Все права на текст принадлежат автору: Андрей Георгиевич Лях.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Реквием по пилотуАндрей Георгиевич Лях

Андрей Георгиевич Лях Реквием по пилоту

Автор выражает благодарность редакции журнала «Aviation week and space technology»

Славной памяти Корабельного Повара

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

То, что написано в этой книге, читатель найдет сам — если дочитает до конца. Моя задача — предварить его о том, чего он не найдет.

ИЗЪЯТИЕ ПЕРВОЕ. Предлагаемая история является микроэпизодом более чем двадцатилетней склоки между контрразведкой, возглавляемой в ту пору кланом Толборнов, и военной разведкой во главе с Эрихом Скифом. Весь относящийся к этому контекст полностью опущен.

ИЗЪЯТИЕ ВТОРОЕ. В основе описанных событий лежат полулегальные научные исследования, проведенные Эрихом Скифом. Поскольку эта книга никоим образом не является научно-популярной, данные и результаты Скифовых исследований в тексте отсутствуют.

ИЗЪЯТИЕ ТРЕТЬЕ. На протяжении многих лет — в том числе и в описываемый период — главным агентом Толборнов против Скифа был Ричард Бартон-младший. Эту работу он проводил, оставаясь на посту сначала инспектора, затем комиссара криминальной полиции, и таким образом все действующие лица были объектами полицейского расследования, что составляло в происходящем весьма существенную сторону. Однако мой роман — не детектив, и за исключением необходимых упоминаний весь детективный элемент из сюжета устранен.

ИЗЪЯТИЕ ПОСЛЕДНЕЕ. Большинство персонажей романа нередко употребляли непристойные выражения, зачастую особо изощренные и циничные. Несмотря на серьезное обеднение речевых характеристик, после долгих колебаний я все же привел речь героев в соответствие с общепринятыми нормами.

В тексте использованы термины из произведений И. Ефремова, А. и Б. Стругацких, И. Варшавского и Ф. Хэрберта.

Стихи В. Высоцкого.

ВСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

Из книги Майкла Кроунфорда «Шесть чисел Джона Кромвеля»
Хроника каирского Коридора является, безусловно, одним из самых спорных моментов второй мировой войны. Пожалуй, ни один из военных эпизодов не толковался столь разноречиво — и здесь мы сталкиваемся с теми же проблемами, что некогда Толстой, Цвейг и другие авторы, обращавшиеся к жизнеописанию исторических личностей. Как правило, историки-стимфальцы толкуют каирские события как триумф военного гения Дж. Дж. Кромвеля, а историки-земляне — как провал агрессии и торжество земной оборонительной доктрины. Каждая из сторон приводит в доказательство многочисленные аргументы, свидетельства очевидцев, компьютерные модели и так далее. Список документальных подтверждений обеих точек зрения растет буквально с каждым годом.

Однако у непредвзятого исследователя всегда остаются в распоряжении два незамутненных национальными и иными пристрастиями источника. Первый — это даты. При любых разночтениях сравнительный календарь событий способен прояснить чрезвычайно много и подчас пролить свет на самые запутанные вопросы. Фальсификация же хронологии — явление в современной исторической науке редкостное, и всякая подобная попытка в наше время заранее обречена на неудачу.

Второе — это карта. Ход планет и светил, расположение земель остается тем же, что и двести, и триста лет назад. Вкупе с сопоставлением докладов независимых наблюдателей (Англия-VIII, Леонида, Гестия, к тому времени еще не вступившие в войну) по этим данным возможно со значительной степенью уверенности сказать, как и когда располагались противоборствующие силы. Прочие же доводы могут быть приняты во внимание лишь в связи с их явной очевидностью — но тут читатель имеет полное право на свободу суждений.

Итак, 4 ноября 439 года десантный корпус под командованием Кромвеля вышел на северный траверз Земли. Никаких военных действий в этот период не происходит — все три стимфальских флота идут в режиме необнаружения, и, как показало дальнейшее, их маскировка оказалась необычайно эффективной: ни один из кораблей не был засечен ПВО Земли до самого начала десантной операции.

Что же до расстановки прочих сил, то она к данному сроку выглядит довольно курьезно. Пятый объединенный флот Джонстона Блейка, который должен был обеспечивать поддержку Кромвеля с тыла, зашел в зону Слепого Пятна, где его поджидал соединенный флот Земли под командованием Тула Равия, намеревавшегося дать генеральное сражение на этом дальнем рубеже. Но Блейк, абсолютно разумно не желая вступать в бой до воссоединения с Кромвелем, уходит за Слепое Пятно и там выписывает прямую меридиональную восьмерку, чтобы обойти Тула Равия. Тот, в свою очередь, в надежде перехватить Блейка на выходе, также уходит за Пятно и закладывает обратную восьмерку — так что вместо эпохальной битвы, даже не увидев друг друга, воинства разбегаются под прямым углом.

11 ноября кромвелевский десантный корпус входит в плоскость эклиптики возле отметки Десятой Тысячи — то есть практически в зоне спутниковой связи! — земные средства обнаружения его по-прежнему не замечают, но одновременно нет и связи с Блейком! Трагедия войны грозит превратиться в фарс — стратеги доманеврировались до того, что войска очутились под самыми стенами неприятельской твердыни к полному неведению и растерянности обеих сторон.

Блейк за Слепым Пятном никак не закончит своих игр с Тулом Равием и дать о себе знать никак не может. Кромвель, ничего об этом не зная, за двадцать четыре часа должен принять решение: либо, на собственный страх и риск, начинать боевые действия без прикрытия и каналов снабжения и связи с опорными базами, либо все так же скрытно уйти и после прояснения ситуации готовить новое наступление.

Кромвель ждет до последнего, все отпущенное ему время «немого дрейфа» — с 11 по 13 ноября: ведь любое известие от Блейка может радикально изменить ситуацию. Известия нет, но соблазн слишком велик, слишком редкий шанс выпал Стимфалу, да и оказаться в роли командующего, не выполнившего приказ, маршалу не улыбается. Он решает положиться на свою счастливую звезду, и ночью 14 ноября, в 00.25, отдает распоряжение запустить двигатели и открыть шлюзовые шахты авианосцев; через сорок минут первая волна истребителей-бомбардировщиков «Торнадо» ушла к Земле. 16 ноября стимфальский десант высадился в треугольнике Танта — Каир — Эль-Мансура. Начались «Сто дней Коридора».

ВСТУПЛЕНИЕ ВТОРОЕ

Отрывок стенограммы совещания отдела Ричарда Бартона-младшего в Управлении криминальной полиции города Ганновера. 462 год


Бартон. …И вот наконец сегодня мы можем хоть что-то сказать об этом злосчастном эмбриоконтейнере из Института Контакта. Копали почти год и выкопали.

Лейтенант Морз. Что это за контейнер?

Бартон. Машина для производства людей.

Лейтенант Морз. Как так — людей?

Бартон. Или вообще живых организмов — была бы программа и материал. Не забегай вперед, об этом позже. Вопрос в другом. Институт Контакта — наверное, самое охраняемое место в мире, а склады там — вообще крепость, и вот оттуда среди бела дня утаскивают ящик размером с рояль и весом чуть не в три тонны, и дальше он как в воду канул. Денежная стоимость учету не поддается.

Капитан Мадзински. Так нашли его?

Бартон. Нет, не нашли, но кое-какие моменты прояснились. Вот, взгляните сюда. Это нижний горизонт хранилищ, над ним — два тоннеля и вестибюль Института. Парень, с которым мы имеем дело, настоящий волшебник. Первая смена сотрудников приходит к девяти, а ночная уходит где-то в полдевятого. Он умудрился проскочить в эти полчаса и ни с кем не встретиться.

Лейтенант Морз. Кто-то из своих.

Бартон. Да не просто из своих, подымай выше. Значит, около половины девятого он вошел в склад. Там везде молекулярные запоры, и без компьютера блок не вскроешь — и то работы часа на три. Или у него был свой ключ — понимаете, что это значит? — или он взломал институтскую компьютерную сеть — что тоже не легче.

Капитан Мадзински. А точно он был один?

Бартон. По остаточным напряжениям пола — один человек, рост приблизительно метр девяносто, «нога стайера», похоже, спортсмен…

Лейтенант Морз. Значит, пришел стайер двух метров роста, унес в руках три тонны и растворился в воздухе?

Бартон. Три тонны как раз не проблема. Возможно, у него был дирижабль Барбриджа — с ним что хочешь можно вынести. Хотя, правда, есть данные, что на обратном пути он весил больше… Ладно. Так или иначе, ящик он вынес и прошел по верхнему тоннелю — наглость страшная, но если знать, что именно в эти пятнадцать минут там никого не будет, то такой путь самый безопасный.

Теперь два вопроса. Куда эту громадину спрятать — это одно, а второе — как вынести за пределы Института, откуда и муха не вылетит? У него все было продумано до изумления. Он притащил этот ящик на грузовой склад и там пристроил на контейнеровоз, который уходил на базу в Деметре. По документам значилось, что там какой-то мини-реактор для сельхозработ — бумаги настоящие, номера совпадают, и через полчаса контейнер уехал на закрытую базу! Ищи-свищи, мы тут каждый листочек переворачиваем, а он едет.

Лейтенант Морз. Но так до этой штуки вообще никто не доберется — где смысл?

Бартон. Я же сказал, парень — кудесник. Есть такая захудалая фирма — «Брент кемистри продакшн». У них контракт с Институтом на закупку разных производственных отходов и всякой рухляди. Только контейнер прибыл на базу, как кто-то от имени фирмы перевел деньги на счет Института, а тот реактор, что значился по описи, подпадает под статью контракта! Начальник базы, не ведая ни сном ни духом, подписывает разрешение, и транспорт привозит якобы реактор снова на Землю, в Виндхук, на обычный аэропортовский склад — ни зоны, ни охраны — ловко, а?

Капитан Мадзински. Так ведь получится, что реактор пропал, — фирма предъявит иск.

Бартон. Ничего не пропало. Наш друг приехал на тягаче и привез настоящий реактор, которому цена полсотни, заехал в бокс, один контейнер отцепил, другой прицепил, сунул начальнику смены какую-то бумажку в нос, и поминай как звали! Никто ничего не хватился. Реактор — вот он реактор. Все подписи, все печати настоящие. Все по закону, и все сделано руками людей, никакого отношения к криминалу не имеющих. Всех теперь знаем, а сажать некого, да какое там сажать — допрашивать без толку.

Капитан Мадзински. Но ведь ясно, что информацией, которая позволяет творить подобные вещи, располагает считанное число людей.

Бартон. Верно, считанное. Сосчитано около ста человек, и у половины всякий там статус, а другая половина в командировках у черта на рогах, и поймать там кого-нибудь за руку — ох, мудрено. Формы секретности нам пока не дают, епархия не наша, разведка косится, и пока что следует держать в голове одно: такие штуки воруют не для того, чтобы украсить каминную полку. Где-то на белом свете работает краденый агрегат, и он в грамотных руках может понаделать искусственных типов, которых ни по каким пробам не отличишь от тех, что соорудили папа с мамой. Я в самых высоких инстанциях консультировался.

ВСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ

Архив лондонского отделения «Локхид Эркрафт». 479 год БАИ-12 — Крису. В ответ на Ваш 1 260 813 сообщаю:

Подтверждение. Дассо Бреге МИЛАН-270, июнь — декабрь, двухкилевик.

Далее:

Масса, кг максимальная взлетная ………. 19 200

топлива во внутренних баках ……. 2700

в баках наружной подвески …….. 4150

м/скорость полета д/п/ высоты без наружных подвесок, число М … 12,8

м/угловая скорость установившегося разворота, град/с ………….. 24,3

м/скорость крена, град/с ……… 300

Радиус действия м, при полете с переменным профилем ……… 25 000

геометрические размеры:

длина самолета, м ………….. 14,6

высота, м ………………. 4,8

размах крыла, м …………… 8,8

площадь крыла, м ………. 33

база шасси, м ……………. 3,9

колея шасси, м …………… 2,8

диапазон расчетных эксплуатационных перегрузок …. от —3 до +9

СУ ……………. спарка ТРДДПВ11

Максимальная тяга, кгс с форсажем ……………. 49 360

без форсажа ……………. 46 150

Удельный расход топлива, кг/кг-ч с форсажем ……………. 4,86

без форсажа……………. 3,80

расход окислителя, кг/с …….. 81

степень двухконтурности ……. 0,2

суммарная степень повышения давления ……………… 27

температура газов перед турбиной, ±С 1400

масса, кг ………………. 129

максимальный диаметр, м ……..4,1

к/к — Мк10 ……… «Мартин Бейкер»-4000

с/о …………… ИД РЛС ЕЛ/М-2035

ЭВМ ………….. АСЕ-4М «ЭЛКИТ»

СПС-200

микропроцессоры 020-К, 80-М,ЭОИ-3, 1-ЦВ инерциальная СУ на лазерных гироскоп…. «Секстан авионик»

ЭМХ-2П. ……….. «Томсон»

Последняя серия — 16–18, Стимфал. Байфилд.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

День рождения. Двадцать пять лет. Одна из последних летних ночей, уже наполненная предчувствием сентябрьской прохлады. Веранда тонет в сигаретном дыме, зажгли свечи, лиц стало не разобрать, шум, гам, громогласно страдал и стонал Крис Норман, кто-то предложил открыть окна, но не открыли, длинноногий Баженов улегся на стол среди бутылок и салатов, объявил: «Я Орка, кит-убийца», после чего немедленно заснул. Его поволокли на второй этаж, там тоже что-то заварилось, кто-то уехал, свечи, обливаясь стеариновыми слезами, догорели до деревянного подсвечника, тот обуглился, свет померк, и все мало-помалу успокоилось.

Он открыл глаза и посмотрел на часы. Цифры в зеленом прямоугольнике перемигнули, и ноль три сорок пять сменились на ноль три сорок шесть. Подступившее ненастье сгущало предрассветный сумрак; натягивая спортивную куртку, он подошел к окну — ничего не разобрать, слоистая муть, только слышно, как внизу, под террасой, волны разбиваются об искусственные скалы и под полом вздрагивают бетонные сваи. Надо собираться. Денег ни копейки, да и к чему сейчас деньги, но в багажнике нетронутые бутерброды плюс баженовский термос. Можно было бы сказать так: до смерти осталось пять бутербродов.

Его звали Эрлен Терра-Эттин, или, согласно старинному прозвищу, Эрликон. Он сын знаменитого Диноэла Терра-Эттина, человека судьбы фантастической и до крайности сумбурной, и кажется, будто дикость характера отца отразилась на внешности сына.

Вид Эрликона был не столько уродливым, сколько необычным. Он мал ростом, хрупок, сутул, левая половина узкого и длинного лица словно смята, и надбровье выступает козырьком, отчего взгляд приобретает постоянно хмуро-удивленное выражение. Зато, когда дело дошло до глаз, суровая мать-природа вдруг расщедрилась и наградила Эрликона дивными темно-синими очами, как видно первоначально предназначавшимися какой-нибудь бернисдельской колдунье, и волосы, предмет его тайной гордости, были очень хороши: густые черные кудри литыми кольцами сбегали на неровные узкие плечи. Странное было лицо, наверное, так выглядел в незапамятные времена король сказочных троллей.

Пройдя по отделанному камнем коридору, Эрлен спустился на первый этаж — стеклянную веранду, нависшую над морем. Здесь стоял стол — хранитель останков буйного пиршества; в инвалидном кресле на колесах устроилась неясная, но юная фигура, а у дверей привалился все повидавший ветеран-«харлей» — мастодонт в мире мотоциклов — тяжеловесно-логичное нагромождение хромированной стали — с буйволовыми рогами руля и ракетными дюзами выхлопных труб. Правда, зеркальный блеск его частей был основательно ободран, время обнажило красное мясо коренной металлической стати и обратило белизну цифр на шкалах в желтизну и зелень.

Эрликон откатил чудище и распахнул дверь, впуская в дом ветер и разнотональный гул прибоя, отыскал перчатки и затолкал в карман, с минуту подышал морским воздухом, потом снова поднялся наверх и там приоткрыл дверь в конце коридора.

В это безалаберное логово, выстроенное на самом конце Хельской косы, он приехал прямо из госпиталя уже поздно вечером — через Бремен, через старенькую баржу-паром, на которой стоял среди ветра и водяной пыли, машинально стирая влагу с зеркал мотоцикла — надеялся, конечно, на встречу и разговор с Кристиной, надеялся непонятно на что, а откровенно говоря — на чудо. Мотоцикл этот был его единственной значимой собственностью, давний подарок матери, и во время каждого летнего ухудшения состояния его хозяина машину вслед за ним отвозил в госпиталь Военно-Морской академии институтский фургон.

Естественно, вышло, что надеялся Эрлен напрасно, угодил на собственный бестолковый юбилей, все, как всегда, смешалось и спуталось, и разговора никакого не получилось. Впрочем, с Кристиной все ясно и без разговоров, и не бывает чудес в наше время.

За стеклянной дверью с травленным «под мороз» узором посреди комнаты возвышалась резная кровать, а на ней, под свесившимся до пола одеялом, спали парень и девушка. Обладатель страхолюдной физиономии в задумчивости уставился на них и так простоял некоторое время, прислушиваясь к тому, как перекатывается в нем тоска, черная, будто нигерийская нефть. Она быстро сгущалась, и ее твердые пальцы безжалостно скручивали внутренности, превращая муку душевную уже в телесную.

Эдгар и Кристина, думал Эрликон, вот уж действительно в самом деле. Почему я вас сейчас не убиваю? Потому что глупо было бы, перед тем как уйти, наплевать во все колодцы, зная, что тебе из них никогда не пить.

Я не сержусь. Ни на вас, ни на кого вообще. Так вышло. Таков закон природы. Я нежить. Я появился на свет благодаря медицинскому ухищрению и существую благодаря ему; все мои напасти закономерны, но приветствовать эти закономерности я не собираюсь.

Была бы впереди цель — можно было бы потерпеть. Но цели нет. А мне еще двадцать и тридцать лет ударяться обо все острые углы, и так до самого конца. Для чего?

Хорошо. Допустим. Вдруг привалит какое-то счастье. Вдруг. Кто знает, подхватит какая-нибудь струя. Все равно. Поздно. Во мне уже все умерло. Ничему я больше не поверю и ничего не смогу. Прощайте, любезные мучители, мне не выпутаться из моих дебрей.

Он оттолкнулся от стены и пошел прочь, полный мрачного юношеского самодовольства от стройности собственной логики.

Родителей, которые сходили бы с ума и потом утратили бы смысл жизни, у меня нет. Я свободен. Выбор мой ничем не стеснен. Скиф? Скиф должен меня понять.

Шестицилиндровый мотор «харлея» завыл, загрохотал, в доме все задребезжало, по террасе ударило голубым дымом, Эрликон играл ручкой газа, стрелка тахометра прыгала, точно от безумной радости.

Ну а нынче разволнован весь народ —
Не вернулся на базу самолет…
Вранье, думалось ему. Иллюзион. Никто особенно разволнован не будет. Разве что Дэвис. Что же. Выплатят страховку, или полстраховки, или что там положено — вот уж представления не имею.

Мотоцикл с ревом вылетел навстречу рассвету, приподнявшись на заднем колесе; позади оставался человек, с которым еще предстояло увидеться, и шесть недопитых бутылок, о которых предстояло забыть навсегда.

С паромом Эрликону повезло, попал удачно, и дальше он гнал уже без остановки, на ста до самого Бремена, по простору линованного бетона, проносясь под высокими квадратными арками с синими коробками указателей. День, полдень, тени укоротились, потом потянулись на восток, и тогда над прерывистой полоской лесов на горизонте перед Эрликоном оказалось здание Института Контакта — словно карандаш, воткнутый в антропогенно замусоренную приморскую низину — сначала просто силуэтом с одной горящей, обращенной к заходящему солнцу гранью, затем обрел свой дымчато-сине-зеленоватый цвет, и его стеклянная призма, вырастая, ушла в самое небо. Эта постройка не была рассчитана ни на город, ни даже на страну — она поднималась над Европой.

Институт был построен на Стоунбрюгге — так необычно называлось место, где по неизвестным причинам каменный щит, лежавший в основании здешней равнины, просунул наружу, сквозь толщу болот и наносов, гранитную пятерню, и пять пологих холмов смотрелись как пять перевернутых чашек на плоскости обеденного стола.

Институт стоял на холмах словно древний град, окружен был огромным парком, который внутри институтских стен превращался в настоящий лес, вплотную подступающий к лабораториям и Контактерской Деревне, и совсем недавно Лестер, начальник транспортной службы Контакта, божился, что, выйдя поутру на пробежку, встретил в лесу кабана.

Здесь, на границе таинственных контактных ведомств, в глуши, как и положено, стояла ветхая избушка — к лесу передом, к детскому городу задом. Наполовину она вросла в землю, наполовину — в стену кирпичной ограды, а с одного бока к ней были привешены ворота с оранжевой надписью: «Международный центр космических исследований. Зона № 5. Проезд закрыт». Внутри два киборга коротали время за телеметрией наружного наблюдения, сидя в полумраке среди свечения экранов. Загудел сигнал, и голос под потолком произнес:

— Пятая зона. У вас на подходе Терра-Эттин-младший, номер 432 112. Идентификацию подтверждаем.

— Видим, видим, — отозвался один из киборгов и достал сигарету. — Гляди, на траверзе Бешеный Младенец со своим драндулетом. Сейчас опять будет цирк.

Рогатая махина с пристроившимся на ней Эрликоном пролетела по детскому городку к институтской ограде, вымахнула на горку с разноцветными слонами и, оторвавшись от нее, воспарила, как демон над грешной землей. Мотоцикл встал вертикально, Эрлен молодецки поднялся в стременах, и через мгновение вой двигателя затихал уже по ту сторону красной, украшенной формованными барельефами стены.

Он ехал по земле Института Контакта — местам, окутанным в сознании человечества грозной таинственностью, — о них слагали мифы и до курьеза противоречивые легенды.

Здесь, бытовало мнение, человеческий разум стоит лицом к лицу с разумом нечеловеческим и с космосом вообще; здесь обитают всемогущие супермены — невидимые, безымянные, не щадящие живота своего защитники интересов Земли в загадочных глубинах Вселенной, сюда сходятся все концы и начала, и уже один аквариумный свет окон Института на фоне темных и звездных небес, казалось, утверждал: тут знают что-то такое… что-то такое.

Ничего, однако, такого в этом громадном здании не размещалось. Львиную долю забирало административное хозяйство — бюрократия всех видов — от бумажной до кристаллической; с ней соперничали по размерам всевозможные дипломатические службы, прочее же было отдано учебным помещениям, архивам, библиотеке и отчасти науке. Кроме того, отсюда правит твердой рукой Международный центр компьютерного контроля. Самые сногсшибательные контактерские чудеса запрятаны в местах куда как менее заметных, и весьма значительная часть авторитетов и лидеров Контакта за всю жизнь ни разу не переступала порога своего Главного управления.

Но в необъятных анналах Института за сутки десятки черно-желтых кассет и карточек меняли номера и перекочевывали с полки на полку, с этажа на этаж, свидетельствуя, что досье такое-то закрыто, а следующее поступило на учет по категории такой-то, фотография есть, фотографии нет, жив, умер, не вышел на связь…

Институт возник в начале пятидесятых — во-первых, благодаря вынужденному послевоенному слиянию разнородных разведслужб, а во-вторых, по причине того всемирного потопа информации, который хлынул из-за уничтоженных войной границ, преград, открытия зон, каналов, прочего и прочего — срочно потребовался ковчег: космос предстал перед Землей во весь рост, проблемы его оказались неисчислимы, непостижимы, а порой и жутковаты. Прежняя Комиссия по Контактам (КОМКОН), которая, подобно известному литературному персонажу, долгие годы умудрялась управлять делами при помощи одного слова «нет», для новых условий подходила мало, однако упразднена не была, а, напротив, усилена и расширена, и к ней вполне закономерно отошли функции контрразведки, прочими же полномочиями пришлось поступиться — особенно в пользу могущественного Четвертого управления региональной специальной контактной администрации, во главе которой встал один из наиболее выдающихся лидеров затененного мира Эрих Левеншельд, или, согласно официальному псевдониму, — Скиф, который в нашей истории занимает весьма серьезное место.

Впрочем, структура Института Контакта, равно как и его история, для нас сейчас интереса не представляет, и речь об этом зашла лишь оттого, что Институт со своей атмосферой был для Эрликона тем привычным миром, в котором он рос и воспитывался. Давайте посмотрим на тех, кто создавал для Эрлена этот мир.

Начнем с начала. У истоков нашего повествования стоят три человека, двое из которых, строго говоря, людьми не являются.

Диноэл Терра-Эттин, отец Эрлена, знаменитый красавчик Дин, — продукт материализации мысленных образов космической свободно живущей субстанции, известной публике под названием «Зеленые Облака». Многие годы он служил прямо-таки живой эмблемой контакта с негуманоидным разумом, хотя, судя по всему, научная ценность явления самим фактом его существования и ограничилась. Тем не менее Дин был и оставался всеобщим любимцем, что основательно испортило ему характер. Будучи официальным сотрудником Института, он поработал сначала в научно-техническом отделе — прибежище сенсов и математиков, затем, влекомый тягой к романтике, перебрался к оперативникам, где лучшим его другом, «названым братом», сделался подававший тогда большие надежды Эрих Скиф. Несмотря на крайнюю, разительную несхожесть, вместе им было суждено пройти довольно долгий путь. Повсюду Диноэл проявлял свой сомнительного толка инфантилизм и повсюду встревал в различные истории, сопровождаемые порой газетной шумихой; подвиги перемежались скандалами, и так продолжалось до тех пор, пока в некий момент не обнаружилось, что прославленного контактера уже давно никто и нигде не видел. Чьим-то решением он был перемещен в прошлое так естественно и незаметно, что без всяких усилий стал легендой, каноном, тем самым обезопасив свою славу от каких-либо дальнейших колебаний, но, правда, и лишившись надежд на новые победы. Дин был жив и здоров, но, подобно немалому числу работников Контакта, скрытно и необъяснимо оборвал свою бурную карьеру.

Несколько десятилетий спустя, разбирая его дела, председатель сенатской комиссии Хедли Холл с удивлением обнаружил, что никаких формальных причин к отставке Диноэла нигде не было зафиксировано и что именно ему инкриминировалось, ни в каких документах не упомянуто. Если отбросить гвалт и суету вокруг его имени, то выходило, что Дин был вполне грамотным и многообещающим специалистом и уход его продиктован мотивами, ничем не разъясненными. Однако вникать в эти перипетии мы здесь не станем.

Поглядим на вторую половину нашего истока. Женщину, подарившую Эрликону такие чудесные глаза, зовут Мэриэт Дарнер. Судьба ее напоминает зеркальное отражение, но со знаком плюс — судьбы ее знаменитого и непутевого возлюбленного. Тридцать с лишним лет унесли из людской памяти робкую медсестру, неудавшуюся актрису и сделали привычным внушительный облик мадам доктора наук, директора Института нейрофизики имени Ричарда Барселоны. Подготовка любого съезда нейрокибернетиков начинается с того, что доктору Дарнер присылается письмо, в котором со всеми возможными любезностями осведомляются, одобряет ли мадам такой-то план работы и такие-то формулировки в резолюциях.

История знает примеры, когда из авантюристов получались если и не ученые, то, во всяком случае, люди вполне уважаемые; неудивительно и то, что мадам доктор постаралась как можно плотнее запереть дверь за той частью своей юности, когда сумасбродная девица в компании под предводительством несравненного Динухи надолго забыла о том, что она прилежная ученица солидных профессоров; удивительно то, что в разряд этого неугодного прошлого угодил ее собственный сын.

Авторы многочисленных произведений, в том числе и кинематографических, воспевающие романтическую любовь прекрасной землянки и инопланетянина, с трогательным единодушием замалчивают тот период, когда по окончании всех прелестных авантюр воцарившееся семейное счастье не продержалось и двух лет, пылкая страсть превратилась сначала в неприязнь, а потом — в отвращение, и неудачное рождение неудачного ребенка положило конец и видимости каких-то отношений. И что уж совсем грустно и непонятно, так это то, что ненависть к прошлому Мэриэт целиком перенесла на злополучного малыша, принесшего ей, как она полагала, столько бессмысленных страданий.

Как бы то ни было, первое, что увидел и осознал в своей жизни Эрликон, была больница. Там он появился на свет, туда он регулярно возвращался, и мир клиник и госпиталей с их законами привычно считал своим настоящим домом, никогда не обижаясь на ту боль, которую ему здесь порой причиняли.

Пяти лет от роду Эрлен попал в интернат номер двадцать три — ведомственное учреждение Института — кто-то где-то вспомнил, что мальчик как-никак сын легендарного контактера. В интернате жили и учились дети тех сотрудников, которые, согласно институтской терминологии, находились в «командировках». Разница между ними и Эрликоном заключалась в том, что их время от времени забирали родители и увозили домой.

Между детьми здесь царила весьма жесткая иерархия, зиждившаяся на трех китах — старшинстве, личных достоинствах и положении родителей в институтской негласной табели о рангах, дух и буква которой таинственным образом проникли в мир детских развлечений. Поскольку назвать Диноэла отцом язык поворачивался с трудом, Эрликон не котировался ни по одному пункту и в полной мере испытал на себе все издевательства, на которые только может обречь беззащитного уродца юная бессердечная изобретательность.

В не меньшей степени сказался на ситуации и шальной характер Диноэла, хотя допускаю, что на свой лад он любил Эрлена; и единственное, на что хватало отцовских чувств, — это появиться раз в год с каким-нибудь немыслимым подарком вроде самоходной байдарки со встроенным кибермозгом, с которой не знал, что делать, ни мальчуган, ни сам Диноэл, — и дальше — вновь пропасть неведомо куда, неведомо на сколько.

Парадоксально, но Эрликон положение ужасным отнюдь не находил — по той простой причине, что сравнивать ему было не с чем. Свой образ жизни он считал нормальным и естественным, а охватывавшие его временами буйные психозы беззастенчиво использовал в собственных интересах: во время иных истерик к нему боялись подступиться даже самые рослые и бесстрашные из его недругов. Тогда-то и прицепилось к нему полуироническое, полууважительное прозвище, прошедшее затем сквозь годы и события.

В мае шестьдесят третьего, когда Эрликону не исполнилось еще и восьми лет, на сцене его жизни появился третий и, пожалуй, самый важный персонаж. С Роксаны-VI на Землю привезли Скифа — тогда начальника Четвертого отдела все той же Региональной СКА.

Диноэла всю жизнь называли инопланетянином, хотя на свет он появился на Земле и долгое время ничего, кроме Земли, не видел. У Скифа такого ярлыка никогда не было, хотя его искусственный интеллект был создан в прямом и буквальном смысле за тридевять земель. Ничто человеческое Скифу не было чуждо, но надо признать, что германия, кремния и парасилликола в его организме было значительно больше, чем отпущено человеку природой. Для нас сейчас несущественно, с кем и как там столкнулся на Роксане Скиф, но результат оказался плачевным: по прибытии он более всего походил на груду электронного лома.

Его доставили в нейрофизический центр имени Ричарда Барселоны. У Мэриэт Дарнер к тому времени были уже и имя, и заступники, так что через несколько месяцев ее подпустили к Скифу. Она применила свой диссертационный метод биинволюции, или, на соответствующем жаргоне, переборки, рискнув будущим как своим, так и Скифовым, — и совершила чудо, вернув Скифу здравый ум и твердую память. Эрлену исполнилось девять, Мэриэт завоевала авторитет и получила признание, ведущий сотрудник Контакта вернулся в строй, и дальше события вполне стандартно развернулись по схеме «знакомство на больничной койке». Летом шестьдесят четвертого начальник Четвертого отдела быстрым шагом прошел меж островерхих башенок и готических арок интерната номер двадцать три.

Эрликон сооружал из двух консервных банок котел для паровой машины, когда перед ним возник высокий человек с большими и очень понимающими глазами.

— Меня зовут Эрих, — сказал он, внимательно глядя на Эрликона.

Скиф поселил мальчика в собственном доме в Контактерской деревне. Началась новая жизнь. Ординарные клиники сменились международными медицинскими центрами, и вскоре семь, восемь, а потом и одиннадцать месяцев в году Эрлен чувствовал себя ничуть не хуже своих шумных и быстроногих сверстников и не отставал от них ни по каким показателям. Эрих определил его во внутриинститутский лицей, и только благодаря Скифу у Эрликона стали налаживаться хоть какие-то отношения с матерью.

Дальше… Дальше прошло еще полтора десятка лет, мало кто помнит фантастическую любовь, отгоревшую с фейерверочным треском: Дин и Мэриэт давно уже не думают друг о друге. А вот остывает брошенный посреди газона «харлей», колебля над собой летний воздух, и в предвечерней тени башни Института, ячеистым зеркалом отражающей закат над Европой, идет Эрликон, представляя себя ведром, до краев полным тоской. Лифт поднял его на сорок восьмой этаж — прямоугольный лабиринт мрамора и дубовых панелей, и, цокая по камню подковами высоченных каблуков, печальное дитя подошло к двери с надписью «Начальник управления Э. Левеншельд». Двое секретарей в холле даже не подняли голов, и Эрлен, толкнув дверь, вошел без всяких церемоний.

Обрыв — прямо в нижележащий этаж, где разноцветные автоматы сортировали почту суставчатыми лапами. На прозрачном полу стояли письменный стол и стулья, за столом сидел человек в черно-белом свитере, одной рукой он держал возле уха наушник, другой что-то помечал в лежавшей на столе бумаге. Это и был глава Четвертого управления Эрих Левеншельд, он же Идрис Колонна, он же Скиф и так далее до бесконечности — нечего и надеяться перечислить имена, под которыми его знали в разных уголках мира.

Он был высок ростом и широк в плечах — ни обширность кабинета со сплошным окном-стеной, ни поза сидящего не скрадывали этого, не вызывали впечатления массивности, его фигура наводила на мысль о десятиборье и баскетболе. Он был красив — странным и редким типом красоты, фрагменты которой по отдельности, вероятно, могли показаться дикими и безобразными, но вместе создавали картину гармоничную и труднозабываемую, так что иногда хотелось тряхнуть головой и протереть глаза: полно, да не кошмарное уродство ли все это? Подобная внешность несет, пожалуй, отпечаток некой искусственности, но заметить ее может лишь зритель весьма и весьма искушенный, специалист.

Лицо Скифа было бы безоговорочно молодо, если бы не большие старые глаза, окруженные кольцом морщин, да загорелый купол лысины.

— Здравствуй, — сказал он. — Как поживает высший пилотаж?

— Здравствуй, дядюшка, — ответил Эрликон. — Неужели не знаешь? Что-то не верится. Сегодня на меня так уставились с трех спутников одновременно, что стало холодно между лопатками, а когда я зашел в туалет на заправке, с потолка сразу свесилась какая-то электрическая телевизия и заглянула мне в такое место, что не знаю, как уж тебе и сказать. Объясни, пожалуйста, простыми словами, в каких это преступлениях меня подозревают твои электронщики и до каких пор милости сии будут продолжаться?

Последнее время они встречались нечасто. Скиф отдал Эрликону весь нижний этаж своего трехтрубного английского дома. Этаж этот представлял собой, по сути дела, одну огромную комнату, где гостиная переходила в спальню с модернистским гидравлическим ложем; вплотную примыкала деревянно-раздеревянная кухня в кантристайл, по кантри-полкам вился плющ, и сразу же за ними начинался кафель и мрамор ванной, и дальше, за втяжной стеной, шел уже гараж.

Однако, подойдя к экватору третьего десятка, Эрликон, отяготившись сомнениями в смысле жизни, вдруг покинул роскошь вещей и роскошь общения — все то, чем при помощи денег и положения Скиф компенсировал его бесприютное детство, — переселился в общежитие авиабазы и вернулся к допотопному материнскому мотоциклу. Правда, если уж быть честным до конца, эта старая машина была не просто скоростной рухлядью, а ретро экстра-класса, люкс-раритетом, предметом зависти знатоков, так что даже аскетизм Эрлена выражался достаточно изысканно.

— Тебя кормить? — спросил Скиф.

— Нет, я только что доел Эдгаровы бутерброды. Что же касается высшего пилотажа — послезавтра увидим. Однако ты не отвечаешь на мой вопрос.

— Только не говори, что ты сам все это придумал, — предложил Скиф. — Псевдофольклорный румынский стиль — плод влияния Кристины. Съездить в бунгало к Эдгару ты успел, а позвонить матери — нет. Как ты ответишь на такой вопрос?

— Позволь мне ответить так: я побоялся отнимать время у такого занятого человека.

— Речь неискренняя и неправомерно жестокая. Не хуже меня ты знаешь, что она тебя любит.

— Возможно, что она и любит некоего сына, — согласился Эрликон. — Некий образ. Однако доказывать каждый раз, что я и есть тот самый образ, чересчур хлопотно. Да и какие, дядя, сыновья могут соперничать со страстью к электрохимической ячейке? — Эрлен откинул голову на подголовник кресла и пропел: — Не правда ли, чудесно: он — светоч подземного царства, она — светило науки… Все спасают друг другу жизни, и лишь бедный Эрликон не ко двору, и, к какому концу его приделать, не знает весь Контакт… Да, кстати, вы еще не надумали узаконить ваши отношения?

— Ты еще станцуй, — заметил Скиф. — Обрати внимание, что я-то не касаюсь твоих отношений с Кристиной. Не пытайся вывести меня из терпения раньше времени. Как отец?

— Дорогой бармен чинит проводку в своем заведении. Да, о проводке. Тебе кланяется Стив.

Эрликон протянул Скифу сложенный вдвое листок бумаги. Тот, бегло взглянув, положил листок на стол.

— Что он тебе сказал?

— То же, что и всегда. Медицина, дядя, от меня отказывается, и мне кажется, с нас хватит экспериментов.

— Стив — это еще не вся медицина.

— Оставь, пожалуйста. Если бы все эти поля и вирусы могли распрямить мои кости, они давно бы это сделали.

Скиф покачал головой:

— Кто жив — не говори «пропало». Мы не исчерпали еще всех путей. Но давай пока поговорим о другом. Я прочитал твою курсовую.

Он достал и бросил на стол кипу листов в блестящем зажиме. Эрликон со слабым стоном утонул в кресле.

— Ничего, ничего, потерпишь, — сказал Скиф. — Что поделаешь, я тебе не отец и не мать, а приходится быть и тем и другой. Что я думаю об этом лепете, ты, надеюсь, понимаешь. Не похоже ни на третий курс, ни на тебя. Учебу ты практически бросил. Что происходит? На что ты рассчитываешь? На то, что в критический момент тебя осенит вдохновение? Это верный провал, ни к кому еще на пустом месте вдохновение не приходило. Смешно объяснять, что учиться надо здесь, на Земле, пока есть у кого спросить — там будет не до этого, уж поверь, а мне вот неясно, как ты собираешься сдавать хотя бы вот эту элементарную сессию. Между прочим, у всех студентов она уже началась.

— У меня чемпионат, — проворчал Эрликон. — Я сам знаю, что работа паршивая.

— Ты плохо меня понял. Речь не о курсовой и не об авиации. Кстати, у тебя контракт по-прежнему с «Бритиш аэроспейс»?

— Да.

— Они сами возобновили или за тебя хлопотал Дэвис?

— Дэвис.

— Что ж, скажи ему спасибо, если еще не сказал. Речь у нас вот о чем. Не хочу повторять трюизмы, но, вижу, есть необходимость. Наше дело такое: либо отдаешь себя целиком, либо уходи. Не бывает контактеров, которые знают свое ремесло на три или на четыре. Твой отец ушел сразу, как только почувствовал, что теряет форму, его таланта нет ни у тебя, ни у меня, он мог позволить себе очень многое, но предпочел уйти. Ты начинал очень хорошо, тебе все давалось легко, как и Диноэлу, а легкость коварна. Захаров берет тебя в группу, но сейчас ты этим обязан только двум предыдущим годам учебы и своему имени. — Тут Скиф, к удивлению Эрликона, вытащил портсигар со встроенной зажигалкой и закурил. — Я говорю малоприятные вещи, но иначе нельзя. Не сердись. В следующий раз мне хотелось бы обойтись без напоминаний. Есть и хорошие новости — гестианская делегация приехала наконец.

— Дядя… — Эрликон смотрел, как Скиф разминает длинными пальцами сигарету, как погружает ее в голубой огонек; тоска внезапно обернулась решимостью, мышцы под глазами дернулись, точно он силился моргнуть. — Дядя… что-то грустно мне. Ты прав во всем, я с тобой не спорю. Во мне, видишь ли, кончился какой-то завод, будто я постарел лет на сто. Скверная история.

— Я тебя слушаю.

— Ты посмотри, на кого я похож. Ни одна девушка не смотрит на меня иначе как с жалостью, в лучшем случае — со страхом. Не подумай, что я жалуюсь. — Эрлен улыбнулся, но улыбка получилась болезненная, будто на лицо пала тень давних кошмаров.

Зрачки Скифа расширились.

— Ты ошибаешься, — сказал он, и в голосе его явственно прозвучала властная нота, напоминающая о многолетней привычке распоряжаться людьми. — Ты глубоко ошибаешься. Твои девушки еще впереди. В твоем лице есть своеобразие, которое женщины ценят выше любой красоты.

— Все уже без толку. Слишком поздно. Все уже опоздали и опоздают. Слишком долго я был одинок, слишком долго боролся с собой… чего-то не хватило, перегорел, короткое дыхание. Того, что могло быть, мне уже никто не вернет, да я уже больше ничего и не прошу. Вот ты говоришь, Захаров берет меня в группу — надо бы рехнуться от радости, а мне только страшно. Я же не смогу, нет во мне интереса… ничего нет. Любви нет — и нет сил бороться с этим. Я, наверное, болен. — Эрликон поежился. — Чепуха какая… и любил, и с ума сходил, но, вот видишь, выдохся. Доконали-таки меня, — добавил он, глядя в сторону. — Еще лет сорок, не меньше, тащиться, холодно, пусто, муки… Устал я.

И про себя добавил: «Дудки».

В этот момент беседы Скиф на секунду прикрыл глаза темными веками, а когда поднял их, то посмотрел на Эрлена взглядом, словно бы необычно рассеянным. Ах, надо было бы обратить внимание на этот взгляд и потом, когда события уже сорвались в карьер, вспомнить, но по юношеской неопытности Эрликон внимания не обратил и не запомнил, слишком уж был увлечен собственными горестями, а очень и очень зря.

— Хочу только одного, — сказал Скиф, глядя уже вполне обыкновенно. — Хочу, чтобы ты не забывал, что и мать, и отец, и я — мы все тебя любим и стараемся сделать все, чтобы тебе жилось хорошо. Ты улетаешь сегодня?

— Да, в ноль пятнадцать из Атакамы.

— На две недели?

— Да.

— Послушай, я мог бы устроить тебе отпуск.

— Нет, дядя, я как раз собираюсь обойти Эдгара.

— Желаю удачи. Вернешься — поговорим.

Эрликон подхватил сумку, кивнул и вышел. Скиф в задумчивости подпер голову рукой, не сводя глаз с закрывшейся двери. А внизу суетились почтовые автоматы.

В отражении на черном стекле можно было различить лишь силуэт с завитками волос да три светлых пятна — на виске, носу и скуле. Сквозь него проносился такой же черный лес, мосты, столбы, редко — дома, еще реже — одинокий огонек. Стоя у окна, Эрликон некоторое время меланхолически рассматривал себя — волосы, как всегда, ему понравились, все же остальное — длинная голова на сутулых плечах — вызывало чувство отстраненной постылости. Беспокоил разговор со Скифом — черт дернул его за язык, да и не сумел сказать, что нужно, скомкал, показался дураком и неврастеником. Воспоминание о недавней заминке обжигало внутренности. В каком-то документальном фильме давным-давно был эпизод расстрела — дымные струи пробили человека насквозь, вылетели с клочьями из спины, заплясала белая рубашка, плечи подпрыгнули, человек согнулся и упал. Конфликт, неловкость, любой глупый случай — а попробуй избежать глупых случаев! — дьяволами выворачивались из памяти и вызывали ощущение, будто и его протыкает раскаленный прут так, что самому впору обхватить ребра руками, скрючиться и упасть на землю лицом вниз.

Кто знает от этом? Никто. Покалеченные души столь же скрытны, сколь и живучи.

Ничего, думал Эрликон, ничего. Скоро конец. Жизнь лепит человека, накручивает бездумно, а потом вполне честно предлагает — познай себя. Что там намесили годы. И вот ты поднялся на холм и видишь путь прошлый и путь будущий и могилу впереди и можешь сказать: я, Господи, превзошел и постиг, и не хочу больше тянуть, и возвращаю тебе билет.

Говорите потом, что это малодушие, трусость, еще какие-нибудь слова придумайте, достаньте-ка меня со своим общественным мнением там — я на вас посмотрю. Несчастный случай. Жизнь не удалась, так хоть смерть устроить по собственному вкусу. Что может быть лучше — «разбился во время гонок». Ушел в небо, которое так любил. Скажут… Напишут…

Впрочем, всем наплевать. Интерес сосредоточен на борьбе двух лидеров — Баженова и Такэда, оба молодые, оба неожиданные, вечно пятый-седьмой Эрликон никого не волнует, разбейся он хоть десять раз подряд. Такая петрушка.

Так со сладострастием терзал себя Эрликон, стоя в одиночестве на ковровой дорожке у темного окна вагона, пока голос разума не напомнил ему о времени — надо поспать, скоро пересадка. Все равно, вашим аналитикам, маэстро Захаров, придется подыскивать себе другого пилота. Хотя уж кому-кому, а уж вам-то точно совершенно безразлично. Ну, да и мне тоже. Устал, устал, и черт с вами со всеми.

Мемориал Кромвеля по высшему пилотажу, или Серебряный Джон, назван так по имени одного из величайших пилотов современности Джона Кромвеля. Говорят, он был родоначальником высшего пилотажа — это неверно. Кромвель не изобрел высшего десантного пилотажа точно так же, как Паганини не изобрел скрипку, а Рембрандт — живопись. Заслуга Кромвеля, или, как его часто называли, Дж. Дж. (Джон Джордж), в том, что он необычайно раздвинул границы человеческих представлений о возможностях пилота в современной авиации. Серебряный Джон создал собственную школу пилотажа, в которой оставался первым и последним представителем — нормальный, хорошо подготовленный летчик-спортсмен способен выполнить с некоторым напряжением пятнадцать — двадцать процентов кромвелевских элементов, все же остальное со смертью Дж. Дж. отодвинулось на грань трюкачества и безумия. Входящий в программу подготовки трехчасовой фильм «Мастерство Джона Кромвеля» до сих пор смотрится как волшебная сказка или сатанинский вымысел.

Кубок по пилотажу — большая серебряная чаша с квадратными ручками и тоже именуемая Серебряным Джоном — не путать с чемпионатом мира — отпочковался некогда от ежегодного фарбороского авиационного салона и обрел статус мемориала с той поры, когда по истечении времени стало возможным закрыть глаза на маленькую деталь: легендарный основоположник был крупнейшим нацистским преступником, за что и отбывал положенное на каторге. Соревнования проводятся в три этапа на разных планетах по многим классам машин — от самых легких, предназначенных для атмосферы средней мощности земного типа, до тяжелых полукрейсерских и крейсерских классов, созданных для работы на планетах с осложненными атмосферными условиями и гравитационными сюрпризами. Свою продукцию демонстрировали — а это считалось делом величайшего престижа — все известные авиастроительные компании: «Боинг», «Локхид», «Мессершмитт-Бельков-Блоом» и прочая, прочая, не считая китов помельче.

Было же вот еще что. Как-то, давным-давно, Скиф взял Эрликона на базу в Уилслос-Филд. Была весна, в природе все набухало и собиралось тронуться в рост, на залитом лужами и раскрашенном «для ангелов» зелеными разводами, а для людей — белыми стрелами и пунктирами бетоне стояли самолеты — некоторые тоже камуфляжно расписанные, некоторые — наоборот, расцвеченные линиями и эмблемами, некоторые — только что из ангара, другие — еще горячие после посадки, излучающие жаркое марево. Скиф остановил машину прямо вплотную ко всем этим шасси и обтекателям, их с Эрликоном окружили высокие чины в фуражках и с пестрой мозаикой орденских планок, начался какой-то разговор, и Скиф сказал кому-то поверх голов:

— Сержант, покажите пока мальчику самолеты. Мы в диспетчерской.

Эрликон был ошеломлен тем, что увидел в этот день, и сразу же безоговорочно полюбил это. Самолеты взлетали и садились, вертикально и горизонтально, их рев сотрясал все вокруг, они были невероятно красивы — «тандерболты» с бизоньими лбами, «фантомы» с осиными талиями, «мустанги» с аристократически отвисшими губами воздухозаборников; в них была невероятная мощь и в то же время утонченное изящество, и запах, запах! — металла, кожи, топливного нагара — нес в себе удивительное очарование. Самолеты заполнили его душу без остатка — Эрлену хотелось петь и скакать. На обратном пути, обхватив руками спинку переднего сиденья, он сказал:

— Эрих, я кое-что решил. Я хочу стать летчиком.

— Хм, — ответил Скиф. — Сначала пообедаем.

— Дядя, я говорю серьезно.

— С твоим здоровьем — выбрось это из головы.

Минули годы, и вот теперь, ясным осенним днем, на высоте трех с половиной тысяч метров Эрликон летел по курсу 272 к северо-западу от города Стимфала и рассматривал расстилающуюся под ним землю, отыскивая контрольные ориентиры. Первый этап Серебряного Джона — Тяжелая — планета земного типа, масса — 1,000 004, время обращения — 24,6 часа, население — шесть миллиардов человек, приближается к довоенному уровню, столица — Стимфал.

Два источающих прозрачное голубое пламя двигателя справа и слева от Эрлена несли его бренное тело над сожженными солнцем кольцевыми предгорьями, от которых дальше, на север, начиналась горная цепь Котловины, где и много лет спустя после войны немало удальцов головами заплатили за любопытство к тайнам пустыни, окруженной горами. Говорят, что там и поныне бродят по пескам боевые киборги с вконец расстроенными программами и время от времени палят по всему, что движется, поэтому попадать в те места не рекомендуется.

Где-то здесь закончилась война. Лет семьдесят назад и сами стимфальские степи, и небо над ними, и космос кипели и горели в последних битвах, гибли люди, жгли воздух десантные крейсера под командованием Серебряного Джона, Стимфал был взят, хотя к тому времени никакого города уже не существовало — оставались развалины, воронки да расплавленный железный хлам; подписали капитуляцию, и стимфальская империя прекратила свое существование. Год спустя главнокомандующий имперскими вооруженными силами маршал Кромвель был осужден и отправлен в далекие края пилотом-смертником на рудовоз. Но об этом не пишут в учебниках. А теперь в просторах над Стимфалом тревожат небеса лишь пассажирские лайнеры и спортивные самолеты.

НАТ-63 фирмы «Хевли Хоукерс» сверхлегкого класса «бриз», в котором герметически закупорен Эрликон, на вид хрупок, непрочен и напоминает стрекозу — без крыльев, зато с двумя длинными растопыренными лапами. Под прозрачным колпаком, придающим кабине сходство со стрекозиной головой, Эрликон сидел в некоем подобии старинного кресла, пустив в него многочисленные корни шлангов и проводов, вырастающих из оранжевого комбинезона, увенчанного белым гермошлемом с огромными, тоже стрекозиными, поднятыми забралом на макушке светофильтрами.

Правую руку Эрликона словно пожимала ручка управления, выходящая из пола между двумя педалями — на них стояли его ноги, а прямо перед ним светилась разноцветными огнями сводная контрольная таблица, так что Эрликону не было нужды шарить взглядом по приборной доске. А вокруг, насколько хватает глаз, — одно чистое небо, лишь на западе, из невидимого отсюда океана, поднималась едва заметная череда облаков; внизу же Эрлен видел желто-коричнево-зеленый узор земли, где, согласно всем подсчетам, пора бы уже показаться контрольным ориентирам.

Эрликон включил радио — оно то запрещалось, то допускалось на соревнования; пока что, во избежание несчастных случаев, разрешили две нейтральные программы. Рассказывали, будто бы иногда можно поймать Главный диспетчерский пункт, и тогда маневр по засечкам здорово упрощался. Но нет, ерунда, в эфире совершеннейший бедлам: любимица астронавигаторов «несущая волна» несла какой-то бесконечный разговор домохозяек, метеослужба Стимфала-Второго уныло переругивалась с безымянным штурманом, все тонуло в музыке и ворохе неизвестно к чему относящихся цифр.

Время корректировки неумолимо надвигалось, СКТ зажгла двухминутную готовность, надо на что-то решаться, под ногами проплывают все те же однообразные каменные плеши, дальше к горизонту — неясная дымка; топливный лимит, но делать нечего, надо набирать высоты, уходить с этих Богом забытых трех тысяч, ничего из них не высидишь, Эрликон уже почти шевельнул ручку, почти тронул сектор газа, горизонт уже собрался провалиться с глаз долой, как вдруг картина резко переменилась.

СКТ погасила готовность и замигала белой символикой, означающей, что где-то в левом двигателе пробило изоляцию; загудел аварийный зуммер, Эрликон повернул голову и похолодел: вытянутая белая гондола внезапно отрастила огненно-золотой венчик, с нее слетели черные хлопья — все, что осталось от кольца силовой зашиты, и двигатель уподобился сигарете, которую сплошной затяжкой злорадно тянул дух неба. Плазма пожирала агонизирующие узлы, подбираясь к топливному каналу, а Эрликон вместе с кабиной в полном смысле слова сидел на практически еще полном баке горючего. Другими словами — несчастный, ты получишь, что хотел.

Но он воспротивился. То ли в нем возмутилась привередливость самоубийцы, то ли злость на слепую судьбу, которой он не пожелал доверить открыть последнюю карту своей жизненной колоды, или, может быть, заглянув в глаза смерти, в несобранности душевных сил, ужаснулся собственному замыслу и его одолела природная жажда жизни? Эрликон и сам не разобрался в разноречивом потоке нахлынувших ощущений, и последней связной его мыслью была: «Горим. Ай-ай-ай», после чего мысли кончились и воцарились бессловесные инстинкты. Все же душевный разлад дал себя знать, потому что дальнейшие действия протекали в неком помрачении ума, обвинить в котором только страх было бы неверно.

Отведя взгляд от горящего мотора, Эрликон отключил подачу на левую консоль, взял ручку на себя, и машина, задрав нос, пошла вверх, обеспечивая себе свободу маневра. Его окликали по радио дважды: первый раз с судейского крейсера, второй раз подсоединился сам папаша Дэвис и как бешеный заорал, чтобы Эрлен плюнул на свою идиотскую гордость и отстреливал двигатель вручную. Когда он не отозвался и на этот вызов, все умолкли.

Эрликон их толком и не слышал. Он выписывал в небе немыслимые вензеля на немыслимой скорости, отдаленно копируя классические летные фигуры, и был этим целиком поглощен. Чутье подсказало ему в общем-то верный шаг: если умело крутануть машину на запредельных оборотах, то замки не выдержат и двигатель срежет с пилона. В нашем повествовании есть человек, способный проделать подобный фокус, но это не Эрликон. Он же чувствовал, что ничего не выходит, и предсмертная дурнота подступала даже сквозь напряжение; как и что происходит и произойдет, анализировать он не успевал и лишь подсознательно был уверен в том, что одна эта воздушная карусель и отдаляет гибель. Но заговорила усталость, жизнь заскользила из-под пальцев, и на исходе шестой минуты после начала аварии Эрлен вырвал чеку катапульты с полным ощущением того, что выпускает руку врага, держащую нож.

Треснуло, свистнуло, мир перевернулся. Первым, рассыпаясь на лету, вверх устремился фонарь кабины, за ним и сквозь него — Эрликон в кресле, точно ведьма на помеле. Мгновенно потерявший всякое представление, где верх, где низ, НАТ-63 фирмы «Хевли Хоукерс» завалился набок, пошел винтом, затем на краткий миг встал свечой и в следующий момент превратился в огненный шар, из которого, чертя дымные трассы, полетели во все стороны многочисленные обломки; сжимая по пути воздух, прокатилась взрывная волна, обдавая небеса и горы жаром.

Секунд через десять к Эрликону вернулись зрение и слух, и обнаружилось, что он еще жив. Щиток гермошлема сорвало, светофильтры, наоборот, захлопнуло и перекосило, лицо горело как ошпаренное, сзади надсадно выл реактивный двигатель кресла. Но самое интересное заключалось в том, что прямо под ним находился город, древний и вечно молодой Стимфал — столица Тяжелой, двенадцать миллионов без пригородов. Эрликон, вытворяя свои головоломные трюки, начисто, разумеется, забыл о трассе, забрал далеко на юг, и оставалось надеяться, что останки самолета благополучно рухнули в пустыню, а не людям на головы, сам же пилот имел все шансы приземлиться на центральную городскую оранжерею. Вдобавок взрыв что-то повредил в поворотной системе сопла, шарнир ли заклинило, еще ли что, но никакого разворота на экстренную посадку не выходило, а аварийный запас топлива должен был иссякнуть с минуты на минуту. Вот что называется из огня да в полымя; будьте же вы прокляты, специалисты из «Хевли Хоукерс» с вашими тестерами и испытательными стендами!

Заставляя вибрировать все окрестные стекла, Эрликоново кресло неслось над городом, постепенно снижаясь. Юркая тень скакала по домам и улицам; Эрлен сумел накренить свой летучий корабль до предела и получил возможность более чем жалкого маневра в горизонтальной плоскости; прошел над увитой зеленью крышей с бассейном одного небоскреба, еще ниже, на миг криво и дробно отразился в окнах другого, здания сомкнулись за спиной, распахнулся простор площади, а из него стремительно поднялся прекрасный дворец. Огромное окно с витражом прыгнуло в глаза, раздвигая колонны и простенки с лепниной, и разверзлось, словно драконова пасть.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Без колебаний она надела серьги слоновой кости — по три легчайших резных шестигранника на цепочке, и внутри каждого — еще по нескольку, чуть слышно переговариваются на ходу, хотя больше всего любила серебро, много серебра — кольца, браслеты, цепочки и бесчисленные серьги, и если с камнями, то обязательно с самоцветами, бриллиантов она не признавала. Зачем тебе такие канделябры в ушах, иной раз спрашивал Гуго; ничего не понимаешь, отвечала она, когда в ушах что-то болтается, совсем другое ощущение и от прически, и от жизни, и вообще. Кстати о прическе — волосы отросли до критической длины, надо решать: стричься или не стричься? Не отпустить ли снова гриву в стиле «колдунья»?

Кто впервые назвал ее колдуньей? Она, конечно, не вспомнила и не стала вспоминать, а спустилась вниз на лифте, пересекла гостиничный холл, где по голубому камню пола разбегались тонкие золотые змейки и соединялись с золотыми же звездочками, и села в машину. Но я скажу вам, что первым так ее назвал баск-лесник в горах, ночью, на границе Испании и Франции. Ей было тринадцать лет, и в горы ее вывез, конечно, Гуго — лесничий был его другом. С каждым человеком из бесконечного числа его знакомых и приятелей Гуго был знаком не просто так, а неизменно на почве каких-то былых дел и историй. Так и с лесником: ломая сучья для костра, Гуго подмигнул и заметил что-то вроде — мол, от Себастьяна лишнего слова не жди, клещами не вытянешь, и она ответила: это с тех пор, как он выдал своего брата. Лесник спросил, о чем разговор, и Гуго, удивившись, перевел. Лесник уставился на нее и, похоже, увидел нечто, потому что попятился, чуть не упал в костер и тут-то закричал: «Ведьма!» Так в несколько наивной форме была определена ее сущность.

Впрочем, лесник не был первой ее жертвой. Первой, всего месяцем раньше, стал молодой монашек-иезуит, преподававший географию и астрономию в монастырской школе на юге Франции, где она в тот год жила и училась. Ему было лет тридцать, был он симпатично носат и глядел на мир сквозь квадратные очки в металлической оправе. Встречались они только в классе или во дворе, ухищрения никакие не применялись, но и этого оказалось вполне достаточно: тоненькая тринадцатилетняя девочка источала разящий наповал флюид сексуального монстра — как ни странно, без особой порочности, но обещания и силы совершенно неодолимых. Как-то во время урока они встретились глазами, и смиренный служитель Божий, и так уже пребывавший в смятении духа, почувствовал, как в нем отверзаются темные шлюзы таких древних страстей, каких он в себе и не подозревал. Враг рода человеческого воочию распустил перед ним когти — не в силах совладать с искусом, молодой человек оборвал речь на полуслове, почти оттолкнул кафедру, вышел из аудитории и, поднявшись к себе в комнату, повесился на шнуре от настольной лампы.

Дар, еще никак не используемый, едва дал о себе знать, но сестры-монахини довольно быстро почуяли неладное, видимо из самого средневековья унаследовав профессиональный нюх на нечистую силу. Святая мать Женевьева заглянула в глаза новой воспитаннице и в их дразнящей зелени явственно уловила сатанинский вызов. На мать настоятельницу повеяло первобытной жутью, ей стало нехорошо, она позвонила родителям девочки, и в монастыре появился доктор Франциск.

В детских поступках часто можно угадать будущие склонности взрослой личности, а в тринадцать лет характер девушки уже вполне сложился. В дальнейшем, став старше, она охотно прибегала к найденному в ту далекую пору оружию — удивительной способности будить в глубинах подсознания нечто враждебное уму и воспитанию — первозданного зверя, встреча с которым для современного цивилизованного человека обычно заканчивается плохо, ибо мало кто к подобному готов. Пришедшая к ней позже красота и женственность, спокойствие ее натуры и взрывы темперамента — все несло на себе печать того древнего знания и придавало ее привлекательности страшновато-манящую сторону. Она гордилась дарованной ей возвышающей над людьми тайной властью, и эта гордость составляла одну из важнейших черт ее характера.

А тогда… Тогда Гуго примчался, побив, наверное, все рекорды шоссейных гонок и набрав штрафов на целое состояние, ему позвонил Рамирес, и надо отдать должное гуманизму отцовских взглядов на воспитание: «Слушай, там Хельга согласилась на какое-то изгнание дьявола, экзорцист приехал, Франциск, черт его знает, что там они затевают, ты недалеко, съезди, посмотри». У Гуго с монастырями и монахами были свои счеты, открытый «шевроле» пролетел двести пятьдесят миль за два часа и с визгом затормозил посреди мощенного белыми плитами двора.

В тот день, по милости собственной матери переживая один из тяжелейших кошмаров в своей жизни, даже сквозь него она ощутила приближение той силы оптимизма и поддержки, которая всегда исходила от Гуго. Впрочем, достойная мать настоятельница тоже быстро почувствовала своеобразие его личности, оценила разбойничью стать и на вопрос «Где девочка?» ответила, что придется подождать, поскольку в проходящую процедуру вмешиваться нельзя, после чего величественно покинула комнату. Гуго шагнул следом, но старинная дверь с железными полосами уже оказалась заперта снаружи. Мать Женевьева молчаливо предлагала опасному гостю скоротать время в компании двух стульев и Спасителя на белоснежной стене. Но для Гуго коварство служителей церкви всю жизнь было непреложной аксиомой, и поэтому тратить время на удивление он не стал.

— Помогай, Господи, — сказал бывший разбойник, и литое распятие покинуло свой крюк.

Засадив конец креста под притолоку ближе к петлям, Гуго что есть сил навалился на Бога Сына, словно делая ему искусственное дыхание. Веками неколебимые болты сначала тоненько запели, потом захрустели, потом посыпалась штукатурка, и наконец верхний край двери показался из-за стены. Тогда Гуго присел и, прижавшись щекой к дереву и металлу, соединенным больше трех столетий назад, просунул под дверь стальные крючья своих пальцев. Притолока косо впилась в дуб, сминая окаменелые волокна, жалобно хрупнул замок, и вот дверь с грохотом слетела с блестящих смазкой зубьев. Гуго поправил задравшуюся рубашку и быстрым шагом направился по открывшемуся коридору. У церковных дверей его ожидали вполне плечистые ревнители веры, но во взгляде Гуго они прочитали свою участь столь определенно, что беспрепятственно позволили ему войти. Играл орган. Шла служба.

От чего он спас ее тогда? От безумия? От чего-то худшего? Проклятый Франциск навис, как скала, стало нечем дышать, воздух стал плотным и неподвижным. «Повторяй за мной, дочь моя…» Слова его давили, высасывали силы, она сопротивлялась, как могла, ища поддержки извне, как парус — ветра, но ветра не было, в стрельчатое окошко под потолком скудно сочился свет, и ей казалось, что она тонет.

Но Франциск вдруг отступил, оглянулся, и давящий кошмар происходящего раскололся и рухнул, как внезапно треснувшее зеркало. В дверях стоял Гуго. Он оглядел каменные своды, доктора Франциска и неожиданно изобразил ободряющую рожу, означавшую: «Держись, старушка, не пропадем!» — и тотчас же лицо его сделалось, как обычно, непроницаемым.

Минуту она не могла поверить своему счастью, чуть живая сидя на скамейке, потом заревела, бросилась к нему и повисла на шее. Гуго сказал:

— Собирайся, мы уезжаем. Где твой чемодан? Нет, святой отец, не говорите мне ничего, а то мы с вами поссоримся.

Он увез ее в лесной домик в горах, там росли буки и сосны, по стволам вился плющ, хмель и дикий виноград, в шумной речке камней было не меньше, чем воды, луна была громадна, дом бревенчатый и длинный, на стенах висели ружья и шкуры, там-то ей и встретился лесник Себастьян.

Тогда ей было тринадцать, а сегодня ей двадцать восемь, и в первый день наступившей осени, еще совсем по-летнему теплый день, за рулем гостиничного «корвета» она ехала по Стимфалу, по заросшей с обеих сторон липами Маршал-Блейк-авеню и выехала на площадь Тмговели, так что сам Тмговели, бронзово-зеленый, в ушастом шлеме, грозно указующий мечом на запад (а на мече сидели два голубя), сначала появился прямо перед машиной, потом очутился слева, а затем переехал в зеркало заднего вида, да так там и остался, потому что «корвег» припарковался у решетки стимфальского Дворца музыки в ряду других машин.

Дворец музыки замыкал собой площадь, его справа и слева обтекали две улицы, и два здания стояли справа и слева: отель «Томпсон» — многоступенчатая фантасмагория из стекла и алюминия, наводящая на мысль о Нимейере и Брейере, и Национальная галерея — сооружение в неоколониальном силе с двухэтажной колоннадой. Забавно, что эта колоннада — практически единственный фрагмент из всей стимфальской архитектуры, отреставрированный после войны, а не выстроенный заново по планам и фотографиям — прихотливое чудачество взрывов ракет «воздух — земля» сохранило стену фасада.

Сам же Дворец музыки, хотя и был постройкой современной, точно следовал — в более утонченном и модернистском ключе — духу имперского барокко своего соседа, и, кажется, будто даже чугунные копья ограды крошечного скверика, выдвинутого Дворцом в автомобильный круговорот площади, говорили: помните о былом державном могуществе!

— Ингебьерг Пиредра? — спросил голос над мраморной лестницей. — Ваше время с двенадцати до тринадцати тридцати. — И молодая женщина с безупречной аристократической осанкой поднялась к световому ажуру второго этажа.

Да, Ингебьерг Пиредра, таково ее полное имя, но, поскольку этот скандинаво-испанский тандем не только неблагозвучен, но и совершенно непроизносим, мы будем называть ее просто Инга.

Имя — в честь какой-то прославленной родственницы — ей дала мать, шведская подданная норвежского происхождения Хельга Хиллстрем, а испанская фамилия родом из Барселоны, где появился на свет отец Инги Рамирес Пиредра — наполовину испанец, наполовину итальянец. Об этом любопытном браке речь еще впереди, теперь же для нас интересно, что по материнской линии Рамирес принадлежал к легендарному семейству Сфорца, и кочевники-гены проделали столь причудливый путь, что Инга полностью уродилась в свою флорентийскую бабушку. Несравненная Изабелла Сфорца передала внучке пышную копну вьющихся волос редкостного темно-пепельного цвета, болотно-зеленые длинные глаза в опахалах ресниц — взгляд, таящий память о десятках поколений властителей и энциклопедистов, но — увы! — и сфорцевский нос со знаменитой горбинкой, сошедший, казалось, с полотен времен Возрождения. Значительно потесненная, таким образом, испанская родня (не очень понятно, правда, кого там считать родней, так как папа Рамирес не знал не только деда, но и собственного отца) все же внесла лепту и подарила девушке свой характерный подбородок — вполне женственный и даже изящный, но крюковатостью вполне подтверждающий испанские корни!

Итак, к величайшему моему сожалению, я не могу назвать Ингу красавицей, зато с чистой совестью заявляю, что она была необычайно интересной женщиной.

Пройдя по пустынной сцене, Инга подошла к роялю и села; с одной стороны был зал с рядами зачехленных кресел, с другой — серебряный лес органных труб. Инга находилась в верхнем, или двухсветном, зале Дворца, его еще именовали Альберт-холлом — отчасти в шутку, отчасти всерьез, поскольку сюда не допускалась никакая эстрада или электроника, даже джаз; это был зал классики, и акустика рассчитана на живое звучание. Сегодня здесь имели возможность провести репетицию участники фестиваля-конкурса стимфальской музыки — за тем инструментом, в том зале, где им предстояло выступать.

Инга медленно подняла крышку рояля и длинными пальцами прикоснулась к клавишам. В тот год, пятнадцать лет назад, из заповедника ее забрала мать — Хельга чрезвычайно скептически относилась к педагогическим воззрениям своего супруга, что же касается Гуго, то его она вообще не выносила с давних лет. Маневр был произведен быстро и жестко — Ингу водворили в загородный дом ожидать, какое решение примет ее матушка относительно дальнейшего обучения и воспитания. Однако Хельга недооценила характер дочери. Никому и никогда Инга не собиралась позволять насильственно вмешиваться в свою судьбу — с недетской решительностью и волей, помноженными на неизменную ненависть к матери, она восстала против родительских планов. Вечером первого же дня заточения, несмотря на усилия охраны, Инга очутилась на шоссе Руан — Аржантен, а через сутки, не очень голодная, но изрядно уставшая — в Дамаске, в аэропорту Эр-Дамият. Здесь, собрав по карманам оставшуюся мелочь, она позвонила Гуго по его парижскому номеру, и большинство монет тотчас вернулось обратно, потому что разговор занял никак не более тридцати секунд: Гуго просто сказал: «Стой возле этого самого телефона и никуда не уходи. Я скоро буду».

И все повторилось. На ночное летное поле села двухмоторная «сессна», уронила трап, и по нему быстро, но без спешки спустился Гуго Сталбридж в окружении телохранителей.

— Ешь и пей, — велел он ей. — Через пятнадцать минут нас заправят, и я уложу тебя спать.

— Ты не повезешь меня обратно к Хельге? — спросила Инга.

— Нет. Ты сможешь жить у меня сколько захочешь. Но при одном условии: каждый день заниматься музыкой. Твой рояль уже перевезли ко мне на «Бульвар».

Опять-таки благодаря вмешательству либерального папы Рамиреса дом Гуго Сталбриджа — «Пять комнат над бульваром» — стал ее вторым домом, и в школу ее возили секретари «Олимпийской музыкальной корпорации» в «линкольнах» с пуленепробиваемыми стеклами.

Надо заметить, что школа и весь этот период с его дружбой и знакомствами не сыграли в жизни Инги практически никакой роли. События того лета окончательно увели ее из круга сверстников, единение с которыми у нее и так не было прочным. Приятелей и приятельниц всех возрастов можно было насчитать легион, но и в отцовском доме, и уж тем более в доме Гуго — а Сталбридж никому не делал скидки на возраст и шестилетнего малыша выслушивал с той же серьезностью, что и президента компании «XX век Фокс», — она постоянно общалась с людьми намного старше себя и привыкла их считать своим кругом. Все они имели какое-то отношение к музыке и музыкальному бизнесу — в ее присутствии устраивались коктейли, заключались договоры, смаковались сплетни, закипали скандалы — артисты, менеджеры, композиторы, звезды, режиссеры, журналисты, критики — с ранних лет она стала полноправным членом этой компании. И даже в тех ее юных годах я не нахожу никаких черт детской наивности — она всегда очень твердо знала не только чего хочет, но и для чего.

Итак, музыка. Инге было пять лет, когда она влезла на стул возле пианино (тогда в доме еще не было двух роскошных беккеровских роялей, в те времена Пиредра не был еще так богат), с которого только что на половине музыкальной фразы поднялся папа Рамирес, и доиграла фразу до конца. Рамирес поначалу страшно удивился, но тут же обрадовался.

— Ага, — сказал он. — Ты будешь пианисткой.

Дело в том, что он никогда по-настоящему не знал, что ему делать с Ингой, и судьба, как всегда, поспешила ему навстречу.

И она стала музыкантом. Окончила класс Сюзанны Собецки, потом перешла к Томасу Вифлингу; ее слушали, ей предлагали выступать, она играла на Зальцбургском фестивале, а значит, была признана; записала клавирные сюиты Генделя, дальше цикл — двадцать четыре этюда Шопена, позже были Баркасси и Штормлер; ей исполнилось двадцать шесть. В музыкальном мире нет рейтинга, нет первой пятерки и десятки, есть имя, и ее имя значило достаточно много — еще до того, как появился Мэрчисон.

Рамирес, надо признать, мало поддерживал ее на этом пути. Если было надо, он давал деньги, иногда называл телефон того или другого импресарио, но и только. Однако же бесспорно — то, что она носила имя одного из владык мирового музыкального менеджмента, заставляло обращать на нее внимание, и она всегда трезво оценивала этот свой дополнительный шанс.

Музыка служила килем корабля ее жизни, ежедневный многочасовой станок стабилизировал шальные махи Ингиного внутреннего маятника, и она охотно принимала это лекарство, никогда не жертвуя занятиями ни для каких, даже самых увлекательных приключений.

Приключения составляли теневую сторону жизни Инги, и вовлекало ее в них вовсе не авантюрное жизнелюбие, унаследованное от отца, а скорее та механическая рассудочность, которая отчасти передалась ей от матери — недаром свои эскапады она именовала «опытами».

Кого Бог хочет погубить, у того отнимает разум. В этом смысле Инга, несомненно, была орудием Божьим. Остановившись на каком-то наиболее многообещающем — с точки зрения владеющего ею настроения — человеке, она бралась за дело. Непостижимый ведьмин дурман проникал в душу через отверстия зрачков, и начиналось исследование, начинались тесты — на стойкость психики, на ломку стереотипов, на верность и преданность новоявленной царице сердца или, наоборот, на жестокость и коварство в схватке с ней — Инга любила время от времени пройтись по краю пропасти — и так далее до бесконечности. ...



Все права на текст принадлежат автору: Андрей Георгиевич Лях.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Реквием по пилотуАндрей Георгиевич Лях