Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Илья Франк Алогичная культурология
© И. Франк, 2014* * *
Faust
Doch im Erstarren such’ ich nicht mein Heil,
Das Schaudern ist der Menschheit bestes Teil;
Wie auch die Welt ihm das Gefühl verteure,
Ergriffen, fühlt er tief das Ungeheure.
Mephistopheles
Versinke denn! Ich könnt’ auch sagen: steige!
‘s ist einerlei. Entfliehe dem Entstandnen
In der Gebilde losgebundne Reiche!
Ergetze dich am längst nicht mehr Vorhandnen;
Wie Wolkenzüge schlingt sich das Getreibe,
Den Schlüssel schwinge, halte sie vom Leibe!
<…>
Mephistopheles
Wenn ihm der Schlüssel nur zum besten frommt!
Neugierig bin ich, ob er wiederkommt.
Фауст
Я не ищу покоя столбняка.
Способность потрясаться – высока,
И непривычность чувства драгоценна
Тем, что роднит с безмерностью вселенной.
Мефистофель
Тогда спустись! Или: «Направься ввысь», —
Я б мог сказать. Из мира форм рожденных
В мир их прообразов перенесись.
В следы существований прекращенных,
Давным-давно прервавшихся всмотрись.
Но, чтобы их держать на расстоянье,
Размахивай своим ключом в тумане.
<…>
Мефистофель
Насчет ключа все гладко ли сойдет?
Вернется ль он? Не вышло бы хлопот.
Книга первая Яблоки большие и красные Прогулки фраера в области мифопоэтического
1. Мне мало надо
Представьте себе, что вы просите, например, сына принести вам яблок из сада, причем яблок покрасивее, чтобы поставить на стол гостям. У вас в саду две яблони, двух сортов: одна дает яблоки мелкие и красные, а другая – крупные и зеленые. Вы же, будучи человеком крайне глупым и своевольным, будучи издевающимся над сыном самодуром, просите принести только яблоки красные и крупные. А он возьмет и принесет вам яблоки красные и крупные? Что тогда скажете? (На всякий случай, предчувствуя нехороший ход вашей мысли: у соседей яблони тех же двух сортов.) Вам придется сказать: «Чудеса, да и только!» Вы удивитесь. А будь в вашей глупой голове больше воображения, вы бы испугались и померли со страху. Пример этот взят из статьи «Новая критика» Д. К. Рэнсома (с одним важным изменением: у американца мальчик не приносит красных и крупных яблок, а приносит яблоки так себе). Отрывок с этим примером я вам предложу прочесть чуть позже. Сейчас же возьмем быка за рога и поставим вопрос ребром. Вот стихотворение Велимира Хлебникова:Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И каплю молока.
Да это небо,
Да эти облака!
«Представим себе хозяйку, которая, желая выставить на стол вазу с фруктами, говорит слуге: "Пойди-ка выбери в кладовой десяток самых больших и красных яблок”. В ящике лежит примерно сотня яблок, которые отличаются как по цвету, так и по размеру. Нетрудно предположить, что между размером и цветом яблок не будет прямого соответствия: самые большие яблоки совсем не обязательно самые красные и наоборот. Мальчик-слуга, заинтересовавшись этой любопытной задачкой, принимает следующее решение: сначала он оценивает яблоки по размеру, обозначая самое большое как Б1, чуть поменьше – Б2 и т. д. и т. д., вплоть до самого маленького – Б100. Потом он оценивает яблоки по цвету и обозначает самое красное как К1, чуть менее красное – как К2 и т. д. до К100. После этого он складывает числовой коэффициент размера с коэффициентом красноты: например, яблоко, получившее по размеру номер 1, а по красноте – номер 36, получает общий коэффициент 37. Мальчик выбирает десяток яблок с самым низким коэффициентом и относит их хозяйке. Вслед за мальчиком ей придется признать, что предметы, отобранные на основе двух не связанных между собою признаков, по одному из этих признаков, взятому в отдельности, не будут являть собой совершенство. Нельзя добиться совершенства в одном отношении и одновременно стремиться к совершенству в другом. Критерий отбора двойствен, и объекты, отобранные по одному признаку, следует сопоставить с объектами, отобранными по другому. В подобной ситуации неизбежны компромиссы».Дальше Рэнсом строит схему, в которую заносит «четыре элемента стихотворения как объекта»: 1) изначальный смысл стихотворения, 2) изначальную звуковую структуру (он имеет в виду в основном размер, хотя потом говорит и о «благозвучии»), 3) дополнительный смысл стихотворения (который вызывается отклонением смысла под влиянием звучания), 4) дополнительную звуковую структуру (изменения в ритме и рифме под влиянием значения). На пересечении всего этого и существует поэтическое произведение. Вообще говоря, это интересно, спасибо за четкую постановку вопроса. Но, в общем, Рэнсом недалеко ушел от своего примера с яблоками. Изначальный смысл – большой размер, изначальная звуковая структура – очень красный цвет. Дополнительный смысл – не очень большой размер, дополнительная звуковая структура – не очень красный цвет. Стихотворение – это компромисс, нечто среднее, серенькое. Ведь неизбежно так? Прав Смердяков из романа Достоевского «Братья Карамазовы»:
«– Стихи вздор-с, – отрезал Смердяков. – Ах нет, я очень стишок люблю. – Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто же на свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя бы даже по приказанию начальства, то много ли бы мы насказали-с? Стихи не дело, Марья Кондратьевна».Еще раз стихотворение Хлебникова:
Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И каплю молока.
Да это небо,
Да эти облака!
«После двух-трех легко вылившихся строф и нескольких, его самого поразивших сравнений, работа завладела им, и он испытал приближение того, что называется вдохновением. Соотношение сил, управляющих творчеством, как бы становится на голову. Первенство получает не человек и состояние его души, которому он ищет выражения, а язык, которым он хочет его выразить. Язык, родина и вместилище красоты и смысла, сам начинает думать и говорить за человека и весь становится музыкой, не в отношении внешне слухового звучания, но в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения. Тогда подобно катящейся громаде речного потока, самым движением своим обтачивающей камни дна и ворочающей колеса мельниц, льющаяся речь сама, силой своих законов создает по пути, мимоходом, размер и рифму, и тысячи других форм и образований еще более важных, но до сих пор неузнанных, неучтенных, неназванных. В такие минуты Юрий Андреевич чувствовал, что главную работу совершает не он сам, но то, что выше его, что находится над ним и управляет им, а именно: состояние мировой мысли и поэзии, и то, что ей предназначено в будущем, следующий по порядку шаг, который предстоит ей сделать в ее историческом развитии. И он чувствовал себя только поводом и опорной точкой, чтобы она пришла в это движение. Он избавлялся от упреков самому себе, недовольство собою, чувство собственного ничтожества на время оставляло его».Может быть, так не только со стихотворением бывает? Может, есть такая точка в жизни (во времени и в пространстве), что, если ее найти и встать там, все будет происходить подобно тому, как получилось у меня с написанием стихотворения, когда все само плывет в руки и правильно совпадает? Где меня оставят, хотя бы «на время», «недовольство собою, чувство собственного ничтожества»? Где все существующее отдельно от меня неожиданно превратится в фугу, сочиняемую мной, в «мою музыку», как как-то случилось с Петей в «Войне и мире» Толстого? (Я однажды договорился по телефону встретиться с одним человеком возле продовольственного магазина, у правого его угла. Я стоял и ждал, а ко мне тем временем стали подходить один за другим лица, предлагающие мне совместно выпить. Я вежливо отказывался, и они, посмотрев на меня с недоумением, молча отходили. Я понял тогда, что случайно попал в особую, так сказать, дружественную точку пространства.) Может, есть где-то и когда-то «зеленая дверь» в стене (как в фантастическом рассказе Герберта Уэллса «Дверь в стене»)? Только недалекий человек может при этом не испугаться. Как говорит генеральша Епанчина, Лизавета Прокофьевна, в романе Достоевского «Идиот»: «Всю жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала».
2. Шумит Арагва предо мною
Пушкин пишет:Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла.
Мерцают звезды надо мною…
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой… Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит – оттого,
Что не любить оно не может.
«Арагва – левый приток Куры, впадает в нее у Мцхет, длина 100 в. Берет начало в Гудовском ущелье, внизу перевала Военно-Грузинской дороги. Верхняя часть долины А. называется Коймаурской, известна своей красотой и роскошной лесной растительностью».Это значение слова «Арагва». Дело, конечно, не в этом, а в звучании слова «Арагва». Оно-то и привлекло поэта. Во-первых, в самом слове слышится горная речка, поток, перекатывающий по дну камни. Во-вторых, слово это перекликается с другими словами стихотворения: Грузии – Арагва – грустно – горит (гр-рг-гр-гр), где оно является перевертышем, отражением по отношению к этим словам, перетягивает-уравновешивает их, как природа отражает и уравновешивает чувства. Подобных наблюдений переклички слов в стихотворениях можно делать сколько угодно, и в этом нет ничего нового. Но я хочу поставить старый вопрос (и столь же неприличный, как вопрос о возможности вечного двигателя): как соотносятся в слове «Арагва» звучание и значение? А также и во всех других словах, вообще в слове? Перечислим кратко возможные ответы. Первый ответ – ответ Фердинанда де Соссюра в «Курсе общей лингвистики»: «Связь, соединяющая означающее с означаемым, произвольна»; «Язык – это соглашение; природа знака, о котором принимается соглашение, остается безразличной». Иными словами, река Арагва спокойно могла бы иметь и другое название. Но люди договорились, что эта река называется «Арагва», – для удобства общения, конечно. А могли бы договориться по-другому. С этой рациональной, очевидной точкой зрения трудно не согласиться. Вот что говорит, например, Хлебников о такой «безразличной природе знака» (в статье «Наша основа»):
«Значение слов естественного, бытового языка нам понятно. Как мальчик во время игры может вообразить, что тот стул, на котором он сидит, есть настоящий, кровный конь, и стул на время игры заменит ему коня, так и во время устной и письменной речи маленькое слово "солнце” в условном мире людского разговора заменит прекрасную, величественную звезду».Второй ответ – ответ молодой лингвистической науки фоносемантики, изучающей те слова, в которых связь звучания и значения как раз не случайна (тут можно назвать, например, книги А. П. Журавлева «Звук и смысл», «Фонетическое значение», книгу С. В. Воронина «Основы фоносемантики», а также работу Романа Якобсона «В поисках сущности языка», которая, правда, идет дальше, чем просто фоносемантика). Слово «Арагва», например, передает быстрое и узкое течение шумной горной речки, обкатывающей и перекатывающей камни. Как это получается? У фоносемантики есть уже довольно разработанный инструментарий, в который мы сейчас не будем вдаваться, а посмотрим лишь мою модель. Во-первых, характеристика звуков слова соотносится с характеристикой реальных, природных звуков (по целому ряду параметров). Скажем, рев реки можно соотнести со звуком Р. Во-вторых, сочетание звуков слова образует определенную композицию, которая может соотноситься с движением, наблюдаемым в объекте. Скажем, слово «Арагва» в своей композиции передает перекат воды через камень, удар падающей после этого переката волны в следующее препятствие (или в дно), последующий всплеск или водоворот. Если приглядеться к композиции, мы увидим, что в ее основе – последовательность жестов речевого аппарата: Р – звуковой поток находится в середине рта, у верхнего нёба, вокруг вибрирующего кончика языка, Г – звук «ныряет вглубь», поток прерывается смычкой в горле, В – звук «выныривает» к губам. Помимо движения композиция может передавать и форму объекта. Скажем, слово «Арагва» своим звуковым рисунком передает неровность дна, а также извилистость и узость реки. В-третьих, отдельные звуки могут быть символами определенных явлений, причем в разных, не родственных языках. Например, звук Р может символизировать порывистость, а звук В – вращение. Возможно, вам моя модель покажется спорной. Приведу более очевидные примеры, из других стихотворений Пушкина.
Вся комната янтарным блеском
Озарена. Веселым треском
Трещит затопленная печь.
…………………………..три сосны
Стоят – одна поодаль, две другие
Друг к дружке близко, – здесь, когда их мимо
Я проезжал верхом при свете лунном,
Знакомым шумом шорох их вершин
Меня приветствовал.
Скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен;
Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены.
Знакомым шумом шорох их вершин
Меня приветствовал.
«"Он медленно поднял голову, взглянул на меня и произнес слабым и невнятным голосом…” Так у Пушкина в "Капитанской дочке” (пропущенная глава, 1836). "Я оглянулся и увидел в стороне груду снега, которая осыпалась и медленно съезжала с крутизны”. Это фраза из пушкинского "Путешествия в Арзрум” (1829). Как видим, и в том и в другом случае наречие "медленно” является смысловым знаком – оно, конечно, в тексте необходимо, но сквозь звучание слова светится его смысл, само же оно физически как бы не существует. Не все ли равно, какой оно длины – два слога в нем, три или четыре? Не все ли равно, какие звуки его составляют, сколько гласных и согласных? <…> Это же самое слово попадает в пушкинский стих. И с ним вдруг происходят волшебные изменения:Вторая строчка приведенного отрывка быстрая, бодрая; она состоит из коротких, двусложных и односложных слов, и у большинства двусложных ударение падает на второй слог – это придает каждому слову порывистую звуковую энергию: "Огонь опять горит…” А неударные слоги так чередуются с ударными:Но гаснет краткий день, и в камельке забытомОгонь опять горит – то яркий свет лиет,То тлеет медленно, – а я пред ним читаюИль думы долгие в душе моей питаю.("Осень”, 1833)
И внезапно это бодрое ритмическое движение резко меняется. Появляется длинное трехсложное слово, и меняется соотношение ударных и неударных: То тлеет медленно…
Вместо трех ударений – всего два. И это замедляет движение стиха, оно словно гаснет – так, как гаснет еле тлеющий огонь в камельке. Но это еще не все: слово медленно как бы становится еще длиннее благодаря тому, что перед ним стоит очень по звукам похожее на него слово тлеет, – получается четыре одинаковых гласных подряд, слоги ме-дле предвосхищены сходными слогами тле-ет. Длина и звучание слова медленно теперь выражают идею медленности. Слово потеряло свою прозрачность, оно сгустилось, стало звуковой материей, и этому способствует еще следующее полустишие, ритмически точно такое же: "Иль думы долгие…” – здесь тоже пропущено последнее ударение:А вот что говорит Эткинд о слове «быстро»:
«Само по себе, взятое вне словесного окружения, слово "быстрый” тоже лишено изобразительности <…>. В "Капитанской дочке” (1836) читаем: "Зурин громко ободрял меня, дивился моим быстрым успехам и после нескольких уроков предложил мне играть в деньги”. Или в "Арапе Петра Великого” (1827) о царе Петре: "Ибрагим не мог надивиться быстрому и твердому его разуму, силе и гибкости внимания и разнообразию деятельности”. В обеих этих фразах звуковой состав более или менее безразличен, нейтрален. Однако есть в этом слове такое сочетание звуков, которое может быть осмыслено, может превратиться в образ. Когда Пушкин пишет:Как можно объяснить это явление и что из него следует? Что в принципе говорят по этому поводу литературоведы, которые наряду с лингвистами занимаются поэтикой? Есть два варианта ответа. Первый вариант ответа – «звук усиливает смысл», то есть поэт пользуется звуками языка, как художник красками. Но тут встает проблема: ведь помимо звучания у слов есть еще и значение. Если стараться «подогнать» звучание, то значение пострадает (как, например, случилось в строчке Бальмонта «Чуждый чарам черный челн», сочиненной, правда, специально для эпатажа публики). Ну ничего, – продолжаем мы отвечать за литературоведов, – поэт пользуется «звукописью», но лишь отчасти, лишь умеренно, лишь немного, не везде, а там, где это уместно и где это удается. Так что смысл не страдает или почти не страдает. Ответ, согласитесь, мало удовлетворителен (это ответ многочисленных книг и статей по литературе, а также школьных учебников, которые восхищаются «мастерством поэта»). Зачем вообще тогда нужна и чем, собственно, хороша поэзия? Второй вариант ответа – именно в поэзии значение и звучание органически (а не просто условно, по договору) связаны. Говоря словами Пастернака, которые мы уже читали, «язык… весь становится музыкой, не в отношении внешне слухового звучания, но в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения». То есть звучание и смысл соединяются полностью. Каждое слово звучит именно так, как должно звучать, оно не может звучать иначе, не утратив своего значения. При чтении поэзии становится совершенно ясно, что нельзя поменять между собой, скажем, значения слов «любит» и «тревожит», «печь» и «сердце». Более того, не только отдельные слова, но и каждая строка, и каждая строфа, и все стихотворение звучит в полном согласии со своим смыслом, является монолитом. В стихотворении нет ничего случайного. Слово «тоска», например, может быть в данном стихотворении только в творительном падеже: «тоскою стеснены»; только тогда органическое соединение звучания и значения будет полным. А «вершины» должны быть в родительном падеже – «вершин», иначе не зашелестит как следует. И это еще не говоря о ритме стихотворения. Например, «Трещит затопленная печь» только потому так выразительно, что в четырехударном размере пропущено третье ударение: Трещит затопленная печь – вместо Трещит затопленная печь. Двусложные слова «грустно и легко» – ударение, соответственно, на первом и на втором слоге – отражаются дальше в двусложных словах «горит и любит» с обратной схемой ударения. Юрий Михайлович Лотман в «Лекциях по структуральной поэтике» так говорит об этом:то само повторение слова сообщает его звукам смысл. В особенности это достигается сочетаниями согласных стр—стр, которые, повторяясь, вызывают в нашей памяти слова "стрела”, "стремительно”… <…> Нечто подобное в пушкинских стихах из "Онегина” (глава VII, строфа 51):Быстрей орла, быстрее звука лирПрелестница летела, как зефир… —("Монах”, 1813)Быстрых повторяет звуки, содержащиеся в слове блистанье, – ст, оно включается в ряд стремительных перечислений: грохот, блистанье, мельканье, вихорь… пар».Ее привозят и в Собранье.Там теснота, волненье, жар,Музыки грохот, свеч блистанье,Мельканье, вихорь быстрых пар…
«Установление всеобщих соотнесений слов в поэтическом тексте лишает их самостоятельности, присущей им в общеязыковом тексте. Все произведение становится знаком единого содержания. Это проницательно почувствовал А. Потебня, высказавший в свое время показавшееся парадоксальным, но на самом деле чрезвычайно глубокое мнение о том, что весь текст художественного произведения является, по существу, одним словом».С таким ответом хочется согласиться, хотя бы из любви к экстриму. Ответ абсолютно радикальный (поскольку предполагает невероятное совпадение звука и смысла в некоторых текстах), но только при таком ответе, например, поэзия имеет право существовать, поскольку является особой конструкцией для передачи особого содержания, которое иначе передать вообще нельзя. Но что это за содержание, знаком которого является целое стихотворение? У слова есть звучание – и значение (мы, например, приводили уже значение слова «Арагва» из энциклопедии). И у всего стихотворения так же? Но тогда мы остаемся на уровне условного знака, максимум на уровне иконического (то есть изобразительного) знака. То есть на уровне первого и второго ответа, без выхода в третий (в ответ поэтики). Что-то здесь не так – не только в отношении стихотворения, но и даже в отношении отдельного слова. Вместо ответа я расскажу, пожалуй, немного о себе. В детстве я много болел, и каждый год весной родители вывозили меня в Крым, в Гурзуф. Москву, в которой я родился и живу до сих пор, я никогда не любил (возможно, потому, что жил в одном из микрорайонов, а не в историческом центре). Еще до всякого Крыма я помню свой страх и свою тоску при попадании в убогий детский садик, свою нелюбовь (неосознанную, темную) к асфальту и к советской архитектуре (а сравнивать мне при этом было не с чем – меня ведь не из Версаля привезли, – разве с чем-то внутри себя). Я помню, как стоял, например, пятилетним перед «хрущевкой», в которой жил, и смотрел на бетонные бока лестницы, ведущей в подъезд, и помню, как они входили мне в мозг всей своей тяжестью и шершавостью. (Подобно этому Олдос Хаксли в книге «Двери восприятия» [Aldous Huxley, The Doors of Perception] говорит, что при созерцании бамбуковых ножек стула он действительно стал ими [‘not merely gazing at those bamboo legs but actually being them’]). И вот – раннее утро, почти ночь (еще темно), потом такси в аэропорт – по воде и снегу (такси – это уже чудесно, единственная – раз в год – возможность прокатиться на легковой машине), потом самолет! А затем – крымская весна, немного прохладно, но все же уже без шубы и варежек, только в курточке, и море разных цветов. А потом автобусом до Гурзуфа – и вот само море. И поэтому для меня лично слово «Гурзуф» не есть произвольный знак, который можно было бы заменить на любой другой (например, на «Бухалово» – недавно проезжал такую деревню). Для меня слово «Гурзуф» вбирает весь мой путь в детстве до Гурзуфа. Это слово-стихотворение. В нем я слышу и вижу многие и разные вещи: и темноту московского утра, и крымские горы, и воздух с моря, и расплескиваемые автомобилем московские мартовские лужи. Я не могу сказать, что его звучание совпадает с его значением. А какое значение у этого слова? В «Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона» мы читаем: «Гурзуф – небольшая татарская деревня Таврической губернии, Ялтинского уезда, в 14 вер. от Ялты, на крутых склонах скалистого холма, обрывающегося к морю…» и т. д. Нет, со значением слова не совпадает. Звучание слова «Гурзуф» совпадает не со значением слова «Гурзуф», а с самим Гурзуфом – таким, каким я его узнал, именно я, включая мой путь к нему. Вот, говоря словами Хлебникова, «звездное, выступающее при свете сумерек, значение этого слова». В статье «Наша основа» Хлебников говорит, что слово должно «быть направленным к называемой вещи». В этом-то и фишка. Правда, он видит выход в создании новых слов, для этого пригодных, нового правильного, всеобщего, всемирного языка, видит выход в словотворчестве:
«Словотворчество – враг книжного окаменения языка и, опираясь на то, что в деревне около рек и лесов до сих пор язык творится, каждое мгновение создавая слова, которые то умирают, то получают право бессмертия, переносит это право в жизнь писем. Новое слово не только должно быть названо, но и быть направленным к называемой вещи <…>. Если современный человек населяет обедневшие воды рек тучами рыб, то языководство дает право населить новой жизнью, вымершими или несуществующими словами, оскудевшие волны языка. Верим, они снова заиграют жизнью, как в первые дни творения».Примером такого словотворчества (точнее, сотворения имени) может послужить имя героини пушкинской поэмы «Цыгане» – Мариула. Оно выражает собой всё, вбирает в себя всё, что происходит в поэме. Вячеслав Иванов в статье «О "Цыганах” Пушкина» пишет:
«И стихи поэмы, предшествующие заключительному трагическому аккорду о всеобщей известности "роковых страстей” и о власти "судеб”, от которых "защиты нет”, опять воспроизводят, как мелодический лейтмотив, основные созвучия, пустынные, унылые, страстные:(Обратим внимание на то, что Вячеслав Иванов, выявляя значение гласной У в художественном тексте, строит для этого свой художественный текст, в котором вокруг У собираются слова «глухой», «задумчивый», «узывно-унылый», «смуглый»…) Павел Флоренский в книге «Имена» так продолжает мысль Вячеслава Иванова по поводу поэмы Пушкина:Эти звуки, полные и гулкие, как отголоски кочевий в покрытых седыми ковылями раздольях, грустные, как развеваемый по степи пепел безымянных древних селищ, или тех костров случайного становья, которые много лет спустя наводили на поэта сладкую тоску старинных воспоминаний, приближают нас к таинственной колыбели музыкального развития поэмы, обличают первое чисто звуковое заражение певца лирической стихией бродячей вольности, умеющей радостно дышать, дерзать, любя, даже до смерти, и покорствовать смиренномудро. Фонетика мелодического стихотворения обнаруживает как бы предпочтение гласного У, то глухого и задумчивого, и уходящего в былое и минувшее, то колоритно-дикого, то знойного и узывно-унылого; смуглая окраска этого звука или выдвигается в ритме, или усиливается оттенками окружающих его гласных сочетаний и аллитерациями согласных; и вся эта живопись звуков, смутно и бессознательно почувствованная современниками Пушкина, могущественно способствовала установлению их мнения об особенной магичности нового творения…»В походах медленных любилИх песен радостные гулыИ долго милой МариулыЯ имя нежное твердил.
«Это "глубоко женственное и музыкальное имя” есть звуковая материя, из которой оформливается вся поэма – непосредственное явление стихии цыганства. <…> "Цыганы” есть поэма о Мариуле; иначе говоря, все произведение роскошно амплифицирует духовную сущность этого имени и может быть определяемо как аналитическое суждение, подлежащее коего – имя Мариула. Вот почему носительница его – не героиня поэмы: это сузило бы его значение и из подлежащего могло бы сделать одним из аналитических сказуемых, каковы, например, и Земфира, и Алеко, и другие. Мариула, – это имя, – служит у Пушкина особым разрезом мира, и оно не только едино в себе, но и все собою пронизывает и определяет. Имеющему уши слышать – это имя само по себе раскрыло бы свою сущность, как подсказало оно Пушкину поэму о себе, и может сказать еще поэмы. Но и раскрываясь в поэме и поэмах, оно пребывает неисчерпанным, всегда богатым. Имя – новый высший род слова и никаким конечным числом слов и отдельных признаков не может быть развернуто сполна. Отдельные слова лишь направляют наше внимание к нему. Но как имя воплощено в звуке, то и духовная сущность его постигается преимущественно вчувствованием в звуковую его плоть. Этот-то звуковой комментарий имени Мариулы и содержится в "Цыганах”».Так и Алексей Федорович Лосев в книге «Диалектика мифа» пишет, что «миф – это развернутое магическое имя». А вот пример на «направленность слова к вещи» из прозы – рассказ Ивана Бунина «Антоновские яблоки». И здесь имя (совпадающее с названием рассказа) является «особым разрезом мира». В словосочетании «антоновские яблоки» как будто сами яблоки раскатываются с постепенно затихающим подпрыгиванием. «Антоновские яблоки» – вот слово, развернутое в одноименном рассказе Ивана Бунина, вслушайтесь:
«Помню раннее, свежее, тихое утро… Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и – запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег…»Здесь не «мастерство писателя», не фокус стилиста (какой чудовищно скучной и вряд ли вообще выполнимой задачей было бы подобное подбирание звуков, собирание такого «лего», созидание такой структуры, возведение такого, как сказал бы Достоевский, «хрустального дворца»!), здесь миф, фантастика. «Антоновские яблоки» – круглый, гармонический звук, отзвук райского сада. И все, что есть в рассказе, похоже на антоновские яблоки. Весь рассказ Бунина порождается этим открывшимся ему мифом. Здесь и сбор урожая, и смена поколений, и праздник, и девки в красных уборах, и беременная старостиха, и переборы тульской гармоники, и костер в темном саду, и падающие звезды, и громыхание поезда, постепенно стихающее, глохнущее, уходящее под землю, и выстрел, «бодрое эхо» которого «кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе», и плывущая под ногами земля… Все причастно к антоновским яблокам: от имен (например, Платон Аполлоныч) и «покатившейся куда-то вдаль» охоты до приготовления к смерти:
«А около крыльца большой камень лежал: сама купила себе на могилку, так же как и саван, – отличный саван, с ангелами, с крестами и с молитвой, напечатанной по краям».С каким аппетитом это сказано! Из яблока рождаются и книги:
«Не спеша оденешься, побродишь по саду, найдешь в мокрой листве случайно забытое холодное и мокрое яблоко, и почему-то оно покажется необыкновенно вкусным, совсем не таким, как другие. Потом примешься за книги, – дедовские книги в толстых кожаных переплетах, с золотыми звездочками на сафьянных корешках. Славно пахнут эти, похожие на церковные требники книги своей пожелтевшей, толстой шершавой бумагой! Какой-то приятной кисловатой плесенью, старинными духами… <…> Потом наткнешься на "сатирические и философские сочинения господина Вольтера” и долго упиваешься милым и манерным слогом перевода: "Государи мои! Эразм сочинил в шестомнадесять столетии похвалу дурачеству (манерная пауза, – точка с запятою); вы же приказываете мне превознесть разум…”»Прислушайтесь к этому «в шестомнадесять столетии» – и вы услышите: «антоновские». Роман Якобсон в статье «В поисках сущности языка» приводит пример, подобный этому, из одного французского романа (где звучание названия главы отзывается во всем тексте этой главы), заканчивая свой разбор провозглашенным английским поэтом XVIII века Александром Попом требованием: «Звук должен быть откликом смысла». Если звук (хоть один раз, хоть где-нибудь!) есть отклик смысла, то именно этот момент и является реальностью, дверью в достоверность. Владимир Николаевич Топоров в статье «О структуре романа Достоевского в связи с архаическими схемами мифологического мышления ("Преступление и наказание”)» в книге «Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического» говорит:
«Решение задачи может происходить лишь в сакральном центре пространства (оно максимально семиотично; "вдруг стало видимо далеко во все концы света”, – говорится о нем), противостоящем профаническому пространству, и в сакральной временно́й точке, на рубеже двух разных состояний, когда профаническая длительность снимается и время останавливается. То же происходит и в языке. Появляются слова и высказывания, претендующие на то, чтобы быть последней инстанцией, определять все остальное, подчиняя его себе. Слово в этих условиях выходит за пределы языка, сливается с мыслью и действием, актуализирует свои внеязыковые потенции».А у вас есть такие слова, от которых ниточки расходятся «во все концы света»? Или, может быть, все слова являются такими словами, если вслушаться, если поставить их в «сакральный центр»? Закройте эту книжку, проговорите какую-нибудь фразу – слышите ли вы, что слова звучат именно так, как надо? (Впрочем, это я вас, кажется, зомбирую, извините.)
Интермедия На красный свет
Я еду на машине, останавливаюсь на красный свет. Красный свет в светофоре – знак, или означающее. Он означает, что на красный свет нужно останавливаться. Это его значение, или означаемое. В сочетании с другими двумя цветами светофора этот знак образует знаковую (или: семиотическую) систему. Знаки в семиотической системе имеют условное (или: конвенциональное) значение. То есть о них просто договорились (а могли договориться по-другому: например, красный свет означал бы разрешение проезда, а зеленый – запрещение). Сравните это с пониманием слова как условного знака в лингвистике. Если я постараюсь найти в знаках светофора неслучайность, неусловность (следуя, например, указаниям Василия Кандинского в его книге «О духовном в искусстве»), то тем самым я уже пытаюсь выйти из собственно знаковой системы. Например, так: красный цвет – центробежный, активный, агрессивный. Видя красный свет, я ощущаю энергию, направленную мне навстречу, то есть в сторону, противоположную моему движению. Красный свет не только означает запрет, но и изображает его: он аналогичен запретительному жесту руки (выставленной вперед, с вертикальной ладонью). А зеленый цвет – цвет покоя, то есть запрет на мое движение снимается. Сравните это с поиском неслучайности знака в фоносемантике (звучание слова не просто означает, но и изображает его значение). Однако в таком случае возникает впечатление некоторой натянутости, «притянутости за уши»: я ведь могу и по-другому все объяснить: красный свет мог бы означать движение вперед, потому что это активный цвет, цвет выброса энергии: «давай, не стой, поезжай!», а зеленый свет мог бы означать остановку, так как это цвет покоя. Палка о двух концах. Я еду домой с работы, загорается красный свет на светофоре. Идет дождь, поздняя осень. Свет светофора отражается в лужах. Я вспоминаю воздушные шарики на дне рождения дочери и красную ленточку на коробке с подарком. Я чувствую, что соскучился за день по ней. Мне хочется скорее попасть домой и… Загораются желтый, зеленый. Сравните знак (красный свет светофора) с символом в искусстве. И в жизни. Красный свет светофора означает – именно для меня, именно в данный момент – шарики и ленточку на подарке, то есть детский праздник. А вынужденная остановка машины означает момент прерывания будничной суеты. А последующее разрешение движения означает разрешение на насыщенную духовным содержанием активность после медитации (уже не просто механическое, усталое возвращение с работы, а целенаправленное, отрадное возвращение к родным). Кроме того, красные, а потом желтые отсветы в лужах мне мгновенно напомнили море, освещенное солнцем, это тоже связалось с играющей в песочек на берегу дочкой, и я успел подумать о том, что хорошо бы снова поехать на море следующим летом. Море связалось с воздушными шарами и подарком. Ленточка – с песочком и ведерком. И так далее. И светофор явился для меня символом всего этого. Все совпало: осенний дождь, лужи, я на машине с работы, остановка на красный свет… Не будь, например, луж, никакого бы смысла не получилось, символ бы не состоялся. И будь запретительным зеленый свет вместо красного, символ бы не состоялся. Произошла странная, сумасшедшая вещь: внешний мир совпал с моим внутренним. Слово – это условный знак в системе языка: я останавливаюсь на красный свет не из-за отражения его в лужах и мгновенно возникшей потребности в медитации. Но вместе с тем слово – это символ, причем как в искусстве, так и в жизни. Его звучание не условно и не частично, а органически и полностью соединено с его значением. Его звучание должно быть именно таким, как оно есть – как необходим именно красный свет светофора для того, чтобы мир превратился в фугу, которой я дирижирую, как это произошло с Петей в «Войне и мире» Толстого. Я бы хотел, кстати сказать, чтобы то, что произошло со мной сейчас на светофоре, произошло со мной в момент моей смерти. Тогда бы не было страшно.3. И прямо к саду подошло (18+)
Что общего между художественным произведением и половым актом? (Так могла бы начинаться какая-нибудь хохма.) Послушайте, вот подросток Ганно импровизирует на рояле в романе Томаса Манна «Будденброки»: ...Все права на текст принадлежат автору: Илья Михайлович Франк.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.