Все права на текст принадлежат автору: Эрик Хобсбаум.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Век революции (1789-1848). Век Капитала (1848-1875). Век Империи (1875-1914).Эрик Хобсбаум

Эрик Хобсбаум

Век

РЕВОЛЮЦИИ

Европа 1789—1848


Ростов-на-Дону

«Феникс»

ББК 63.3(3)3 Х68

Научный редактор канд. ист. наук А. А. Егоров

Хобсбаум Э.

X 68 Век революции. Европа 1789 — 1848 / Пер. с англ. Л. Д. Якуниной — Ростов н/Д: изд-во «Феникс», 1999. — 480 с.

ISBN 5-222-00614-Х

ББК 63.3 (3) 3

О 1962 by Е. J. Hobsbawn © Оформление изд-ва «Феникс», 1999

СИНТЕТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ XIX ВЕКА ЭРИКА ХОБСБАУМА


Работа, предлагаемая вниманию отечественного читателя, давно и хорошо известна по меньшей мере нескольким поколениям читателей на Западе. Впервые увидев свет в 1962 году, она затем была трижды (!) переиздана во второй половине 90-х годов (в 1995, 1996 и 1997 гг.). Уже один этот факт красноречиво свидетельствует о том, что ее автор — британский историк Эрик Хобс-баум, создал произведение поистине выдающееся, талантливо синтезировав огромный, разноплановый, энциклопедический по охвату затронутых проблем материал, выходящий далеко за рамки «чистой» истории.

Слово «энциклопедист», как правило, ассоциируется с Францией второй половины ХУШ столетия. Тогда, во времена Дидро и д’Аламбера, Руссо и Вольтера, оно имело вполне реальный, «осязаемый» смысл. Титаны века Просвещения, властители дум своего, и не только своего, поколения, с полным на то правом могли именоваться энциклопедистами и на самом деле являлись ими.

В XIX веке, необыкновенно расширившем горизонты человеческих знаний в самих разных сферах интеллектуальней деятельности, и тем более в космическом XX веке слово «энциклопедист», утратив первоначальный смысл, казалось бы, необратимо стало частью далекого ΧνΠΙ столетия. Однако в случае с Э. Хобс-баумом и его удивительной книгой все обстоит совершенно иначе. Британский историк отважился создать своеобразную миниэнциклопедию XIX века в трех томах и блестяще осуществил свое

дерзкое намерение. Взяв в качестве точки отсчета Великую Французскую революцию конца XVIII века, исследователь попытался выяснить, как она вместе с промышленной революцией изменила жизнь человечества, заложив фундамент нового мира.

Хобсбаума как исследователя отличают масштабность подхода к изучаемым проблемам, умение видеть их «сверху», как бы «с высоты птичьего полета». Это тем не менее отнюдь не означает столь «модного» у некоторых современных историков пренебрежения фактологией, мелкими и мельчайшими историческими реалиями. То тут, то там автор упоминает детали, скорее более заметные под микроскопом, выстраивая их в сложные, затейливые и в то же время глубоко логичные конструкции. По богатству материала, использованного исследователем, обилию затронутых им тем, оригинальности выводов, к которым пришел британский историк, трехтомник Хобсбаума представляет собой во многом уникальный труд. Из поля зрения автора практически не выпадает ни один из сколько-нибудь важных сюжетов, относящихся к исследуемому им периоду западноевропейской истории: промьшшенная революция, французская революция, наполеоновские войны, революции 40-х годов, проблема национализма, процессы, проходившие в аграрном секторе экономики стран Европы и их промышленном развитии, положение рабочего класса на Западе, вопросы церковной и светской идеологии, развитие науки и искусства.

Во втором томе своей работы, охватывающем примерно три десятилетия европейской истории (с 1848 по 1875 г.), Эрик Хобс-баум сосредоточил внимание на ключевых проблемах развития промышленного капитализма государств Европы. Как и в первом томе, автор анализирует разнообразные и довольно сложные процессы экономического, политического и духовного роста Европы, каждый из которых достоин отдельного исследования. Он убедительно доказывает, что экспансия капиталистической экономики по всему миру привела к тому, что можно обозначить таким термином, как «европейское преобладание в хозяйственной, политической и культурной жизни человечества».

В центре завершающего тома исследования Э. Хобсбаума — история последних четырех десятилетий экономического, политического и интеллектуального развития Европы, предшествующих первой мировой войне 1914—1918 годов.

Как и в предьщущих томах своей работы, английский историк разрабатьгаает широкий комплекс проблем для того чтобы, как вьфазился сам Хобсбаум, «представить прошлое как единую и цельную сушность понять, как все эти аспекты прошлой (и настоящей) жизни сосуществуют и почему это возможно».

А. А. Егоров

ПРЕДИСЛОВИЕ


Эта книга прослеживает преобразования, происшедшие в мире с 1789 по 1848 год, приведшие к так называемой «двойственной революции» — французской революции 1789 года и происходившей одновременно с ней (британской) промышленной революцией. И поэтому она не является историей всей Европы или всего мира. И если какая-либо страна ощущала на себе влияние «двойственной революции» в данный период, я старался, хотя и бегло, этого коснуться. А если влияние революции на какую-либо страну в это время было незначительным, я не упоминал о нем. Поэтому читатель узнает из книги кое-что о Египте, но ничего о Японии, об Ирландии узнает больше, чем о Болгарии, о Латинской Америке — больше, чем об Африке. Естественно, это не означает, что истории не упомянутых здесь стран и народов являются менее любопытными или значительными, чем те, которые освещаются в этой книге. Если дальнейшее развитие стран в основном шло по европейскому или, точнее, по франко-британскому пути, то это происходило потому, что мир, или по крайней мере большая его часть, изменился под воздействием Европы, а именно Франции и Британии. Тем не менее ряд тем, которые можно было бы осветить более подробно, также опущены, не только по причине их объема, но и потому (как в случае с историей США), что они освещаются в других томах этой серии.

Целью данной книги является не детальное освещение событий, а их интерпретация, или, как говорят французы, haute vulgarisation*. Книга эта для читателя с теоретическим складом ума, интеллигентного и образованного гражданина, которого не слишком интересует прошлое, но который желает понять, как и почему мир стал таким, каков он есть сегодня и что его ждет.

♦ Популяризация (франц.). {Прим. ред.)

Поэтому книга эта педантична и не содержит сложных научных терминов, которыми изобилуют подобные труды для более ученой публики.

В моих примечаниях приводятся подлинные цитаты и цифры, а иногда авторитетные суждения, которые особенно противоречивы и неожиданны.

Тем не менее будет справедливо сказать об источниках, которые широко использованы при написании книги. Все историки являются в одних областях знаний большими специалистами, чем в других. Поэтому им необходимо обрап^аться к трудам других историков. Поскольку период с 1789 по 1848 год освещен в литературе, представляющей собой такой объем, который одному человеку охватить невозможно, даже если бы он владел всеми языками, на которых она написана (на самом деле все истфики лишены возможности знать многие языки), то большая часть этой книги опирается на сведения из вторых и даже третьих рук и поэтому, вероятно, содержит ошибки и неточности, о которых автор сожалеет. В библиографии дается рекомендация для дальнейшего изучения.

Хотя ткань истории не может быть расплетена на отдельные нити так, чтобы не быть разрушенной, все-таки некоторое расчленение вопроса практически необходимо. Мне пришлось разделить книгу на две части. В первой широко освещаются основные изменения этого периода, тогда как во второй рассказывается о том, какое общество было создано в результате двойственной революции. В них содержатся умьпиленные частичные совпадения.

Вьфажаю благодарность многим людям, с которыми я обсуждал различные проблемы, затронутые в этой книге, которые читали главы в черновиках или гранках, но, разумеется, не несут ответственности за мои ошибки, а именно: Дж. Д. Берналу, Дугласу Дэйкину, Эрнсту Фишеру, Фрэнсису Хаскелу, X. Г. Кенигсбергу и Р. Ф. Лесли. Глава 14 была написана в особенности благодаря идеям Эрнста Фишера. Мисс П. Ральф оказала значительную помощь как секрет^ь-ассистент. Мисс Е. Мейсон составила указатель.

Лондон, декабрь 1961 г.

Е. Дж. X.

ВВЕДЕНИЕ


Слова свидетельствуют зачастую лучше документов. Давайте рассмотрим некоторые английские слова, изобретенные или получивнше свое современное значение особенно в период бО-х годов, о которых идет речь в этой книге. Это такие слова, как «промышленность», «промышленник», «фабрика», «средний класс», «рабочий класс», «капитализм» и «социализм». К ним относятся «аристократия», а также «железная дорога», «либеральный» и «консервативный» — как политические термины, «национальность», «ученый» и «инженер», «пролетариат» и (экономический) «кризис». «Утилитарный» и «статистический», «социология» и некоторые другие названия современных наук, «журналистика» и «идеология», все это новые слова или новое их применение, придуманные в этот период1. Таковыми являются «стачка» и «пауперизм».

Вообразив себе современный мир без этих слов (т. е. без вещей и понятий, которые обозначают слова), можно измерить пропасть, в которую мир был ввергнут этой революцией, разразившейся между 1789 и 1848 гг, и которая вызвала величайшее с тех незапамятных времен, когда люди изобрели сельское хозяйство и металлургию, письменность, город и государство, преобразование в человеческой истории. Революция преобразовала и продолжает преобразовывать весь мир. Но говоря об этих преобразованиях, мы должны ясно различать долговременные результаты, которые не могут бьггь сведены к какой-либо социальный схеме, политической организации или распределению международных сил и ресурсов, от ее ранней и решающей фазы, которая была тесно связана с особым социальным и международным положением. Великая революция 1789—1848 гг. явилась триумфом не «промышленности» как таковой, а капиталистической промышленности, не свободы и равенства среднего класса или «буржуазного» либерального общества, не «современной экономики» или «современного государства», но экономики и государства в определенном географическом районе мира (части Европы и некоторых областях Северной Америки), центром которых были соседние государства — Великобритания и Франция. Преобразования 1789—1848 гг. стали по существу двойньт! переворотом, происшедшим в тех двух странах, и были распространены отсюда по всему миру

Таким образом, эта двойственная революция может рассматриваться не только как французская политическая и британская промьииленная революции, не только как нечто, относящееся к истории двух государств, которые были ее главными носителями и символами, но скорее как двойной кратер довольно значительного действующего вулкана. Не является случайным и безьга-тересным то, что одновременные извержения, происшедшие во Франции и Британии, обладали небольшими отличиями. Но с точки зрения историка, как и с точки зрения китайского или африканского обозревателя, более уместно отметить, что они произошли так или иначе на северо-западе Европы и в ее заокеанских владениях и что они, возможно, не могли бьггь ожидаемы в то время в какой-либо другой части света. Также уместно заметить, что они почти невероятны в какой-либо иной форме, нежели в форме победы буржуазно-либерального капитализма.

Очевидно, что такое глубокое преобразование невозможно понять, не заглянув в историю намного раньше, чем 1789 г., и даже на десятилетие, предшествовавшее ей и вызвавшее кризис старого порядка северо-западного мира, который двойственная рево-

ЛЮЦИЯ должна была смести. Считаем ли мы или нет американскую революцию 1776 г.* взрывом, подобным тому, что произошел в Англии и Франции, или их основной предвестницей и катализатором, придаем ли мы важное значение конституционному кризису и экономическим преобразованиям 1760—1789 гг., которые наглядно объясняют совпадение великого прорыва, но не его основные причины. Как далеко назад в историю пришлось бы вернуться исследователю — к английской революции середины XVII в.^. Реформации’ и началу военного завоевания Европой всего мира и эксплуатации колоний в начале XVI в., или еще раньше — для наших целей это неважно, поскольку такой анализ истории вывел бы нас далеко за пределы темы нашего исследования.

Нам же необходимо рассмотреть социальные и экономические силы, политические и интеллектуальные инструменты этих преобразований, которые были уже подготовлены всеми событиями в этой части Европы, достаточно обширной, чтобы революционизировать остальную ее часть, и в нашу задачу не входит изучение возникновения мирового рынка, наиболее активного класса личных предпринимателей или даже (в Англии) состояния, которое способствовало принятию закона об увеличении до предела личной ответственности — что явилось основой политики правительства. Мы также не собираемся прослеживать эволюцию технологии, научных знаний или рассматривать идеологию индивидуалиста, светского человека, рационалистическую веру в прогресс.

Мы допускаем, что до 1780-х годов все эти явления существовали, хотя не можем с уверенностью сказать, что они были широко распространены и получили полное развитие. Напротив, мы хотели бы предостеречь всех от соблазна найти новизну во внешних проявлениях двойственной революции, исходя из простоты одежд людей, совершавших ее. Несомненным фактом является то, что Робеспьер”*, Сен-Жюст* по своей одежде, манерам и речи не выглядели бы неуместно в гостиной старого режима, а также и то, что Иеремия Бентам®, чьи реформаторские идеи выражали взгляды британской буржуазии 1830-х годов, был тем самым человеком, кто предлагал те же идеи российской императрице Екатерине Великой’, и то, что государственные деятели, представлявшие крайние политические и экономические интересы среднего класса, были членами британской палаты лордов.

Таким образом, нашей задачей является не объяснение существующих черт новой экономики и общества, а рассказ об их победе, стремление проследить не постепенное разрушение устоев предьщущих столетий, но их решительную победу над ними. А другая задача состоит в том, чтобы проследить те глубокие изменения, которые привели к мгновенной победе в странах, которые были ими затронуты, и в остальном мире, вовлеченном в столкновение новых сил: «победа буржуазии» — так назывался этот период недавней мировой истории.

А поскольку двойственная революция возникла в одной части Европы и ее мгновенные результаты были наиболее очевидны именно там, история, с которой знакомит это издание, — региональна. Так же очевидно и то, что от этого двойного кратера англо-французской революции, она распространилась по всему свету, а потому ясно, что она приняла форму европейской экспансии и победы во всем мире. Очевидно, что ее наиболее разительным последствием для мировой истории было установление господства нескольких режимов (и особенно Британии) над всем миром, чему в истории нет аналогов. Перед купцами, паровыми двигателями, кораблями и пушками Запада — и перед его идеями — отступили и рассыпались в прах вековые цивилизации и империи. Индия стала провинцией, управляемой британскими проконсулами. Исламские государства были сотрясаемы кризисами, Африка была открьгга для прямого завоевания. Даже Великую Китайскую империю заставили в 1839—1842 гг. открыть свои границы для эксплуатации территории западными правительствами и бизнесменами^, перед которыми открывалась беспрепятственная возможность для развития западноевропейского капиталистического предпринимательства.

И все-таки история двойственной революции не является лишь победой нового буржуазного общества. Это также история появления тех сил в эпоху революции 1848 г., которым суждено будет превратить экспансию в сжатие. Более того, к 1848 г. это необычайное грядущее изменение судьбы было уже до некоторой степени явственно. По общему признанию, всемирный мятеж против Запада, который распространился в середине XX в., был тогда едва заметен. Только в исламском мире мы можем наблюдать первые стадии процесса, благодаря которому народы, побежденные Западом, переняли его идеи и технологии, для того чтобы повернуть их против того же Запада в начале внутренней западнической реформы в Турецкой империи в 1830-х и прежде всего в выдающейся карьере Мохаммада Али в Египте. Но в самой Европе силы и идеи, которые предвидели победу нового общества, уже зарождались. «Призрак коммунизма» уже бродил по Европе в 1848 г. В 1848 г. он был изгнан. В течение долгого времени он оставался бессильным, какими на самом деле бывают призраки, особенно в западном мире, где многое сразу же изменилось под воздействием двойственной революции. Но если мы окинем взглядом весь мир в 1960-е годы, у нас исчезнет соблазн недооценивать историческую силу революционного социализма и коммунистической идеологии, рожденных как ответ на двойственную революцию и к 1848 году впервые получивших свое классическое определение. Исторический период, который начинается с создания первой фабричной системы современного мира в Ланкашире и французской революции 1789 г., заканчивается строительством первой сети железных дорог и публикацией Коммунистического манифеста.

Часть I

РАЗВИТИЕ СОБЫТИЙ

ГЛАВА 1

МИР в 1780-Х годах


he dix-huitiime siicle doit itre mis au Panthion.

Сен-Жюст‘*

Первое, что можно отметить, взглянув на мир 1780-х годов, это то, что он был намного меньше н намного больше, чем мир наших дней. Он был меньше географически, потому что даже прекрасно образованные и прекрасно информированные люди, жившие тогда — ну, скажем, такой человек, как ученый и путешественник Александр фон Гумбольдт (1769—1859), — знали только обитаемые участки Земли на глобусе («известные земли» с менее развитыми обществами, чем в Западной Европе, понятно, были даже меньше, сужаясь до мелких клочков земли, на которых неграмотный сицилийский крестьянин или земледелец с бирманских холмов проживал свою жизнь и кроме которых все и всегда было неизвестно). Большая часть поверхности океанов, хотя ни в коем случае не вся эта поверхность, уже была освоена и нанесена на карту благодаря замечательным способностям мореплавателей XVIII в., таким, как Джеймс Кук’, хотя человеческие знания о морском дне оставались незначительными вплоть до середины XIX столетия. Главные очертания континентов и большинства островов были известны, но, по современным меркам, не слишком точно. Протяженность и высота горных хребтов Европы были известны не очень точно. Латинской Америки — очень приблизительно, Азии — изучены крайне мало, Африки (за исключением Атласских гор) — совсем не были изучены. Течения великих рек мира (за исключением рек Китая и Индии) были неизвестны всем, кроме нескольких охотников, купцов, лесничих, которые могли знать те местности. За исключением некоторых районов на отдельных континентах, им не приходилось проникать в глубь континента более чем на несколько миль от побережья — карта мира состояла из белых пятен, пересеченных тропами торговцев или исследователей. И если бы не труднодобываемая информация из вторых и третьих рук, собранная путешественниками или служащими в отдаленных факториях, эти белые пятна были бы еще обширнее.

Не только «известный мир», но и действительный мир, по крайней мере по своему народонаселению, был меньше, чем теперь. Поскольку для практических целей необходима перепись населения, все демографические исследования довольно приблизительны, но очевидно то, что население Земли составляло тогда только часть сегодняшнего, возможно, не более трети.

Из наиболее часто приводимых подсчетов, не слишком далеких от реальности, население Азии и Африки было намного меньше, чем теперь, в Европе в 1800 г. оно составляло 187 млн (против сегодняшних 600 млн), а населения Америки в 1800 г. по отношению к нынешнему населению еще меньше. В 1800 г. приблизительно два человека из каждых трех проживали в Азии, один из каждых пяти — европеец, один из каждых десяти — африканец и один из тридцати трех — американец или житель Океании. И естественно, что тогда на земле плотность населения была гораздо меньше, исключая, возможно, некоторые небольшие регионы интенсивного земледелия и высокой концентрации городского населения, таких как отдельные части Китая, Индии, Западной и Центральной Европы, в которых по сравнению с современной плотность населения также бьша велика. При меньшем населении соответственными были и области эффективного человеческого поселения. Климатические условия (возможно, немного более холодные и влажные, чем сегодня, хотя не настолько холодные и влажные, как во времена «малого ледникового периода» с 1300 по 1700 г.), отодвинули поселения дальше в Арктику. Эндемические болезни типа малярии также ограничивали поселение во многих районах, например Южной Италии, где прибрежные равнины, не населенные длительное время, постепенно были заселены в течение XIX в. Примитивные формы экономики, а именно охота и (в Европе) территориальное растительное сезонное разведение домашнего скота, вызывали необходимость создания больших поселений вне густонаселенных регионов — таких как равнины Апулии.

В начале XIX в. путешественники по Римской Кампанье обычно описывали ее пейзажи так: пустая малярийная равнина с изредка попадающимися развалинами, мало крупного рогатого скота, иногда встречается живописный разбойник. И, конечно, большую часть пахотной земли до сих пор, даже в Европе, занимали неплодородная степь, болота, плохие пастбища или лес.

Люди были ниже ростом по крайней мере на треть: европейцы были в большинстве своем заметно ниже и худощавее, чем они стали теперь. Иллюстрацией этому является множество статистических отчетов о физическом состоянии призывников, на которых основьгаается такой вывод: в одном из кантонов Лигурийского побережья 72% рекрутов в 1792—1799 гг. были высотой 1,5 м (5 футов 2 дюйма)^* Это не значит, что люди конца XVIII в. были слабее, чем мы теперь. Сухопарые, низкорослые, не получившие строевой подготовки солдаты французской революции были так же физически выносливы, как сегодня низкорослые горцы-партизаны, воюющие в колониях. Непрерывные марши в течение недель, с полной выкладкой, со скоростью 30 миль в день были обычным делом. Тем не менее несомненным остается то, что тогда, по нашим стандартам, физические способности человека были очень невелики, и им придавалось исключительное значение королями и генералами, которые в свои элитные гвардейские полки и в кирасиры отбирали высоких парней.

Но хотя мир был во многих отношениях меньше, большие трудности и неопределенность коммуникаций на практике делали его гораздо больше, чем теперь. У меня нет желания преувеличивать эти трудности. Конец XVIII в. был, по меркам средних веков или XVI в., эрой обширных и быстрых коммуникаций и даже до того, как были построены железные дороги, улучшенные дороги, дилижансы‘“, почтовая служба были на высоте. Между 1760-ми годами и концом века поездка из Лондона в Глазго длилась не 10—12 дней, а лишь 62 часа. Система почтовых экипажей, или дилижансов, введенная во второй половине XVIII в., широко распространилась с конца наполеоновских войн и до появления железнодорожного сообщения, которое не только способствовало относительному увеличению скорости — в 1833 г. почтовая связь между Парижем и Страсбургом занимала 36 часов, — но также и ее регулярности. Однако обеспечение наземного пассажирского транспорта было слабым, а наземная перевозка грузов была и медленна и очень дорога. Для тех, кто осуществлял государственные дела или занимался торговлей, связь имела первостепенное значение: установлено, что 20 млн писем было доставлено британской почтой в начале наполеоновских войн (а в конце этого периода их было доставлено в 10 раз больше), но подавляющему большинству населения земного шара письма были не нужны, так как они не умели читать, и путешествовали, исключая разве что поездки на рынок и с рынка, крайне редко. Если они или их товары перемещались по земле, это было в большинстве случаев пешком и на небольшой скорости на телегах, которые даже в начале XIX в. перевозили 5/6 французских товаров со скоростью менее чем 20 миль в день. Курьеры мчались на большие расстояния с депешами, форейторы управляли почтовыми каретами, в которых перевозили, трясясь по ухабам, около дюжины пассажиров, или, если коляска была подвешена на ремнях, укачивая их, как при морской качке. Дворяне путешествовали в собственных каретах. Но большая часть населения перемещалась со скоростью погонщика, идущего рядом со своей лошадью или мулом, являвшимися наземным транспортным средством.

В тех условиях водный транспорт был не только удобнее и дешевле, но часто также (исключая такие препятствия, как ветер и погода) и быстрее прочих видов транспорта. Во время путешествия по Италии Гёте понадобилось 4 и 3 дня соответственно, чтобы проплыть из Неаполя до Сицилии и обратно. Если бы ему пришлось преодолевать данное расстояние по суше, то это совсем не доставило бы ему удовольствия. В то время располагать портом означало иметь связь со всем миром, и действительно: от Лондона было ближе до Плимута или Лейта, чем до деревень в Брекланде, графство Норфолк; Севилья была куда ближе к Веракрусу, чем к Вальядолиду; из Гамбурга ближе до Багии, чем до Померании, удаленной от моря. Главным недостатком водного транспорта была его зависимость от погоды. Даже в 1820 г. почтовая перевозка из Лондона до Гамбурга и Голландии осуществлялась только два раза в неделю, до Швеции и Португалии — только раз в неделю, а до Северной Африки — раз в месяц. И поэтому нет сомнения в том, что Бостон и Нью-Йорк имели более тесные связи с Парижем, чем, скажем. Карпатская область Марамарош с Будапештом. И так же, как было легче перевезти грузы и людей в большом количестве на большие расстояния по океанам, легче было, к примеру, проплыть под парусами 44 ООО км до Америки из северо-ирландских портов за пять лет (1769—1774), чем преодолеть 5 ООО км до Данди за три поколения — таким образом, легче было добраться до отдаленной столицы, чем до деревни или другого города. Новость о взятии Бастилии достигла жителей Мадрида за 13 дней, а до Перона, в 133 км от столицы, новости из Парижа пришли не раньше 28 июля.

Мир в 1789 г. был, таким образом, для большинства людей необъятным. Многие из них, за исключением вырванных из своего гнезда ужасной судьбой, воинской службой, жили и умирали в своем округе и зачастую в том же приходе, где родились. К 1861 г. более 9 из каждых 10 человек в 70 из 90 департаментов Франции жили в том же самом департаменте, где родились. Остальная земля являлась предметом интереса правительственных служащих, о ней знали лишь понаслышке. Газет не существовало, за исключением тех, что можно было пересчитать по пальцам одной руки, для средних и высших классов; 5 ООО экземпляров был обычный тираж французского журнала даже в 1814 г. — и в любом случае немногие могли его читать. Новости приходили в основном с путешественниками и с мигрирующей частью населения: купцами, торговцами, наемными и сезонными рабочими, ремесленниками, многочисленными бро-

дягами и безногими калеками, странствующими монахами, паломниками, контрабандистами, разбойниками, ярмарочным людом и, конечно, солдатами, которые обрушивались на население во время войны или размещались гарнизонами в мирное время. Обычно новости приходили через официальные каналы — государство или церковь. Но даже большинство муниципальных служащих государственных или вселенских организаций были местными жителями, или людьми, поставленными на пожизненную службу в такого рода организациях. Центральное правительство назначало правителя в колонии и посылало на службу в местную администрацию — но такая практика только устанавливалась. Из всех младших офицеров, возможно, лишь полковые офицеры не ограничивались определенным местом нахождения, утешаясь только разнообразием вина, женщин и лошадей в своей округе.

II
Таким образом, мир в 1789 г. был преимущественно сельским, и никто не может это понять, пока не примет к сведению этот основополагающий факт. В России, Скандинавии или Балканских государствах, в которых город никогда не был развит, около 90—97% населения являлись сельскими жителями. Даже в районах с сильной, хотя и разрушительной городской традицией, процент сельского населения был чрезвычайно высок; 85% в Ломбардии, 72—80% в Венеции, более чем 90% в Калабрии и Лука-нии — в соответствии с имеющимися исследованиями^* Фактически вокруг нескольких процветающих промышленных или торговых центров мы не смогли бы найти европейского государства, в котором по крайней мере четыре из каждых пяти жителей не были бы сельскими. И даже в самой Англии городское население впервые превысило сельское лишь в 1851 г.

Слово «городской», конечно, двусмысленно. Оно относится к двум европейским городам в 1789 г., действительно большим по нашим меркам: Лондону — с населением около миллиона

человек, и Парижу, с населением около полумиллиона, и двум десяткам или около того городов с населением 100 ООО или более того: два во Франции, два в Германии, четыре в Испании, возможно, пять в Италии (в удаленной от берегов моря ее части, традиционно считавшейся матерью городов), два в России и по одному в Португалии, Польше, Голландии, Австрии, Ирландии, Шотландии и Европейской Турции. Но оно включает также и множество малых провинциальных городов, где проживало большинство городского населения, городков, в которых человек мог за несколько минут дойти от церковной площади, окруженной городскими зданиями и учреждениями, до полей. Из всего лишь 19% австрийцев, живших в городах даже в конце изучаемого нами периода (1834), более трех четвертей жили в городах с населением менее 20 тыс., около половины — в городах с населением от 2 до 5 тыс. Это были города, по которым бродили французские поденщики, совершая свой «Тур де Франс»; чьи очертания XVI в. сохранились как мухи в янтаре, благодаря застою последующих столетий; романтические поэты Германии вызывали восхищение на фоне их спокойных пейзажей; городами, над которыми возвышались вершины испанских кафедральных соборов, где грязные евреи-хасиды благоговели перед своими чудотворцами-раввинами, а ортодоксы спорили о пророческих тонкостях Закона Божия; в которые гоголевский ревизор ехал для устрашения богатых, а Чичиков размышлял о покупке мертвых душ. Но это также были города, из которых приезжали горячие и честолюбивые молодые люди, чтобы совершить революции или сколотить свой первый миллион, или и то и другое вместе. Робеспьер прибыл из Арраса, Гракх Бабеф" — из Сен-Кантена, Наполеон — из Аяччо.

Те провинциальные городки были все-таки городами, хотя и маленькими. Коренные горожане смотрели на окрестные деревни свысока, с презрением остроумных и образованных людей в отношении крепких, медлительных, невежественных и глупых деревенских жителей. (В представлениях нормальных людей полусонным захолустным городкам было нечем похвалиться: в популярной немецкой комедии высмеивается «Скандальный горо-

ДОК» — тем сильнее, чем более очевидна тупость деревенщины). Различие между городом и деревней, или скорее между жителями города и деревни, было разительным. Во многих странах их разделяло нечто вроде стены. В экстремальных случаях, например, в Пруссии правительство, стараясь удержать своих налогоплательщиков под надежным присмотром, ввело фактически полное разделение городской и сельской деятельности; даже там, где не было такого жестокого административного деления, горожане часто физически отличались от сельских жителей. На обширной территории Восточной Европы существовали немецкие, еврейские или итальянские островки, затерянные в озерах из славян, венгров и румын. Даже горожане одной и той же религии и национальности отличались от окрестных сельчан, они носили другую одежду и в самом деле были в большинстве случаев (за исключением эксплуатируемых тружеников работных домов и фабричного люда) выше ростом, а возможно, также стройнее2. Они обычно гордились своей понятливостью и образованностью, хотя в силу своего образа жизни были почти столь же неосведомлены о том, что происходит в непосредственной близости от их области, и почти так же отрезаны от мира, как и сельские жители.

Провинциальный город, в сущности, все так же относился к сельскому обществу и сельской экономике. Он жил, преуспевая за счет окружающего крестьянства и (за немногими исключениями) еще мало чем от него отличался.

Его профессиональными и средними классами были торговцы зерном и крупным рогатым скотом, переработчики сельхозпродукции, юристы и нотариусы, которые вели дела благородных сословий или бесконечные тяжбы, всегда существовавшие между земледельческими общинами, коммерсантами, которые занимали или давали в долг, и между сельскими прядильщиками и ткачами; более уважаемых представителей правительства.

дворян ИЛИ церкви. Его ремесленники и лавочники снабжали соседних крестьян или горожан, которые жили вне села. Провинциальный город приходил в упадок со времен своего расцвета в средние века. Редко встречался «вольный город»'^ или «город-гocyдapcτвo»‘^ еще реже центр производства с большим рынком или почтовая станция международной торговли. Поскольку такой город приходил в упадок, он льнул с возрастающим упорством к местной монополии с ее рынком, где мог получить защиту от пришлых; закоренелый провинциализм, который высмеивался молодыми радикалами и журналистами больших городов, проистекал из стремления этих городов к экономической самозащите. В Южной Европе в таких городах дворяне и даже иногда знатные господа жили на ренту со своих имений. В Германии бюрократия бесчисленных малых княжеств сама владела огромными имениями, осуществляя руководство, выполняя волю Его Святейшества по сбору годового дохода с покорных и забитых крестьян. Провинциальный город конца XVIH в. мог быть процветающим и растущим, и тогда в центре его преобладали каменные здания в современном классическом стиле или в стиле рококо*'*, до сих пор сохранившиеся в городах Западной Европы. Но процветание было связано с сельской местностью.

III

Аграрный вопрос был главным в 1789 г., и отсюда ясно, почему первая академическая школа европейских экономистов — французские физиократы** пришли к выводу, что земля и земельная рента являются источником чистого дохода, а суть аграрного вопроса заключалась в связи между теми, кто обрабатывал землю, и теми, кто владел ею, между теми, кто производил продукцию, и теми, кто присваивал ее.

С точки зрения отношений земельной собственности, мы можем разделить Европу — или даже экономические отношения, центр которых находится в Западной Европе, на три больших составных части. К западу от Европы находятся заокеанские коло-

НИИ. В НИХ, за исключением Северных Соединенных Штатов Америки и еще немногих менее значительных зон свободного земледелия, трудились типичные земледельцы: индейские рабочие, принуждаемые трудиться или фактически рабы — негры, работавшие как рабы, несколько реже — сельские арендаторы, издольщики или что-то вроде этого. (В колониях Ост-Индии, где прямое возделывание земли европейскими плантаторами встречалось довольно редко, типичной формой принуждения у земельных инспекторов была поставка части урожая, пряностей или кофе на голландских островах.) Другими словами, типичный земледелец был несвободен или политически принуждаем. Типичный помещик владел огромным, почти феодальным имением (асиен-дой**, финкой, эстансией) или плантацией, на которой работали рабы. Отличительными чертами поместья полуфеодального типа были примитивизм, замкнутость и ориентация исключительно на местные потребности: Испанская Америка экспортировала добываемую фактическими рабами-индейцами горнорудную продукцию и ничего из сельскохозяйственной. Особенностью хозяйства зоны рабовладельческого плантаторского земледелия, центр которого находился на Карибских островах, на Северном побережье Южной Америки (особенно в Северной Бразилии) и на южном побережье США, было производство небольшого количества жизненно важной продукции на экспорт: сахара, в меньшей степени табака и кофе, красителей и начиная со времени промышленной революции — в основном хлопка. Тем не менее это давало существенную часть сырья для экономики Европы, а также торговля рабами из Африки. Основательно освещая историю этого района в охватываемый период, следует отметить уменьшение экспорта сахара и увеличение экспорта хлопка. К востоку от Западной Европы, особенно восточнее линии, проходящей по реке Эльбе, сегодня это западные границы Чехословакии, а тогда юг Триеста, отделяющей Восточную Австрию от Западной, располагается район аграрного крепостного хозяйства. По общественному устройству юг Итальянской Тосканы и Умбрии и Южная Испания относились к этому району, хотя Скандинавия (за исключением Дании и Южной Швеции) не входила в него.

Эта обширная зона включала и земельные участки специально освобожденных крестьян: германские крестьяне-колонисты стекались отовсюду на Волгу; фактически независимые общины на диких каменистых почвах удаленной от моря Иллирии с почти такими же дикими крестьянами-воителями, как пандуры’’ и казаки; земля, на которой незадолго до этого стояли военные крепости между христианами и турками или татарами; свободные поселенцы-первопроходцы, неподвластные ни правителям, ни государству, или те, кто жил в диких лесах, там, где было невозможно широкомасштабное возделывание земли. В целом тем не менее само земледелие было несвободным и почти пропитанным рабством, которое утвердилось с конца XV — начала XVI в. Оно было менее наглядно на Балканах, которые до тех пор находились под турецким владычеством. Хотя турецкая феодальная аграрная система первоначально предусматривала грубый раздел земли между турецкими воинами без права наследования, впоследствии она переродилась в систему сословий, наследующих землю под магометанским правлением. Эти владельцы редко занимались земледелием. Они буквально выжимали все, что можно, из своих крестьян. Вот почему на Балканах, землях к югу от Дуная и Савы, после турецкого господства возникли в XIX и XX столетиях аграрные, хотя чрезвычайно бедные государства, а не страны с единой аграрной собственностью. Таким образом, балканский крестьянин был по закону несвободен как христианин и фактически несвободен как крестьянин, по крайней мере до тех пор, пока находился на земле землевладельца. Во всех же остальных странах обычный крестьянин был рабом, большую часть недели принудительно трудясь на землевладельца либо неся другие повинности, равноценные полевым работам. Его рабство было настолько велико, что крестьянин приравнивался к движимому имуществу, как в России и в тех частях Польши, где он мог быть продан отдельно от земли: объявление в «Gazette de Moscou» за 1801 г. гласило: «Продаются три кучера, хорошо выученные и приличные с виду, также две девушки, 18 лет и 15 лет, обе хороши собой и умеют выполнять любую ручную работу. В этом же доме продаются два парикмахера, одному 21 год, умеет читать, писать, играть на музыкальном инструменте и служить форейтором, другой может причесывать дам и господ, а также продаются пианино и органы». (Большинство крепостных служили как домашние слуги, в России это почти 5% всех крепостных в 1851 г.**). В странах Прибалтийского региона, через которые пролегал главный торговый путь в Западную Европу, в сельском хозяйстве, основанном на рабском труде, производилась продукция, экспортируемая в основном для стран, ввозивших с востока зерно, лен, пеньку, древесину, главным образом используемую в кораблестроении. В некоторых местах больше рассчитывали на внутренний ранок, в котором находился по крайней мере один доступный регион с развитым мануфактурным производством и городами (Саксония и Богемия и крупная столица Вена). Большинство же мест оставались отсталыми. Открытие торговли на Черном море и рост городов в Западной Европе, а именно в Англии, только теперь начали стимулировать экспорт зерна из российского черноземья, которому суждено было оставаться главным продуктом, производимом в этом регионе, до проведения индустриализации в СССР. Таким образом. Западная Европа может считаться экономически зависимой от восточных территорий крепостнического хозяйства, как продовольственной и сырьевой базы, так же как от заморских колоний.

Крепостничество в Италии и Испании имело подобные же экономические характеристики, хотя правовое положение крестьян было несколько иное.

В большинстве своем это были земли со множеством поместий знатных сеньоров. Вполне возможно, что на Сицилии и в Андалузии некоторые из них были потомками римских латифундистов, чьи рабы и колоны** превратились в типичных безземельных поденщиков в этих регионах. Вьфащивание крупного рогатого скота, производство хлеба (Сицилия с античных времен экспортировала зерно) — все это вымогалось у бедного крестьянства, обеспечивая доход князей и баронов, которые ими владели.

Особенностью землевладения в зоне крепостнического хозяйства было то, что знатные землевладельцы, или эксплуататоры, обладали большими поместьями. Огромные владения потрясают воображение: Екатерина Великая каждому своему фавориту раздавала от 40 до 50 тыс. душ крепостных; польские Радзивиллы владели такой же территорией, как половина Ирландии, Потоцкий владел 3 млн акров на Украине; Эстергази из Венгрии (покровитель Гайдна”) одно время владел почти 7 млн акров. Владения в несколько сотен тысяч акров были обычным явлением3. Часто, будучи запущенными, первозданными и непроизводительными, они приносили сказочные доходы. Испанский гранд мог, по свидетельству приезжего из Франции в бесплодную Медину, Сидонию, господствовать как лев в лесах, чье рычание пугает всех, кто приближается к нему’*, он не был стеснен в деньгах даже по широким стандартам британского милорда.

Ниже магнатов находился класс сельских дворян различного уровня и дохода, эксплуатирующий крестьянство. В некоторых странах это был очень большой класс, сравнительно бедный и недовольный, отличавшийся от недворян главным образом своими политическими и социальными привилегиями и нежеланием заниматься неблагородным занятием — трудом. В Венгрии и Польше он насчитывал где-то около Ч^^ населения, в Испании к концу ΧνΠΙ в. — около полумиллиона, или в 1827 г. до 10% всего дворянства Европы4, в других странах его численность была гораздо меньше.

IV
В других странах Европы аграрная структура общества была различна. Для крестьянина или рабочего любой, кто владел недвижимостью, был «джентльменом» и членом правящего класса, и наоборот, знатное происхождение (которое давало социальные и политические привилегии), бывшее в то время фактически единственным путем в высшие эшелоны политической власти, не мыслилось без обладания недвижимостью. Во многих странах Западной Европы феодальный порядок, который порождал такой образ мыслей, был до этого времени политически действенным, хотя экономически все более устаревал. В самом деле, его экономический упадок, который влек за собой отставание доходов дворянства от неотступного роста цен и расходов, заставлял аристократию использовать свое неотчуждаемое имущество, привилегии от рождения и положение во все большей мере. По всему европейскому континенту благородные дворяне расталкивали своих низкородных соперников: к примеру, в Швеции, где число офицеров из простонародья уменьшилось с 66% в 1719-м (42% в 1700 г.) до 23% в 1780 г.’*, а также и во Франции, где «феодальная реакция»^® ускорила французскую революцию (см. ниже гл. 3). Но даже там, где это соотношение было в некотором роде неустойчивым, как во Франции, где попасть в ряды землевладельческой знати было относительно легко, или даже в Британии, где владение землей и дворянский статус были наградой за богатство, при условии, что оно было достаточно велико, связь между положением владельцев имений и правящим классом сохранилась и позже даже стала более тесной.

Тем не менее в экономическом отношении западное городское общество было очень разнообразно. Типичный крестьянин утратил многое из своего рабского положения со времен позднего средневековья^', хотя до сих пор сохранял немало беспокоящих его признаков фактической зависимости. Типичное имение давно перестало являться разновидностью экономического предприятия и стало средством извлечения денежных доходов и рент... Более или менее свободный крестьянин — владелец крупного, среднего или мелкого земельного участка — был только возделывателем земли, арендатор платил землевладельцу ренту (или в некоторых районах часть урожая). Физический землевладелец все-таки находился под властью местного господина, которому полагалось платить налог, выражавшийся как в деньгах, так и в виде обязательства возить свое зерно только на мельницу хозяина, а также выплачивать налоги королю, десятину церкви^^ и нести некоторые другие повинности, которые

СИЛЬНО контрастировали с соответствующим освобождением от налогов высших слоев общества. И если убрать эти политические долговые обязательства, большая часть Европы предстала бы как регион сельскохозяйственный; обычно в таком районе меньшинство зажиточных крестьян становились фермерами-тор-говцами, продающими излишки своего урожая на городском рынке, а большинство мелких и средних сельских владельцев жили в так называемой независимости от своих участков земли в тех случаях, если те были настолько малы, что их владельцам приходилось часть времени быть наемными рабочими в сельском хозяйстве или на фабрике.

И не так много существовало районов, в которых сельское хозяйство уже продвинулось в своем развитии на один шаг к настоящему капиталистическому сельскохозяйственному производству. Англия была ближе всех к такому производству. В этих районах землевладение достигло большой степени концентрации, но там производитель был фермером среднего достатка, торгующим и использующим наемный труд в своем хозяйстве. Но росло и число малоимущих, батраков, что омрачало картину. И когда они были окончательно разорены (приблизительно между 1760 и 1830 гг.), вместо крестьянства возник класс сельскохозяйственных предпринимателей, фермеров и многочисленный сельский пролетариат. Не во многих европейских районах в сельском хозяйстве было развито коммерческое капиталовложение, как на некоторых территориях Северной Италии и Нидерландов, где специально выращивался урожай на продажу, что являлось проявлением капиталистических черт хозяйствования. Впрочем, это было редкостью. Еще большим исключением являлась Ирландия, злосчастное островное государство, которое сочетало в себе недостатки окраины Европы с близостью к районам с самой развитой экономикой. Там множество пришлых латифундистов, подобных тем, что были в Андалузии или на Сицилии, эксплуатировали огромные массы арендаторов через грабительскую денежную ренту.

В основном сельское хозяйство Европы так и оставалось, за исключением немногих развитых районов, в техническом отношении ужасающе отсталым. Сельскохозяйственные продукты были преимущественно традиционными: рожь, пщеница, ячмень, овес, а в Восточной Европе — гречиха, основной продукт питания, крупный рогатый скот, овцы, козы и их молочные продукты, свиньи и домашняя птица, определенное количество фруктов и овощей, вино и сырье для промышленности, такое как шерсть, лен, пенька на канаты, ячмень на пиво и др. Пищевая продукция Европы оставалась региональной. Продукты других климатических поясов были еще редкостью и приравнивались к роскоши, за исключением, возможно, сахара, наиболее важным продуктом, импортируемым из тропиков, чья сладость оборачивалась для человека самой большой горечью. В Англин (по общему признанию, наиболее развитой стране) среднегодовое потребление сахара на душу населения в 1790-х годах составляло 14 фунтов^^. Но даже в Англии среднее потребление чая в год французской революции едва ли составлял 2 унции^^ в месяц.

Новые продукты, привозимые из Америки или других тропических регионов, помогали прогрессу. В Южной Европе и на Балканах кукуруза уже была широко распространена и приносила пользу предприимчивым балканским крестьянам, выращивавшим ее на своих участках, а в Северной Италии успешно сеяли рис. Табак выращивался в ряде княжеств и в основном на него была правительственная монополия из фискальных соображений, хотя его потребление, по современным меркам, было незначительно: средний англичанин в 1790 г. курил, нюхал или жевал около Vj унции табака в месяц. Шелководство распространилось в некоторых частях Южной Европы. Чемпион среди новых сельскохозяйственных продуктов, картофель, еще только внедрялся, за исключением, возможно, лишь Ирландии, где его способность накормить людей с одного акра” больше, чем посредством любого другого продукта, уже сделала его главным продуктом питания. Вне Англии и в менее развитых странах систематическое производство корнеплодов и фуражного зерна (не считая сена) до сих пор было мало развито, и лишь наполеоновские войны способствовали распространению массового производства сахарной свеклы.

В XVIII столетии не наблюдался упадок в сельском хозяйстве, наоборот, это был период длительного демографического роста, роста урбанизации, торговли и производства, дальнейших усовершенствований, необходимых в сельском хозяйстве. Во второй половине столетия было отмечено начало пугающего роста населения, которое присуще современному миру: между 1755 и 1784 гг., например, сельское население Брабанта (Бельгия) возросло на 44%5®*. Но что поражало бесчисленных инициаторов усовершенствований в сельском хозяйстве, чье число постоянно росло, а сведения о которых переполняли отчеты правительств и пропагандистские публикации от Испании до России, так это масштабы препятствий на пути аграрных преобразований.

Сельское хозяйство развивалось вяло, за исключением его капиталистического сектора, где торговля, производство, технологическая и интеллектуальная деятельность развивались уверенно, живо и масштабно, а классы, получавшие выгоду от такого производства, становились активными решительными и оптимистичными. Более всего современного исследователя могло бы поразить широкое распространение торговли, которая была тесно вязана с колониальной эксплуатацией.

Система морских торговых сообщений быстро росла по объему и видам, охватила весь мир, принося доходы торговым обществам Северо-Атлантической Европы. Используя колониальную власть, они обкрадывали население Ост-Индии*, экспортируя оттуда товары в Европу и Африку; продавая их и товары

ИЗ Европы, закупали рабов, необходимых для быстро растущей плантационной системы в обеих Америках. А с американских плантаций, в свою очередь, вывозились сахар, хлопок и т. д. в огромном количестве и по дешевой цене в порты Атлантики и Северного моря, откуда они уже попадали на Восток вместе с традиционным товаром местного производства и товарами европейской восточной и западной торговли: текстилем, солью, вином и др. Из Балтийского региона приходили зерно, древесина и лен. Из Восточной Европы шли зерно, древесина лен и парусина (выгодный экспорт в тропики), пенька и железная руда поступали также из этой второй колониальной зоны. А между развитыми экономически взаимосвязанными регионами Европы, включающими усиливающие свою деловую активность общины белых поселенцев в северных британских колониях Америки (после 1783 г. Северные США), торговая сеть стала еще более плотной.

Набоб^‘, или плантатор, возвращаясь из колоний с богатством, шокирующим воображение провинциальных скупцов, купец и отправитель грузов из таких чудных портов, как Бордо, Бристоль, Ливерпуль, которые строились и перестраивались в этом веке, оказывались настоящими экономическими счастливчиками этого века, сравнимыми разве что с крупными государственными деятелями и финансистами, преумножавшими свое богатство, находясь на выгодной государственной службе, так как это все еще был век, когда выражение «доходная королевская служба» имело буквальное значение. Кроме него, юристы, представители среднего класса, класс предпринимателей, местные пивовары, торговцы, получавшие умеренный доход от сельского хозяйства, жили скромной и тихой жизнью, и даже владельцы мануфактур оказались лишь немного богаче людей совсем бедных. Это происходило потому, что хотя горнорудное дело и мануфактуры развивались быстро и во всех частях Европы, купцы (а в Восточной Европе также часто феодалы) оставались их главными владельцами.

Причиной этого было то, что основной формой развития промышленного производства являлся так называемый кустарный способ производства, при котором продавец скупал продукцию ремесленника или сезонного сельскохозяйственного рабочего для продажи на более широком рынке. Сам рост такой торговли неизбежно создавал стартовые условия для раннего промышленного капитализма.

Ремесленник, продавая свой товар, должен был вернуть себе немного больше, чем требовалось уплатить наемному рабочему (особенно если торговец снабжал его сырьем и, возможно, давал в аренду производственное оборудование). Крестьянин, который еще и ткал, мог стать ткачом, имевшим еще и клочок земли. Разделение труда и функций в процессе производства привело к разделению ремесленных процессов и появлению целого ряда полуквалифицированных рабочих из числа крестьян. Старые мастера-ремесленники, или некие особые группы ремесленников, или какая-либо группа посредников могли превратиться в нечто вроде подрядчиков или нанимателей, работодателей. Но главный регулятор этих разрозненных форм производства, тот, кто связывал труд далеких деревень или предместий с главным рынком, был чем-то вроде купца. И «промышленники», которые появлялись или были готовы появиться из рядов самих производителей, были мелкими управляющими помимо него, даже когда они не были напрямую от него зависимы. Существовали некоторые исключения в промышленной Англии. Владельцы кузниц, вроде великого керамиста Джо-сайи Веджвуда, были самостоятельными, уважаемыми людьми, их предприятия посещали умельцы и мастера из всей Европы. Но типичный промышленник (слово это еще не было придумано) был скорее младшим офицером, нежели капитаном производства.

Тем не менее, как их ни назови, но торговля и производство процветали. Самое передовое из европейских государств XVIII в., Британия, приобретала силу благодаря экономическому прогрессу, и к 1780-м годам все европейские правительства, претендующие на рациональную политику, должны были поощрять экономический рост и особенно промышленное развитие, хотя успех был неодинаковый. Науки еще не разделились к XIX в. на первостепенные «чистые» и второстепенные прикладные отрасли, научная мысль занималась решением проблем производства: наиболее выдающиеся открытия 1780-х сделаны в химии, которая традиционно была тесно связана с нуждами производства. Большая энциклопедия Дидро и д’Аламбера^^ не являлась лишь кратким изложением передовых социальных и политических знаний, но также технологического и научного прогресса. И действительно, в XVIII в. существовало глубокое убеждение в том, что прогресс человеческого знания, рационализма, благосостояния, цивилизации и рост власти над природой может быть достигнут благодаря «просвещению», которое во многом зависит от прогресса производства, торговли, экономической и научной рациональности, а также тесно с ним связана. И более всего преуспели тогда наиболее экономически прогрессивные классы, те, которые оказались напрямую связаны с передовыми открытиями того времени; торговые круги и экономически образованные землевладельцы, финансисты, администраторы экономики и науки, научно мыслящие люди, образованный средний класс, производители и предприниматели. Один из множества таких людей — Бенджамин Франклин, типограф и журналист, изобретатель и предприниматель, государственный деятель и умный бизнесмен — как пример активного самостоятельного, мыслящего гражданина будущего. В Англии такие, как он, были новыми людьми, которым не нужны трансатлантические революционные перемены, они вышли из провинциального общества, откуда исходила вся передовая научная, промышленная и политическая мысль. В «The Lunar Society» («Лунное общество») в Бирмингеме входил керамист Джосайя Веджвуд изобретатель современного парового двигателя Джеймс Уатт и его деловой партнер Мэтью Боултон, химик Пристли, благородный биолог и отец теории эволюции Эразм Дарвин (дедушка великого Дарвина), великий печатник Баскервиль. Такие люди повсюду объединялись в вольные масонские ложи“, в которых классовые различия не принимались в расчет и идеология Просвещения распространялась с бескорыстным усердием.

Примечательно то, что два основных центра идеологии Просвещения стали также и центрами двойственной революции, французской и английской, хотя фактически его идеи получили широкое международное распространение во французских формулировках (даже в том случае, когда они были буквальным переводом на французский язык с английского). В передовой мысли преобладали светскость, рационализм и прогрессивный индивидуализм. Главной ее задачей было освободить личность от оков, стеснявщих ее, от невежественного традиционализма средневековья, который все еще довлел над миром, от религиозных предрассудков церкви (далеких от жизни или разумности), от неразумного разделения людей на иерархию из высокородных и низкородных слоев. Свобода, равенство и братство всех людей — вот были их лозунги. В свою очередь, они стали лозунгами французской революции. Торжество свободы личности не могло не иметь благотворных последствий. Наиболее заметные результаты, которые уже тогда можно было наблюдать, чтобы следовать им, — это пример освобожденного личного таланта в мире разума. Горячая вера в прогресс просвещенного мыслителя способствовала ощутимому росту знаний и технических приемов, благосостоянию и цивилизации, которые он мог видеть вокруг себя и которые он приписывал с некоторой долей справедливости растущему успеху своих идей. В начале века все еще повсеместно сжигались на кострах колдуны, а в конце его просвещенные правительства, напрмер австрийское, запретили не только судебные пытки, но также и крепостничество. И разве нельзя было ожидать, что остававшиеся препятствия на пути прогресса, такие как узаконенные права феодалов и церкви, будут сметены?

Было бы не совсем точно назвать «просвещение» идеологией среднего класса, хотя множество просветителей — и они являлись влиятельными политиками — считали, что свободным Могло быть капиталистическое общество”*. В основе этой теории лежало стремление сделать всех граждан свободными. Все прогрессивные рационалистические, гуманистические идеологии базируются на этом принципе и исходят из него. Хотя на практике лидеры освобождения, к которому призывало Просвещение, все были выходцами из средних слоев общества, новыми рациональными людьми высоких способностей и достоинств, социальный строй, который возникал благодаря их деятельности, был буржуазным или капиталистическим.

Было бы более точно назвать Просвещение революционной идеологией, несмотря на политическую умеренность многих его лидеров в Европе, большинство из которых до 1780-х годов слепо верили в просвещенную абсолютную монархию. Просвещение подразумевало отмену существовавшего социального и политического порядка почти во всей Европе. Было бы слишком смело ожидать, чтобы старые режимы отменили себя сами добровольно. Наоборот, как мы видели, в некоторых отношениях они усиливали себя против наступления новых социальных и экономических сил. А их цитаделями (вне Британии, Соединенных провинций^’ и в некоторых других местах, где они уже потерпели крушение) были те самые монархии, в которые слепо верили умеренные просветители.

VI
За исключением Британии, в которой революция произошла в ΧνΠ в., и некоторых небольших государств, абсолютные монархи были у власти во всех европейских государствах, там же где они не правили, наступали анархия, разброд, и такие государства поглощались своими соседями, как, например, Польша. Наследные монархи волею Божьей возглавляли иерархии знатных землевладельцев, опорой им служили традиционные организации, ортодоксальность церкви и окруженные нарастающим хаосом институты, которые ничем уже не располагали, кроме авотритета своего великого прошлого. Правда, насущные интересы государственной стабильности и действенности государственной власти в эпоху острой международной конкуренции вынуждали монархов обуздывать анархические наклонности своей знати и ее наследственные интересы и назначать в государственный аппарат, насколько это было возможно, граждан неаристократического происхождения. Более того, в конце XVIII в. эти потребности и очевидность международного успеха британского капиталистического государства побудили большинство таких монархий (или скорее их советников) принять программы экономической, социальной, административной и интеллектуальной модернизации. В те дни государи принимали призыв к Просвещению, как и правительства в наши дни, стараясь утвердить их на бумаге, и, как в наши дни, соглашаясь с чем-либо теоретически, очень мало делали для этого на практике, и большинство из тех, кто так поступал, были менее заинтересованы в главных идеях, ведущих к просвещению общества, чем в практической выгоде принятия наиболее современных методов увеличения своих доходов, благополучия и могущества.

Наоборот, средний и образованные классы, а также те, кто был заинтересован в прогрессе, часто смотрели на аппарат центральной власти, просвещенную монархию, рассчитывая реализовать свои надежды. А монархи нуждались в среднем классе и его идеях модернизации их государства, в то время как слабому среднему классу был нужен монарх для того, чтобы сломить сопротивление прогрессу укрепившейся аристократии и церкви.

На самом же деле абсолютная монархия, какой бы передовой и склонной к новациям она ни была, считала невозможным и действительно вьфажала мало желания порывать связи с иерархией знатных землевладельцев, к которым в конце концов она принадлежала, чье значение она символизировала и выражала и от чьей поддержки главным образом зависела. Абсолютная монархия, как бы теоретически она ни вольна была поступать самовластно, на практике принадлежала миру, который. Просвещение окрестило «феодализмом» — термин, получивший распространение позже, во время французской революции. Такая монархия была готова использовать все возможности для укрепления своего авторитета и увеличения доходов от налогообложения внутри государства. А это так или иначе заставляло ее поопфять все, что помогало окрепнуть растущему обществу. Она была готова усилить свою политическую власть путем натравливания одного сословия, класса или области на другую. Хотя ее настоящими заботами являлись ее история, ее функция и ее класс. Вряд ли она когда-нибудь хотела или была способна достигнуть коренных преобразований в обществе и экономике, которые требовались для прогресса в экономике и к которым призвали нарождающиеся классы.

Обратимся к наглядному примеру. Некоторые передовые мыслители, даже из числа государственных советников, серьезно сомневались в необходимости отмены крепостного права и существующих отношений феодальной зависимости крестьян. Подобная реформа явилась бы главным пунктом любой программы Просвещения, и фактически не было ни одного правителя от Мадрида до Санкт-Петербурга, от Неаполя до Стокгольма, который бы в то или иное время, предшествовавшее французской революции, не подписывал бы такой программы. Хотя на практике освобождение крестьян состоялось в период до 1789 г. только в таких маленьких и своеобразных странах, как Дания и Савойя, и во владениях некоторых других государей. Одно такое крупное освобождение было предпринято Иосифом II Австрийским^® в 1781 г., но оно провалилось перед лицом политического сопротивления со стороны тех, кто был наделен земельными имущественными правами, что грозило надвигающейся гражданской войной, а потому так и осталось незаконченным.

Что же действительно отменило аграрные феодальные отношения прямым действием, реакцией или примером по всей Западной и Центральной Европе, так это французская революция и революция 1848 г.

Таким образом, существовало нечто скрытое, что вскоре стало ЯВНЫМ, — конфликт между старыми силами и новым буржуазным обществом, которое не умещалось в рамках существующих политических режимов, за исключением, конечно, тех, где буржуазия уже одержала победу, как в Британии. Что делало данные режимы еще более уязвимыми, так это то, что они подвергались давлению с трех сторон: со стороны новых сил, со стороны усилившихся старых сил, имевших законные имущественные права, и со стороны внешних врагов.

Наиболее уязвимым местом старых режимов было то, где сопротивление старого и наступление нового совпадали; возникали сепаратистские движения в отдаленных или слабо контролируемых провинциях или колониях. Так, в габсбургской монархии реформы Иосифа II в 1780-х годах вызвали волнения в Австрийских Нидерландах (сегодняшней Бельгии) и революционное движение, которое в 1789 г. естественно слилось с французским. Чаще всего общины белых поселенцев в отдаленных колониях европейских государств возмущались политикой своего центрального правительства, которое строго подчиняло интересы колоний интересам метрополии. Во всех американских, испанских, французских и британских колониях, а также в Ирландии такие сепаратистские движения требовали автономии — не всегда для режима, представлявшего экономически более прогрессивные силы, чем метрополия — и ряд британских колоний либо получили эту автономию мирно на время, как Ирландия, либо добились ее революционным путем, как США. Развитие экономики, рост колоний и противостояния, с которыми столкнулись реформы просвещенного абсолютизма, вели к нарастанию конфликтов в 1770-х и 1780-х годах.

Сами по себе разногласия провинций и колоний не являлись роковыми. Старые монархии могли пережить потерю одной-двух провинций, и главная жертва колониального сепаратизма, Британия, не страдала от слабости старых режимов, а поэтому оставалась устойчивой и динамичной, как всегда, несмотря на революцию в Америке. И было не так уж много областей, в которых внутренние условия требовали коренных изменений системы государственного управления. Взрывоопасной ситуацию сделало международное соперничество.

Международное соперничество, то есть война, расшатывало устои государства как ничто другое, и когда государство не выдерживало такого испытания, оно испытывало потрясение и погибало. Это главное противоречие царило на европейской международной сцене почти все XVIII столетие, находилось в ее центре и периодически выливалось в большие войны: 1689— 1713, 1740-1748, 1756-1763, 1776-1783^' и пересекающаяся с нашим периодом 1792—1815 гг. Это был конфликт между Британией и Францией, который имел также значение столкновения между старым и новым режимами: Франция, питавшая враждебность к Британии из-за бурного роста ее торговли и колониальной империи, была такой же сильнейшей, выдающейся и влиятельной державой, иначе говоря классической, аристократической абсолютной монархией. Нигде превосходство нового над старым социальным порядком не являлось таким наглядным, как в конфликте между двумя державами. Поэтому Британия выиграла с различной степенью полноты во всех, кроме одной, этих войнах. Сравнительно легко она поддерживала новую организацию, финансирование и заработную плату. Французская монархия, напротив, будучи намного больше, имея большее население и в смысле своих потенциальных ресурсов куда богаче Британии, сочла это для себя непосильным трудом. После своего поражения в Семилетней войне (1756—1763) восстание в американских колониях дало ей возможность поменяться ролями с соперницей. Франция воспользовалась случаем. В следующем международном конфликте Британия потерпела сокрушительное поражение, потеряв наиболее важную часть своей американской империи, а Франция — союзница новых США — стала соответственно победительницей. Но цена победы была чрезмерной, и трудности французского правительства неизбежно привели его к такому внутриполитическому кризису, из которого шестью годами позже родилась революция.

Остается закончить это предварительное обозрение мира накануне двойственной революции, рассмотрев отношения между Европой (если точнее, Северо-Западной Европой) и остальным миром. Результатом двойственной революции было полнейшее политическое и военное господство Европы и ее заморских колоний, общин белых поселенцев над миром. В конце

XVIII в. ряд великих неевропейских держав все еще соперничали с белыми торговцами-моряками и солдатами на равных. Великая Китайская империя, находясь на вершине процветания Маньчжурской (Циньской) династии, не стала пока ничьей жертвой. Наоборот, поток культурного влияния устремился с Востока на Запад. Европейские философы осмысливали учение совсем иной, но очевидно высокой цивилизации, в то время как художники и ремесленники использовали в своих работах часто непонятные мотивы Дальнего Востока и осваивали новый материал «фарфор» в Европе. Исламские державы (такие, как Турция), периодически потрясаемые военными вторжениями соседних европейских государств (Австрии и более всего России), были далеко не беспомощными увальнями, какими они стали в

XIX в. Африка оставалась фактически свободна от военного проникновения европейцев. За исключением небольших территорий вокруг мыса Доброй Надежды, белые ограничивались проживанием в прибрежных торговых факториях.

Быстро растущая экспансия европейской торговли и капиталистического предпринимательства в Африке подрывала ее социальный строй через беспрецедентную по своей интенсивности и варварству торговлю рабами, в районе Индийского океана — через проникновение соперничающих колониальных держав, на Ближнем и Среднем Востоке — через торговлю и через военные конфликты. В XVII в. белые североамериканские поселенцы уже стали завоевывать территории, находящиеся дальше тех, что уже давно были захвачены пионерами колониализма — испанцами и португальцами — в XVI в. Успешно развивалась экспансия британцев, которые к этому времени уже установили прямой территориальный контроль над частью Индии (Бенгалией), фактически низвергнув империю Моголов, шаг, который приближал их к нашему периоду, когда они стали правителями и администраторами всей Индии. Сравнительная слабость неевропейских цивилизаций при столкновение с технологическим и военным превосходством Запада была вполне предсказуема. То, что называлось «эрой Васко да Гама»“ — четыре столетия мировой истории, во время которой целый ряд европейских государств и европейские силы капитализма установили полное, хотя, как стало теперь очевидно, временное господство над целым миром, достигло своей вершины. Двойственная революция должна была сделать европейскую экспансию непреодолимой, хотя она также в известном смысле помогла неевропейскому миру, предоставив ему условия и инструменты для его возможного контрнаступления.

ГЛАВА 2

ПРОМЫШЛЕННАЯ РЕВОЛЮЦИЯ


Такие работы, какими бы ни были их действия, причины и следствия, име-ют большую важность и открывают большие возможности талантам чело· века, такого изобретательного и полезного, который будет иметь то достоинство, что, где бы он ни оказался, он заставит людей думать... Избавлять от дармоедства, сонливости, тупого безразличия и небрежности, объединять людей в следовании по пути их предков, без сомнения, без мысли и без честолюбия, и вы наверняка сотворите добро. Какая работа ума, какая сила воли, какие огромные усилия били ключом во всех сферах жизни от дел таких людей, как Бриндлей, Уатт, Пристли, Харрисон, Аркрайт... На каком бы жизненном пути ни оказался человек, какое вдохновение в своих делах получит он, созерцая паровой двигатель Уатта?

Артур Янг «Путешествия по Англии и Уэльсу»**

Из этой грязной сточной канавы низвергается промышленный поток человечества, чтобы удобрить весь мир. Из этой мерзкой канавы текут потоки чистого золота. Здесь цивилизация достигает своего самого законченного развития и своей самой большой грубости, здесь цивилизация создает свои чудеса, а цивилизованный человек превращается почти в дикаря.

А. де Токвиль (во время пребывания в Манчестере в 1835 г.)**

Давайте начнем с промышленной революции, а это значит с Британии. На первый взгляд, такая отправная точка кажется несколько спорной, поскольку последствия этой революции не могли быть сразу и безошибочно определены — по крайней мере вне Англии — по меньшей степени до конца нашего периода, конечно, не в 1830 г., возможно, и не накануне 1840-го или сразу после него. Лишь только в 1830-х гг. в литературе и искусстве появи-

ЛОСЬ изображение капиталистического общества, того мира в котором разрушились все общественные связи, за исключением безжалостного золота и денег — денежных отношений (фраза взята из Карлейля). «Человеческая комедия» Бальзака — наиболее выдающийся литературный памятник подъему капиталистического общества — была написана в это десятилетие. И лишь в 1840 г. появился большой поток официальной и неофициальной литературы, отражающий социальные последствия промышленной революции: множество голубых книжек и статистических исследований в Англии, «Tableau de I’etat physique et moral des ouvriers» Villerme’s, «Положение рабочего класса в Англии» Энгельса, в Бельгии — работа Дюкпетьо и статьи ряда озабоченных и испуганных обозревателей от Германии до Испании и США. И только с 1840-х гг. пролетариат — это дитя промышленной революции — и коммунизм, которые теперь тоже относились к общественным движениям, а также призрак Коммунистического манифеста стали бродить по Европе.

Само название «промышленная революция» свидетельствует о ее сравнительно запоздалом воздействии на Европу. Это явление существовало в Британии еще до того, как получило свое название. И только в 20-х годах английские и французские социалисты, сами представлявшие уникальную в своем роде группу, изобрели это название, возможно, по аналогии с политической революцией во Франции*’

Тем не менее она считается первой по двум причинам: прежде всего потому, что фактически она разразилась — пользуясь подходящим к предмету выражением — до штурма Бастилии, а во-вторых, потому что без нее мы не можем понять беспристрастную мертвую зыбь истории, на фоне которой появились наиболее вьздающиеся личности и события этого периода.

Что же означает фраза «промышленная революция разразилась»? Это значит, что однажды в 1780-х гг. впервые в человеческой истории были сорваны оковы с производительных сил общества, которые с этого момента получили возможность постоянно, быстро и беспредельно увеличивать объем рабочей силы, товаров и услуг. Сегодня экономистам известно, как добиваться самообеспечивающего роста, не одно предшествующее общество не было способно пробить стену из слаборазвитых промышленных и общественных структур, науки и технологии, следствием чего были периодические упадок, голод и смерть, обрушивающиеся на производство. «Начало», конечно, не являлось подобием землетрясения или метеорита, способным запустить саму по себе неразвитую промышленность. Если заглянуть в предысторию Европы, в зависимости от желания историка и степени его интереса, скажем, в 1000-летие нашей эры, если не раньше, проникнуть в атмосферу того времени так же неумело, как ходят крошечные утята, то и тогда мы столкнемся с названием «промышленная революция» — в XIII в., в XVI и в последнее десятилетие XVII. С середины XVIII в. процесс увеличения скорости, нужной для начала этого процесса, так отчетливо просматривается, что историки старшего поколения склонны относить точку отсчета промышленной революции к 1760 г. Но тщательное изучение приводит экспертов к заключению, что ее начало скорее относится к 1780-м годам, нежели к 1760-м, так как это было решающее десятилетие, поскольку тогда все статистические указатели отметили тот неожиданный, крутой, почти вертикальный взлет, который и является подлинным запуском.

Экономика достигла космических высот.

Назвать этот процесс промышленной революцией, с одной стороны, логично, а с другой — традиционно, хотя одно время у консервативных историков было модно — возможно, из-за некоторой боязни использования в настоящее время подстрекательских концепций — отрицать ее существование и заменять это название банальным термином — «ускоренное развитие».

Если мгновенное качественное и коренное превращение, которое произошло в 1780-х годах, было не революцией, тогда это слово не имеет общепринятого значения. Промышленная революция на самом деле не была эпизодом, имеющим начало и конец. Спросить, когда она закончилась — бессмысленно, ибо ее сущность состояла в том, что со времени ее начала революционное изменение стало нормой. Она происходит до сих пор; самое большее — мы могли бы спросить, когда экономические преобразования шли настолько глубоко, чтобы создать преимушествен-но индустриальную экономику, способную производить все, что необходимо на уровне имеюшейся техники, «промышленно развитую экономику», используя специальный термин. В Британии, а значит и в мире в целом, период первоначальной индустриализации, вероятно, совпадает почти полностью с периодом, с которым знакомит эта книга, поскольку раз он начался с подъема 1780-х годов, возможно, следует сказать, что он совпадает со строительством железной дороги и созданием крупной тяжелой промышленности в Британии в 1840-х годах. Но сама революция, момент ее начала, может быть датирован с большей точностью как время, приходящееся на двадцатилетний отрезок с 1780 до 1800 г.: почти одновременно, но лишь немногим раньше, чем французская революция.

По любому расчету это явилось наиболее важным событием мировой истории, по крайней мере со времен появления сельскохозяйственного производства и городов. И она была начата в Британии. Очевидно, это произошло не случайно. Если бы должно было произойти состязание для достижения первенства в промышленной революции в XVIII в., в нем на самом деле могло участвовать лишь одно государство. Здесь было достаточно промышленных и торговых достижений, выпестованных интеллигентными и экономически далеко не наивными министрами и гражданскими служащими каждой просвещенной монархии в Европе, от Португалии до России. Все они были настолько же заинтересованы в экономическом росте, как и сегодняшние администраторы. Некоторые малые государства и регионы были довольно развиты в промышленном отношении, например Саксония и Льежская епархия, хотя их промышленные комплексы были слишком малы и обособлены друг от друга, чтобы оказывать революционное воздействие, сравнимое с британским. Не вызывает сомнений, что даже до революции Британия была уже намного впереди своего главного потенциального соперника по уровню производства и торговли, даже имея в виду уровень ее годового производства и торговли. Но в науках и технологии Британия не имела превосходства. В естественных науках Франция шла впереди Британии, и преимущество, которое французы получили благодаря революций, касались математики и физики, потому что во Франции наука поддерживалась, в то время как в Англии реакция относилась к наукам с подозрением. Даже в общественных науках Британия была все еще далека от лидерства, которое давало, а больще сохраняло экономику как выдающееся достижение англосаксов, но тут промышленная революция поставила их на неоспоримое первое место. Экономист 1780-х гг. мог читать Адама Смита^^, но также, а может быть, с большей пользой — французских физиократов и бухгалтерские отчеты по национальному доходу Кене, Тюрго, Дюпона[ де Немура, Лавуа-зье^^ и одного двух итальянцев. Во Франции явилось на свет много оригинальных изобретений, например ткацкий станок Жакарда (1804) — более сложный по своему устройству, чем любой изобретенный в Британии, и лучшие корабли. У немцев существовали заведения по техническому обучению, такие как Прусская горная академия, подобных которой в Британии не было, а французская революция создала уникальное замечательное заведение — Ecole Poly technique (Политехническую школу). Английское образование представляло собой шутку дурного тона, но его недостатки уходили своими корнями в строгие сельские школы и аскетические мятежные и демократические университеты кальвинистской Шотландии, которые выпускали поток великолепных, трудолюбивых, жаждущих карьеры и практичных молодых людей в южные страны: Джеймс Уатт, Томас Телфорд, Лаудой Мак Адам, Джеймс Милль. Оксфорд и Кембридж — лишь два университета в Англии — были в интеллектуальным смысле совершенно ничтожными, равно как и сонные публичные и грамматические школы, не считая, конечно, академий, основанных сектантами, которые были исключены из англиканской системы образования. А аристократические семьи, желавшие дать своим сыновьям образование, полагались в основном на гувернантов или шотландские университеты. Системы начального образования не было и в помине до квакера Ланкастера, который создал в начале XIX в. добровольную массовую школу начальной грамоты, ввергая английское образование в бесконечные сектантские дискуссии. Боязнь социальных беспорядков не позволила ввести образование для бедных.

К счастью, для того чтобы совершить промышленную революцию, необходимо было не так уж много новых изобретений*. Ее технические изобретения были более чем скромны и не выходили за рамки кругозора смышленых мастеровых, производивших опыты в своих мастерских, или за конструктивные способности плотников, техников и слесарей: летающий челнок ткацкого станка, прядильный станок, мюль-машина. Даже самая совершенная в техническом отношении машина Джеймса Уатта — вращающийся паровой двигатель (1784) — не требовала никаких усовершенствований и применялась почти все столетия, и впоследствии, в 1820-х гг. француз Карно только усовершенствовал теорию паровых двигателей — и основываясь на ней, эти паровые котлы применяли в течение нескольких поколений, преимущественно в шахтах. В благоприятных условиях технические усовершенствования сослужили добрую службу, за исключением, возможно, химической промышленности. Это не означает, что первые промышленники были не заинтересованы в науке и не имели в виду практическую выгоду"**

Но благоприятные условия существовали в Британии, где более века прошло с тех пор, как первый король был осужден и казнен своим народом, а личная выгода и экономическое развитие воспринимаются как главные вопросы политики правитель-

♦ С одной стороны, радостно сознавать, что англичане унаследовали огромные богатства для своей политической жизни путем изучения античных авторов, как бы педантично это ни проводилось, в такой мере, что парламентские ораторы довольно часто цитировали древних и небезуспешно, и этот опыт был перенят у них законодательным собранием. С другой стороны, нас не может не поражать и то, что в стране, где преобладает развитое производство, а следовательно, необходимость знакомить людей с науками и искусствами для дальнейшего развития производства очевидна, отсутствие этих предметов в школьных программах оставалось без внимания. Тем более удивительно, как много достижений совершено людьми, имевшими для своих профессий недостаточное образование». (W. Wachsmuth. Europaeische Sittengeschichte. 5, 2. Leipzig, 1839, S. 736).

ства. Уникальное революционное решение Британией аграрного вопроса уже было найдено. Сравнительно много землевладельцев с коммерческим складом ума уже монополизировали землю, которая обрабатывалась фермерами-арендаторами, нанимавшими безземельных или малоземельных крестьян. Многие пережитки древней крестьянской общинной экономики все еще уцелели и должны были быть уничтожены актами Об огораживании (1760—1830) и путем частных сделок, путем соглашений, но нам едва ли есть смысл говорить о «британском крестьянстве» так, как мы говорим о французском, германском и российском крестьянстве. Сельское хозяйство уже было главным поставщиком для рынка, производство уже давно было рассеяно из-за того, что деревня была нефеодальной. Сельское хозяйство уже было готово выполнять свои три основные функции в век индустриализации: повысить производительность и увеличить объем продукции, так чтобы накормить быстро растущее несельское население; снабжать города и промышленность людьми и создать механизм накопления капитала, который будет использован в современных отраслях экономики. (Две другие функции были не настолько важны в Британии: это создание достаточного и большого рынка для сельского населения — обычно составлявшего большую часть населения — и производство излишков на экспорт, что позволило бы привлечь капиталовложения). Значительный объем общественного наличного капитала и дорогостоящее оборудование, необходимые для того, чтобы вся экономика плавно двигалась вперед, был уже накоплен в кораблестроении, портовом оснащении, улучшении дорог и водных путей. Государство уже ожидало прибылей. Особые требования деловых людей встречали отпор со стороны тех, кто обладал законными наследственными правами, и, как мы увидим, крестьяне готовились воздвигнуть последний барьер, чтобы задержать продвижение индустриализации между 1795 и 1846 гг. Хотя в общем считалось, что деньги не только говорили, но и правили. Все промышленники должны были располагать достаточным капиталом, чтобы быть принятыми в правящих кругах общества. Деловые люди, без сомнения, были заняты преумножением своих капиталов, потому

ЧТО большая часть XVIII в. была для всей Европы периодом процветания и выгодной экономической экспансии, подлинной причиной счастливого оптимизма вольтеровского доктора Панглосса”. Конечно, можно возразить, что рано или поздно эта экспансия, сопровождаемая мягкой инфляцией, должна была бы толкнуть какую-либо страну к рубежу, отделяющему доиндустриаль-ную экономику от индустриальной. Но проблема не так проста. Большую часть XVIII столетия промышленная экспансия фактически не сразу или на протяжении обозримого будущего приводила к промышленной революции, то есть к созданию механизированной фабричной системы, которая, в свою очередь, производила такое большое количество товаров и по таким быстро падавшим ценам, что больше не зависела от существующего спроса, но создавала свой собственный рынок*. К примеру, развитие торговли или множества малых производств, вьшускающих хозяйственные металлические товары — гвозди, кастрюли, ножи, ножницы и т. д. в британских землях средней полосы и в Йоркшире, в этот период испытывало заметный подъем, но всегда оставаясь лишь частью существующего рынка. Вьшуская в 1850 г. намного больше, чем в 1750 г. эти предприятия производили продукцию в основном старым способом. Но необходимо было не простое расширение производства, а тот особый вид расширения, который создал скорее Манчестер, нежели Бирмингем.

Более того, первопроходцы промышленной революции оказались в особых исторических условиях, в которых рост экономики был следствием противоречивых решений бесчисленных частных предпринимателей и изобретателей, каждый из которых руководствовался первой заповедью века: купить дешевле, а продать дороже. Как было им понять, что большую прибыль можно получить, проводя промышленную революцию скорее, чем полагаясь на более им привычную (и в прошлом более выгодную) производственную деятельность? Откуда они могли знать то, чего

♦ Современное производство двигателей является тому хорошим примером. Отнюдь не потребность в грузовиках, существовавшая в 1890-х гг., привела к созданию промышленности современного масштаба, но возможность производить дешевые автомобили создала современный массовый спрос на них.

тогда еще никто не знал: что промышленная революция создаст беспрецедентный рост их рынков? Известно, что главные социальные основы индустриального общества уже были заложены в Англии XVIII в. они требовали во-первых: промышленности, которая приносила производителю такие исключительные прибыли, что он мог быстрее развивать производство, используя при необходимости разумно дешевые и простые усовершенствования, и во-вторых: мирового рынка, который был в основном монополизирован одним государством6.

Эти предпосылки имеют отношение до некоторой степени ко всем странам нашего периода. К примеру, во всех странах лидерство в росте промышленности было захвачено производителями товаров массового потребления — в основном, но не исключительно, производителями текстиля7, — потому что обширный рынок для таких товаров уже существовал, и деловой человек мог ясно видеть его потенциальные возможности. В других случаях они относятся только лишь к Британии. Промышленники-перю-проходцы сталкивались с самыми сложными проблемами. Но когда в Британии началась индустриализация, другие страны могли пожинать плоды быстрого роста экономики, который стимулировался пионерами промышленной революции. Более того, успех Британии показывал, чего можно достичь при помощи промышленной революции, британскую технологию можно было перенять, британский опыт и капитал импортировался. Саксонская текстильная промьпиленность, неспособная сделать собственные изобретения, копировала английскую, иногда с помощью английских механиков. Англичане откликнулись на потребности Европы, например, Кокериллы помогали создавать промышленное производство в Бельгии и различных частях Германии. Между 1789 и 1848 гг. Европа и Америка были наводнены британски-

МИ экспертами, паровыми двигателями, ткацкими станками и инвестициями.

У Британии таких преимуществ не было. С другой стороны, она располагала весьма сильной экономикой и достаточно агрессивным государством для того, чтобы захватывать рынки у своих соперников. В результате войн 1793—1815 гг., последней и решающей фазы вековой англо-французской дуэли, фактически были устранены все соперники из неевропейского мира, за исключением молодых США. Более того, Британия обладала промышленностью, прекрасно подходившей для того, чтобы первенствовать в промышленной революции при капиталистических условиях и экономических связях, которые позволяли развивать текстильную промышленность и захватывать все новые колонии.

II
Британская текстильная промьпыленность, подобно текстильной промышленности других стран, очень быстро выросла как побочный продукт заморской торговли, она производила сьфье-вой материал (или даже один из сьфьевых материалов, поскольку первоначальным продуктом была бумазея, смесь хлопка и льна), и индийский хлопок, или миткаль, который завоевал рынки, так что европейские производители вынуждены были пробиваться на рынок со своими грубыми поделками. Вначале они не добились успеха, в лучшем случае располагая возможностью производить преимущественно дешевые и грубые товары, нежели красивые и искусно сделанные. К счастью, давно сформировавшиеся и влиятельные интересы торговцев шерстью пер'^одичес-ки способствовали запрету на импорт индийского миткаля (который в чисто торговых интересах Ост-Индская компания вынуждена была экспортировать из Индии в наибольших объемах) и таким образом поддерживали отечественную текстильную про-мьшдленность. Хлопок и смеси с хлопком, будучи дешевле шерсти, завоевали дома скромный, но достаточный рынок. Но главные возможности для для их быстрой экспансии находились за морями.

Колониальная торговля создала текстильную промышленность и продолжала питать ее. В XVIII в. она развивалась на территориях, прилегающих к главным колониальным портам Бристоля, Глазго, особенно Ливерпуля, крупного центра работорговли. Каждая фаза его бесчеловечной, но быстро растущей торговли способствовала ее развитию. Фактически в течение всего периода, который охватывается в этой книге, работорговля и торговля хлопком идут рука об руку. Африканские рабы покупались в одной партии с индийским хлопком, но когда приток этих товаров остановился из-за войны или революции в Индии или по-соседству с ней, Ланкашир был на краю гибели. Плантации хлопка в Вест-Индии, куда доставлялись рабы, производили большую часть хлопка-сьфца для британской промышленности, и в ответ плантаторы покупали чеки Манчестерской хлопковой компании в больших количествах. Все это продолжалось до тех пор, пока подавляющая часть ланкаширского хлопкового экспорта не пошла на смешанные афроамфиканские рынки’*. Ланкашир позднее внес свой вклад в работорговлю, сохраняя ее, поскольку после 1790-х годов поставка рабов из Южных Соединенных Штатов была продолжена и определялась ненасытными и стремительно возрастающими потребностями фабрик в Ланкашире, для которых они поставляли большую часть хлопка-сьфца.

Таким образом, толчком колониальной торговли, как планер, была запущена промыишенность по переработке хлопка, которая обещала не только большую, но и скорую экспансию, позволяющую предпринимателям пойти навстречу потребностям революционных технологий. Но между 1750 и 1769 гг. экспорт британского хлопка возрос более чем в 10 раз. В таких ситуациях доходы для человека, пришедшего на рынок первым с наибольшим количеством чеков, были астрономическими и стоили риска проведения усовершенствования технологии. Но заморский рынок, а особенно территории бедные, заброшенные, неразвитые не только время от времени расширялись, но и развивались постоянно и безгранично. Без сомнения, любой участок подобного рьшка, находясь в изоляции, по промышленным стандартам был мал, и соревнование между представителями развитых экономик делало его для каждого из них еще меньше. Но как мы видели в течение долгого времени, одна из развитых стран монополизировала весь или почти весь такой рынок; в этом случае перспективы монополиста становились безграничными, в чем преуспела и британская хлопковая промышленность, сюда же добавилась решительная поддержка со стороны британского правительства. В отношении торговли промышленная революция может быть описана, исключая только несколько лет в 1780-х гг., как триумф экспортного рынка за рубежом; к 1814 г. Британия экспортировала около 4 ярдов хлопчатобумажной ткани на каждые 3 внутри страны, к 1850 г. 13 на каждые 8** И внутри этого растущего экспортного рынка процветали полуколониальные и колониальные рынки, являвшиеся главными рынками сбыта для британских товаров за границей в течение долгих лет. Во время наполеоновских войн, когда европейские рынки были в основном закрыты из-за войны и блокированы, это было вполне естественно. Но и после войн они продолжали заявлять о себе. В 1820 г. когда Европа снова открывается для свободного британского импорта, на ее рынки поступило 128 млн ярдов британского хлопчатобумажного полотна, Америка, не считая США, Африка и Азия получили 80 млн, а к 1840 г. Европа получила 200 млн ярдов, тогда как неразвитые страны получили 529 млн ярдов британской хлопчатобумажной ткани.

В этих странах британская промышленность установила монополию посредством войны, народных восстаний и при помощи собственной имперской власти. Два региона заслуживают особого внимания; Латинская Америка стала во многом зависеть от британского импорта во время наполеоновских войн, а после того как она порвала отношения с Испанией и Португалией, попала в почти полную экономическую зависимость от Британии, поскольку она находилась в абсолютной изоляции от каких-либо политических вмешательств потенциальных европейских конкурентов Британии. К 1820 г. этот почти обнищавший континент уже получил на четверть больше хлопчатобумажных тканей из Британии, чем вся Европа, к 1840 г. туда поступало их уже наполовину больше, чем в Европу. Ост-Индия, как мы уже видели, традиционно являлась экспортером хлопчатобумажных товаров, поддерживаемая Ост-Индской компанией. Но преобладавшие британские промышленно-инвестиционные интересы оттесняли торговые интересы Ост-Индии (уже не говоря об индийских). Индия систематически выводилась из процесса индустриализации и в конце концов превратилась в ланкаширский рынок хлопчатобумажных товаров: в 1820 г. субконтинент получил от Британии только 11 млн ярдов, но в 1840 г. уже 145 млн ярдов хлопчатобумажных тканей. Это был великий поворотный пункт в мировой истории. Поскольку со времен расцвета европейской торговли она больше импортировала с Востока, чем продавала там, потому что Востоку мало что требовалось от Запада взамен на пряности, шелка, миткаль, драгоценности и пр., которые шли оттуда. На первых порах хлопчатобумажная рубашечная ткань — продукт промышленной революции — изменила эти отношения, которые раньше сохранялись в равновесии при помощи экспорта слитков золота и прямого разбоя. Только консервативные и самодовольные китайцы так и отказывались покупать то, что предлагал Запад или экономики, управляемые Западом: до тех пор, пока между 1815 и 1842 гг. западные торговцы, поддерживаемые западными канонерками, не сумели найти идеальный товар, который легко можно было экспортировать в больших количествах из Индии на Восток: опиум. Хлопок же предоставлял невероятно заманчивые перспективы, толкая частных предпринимателей на совершение промышленной революции, а экспансия быстро требовала ее проведения. К счастью, она также предоставляла иные условия, которые давали возможность проводить ее. Новые изобретения, которые принесла с собой революция — прядильный станок, изготовление муаровой ткани, мюль-машину и чуть позже управляемый ткацкий станок, бьши относительно просты и дешевы и почти сразу окупались за счет их высокой производительности: если необходимо — по частям, небогатым человеком, котсфый начинал с нескольких фунтов, взятых взаймы, и человеком, располагавшим большими накоплениями в XVIII в., который не собирался делать значительные капиталовложения в промышленность. Расширение промьпштенности могло легко финансироваться ИЗ текущей прибыли, поскольку сочетание обширных завоеванных рынков и постоянное понижение цен давали фантастический рост доходов, они составляли не 5 и не 10%, позднее один английский политик справедливо заметил: «Счастье Ланкашира составили сотни и тысячи процентов прибыли». В 1789 г. бывший помощник торговца мануфактурой Роберт Оуэн мог начать бизнес в Манчестере, скопив 100 фунтов, к 1809 г. он выкупил у своих партнеров в Нью-Лэнарке фабрики за 84 ООО фунтов наличными. И его история преуспеяния в бизнесе довольно скромна. Необходимо помнить, что к 1800 г. менее 15% британских семей располагали доходом в более чем 50 фунтов годовых, и из них только одна четверть владела более чем 200 фунтами годовых’*

Но фабриканты шерстяных тканей имели и другие преимущества. Все сырье для этой промышленности поступало из-за границы, и снабжение им могло расширяться только благодаря решительным действиям белого населения в колониях — рабству и освоению новых площадей для возделывания — в отличие от медленных процессов возделывания в европейском сельском хозяйстве, им также не мешали имущественные интересы, являвшиеся серьезным препятствием в развитии европейского сельского хозяйства*. С 1790-х годов британская хлопчатобумажная промьпыленность нашла новые запасы сырья в только что открытых Южных Штатах США, и это состояние длилось беспрерывно до 1860-х годов. Опять-таки в критические моменты переработка (а именно прядильное дело) хлопка испытывала недостаток дешевого и производительного труда и поэтому получила толчок к механизации. Промышленность, к примеру, по переработке льна, которая первоначально имела куда лучшие шансы для колониальной экспансии, чем хлопок, в большой степени страдала от легкого и поэтому дешевого, немеханизированного производства и могла расширяться в обедневших крестьянских районах (в основном в Центральной Европе, но также в Ирлан-

♦ Заморские поставки шерсти, к примеру, оставались незначительными в рассматриваемый нами период и стали важными только в 1870-х гг.

дии), В которых она в основном процветала. Поскольку в XVIII в. единственный путь промышленной экспансии в Саксонии и Нормандии, так же как и в Англии, состоял не в строительстве фабрик, а в расширении так называемой «надомной» системы, или системы «выгона», при которой рабочие — иногда бьшише независимые ремесленники, иногда бывшие крестьяне, имеющие свободное время в мертвый сезон — обрабатывали сьфье у себя дома своим собственным или арендованным инструментом, получая его и доставляя назад торговцу, который становился их нанимателем8. В самом деле, и в Британии, и в остальном экономически развитом мире основная экспансия в рассматриваемый период индустриализации шла таким njo-eM. Даже в хлопкоперерабатывающей промышленности такие процессы, как ткачество, расширялись благодаря появлению множества ткачей-надомников на ручных ткацких станках для обслуживания центра механизированного прядения, примитивное ручное ткачество было гораздо более эффективно, чем прядильное колесо. Повсюду ткачество было механизировано спустя поколение после механизации прядения; повсюду ткачи на ручных станках умирали медленной смертью, время от времени восставая против своей ужасной судьбы, когда промышленность в них больше не нуждалась.

III
Таким образом, совершенно справедлива та точка зрения, которая рассматривает историю британской промышленной революции в связи с мануфактурой. Хлопчптобумажная промышленность была первой отраслью промышленности, пережившей революцию, и трудно найти какую-либо другую, которая смогла бы подвигнуть частное предпринимательство к революционным

Племенам. До 1830-х гг. мануфактура была единственной отраслью промышленности в Британии, в которой фабрика, или «mill» (название произошло от наиболее распространенного допромыш-ленного учреждения, где использовались механически управляемые машины), преобладала, вначале (1780—1815) в основном прядильные, чесальные и вспомогательные операции, после 1815 г. дальнейшее развитие получило ткачество. Фабрики, о которых были приняты новые фабричные акты, до 1860-х гг. оставались исключительно мануфактурными фабриками с преобладанием хлопчатобумажного производства. Фабричное производство в других текстильных отраслях медленно развивалось до 1840-х гг. а в других отраслях промышленности было совсем незначительным. Даже паровой даигатель, который мог применяться во многих отраслях промышленности, к 1815 г. использовался только на шахтах. В 1830 г. «промышленность» и «фабрика» в современном смысле означали исключительно хлопчатобумажные регионы в Соединенном Королевстве. Несмотря на это, нельзя недооценивать силы, которые развивали и усовершенствовали производство других необходимых товаров, таких как иные текстильные производства9, производство продуктов питания и напитков, гончарных изделий и прочие хозяйственные товары, которые в основном стимулировались быстрым ростом городов. Но, во-первых, на них требовалось намного меньше людей: ни одна отрасль не достигла полутора миллионов наемных рабочих, которые были заняты в 1833 г. в мануфактурной отрасли”*. Во-вто-рых, их стремление усовершенствовать производство было намного меньше; пивоварение, которое во всех отношениях технически и научно наиболее продвинулось и имело производство механизированное и революционизированное задолго до мануфактур, вряд ли оказывало влияние на экономику других отраслей*^ Существовал спрос на хлопок, на строительство большого числа зданий и все виды деятельности в новых 1фомышленных районах, на машины, химические усовершенствования, промышленное освещение, строителы:тво судов и ряд других видов деятельности; и этого достаточно, чтобы увидеть, как велик был рост экономики в Британии к 1830-м годам. В-третьих, рост мануфактурной промышленности был так значителен и его вес во внешней торговле Британии так велик, что он вызывал прогресс в смежных отраслях. Количество хлопка-сырца, импортируемого Британией, вьфосло с 11 млн фунтов в 1785 г. до 588 млн фунтов в 1850 г., производство ткани — с 40 млн до 2025 млн ярдов”* С 1816 по 1848 г. из всего британского годового объема экспорта хлопчатобумажная мануфактура составляла от 40 до 50%. Если хлопковая промышленность процветала — процветала и экономика, если нет — то же ожидало и экономику. Колебание цены на хлопок определяло уровень национальной торговли. Только сельское хозяйство обладало сопоставимой силой, но оно заметно приходило в упадок.

Тем не менее, хотя рост хлопкоперерабатывающей промышленности и хлопкоиспользующие промышленные отрасли «обскакали всех»*^*, их успех был не таким уж безоблачным, и к 1830-м и к началу 1840-х гг. создалось много проблем роста, не говоря уже о революционных волнениях, не имеющих себе равных в любой другой исторический период в недавней истории Британии. Это первое сокращение темпов развития промышленной капиталистической экономики вьфазилась более медленным ростом рынка, возможно, даже падением британского национального дохода в этот период*®* Но этот первый всеобщий капиталистический кризис не является чисто британским явлением.

Наиболее серьезными его последствиями были последствия социальные: переход к новой экономике породил нищету и недовольство, признаки социальной революции. И в самом деле, социальная революция началась в форме спонтанных бунтов городской и промышленной бедноты и псфодила революции 1848 г. в Европе, широкое движение чартистов в Британии. Но недовольство охватило не только рабочую бедноту. Мелкие и неудачливые бизнесмены, мелкие буржуа, отдельные отрасли экономики также попали в разряд жертв промышленной революции. Рабочие, обладая ограниченным сознанием, отреагировали на новую систему разрушением машин и станков, которые, как они полагали, были причиной их бед, но на удивление большое число местных деловых людей и фермеров полностью поддержали действия луддитов^, ибо они тоже считали себя жертвами дьявольского меньшинства эгоистических новаторов. Эксплуатация труда, который оплачивался так, что едва мог обеспечить существование, чтобы дать возможность богатым преумножить свои доходы, из которых финансировалась индустриализация (и оплачивался их собственный приличный комфорт), настраивала пролетариат враждебно. Тем не менее другой аспект оттока национального дохода от бедных к богатым, от расхода к вложению также враждебно настраивал мелких предпринимателей. Крупные финансисты — тесное сообщество держателей акций у себя дома и за границей, которые получали то, что все платили в виде налогов (см. гл. «Война»), где-то около 8% валового национального дохода***, — вероятно были еще более ненавистны малым бизнесменам, фермерам и им подобным, чем рабочим, поскольку они разбирались в денежных делах и кредитах достаточно хорошо, чтобы испытывать негодование от своих неудач. Но для богатых все было прекрасно, они могли по желанию поднять свои доходы, обуздать жесткую инфляцию и монетаристскую ортодоксальность в экономике после наполеоновских войн; страждущими были мелкие собственники, которые во всех странах и во все времена в XIX в. требовали беспроцентных кредитов и финансовой неортодоксальности10. Рабочие и рассерженные мелкие буржуа, находившиеся на краю падения в пропасть нищеты, таким образом, разделяли недовольство. Все это, в свою очередь, объединяло их в массовое движение «радикалов», «демократов» или «республиканцев», в которых британские «радикалы», французские «республиканцы» и американские «джексоновские демократы»^·^ представляли значительную силу между 1815 и 1848 гг.

Однако с точки зрения капиталистов эти социальные проблемы вполне соответствовали прогрессу экономики, лишь бы по ужасной случайности они не опрокинули социальный строй. С другой стороны, появились определенные ошибки в экономическом процессе, которые угрожали основной побуждающей силе — доходу. Поскольку, если уровень возврата капитала падает до нулевой отметки, экономика, в которой человек производит продукт для получения дохода, постепенно откатывается к «состоянию неподвижности», которое предвидели и которого опасались экономисты11’*

Тремя наиболее очевидными из этих ошибок были торговые циклы, когда экономика переживала стремительные взлеты и резкие падения, тенденция к падению уровня доходов и (что приводило к той же ситуации) нехватка возможности выгодных вложений. Первая из них не рассматривалась как серьезная, за исключением критиков капитализма как такового, которые первыми поняли, что это неотъемлемая часть процесса капиталистической экономики и проявление присущих ему противоречий*. Периодические кризисы экономики, ведшие к безработице, падению производства, банкротствам и т. д., были хорошо известны. В ΧνΙΠ в. они в основном происходили после каких-либо несчастий в сельском хозяйстве (неурожаев и т. п.) и на европейском континенте до сих пор полагают, что до нашего времени наиболее широко распространенные периоды спада производства вызываются главным образом неполадками в сельском хозяйстве. Периодические кризисы на небольших предприятиях и в финансовом секторе экономики были также знакомы в Британии по крайней мере с 1793 г. После наполеоновских войн систематическое чередование периодов экономического подъема и кризиса имело место в 1825—1826 и в 1836—1837, 1839— 1842, 1846—1848 гг. — явственно различимые в экономической жизни нации в мирное время. К 1830-м гг., разрушительному десятилетию в нашей истории, наконец пришли к убеждению, что эти кризисы были регулярным периодическим явлением, по крайней мере в торговле и финансах*** Тем не менее предприниматели все еще были в основном убеждены, что кризисы бывают вызваны частично ошибками — такими, как чрезмерная спекуляция американскими акциями — или внешним вмешательством в капиталистическую экономику. Считалось, что кризисы не влияют сколь-нибудь значительно на систему. Не таковым было падение прибыли в хлопкоперерабатывающей промышленности. Первоначально эта промышленность процветала в силу огромных преимуществ. Механизация сильно увеличивала производительность (снижала цену на каждый продукт) своего труда, который в любом случае оплачивался отвратительно, поскольку там работали в основном женщины и дети12. Из 12 ООО рабочих-станочников на ткацко-прядильных фабриках Глазго в 1833 г. только 2000 зарабатывали свыше 11 ши-лингов в неделю. На 131 манчестерской фабрике средняя заработная плата не составляла и 12 шиллингов, и только на 21 фабрике зарплата была вьппе*** А строительство фабрик было относительно дешевым, в 1846 г. целая ткацкая фабрика на 410 машин, включая стоимость земли и строений, могла бьггь построена примерно за 11 ООО фунтов^®* Но более всего высокая цена за сьфье была снижена за счет резкого увеличения производства хлопка в Южных Соединенных Штатах после изобретения Эли Уитни хлопкоочистительной машины в 1793 г. Если мы добавим то, что предприниматели получали премии от доходной инфляции (т. е. главная тенденция цен становится выше при продаже товара, чем когда он произведен), мы поймем, почему классы производителей оставались с прибылью. На первое место промышленная революция и конкуренция поставили постоянное снижение цены конечного продукта, а не первоначальной его цены*** Во-вторых, после 1815 г. основным состоянием цен была дефляция, а не инфляция, иначе говоря, доходы падали, ибо если происходило повышение цен, то происходила и некоторая задержка в сбыте. Таким образом, в 1784 г. продажная цена фунта хлопчатобумажной пряжи составляла 10 шиллингов 11 пенни, цена сырья для ее изготовления — 2 шиллинга (прибыль — 8 шиллингов 11 пенни), в 1812 г. ее цена была 2 шиллинга 6 пенни, цена сьфья на ее изготовление — 1 шиллинг б пенни (прибыль — 1 шиллинг), а в 1832 г. ее цена стала 11 1/4 пенни, цена сьфья — 7 1/2 пенни, а прибыль составила всего 4 пенни“*. Поэтому в основном ситуация, которая была характерны для Британии, при всех преимуществах ее промышленности была не столь уж трагична. «Доходы все еще достаточные», — писал чемпион и историк хлопкового бизнеса в 1835 г., слишком уж оптимистично, «чтобы можно было сколотить значительные капиталы в мануфактурном производстве»^*. Если объемы годовой продажи возрастали, то росли и доходы, хотя и замедленными темпами. Все, что было необходимо, это продолжение невиданной экспансии. Тем не менее казалось, что сокращение доходов нужно было остановить, по крайней мере замедлить. Этого можно было достичь только снижением цен. По подсчетам Мак-Куллоха, если что необходимо было снижать, так это зарплату, среднегодовую — в 3 раза, а также цену на сьфье — вот что дало экономию для приостановки падения прибыли.

Экономия могла достигаться путем прямого уменьшения зарплаты, путем замены дешевых работников на более высокооплачиваемых с высшей квалификацией, а также посредством ввода соревнования машин. Это последнее сокращение средненедельной зарплаты ручным ткачам в Болтоне с 33 шиллингов и 14 пенни в 1795 г. и 14 шиллингов в 1815 г. до 5 шиллингов и б пенни в 1829—1834 гг“*. И в самом деле, в пост-наполеоновский период происходило постоянное падение уровня зарплаты. Но существовал физиологический предел такого сокращения, иначе рабочие должны были умирать от голода, что и произошло — 500 ООО ткачей умерли голодной смертью. Зарплата могла падать ниже этого уровня, только если жизненный уровень становился ниже. Производители мануфактур разделяли мнение о том, что жизненный уровень искусственно поддерживался монополистами в интересах землевладельцев, которые ухудшали положение высокими тарифами; по сельскому хозяйству британский парламент, защищая интересы землевладельцев, принял хлебные законы^*. Более того, это явилось дополнительным неудобством для экспорта британских товаров, снижая рост его годового объема. И если бы остальному миру, еще не прощедшему индустриализацию, мешали продавать свои сельскохозяйственные продукты, чем бы он стал платить за товары, произведен11ые Британией, которые только она могла производить и должна была поддерживать это производство? Таким образом, деловой мир Манчестера стал центром воинственной и грозной оппозиции политике защиты землевладельцев вообще и особенно из-за хлебных законов и выступал за возрождение движения против хлебных законов в 1838—1846 гг. Но хлебные законы не были отменены до 1846 г., а их отмена не сразу привела к снижению жизненного уровня, и мы сомневаемся, наступило бы это снижение, если бы не пришла эра железных дорог, пароходов и свободного продовольственного импорта, когда жизненный уровень значительно понизился. Итак, промышленность испытывала величайшую потребность в механизации (т. е. в снижении цен путем сокращения трудозатрат), в рационализации и расширении рынков сбыта продукции, тем самым компенсируя массой малых доходов на каждом виде продукции падение прибыли. Ее успех был не всегда одинаков. Как мы уже видели, всеобщий рост производства и экспорта продукции был гигантским, таким образом, после 1815 г. происходила механизация до тех пор ручных или частично механизированных профессий. Это приняло форму преимущественно полного приспособления существующего или слегка измененного станка вместо дальнейшей технической революции. Несмотря на то, что возрастала необходимость в техническом перевооружении, в хлопкопрядении было зарегистрировано 39 новых патентов на изобретения, и т. д. в 1800—1820 гг.; 51 изобретение в 1820-е гг.;

86 изобретений в 1830-е гг. и 156 изобретений в 1840-е гг.*®* — британская мануфактурная промышленность технологически стабилизировалась к 1830-м гг. С другой стороны, хотя производительность труда каждого работника возросла в постнапо-леоновский период, она не достигла революционного уровня. Настоящее существенное ускорение производства было достигнуто во второй половине века: существовало относительное давление на темпы роста капитала, который современная теория склонна считать прибылью. Но рассматривая этот вопрос, необходимо перейти к следующей фазе промышленного развития — созданию капиталистических основных средств производства.

IV
Очевидно, что промышленная экономика может развиваться до определенного уровня, до тех пор, пока она обладает необходимыми основными средствами. Вот почему даже сегодня одним из наиболее надежных показателей промышленного потенциала любой страны является производство железа и стали. Но также очевидно и то, что в условиях частного предпринимательства сверхвысокие капиталовложения, необходимые для развития большинства отраслей, нет необходимости вкладывать в индустриализацию мануфактурного производства или других отраслей производства потребительских товаров. Для них уже существует массовый рынок сбыта, по крайней мере потенциальный: даже любой бедняк носит рубашки и пользуется предметами домашнего обихода и потребляет продукты питания. Проблема заключается в том, как наполнить достаточно широкий рынок довольно быстро, исходя из возможностей бизнесменов. Но такого рынка не существует, скажем, для тяжелого металлического оборудования, такого как, например, балка. Он был создан лишь благодаря промышленной революции (и то существовал не всегда) и тех, кто вложил свой капитал в очень крупные инвестиции, необходимые для относительно скромных работ с металлом, и ждал скорого результата (в то время как на мануфактурах существовал огромный и быстрый оборот), можно скорее назвать любителями приключений или фантазерами, а не здравомыслящими бизнесменами. На самом деле во Франции несколько подобных мечтателей-утопистов сен-симонистов пропагандировали такую индустриализацию, которая требовала крупных и долгосрочных инвестиций.

В таком крайне невыгодном положении оказалась металлургия, особенно железная. Ее производительность возросла благодаря нескольким простым изобретениям, таким как пудлингование и прокат в 1780-х годах, но спрос на них оставался низким при невоенных заказах, а военные, хотя и сильно возросли в период успешных войн между 1706 и 1815 гг., после Ватерлоо сильно снизились. И они, конечно, были не столь велики, чтобы сделать Британию главным производителем железа. В 1790 г. она произвела его больше Франции только на 40% или около того, и даже в 1800 г. его выпуск был значительно меньшее, чем половина выпуска всей Европы, и насчитывал по более поздним данным четверть миллиона тонн. Так или иначе, вклад Британии в мировое производство железа в следующие десятилетия начал снижаться.

По счастью, англичане меньше делали капиталовложений в горное дело, главным образом это были угольные шахты, поскольку в XIX в. уголь стал почти единственным и главным источником энергии в промышленности, но также и главным домашним топливом, в основном благодаря сравнительно малому количеству лесов в Британии. Рост городов, и особенно Лондона, заставил уже с конца XVI в. сильно увеличить добычу угля. В начале ХУШ в. это была достаточно примитивная отрасль промышленности, несмотря на использование ранних паровых двигателей (применяемых в сходных целях при добыче цветных металлов, в основном в Корнуэлле) для откачки воды из шахт. Поэтому угольная добыча и не нуждалась в техническом переоснащении и не претерпела технического перевооружения в рассматриваемый нами период. В этой отрасли проводились усовершенствования, но не коренное изменение всего процесса производства. Хотя ее производительность была огромной, а по мировым стандартам — даже астрономической. В 1800 г. в Британии было добыто около 10 млн тонн угля, или около 90% всей мировой добычи. Её ближайший соперник Франция добыла меньше миллиона тонн.

Эта мощная промышленность, хотя, возможно, недостаточно сильно развивалась для всеобщей индустриализации по современным меркам, была достаточно велика для того, чтобы появлялись изобретения, которые должны были изменить капиталистическое производство, в результате чего возникла железная дорога. Ведь на шахтах были необходимы не только паровые двигатели в больших количествах и большой мощности, но также требовались средства, достаточные для транспортировки значительного количества угля от пласта до ствола шахты и особенно от разработки к месту погрузки. Возникал вопрос. Должен ли вагоны толкать стационарный двигатель? Это было бы заманчиво, поскольку толкать вагоны живым двигателем казалось непрактичным. В результате из-за того, что цены наземной транспортировки основной массы товаров были слишком велики, в дело пришлось вмешаться владельцам шахт и решить вопрос о том, что краткосрочные тягловые средства нужно заменить на долгосрочные при внутренних перевозках. Линия от наземной угольной разработки в Дарэме до побережья (Стоктон—Дарлингтон, 1825) была первой современной железной дорогой. Технологически железная дорога является порождением горного производства и особенно угольных шахт на севере Англии. Джордж Стефенсон начинал как машинист паровоза в Тинисайде, и через несколько лет все машинисты локомотивов набирались с его родной шахты.

Ни одно изобретение промышленной революции не поражает воображения так, как железная дорога: свидетельством является тот факт, что это единственное достижение XIX в., продукт индустриализации, который стал поэтическим и фольклорным образом. Едва ли с 1825 по 1830 г. в Англии было технически возможно и выгодно строить железную дорогу, пока планы создания ее не созрели по всей Западной Европе, хотя ее строительство повсеместно откладывалось. Первые короткие железнодорожные линии были открыты в США в 1827 г. во Франции — в 1828 г. и в 1835 г., в Германии и Бельгии — в 1835-м и даже в России в 1837 г. Причина заключалась, бесспорно, в том, что никакое другое изобретение не показывало обывателю силу и скорость нового времени столь отчетливо; изобретение произвело на всех наибольшее впечатление своей замечательной технической завершенностью даже на самых ранних железных дорогах. (Скорость до 60 миль в час, к примеру, была весьма практичной в 1830-х годах и не была сильно превышена последующими паровозами на железных дорогах.) Железная дорога, толкающая свои тяжелые дмящиеся составы со скоростью ветра через страны и континенты, через дамбы и туннели, мосты и станции, составляла единое целое, после которого египетские пирамиды и римские акведуки и даже Великая Китайская стена утратили прежнее величие, была настоящим символом человеческого триумфа, достигнутого посредством технологии.

Фактически с экономической точки зрения главным ее преимуществом было стремительное строительство. Главньпм ее достижением стали, без сомнения, способность открывать страны, до того отрезанные от мирового рынка из-за высоких транспортных цен, большое увеличение скорости и объема наземного сообщения, которые она дала человеку. До 1848 г. они были экономически менее важны: вне Британии — потому что железных дорог было мало, в Британии по географическим причинам транспортные проблемы были более легко разрешимы, чем в больших странах, окруженных сушей13. Но были с точки зрения экономического развития, огромное потребление железными дорогами железа и стали, угля и тяжелых машин, труда, капитальных вложений в тот период было наиболее важно. Появление железной дороги повлекло за собой столь значительное перевооружение капиталистического товарного производства, какое до этого было проведено в мануфактурной отрасли. В первые два десятилетия существования железной дороги (1830—1850) выпуск железа в Британии возрос с 680 тыс. до 2 млн 250 тыс. тонн, другими словами — втрое. Добыча угля в этот период увеличилась втрое — с 15 млн тонн до 49 млн тонн. Такой потрясающий рост произошел благодаря железной дороге, поскольку на каждую милю полотна в среднем требовалось 300 тонн железа на рельсы“14. Заметное увеличение производства стали произошло и в следующие десятилетия.

Причиной такого неожиданного масштабного и жизненно необходимого расширения является, по-видимому, неразумный энтузиазм, с которым бизнесмены и инвесторы ринулись в железнодорожное строительство. В 1830 г. было несколько дюжин миль железной дороги во всей мире — главным образом линия от Ливерпуля до Манчестера. К 1840 г. было уже 4 500 миль, к 1850 г. — более 23,5. Большая часть из них бьша спроектирована благодаря безумию энтузиастов железной дороги в 1835— 1837 гг., и особенно в 1844—1847 гг. большинство из них было построено в основном при помощи британского капитала, из британской стали, машин и применения достижений технологии*. Этот подъем капиталовложений был иррационален, потому что тактически немногие железные дороги были более выгодны для инвесторов, чем другие виды капиталовложений, по большей части они приносили совсем скромный доход, а многие и вовсе не приносили дохода, в 1855 г. общие капиталовложения в британскую железную дорогу снизились на 3,7%. Без сомнения, люди понимавшие ситуацию, забрали свои вложения ИЗ ЭТОГО предприятия, но простые инвесторы — нет. И тем не менее к 1840 г. в железные дороги было вложено 28 млн фунтов, а к 1850 г. — 240 млн фунтов"15

Почему? Основная причина состояла в том, что Британия в первых двух поколениях промышленной революции была страной, где благополучные и богатые классы получили доход так быстро и в таких огромных количествах, что превосходили все возможности тратить и вкладывать (годовой уровень инвестиций в 1840-х годах насчитывал около 60 млн фунтов)”* Без сомнения, феодалы и аристократия промотали бы богатства’*’. Даже в Британии шестой герцог Девонширский, чей доход позволял ему жить припеваючи, умудрился сделать долги на миллион фунтов в середине XIX столетия (которые он выплатил, заняв еще полтора миллиона фунтов и продолжая преумножать свою недвижимость^*). Но подавляющее большинство представителей среднего класса, которые составляли значительную часть инвесторов, оставались более накопителями, нежели вкладчиками, хотя к 1840 г. появилось много признаков того, что они почувствовали себя достаточно состоятельными, чтобы не только тратить, но и вкладывать деньги. Их жены стали превращаться в «леди>, изучали по книгам этикет, который ценился в тот период; перестраивались церкви в более дорогом и помпезном стиле, тогда начали отмечать коллективно победы строительством тех шокирующих городских ратуш и других гражданских чудовищ, настоящая и непомерная цена которых с гордостью записывалась муниципальными истори

ками

Опять-таки, современное социалистическое или капиталистическое общество, без сомнения, распределили бы эти значительные накопления в общественных интересах. В тот же период ничего подобного не могло произойти. Средний класс, фактически не облагаемый налогами, тем не менее продолжал накапливать богатства среди голодающего народа, чей голод как раз и способствовал их накоплению. И поскольку они не были крестьянами, чтобы хранить накопленные богатства в шерстяных чулках или в золотых побрякушках, им приходилось искать места выгодных вложений этих денег. Но куда? Существовавшие отрасли промышленности стали настолько дорогими, что поглощали значительную долю дохода на инвестиции, если предположить, что объем мануфактурной промышленности возрос бы вдвое, стоимость капитала поглотит только часть его. Что было необходимо, так это достаточно большая губка, чтобы вобрать в себя ее полностью16. Иностранные капиталовложения были выгодной возможностью. Остальной мир — будь то старые правительства в поисках средств на восстановление после наполеоновских войн или новые — в основном только и был озабочен, как бы получить неограниченные займы. Английские инвесторы с готовностью их давали. Но увы, южноамериканские займы, которые были вначале многообещающими в 1820-х гг., североамериканские, казавшиеся столь заманчивыми в 1830-х, превратились в клочки ненужной бумаги: из 25 иностранных правительственных займов, проданных с 1818 по 1831 г., 16 (содержащих почти половину от выпускной стоимости в 42 млн фунтов) прекратили платежи в 1831 г. Теоретически по этим займам должны были бы выплатить инвесторам 7 или 9%, фактически в 1831 г. было получено в среднем 3,1%. У кого же не отобьет охоту такая практика, когда чеки 5%-ного займа 1824 и 1825 гг. совсем не приносили дохода до 1870-х“*? И естественно, что капиталистической экспансии за рубежом во время рискованного бума в 1825 и в 1835—1837 гг. надо было бы искать менее разочаровывающее применение. Джон Фрэнсис, оглядываясь на привычки 1851 г., описывал богачей, считавших обогащение, которое у промышленников всегда превосходит обычный метод капиталовложений, законно и справедливо использованных. В молодости он видел деньги, выброшенные на военные займы, работая на южноамериканских шахтах, видел, как создавались дороги, нанимались рабочие и рос бизнес. Железные дороги, если и поглощали капитал безвозвратно, то были полезны для страны, в которой они строились. Другое дело иностранные шахты и иностранные займы — вот где деньги не могли исчезнуть безвозвратно или быть бесполезными”* Могли ли они найти другие формы инвестиций у себя дома — к примеру строительство, — вопрос академический, который до сих пор не получил ответа. Таким местом вложения оказались железные дороги, которые строились не так уж быстро, пока не получили приток капитала на свое строительстю, особенно в середине 1840-х гг. Это было счастливым стечением обстоятельств, поскольку железные дороги помогли решить все жизненно важные проблемы экономического рынка сразу.

Проследить, какие силы движут процесс индустриализации, — это только одна часть работы историка. Другая — изучить мобилизацию и перераспределение экономических ресурсов, адаптацию экономики и общества, которую требовалось создать, следуя новому революционному курсу.

Первым и, наверное, наиболее существенным фактором, который необходимо было использовать и перераспределить, являлся труд, поскольку промышленная экономика означает резкое соразмерное уменьшение сельского и резкий рост несельского населения. А это, в свою очередь, сразу потребует роста продовольственного снабжения, в основном из своего сельского хозяйства — а это означает сельскохозяйственную революцию!17

Быстрый рост городов и несельских поселений в Британии оказывал долгосрочное воздействие на сельское хозяйство, которое обычно настолько неэффективно в своих непромышленных формах, что совсем небольшие усовершенствования — более рациональный уход за животными, улучшенный севооборот, удобрения, оборудование ферм, культивация новых растений — могут принести большие результаты. Такое изменение в сельском хозяйстве предшествовало промышленной революции и на первых порах способствовало резкому увеличению численности населения, этот импульс продолжал действовать, хотя британское сельское хозяйство страдало от резкого падения цен, которое последовало за неоправданно высокими ценами во время наполеоновских войн. В смысле технологий и капиталовложений изменения в наш период были невелики, и так дела обстояли до 1830-х гг. — времени, когда сельскохозяйственная наука и техника получили наиболее полное развитие. Значительное увеличение сельскохозяйственной продукции дало британскому сельскому хозяйству возможность в 1830-х гг. обеспечить на 98% зерном население, которое возросло в 2 и в 3 раза в середине XVIII в.^*, что было достигнуто широким распространением передовых методов в его начале путем рационализации и расширения обрабатываемых земель.

Все это было, в свою очередь, достигнуто скорее благодаря изменениям в обществе, чем новыми технологиями: путем ликвидации средневековой общинной обработки земли с ее открытыми полями и общим пастбищем (движение за огораживание), самообеспечивающимися крестьянскими хозяйствами и старым некоммерческим отношением к земле. Благодаря переход ному периоду с XVI по XVIII в. путем эволюции произошло радикальное решение аграрных проблем, что сделало Британию страной нескольких крупных землевладельцев, небольшого числа торгующих фермеров-арендаторов и большого числа наемных рабочих — все это было достигнуто с минимумом неприятностей, хотя при сопротивлении не только сельской бедноты, но и мелкопоместного сельского дворянства. В некоторых графствах после голодного 1795 г. благородными судьями была принята добровольная программа помощи бедным, которая называлась «Система Спинхамленда» и рассматривалась как последний систематический шаг помощи старому сельскому обществу, страдающему от денежных отношений*. После кризиса 181S г. вышел хлебный закон, который в интересах аграриев должен был защитить фермерство, находящееся в тисках экономической ортодоксии; это был своеобразный манифест против тенденции относиться к сельскому хозяйству как к любому другому производству и судить о нем исходя лишь из критерия выгодности. Но это был арьергардный бой против окончательного введения капитализма в деревню, и в конечном итоге он закончился поражением на волне наступления среднего класса после 1830 г. новым законом о бедных 1834 г. и отменой хлебного закона в 1846 г.

В отношении экономического прогресса это изменение общества явилось замечательным успехом, в отношении человеческих страданий трагедия усугублялась депрессией в сельском хозяйстве после 1815 г., которая привела сельскую бедноту к деморализующей нищете. После 1800 г. даже такой восторженный сторонник огораживания общественных земель и развития сельского хозяйства, как Артур Янг^’, был потрясен изменениями, происшедшими в обществе^^*. Но с точки зрения индустриализации тут также наличествовали благоприятные условия, поскольку промышленность нуждается в рабочих.

откуда же еще, как не из непромышленного сектора можно их взять? Сельское население страны или иммигранты (в основном из Ирландии) из-за границы были добавочным источником рабочей силы кроме различных мелких производителей и рабочей бедноты18. Людей необходимо привлекать к новым видам деятельности, или если (что было наиболее вероятно) они невосприимчивы к этому и не желали изменять свой традиционный образ жизни^19, их нужно было вынудить это сделать. Экономическая и социальная нужда являлись самым эффективным кнутом в этом деле, более высокая зарплата и большая свобода жизни в городе — дополнительной приманкой. По разным причинам силы, которые должны вознаграждать людей, покинувших свое историческое социальное прибежище, все еще были относительно слабы в наш период по сравнению со второй половиной XIX в. Голод в Ирландии стал потрясающей катастрофой и явился причиной массовой эмиграции (1,5 млн иммигрантов — из населения в 8,5 млн человек в 1835—1850 гг.), которая стала обычной после 1850 г. Тем не менее в Британии они были сильнее, чем где бы то ни было. А не будь они сильными, развитие промышленности в Британии столкнулось бы с такими препятствиями, какие были во Франции, где в сельском хозяйстве господствовали стабильность я относительное благополучие крестьян и мелкой буржуазии, которые лишили промышленность необходимого притока рабочей силы**.

Приобрести нужное число рабочих рук — одно, а приобрести рабочих нужной квалификации и навыков — другое. Опыт XX в. показал, что это важная проблема и решить ее очень трудно. Bo-nq>-вых, все рабочие должны научиться работать в промышленности, т. е. в ритме регулярной непрерывной каждодневной работы, которая совершенно отличается от сезонной работы на ферме или от самостоятельного случайного графика независимого ремесленника. Рабочие также должены знать прогрессивную систему заработной платы. Британские наниматели в то время, как южноафриканские сегодня, постоянно жаловались на «леность» рабочих или на их склонность работать при устойчивой понедельной зарплате, достаточной для выживания. Ответ был найден в драконовской трудовой дисциплине («Мастер и слуга» — свод законов, где закон на стороне нанимателя, и т. д.), но более всего на практике было возможным платить за труд так мало, что приходилось работать в течение всей недели, чтобы заработать минимальную прибавку на фабриках, где проблема трудовой дисциплины была более насущной; находили более удобным нанимать сговорчивых детей и женщин: из всех работников на английских мануфактурах в 1834— 1847 гг. около ‘/^ составляли взрослые мужчины, более половины — женщины и девушки, юноши до 18 лет^’*. Другой общепринятый путь укрепления дисциплины, который отражался на маломасштабном постепенном процессе индустриализации на этой ранней стадии, являлся передоверенный контракт, или практика, заставляющая квалифицированных рабочих обучать своих подручных. В мануфактурной промышленности, к примеру, около V, юношей и Vj девушек были наняты к станочникам в подмастерья и находились под их контролем вне фабрики. Подмастерье, конечно, имел прогрессивную систему заработной платы, которая позволяла следить, чтобы нанятые не ленились.

Но было гораздо труднее нанять или подготовить достаточно квалифицированного рабочего, поскольку в современной промышленности были мало пригодны навыки кустарного труда, хотя многие работы, такие как строительство, продолжали оставаться неизменными. По счастью, медленная полуиндустриализация Британии, длившаяся до 1789 г., создала большой резерв пригодных навыков как в текстильной промьшлленности, так и в металлообработке. В Европе слесарь, использовавшийся на точных работах с металлом, стал предшественником машиностроителя и иногда название передавал ему; так было в Британии; техник-машино-строитель и инженер, или «человек при двигателе». Не случайно, что в Англии слово «инженер» означает обоих, и искусного металлиста, и конструктора, потому что многие высококвалифицированные рабочие нанимались инженерами. Фактически британская индустриализащ1я опиралась на этот незапланированный приток высококвалифицированных рабочих, которого в Европе не было. Это объясняет ужасающее пренебрежение к общему и техническому образованию в стране, за что пришлось платить позже высокую цену. Кроме проблемы снабжения рабочей силой существовала и дфугая важная проблема — снабжения капиталом. Но в отличие от многих европейских стран в Британии не было недостатка в капитале. Главная трудность состояла в том, что те, кто контролировал этот капитал в XVHI в. — землевладельцы, торговцы, владельцы судов, финансисты и др., — не желали вкладывать его в новые отрасли промышленности, которые тем не менее начинались часто с малых вкладов или займов и развивались, принося доходы.

Нехватка местного капитала заставляла первых предпринимателей, особенно самостоятельных людей, становиться жестче, экономнее и предприимчивей, но это была реакция на замедленный приток национальных капиталовложений, но не на их недостаточность. С другой стороны, в ΧνΠΙ в. богатые люди были готовы вкладывать деньги в такие предприятия, которые помогали индустриализации, большей частью в транспорт (каналы, оборудование доков, дороги и позднее также в железные дороги) и в шахты, с которых владельцы земель взимали арендную плату, даже когда они не эксплуатировались. Других трудностей в производстве работ и финансировании не было. Банки и банкноты, счета и расчеты посредством векселей, основной капитал и акции, техническая сторона дела заморской и оптовой торговли, нахождение рынков сбыта — все было знакомо, и люди, которые могли заниматься этим или легко научиться делать это, становились богатыми, более того, к концу ХУШ в. политика правительства была полностью подчинена интересам бизнеса. Устаревшие указы (такие как Свод социальных законов Тюдоров)^ давно уже не действовали и в конце концов были отменены в 1813—1835 гг., за исключением сельскохозяйственных районов. Теоретически законы и финансовые или торговые учреждения Британии были несовершенны и организованы так, что скорее препятствовали, чем помогали экономическому развитию, к примеру, они стали применять парламентский частный закон в каждом случае, когда человек хотел создать компанию со смешанным товаром. Французская революция позволила французам и через их влияние всему остальному миру с большей рациональностью и эффективностью решать такие проблемы. На практике британцы очень хорошо справлялись с трудностями, значительно лучше, чем их соперники.

И этим достаточно бессистемным, бесплановым и эмпирическим способом была построена ведущая индустриальная экономика. По современным стандартам она была мала и архаична, и этот гфхаизм и до сих пор остался в Британии. По меркам 1848 г. она была монументальна, хотя и довольно пугающа, поскольку ее новые города были безобразнее, положение пролетариата хуже, чем где-либо еще*; туман, задымленность, в которой сновали туда-сюда массы бледных спешащих переселенцев. Но сила ее паровых двигателей, мощность которых была равна миллиону лошадиных сил, оборачивалась двумя миллионами ярдов мануфактуры каждый год, которую ткали более 17 млн механических ткацких станков; добывалось почти 50 млн тонн угля, импортировалось и экспортировалось τοΒφοΒ на 170 млн фунтов в год. Ее торговля в 2 раза превосходила по объему торговлю ее ближайшего соперника — Франции: перегнала ее Франция только в 1780 г. Потребление хлопка было в 2 раза больше, чем в США, в 4 раза больше.

♦ «В общем положение рабочего класса в Англии казалось гораздо хуже, чем во Франции 1830—1848 гг.» — считает современный историк” .

чем во Франции. Она производила более чем половину чугуна, выплавляемого всеми индустриально развитыми странами, и потребляла его в 2 раза больше на душу населения, чем следующая по уровню развития страна (Бельгия), в 3 раза больше, чем США, и более чем в 4 раза по сравнению с Францией. Из примерно 200— 300 млн фунтов британских инвестиций, приносивших назад дивиденды со всего света, ‘/^ шла в США, по’гги Vj часть в Латинскую Америку^’* Фактически это была «промышленная мастерская мира». И Британия, и весь мир знали, что промьшшенная революция, начавшаяся на этих островах, благодаря и посредством труда и предпринимательства, чей единственный закон заключался в том, чтобы купить подешевле и продать подороже без всяких ограничений, изменяла мир. Ничто не могло устоять на ее пути. Боги и короли прошлого были бессильны перед бизнесменами и паровыми двигателями того времени.

ГЛАВА 3

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ


Англичанин, не преисполненный чувством уважения и восхищения к самой значительной Революции, которая когда-либо происходила в мире, должен быть невосприимчив к чувству справедливости и свободы; любой из моих соотечественников, которому посчастливилось быть свидетелем перемен последних трех дней в этом великом городе, подтвердит, что мои слова не являются преувеличением,

«Морнинг пост», 21 июля 1789 г., описывая падение Бастилии.

Скоро просвещенные нации прогонят тех, кто до сих пор правил ими. Короли побегут в пустыни в общество диких зверей, с которыми они имеют сходство, и природа обретет свои права.

Сен-Жюст. О Конституции Франции.

Речь, произнесенная в Конвенте 24 апреля 1793 г.

Если мировая экономика XIX в. формировалась в основном под влиянием британской промышленной революции, его политика и идеология формировались под влиянием Франции. Британия дала как образец свои железные дороги и фабрики, экономический взрыв, который разрушил традиционную экономику и социальные структуры неевропейского мира, но Франция совершила свою революцию и дала ему свои идеи, вот почему трехцветный флаг стал эмблемой фактически каждой рождающейся нации, а европейская и мировая политика между 1789 и 1917 гг. представляла собой борьбу за или против принципов 1789 г. или более радикальных принципов 1793 г. Франция создала словарь

И дала примеры либеральной и радикально-демократической политики для всего мира. Франция стала первым великим примером, концепцией и словарем национализма. Франция создала свод законов, модель научной и технической организации, метрическую систему мер для большинства стран. Идеология современного мира впервые проникла в хфевние цивилизации, которые до тех пор сопротивлялись принятию европейских идей. Вот что сделала французская революция20.

Конец XVIII в., как мы видели, был эрой кризисов старых режимов Европы и их экономических систем, и его последние десятилетия изобиловали политическими катаклизмами, которые порой доходили до восстания; колониальными движениями за автономию, которые добивались отделения: не только в США (1776—1783), но также в Ирландии (1782—1784), в Бельгии и Льеже (1787—1790), в Голландии (1783—1787), в Женеве и даже (это оспаривается) в Англии (1779). Все кипение этого политического беспокойства настолько потрясает, что некоторые современные историки говорили об «эре демократической революции, на пути к которой французы находились одни, хотя и будучи наиболее решительными и более всех удачливыми»21

Поскольку кризис стгфого режима был присуш не одной Франции, необходимо уделить этому некоторое внимание. Также можно спорить, что российская революция 1917 г. (которая занимает такое же место в нашем веке) была наиболее драматичной из всех потрясений, которые произошли на несколько лет раньше 1917 г., в результате которых разрушились древние Турецкая и Китайская империи. Хотя это уже уводит нас в сторону от предмета. Французская революция, возможно, и не была изолированным феноменом, но она бьша куда более значительной, чем любая современная ей революция, и ее последствия из-за этого были гораздо глубже. Прежде всего, она произошла на территории самого могущественного и густонаселенного государства Европы (не считая России). В 1789 г. один европеец из пяти был французом. Она была на втором месте среди всех революций до и после нее, как массовая социальная революция и гораздо более радикальная, чем любая другая по сравнению с ней. Нет такого случая, чтобы американские революционеры или британские якобинцы, переехав во Францию по политическим соображениям, ощутили себя более радикальными во Франции. Томас Пейн^‘ был экстремистом в Британии и в Америке, но в Париже он оказался среди наиболее умеренных жирондистов. Результаты американской революции были таковы: в Штатах все осталось, как и раньше, только прекратился политический контроль Британии, Испании и Португалии. Результатом французской революции было то, что эра Бальзака пришла на место эпохи мадам Дюбарри^^.

В-третьих, единственная из всех современных революций, она бьша всемирной. Ее армии разнесли революцию и ее идеи по всему свету. Американская революция осталась решающим событием в истории Америки, но (за исключением стран прямо, непосредственно вовлеченных в нее) она мало повлияла на другие страны. Французская революция — это веха для всех стран. Ее влияние, более значительное, чем влияние американской революции, вызвало восстания, которые привели к освобождению Латинской Америки после 1808 г. Ее прямое воздействие достигло далекой Бенгалии, где Рам Мохан Рой^^ бьш воодушевлен ею и основал первое движение хинди за реформы, положившее начало современному индийскому национализму (когда в 1830 г. он посетил Англию, он настоял на том, чтобы плыть на французском корабле, демонстрируя свои принципы). Как справедливо отмечали, это было первое значительное идейное движение в западном христианском мире, которое оказало реальное и почти немедленное воздействие на исламский мир** К середине XIX в. турецкое слово «ватан», до того буквально означавшее «место человека по рождению или местожительство», начало под воздействием французской революции изменяться по значению в «партию»; термин «liberty», до 1800 г. означавший нечто «противоположное рабству», начал приобретать новый политический смысл. Его косвенное влияние универсально, так как оно явилось примером последующих революционных движений, его уроки изучаются современным социализмом и коммунизмом22.

Тем не менее французская революция остается наиболее выдающейся революцией своего времени. Ее истоки потому должны бьггь рассмотрены не только исходя из общих условий Европы, но и из специфической обстановки во Франции. Ее специфичность наиболее показательна в международных отношениях. В течение XVIII в. Франция была главным международным экономическим соперником Британии в мире. Ее иностранная торговля возросла в 4 раза с 1720 по 1780 г., вызывая тревогу англичан; ее колониальные владения располагались в более динамично развивающихся районах (Вест-Индия), чем у Британии. И все же Франция не являлась такой мощной державой, как Британия, чья внешняя политика уже была направлена на обеспечение капиталистической экспансии. Она была наиболее сильной и во многих отношениях наиболее типичной из всех старых аристократических абсолютных монархий Европы. Иначе говоря, конфликт между официальной структурой и закрепленными законом имущественными правами старого режима и растущими новыми общественными силами был во Франции острее, чем где-либо еще.

Новые силы точно знали, чего они хотели. Тюрго — эконо-мист-физиократ выступал за рациональное использование земли, за свободное предпринимательство и торговлю, за стандартизированное эффективное управление единой однородной национальной территорией и отмену всех запретов и социального неравенства, которые препятствовали развитию национальных ресурсов и за рациональное справедливое управление и налогообложение. Хотя его попытка как первого министра Людовика XVI в 1774—1776 гг. провести в жизнь эту программу закончилась плачевно, но провал ее был закономерен. Реформы такого рода в скромных масштабах были вполне совместимы с монархией и не встречались ею в штыки. Наоборот, с тех пор как монархия усилила свою власть, подобные программы широко распространялись в это время среди так называемых «просвешен-ных монархов». Но во многих странах с «просвещенными монархами» подобные реформы были либо неприменимы и поэтому служили лишь предметом оживленных теоретических дискуссий, либо не могли изменить общий характер их политической и социальной структуры; или же они не вьщерживали сопротивления местной аристократии и других закрепленных законом имущественных прав, и страна оставалась в том же самом состоянии. Во Франции они потерпели неудачу более сокрушительную, чем где-либо еще, из-за сопротивления со стороны обладателей законных имущественных прав. Но результаты такого поражения были катастрофичны для монархии, а силы б)фжуазных перемен были настолько значительны, что остановить их уже было невозможно. Они просто перенесли свои надежды с просвещенной монархии на народ, или «нацию». Однако такое обобщение не ведет нас к пониманию, почему революция разразилась тогда и почему она пошла именно по этому пути. Для этого необходимо прежде всего рассмотреть так называемую «феодальную реакцию», которая на самом деле явилась во Франции искрой для бочки с порохом.

Среди 23 млн французов 400 тыс. принадлежали к знати, достаточно спокойно, бесспорно являвшейся высшим сословием нации, хотя не так надежно защищенным от вторжения в ее ряды низших по социальному статусу слоев, как, например, в Пруссии или кое-где еще. Они пользовались значительными привилегиями, включая освобождение от уплаты ряда налогов, а также имели право собирать феодальные подати. Политически их положение было не столь блестящим. Абсолютная монгфхия, будучи аристократической и феодальной по своему характеру, лишила дворян политической независимости и ответственности и сократила

ИХ старые представительные институты — штатов и парламентов — до минимума. Этот факт продолжал терзать высшую аристократию и совсем недавних (noblesse de robe) дворян мантии, созданных королями для различных целей, главным образом финансовых и административных; новые дворяне из рядов среднего класса, вошедшие в правительство, выражали через суды и штаты двойное недовольство аристократии и буржуазии. Экономическое недовольство дворян никоим образом не оставалось без внимания. Более воины, чем владельцы по рождению и традиции, дворяне даже формально не имели права торговать или заниматься каким-то другим делом, они зависели от дохода со своих имений или, если они принадлежали к избранному меньшинству придворных, — от выгодного брака, придворных пенсий, подарков и синекур. Но расходы дворянского сословия были велики и постоянно росли, а их доходы — поскольку они не распоряжались своим состоянием, как бизнесмены — уменьшались. Предприниматели, если отваживались на это, несли потери. Инфляция резко сокращала ценность фиксированного дохода с рент. Поэтому естественно, что дворяне были вьшуждены пользоваться своим единственным главным достоянием — привилегиями своего сословия. На протяжении XVIII в. во Франции, как и в других странах, они постоянно стремились закять официальные посты, на которые абсолютная монархия предпочитала брать технически компетентных и искусных в политике представителей среднего класса. К 1780-м гг. все дворяне должны были купить патент на офицерский чин, все епископы были дворянами, и даже столпы королевской администрации, интенданты, в основном были дворяне. Соответственно дворянство раздражало стремление среднего класса бороться за официальные посты, дворянство просто разрушало само государство, занимая места в провинциальной и центральной администрации. Таким образом они, и особенно беднейшие провинциальные дворяне, у которых было мало источников доходов, старались остановить сокращение своих прибылей, выжимая все возможное из своих феодальных прав, вымогая деньги (или, гораздо реже, повинности) у крестьян. Для возрождения абсолютных прав дворянства или максимальному выявлению существующих появилась специальная профессия feudist (февдисты). Наиболее выдающийся ее представитель Гракх Бабеф впоследствии стал вождем первого коммунистического выступления в современной истории в 1796 г. В результате дворянство раздражало не только средний класс, но также и крестьян. Положение этого многочисленного класса, представлявщего, возможно, 80% французского народа, было далеко не блестящим. Правда, крестьяне были абсолютно свободны и часто являлись владельцами земель. В обычном исчислении владения дворянства составляли лишь '/^ часть всей земли, владения церкви еще 6% с некоторыми колебаниями в зависимости от районов’* Таким образом, в епархии Монпелье крестьяне уже владели 38— 40% земли, буржуа — от 18 до 19, дворяне — от 15 до 16, духовенство — от 3 до 4%, а Vj земель находилась в общинном пользовании^*. Фактически же подавляющее большинство крестьян были безземельными или обладали недостаточными участками земли; недостаток земель усугублялся технической отсталостью, а общая нехватка земли возрастала с ростом населения. Феодальные налоги, сборы, десятины забирали большую и все растущую часть дохода крестьян, а инфляция уменьшала объем оставшейся. Только меньшинство крестьян имели из-за растущих цен постоянный доход от продажи излишков, остальные так или иначе страдали от этого, особенно в неурожайные годы, когда наступал голод. Не вызывает сомнений, что за 20 лет до революции положение крестьянства по этим причинам еще более ухудшилось.

Финансовые проблемы монархии обострили ситуацию. Административные и фискальные структуры изжили себя, и, как мы видели, попытка оживить их реформами 1774—1776 гг. потерпела неудачу из-за сопротивления владельцев законных имущественных прав под предводительством парламентов. Затем Франция оказалась вовлеченной в войну американцев за независимость. Победа над Англией далась ценой окончательного банкротства, и, таким образом, можно говорить, что американская революция явилась причиной французской. Различные средства были применены с малым успехом, но ничто, кроме фундаментальных реформ, которые бы мобилизовали реальные и подразумеваемые налоговые возможности страны, не могло бы улучшить ситуацию, в которой расходы превосходят доходы по меньшей мере на 20%, и никакая эффективная экономика не была возможна. И хотя экстравагантность Версаля часто называлась одной из причин кризиса, расходы двора составляли всего лишь 6% годовых в 1738 г. Расходы на войну, флот и дипломатию составили ‘/^, государственный долг составлял половину. Война и долг, американская война и ее долг привели к падению монархии.

Правительственный кризис дал шанс аристократии и пгфла-ментам. Они отказьшались платить налоги, не получив расширения своих прав. Первая брешь в стене абсолютизма была пробита в 1787 г., на собрании нотаблей"”; второй и решающей было отчаянное решение созвать Генеральные штаты"*^, не созывавшиеся с 1614 г. Таким образом, революция началась с попытки аристократии захватить власть. Эта попытка оказалась просчетом по двум причинам; она недооценила намерений третьего сословия — бесправного, но реально существующего, задумавшего представлять всех, кто не был ни дворянином, ни духовенством, но преобладал как средний класс, и этот класс предвидел глубокий экономический кризис, в разгар которого он выставит свои политические требования.

Французская революция не была совершена какой-либо сформировавшейся партией или движением в современном понимании этого слова, людьми, старавшимися осуществить какую-либо последовательную программу. Едва ли она вьщвинула лидеров, таких, какие возглавляли революции XX в., кроме постреволю-ционной фигуры Наполеона. Тем не менее потрясающее единообразие главных идей среди довольно связанных социальных групп нридало революционному движению действенное единство. Это была группа «буржуазии»: она восприняла идеи классического либерализма, сформулированные философами и экономистами и распространяемые франкмасонами и неформальными объединениями. Исходя из этого «философы» справедливо могут быть названы ответственными за революцию. Она могла начаться и без них, но они, возможно, создали противоречие между отжившим свое старым режимом и эффективным, быстро идущим ему на смену новым.

В своей наиболее общей форме идеология 1789 г. была масонской идеологией, вьфаженной с такой искренней возвыщен-ностью в «Волшебной флейте» Моцарта (1791) — одном из ранних и великих пропагандистских произведений искусства того времени, когда величайшие художественные произведения так часто являлись пропагандой. Более четко требования буржуазии в 1789 г. были изложены в знаменитой «Декларации прав человека и гражданина». Этот документ является манифестом против иерархического привилегированного дворянского общества, но не в пользу демократического общества. «Люди рождены и живут свободными и равными перед законом», — говорилось в ее первом параграфе, но она также признает существование социальных различий «только на основании общей целесообразности». Частная собственность — естественное право, священное, неотъемлемое, неприкосновенное. Люди равны перед законом, и возможности карьеры открыты перед талантами в равной степени, но если соревнование начиналось без помех, по всеобщему признанию, соревнующиеся придут к финишу в разное время. Декларация устанавливала (в пику дворянской иерархии или абсолютизму), что «все граждане имеют право участвовать в вьфаботке законов», но «либо сами, либо через своих представителей». А представительное собрание, которое признавалось как основной орган щ)авительства, не обязательно избиралось демократически, а также и режим, который она подразумевала, не исключал королей. Конституционная монархия, основанная на разумной олигархии^, вьфажающая себя через представительное собрание, была более близка по духу большинству буржуазных либералов, чем демократическая республика, которая могла показаться более последовательным вьфажением их теории, хотя находились и те, кто не сомневался, что она была бы предпочтительнее. Но в общем классическая либеральная буржуазия 1789 г. (и либеральная буржуазия 1789—1848 гг.) была не демократична, а просто верила в конституционализм, светское государство с гражданскими правами и гарантиями для частного предпринимательства и правительство, защищающее налогоплательщиков и собственников.

Тем не менее официально такой режим вьфажал бы не просто свои классовые интересы, но общие стремления «народа», который в свою очередь назывался (специальным термином) «французская нация». Король теперь был не Людовиком, Божьей милостью Королем Франции и Наварры, а королем Божьей милостью и волею государственного конституционного закона. «Источник верховной власти, — сказано в Декларации, — принадлежит нации». А нация не признает ничьей власти на земле, кроме своей собственной, и не признает ничьего закона, кроме своего, — никаких правителей или других наций. Без сомнения, французская нация и те, кто впоследствии попытались ей подражать, сначала не понимали, как их интересы совпадают с интересами других людей, наоборот, они считали, что присутствуют на торжественном начале или з^аствуют в движении всеобщего освобождения людей от тирании. Но фактически национальное соперничество (к примеру, соперничество французских и британских бизнесменов) и национальные различия (к примеру, различия между завоеванными или освобожденными нациями и интересами так называемых великих наций), — все это представляло собой национализм, которому официально была привержена буржуазия в 1789 г. Понятие «народ» соответствует понятию «нация» — такова была революционная концепция, более революционная, чем б)фжуазно-либеральная программа, в которой это выражалось.

Поскольку крестьяне и пролетарии были неграмотны, политически ограниченны или незрелы, а выборы не прямыми, то были избраны 610 человек представителей третьего сословия. Больщинство из них составили юристы, игравшие важную роль в экономике провинциальной Франции, и около сотни капиталистов и бизнесменов. Средний класс отчаянно и успешно боролся за представительство большее, чем у дворян и духовенства, за скромные потребности группы, официально представлявшей 95% народа. Сейчас они боролись с одинаковой решимостью и за право эксплуатировать своих потенциальных избирателей путем замены Генеральных штатов на собрание отдельных депутатов, избираемых так, чтобы вместо традиционно феодального органа, обсуждающего и голосующего по предписанию, где дворянство и духовенство всегда могли одержать верх над третьим сословием, появился новый. В этом состоял первый революционный прорыв. Через какие-то шесть недель после открытия Генеральных штатов третье сословие, стараясь опередить действия короля, дворян и духовенства, узаконило себя и всех, кто был готов присоединиться к нему на его условиях, как Национальное собрание с правом принятия конституции. Попытка дворцового переворота привела их к оформлению своих требований фактически в духе английской палаты общин. Абсолютизму пришел конец, как сообщил королю Мирабо"*’, блестящий и пользующийся дурной славой бывший дворянин: «Сир, Вы посторонний в этом собрании, у Вас нет права говорить здесь»®*

Третье сословие победило перед лицом объединенного противодействия короля и привилегированных сословий, потому что они представляли не только взгляды образованного и воинствующего меньшинства, но гораздо более могущественные силы: городских, а особенно парижских пролетариев и, в общем, взгляды революционного крестьянства. Распространение ограниченных реформ заменила революция, потому что созыв Генеральных штатов совпал с глубоким экономическом и социальным кризисом. Конец 1780-х годов был по многим причинам периодом больших трудностей во всех отраслях французской экономики. Плохой урожай 1788—1789 гг. и очень тяжелая зима сделали этот кризис особенно острым. Плохие урожаи били по крестьянству, но пока они полагали, что крупные производители могли продать зерно по низким ценам, большинство крестьян могли съесть посевное зерно или покупать продовольствие по низким ценам, особенно в месяцы, предшествующие новому урожаю (май-^ июль). От неурожаев страдала также и городская беднота, чей жизненный уровень — хлеб, ее основной продукт питания — был вдвое ниже необходимого. Они били по бедноте еще и тем, что нищета деревни уменьшала рынок промтоваров и тем самым создавала депрессию в промышленности. Сельская беднота, доведенная этим до отчаяния, бунтовала и занималась разбоем, городская беднота была доведена до отчаяния отсутствием работы в тот самый момент, когда цены стремительно росли. В обычных условиях мог бы возникнуть стихийный бунт. Но в 1788 и 1789 гг. все потрясения в королевстве, пропагандистская кампания и выборы придали людскому отчаянию политическую окраску. Они получили потрясающую и подобную землетрясению идею Свободы от привилегий и угнетения. Бунтующий народ стоял за депутатами третьего сословия.

Контрреволюция превратила возможный подъем масс в настоящий. Без сомнения, естественно то, что старый режим должен был отстаивать себя, бороться, если потребуется, применить силу, хотя армия больше не была надежной. (Только праздные мечтатели могут предположить, что Людовик XVI был в состоянии примириться с поражением и тут же превратиться в конституционного монарха, даже если бы он был менее беспечным и тупым человеком, чем на самом деле, не женился бы на безответственной женщине с куриными мозгами и меньше слушал столь гибельные советы.) Фактически контрреволюция мобилизовала парижские массы, уже голодные, подозрительные и агрессивные. Наиболее потрясающим следствием этой мобилизации было взятие Бастилии, государственной тюрьмы — символа королевской власти, где революционеры рассчитывали найти оружие. Во время революции ничего не бывает таким впечатляющим, как падение символов. Взятие Бастилии, которое произошло 14 июля, стало для Франции национальным праздником, ознаменовавшим падение деспотизма, и было провозглашено по всему миру началом освобождения. Даже строгий философ Иммануил Кант из Кенигсберга, который, как известно, был в своих привычках так последователен, что горожане проверяли по нему часы, отложивший час своего послеобеденного моциона, получив это известие, довел до сознания кенигсбержцев, что произошло событие, потрясшее мир. Но наиболее важно то, что падение Бастилии распространило пожар революции в провинцию и деревню.

Крестьянские революции — безбрежные, стихийные, безымянные и непреодолимые движения. Эпидемию крестьянского бунта превратило в необратимое потрясение объединение восстаний провинциальных городов и волны массового страха, которая смутно, но быстро распространилась по просторам страны: так называемый Grande Peur («великий страх») конца июля и начала августа 1789 г.; буквально за три недели июля социальный строй французского крестьянского феодализма и государственная машина королевской Франции были сокрушены.

Все, что осталось от государственной власти, — это разрозненные ненадежные полки. Национальное собрание, не обладающее силой, и множество муниципальных и провинциальных администраций, состоящих из представителей третьего сословия, которые скоро учредили буржуазную вооруженную «Национальную гвардию» по примеру Парижа. Средний класс и аристократия сразу приняли неизбежное: все феодальные привилегии официально уничтожались, хотя когда политическая обстановка стабилизируется, будет установлена жесткая цена за их выкуп. До 1793 г. феодализм не был окончательно уничтожен. К концу августа революция обзавелась своим формальным манифестом, «Декларацией прав человека и гражданина». Наоборот, король сопротивлялся со свойственной ему тупостью, и некоторая часть революционеров из среднего класса, испугавшись того, что народ будет вовлечен в борьбу, стала помышлять о том, чтобы наступило примирение.

Короче говоря, основная форма французской и всех последующих революционных политик стала отчетливо видна. И последующим поколениям будут присущи столь драматические диалектические пфемены. Пройдет время, и мы снова увидим умеренные реформы среднего класса, объединяющие массы против консервативного сопротивления или контрреволюции. Мы увидим массы, толпящиеся за умеренными, стремящиеся к своим собственным социальным революциям, и самих умеренных, которые теперь примыкают к реакционерам, находя с ними общий курс, и левое крыло, готовое преследовать оставшиеся незавер-шеннь»4и умеренные цели с помощью масс, даже с риском потери контроля над ними. И так далее, через повторения и вариации примера сопротивления — массовая мобилизация, сдвиг влево — раскол среди умеренных — движение вправо, пока большая часть среднего класса не перейдет в консервативный лагерь или не будет разбита социальной революцией. В большинстве последующих буржуазных революций умеренные либералы отступали или переходили в консервативный лагерь на очень ранней стадии. В самом деле, в XIX в. мы все больше обнаруживаем (главным образом в Германии), что они перестают хотеть революции из страха ее непредсказуемых последствий, предпочитая компромиссы с королями и аристократией. Особенность французской революции состоит в том, что одно крыло, либеральное, среднего класса было готово остаться в революции до того, как разразится антибуржуазная революция; это были якобинцы, чьим именем повсюду стали называть «радикальных революционеров».

Почему? Частично потому, что французская буржуазия еще не располагала тем опытом, который имели последующие либералы, то есть жуткой картиной французской революции, которая пугала их. После 1794 г. умеренным станет ясно, куда, так далеко от буржуазного комфорта и надежд, привел якобинский режим революцию, так же как для революционеров было ясно, что «солнце 1793 г.», если и взойдет снова, то должно будет светить не буржуазному обществу. И опять таки якобинцы могли позволить себе радикализм, потому что в их время не существовало класса, который мог бы предложить последовательную социальную альтернативу. Такой класс вьфос только в результате промышленной революции — «пролетариат» со своей собственной идеологией и движением, опирающимся на нее. Во время французской революции рабочий класс — и даже это неверное употребление названия для того, что является «агрегатом на прокат» — в основном не промышленный, в поисках зарплаты как таковой не играл значительной независимой роли. Рабочие голодали, они бунтовали, возможно, они и думали, но на практике они следовали за непролетарскими вождями. Крестьянство никогда не вьщ-вигает какой-либо политической альтернативы, разве лишь тогда, когда это диктуют обстоятельства, оно — почти неотразимая сила или почти неподвижный класс. Единственной альтернативой буржуазному радикализму были «санкюлоты»'^, бесформенное в основном движение сельской рабочей бедноты, мелких ремесленников, лавочников, мастеровых, мелких предпринимателей и тому подобных людей. Санкюлоты были организованы в так назьшаемые секции Парижа и местные политические клубы и представляли главную ударную силу революции — обычные демонстранты, бунтари, строители баррикад. Через журналистов, таких как Марат и Эбер, местных ораторов они все-таки делали политику, за которой стояли смутно очерченные и противоречивые социальные идеи, сочетающие уважение к (малой) частной собственности с враждебностью к богатым, требовали правительства, гарантирующего работу, зарплату и социальные гарантии для бедных, полное равноправие и либеральную демократию. Фактически санкюлоты были одной из ветвей этого всеобщего и важного политического направления, вьфажавшего интересы большой массы «маленьких людей», находившихся между поэтами буржуазии и пролетариата, часто намного ближе к последним, чем к первым, потому что они были как никак очень бедны. Мы можем видеть это на примере Соединенных Штатов (демократия Джефферсона и Джексона, или популизм), в Британии (радикализм), во Франции (предвестник будущей «республики» и радикал-социалистов), в Италии (движение мадзинианцев и гарибальдийцев), и щ). Большей частью она формируется в пост-революционную эпоху как левый фланг либералов среднего класса, не склонный отказываться от древнего принципа, что среди левых у них нет врагов, и готовый во время кризисов восставать против «денежной стены», «экономических роялистов» или против «золотого креста, распинающего человечество». Но санкюлоты не несли с собой реальной альтернативы. Их идеалы: золотое прошлое деревень и малых мастерских, или золотое будущее мелких фермеров, не разоренных банкирами и миллионерами, — были неосуществимы. История безразлично сметала их со своего пути. Самое большее, что они могли сделать — и они достигли этого в 1793—1794 гг., — соорудить заслоны, которые мешали бы французской экономике расти с тех пор и по сегодняшний день. Фактически санкюлотизм был беспомощным явлением, чье название уже почти забьгго или вспоминается только как синоним якобинства, с которым оно слилось во П году·*®.

II
Между 1789 и 1791 гг. побеждающая умеренная буржуазия, действуя теперь уже через Учредительное собрание, принялась за гигантские рационалистские реформы во Франции. Большинство из длительных достижений революции начинаются с этого периода, поскольку имеют наиболее впечатляющее международное значение: метрическая система и первое освобождение евреев. Экономические планы Учредительного собрания были полностью либеральны: его политика относительно крестьянства была направлена на превращение общинных земель в частную собственность и поддержку сельских предпринимателей, для рабочего класса — запрещение профсоюзов и объединений. Простым людям она не принесла удовлетворения, за исключением секуляризации с 1790 г. и продажи церковных земель (как и земель эмигрировавшей знати), которые имели тройное преимущество ослабляя клерикализм, укрепляя позиции провинциальных и сельских предпринимателей и вознаграждая многих крестьян за их участие в революции. Конституция 1791 г. не допустила чрезмерной демократии, сохранив конституционную монархию, основанную на предоставлении довольно широких «привилегий собственности» «активных граждан». Относительно «пассивных» надеялись, что они будут жить в соответствии со своим статусом.

На самом деле этого не произошло. С одной стороны, монархия, хотя теперь сильно поддерживаемая влиятельными экс-ре-волюционерами, буржуазными фракциями, не могла подписаться под новым режимом. Двор плел интриги, помышляя о крестовом походе братьев короля, изгнании правящей черни и восстановлении Божьего Помазанника, христианнейшего короля Франции на его престоле. Гражданская конституция духовенства (1790) — неверная попытка разрушить не церковь, а абсолютистский союз церкви с Римом — привела большинство духовенства и верующих в оппозицию и вызвала отчаяние короля, который попытался покинуть страну, что было равносильно самоубийству. Он был схвачен в Варение (июнь 1791 г.), и с этих пор республиканизм превратился в массовую силу, потому что традиционно короли, пытающиеся покинуть свой народ, теряют право на лояльность. С другой стороны, бесконтрольная свободная промышленная экономика умеренных вызвала колебания уровня цен на продовольствие и, следовательно, недовольство городской бедноты, особенно Парижа. Цена на хлеб определяла политическую температуру Парижа, как термометр, а парижские массы были решающей революционной силой: недаром французский трехцветный флаг составлен из старого королевского белого с красно-го-лубым — цветами Парижа.

Начало войны^° прибавило печали, иначе говоря, она привела ко второй революции 1792 г., якобинской республике И года (1793 г.) и к Наполеону. Иными словами, превратила историю французской революции в историю Европы.

Две силы ввергли Францию во всеобщую войну; ультраправые и умеренно-левые. Для короля, французского дворянства и растущей эмиграции аристократии и духовенства, осевших в различных городах Западной Германии, по-видимому, лишь иностранная интервенция, казалось, могла теперь реставрировать старый режим23. Такую интервенцию было не так-то легко организовать в сложной международной обстановке и при относительно спокойной политике других стран. Тем не менее для дворянства и Богом назначенных правителей было очевидно, что реставрация власти Людовика XVI была не только актом классовой солидарности, но и важным профилактическим средством от распространения устрашающих идей, исходящих из Франции. В конце концов силы для восстановления монархии во Франции сосредоточились за границей.

В это время сами умеренные либералы, и особенно группа политиков, теснившихся вокруг депутатов из торгового департамента Жиронда, стали воинственной силой. Это происходило отчасти потому, что настоящая революция пыталась стать всемирной. Для французов, как и для бесчисленных сторонников их революции за границей, освобождение Франции было буквально первым взносом во всеобщий триумф свободы, позиция, которая легко привела к заключению, что долг Родины, Революции — освободить все народы, стонущие от притеснения и тирании. Были среди революционеров, умеренных и крайних, искренние восторги и всеобщее желание распространить свободу и искренняя неспособность отделить путь французской нации от пути порабощенных народов. Как французское, так и все другие революционные движения, придерживались такого мнения по крайней мере до 1848 г. Все планы освобождения Европы до 1848 г. вращались вокруг объединенного восстания народов под предводительством французов против европейской реакции, а после 1830 г. другие национальные и либеральные движения, такие как итальянское, польское, также видели в своих нациях в некотором роде мессианское предназначение своим собственным освобождением подать пример другим народам.

С другой стороны, если смотреть на вещи менее идеалистично, война также помогает разрепшть бесчисленные внутренние проблемы. Возникла очевидная склонность приписывать трудности нового режима заговорам эмигрантов и иностранных тиранов и обратить народную ярость против них. Характернее другое: бизнесмены утверждали, что плохие экономические перспективы, девальвация денег и другие беды станут средстюм для излечения, если угроза интервенции исчезнет. Они и их идеологи могли думать, видя пример Британии, что превосходстбо экономики — это дитя систематической агрессивности. (В ХУШ в. удачливые бизнесмены не всегда преуспевали благодаря миру.) Более того, как вскоре оказалось, прибыль можно получать, развязав войну. По всем этим причинам большинство из этого нового Законодательного собрания, за исключением малого правого крыла и небольшого левого под предводительством Робеспьера, приветствовали войну. По этим причинам также, когда война началась, победы революции нужно было соединить с освобождением, эксплуатацией и политическими диверсиями.

Война была объявлена в апреле 1792 г. Поражение, которое народ (довольно правдоподобно) приписывал саботажу короля и государственной измене, принесло с собой радикализацию. В ав-

густе—сентябре при помощи вооруженных санкюлотов в Париже была свергнута монархия, установлена единая и неделимая республика, провозглашена новая эра в человеческой истории и введен год I по революционному календарю. Суровая и героическая эра французской революции началась среди резни политических заключенных, выборов в Национальный Конвент — возможно, наиболее замечательную ассамблею в истории парламентаризма, и призыва к всеобщему сопротивлению интервентам. Короля посадили в тюрьму, иностранная интервенция была остановлена обычной артиллерийской дуэлью при Вальми**.

Революционные войны имеют свою собственную логику, жирондисты были доминирующей партией в новом Конвенте, воинственные во внешней политике и умеренные во внутренней; среди них был ряд парламентских ораторов, обаятельно и блистательно представлявших большой бизнес, провинциальную буржуазию и обладавших интеллектуальными достоинствами. Их политика была совершенно неосуществимой, поскольку жить изолированно от других государств и вести плохо оплачиваемые военные действия с помощью только что созданной регулярной армии, продолжать войну и внутригосударственные дела могли только леди и джентльмены в Британии, описанные в повестях Джейн Остин^^. Революция не оплачивала ни ограниченные военные действия, ни созданную армию: потому что эта война колебалась между полной победой мировой революции и полным поражением, которое означало всеобщую контрреволюцию; а ее армия — то, что осталось от старой французской армии, была неэффективна и ненадежна. Дюмурье, ведущий генерал Республики, был на храни дезертирства. Только беспрецедентные и революционные методы помогут одержать победу в такой войне, только если победа могла означать поражение иностранных интервентов. Фактически такие методы были найдены. Во время наступившего кризиса молодая Французская Республика открыла или изобрела тотальную войну: всеобщая мобилизация национальных ресурсов через воинскую повинность, введение пайков и жесткий контроль военной экономики и фактическая отмена в стране и за границей различий между солдатами и граждански-

МИ лицами. Только в нашу историческую эпоху стало ясно, как ужасно участие в подобном процессе. Поскольку революционная война 1792—1794 гг. осталась исключительным эпизодом, большинство исследователей XIX в. не смогли понять ее смысла, кроме как увидеть, что (а в благополучные викторианские времена и это было забыто) войны приводят к революциям, а революции выигрывают так или иначе войны, которые нельзя выиграть. Только сегодня мы можем понять смысл якобинской республики и террора 1793—1794 гг. на примере современных войн.

Санкюлоты поддерживали правительство, которое вело революционную войну, потому что верили, что контрреволюцию и иностранную интервенцию можно победить, и потому, что его методы мобилизовали людей и приближали социальную справедливость (они просмотрели тот факт, что ни одна эффективная современная война невозможна при децентрализованной волюнтаристской*^ прямой демократии, которая у них существовала). Жирондисты боялись политических последствий объединения революционных масс с войной, которую они развязали. Они были также не готовы бороться с левыми. Они не хотели судить и казнить короля, но вынуждены были согласиться со своими соперниками; не они, а якобинцы — «монтаньяры», олицетворявшие революционную решимость... С другой стороны, это они хотели продолжать войну и превратить ее во всеобщий идеологический крестовый поход освобождения и прямой вызов великому экономическому сопернику Британии. В этом вопросе их поддержали. К маю 1793 г. Франция вела войну почти со всей Европой и приступила к захватам территорий (оправданных недавно созданной доктриной о праве Франции на ее «естественные границы»). Но расширение военной экспансии проходило все труднее и лишь укрепило ряды левых, которые одни только и могли выиграть эту войну. Пересмотрев свои взгляды и изменив тактику, жирондисты в конце концов повели неразумные атаки на левых, что вскоре превратилось в организованный провинциальный бунт против Парижа. Поспешное объединение с санкюлотами позволило подавить этот мятеж 2 июня 1793 г. Наступило время якобинской республики.

III
Когда о французской революции рассуждает дилетант, ему на ум обычно приходят события 1789 г. и особенно якобинская республика II года.

Чопорный Робеспьер, огромный и распутный Дантон, ледяная революционная изысканность Сен-Жюста, грубый Марат, Комитет общественной безопасности, Революционный трибунал и гильотина — вот образы, которые чаще всего встают перед нами. А имена умеренных революционеров, которые появились после Мирабо и перед Лафайетом в 1789 г., и якобинские лидеры в 1793 г. не стерлись из памяти лишь одних историков. Жирондистов помняг как политическую группу, и благодаря незначительным в политике, но романтическим женщинам, связанным с ними, — это мадам Ролан и Шарлотта Корде. Кто, кроме специалистов, знает имена Бриссо, Верньо, Гюаде и др.? Консерваторы создали устойчивый образ террора, диктаторства и истерической кровожадности, хотя по меркам XX в. и консервативных репрессий против социальной революции, таких как резня после Парижской Коммуны 1871 г., ее массовые убийства были сравнительно умеренными, 17 тью. официальных казней за четьфнад-цать месяцев’* Революционеры, особенно во Франции, рассматривали ее как первую республику, вдохновившую все последующие революции. Кроме того, это была эра, которую нельзя измерять обьпными человеческими критериями.

Это верно. Но для обеспеченного француза из среднего класса, который стоял за этим террором, это не было чем-то патологическим, чем-то апокалиптическим. Это был первый, предпочтительный и единственно эффективный метод защиты их страны. Это было совершено якобинской республикой, и все достигнутое ею отличалось гениальностью. В июне 1793 г. 60 из 80 департаментов Франции поднялись против Парижа, армии германских правителей наводнили Францию на севере и востоке, Британия атаковала ее с юга и запада, страна была беспомощна и разорена. Через четьфнадцать месяцев вся Франция находилась под жестким контролем, оккупанты были изгнаны, а французская армия, в свою очередь, заняла Бельгию и была близка к тому, чтобы в течение 20 лет пожинать плоды несокрушимого и непоколебимого военного триумфа. Хотя к марту 1794 г. на содержание армии вьщелялось в 3 раза больше, чем раньше, и в 2 раза больше, чем в 1793 г., и объем французской наличности (или, скорее, бумажных ассигнаций, которые во множестве ее заменили) держался почти стабильно. Неудивительно, что Жанбон Сент-Андре, член якобинского Комитета общественного спасения, который будучи твердым республиканцем, позже стал у Наполеона самым влиятельным префектом, смотрел на французскую империю с презрением, поскольку она не выдержалг^ поражений 1812— 1813 гг. Республика II года столкнулась с наихудшим кризисом и с меньшими ресурсами24. Для таких людей, как и для большинства членов Национального Конвента, которые, оказавшись на дне, сохраняли контроль над этим героэтеским периодом, выбор был прост: либо террор со всеми его ужасами с точки зрения среднего класса, либо гибель революции, распад национального государства, и возможно — разве Польша не служила примером? — исчезновение страны. Очень может быть, но во время столь жестокого кризиса во Франции многие из них предпочли бы менее жесткий режим и соответственно менее строгий экономический контроль. Падение Робеспьера привело к эпидемии экономического разброда и коррумпированному жульничеству, которые в свою очередь закончились бешеной инфляцией и национальным банкротством в 1797 г. Но даже с более узкой точки зрения надежды французского среднего класса зависели от сильного централизованного национального государства. В любом случае могла ли революция, которая создала термины «нация» и «патриотизм» в их современном смысле, расстаться с мыслью о «великой нации»?

Первой задачей якобинского режима было мобилизовать массы против раскола, учиненного жирондистами и провинциальной знатью, поддержать уже мобилизованных парижских санкюлотов, среди требований которых такие как: революционная военная мобилизация, всеобщая воинская обязанность, террор в отношении предателей и всеобщий контроль над ценами («максимум»), в любом случае совпадали с настроением якобинцев, хотя и другие их требования были опасны. Была принята некоторым образом радикализированная новая конституция, которая до тех пор откладывалась жирондистами. В соответствии с этим величественным, но академичным документом граждане получили всеобщее избирательное право, право на восстание, труд или созидание, и наиболее замечательное из всего — официальное заявление, что счастье всех является целью правительства и права народа теперь не только доступны, но и действенны. Это была первая наиболее последовательная демократическая конституция, провозглашенная современным государством. Более конкретно: якобинцы уничтожили все оставшиеся феодальные права без компенсаций и дали возможность небогатым гражданам приобретать земли, конфискованные у эмигрантов, и через несколько месяцев отменили рабство в колониях Франции с целью подтолкнуть негров Сан-Доминго бороться за республику против англичан. Эти меры преследовали самые далекие цели. В Америке, благодаря им, возник первый независимый революционный лидер Туссен Лувертюр25. Во Франции они создали неприступную цитадель малых и средних крестьянских собственников, мелких ремесленников и лавочников, эко-комических ретроградов, нежно преданных революции и республике, которая с этих пор определяла жизнь деревни. Капиталистические изменения в сельском хозяйстве и в мелком предпринимательстве — неотъемлемое условие для быстрого экономического развития — замедлилось, а с ними и урбанизация, расширение внутреннего рынка, рост рабочего класса и, как следствие, последующая возможность пролетарской революции. Большой бизнес и рабочее движение были обречены надолго оставаться во Франции неразвитыми островками, окруженными морем бакалейщиков, мелкими землевладельцами-крестья-нами и владельцами кафе (см. гл. IX).

Поэтому центр нового правительства, представляющий союз якобинцев и санкюлотов, заметно склонился влево. Это отразилось на реорганизованном Комитете общественного спасения, который скоро стал эффективным военным правительством Франции. В нем уже не было Дантона, могучего, распутного, возможно, даже продажного, но чрезвычайно талантливого революционера, более умеренного, чем казалось (он был министром в последнем королевском правительстве), но в него вошел Максимилиан Робеспьер, который стал его наиболее влиятельным членом. Не многие историки остались равнодушны к этому щеголеватому бледнолицему фанатичному юристу с его несколько преувеличенным чувством личной непогрешимости, потому что он до сих пор олицетворяет ужасный и великий II год, к которому никто не остался равнодушным. Он не был симпатичной личностью, и даже те, кто сегодня верит в его правоту, предпочитают ему сияющую математическую суровость этого архитектора спартанского рая, Сен-Жюста. Он не был великим человеком и зачастую даже казался ограниченным деятелем. Но он был единственным человеком (иным, чем Наполеон), которого революция вознесла и из которого сделали божество. Это потому, что для него, как и для истории, якобинская республика не была средством одержать в войне победу, а идеалом; ужасной и прекрасной властью справедливости и добродетели, когда все добрые граждане были равны перед лицом нации и народа, уничтожая предателей. Жан-Жак Руссо и кристальная уверенность в собственной правоте придавали ему силу. У него не было формальной диктаторской власти или должности, он был одним из членов Комитета общественного спасения, который в свою очередь являлся единственным подкомитетом, но наиболее могущественным, хотя и никогда всемогущим — в Конвенте. Его власть была властью народа — парижских масс; свой террор он осуществлял от их имени. Когда они покинули его, он пал.

Трагедия Робеспьера и якобинской республики заключалась в том, что им самим пришлось отринуть поддерживающих их. Режим представлял собой альянс между средним классом и трудящимися массами, но для среднего класса уступки якобинцев и санкюлотов были терпимы только постольку, постольку они привлекали массы к режиму, не причиняя вреда классу собственников, и в этом альянсе средний класс играл решающую роль, более того, сами военные нужды обязывают любое правительство осуществлять централизащ1Ю и поддерживать дисщ1плину ценой свободной, прямой демократии на местах, в клубах и секциях, в добровольческих подразделениях, на свободных показательных выборах, на которых одерживали победу. Процесс, на котором во время гражданской войны в Испании 1936—1939 гг. укрепились коммунисты, а анархисты проиграли, укрепились якобинцы образца Сен-Жюста и проиграли санкюлоты. К 1794 г. правительство и политика были монополизированы и находились под контролем прямых агентов Комитета или Конвента — через делегатов еп mission (в миссии) — большого отряда якобинских офицеров и служащих в компании с представителями местных партий. В конце концов экономические нужды войны оттолкнули народ. В городах контроль за ценами и пайки приветствовались народом, но соответственно замораживание зарплаты также било по нему. В деревне постоянные реквизиции продовольствия (которые санкюлоты первыми поддерживали) оттолкнули крестьянство.

Таким образом, массы отходили с недовольством, недоумением и злой пассивностью, особенно после суда и казни Эбера, самого п)омкоголосого оратора санкюлотов. Тем временем многие умеренные сторонники были напуганы атакой на правое крыло оппозиции, возглавляемой в то время Дантоном. Эта фракция предоставляла убежище бесчисленным вымогателям, спекулянтам, дельцам черного рынка и другим коррумпированным в процессе накопления капитала элементам, так или иначе готовых, как сам Дантон, воплощение аморальности, на фаль-стафовскую свободную любовь и свободную трату денег. Это всегда появляется на начальной стадии социальной революции, пока не одолевается суровым пуританизмом. Дантоны в истории всегда бывают побеждаемы Робеспьерами (или теми, кто притворяется ими, ведя себя как Робеспьер), потому что суровая самоотверженность может одержать верх там, где богем-ность победить не в силах. Тем не менее, если Робеспьер получил поддержку умеренных за очищение от скверны коррупции, которая была в интересах всеобщей мобилизации, дальнейшее ограничение свободы и предпринимательства приводило бизнесменов в замешательство. В конце концов какому мыслящему человеку понравится нечто вроде фантастически-идеологи-ческого экскурса в эпоху, где происходили систематические кампании по развенчанию христианства (при активном )^астии санкюлотов) и утверждению робеспьеровской новой гражданской религии Верховного Существа*^, вместе с обрядами, которые старались противопоставить религии атеизм и следовать пророческим проповедям Жан-Жака. А постоянный свист падающего ножа гильотины напоминал всем политикам, что никто не может рассчитывать на спасение.

К апрелю 1794 г. все, и правые и левые, пошли на гильотину, а сторонники Робеспьера, таким образом, оказались в политической изоляции. Только военный кризис смог поставить их у власти. Когда в конце июня 1794 г. новые республиканские армейские подразделения доказали свою стойкость решительным разгромом австрийцев при Флерюсе и оккупацией Бельгии, это был конец. Девятого Термидора по революционному календарю (27 июля 1794 г.) Конвент низвергнул Робеспьера. На следующий день он, Сен-Жюст и Кутон были казнены, а через несколько дней были казнены еще 87 членов революционной Парижской коммуны.

IV
Термидор является концом героической и памятной фазы революции: фазы оборванных санкюлотов и аккуратных храждан в красных колпаках, которые представляли себя Брутами и Катонами, имели вид классически напыщенный и благородный, но всегда с ужасными фразами: «Lyon n’est plus!"», «Десять тысяч солдат разуты. Вы возьмете башмаки всех аристократов Страсбурга и приготовите их к отправке в штаб-квартиру завтра к десяти часам пополудни**».

Это было буйное время, большинство людей были голодны, многие в страхе, эпоха ужасная и необратимая, как первый ядер-ный взрыв, и вся история после нее изменилась. А энергия, заключенная в ней, была такова, что смела, как солому, все армии старых режимов Европы.

Проблема, вставшая перед средним классом Франции, когда революционный период прошел (1794—1799 гг.), состояла в том, как достичь политической стабильности и экономического прогресса на основе новой либеральной программы 1789—1791 гг. С того дня и поньше программа не была осуществлена, хотя с 1870 г. в парламентской республике была выведена ее действующая формула на все последующие времена. Быстрая смена режимов — Директория (1795-1799 гг.). Консульство (1799-1804 гг.). Империя (1804-1814 гг.), реставрация монархии Бурбонов (1815—1830 гг.), конституционная монархия (1830—1848 гг.). Республика (1848— 1851 гг.) и Империя (1852—1870 гг.) — была попыткой сохранить буржуазное общество и избежать двойной опасности: либо якобинской демократической республики, либо старого режима.

Крупной ошибкой термидорианцев было то, что они всегда предпочитали терпимость политической поддержке, зажатые между растущей реакцией аристократии и якобинско-санкюлот-ской парижской беднотой, которая скоро пожалела о падении Робеспьера. В 1795 г. они создали тщательно проработанную конституцию с контролем и подведением итогов, чтобы обезопасить себя от периодических уклонов то вправо, то влево и удерживать их в рискованном равновесии, но все чаще им приходилось полагаться на армию, чтобы справляться с оппозицией. Это положение имело странное сходство с Четвертой республикой, и конец был одинаковый: генерал у власти. Но Директория опиралась на армию не только для подавления периодических бунтов и заговоров (целый ряд в 1795 г., в 1796 г. — тайный заговор Бабефа, фруктидор в 1797 г., флореаль в 1798 г., прериаль в 1799 г.’*)*. Инертность народа была единственным спасением власти, представлявщей слабый и непопулярный режим, но среднему классу требовались инициатива и экспансия. И армия помогала решить эту явно неразрешимую проблему. Она побеждала, она сама себя снабжала, более того, то, что ей удавалось награбить, доставалось и правительству. Разве не удивительно, что наиболее образованные и способные из армейских лидеров, Наполеон Бонапарт, к примеру, пришли к вьшоду, что армия могла всецело обходиться без слабого гражданского режима?

Эта революционная армия была наиболее грозным детищем якобинской республики. Из «Levee еп masse»”, состоявшего из революционных граждан, она скоро превратилась в профессиональную армию, потому что с 1793 по 1798 г. военного призыва не было, а те, у кого не было ни способностей к воинской службе, ни желания служить, дезертировали еп masse. Благодаря этому она сохранила революционные качества и усвоила «шкурный» интерес — типично бонапартистское сочетание. Революция дала ей беспрецедентное превосходство, которое помогло Наполеону оправдать свое благородное звание генерала. Она всегда напоминала народное ополчение, в котором старые солдаты тренирова-

♦ Название этих месяцев по революционному календарю.

ЛИ новобранцев, а те заимствовали у них навыки и нравственные^ нормы; формальная казарменная дисциплина находилась в небрежении, к солдатам относились как ко всем другим людям, а наградой было продвижение по службе благодаря заслугам (которое давало только отличие в бою), создававшее истинный дух отваги. Эта отвага и чувство превосходства революционной миссии сделало французскую армию независимой от ресурсов, от которых зависели другие армии «старого образца». У нее никогда не было эффективной система снабжения, потому что она фактически жила вне страны. Для нее никогда не существовало никакого производства вооружения, хоть сколько-нибудь отвечавшего ее потребностям, но она так быстро одерживала победы, что обходилась минимумом вооружения: в 1806 г. огромная машина прусской армии рассыпалась перед армией, в которой один корпус сделал 1400 пушечных выстрелов. Генералы могли положиться на безграничную наступательную отвагу и изрядную инициативу. По общему признанию, у нее были и слабые стороны. Не считая Наполеона и немногих других французских военачальников, ее генералитет и штабы были бедны, потому что революционные генералы или наполеоновские маршалы были в основном такими же стойкими, как вьшосливые сержанты, майоры или ротные офицеры, вьщвинувшиеся благодаря смелости и духу лидерства, а не уму; герой, но не большого ума, маршал Ней был очень типичной фигурой. Наполеон выигрывал сражения: а его маршалы, оказьшаясь вне его поля зрения, умудрялись проигрывать их. Когда она находилась в богатых и сьггых странах: Бельгии, Северной Италии, Германии, — ее система снабжения срабатывала сносно. На безбрежных просторах Польши и России, как мы еще увидим, она не срабатьшала вовсе; между 1800 и 1815 гг. Наполеон потерял 40% своих сил (около Vj из этого числа в результате дезертирства), но около 90—98% этих потерь составили люда, умершие не в сражениях, а от ран, болезней, истощения и холода. Короче говоря, это была армия, которая победила всю Европу короткими и резкими ударами не только потому, что она могла, но потому, что должна была победить.

С другой стороны, армия была поприщем, как и при многих других буржуазных революциях, открывавшим дорогу талантам, и те, кто добивался успеха, получали законные имущественные права, внутреннюю стабильность, как любой буржуа. Это то, что превратило армию, несмотря на то, что она была создана якобинцами, в опору посттермидорианского правительства и ее предводитель Бонапгфт стал удобной личностью, способной закончить б)фжуазную революцию и установить буржуазный порядок. Сам Наполеон Бонапарт, хоть и дворянин по рождению, по меркам своей жестокой родины — острова Корсики — был типичнь№1 карьеристом. Рожденный в 1769 г., честолюбивый, неудовлетворенный и революционно настроенный, он медленно делал карьеру в артиллерии, одном из немногих родов королевских войск, в котором были необходимы технические знания. Во время революции и особенно при якобинской диктатуре, которые всецело поддерживал, он был направлен местным комиссаром на решающую передовую позицию. Он стал генералом в год II. Он выжил в год падения Робеспьера, и его талант устанавливать полезные связи в Париже помог ему продвинуться после этого трудного момента. Он не упустил своих возможностей в Итальянской кампании 1796 г., которая сделала его бесспорно первым солдатом Республики, который действовал, в сущности, не подчиняясь гражданским властям. Власть ему была частично навязана, частично захвачена им, когда иностранные интервенции показали в 1799 г. беспомощность Директории и его собственную незаменимость. Он стал первым консулом, затем пожизненньп^! консулом, потом императором. И с его приходом чудесным образом неразрешимые проблемы Директории начали решаться. Через несколько лет у Франции был Гражданский кодекс, договор с церковью и даже наиболее потрясающий признак буржуазной стабильности — Национальный банк. А мир обрел свой первый светский миф.

Читатели старшего возраста или те, кто живет в странах со старыми режимами, возможно, знают о наполеоновской легенде, какой она существовала в течение нескольких столетий, когда никакой кабинет правительства представителей среднего класса не обходился без его бюста, а остряки-памфлетисты заявляли даже в шутку, что он был не человек, а бог-солнце. Сверхъестественная сила этого мифа не может быть объяснена ни победами Наполеона, ни пропагандой Наполеона, ни даже его наполеоновским, без всяких сомнений, гением. Как человек он был, бесспорно, блистательной, многосторонней, умной и одаренной личностью, хотя власть сделала его довольно скверным; как генерал он не имел себе равных; как правитель он был в высшей степени умелым вождем и администратором, талантливым, обладавшим всесторонним интеллектом, способным понимать и руководить подчиненньпии, чем бы они ни занимались. Как личность он излучал величие, но большинство из тех, кто описывал это, как Гёте, например, наблюдали его на вершине славы, когда миф уже окутывал его. Он бьш, без сомнения, великим человеком и — за исключением, может быть, Ленина, — его изображение и сегодня узнают все образованные люди, даже если это всего лишь изображение на крохотном торговом знаке Тройственного Союза: волосы, зачесанные вперед на лоб, и рука, продетая за отворот сюртука. Ну и совсем бессмысленно сравнивать его с деятелями XX в., претендующими на звание великих людей. Потому что миф о Наполеоне, основывается в меньшей степени на личных достоинствах Наполеона, чем на фактах, по тем временам уникальных, в его карьере. Известно, что великие ниспровергатели основ прошлого начинали как цари, вроде Александра, или патриции, как Юлий Цезарь, но Наполеон был «маленьким капралом», который достиг власти над Европой только благодаря своему таланту. (Это не совсем верно, но его «взлет» был настолько стремителен и высок, что обсуждать это нет смысла.) Любой молодой интеллектуал, который жадно поглощал книги, как молодой Наполеон, писал плохие стихи и повести и преклонялся перед Руссо, мог смотреть на небеса как на объект своего тщеславия, видеть свое изображение в лавровом венке и на монограмме. Кажх(ый бизнесмен с тех пор получил название своим стремлениям: быть — самая избитая фраза — «Наполеоном финансов»

ИЛИ В промышленности; все простые люди с трепетом наблюдали тогда единственный случай, когда простой человек стал более великим, чем те, кто имел право носить корону в силу своего рождения. Наполеон дал свое имя честолюбию в момент, когда двойственная революция открыла дорогу честолюбцам. И все же у него честолюбия было больше. Он был цивилизованный человек XVIII в. рационалист, пытливый, просвещенный, преданный последователь Руссо, благодаря которому стал романтическим человеком XIX в. Он был человеком революции и человеком, вернувшим стабильность. Одним словом, он был образцом человека, порвавшего с традициями для достижения своей мечты.

Для французов он был также чем-то более простым и самым успешным правителем в их долгой истории. Он — великий триумфатор за границей, но дома он также создал или переделал аппарат государственных учреждений Франции, и в этом новом виде они существуют и поныне. По общему признанию, все его идеи существовали еще во времена Директории и Революции, его личный вклад состоял в том, что он сделал их довольно консервативными, иерархичными и авторитарными. То, что его предшественники предвидели, он воплощал- Великие памятники французского права, кодексы, которые стали моделью всего не англосаксонского мира, были созданы Наполеоном. Иерархия должностей от префектов и ниже в судах, университетах и школах — все выработано им. Великие карьеры французской общественной жизни, армии, гражданской службы, образования, права до сих пор имеют наполеоновский порядок и очертания. Он принес стабильность и процветание во все, за исключением четверти миллиона французов, не вернувшихся с его войн; но даже их родственникам он принес почет. Вне сомнения, британцы видели себя борцами за свободу против тирании, но в 1815 г. большинство англичан были беднее и жили хуже, чем в 1800 г., в то время как большинство французов жили хорошо, не исключая даже рабочих с их мизерной зарплатой, потерявших значительные экономические блага, данные им революцией. Существует некоторая загадка относительно наличия бонапартизма в идеологии французов, далеких от политики, особенно у богатых крестьян после его падения. В мгновение ока их рассеял Наполеон Малый в 1851—1870 гг.

Ему пришлось разрушить только одну вещь: якобинскую ре-юлюцию, мечту о свободе, равенстве и братстве и о великих народных восстаниях, сокрушающих угнетателей. Это был более могущественный миф, чем его собственный, потому что после его падения именно он, а не память о Наполеоне, вдохновляла революции XIX в. даже в его собственной стране.

ГЛАВА 4

ВОЙНА


Во времена нововведений все, что не ново, становится пагубным. Военное искусство монархии более не устраивает нас, так как мы другие люди и у нас другие враги. Власть и победы над людьми, великолепие их политики и военных приемов, всегда зависели от одного принципа единственного учреж· дения власти... Наша нация уже имеет свой национальный характер. Ее военная система должна быть отличной от системы ее врагов. Очень хорошо, если французская нация ужасна из-за своего рвения и мастерства, а наши враги неповоротливы, медлительны и слабы, тогда наша военная система должна быть стремительной.

Сен-Жюст. Доклад Национальному Конвенту от имени Комитета Общественного Спасения 19, первого месяца, 11 года.

(10 октября 1793 г.)

Это неправда, что война божественно предопределена, неправда и то, что земля жаждет крови. Сам Бог проклинает войну, а также людей, которые ведут ее, и тех, кто в тайном ужасе поддерживает ее.

Альфред де Виньи. «Неволя и величие солдата»

С 1792 по 1815 г. в Европе почти не прекращалась война, связанная или совпадающая со случайными войнами на других континентах: в Вест-Индии, Леванте и Индии в 1790-х и начале 1800-х, со случайными морскими операщшли за границей, в США в 1812—1814 гг. Последствия победы или поражения в этих войнах были значительны, так как после них изменялась карта мира. И поэтому мы должно сначала рассмотреть их. Но мы также должны рассмотреть менее очевидную проблему. Каковы были последствия обычного процесса войны, военная мобилизация и действия, политические и экономические меры, принимаемые для

ЭТОГО? Две очень разные воюющие стороны противостояли одна другой на протяжении двадцати с лишним лет: государства и системы. Франция как государство, с ее интересами и стремлениями, противостояла (или состояла с кем-либо в союзе) другим государствам, но, с другой стороны, Франция как страна Революции обращалась к народам мира с призывом сбросить тиранию и обрести свободу, а силы консерватизма и реакции оказывали сопротивление. Без сомнения, после первых апокалиптических лет революционной войны различия между этими двумя точками зрения, их противостояние уменьшились. К концу правления Наполеона элемент имперских завоеваний и эксплуатации преобладал над элементом освобождения, где бы французские войска ни наносили поражения, оккупировали или аннексировали отдельные страны, и интернациональная война была так или иначе гораздо менее связана с тражданской войной. И наоборот, антиреволюционные силы отступали перед необратимостью успехов революционной Франции и вследствие этого были готовы к переговорам (с определенньпли оговорками) о мире с Францией как с обычным противником, а не с позиций добра и зла. Они были даже готовы в течение нескольких недель после первого поражения Наполеона вновь принять Францию как равного партнера в традиционную игру союзничества, контрсоюзничества, запугивания, угроз и войны, в которой отнощения между главными странами регулировались посредством дипломатии. Тем не менее двойственная природа войн как конфликта между государственными системами осталась. С социальной точки зрения, воюющие стороны были разделены неравномерно.

Кроме самой Франции, существовала лишь одна крупная держава, чье революционное происхождение и симпатии к Декларации прав человека могли бы с идеологической точки зрения поставить это государство в число союзников Франции: это были Соединенные Штаты Америки. И действительно, США стали на сторону Франции в дальнейшем, по крайней мере однажды (1812—1814 гг.) в случае войны, хотя не в союзе с Францией, но против общего врага, британцев. Так или иначе, США оставались нейтральными в большинстве случаев, и их противоречия с

Британией не нуждаются в идеологическом объяснении. В остальном идеологическими союзниками Франции были партии или движения внутри других государств, а не сами государства.

В самом широком смысле слова, каждый человек, имеющий образование, талант, просвещенные взгляды, отдает свои симпатии Революции, всем событиям до якобинской диктатуры, а часто и гораздо позднее. (Пока Наполеон не провозгласил себя императором, а Бетховен не отказался от посвящения ему «Героической симфонии».) То, что целый ряд европейских талантов и гениев поддерживали революцию, можно только сравнивать с подобной почти всеобщей симпатией к Испанской Республике в 1930-х гг. В Британии ей симпатизировали поэты Вордсворт, Блейк, Кольридж, Роберт Бернс, Саути; ученые: химик Джозеф Пристли и некоторые члены вьщающегося Лунного общества Бирмингема26; техники и промьппленники, такие как Уилкинсон, фабрикант железных изделий, Томас Тэлфорд — инженер; все сторонники борьбы против британского владычества и все инакомыслящие интеллектуалы. В Германии ими были философы: Кант, Гердер, Фихте, Шеллинг и Гегель; поэты: Шиллер, Гёльдерлин, Виланд, старый Клопшток; музьисант Бетховен; в Швейцарии — просветитель Песталоцци, психолог Лафатер и художник Фюссли; в Италии — фактически все граждане, придерживающиеся антиклерикальных настроений. Так или иначе, хотя Революция получала такую интеллектуальную поддержку и благородных вьщающихся иностранных друзей и тех, кто готов отстаивать принципы Революции, присвоив им честь быть гражданами Франции27, ни Бетховен, ни Роберт Бернс не были сильны в политике или в военном искусстве.

Серьезное политическое якобинофильство, или профранцуз-ский дух существовали в основном в определенных местах, прилегающих к Франции, где социальные условия были схожи или культурные контакты постоянны (Нидерланды, Рейнские земли, Швейцария и Савойя), в Италии и по некоторым иным причинам — в Ирландии и Польше. В Британии якобинство, без сомнения, является феноменом большого политического значения, даже после Террора, если он не смыкался с традиционными анти-французскими настроениями, распространенным в Англии национализмом, смешанным с презрением джон-булльского^‘ по-едателя говядины к голодающему европейцу (все французы на известных к^икатурах того периода худы как спички) и враждебно к тому, кто, кроме всего прочего, являлся «традиционным врагом» Англии, будучи в то же время наследственным союзником шотландцев28. Британское якобинство было уникально, так как оно было характерно для ремесленников и рабочих, по крайней мере после того, как первый порыв энтузиазма иссяк. Первыми независимыми политическими организациями рабочего класса бьши corresponding societies®. С этими обществами был солидарен Том Пейн с его «Правами человека» (которые он распространил в миллионах экземпляров), и они находили политическую поддержку со стороны вигов, подвергавшихся гонениям за богатство и общественное положение, но готовых защищать традиции британской гражданской свободы и желательность мирных переговоров с Францией. Несмотря на это, реальная слабость британского якобинства подтверждается фактом, что даже флот, стоявший при Спитхеде, который взбунтовался в самый переломный период войны (1797), шумно требовал, чтобы ему разрешили выступать против Франции, как только его экономические требования будут выполнены.

На Пиренейском полуострове, в габсбургских владениях, Центральной и Восточной Германии, Скандинавии, на Балканах и в России сочувствующих якобинству лиц было ничтожно мало. Симпатию к нему испытывали пьшкие молодые люди, некоторые просвещенные интеллектуалы и еще те, кто как Игнатий Мартинович в Венгрии или Ригас в Греции, стали предщественника-ми борьбы в своих странах за национальную и социальную свободу. Но отсутствие какой-либо массовой поддержки таким взглядам среди средних и высщих классов изолировало их от фанатичных неграмотных крестьян, и поэтому якобинство было легко запрещено там, где, как в Австрии, оно находилось в подполье. Должно было смениться целое поколение, чтобы появились сильные и боевые испанские либеральные традиции из нескольких незначительных студенческих подпольных кружков, или благодаря деятельности якобинских эмиссаров 1792—1795 гг.

Истина заключалась в том, что во многих зарубежных странах якобинцы прямо апеллировали к образованным гражданам и к среднему классу и их политическая сила поэтому зависела от эффективности и желания следовать ему. Так, в Польше французская революция произвела глубокое впечатление. Франция долго оставалась главной силой за рубежом, в которой Польша искала поддержку против объединенной алчности Пруссии, России и Австрии, которые уже аннексировали обширные территории страны и вскоре окончательно разделили ее между собой. К тому же одна только Франция представляла модель своеобразной глубокой внутренней реформы, и, как полагали все мыслящие поляки, она одна и могла помочь их стране избавиться от палачей. Поэтому неудивительно, что конституционная Реформа 1791 г. оказалась под глубоким воздействием французской революции*. Но в Польше передовое и мелкопоместные дворянство обладало свободной землей. В Венгрии, где конфликт между Веной и местными сторонниками независимости должен был заставить их интересоваться теорией сопротивления, которой у них самих не бьшо, якобинство было намного слабее и менее эффективно. В Ирландии же национальные и агр^ные беспорядки сделали якобинство политической силой, которая с избыг-

КОМ располагала поддержкой свободомыслящих, лидеров с масонской идеологией «объединенных ирландцев». В этой наиболее католической стране церковь выступала за победу безбожной Франции, а ирландцы были готовы приветствовать вторжение в их страну французских войск не из-за симпатий к Робеспьеру, а потому, что они ненавидели англичан и искали союзников против них. С другой стороны, в Испании, где католицизм и нищета процветали одинаково, якобинство не смогло обрести точку опоры по противоречивым причинам: никакие иностранные государства не притесняли испанцев, кроме французов.

Ни Польша, ни Ирландия не были типичными примерами наличия якобинства, поскольку действительная программа революции слабо привлекала эти страны. Она получила отклик в странах с подобными французским социальными и политическими проблемами. Такие страны можно было бы разделить на две группы: государства, в которых свое якобинство получило, без сомнения, реальную возможность стать политической силой, и те, в которых только Франция, захватив эту страну, помогла бы им вьщвинуться. Нидерланды, часть Швейцарии и возможно одна или две итальянские области относились к первой группе, а большая часть Западной Германии и Италии относилась ко второй. Бельгия (Австрийские Нидерланды) уже была охвачена революцией с 1789 г., часто забывается, что Камиль Демулен назвал свой журнал «Les Revolutions de France et de Brabant»*®. Профран-цузские революционные элементы были, без сомнения, слабее консервативных сил, но достаточно сильны, чтобы оказать революционную поддержку французским завоевателям, явившимся в их страны, которых они приветствовали. В Нидерландах патриоты, надеясь на союз с Францией, были достаточно сильны, чтобы начать революцию, но очень сомнительно, чтобы она могла победить без помощи извне. Они представляли средний класс и другие группы населения, выступавшие против господствующих олигархий крупных торговцев-аристократов. В Швейцарии левое крыло в некоторых протестантских кантонах уже было сильным, а симпатии к Франции тут всегда бьши велики. Здесь также французские завоеватели скорее поддержали, а не создали революционные силы.

В Западной Германии и Италии все обстояло не так. Вторжение французов приветствовали германские якобинцы — в Майнце и на юго-западе; но кого винить в том, что они находились уж очень далеко от правительства, которому сами по себе доставляли массу хлопот29. В Италии распространение масонства и просвещения сделало революцию популярной среди образованных слоев общества, но местное якобинство было сильным, исключая разве что королевство Неаполитанское, где революционным настроением были охвачены все просвещенные (антиклерикальные) средние классы и часть мелкопоместного дворянства. Там существовали хорошо организованные тайные ложи и общества, процветавшие в атмосфере Южной Италии. Но даже там оно страдало от местного неумения наладить контакт с революционно настроенными массами. Неаполитанская республика была с легкостью провозглашена, как только туда дошли вести о победе французов, но так же легко и подавлена социальной революцией правых под лозунгом «Народ и король», поскольку крестьяне и неаполитанские лаццарони*^, которые, не без основания, говорили о якобинцах как о «господах в карете».

Вообще говоря, воинственные качества приверженцев якобинства за рубежом всецело зависели от вероятности победы французов и от источника информации политически надежных администраторов на завоеванных территориях. И на самом деле существовала тенденция территории с сильным местным якобинством превращать в республики-сателлиты, а затем, где удобно, присоединять их к Франции. Бельгия была аннексирована в 1795 г. Нидерланды стали Батавской республикой в этом же году, а впоследствии королевством Бонапартов. Левый берег Рейна был аннексирован, подпав под власть наполеоновских государств-сател-литов (таких как великое герцогство Берг — теперешний район Рура — и королевство Вестфалия), и вследствие прямой аннек-

СИИ Франции ее влияние распространилось далее на северо-запад Германии. Швейцария стала Швейцарской республикой в 1798 г. и также была аннексирована. В Италии образовался целый ряд республик — Цизальпинская (1797 г.), Лигурийская (1797 г.). Римская (1798 г.), которые становились потом частично французской территорией, но в основном — государствами-сателлитами (Итальянское королевство. Неаполитанское королевство).

Иностранное якобинство имело некоторое военное значение, и иностранные якобинцы в самой Франции играли значительную роль в создании стратегии Республики, как, например, группа Саличетти®, которая сьпрала немалую роль в возвышении итальянца Наполеона Бонапарта во французской армии и в его последующих успешных действиях в Италии. Но немногие могли бы претендовать на то, что они сыграли решающую роль. Лишь одно иностранное профранцузское движение могло стать решающим, если бы оно было использовано, — ирландское. Сочетание ирландской революции и французской интервенции, особенно в 1797—1798 гг., когда Британия какое-то время была единственной воюющей против Франции державой, могло бы заставить Британию заключить мир. Но технические проблемы интервенции через столь широкий морской пролив были очень велики, усилия Франции провести эту операцию были чрезвычайно сомнительны и плохо продуманы, а Ирландское восстание 1798 г. хотя и опиралось на широкую поддержку масс, было скверно организовано и без труда подавлено. Рассуждать же о теоретических возможностях франко-ирландских действий — дело бесполезное.

Но если французы располагали поддержкой революционных сил за рубежом, антифранцузские силы также ею обладали. Нельзя не говорить о добровольных движениях народного сопротивления против французских завоевателей, имевших социаль-но-революционное содержание, даже когда крестьяне, участвовавшие в этих движениях, выражали это в виде воинственного консерватизма от имени Бога и Короля. Показательно, что военная тактика, которая в наш век стала всецело отождествляться с революционными действиями, тактика партизанской войны, существовала с 1792—1815 гг., почти всегда представляя антифран-цузскую сторону. В самой Франции вандейцы и chouans (шуа-ны), в Бретани вели партизанскую войну за короля с 1793-го (с перерывами) до 1802 г. За границей разбойники Южной Италии в 1798—1899 гг. были первым антифранцузским народным партизанским движением. Тирольцы под руководством трактирщика Андреаса Гофера в 1809 г., но более всех испанцы с 1808-го и до некоторой степени русские партизаны в 1812—1813 гг. применяли такие методы со значительным успехом. Парадоксально, но военное значение этой революционной тактики антифранцузско-го движения было значительнее, чем военное значение иностранного якобинства для французов. Ни на какой территории за пределами самой Франции не устанавливалось проякобинское правительство сразу после разгрома или выдворения французских войск, кроме Тироля, Испании и до некоторой степени Южной Италии, которая доставила французам более серьезные проблемы после разгрома их регулярных войск и правителей, чем до того. Причина ясна: это были крестьянские движения. Там, где антифранцузский национализм не опирался на местное крестьянство, его военные успехи были ничтожны. В свою очередь, патриотизм проявили жители Германии в освободительной войне в 1813—1814 гг., но можно сказать, что поскольку считается, что она была в основном массовым сопротивлением французам, то это не более чем благочестивый вымысел** В Испании народ сдерживал французов тогда, когда испанская армия была уже разгромлена, в Германии армии «старого образца» громили их совершенно традиционными методами.

Попросту говоря тогда война была войной Франции и ее ближайших сателлитов против всех. Что касается отношений с государствами и режимами «старого образца», то они были очень сложными. Основной конфликт был между Францией и Британией, которая главенствовала в европейских международных отношениях большую часть этого столетия. С точки зрения Британии это были исключительно экономические отношения. Британцы желали устранения своего главного соперника с пути достижения полного превосходства в торговле на европейских рынках, всеобщего контроля над колониями и заморскими рынками, который, в свою очередь, подразумевал контроль в откры* тых морях.

Фактически в результате войн они достигли ненамного меньше. В Европе англичан не интересовало завоевание территорий, кроме контроля за некоторыми пунктами, имевшими значение в качестве морских портов, или уверенности, что они не попадут в руки государств, являвшихся потенциальными конкурентами. В остальном Британия была почти согласна на какое-либо континентальное соглашение, по которому любой потенциальный соперник сдерживался бы другими странами. За границей было необходимо полное разрушение колониальных империй других стран и значительные приращения колониальных владений к самой Британии.

Такая политика могла помочь Франции обрести некоторых потенциальных союзников, так как все морские, торговые и колониальные государства относились к Англии с недоверием и враждебностью. Фактически их обычным состоянием был нейтралитет, так как прибыли от свободной торговли в военное время весьма значительны, но тенденция Британии относиться к нейтральному мореплаванию (вполне реалистичная) как к силе, помогающей Франции более чем ей самой, приводила ее время от времени к конфликту, пока Франция не установила блокаду после 1806 г. и заставила ее изменить направленность своей политики. Большинство морских держав были слишком слабы или, находясь в Европе, слишком изолированы, чтобы причинить Британии какой-либо вред, но англо-американская война 1812— 1814 гг. стала результатом этого конфликта. Враждебность Франции по отношению к Британии представляла собой нечто более сложное, но тот элемент, который во Франции, как и в Британии, требовал полной победы, был весьма усилен революцией, которая привела к власти французскую буржуазию, чьи аппетиты были так же безграничны, как и притязания британской буржуазии. Самое малое, что было необходимо для победы над Британией, — это разрушить ее торговлю, от которой она зависела, и постоянно разрушать эту торговлю, чтобы воспрепятствовать Британии возродиться в будущем (аналогия между франко-британским и римско-карфагенским конфликтом засела в головах у французов, чьи политические образы были классическими). Будучи более честолюбивой, французская буржуазия могла надеяться свести на нет очевидное экономическое превосходство Британии только своими собственными политическими и военными силами: т. е. создавать самим широкий внутренний рынок, с которого ее соперники будут изгнаны. Оба эти мотива придали англо-французскому конфликту невиданную остроту. Ни одна из сторон не согласилась бы на меньшее, чем полная победа (весьма редкое в те дни, хотя и обычное в наше время явление). Единственный короткий мирный перерыв в войне между двумя странами (1802— 1803 гг.)“ прервался из-за нежелания обеих сторон сохранять его. Все это было тем более показательно, когда в конце 1790-х Британия не могла эффективно проникнуть на континент, а Франция не могла совсем вытеснить ее. Другие державы — противницы Франции боролись менее яростно. Все они надеялись уничтожить французскую революцию, но не ценой своих собственных политических интересов, а после 1792—1795 гг. это стало совсем невозможно. Австрийский престол, имевший родственные связи с Бурбонами, снова обрел «перспективу» прямого вторжения Франции на свою территорию, территорию Италии и Германии, где Австрия имела преобладающее влияние, она была наиболее последовательным противником Франции и принимала активное участие во многих коалициях против Франции. Россия становилась противником Франции время от времени, вступая в войну только в 1799—1800, 1805—1807 и в 1812 гг. Пруссия разрьша-лась между симпатией к контрреволюционным элементам, недоверием к Австрии и своими собственными притязаниями на Польшу и Германию, которые возросли после перехода Франции к агрессии. Поэтому она вступала в войну случайно и полунезависимым образом; в 1792—1795, 1806—1807 (когда ее к этому подтолкнули) и 1813 гг. Политика остальных государств, которые время от времени вступали в антифранцузские коалиции, говорит об относительных колебаниях. Они были против революции, но политика есть политика, а из них у каждого имелись

СВОИ собственные интересы, ничто в интересах этих государств не внушало им постоянной непоколебимой враждебности к Франции, особенно, когда она побеждала, что вело к периодическому переделу европейской территории.

Эти временные дипломатические претензии и интересы европейских держав, также давали Франции ряд потенциальных союзников, поскольку в каждой постоянной системе государств, в условиях противостояния и трения между ними, враг одного из них становится другом его врага. Наиболее надежными из таких сателлитов были мелкие германские князья, интересы которых уже давно были направлены на обычные союзнические отношения с Францией, ослабление власти империи (т. е. Австрии) над княжествами, или над теми, кто страдал от возрастающей силы Пруссии: государства Юго-Западной Германии, Баден, Вюртемберг, Бавария, которые стали составляющими наполеоновской Рейнской конфедерации (1806); а старый соперник и пострадавшая в свое время от Пруссии Саксония действительно была последней и наиболее преданной союзницей Наполеона, фактически также частично из-за своих экономических интересов: как высокоразвитый промышленный центр ее больше устраивала наполеоновская континентальная система.

И тем не менее, допуская разделение государств на противников Франции и потенциальных ее союзников, на бумаге коалиция противников Франции была несомненно намного сильнее, чем союз ее сторонников, по крайней мере сначала. Хотя история этих войн — это одна бесконечная и захватывающая дух победа французов. После первоначального соединения иностранной интервенции и внутренней контрреволюции, потерпевшей поражение в 1793—1794 гг., был только один короткий период в конце века, когда французская армия держала серьезную оборону в 1799 г.: Вторая коалиция мобилизовала значительную русскую армию под предводительством Суворова на ее первые операции в Западной Европе. Список кампаний и сухопутных сражений между 1794 и 1812 гг. — это постоянная, нескончаемая победа Франции. Причиной является революция во Франции. Но ее политическое воздействие за рубежом, как мы виде-

ЛИ, было невелико. В основном можно отметить, что это влияние удерживало население реакционных государств от сопротивления французам, которые принесли им свободу, но фактически военная стратегия и тактика старорежимных государств XVIII в. не предполагала участия гражданского населения в военных действиях. Фридрих Великий твердо сказал своим верным берлинцам, которые хотели оказать сопротивление россиянам, что в войне должны участвовать профессионалы, для которых она предназначена. Но это переместило военные действия за пределы Франции и дало им значительное превосходство над армиями старых режимов. Технически старые армии были лучше подготовлены и дисциплинированны, и это сыграло решающую роль в войне на море, где французы оказывались в худшем положении. Они были искусны в рукопашном бою, в быстрых кавалерийских атаках, но хорошо обученных моряков у них не было и более всего им недоставало грамотных морских офицеров, все они были уничтожены Революцией, поскольку в основном состояли из приверженцев королевской власти нормандского и бретонского дворянства, которых невозможно было восстановить быстро. В 6 крупных и 8 малых сражениях с англичанами потери французов в живой силе почти в 10 раз превосходили британские^* Но там, где требовались импровизация, мобильность, подвижность, гибкость и более всего беспредельная отвага и стойкость, французам не было равных. Это превосходство не зависит от каких-либо военных гениев, поскольку у французов и до Наполеона их было более чем достаточно, а средний уровень французского генералитета не был таким уж выдающимся. Но оно как раз зависело частично от омоложения французских командных кадров и дома, и за границей, что является одним из главных последствий любой революции. В 1806 г. из 142 генералов в королевской Прусской армии 79 были старше шестидесяти лет, что составляло всех батальонных командиров’* Но в 1806 г. Наполеон (который в 24 года стал генералом), Мюрат (который командовал бригадой в 26), Ней (в 27) и Даву — все они были в возрасте 26—27 лет.

II

Сравнительное однообразие побед французов делает обсуждение военных операций на суше в деталях необязательным. В

1793—1794 гг. французы совершили революцию, в 1794—1795 гг. они оккупировали Нидерланды, Рейнские земли, часть Испании, Швейцарию и Савойю (Лигурию). В 1796 г. Наполеон отмечал победу в Итальянской кампании, которая отдала в их руки всю Италию и разрушила Первую коалицию против Франции. Экспедиция Наполеона на Мальту, в Египет и в Сирию (1797—1799) была отрезана от своей базы военно-морским флотом Британии, и в отсутствие Бонапарта Вторая коалиция вытеснила Францию из Италии и отбросила ее назад в Германию. Поражение объединенных армий в Швейцарии (в битве при Цюрихе, 1799) спасло Францию от оккупации, и вскоре возвращение Наполеона и захват им власти во Франции снова повели ее в наступление. К 1801 г. французы заключили мир с тогдашними европейскими союзами, а к 1802 г. даже с Британией. После этого превосходство французов на захваченных или контролируемых территориях в

1794—1798 гг. оставалось несомненным. Новые попытки развязать войну против них в 1805—1807 гг. продвинули Францию к границам России, Австрия была разбита в 1805 г. в битве при Аустерлице в Моравии, и затем воцарился мир. Пруссия, которая вступила в войну отдельно и позже была разбита в битве при Йене и Ауэрштедте, в 1806 г. выведена из игры. Россия, хотя и потерпевшая поражение при Аустерлице, жестоко избитая при Эйлау (1807) и опять потерпевшая поражение при Фридланде (1807), оставалась грозной военной силой. Тильзитский договор (1807) относился к ней с заслуженным уважением, хотя при этом устанавливал гегемонию Франции над остальным континентом, не считая Скандинавии и турецких Балкан. Попьггка Австрии сбросить французское владычество в 1809 г. потерпела неудачу в битвах при Асперн-Эслинге и Ваграме. Тем не менее революция в Испании в 1808 г. против марионеточного короля, брата Наполеона Жозефа, дала возможность выступить Британии и вести постоянные военные действия на Пиренеях, которые не имели успеха из-за периодических поражений и отступлений британцев (1809-1810).

На море тем не менее Франция к этому времени была разбита окончательно. После Трафальгарской битвы (1805) исчез какой-либо шанс не только захватить Британию, форсировав пролив, но даже сохранить заморские связи. Не осталось никаких средств разгрома Британии, кроме экономического воздействия, и это средство Наполеон постарался эффективно использовать посредством континентальной системы (1806). Для эффектив-ного установления этой блокады существовало препятствие, такая блокада нарушала Тильзитские соглашения и вела к разрыву с Россией, что явилось переломным моментом в судьбе Наполеона. Россия была оккупирована, и войска вошли в Москву. Заключи царь мир, как это сделали большинство противников Наполеона в подобных обстоятельствах, азартная игра пришла бы к успешному завершению. Но царь не пошел на это, и Наполеон столкнулся с проблемой, то ли продолжать бесконечную войну, не имея ясной перспективы на победу, или отступить. И то и другое было гибельно. Приемы боевых действий французской армии, как мы уже видели, заключались в молниеносности кампаний на местности, достаточно богатой и густонаселенной. Но тактика, которая годилась в Ломбардии или на Рейне, где она была впервые применена, и также подходила для Центральной Европы, совершенно не годилась на безбрежных пустых и нищих пространствах Польши и России. Наполеон потерпел поражение не столько из-за российской зимы, сколько из-за отсутствия возможности снабдить свою Великую армию всем необходимым. Бегство из Москвы разрушило армию. Свыше 610 тью. человек в то или иное время пересекли границы России, 100 тыс. или около того удалось оттуда вернуться.

При этих обстоятельствах последняя коалиция против французов объединила не только их старых соперников и врагов, но и всех тех, кто боялся не оказаться среди победителей. Лишь король Саксонии оставил Наполеона слишком поздно для себя. Новая и достаточно неопытная армия французов, несмотря на ослепительные маневры Наполеона, была разбита у Лейпцига (1813), и союзники, что было неизбежно, вступили во Францию, а в это время с Пиренейского полуострова пришли британцы. Париж был оккупирован, а император 6 апреля 1814 г. отрекся от престола. Он попытался вернуть свою власть в 1815 г., но битва при Ватерлоо (июнь 1815-го) поставила точку в его карьере.

III
в процессе этой десятилетиями длившейся, войны политические границы Европы перекраивались неоднократно. Но тут мы рассмотрим только те варианты, которые так или иначе достаточно долго просуществовали после разгрома Наполеона.

Наиболее значительным явлением была повсеместная рационализация европейской политической карты, особенно в Германии и Италии. С точки зрения политической географии, французская революция положила конец средневековью в Европе. Типичным современным государством, развивавшимся в течение нескольких столетий, является государство с единой и сплошной территорией с четко определенными границами, управляемое единым суверенным правительством и в соответствии с основной системой управления и законодательства. (Со времен французской революции также считалось, что все это должно быть представлено одной нацией, или лингвистической группой, но на той стадии суверенное территориальное государство еще не подразумевало этого. Типичное европейское феодальное государство, хотя иногда оно так и выглядело, как, например, в средневековой Англии, не имело таких условий. Оно было «скроено» из множества сословий. Так же, как вьфажение «поместья герцога Бэдфорда» не означает, что они все должны находиться вместе или что все они должны управляться одним хозяином, так что феодальное государство Западной Европы имело такие же сложности, какие имеет и сегодняшнее государство. К 1789 г. эти сложности уже доставляли неприятности. Поселения иностранцев казались заброшенными на территории другого государства, как папский город Авиньон во Франции. Территории внутри одного государства по историческим причинам находились в зависимости от другого государства, господина, который в данный момент находился на территории другого государства и, таким образом, как бы под двойным суверенитетом30. Границы в виде таможенных барьеров проходили между разными областями одного и того же государства. В Священную Римскую империю входили ее собственные княжества, складывавшиеся столетиями и всегда разные по размеру и содержанию — глава дома Габсбургов даже не имел одного титула, указывавшего на его власть над всеми его территориями до 1804 г.31, — а имперская власть над разными территориями, исходившая от великих держав как их личное право, как в королевстве Прусском (которое также не было объединено как таковое до 1807 г.), через княжества, различные по своей территории, к независимым городам-государствам и «свободным имперским рыцарям», чьи владения часто не превышали нескольких акров, случалось, не имели общего покровителя. Каждое из таких княжеств, если оно было достаточно большим, также не имело территориального единства и зависело от капризов приобретения по частям в течение длительного исторического периода и от разделов и размежеваний фамильного наследства. Из комплекса экономических, административных, идеологических и государственных соображений проистекает необходимость минимальной территории и населения, чтобы стать административной единицей с правительством по современным меркам, а то ведь и сегодня мы не перестаем удивляться, скажем, тому, что Лихтенштейн — член Организации Объединенных Наций. Так что эти принципы и до наших дней не совсем осуществились. Поэтому особенно в Германии и Италии маленькие и карликовые государства преобладали.

Революция и последующие войны уничтожили большую часть этих реликтов, частично из революционного рвения к территориальной унификации и стандартизации, частично в силу того, что малые и слабые государства стали жертвой алчности их более крупных соседей на протяжении довольно длительного времени. Такие пережитки древних времен Священной Римской империи, города-государства и имперские города, исчезли. Империя прекратила свое существование в 1806 г., древние Генуэзская и Венецианская республики прекратили свое существование в 1797 г. и к концу войны число германских вольных городов сократилось до четырех. Другой характерный пережиток средневековья — независимые церковные государства — шли тем же путем: епископские княжества — Кёльн, Майнц, Трев, Зальцбург и др. — прекратили свое существование, только папские владения в центре Италии существовали вплоть до 1870 г. Аннексия, мирные договоры и Конгресс, на котором Франция систематически старалась реорганизовать политическую карту Германии (1797—1798 и 1803 гг.) уменьшили 234 территории Священной Римской империи, не считая свободных имперских княжеств и т. п., до 40, в Италии, там, где партизанская война, шедшая на протяжении нескольких поколений, уже упростила политическую структуру, карликовые государства существовали только на севере и в центре страны — и изменения там были не столь глубокими. Поскольку большая часть этих изменений пошла на пользу некоторым сильным монархическим державам, поражение Наполеона только увековечило их. Австрия уже и думать не могла о том, чтобы реставрировать Венецианскую республику, потому что она первоначально получила эти территории благодаря операциям французской революционной армии, затем ей пришлось расстаться с мечтами о Зальцбурге (который она приобрела в 1803 г.) лишь потому, что она уважала католическую церковь.

Вне Европы, конечно, территориальные изменения из-за войны ЯВИЛИСЬ следствием полной британской аннексии чужих колоний и движений за освобождение от колониальной зависимости воодушевленных французской революцией жителей колоний (как в Сан-Доминго), что делало возможным временное отделение колоний от их метрополий (как в испанской и португальской Америке). Превосходство Британии на морях являлось гарантией того, что все эти изменения необратимы, вне зависимости от того, были ли они достигнуты за счет французов или (чаще всего) за счет их врагов.

Так же важны были изменения, произведенные в учреждениях прямо или косвенно вследствие французского завоевания. Находясь на вершине своего могущества (1810 г.), французы прямо управляли как частью своей страны всей Германией по левому берегу Рейна, Бельгией, Нидерландами и Северной Германией к востоку до Любека, Савойей, Пьемонтом, Лигурией и западной частью Италии до границ с Неаполем, Иллирийской провинцией от Каринтии на юг, включая Далмацию. Французские королевства-сателлиты и графства покрыли Испанию, остальную Италию, оставшуюся часть Рейнско-Вестфальского региона и большую часть Польши. На всех этих территориях (за исключением, возможно. Великого герцогства Варшавского) автоматически были установлены учреждения французской революции и наполеоновской империи: формально феодализм был уничтожен, были введены французские законы. Эти изменения оказались более существенными, чем обозначение границ. Таким образом. Гражданский кодекс Наполеона явился или стал основой для местного законодательства в Бельгии, в Рейнской области (даже после ее возвращения Пруссии) и в Италии. Феодализм, однажды официально отмененный, уже нигде не был восстановлен. Поскольку для умных противников Франции было ясно, что они потерпели поражение от новой политической системы или по крайней мере по их собственной неспособности провести подобные реформы, войны принесли изменения не только через французские завоевания, но и как своеобразный ответ на них, в некоторых случаях — как в Испании — благодаря действиям этих факторов. Сотрудники Наполеона, afrance-sados®^, с одной стороны, и либеральные лидеры анти-француз-ской хунты Кадиса, с другой, предвидели, по существу, один и тот же тип Испанского государства, модернизированного во всех отношениях в соответствии с реформами французской революции, и то, чего первые не смогли достигнуть, достигли вторые. Более наглядный пример реформ через реакцию, поскольку испанские реформисты были, во-первых, реформистами, а врагом Франции — только по исторической случайности — была Пруссия. Там было проведено освобождение крестьян, была реорганизована армия с элементами lev6e еп masse, законодательные, экономические и образовательные реформы являлись прямым следствием поражения армии Фридриха при Йене и Ауэр-штедте и крушения прусского государства и главная цель реванша состояла в исправлении положения дел. Фактически можно сказать, не слишком уж преувеличивая, что ни одно важное европейское государство к западу от России и Турции и южнее Скандинавии не вышло из этих двух десятилетий войны с внутригосударственными институтами, совсем не испытавшими воздействия экспансии французской революции и не попытавшись ей подражать. Даже ультрареакционное королевство Неаполитанское легально не восстановило феодализм, поскольку он был запрешен французами. Но изменения границ, законов и институтов управления были ничтожны в сравнении с третьим эффектом тех десятилетий революционной войны — коренным изменением политической атмосферы. Когда разразилась французская революция, правительства Европы смотрели на нее как на бунт; тот факт, что сразу же изменились институты, стали происходить мятежи, что династии были свергнуты или короли казнены, сам по себе не потряс правителей XVIII в., которые привыкли к таким явлениям и рассматривали подобные изменения в других странах только с точки зрения их воздействия на равновесие сил и на свое собственное положение.

«Мятежники, которых я изгнал из Женевы, — писал Вер-жен, знаменитый министр иностранных дел старого режима

Франции, — являются агентами Англии, в то время как мятежники в Америке делают все, чтобы обеспечить устойчивые дружественные отношения. Мое отношение к каждой стороне определяется не ее политическими убеждениями, а ее отношением к Франции. Такова моя точка зрения^*». Но к 1815 г. уже преобладало совершенно иное отношение к революции и политика держав была другой.

Теперь стало ясно, что революция одной страны может превратиться в европейское явление, что ее доктрины могут распространяться, минуя границы, и, что еще хуже, ее армии могут опрокинуть политические системы Европы. Теперь стало ясно, что социальная революция была возможна, что нации существовали как нечто независимое от своих правителей, и даже то, что беднота существовала вполне независимо от правящих классов. В 1796 г. де Бональд“ написал: «Французская революция — уникальное явление в истории»** Эта фраза несправедлива; это было универсальное событие. Ни одна страна не могла противиться ее влиянию. Французские солдаты, которые прошли с боями от Андалузии до Москвы, от Балтики до Сирии — через пространство большее, чем проходил кто-либо со времен монголов, и бесспорно большее пространство, чем любая предшествующая сила в Европе, исключая норманнов, — несли универсальность своей революции более эффективно, чем только можно было это себе представить. И доктрины, и учреждения, которые они несли с собой, даже при Наполеоне, от Испании до Иллирии, были универсальными доктринами, как об этом узнали правительства и как сами народы вскоре должны были узнать. Греческий партизан и патриот в полной мере вьфазил их чувства. «По моему суждению, — сказал Колокотронес, — французская революция и деяния Наполеона открыли глаза всему миру. Народы были наивны раньше и люди думали, что короли — это боги на земле и что им следует повторять, что все совершаемое ими — хорошо. Из-за этого изменения управлять людьми стало намного сложнее»**

IV
Мы увидели влияние почти двадцатилетней войны на политическое устройство Европы. Но каковы же были последствия самого процесса войны, военных мобилизаций, политических и экономических мер, которые пришлось предпринять из-за них?

Парадоксально, что они были наибольшими там, где кровопролитие было наименьшее, за исключением самой Франции, которая, конечно, больше понесла прямых и косвенных потерь, чем любая другая страна. Люди революции и наполеоновского периода имели счастье жить между двумя периодами ужасных войн — между XVII в. и нашим, который обрел способность опустошать страны действительно беспрецедентным образом. Ни одна территория, затронутая войной 1792—1815 гг., даже Пиренейский полуостров, где военные операции шли дольше, чем где бы то ни было еше, и где народное сопротивление и репрессии сделали их более жестокими, не была разорена так, как Центральная и Восточная Европа в Тридцатилетней войне и в Северной войне XVII в., Швеция и Польша в начале XVIII в. или большие части мира в мировой или гражданской войнах в XX в. Долговременные экономические изменения, которые предшествовали 1789 г., означали, что голод и его следствие, чума и мор не приносили столько опустошения, сколько сражения и грабежи, по крайней мере до 1811 г. (основной период голода наступил после войн в 1816—1817 гг.), военные кампании обычно были непродолжительными, а используемое оружие — сравнительно легкая и мобильная артиллерия — не слишком разрушительны по современным меркам. Осады были редкостью. Огонь представлял большую опасность для жилиш и продовольствия, а маленькие домики или фермы бьшо легко построить вновь. Единственные материальные разрушения, которые трудно восстановить в короткий срок в предпромышленной экономике, — это строевой лес, фруктовые или оливковые рощи, которым необходимо много лет, чтобы вьфасти, но их, кажется, не много было уничтожено.

В конце концов общи? человеческие потери в течение этих двух десятилетий войны не кажутся, по сегодняшним представлениям, пугающе высокими, хотя ни одно правительство не потрудилось подсчитать их, и все наши современные подсчеты приблизительны, исключая французов и некоторые особые случаи. Один миллион смертей за весь период’* — это намного меньше в сравнении с потерями одной воюющей стороны за 4 с половиной года первой мировой войны, или с потерями в 600 тыс. человек или около того в американской гражданской войне 1861—1865 гг. Даже цифра в 2 млн была бы не такой большой за более чем 20 лет военных действий; особенно, если припомнить необыкновенную убийственную способность голода и эпидемий в те дни; в 1865 г. эпидемия холеры в Испании по некоторым данным унесла 236 744 жертвы** Фактически ни одна страна не испытала значительного замедления темпов роста населения в течение этого периода, за исключением Франции.

Для большинства граждан Европы, не участвовавших в боевых действиях, война значила не более чем редкое непосредственное вторжение в нормальное течение жизни. Сельские семьи у Джейн Остин отправлялись по своим делам, как будто ничего не происходило. Мекленбуржцы Фрица Ройтера вспоминали времена иностранной оккупации, которые для них были скорее маленьким анекдотом, чем драмой, старый герр Кюгель-ген, вспоминая свое детство в Саксонии как арену борьбы, чье географическое и политическое положение притягивало различные армии и тут происходили все битвы, какие только Бельгия и Ломбардия затевали между собой, буквально с сожалением припоминал те удивительные дни, когда мимо них маршировали армии, следовавшие на квартиры в Дрезден. Замечено, что число вооруженных людей было значительно большим, чем принято в более ранних войнах, хотя это число, по современным меркам, не такое вьщающееся. Даже страны-участницы не привлекали к сражениям всех призывников, а только часть из них; департамент Франции Кот д’Ор при Наполеоне поставил только 11 тыс. человек из 350тыс. населения, или 3,15%; ас 1800 по 1815 г. было призвано в армию не более 7% от общего населения Франции против 21% за более короткий период первой мировой войны32 И все-таки в общем это была очень большая цифра. Levee еп masse 1793—1794 гг. составило 630 тыс. человек под ружьем (из теоретически призванных 770 тыс.), вооруженные силы Наполеона в мирное время 1805 г. насчитывали 400 тыс. человек или около того, а в начале кампании против России в 1812 г. Великая армия насчитывала 700 тыс. человек (300 тыс. из них не французы), не считая французских войск в остальных странах континента, а именно в Испании. Постоянная мобилизация противников Франции была намного меньше не только потому, что было время, когда они участвовали в сражениях (не считая Британии) меньше, но также в силу финансовых трудностей и организационных, часто усложнявших проведение полной мобилизации; к примеру, Австрия, которая к 1813 г., будучи связанной мирным договором 1809 г., по которому должна была выставить 150 тыс. человек, выставила только 60 тыс., готовых к боевым действиям. Британия, напротив, содержала удивительно большую армию. Б разгар борьбы (1813— 1814), имея деньги на призыв 300 тыс. человек в регулярную армию и 140 тыс. моряков и офицеров, она могла обеспечить свои войска живой силой в гораздо большей степени, чем французы имели в течение всей войны**®33 Потери были тяжелые, хотя опять же не столь ужасающие по меркам нашего века, но ничтожное число из них составляли потери от военных действий. Только 6—7% британских моряков погибло с 1793 по 1815 гг., сражаясь с французами, 80% умерли от болезней и от катастроф. Смерть на поле битвы была маловероятна, только 2% убитых при Аустерлице, около 8—9% при Ватерлоо. По-настояще-му страшную опасность на войне представляли небрежность, грязь, слабая организация, плохое медицинское обслуживание и отсутствие средств гигиены, отчего умирали раненые, заключенные и в соответствующих климатических условиях (как в тропиках) практически все.

Обычные военные действия убивали людей, прямо и косвенно, выводили из строя производственное оборудование, но, как мы уже видели, они нисколько не нарушали нормальный ритм жизни страны и ее развития. Экономические затраты на войну имели далеко идущие последствия.

По стандартам XVIII в., революционные и наполеоновские войны обходились дороже, чем предыдущие. В самом деле, затраты в денежном выражении на войну поражали современников больше, чем расходы на жизнь. Конечно, груз финансового бремени войны на поколение после Ватерлоо был гораздо меньше, чем сокращение числа людских потерь; подсчитано, что во время войны 1821—1850 гг. средний расход составил менее 10% на каждый год по сравнению с той же цифрой в 1790—1820 гг., среднегодовая цифра погибших на войне оставалась на уровне чуть меньше 25% на начальном этапе. Какой ценой заплатить за эту утрату“34? Традиционным методом было сочетание денежной инфляции (выпуск дополнительной наличности для того, чтобы оплатить счета правительства), займов и с минимумом специальных налогообложений, поскольку налоги создавали недовольство в обществе и (там, где они были одобрены парламентариями и сословиями) политическую напряженность. Но чрезвычайные финансовые расходы и обстоятельства войн не считались со всем этим.

Первым делом они ознакомили мир с неконвертируемыми бумажнь№1И деньгами*. В Европе легкость, с которой печатались бумажные деньги, чтобы оплатить долги государства, была крайне соблазнительна. Французские ассигнации (1789 г.) сначала были просто французскими ценными облигациями (Ъоп de tresor) с 5%-ным участием в прибылях, выпущенными для ускорения доходов с продажи церковных земель. Через несколь-

КО месяцев их превратили в наличный капитал, а каждый успешный финансовый кризис заставлял печатать облигации в больших количествах и обесценивать, пользуясь неосведомленностью публики. К началу войны они обесценились на 40%, а к июню 1793 г. почти на ^/3. Якобинский режим создал достаточно хорошие финансы, но отсутствие экономического контроля со стороны государства после Термидора обесценило их приблизительно до уровня 1: 300 от их первоначальной стоимости, пока официальное банкротство государства в 1797 г. не положило конец той ситуации, когда французы большую часть века не доверяли банкнотам. Обращение бумажных денег в других странах находилось в менее катастрофическом положении, хотя к 1810 г. российские деньги обесценились на 20%, а австрийские (дважды девальвировались, в 1810 и 1815 гг.) на 10%. Британцы избежали этой особой формы финансирования войны, они были достаточно знакомы с банкнотами и не пугались их, но и при всем этом Английский банк не мог вынести тяжелый пресс огромных правительственных расходов — в основном посланных за границу в виде займов и субсидий, — частный спрос на его золотой запас и особое напряжение голодного года. В 1797 г. золотые платежи для частных клиентов были прекращены и успешно начали оборачиваться неконвертируемые банкноты, в результате вышла банкнота в 1 фунт. Бумажный фунт никогда не падал так, как деньги в Европе: его нижнее значение равнялось 71% от его первоначальной стоимости, а к 1817 г. он опять вернулся на отметку 98% — но это длилось намного дольше, чем ожидалось. К 1821 г. денежные выплаты восстановились полностью.

Другой альтернативой повышению налогов были займы, но головокружительный рост общественного долга, происшедшего из-за неожиданно тяжелых и длительных расходов на войну, испугал даже самые богатые, состоятельные и финансово искушенные страны. После 5 лет финансирования войны исключительно через займы британское правительство было вынуждено пойти на беспрецедентный и зловещий шаг платы за войну путем прямого налогообложения, вынеся на рассмотрение парламента подоходный налог (1799—1816). Быстрый рост благосостояния страны сделал такой шаг вполне возможным, и расходы на войну с этих пор в основном оплачивались из текущих доходов. Национальный долг не поднялся бы с 228 млн фунтов в 1793 г. до 876 млн фунтов в 1816 г. и годовое долговое обязательство с 10 млн фунтов в 1792 г. до 30 млн фунтов в 1815 г., что было больше, чем общие правительственные расходы в последний предвоенный год, если бы подобное налогообложение было введено с самого начала. Социальные последствия таких задолженностей были велики, так как в результате они действовали как дымоход, отводя все большие суммы от налогов, собираемых каждый год с населения, в основном в карманы небольшого класса богачей, обладателей капитала, против которых спикер от бедных и мелких бизнесменов и фермеров — Вильям Коббет метал громы и молнии. За границей займы в основном росли (по крайней мере на стороне противников французов) благодаря британскому правительству, которое долго проводило политику субсидирования военных альянсов: между 1794 и 1804 гг. он возрос до 30 млн фунтов на эти цели. Теми, кто более всех извлек из этого выгоду, были международные финансовые дома — британские или иностранные, но действующие через Лондон, ставшие главным центром международного финансирования — такие как Баринги и дом Ротшильда, которые действовали как посредники в этих сделках (Мейер Ам-шель Ротшильд, основатель банкирского дома, послал своего сына Натана из Франкфурта в Лондон в 1798 г.). Великий век этих международных финансистов наступил после войн, когда они финансировали главные займы, чтобы помочь старым режимам оправиться от войны, а новым стабилизироваться; но начало этой эры — время, когда Баринги и Ротшильды возглавляли мир финансов, как никто с тех пор, как это делали великие германские банки XVI в., организованные во время войн.

Тем не менее технические детали финансирования военного времени менее важны, чем общий экономический эффект вели-

КОЙ переориентации ресурсов от мирного их использования на военные нужды, что было вызвано войнами. Неверно было бы полагать, что военные усилия всецело выстраивались за счет гражданской экономики. Вооруженные силы могут мобилизовать только мужчин, либо являющихся безработными, либо возможными кандидатами в безработные, которые всегда есть в экономике35. Военная промышленность, которая быстро отвлекает людей и материалы от гражданского рынка, в конечном итоге может стимулировать развитие, которое, по расчетам мирного времени, приносят ничтожные доходы. Таков был легендарный случай с железной и стальной индустрией (см. гл. 2), которая не имела возможности быстро расти по сравнению с хлопчатобумажной промышленностью и поэтому традиционно надеялась получить стимул к дальнейшему развитию либо от правительства, либо от войны. «В течение XVIII в., — писал в 1831 г. Дионисиус Ларднер, — железоплавильщики стали почти приравниваться к пушкарям»“* Таким образом, можно считать, что часть капитальных ресурсов, отвлеченная от использования в мирных целях, использовалась в виде долгосрочных вложений в капитал производства товаров народного потребления и технического развития.

Среди технических новияок, созданных благодаря наполеоновским и революционным войнам, — производство сахара из сахарной свеклы в Европе (как заменитель импортируемого из Вест-Индии сахарного тростника) и консервная пищевая промышленность (которая появилась вследствие попыток британского флота найти продовольственные продукты, которые можно сохранить на борту корабля). Тем не менее, несмотря на все скидки, большая война предполагает большое отвлечение ресурсов и даже при условии взаимной блокады означает, что экономика военного и мирного времени боролись за одни и те же ресурсы. Очевидным последствием такого соревнования всегда является инфляция, и. мы знаем, что фактически период войны дал толчок росту цен в XVIII в., до этого находившемуся в процессе медленного возрастания, хотя в некоторых странах он произошел из-за денежной девальвации. Это, в свою очередь, повлекло за собой определенное перераспределение доходов, которые имели экономические последствия, к примеру, от наемных рабочих к бизнесменам (если зарплата отстает от цен) и от производителя — в сельское хозяйство, так как крестьянам, как известно, выгодны высокие цены, вызванные войной. И наоборот, в конце войны освобождается масса ресурсов, включая человеческие, которые благодаря войне получают работу, и переносит на рынок мирного времени, как всегда, более сильные проблемы перераспределения. Возьмем наглядный пример: с 1814 по 1818 г. численность британской армии была сокращена до 150 тыс. человек, что превышает современное население Манчестера, а уровень цен на пшеницу упал с 108,5 шиллинга за кварту в 1813 г. до 64,2 шиллинга в 1815 г. Фактически мы знаем, что период послевоенной перегруппировки был одним из периодов чрезвычайных экономических трудностей по всей Европе, еще более усилившийся в неурожайные 1816—1817 годы.

Таким образом, мы должны задать самый главный вопрос; насколько отвлечение ресурсов из-за войны замедляло экономическое развитие различных стран? Понятно, что этот вопрос особенно важен для Франции и Британии, двух первостепенных промышленных держав и двух стран, выдержавших сильнейшие экономические тяготы. Бремя французов было тяжко не только из-за войны на ее последних стадиях, ибо оно облегчалось в основном за счет иностранцев, чьи территории грабились или подвергались реквизициям армиями-победительницами и кого они облагали налогами в виде людей, материалов и денег. Около половины государственного налога от годового дохода Италии ушло во Францию в 1805—1812 гг.*’* Возможно, на самом деле эта сумма была заметно завышена. Настоящее разрушение французской экономики явилось следствием революции, длившейся десятилетия, гражданской войны и хаоса, которые,

К примеру, уменьшили оборот мануфактур департамента Нижняя Сена (Руан) с 41 до 15 млн в 1790—1795 гг., а число их рабочих — с 246 тыс. до 86 тыс. К этому надо добавить потери от прекращения заморской торговли из-за британского контроля на морях. Бремя Британии складьгаалось не только из расходов на военные нужды страны, но также из традиционных субсидий европейским союзникам, а также другим странам. В денежном отношении британцы несли более тяжелый груз в течение всей войны: она обходилась им в 3—4 раза дороже, чем французам.

Ответ на главный вопрос легче дать в отношении Франции, чем Британии, поскольку французская экономика осталась относительно инертной, а французская промышленность и торговля почти наверняка развивались бы в дальнейшем быстрее, если бы не революция и война. Хотя экономика страны при Наполеоне пережила существенный прогресс, она не могла достичь своего первоначального состояния, так как потеряла движущую силу.

В отношении Британии ответ менее ясен, поскольку ее экспансия была стремительной, и остается поэтому только один вопрос: была бы эта экспансия еще стремительней, не будь войны? Ответ, с которым сегодня все согласны: бьша бы быстрей*^*. Для других стран этот вопрос не так уж важен, ибо у них развитие экономики шло медленно или, как в большей части Габсбургской империи, темпы ее роста были неустойчивыми и ее материальный вклад в ведение войны был сравнительно невелик.

Конечно, такие смелые утверждения вызывают вопрос. Даже чисто экономические войны Британии в XVII и XVIII вв. не могли продвинуть экономическое развитие сами по себе, лишь стимулируя экономику, они это сделали только благодаря победе: убирая соперников и захватывая новые рынки. Цена нарушенного бизнеса, перемещения ресурсов и т. п. измерялась их «доходностью», которая выражалась в том сравнительном положении, в котором находились противоборствующие стороны после войны. По этим показателям войн 1793—1815 гг. ясно вид-

НО, что они более чём оплачивали себя ценой небольшого замедления экономической экспансии, которая тем не менее оставалась гигантской. Британия решительно устранила своего ближайшего возможного соперника и стала «промышленной мастерской мира» на два поколения. По каждому промышленному или торговому показателю Британия находилась намного впереди всех других стран (возможно, за исключением США), чем в 1789 г. Если мы согласны, что временное удаление ее противников и фактическое господство в морских торговых портах и на колониальных рынках было основным условием дальнейшей индустриализации Британии, то цена этого достижения была весьма умеренная. И если мы доказываем, что к 1789 г. ее отрыв от других стран был уже достаточно велик, что обеспечило превосходство Британии в экономике, несмотря на войну, тогда мы можем сказать, что цена поддержания этого превосходства, вопреки угрозе Франции вернуть себе политическими и военными средствами земли, потерянные в экономическом соревновании, была невысока.

ГЛАВА 5

МИР


Теперешнее согласие (держав) является хорошей защшпой от революционных угольков, так или иначе тлеющих в каждой из европейских стран, — и... настоящая мудрость состоит в том, чтобы покончить с мелкими раздорами нашего времени и вместе отстаивать установленные принципы социального порядка.

Каслри'*

L'empereur de Russie est de plus le seul souverain parfaitement en itat de se porter des ά present aux plus vastes enlreprises. 11 est a la tite de la seule armie, vraiment disponible qui soit aujourd’hui formie en Europe.

Гентц, март 24, 1818**

После более чем 20 лет почти непрерывной войны и революции победившие старые режимы встали перед проблемой заключения и сохранения мира, что было особенно трудно и опасно. Двадцатилетние завалы были расчищены, награбленное перераспределено. Более того, всем образованным государственным деятелям, было очевидно, что нельзя допустить теперь большую европейскую войну, поскольку такая война почти наверняка будет означать новую революцию и, следовательно, уничтожение старых режимов. «В теперешним болезненном состоянии европейского общества, — сказал король Леопольд Бельгийский (мудрый и несколько надоедливый дядюшка королевы Виктории), — содержится предпосылка к грядущему кризису, было бы неслыханно допустить... большую войну. Такая война... конечно, принесет конфликт принципов, насколько я знаю Европу, я думаю, такой конфликт изменит ее форму и разрушит всю ее структуру»^* Короли и государственные деятели были не умнее и не глупее, чем раньше. Но они были бесспорно более напуганы.

Им, конечно, необьпайно повезло. Фактически в Европе не было ни одно крупной войны, ни одного конфликта, в котором одна великая держава противостояла бы другой на поле боя с момента поражения Наполеона вплоть до Крымской войны 1854— 1856 гг. В самом деле, кроме Крьплской, не происходило ни одной войны, в которой участвовало бы более двух великих держав с 1815 по 1914 г. Гражданин XX в. может оценить значение подобного достижения. Это еще больше впечатляет, поскольку международная сцена была далека от спокойствия, а случаи конфликтов многочисленны. Реюлюционные движения (которые мы рассмотрим в гл. 6) расстраивали с таким трудом достигнутую международную стабильность снова и снова: в 1820-х — в Южной Европе, на Балканах и в Латинской Америке, после 1830-х — в Западной Европе (в Бельгии) и снова накануне революции 1848 г. Распад Турецкой империи, чреватый внутренними беспорядками и претензиями враждебных великих держав — Британии и России, и в меньшей степени Франции, — создал так называемый «восточный вопрос» — постоянный источник кризиса: в 1820-х гг. он возник в Греции, в 1830-х — в Египте, и хотя утратил свою остроту серьезного конфликта в 1839—1841 гг., оставался, как и раньше, потенциально взрывоопасным. Британия и Россия находились в наихудших отношениях из-за Ближнего Востока и ничейных территорий, находившихся между двумя империями в Азии. Франция была далека от того, чтобы примирять их, находясь в положении куда более скромном, чем она была до 1815 г. Несмотря на все эти отмели и водовороты, дипломатические корабли преодолевали трудное сопротивление воды без столкновений.

Наше поколение столько раз так эффектно терпело поражение в основной задаче международной дипломатии — избежании крупных войн, и поэтому с таким уважением, которое не всегда испытывали их преемники, оглядывается на государственных деятелей и методы 1815—1848 гг. Талейран, возглавлявший французскую внешнюю политику с 1814 по 1835 г., остается образцом французской дипломатии до сего дня. Каслри, Джордж Каннинг и виконт Пальмерстон, которые были британскими секретарями иностранных дел соответственно в 1812—1822, 1822— 1827 гг. и все администрации не тори с 1830 до 1852 г.36 приобрели обманчивый и имеющий обратную силу статус гениев дипломатии. Князь Меттерних, канцлер Австрии с момента низвержения Наполеона до собственного падения в 1848 г., сегодня все меньше рассматривается как ярый противник всяческих изменений, а чаще как мудрый гарант стабильности. Однако даже святой не смог бы выделить достойных почитания министров иностранных дел в России Александра! (1801—1825) и Николая! (1825—1855) и в относительно незначительной Пруссии.

В известном смысле похвала оправданна. Умиротворение Европы после наполеоновских войн было не более справедливо и не более морально, чем во все другие времена, но учитьшая анти-либ^>альные и антинациональные (контрреволюционные) цели творцов системы послевоенного урегулирования, это было реалистично и разумно. Не было ни одной попытки использования полной победы над Францией, которая бы спровоцировала новый всплеск якобинства. Границы страны, потерпевшей поражение, были оставлены в лучшем положении, чем они находились в 1789 г., финансовые гарантии были небезосновательны, оккупация иностранными войсками скоротечна, и к 1818 г. Франция вновь была принята в качестве полноправного члена Европейского сообщества. (И даже несмотря на безуспешный возврат Наполеона в 1815 г. отношение к Франции стало еще более сдержанным). На престол снова посадили Бурбонов, но было ясно, что им придется пойти на уступки перед лицом опасных настроений своих подцанных. Главные перемены, вызванные Революцией, были упрочены, несравненное изобретение, конституция, была пожалована им, хотя, конечно, в довольно умеренной форме под маской Конституционной Хартии вернувшейся абсолютной монархии Людовика Χνϋ!.

Карта Европы была изменена без учета желания народов или прав бесчисленных князей, которыми время от времени распоряжались французы, но зато во главу угла ставилось сохранение баланса между пятью великими державами, возникшими после войны: Россией, Британией, Францией, Австрией и Пруссией. Только три из них действительно решали все вопросы. У Британии не было территориальных претензий на континенте, хотя она предпочитала осуществлять контроль или протягивать руку по-моши торговым морским городам и центрам торговли. Она сохранила Мальту, Ионические острова и о. Гельголанд, установила строгий контроль над Сицилией и особенно выиграла вследствие передачи Норвегии из-под власти Дании во владение Швеции, что мешало какой-либо стране контролировать вход в Балтийское море, и союза Голландии с Бельгией (бывшие Австрийские Нидерланды), отдавшего устье Рейна и Шельды в руки безобидного, но достаточно сильного государства, защищенного рядом крепостей на юге, чтобы противостоять хорошо всем известному аппетиту французов в отношении Бельгии. Оба образования были очень непопулярны и в Бельгии, и в Норвегии, и последнее просуществовало лишь до революции в 1830 г. После некоторых трений между Францией и Англией было создано маленькое придерживавшееся нейтралитета королевство, во главе с королем, которого выбирала Британия. За пределами Европы претензии Британии на территории были намного больше, хотя становилось неважным то, находится ли какая-либо территория под британским флагом или нет, поскольку британский флот господствовал на всех морях, и только на северо-восточных границах Индии для Британии существовала опасность — Российская империя находилась в непосредственной близости от Индии, и только несколько слабых княжеств разделяли их. Но враждебность между Британией и Россией вряд ли влияла на район, который было необходимо переделить после 1814—1815 гг. В Европе британские интересы не нуждались в мощной поддержке.

Россия, решающая военная держава на суше, удовлетворила свои территориальные претензии, получив Финляндию (за счет Швеции), Бессарабию (из турецких владений) и значительную часть Польши, которой была дана автономия и местное самоуправление; эта часть всегда стремилась к союзу с Россией (после восстания 1830—1831 гг. автономия была ликвидирована). То, что осталось от Польши, было разделено между Пруссией и Австрией, за исключением города-республики Кракова, который не пережил восстания 1846 г. Кроме того, Россия согласилась издалека осуществлять эффективную гегемонию над всеми княжествами восточнее Франции, главный ее интерес состоял в том, чтобы избежать революции. Царь Александр с этой целью спонсировал Священный союз, к нему присоединились Австрия и Пруссия, а Британия не присоединилась. С точки зрения Британии, эта явная гегемония России над большей частью Европы была отнюдь не идеальным соглашением, но оно отвечало военным реалиям, и не могло быть предотвращено иначе, как предоставлением Франции куда большего влияния, нежели ее бывшие враги были готовы ей дать. За Францией был признан статус великой державы, но лишь настолько, насколько каждый готов был это принять.

Австрия и Пруссия почитались великими державами лишь из учтивости. Так, глядя на слабость Австрии во времена международных кризисов, можно было справедливо усомниться в этом, и столь же, впрочем, несправедливо усомниться в Пруссии вследствие того, что в 1806 г. прусское государство потерпело сокрушительный разгром. Их главной функцией было оказывать стабилизирующее воздействие на Европу. Австрия получила назад свои итальянские провинции плюс бывшие венецианские территории в Италии и Далмации, в основном ими управляли родственники Габсбургов (за исключением Пьемонта-Сардинии, которая поглотила бывшую Генуэзскую республику, чтобы служить эффективным буфером между Австрией и Францией. Австрия находилась в роли полицейского, следящего за порядком по всей Италии. И поскольку в ее интересах бьша стабильность — все остальное могло привести к распаду, — она могла действовать только как постоянный гарант против любых попыток нарушить порядок в Европе. Пруссия, поддержанная Британией в ее стремлении получить сильную власть в Западной Германии, регионе, чьи княжества издавна стремились слиться с Францией или могли попасть под влияние Франции, получила Рейнскую область, чей огромный экономический потенциал аристократы-дипломаты не смогли должным образом оценить. Это также послужило разрастанию конфликта между Британией и Россией, из-за чего Британии пришлось согласиться на обширную экспансию России в Польше. В результате сложных переговоров, проходивших под угрозой войны, Пруссии пришлось уступить России часть ее бывшей польской территории, но взамен удалось получить половину богатой и промышленно развитой Саксонии. В территориальном и экономическом отношении Пруссия получила от договора 1815 г. сравнительно больше, чем другие державы, и фактически стала в первое время после этого великой европейской державой по части ресурсов, хотя для политиков вплоть до 1860-х годов это не было очевидно. Австрия, Пруссия и множество малых германских государств, чья главная международная функция состояла в том, чтобы обеспечивать королевские дома Европы продуктами животноводства, подумывали об объединении в Германскую конфедерацию, не без учета старшинства Австрии. Основной международной функцией конфедерации было удерживать малые государства, входящие в зону влияния Франции, от присущего им стремления присоединиться к ней. Несмотря на утрату национальных прав в качестве приспешников Наполеона, они были далеко не несчастны.

Государственные деятели 1815 г. были достаточно мудры и знали, что никакая договоренность, как бы тщательно ни была она построена, в течение длительного времени не сможет вьщер-жать напряжения соперничающих государств в изменившихся обстоятельствах. В конце концов они взялись за создание механизма по поддержанию мира, устраняющего все возникающие проблемы путем регулярного созыва конгресса. Конечно, было ясно, что на таких конгрессах главенствующее положение будут занимать «великие державы» (данный термин — изобретение того периода). Европейское сообщество — Другой термин, который тогда вошел в употребление, не соответствует Объединенным Нациям, но, скорее. Совету Безопасности Объединенных Наций. Тем не менее только в течение нескольких лет конгрессы собирались регулярно — с 1818 г., когда Франция была официально принята в сообщество, до 1822 г.

Система конгрессов самоликвидировалась, потому что она не могла существовать дольше периода после наполеоновских войн, когда начался голод 1816—1817 гг. и разразилась промышленная депрессия, создавшая неоправданный страх социальнЬй революции повсюду, включая Британию. По возврашении экономической стабильности около 1820-х каждое нарушение договоренности 1815 г. вызывало расхождение между интересами государств. Столкнувшись с первым кругом недовольства и мятежей, Австрия твердо стала придерживаться принципа немедленного и автоматического подавления всех подобных движений в интересах социального порядка (и ради обеспечения интеграции австрийских территорий). Помимо Германии, Италии и Испании три монархии «Священного союза» и Франция согласились с этими принципами, хотя последняя, выполняя с удовольствием функцию международного жандарма в Испании (1823 г.), была менее заинтересована в европейской стабильности, чем в расширении сферы своей дипломатической и военной активности, особенно в Испании, Бельгии и Италии, где находилось большинство ее иностранных инвестиций^* Британия оставалась от этого в стороне. Отчасти потому, особенно после того как гибкий Каннинг пришел на смену жесткому реакционно настроенному Кестльри (1822 г.) — было решено, что политические реформы в абсолютистской Европе рано или поздно все равно произойдут, а британские политики не испытывали симпатий к абсолютизму, но также и потому, что применение полицейских принципов должны привести враждебные державы (а именно Францию) в Латинскую Америку, которая была, как мы видели, британской экономической колонией и при этом жизненно важной. Поэтому Британия поддерживала независимость государств Латинской Америки, как и США в декларации Монро** от 1823 г., манифесте, который не имел практической ценности, но представлял значительный пророческий интерес — если кто и защищал независимость Латинской Америки, так это британский флот. По поводу Греции мнения великих держав были еще более различны. Россия со всей своей ненавистью к революциям поддерживала православные народы в их борьбе за выход из состава Турецкой империи, чем они ослабляли Турцию, должны были искать помощи у России (более того, по договору она имела право вторгаться в Турцию и защищать православных христиан). Опасность иностранной интервенции России, филэллинистское®^ давление, экономические интересы и общая уверенность в том, что распад Турции невозможно предотвратить, но лучше тогда его организовать, привели Британию от враждебности через нейтралитет к неформальному проэллинизму, и Британия вторглась в Грецию. Греция, таким образом, завоевала независимость (1829 г.) благодаря и российской, и британской помощи. Международный ущерб был невелик благодаря превращению страны в королевство, во главе которого был поставлен один из многих надежных принцев маленьких германских княжеств, который не являлся сателлитом России. Но прочность соглащения 1815 г., системы конгрессов и принципа подавления всех революций была нарущена.

Революции 1830-х гг. разрушили ее окончательно, поскольку они охватили не только малые государства, но и крупную державу, Францию. Вследствие революций вся Европа к Западу от Рейна оказалась вне сферы полицейских операций Священного союза. В это время встал «восточный вопрос» — проблема, что делать с очевидной дезинтетрацией Турции, превратила Балканы и Левант в поле битвы держав, главным образом России и Британии. «Восточный вопрос» нарушил равновесие сил, потому что все способствовало усилению русских, главным объектом дипломатии которых, как и впоследствии, было обретение контроля над проливами между Европой и азиатским материком, которые дадут ей доступ в Средиземное море. Это был вопрос не только дипломатического, но и военного значения, с ростом экспорта украинского зерна он становился также и экономической необходимостью. Британия волновалась, как всегда, из-за путей в Индию и была глубоко озабочена продвижнием на юг одной из великих держав, которая могла угрожать ей. Ее политика сводилась к тому, чтобы натравить Турцию на Россию из-за ее экспансии по всему побережью (это давало еще и надежду на улучшение британской торговли в Леванте, которая в этот период заметно возросла). К сожалению, такая политика была совершенно неосуществима. Турецкая империя была беспомощна в военном отношении, но она лекго справлялась с внутренними мятежами и оказывала сопротивление объединенным силам России и находила выход из неблагоприятной международной обстановки. Сама она была не способна провести модернизацию, хотя проявляла большую готовность к этому; начало модернизации было предпринято при Махмуде II (1809—1839) в 1830-х годах. В конце концов прямая дипломатическая и военная поддержка Британии могла предотвратить постоянный рост российского влияния и развал Турции после ее многочисленных несчастий. Это сделало «восточный вопрос» самым взрывоопасным в международных отношениях после наполеоновских войн, единственным, способным привести к большой войне, и фактически такая война началась в 1854—1856 гг. Тем не менее сама ситуация, которая склонила международную игру в пользу России и против Британии, также заставила Россию пойти на компромисс. Она могла достичь объекта своих дипломатических усилий двумя путями: либо нанеся поражение и расчленяя Турцию и естественно оккупируя Константинополь и проливы, либо установив фактический протекторат над слабой и раболепной Турцией. Выбирать она могла любой вариант. Другими словами, царь никогда бы не начал большую войну из-за Константинополя. Так было в 1820-х гг., когда война в Греции благоприятствовала политике расчленения и оккупации. России не удалось извлечь из этого все, на что она надеялась, и она уже не желала больше добиваться превосходства. Вместо этого путем переговоров она заключила благоприятный договор в Ункяр-Искелеси (1833 г.) с Турцией, находившейся в очень стесненных обстоятельствах, которая теперь остро ощущала необходимость в могущественном защитнике. Британия была оскорблена: к 1830-м годам относится возникновение массовой русофобии, которая создала образ России как традиционного врага Британии37. Под давлением Британии Россия отступила и в

1840-х гг. вернулась к предложениям о разделе Турции.

Российско-британское противостояние на востоке на практике было менее серьезным, чем в общественном мнении. Куда более Британия опасалась возвышения Франции и при любой возможности делала все, чтобы уменьшить ее влияние. Фактически фраза «большая игра», которая позже стала означать дела любителей приключений и секретных агентов обеих стран, которые действовали в азиатских ничейных землях между двумя империями, точно отражала суть их деятельности, что сделало ситуацию действительно опасной — из-за непредсказуемого развития освободительного движения в Турции и интервенции других государств. Из участвовавших стран Австрия имела сравнительно небольшой интерес, сама будучи разваливающейся многонациональной империей, напуганной тем самым движением народов, которое так сильно нарушало стабильность Турции — балканских славян, а именно сербов. Тем не менее угроза со стороны балканских славян была сиюминутная, хотя позже она стала непосредственной причиной первой мировой войны. Франция была более обеспокоена, имея долгосрочные дипломатические контакты и экономическое влияние в Леванте и периодически пьггаясь восстановить их и расширить. В особенности со времен наполеоновской экспедиции в Египет французское влияние в этой стране было сильным, а ее паша Мехмет Али, независимый правитель, мог при желании более или менее потрясти или консолидировать Турецкую империю. И действительно кризис, вызванный «восточным вопросом» в 1830-х (1831—1833 и 1839—1841 гг.), был по существу кризисом в отношениях Мехмета Али со своим номинальным повелителем, осложненный в последнем случае французской поддержкой Египту. Таким образом, если Россия не желала вести войну за Константинополь, Франция и не могла, и не хотела ее. Наступил дипломатический кризис. И в конце концов, кроме Крымского эпизода, войны против Турции не было, по крайней мере в XIX в.

Из международных дискуссий этого периода становится очевидным факт, что взрывоопасный материал в международных отношениях был недостаточно взрьшчатым, чтобы развязать большую войну. Из великих держав Австрия и Россия были слиилсом слабы, чтобы предпринимать решительные шаги. Британия была удовлетворена. К 1815 г. они одержала самую полную победу из всех держав за всю историю, выйдя из двадцатилетней войны против Франции как единственная промышленная, как единстбен-ная морская держава (в Британском флоте в 1840 г. было столько кораблей, сколько у всех остальных стран вместе взятых) и фактически как единственная колониальная держава во всем мире. Ничто, казалось, не стояло на пути экспансионистских интересов Британии в ее внешней политике. Россия, будучи ненасытной, имела только ограниченные территориальные претензии и ничто не мешало ей в ее продвижении: расширении британской торговли и капиталовложений. 4фанция была «недовольной» державой и имела возможность нарушить международный стабильный порядок. Но Франция могла это сделать только при одном условии: если она снова аккумулирует внутри страны энергию революции и якобинства, а за границей — энергию либерализма и национализма. Ибо по меркам давней борьбы великих держав она была чудовищно ослаблена. Она уже больше никогда не будет способна, как при Людовике XIV или во время революции, бороться против коалиции из двух или трех держав на равных, полагаясь только на свои ресурсы и свое население. В 1780 г. на каждого англичанина приходилось по 2,5 француза, но в 1830-м — менее трех на каждых двух англичан. В 1780 г. французов было почти столько же, сколько и русских, но в 1830 г. русских было почти вдвое больше, чем французов. А темпы французской экономической эволюции значительно отставали от британской и американской, а очень скоро — и от германской.

Но якобинство было слишком высокой ценой для французского правительства, чтобы удовлетворить свои международные амбиции. Державы содрогнулись, когда в 1830 и 1848 гг. во Франции снова были свергнуты правящие режимы, а абсолютизм был либо ослаблен в одних странах, либо свергнут в других. И для них наступили бессонные ночи. В 1830—1831 гг. умеренные во Франции были не готовы даже пальцем пошевелить, чтобы помочь восставшей Польше, к которой все французы (как и все европейские либералы) питали симпатии. «А Польша? — писал старый, но полный энтузиазма Лафайет Пальмерстону в 1831 г. — Что Вы будете делать, что нам сделать для нее?®*» А ответом было — ничего. Франция могла восстановить свои возможности вместе с европейскими революциями, что, как надеялись все революционеры, она и сделает. Но умеренные либеральные французские правительства и Меттерниха такое вовлечение в революционную войну пугало. Ни одно французское правительство в интересах своего собственного государства с 1815 по 1848 гг. не рисковало миром.

А раз равновесие в Европе было нарушено, ничто не могло сдержать экспансии и воинственности. Фактически, хотя реакционные страны были огромны, но их приобретения были невелики. Британия довольствовалась тем, что заняла выгодные точки для морского контроля над миром и для обеспечения ее мировой торговли в таких местах, как южная оконечность Африки (отобранная у Дании во время наполеоновских войн), Цейлон, Сингапур (который был открыт в это время) и Гонконг, а также тем, что обострилась борьба против работорговли — такая политика Британии отвечала как гуманитарным взглядам, так и стратегическим интересам британского флота, который использовал эти пункты для усиления своей мировой монополии — такая политика заставила Британию создать точки опоры вдоль африканского побережья. Но в целом, не считая одного критического случая, на их взгляд, мир был свободен для британской торговли, и оберегаемый британским флотом от непрошеных вмешательств, обходился гораздо дешевле без административных расходов на оккупацию. Кризисным исключением была Индия и все, что находилось под ее контролем. Любой ценой надо было сохранить Индию, в этом не сомневались даже самые антиколониально настроенные торговцы. Ее рынок имел все возрастающее значение, и этот рынок, бесспорно, пострадает, если Индия будет предоставлена самой себе. Индия была ключом к Дальнему Востоку, путям транспортировки наркотиков и других прибыльных промыслов, которыми европейские бизнесмены были не прочь заняться. Китай стал доступным для этого в результате Опиумной войны 1839—1842 гг. Вследствие этого с 1814 по 1849 г. размеры британско-индийской империи выросли и стали занимать ^/3 всего субконтинента, что явилось следствием серии войн против ма-ратхов, непальцев, бирманцев, раджпутов, афганцев, синди, сикхов, и весь Средний Восток был опутан сетью британского влияния, которое контролировало прямой путь в Индию, учрежденный в 1840 г. — пароходами по линиям Р и О, дополненный наземным прохождением по Суэцкому перешейку. Хотя Россия имела репутацию великого экспансиониста (по крайней мере у британцев), ее завоевания были куда скромнее. Царь в этот период старался захватить обширные и пустьшные пространства киргизских степей на восток от Урала и отчаянно сопротивляющиеся горные территории Кавказа. США, в свою очередь, захватили фактически весь запад, юг от границы Орегона путем агрессии и войны с беспомощными мексиканцами. С другой стороны, французы вынуждены были ограничить свои экспансионистские амбиции в Алжире, в который они вторглись, прикрываясь сфабрикованным оправданием в 1830 г., и постарались завоевать в последующие 17 лет. К 1847 г. они сломили народное сопротивление. ...



Все права на текст принадлежат автору: Эрик Хобсбаум.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Век революции (1789-1848). Век Капитала (1848-1875). Век Империи (1875-1914).Эрик Хобсбаум