съезжал в подземный гараж возле дома – этакий межпланетный гранд-отель для машин: механики в беретах морских десантников и аэродинамических комбинезонах с мыса Кеннеди, жаргонные фразы типа: «Следи за давлением!» или «Баллоны подкачай!», – в общем, родная, привычная атмосфера.

Он всегда и во всем был аккуратен, поэтому, прежде чем поставить машину в бокс, тщательно осмотрел салон. И обнаружил платочек и еще какой-то непонятный микроскопический предмет: он слышал, как она его выронила...

Смутившись под взглядом одного из морских десантников, Давид поспешно сунул эти вещи в карман.

– Всего доброго, синьор Аузери.

– И вам.

Он пересек площадь Кавур, отдыхающую после дневного зноя: под таким солнцем, наверно, даже львы в зоосаде запарились; решил сделать небольшую остановку в баре под портиком (нынче вечером, кроме него, не нашлось охотников до всех этих пирожных, шоколада, карамели и ярких бутылочек). Ледяное пиво окончательно остудило еще теплившуюся внутри ярость; вместо нее возникла мысль: а она ведь и вправду покончит с собой.

Из бара он двинулся дальше, по улице Аннунчата, дошел до дома, поднялся. Да нет, ерунда, не покончит... перебесится и снова пойдет охотиться за лопухами вроде него.

Дома он застал только горничную: у отца были дела в Риме.

Он принял холодный душ, но ледяные струи, исхлестав, не успокоили его – напротив, вдруг перехватило дыхание.

Эти девчонки все ненормальные: чего доброго, и в самом деле наложит на себя руки.

Давид оделся, прошел в маленькую гостиную, служившую по обстоятельствам то столовой, то библиотекой, а то и просто входом в большую гостиную. Ну и что, даже если наложит руки – он-то тут при чем?

За обедом он смотрел телевизор: во Вьетнаме дела плохи, какой-то янки чуть не выстрелил в него с экрана... Ну довез бы ее хоть до центра, а то выкинул прямо в поле – бедной девушке есть от чего прийти в отчаяние! Какой-то тип объяснил ему, что основными факторами загрязнения окружающей среды зимой становятся крупные промышленные предприятия и котельные; но когда днем 36° в тени, такие сообщения почему-то не вызывают захватывающего интереса. Гораздо больше его в тот момент занимала коническая форма головы у пожилой горничной, которая, смущенно улыбаясь, попросила разрешения присесть на диван и посмотреть телевизор; теперь этот конус загораживал ему треть экрана; впрочем, ни телевизор, ни какие-либо другие развлечения (хотя бы здесь даже устроили карнавал) не в состоянии нарушить удушливую тоску этой квартиры. Если она покончит с собой, думал он, и кто-нибудь видел нас вместе, то меня наверняка вызовут в полицию.

На душе было холодно, скверно, как всегда по вечерам в обществе горничной, телевизора и мыслей о том, что завтра надо идти на службу, – нет, пожалуй, нынче холодней и сквернее, чем обычно. Может, вернуться в Метанополи?.. Он взглянул на часы: как же, станет она тебя, болвана, дожидаться! Да ты и сам не хочешь опять слушать ее нытье: «Увези меня, увези меня!»... Да, скверно.

Скверно было всю ночь, а потом весь день на службе; он просмотрел «Коррьере» до последней буковки: о самоубийстве девушки не сообщалось. В «Нотте» и в «Ломбарде» – тоже ничего. На сегодня пожилая горничная с конусообразным черепом взяла выходной; и он поужинал двумя бутербродами в баре на площади Кавур: между одним бутербродом и другим перешел улицу, чтобы взять в киоске вечерний выпуск «Нотте»; вечерним газетам сейчас туго приходится, не станешь же каждый раз писать на первой полосе: «Жара не спадает» или «Китайцы сделали атомную бомбу», – вот репортеры и лезут из кожи, пытаясь придать взрывную силу сообщениям о том, как муж прибил жену утюгом и выбросил его в окошко, либо как парочку застали за неприличным занятием в общественном месте (ну, скажем, в Идроскало – чем не место для неприличных занятий); поэтому то, чего Давид с ужасом ждал, оказалось в самом центре первой полосы; заголовок на пять столбцов «НАЙДЕНА В МЕТАНОПОЛИ С ПЕРЕРЕЗАННЫМИ ВЕНАМИ» сообщал о происшедшей трагедии некую топологическую ориентацию, ведь тот факт, что кто-то покончил с собой таким способом не где-нибудь, а именно в Метанополи, сам по себе симптоматичен, как веяние времени: теперь вены уже никто не режет традиционно и примитивно – дома, в ванной, в городах с древними названиями Павия, Ливорно, Удине, нет, ныне для вскрытия вен существуют крупные промышленные центры, где неумолимое движение вперед, к прогрессу, призвано подчеркнуть смысл этого отчаянного жеста.

С газетой в руках Давид вернулся в бар, съел второй бутерброд в окружении десятка человек, заглянувших выпить чего-нибудь перед началом сеанса: в ближайшем кинотеатре «Кавур» демонстрировался фильм, главный герой которого, судя по рекламным кадрам, являл собой любопытный случай элефантизма грудной железы.

Журналист, естественно, не отстал от своих собратьев в стремлении сделать репортаж взрывным, к примеру, написал, что лужайка, где нашли девушку с перерезанными венами, окрасилась в голубой цвет, по его мнению, красный при смешении с зеленым дает голубой. Велосипедист Антонио Марангони (нет-нет, не гонщик, а просто пенсионер шестидесяти шести лет, рано утром приезжающий на велосипеде в Метанополи, чтобы поливать тамошнюю чахлую растительность) обнаружил девушку, когда та уже была мертва, и сообщил в полицию. Рядом с трупом лежала плоская сумочка, напоминающая мужской бумажник, разве что чуть побольше, а внутри нашли письмо, которое покойная адресовала сестре. Содержание письма не сообщалось, но репортеру, якобы из неофициальных полицейских источников, стало известно, что, как все самоубийцы, она просила в нем прощения у остающихся в живых. В скобках читателям предлагалось ознакомиться с подробностями на следующей странице.

Давид заказал виски, а потом, уже дома, прочел продолжение на второй полосе. Перечитал многократно, и всякий раз по окончании чтения прикладывался к бутылке виски, извлеченной из старинного буфета.

Она обещала убить себя и убила. Даже не дождалась завтрашнего дня: перерезала себе вены сразу, как только он вышвырнул ее из машины, спряталась в кустах возле сарайчика синьора Марангони и умерла, как раненый зверь, потому что решила это заранее, до того, как побывала с ним у реки, наверно, у нее в сумочке, рядом с его деньгами, уже лежало прощальное письмо сестре.

Но она не хотела умирать – должна была, но не хотела, иначе зачем бы она стала причитать всю дорогу: «Нет-нет-нет!» – и если бы он увез ее, если б они уехали, как она твердила, «далеко-далеко», то сейчас была бы жива. Он днем и ночью вспоминал ее огромные круглые очки, умоляющий детский голос... Это я ее убил, постоянно думал Давид, перебирая белоснежные листочки в стерильных папочках на «Монтекатини»; мало-помалу он обнаружил, что определенная доза виски, какого угодно виски, способна приглушить ощущение, будто в тебе сидит убийца, подобно тому, как шоколадная конфета может заключать в себе цианистый калий. А если выпить немного сверх дозы – ощущение пропадает совсем.

6

Когда из рассказа Давида Аузери он понял, что тот никого не убивал, желание наброситься на него с кулаками заставило Дуку до боли стиснуть челюсти, точно от невыносимого зуда. Ох уж эти неврастеники, шизофреники, параноики!.. Но, взглянув на раскисшее, похожее на майонез лицо парня, он почувствовал жалость.

– Поедем опять ко мне.

Почти час они сидели в машине перед воротами хранилища человеческой скорби, и наконец дурацкая история, облеченная в форму нелепого монолога, навела Дуку на мысль, что пора бы сменить декорации. Но куда деваться с этим кандидатом в психушку? Домой к нему, на улицу Аннунчата, нельзя: чего доброго, нагрянет гениальный инженер Аузери; вернуться в Брианцу, на виллу – ну уж нет, таким отдыхом он сыт по горло; можно снять номер в гостинице, но это чуть позже, пока что лучше к Лоренце. Он позвонил ей из бара: от неожиданных визитов радости мало, – Давид тем временем угощался у стойки. Ладно, пусть себе пьет.

– Наберись терпения, мне нужна твоя помощь, я опять приеду с другом, приготовь ему мою комнату.

– С ним что-нибудь случилось?

– Да нет, обыкновенное слабоумие.

По дороге он зашел в аптеку и купил снотворное – самые безобидные таблетки; дома они с Лоренцей уложили Давида в постель, напоили его лекарством, и Дука, точно нянька, сидел у кровати, пока тот не заснул; впрочем, это случилось довольно быстро: гигант-неврастеник после своей исповеди уже пребывал в прострации.

Затем Дука убаюкал и Сару: маленькая негодница на руках заснула тоже почти мгновенно, и, когда они с Лоренцей уселись в полутемной, но далеко не прохладной кухне, он признался, что Давид едва слезу из него не выдавил.

– Излечить его от алкоголизма – пара пустяков, но беда в том, что у этого молокососа комплекс вины и он уже год, таясь от всех, топит ее в виски... Вбил себе в голову, что он убийца той девушки, и, думаю, самому Фрейду пришлось бы потрудиться, чтоб эту идею из него вышибить. Как только я его брошу, он снова попытается перерезать себе вены – видишь ли, избрал тот же способ самоубийства!.. В конце концов это ему удастся.

– Так расскажи все отцу, пускай определит его в клинику, а ты поищешь себе работу поспокойнее.

– Ну да, полежит в клинике, месяц, два, полгода в лучшем случае, а как только выйдет – чик! – и на тот свет. – Лоренца сделала ему бутерброд с вареной ветчиной, он стал с жадностью его жевать. – И тогда у меня появится идея-фикс, что останься я с ним – мог бы его спасти. Люди, как это ни смешно, делятся на две четкие категории – камни и комки нервов... мы с ним принадлежим к последней. Бывает, кто-нибудь порешит топором всю свою семью – мать, жену, детей, – а после как ни в чем не бывало садится в тюрьму и просит выписать ему «Неделю кроссвордов», чтоб было чем заняться на досуге. А другой, напротив, оставит окно открытым, и его котенок случайно вывалится с пятого этажа, так этот доведет себя до психиатрической больницы на том основании, что он якобы убийца котенка...

Около семи вечера Давид проснулся весь в поту – простыни хоть выжимай; да, у парня налицо все признаки старой девы с увеличенной щитовидкой, в том числе и нервное потоотделение. Он налил для него прохладную ванну и сидел рядом, пока тот ее принимал (с этими неврастениками нельзя быть ни в чем уверенным). Лоренца между тем погладила ему костюм и рубашку. Когда Давид, чистый и при полном параде, вошел в кухню, Дука уговорил его съесть полкурицы, купленной в ближайшей мясной лавке. Во время еды он дважды наполнил его стакан красным вином, затем пригласил в свой кабинет. Юноша не произнес больше ни одного слова – заперся за бронированной дверью и никого не принимал. Но Дука решил во что бы то ни стало добиться аудиенции.

– Садитесь сюда.

Все в этом кабинете устроено руками покойного отца: витрина с образчиками лекарств – за три года никто к ним не прикасался, – кушетка, обитая дерматином, перед ней ширма, возле окна, выходящего на площадь Леонардо да Винчи, стеклянный столик с подставкой для авторучки и длинным ящичком, в котором больше сотни карточек. Отец мечтал, что в этой картотеке будут собраны имена его клиентов – мужчин, женщин, детей... Какое богатое воображение! Дука приспустил штору и закурил сигарету.

– Вы обратили внимание, я не сделал попытки втолковать вам, что вы никого не убивали и никакой ответственности за смерть этой девушки не несете? – Он поискал глазами что-нибудь, что могло бы сойти за пепельницу, не найдя, вышел в кухню и вернулся с фарфоровым блюдечком. – Так вот, я и теперь не стану метать перед вами бисер. Нравится считать себя убийцей – пожалуйста! Если человек возомнил себя Гитлером, обычными доводами его все равно не переубедишь. Я сейчас позвоню вашему отцу и скажу, что взялся помочь юноше, который злоупотребляет спиртным, а душевнобольные – не мой профиль...

Он даже не ожидал, что бронированная дверь отворится при первом ударе.

– Я не душевнобольной, просто... если б я увез ее, она бы осталась жива... от меня никаких усилий не требовалось, наоборот, нам было так хорошо вместе, и с отцом все бы уладилось, достаточно было позвонить нашему банкиру Брамбилле и сказать, что я решил устроить себе небольшой отпуск... отцу ведь наплевать – «Монтекатини» или что другое, главное, чтобы я был чем-то занят... поэтому мне ничто не мешало уехать с Альбертой, хотя бы на несколько дней, пока она не выйдет из депрессии... – Он задыхался, но не от жары: видно, его так потрясла мысль о душевной болезни, к тому же высказанная специалистом.

– Довольно, синьор Аузери, не втягивайте меня в ненужные дискуссии, – холодно перебил его Дука. – Если мне понадобятся примеры абсурдной логики, я могу взять любой учебник по психотерапии. В чем вы хотите меня убедить? В том, что убили эту девушку? Да с тем же успехом можно обвинить газовую компанию в смерти всех, кто отравился газом, будь вы ее директором – тоже бы, наверно, запили и попытались покончить с собой... Бросьте! Чем больше вы настаиваете на своей бредовой идее, тем мне яснее, что это патология.

Этот удар тоже достиг цели, потому что Давид вдруг замахнулся на него, но вовремя опомнился: кулак завис в воздухе.

– Если бы я увез ее с собой... – В голосе послышались сдавленные рыдания.

– Хватит, я сказал! – Он ударил ладонью по столешнице. – Нормальные люди в своих рассуждениях не опираются на «если бы». Вы к их числу не принадлежите. Вам нужны еще доказательства? Извольте: ваш отец целый год убил на то, чтоб выяснить, отчего вы пьете, едва череп вам не раскроил кочергой, а вы ему так и не сказали!.. Почему, спрашивается?..

Ответ был неожиданно простой:

– Он не понял бы.

Что верно, то верно, инженер Аузери не понял бы: Цезари не вдаются в глубины человеческой психики. Но Дука, разумеется, не сказал парню, что он с ним согласен.

– Ну хорошо, а почему вы мне выложили всю подноготную в двадцать четыре часа? Я ведь не очень-то и просил... – Он уже знал, почему, но было любопытно, как Давид это сформулирует.

– Я год не был на улице Джардини, с тех пор... – Он упорно смотрел в пол. – А сегодня утром вы привезли меня туда и остановили машину почти на том же месте... а потом, на кладбище, рассказали мне о своем отце, и я увидел все эти могилы...

Совершенно верно: сам того не подозревая, он сегодня утром поставил Аузери-младшего в условия, способствующие снятию комплекса, а сейчас он уже сознательно внушает ему страх перед сумасшествием, чтобы снять другой, еще более опасный комплекс – комплекс вины. Вон как бедный великан работы Микеланджело из кожи лезет, доказывая, что он не умалишенный: гораздо тяжелее сознавать себя умалишенным, чем виновным в убийстве. Правда, работенка не из приятных: реклама лекарственных препаратов, может быть, не так высоко оплачивается, зато не вызывает и стольких отрицательных эмоций.

– Мне было тошно видеть платок и ту штуку, которую она выронила в машине, – продолжал Давид, – все время хотелось их выбросить, но что-то удерживало... я то и дело вытаскивал их и вспоминал, как она вытирала слезы, а я вместо того, чтобы помочь, выгнал ее из машины...

Жалкое зрелище: такой болезненно сентиментальный гигант, но хоть вышел из своего бункера – и то слава Богу...

– А ну-ка, покажите мне эту штуку. Где она?

Раз уж открыл ему душу, пусть вывернет ее наизнанку, пора мальчишке освободиться от всего этого. Но Давид вдруг заупрямился, пришлось настоять.

Платок и «штука» были спрятаны в его красивом чемодане, в потайном кармашке на «молнии».

– Я хотел их выбросить, чтоб не видеть больше, но мне было страшно даже подумать о том, куда я могу их выбросить.

Ну да, конечно, болезненная психология воспоминаний. Вот они, на стеклянной столешнице, – пресловутый платочек, которым «убитая им» девушка вытирала слезы перед смертью, и маленький предмет, похожий на телефонную трубку для куклы: два колесика, соединенные с одной стороны металлическим стерженьком, длиной сантиметра три, не больше. На платок он и не взглянул, а трубочку, наоборот, положил на ладонь и принялся внимательно рассматривать. От холодной насмешливости в голосе не осталось и следа.

– Эта штука выпала у нее из сумочки?

– Да.

– Вы знаете, что это такое?

– Нет, я подумал, может, какая-нибудь косметическая принадлежность – пробные духи или...

– Вы не пытались ее открыть?

– Мне и в голову не пришло, что она открывается.

– Ну как же так, ведь пробные духи должны открываться?

– Конечно, но стоит мне взглянуть на эту вещицу – так сразу делается тошно, что уж тут не до размышлений.

Вполне естественно!

– Хорошо, я вам скажу: это кассета от «Минокса». – Поскольку Давид смотрел на него непонимающе, он пояснил: – Здесь внутри микропленка длиной что-нибудь сантиметров пятьдесят и шириной менее сантиметра, на ней можно отснять свыше пятидесяти кадров фотоаппаратом, который называется «Минокс».

Покончив с объяснениями, он мгновенно забыл о Давиде, как будто его тут не было, и остался один в этом душном кабинете, освещаемом старомодной настольной лампой. Как будто на свете больше ничего не существовало – только он и кассета. ...



Все права на текст принадлежат автору: Джорджо Щербаненко.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Миланцы убивают по субботам (сборник)Джорджо Щербаненко