Все права на текст принадлежат автору: Наталья Костина, Наталья Николаевна Костина-Кассанелли.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Билет в одну сторонуНаталья Костина
Наталья Николаевна Костина-Кассанелли

Наталья Костина Билет в одну сторону

© Костина-Кассанелли Н., 2015

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2015

Предисловие автора
Эта книга является романом – то есть художественным вымыслом автора. Но одновременно это – документальное свидетельство той войны, которой ни мы, ни наши дети не предвидели, но в которой нам всем пришлось жить. И реалии этой странной и парадоксальной войны, которые послужили канвой для сюжета романа, порой настолько чудовищны, трагичны и одновременно бессмысленны и похожи на фарс, что даже человеку с богатой фантазией было бы сложно выдумать более страшные и алогичные события, чем те, что происходили на наших глазах. Совершались вещи, которые не укладываются ни в какие законы чести и логики, поэтому даже мне, автору многих детективных романов и человеку с несомненно богатой фантазией, временами было трудно, а иногда даже невозможно представить, что настоящее, с которым я как в жизни, так и в процессе написания романа сталкивалась каждый день, окажется еще более жестоким, жертвенным и героическим, чем выдуманные события.

Я говорю спасибо многим людям, бывшим рядом со мной и помогавшим мне пережить тяжелые минуты этого года: моим замечательным друзьям и единомышленникам – и тем, с кем дружу много лет, и тем, с которыми познакомилась относительно недавно и еще никогда не виделась вживую, друзьям реальным и виртуальным. Я низко кланяюсь людям, помогающим раненым и беженцам, волонтерам всех стран и тем, кто хоть однажды принес передачу в госпиталь или перечислил деньги в фонд помощи армии. Спасибо вам всем за поддержку, добрые дела и за то, что просто не остались равнодушны. Слава Украине! Героям слава!

Мой мир сошел с ума. Город, область, мои соотечественники, друзья, коллеги, обезумев, разрывая криком свой собственный рот, доказывали свою правду нам, гражданам Украины, вдруг ставшим инакомыслящими. Они прикладами вбивали в нас свою веру и мечту, а нам казалось, что эта русская мечта вползала в этот перекошенный безумием рот черной степной гадюкой.

Олена Степова. Дорога в Гуково
Самые жаркие уголки в Аду оставлены для тех, кто во времена величайших нравственных переломов сохранял нейтралитет.

Данте Алигьери
Ой ти, дівчино, з горіха зерня, Чом твоє серденько – колюче терня? Чом твої устонька – тиха молитва, А твоє слово гостре, як бритва? Чом твої очі сяють тим жаром, Що то запалює серце пожаром?

Іван Франкo
Аня
– Вот ты мне объясни, ради бога – для чего все это? Что, нормальной работы нельзя было найти с ее красным дипломом?

– Рит, давай не будем сейчас, а?

– Я что, поговорить с дочерью даже не могу? Мы тут ее кормим, а она опять со своими закидонами! Сколько предложений уже пропустила! А нервов мне сколько извела! Как будто мало нам было одного ее Майдана!..

– Ритуль, ну давай мы ее еще немного потерпим и покормим, а? Смотри, она совсем худющая стала… – Папа деликатно загораживает меня спиной, переводя стрелки с наболевшего на актуальное сейчас.

Но от ма буквально летят искры, и сбить ее с намеченной цели так же невозможно, как загнать в безопасный тупик тяжелый, разогнавшийся с горки товарняк, у которого отказали тормоза. Крушение будет неминуемым и страшным.

Я, на свою беду, как раз ем. В меню домашнего благотворительного ужина сегодня макароны с котлетой, политые соусом, и салат. Еда, уютно сервированная и невинно дожидающаяся меня на столе, разумеется, была лишь вкусно пахнущей приманкой в капкане. И вот теперь я давлюсь всем этим наспех, по-птичьи заглатывая огромные куски, чтобы побыстрее покончить с приемом пищи и удрать к себе.

– Да мне-то что! Одну дармоедку кое-как прокормить смогу! Пусть хоть до конца жизни сидит на нашей шее! Пока мозоли не натрет! Неблагодарная!

Неблагодарная – это, разумеется, я, продолжающая молча жевать, не отрывая глаз от тарелки. Все, наверное, очень вкусно, как всегда – мама умеет готовить. Но сейчас я просто механически кладу пищу в рот, делаю несколько судорожных жевательных движений и глотаю. Я не чувствую вкуса. И даже не потому, что мне стыдно или от огромной, просто переполняющей меня усталости, а потому, что все еще ощущаю тот страшный, больничный запах, которым насквозь пропитано отделение. Весь этаж. Госпиталь. Мне кажется, что этим запахом наполнен не только он, но и весь город, – хотя я знаю, что это не так. В городе исход лета. Цветут на клумбах петунии, источая пряный аромат августа, но для меня даже они изливают запах хлорамина, присохших кровавых бинтов и разлагающейся плоти. Страшный запах войны.

Ма, в этот раз так и не сумев пробить мою глухую оборону, покидает кухню, напоследок выразительно хлопнув дверью. Папа вздыхает и зажигает под чайником газ.

– Ну что, Мурзик, – чай, кофе?

Уйти к себе и упасть лицом в подушку хочется настолько, что я игнорирую заманчивое предложение, равно как и свое милое детское прозвище, и наливаю кружку воды прямо из-под крана. Там же, у мойки, водой, пахнущей все тем же хлорамином, я поспешно заливаю макароны и прочее.

Я не поворачиваюсь, потому что снова боюсь увидеть свою родительницу, готовую выплеснуть очередную порцию наболевшего – того, что она думает о моем поведении. А я… Я понимаю, что, наверное, где-то была неправа, где-то перегнула, а местами даже не оправдала, но… Сегодня я отчаянно не желаю продолжать этот разговор, потому что о госпитале, красном дипломе и моей более чем странной позиции можно, оказывается, рассуждать бесконечно. Слава богу, хотя бы не каждый день или каждый вечер – а только когда я своим нелогичным поведением совсем достану мамулю. Но… я не могу измениться, и она – тоже. Менять поведение и привычки сложнее, чем кажется. Тем более когда твоя всю жизнь послушная доченька начинает выкидывать такие коленца. Поэтому я ее понимаю. И знаю, что долго она не выдержит. Она снова поведет атаку – может быть, не напрямую, как сейчас, а пользуясь иными словами и методами, метя не в лоб, но все равно при этом попадая туда, куда целила, – так, чтобы я непременно почувствовала себя взрослой неблагодарной скотиной, неправедно сожравшей ужин, в который не вложила ни копейки. Спагетти, котлета и грибная подлива лежат у меня в желудке тяжелым камнем – может быть, это и не еда была вовсе, а моя совесть, к которой родители не первый месяц тщетно взывают?

Я давлюсь водой, и… неожиданно папа меня обнимает. Это случается так внезапно, что я с грохотом роняю кружку, порывисто поворачиваюсь – и тоже обнимаю его. Оказывается, я могу сколько угодно выносить попреки, но родительской любви я не выдерживаю. Слезы мгновенно заливают лицо – наверное, они брызжут так, как у клоуна в цирке, – потому что я очень долго, просто вечность их сдерживала. И теперь они прорвались и текут, размывая во мне какие-то мной же возведенные плотины.

Оказывается, это так приятно – плакать, когда тебя обнимают… Я утыкаюсь лицом прямо в папину футболку, которая – слава богу! – пахнет не больничным коридором, а таким родным, что влага из моих глаз, льющаяся неиссякаемым потоком, тут же промачивает ее насквозь. Папа молча гладит меня по голове, совсем как маленькую, а затем осторожно усаживает на мое излюбленное место печалей – в тесный закуток за пеналом. Я уже плохо помещаюсь здесь, но все равно еще втискиваюсь – потому что от природы я ужасно худая. Тонкая-звонкая, как говорит па. Еще всхлипывая, я опираюсь спиной о холодную кафельную стену, подтягиваю колени и охватываю их руками, стараясь не соскользнуть со старого квадратного пуфа с облезлым, потрескавшимся, но все еще мягким дерматиновым сиденьем – хотя, собственно говоря, падать здесь, в этой узкой щели, совершенно некуда.

– И что ж ты воду-то сырую хлещешь? Мы вот сейчас чайку с лимончиком…

Пить чай в пространстве, куда и кошка поместилась бы с трудом, да еще и в позе эмбриона невозможно, поэтому я вытягиваю ноги – как раз до середины кухни – и принимаю чашку, исходящую паром.

– Анют, а хочешь, я у себя в отделении поговорю?

Я опускаю глаза. Протестовать и объяснять – почему я делаю то, что делаю, и как долго это со мной будет происходить – сегодня у меня уже нет сил. Хуже всего то, что я не упряма и никогда такой не была. Просто… просто так получилось. И все. Я сама не знаю, как это растолковать.

– Нет, в общем и целом я тебя как раз понимаю… Не обижайся, знаешь, это у меня уже по инерции вырвалось. – Папа с покаянным видом пожимает плечами. – Печеньку хочешь?

В этот раз плечами пожимаю я. Чашка клонится, и чай проливается на джинсы. Он еще горячий, поэтому я дергаюсь и обливаюсь еще больше. Орать нельзя – иначе на кухню сразу же ворвется утихомирившаяся ма и начнется снова-здорово: что жить так дальше нельзя и все прочее – короче, типа того, что нужно бросить глупости и найти настоящую работу. Что они меня растили-кормили-одевали. Что когда у меня будут свои дети, я ее наконец пойму… Во избежание всего вышеперечисленного я только утробно сиплю, выпучив глаза. Па с ловкостью детского врача с тридцатилетнем стажем, привыкшего переворачивать младенцев с животика на спинку, даже не разбудив, вынимает чашку из моих покрасневших пальцев, одновременно промокая полотенцем все, что в этом нуждается: мои застиранные штаны, руки и лицо – мокрое не от чая, а все еще от слез.

Печеньки вкусные, мои любимые и куплены явно для меня той самой ма, которая так бушевала в кухне десять минут назад. В госпитале я до сих пор ничего не ем, поэтому вечером, несмотря ни на что, аппетит у меня зверский.

Организм желает восполнить потерянные калории, совершенно не считаясь с тем, что личность внутри него протестует: личности не до еды, не до парка с петуниями, не до книг, подруг, свиданий… хотя Макс сегодня снова звонил не меньше пяти раз.

На второй печеньке я, кажется, засыпаю, потому что в следующий проблеск сознания обнаруживаю себя уже в кровати, без джинсов и футболки. «Оказывается, мой родитель ловок не только с младенцами», – успеваю подумать я и мгновенно проваливаюсь в черноту – без прелюдий и, слава богу, в этот раз без сновидений.

Утро. Я привычно переодеваюсь в больничную робу, открываю кладовку и вытаскиваю оттуда «свои» ведро и тряпку. Надеваю перчатки и, соблюдая заведенный порядок, начинаю с дальнего конца коридора. Говорят, физическая работа не оставляет места для размышлений. Какой дурак это придумал? Наоборот, когда руки заняты, голова начинает работать в особо продуктивном режиме.

Я остервенело шваркаю тяжеленной, налитой грязной водой тряпкой по полу, затем сдвигаю скамейки – на них всегда сидят люди, с глазами, полными боли, – и еложу шваброй вдоль стен. Мне легче, чем им – этим покорно стоящим и ждущим, пока я делаю свое дело, потому что здесь, за наглухо закрытой дверью реанимации, помещаются те, кто им дороги. А я… я просто мою пол и молюсь. Чтобы сегодня там, за этой дверью, никого не прибавилось.

Я не знаю, есть ли во Вселенной тот, кого верующие называют Богом. Вполне возможно, что он, этот всемогущий разум, создавший ради собственного развлечения из конструктора имени периодической системы Менделеева все на свете, включая гангрену, столбняк и прочие радости, существует. Но очень глупо надеяться на то, что он исполняет просьбы и желания, потому что это – вообще не его работа. Для нас он сделал максимум возможного: очистил планету от динозавров, которых, наверное, сотворил исключительно затем, чтобы они сожрали заполонившие все пространство гигантские хвощи и удобрили Землю под будущие леса и пажити. А затем Бог опрометчиво заселил планету нами. Неблагодарными. Которые тут же пожелали петуний соседа своего и начхали на мирное сосуществование друг с другом. Мы, несомненно, куда хуже динозавров, убивавших исключительно пропитания ради. Мы загадили свой мир той самой таблицей Менделеева, с которой так и не смогли разобраться культурно. Заполонили океаны мусором и вырубили леса. Мы непоследовательно истребляем животных, а затем так же непоследовательно пытаемся их восстановить. Из остатков других животных, которых случайно недоистребили. И при этом мы постоянно что-то клянчим у Бога. Нет, мы даже не просим – мы требуем, как я час назад. Но разве в его силах остановить войну, которую развязали люди? Мы сами? Почему он должен исправлять НАШИ ошибки?

Я тоскливо прислушиваюсь к дальнему завыванию сирен «скорой» и упрямо твержу про себя: «Только не к нам, только не к нам…» И одновременно знаю, что это бесполезно. Оглушительный вой обрывается под самыми окнами, и в то же мгновение раздается грохот колес тех каталок, которые рысью ввозят в приемное отделение.

Я зачем-то бросаю недомытые полы и больничное имущество и тоже бегу по коридору. А «скорые» все причаливают и причаливают – сколько же их сегодня?! Я не хочу их считать, я не хочу смотреть на лица людей, сидящих под отделением реанимации, я не хочу видеть тех, кто лежит в этом отделении… кажется, я ничего больше не хочу. Кроме одного – чтобы война закончилась. И ни в одного человека больше не стреляли. Никогда.

Егор
Я приехал сюда воевать за правое дело. Бить украинско-фашистских гадов и освобождать ни в чем не повинных русских людей, которые будут бросать цветы на броню наших танков и плакать от радости. Да, и танки, и броня, и все прочее здесь если не в избытке, то в количестве, вполне достаточном для того, чтобы поддерживать уверенность в нашей силе хотя бы в нас самих. Тех, кто говорит исключительно по-русски, тут тоже навалом – совсем как в каком-нибудь Тамбове или Пскове.

Вот только я пока никак не могу взять в толк: кто и каким образом запрещал им пользоваться языком – хотя бы потому, что все школы тут почти исключительно русские, и речь вокруг тоже русская, и даже вывески на магазинах? Попадается, конечно, что-то придурочное, типа «Ковбаси» или «Квіти» – какие такие «квіти»? Я знаю выражение «теперь мы квиты» – но к магазинчику, по обгоревшей витрине которого теперь уже не понять, чем тут торговали до того, как внутри разорвался снаряд, это вроде бы не имело никакого отношения.

Несколько раз со мной даже случалось дежавю – когда ноги заносили меня вглубь районов, как две капли воды похожих на тот, в котором жил я сам. И, расслабившись, покуривая на какой-нибудь лавочке, я внезапно ощущал себя дома… и даже слышал, как у подъезда переговариваются мамочки с колясками. Однако вскоре прогуливающиеся с колясками стали исчезать со дворов и улиц – теперь они или беженцы, или отсиживаются в подвалах. А плач младенцев сменил минометный вой и постоянная канонада. Город начали раз…бошивать в хлам.

– Ну с…уки, укры… по своим же палят, п…расы гр…баные!.. Дойдем до Киева – зубами рвать буду! – орал, бешено брызгая слюной, в первые дни обстрелов тот самый Псих, с которым я кантовался в ростовской учебке.

Били действительно по жилым кварталам. Часами, методично разбивая дом за домом. Бетонные конструкции не обрушивались, как в тех домах, которые показывали по телику после терактов; да будь они прокляты, и эти фашисты, и гр…баные мусульмане-фанатики, которые после Чечни никак не могли успокоиться.

Мирные многоэтажки спальных районов, куда меня по приезде почему-то постоянно тянуло, еще недавно весело пестревшие занавесками, увешанные по балконам бельем и спутниковыми антеннами, сегодня производили жуткое впечатление своей беспомощностью и заброшенностью. Чьи-то вещи, и по сей день сиротливо болтающиеся на провисших веревках – то вереница детских ползунков, то спортивки вперемешку с женским бельем – забытые впопыхах или же оставленные за ненадобностью – много ли унесешь в руках? – только усиливали впечатление разора и неприкаянности.

Кондиционеры, спутниковые антенны, пластиковые окна – все эти свидетельства некогда налаженного быта и даже достатка соседствовали с ужасающими закопченными дырами. Местами вместо стен остались только груды бетонного крошева с обнажившимся скелетом арматуры. Жутко было смотреть на брошенные детские кроватки, игрушки, серый от пыли и копоти тюль, трепавшийся на ветру, как флаги капитуляции… позорной капитуляции счастья.

Трясясь в грузовике с поста в казарму, я буквально скрежетал зубами: мерзавцы, нелюди, что наделали! Мне, как Психу, вдруг тоже захотелось орать, лупить ногами, схватить за шиворот первого попавшегося, подозреваемого в сочувствии к проклятым украм, сбросить на грязный пол мордой вниз и бить, бить, бить… убивать. Если бы передо мной в тот момент поставили шеренгу пленных и дали команду, я без всяких угрызений совести положил бы их всех. Уже не за обещанные деньги – а за само унижение: как же они посмели вот так – только за то, что люди выбрали не тот язык?! Сволочи, трусливые, поганые сволочи… салоеды. Вместо того чтобы, по законам логики, лупить, скажем, по нам или по значимым объектам, которые мы контролировали, – тому же аэропорту, электростанции, вокзалу, они шмаляли по беззащитным жилым кварталам.

Я зажмурился, представив лишь на секунду, что снаряд попадает в нашу с мамой квартиру: одно мгновение – и нет больше ни жилья, ни того, что привык называть домом: вечного бардака в моей комнате, педантичного порядка в маминой, вкусного запаха из кухни, миски кота на полу… И фотографий на стенах тоже больше нет. Старых фотографий, где мой прапрадед в кубанской папахе, с саблей на боку, стоит, гордо демонстрируя два Георгия, а дождавшаяся его с фронта жена, видимо, больше свыкшаяся с другой обстановкой, нежели в ателье фотостудии, напряженно сидит на краешке непривычного кресла. Прадед, также с орденами во всю грудь – но уже после другой войны.

Воевали… все в нашей семье воевали! – неожиданно понимаю я. И отец служит – только по-своему – всю жизнь пашет в какой-то секретке. Одному мне приспичило податься в актеры… пользы от этого никакой. Лучше б действительно выучился если не на инженера-компьютерщика, как папашка советовал, – с математикой я не дружу с детства, – то окончил хотя бы военное училище. И работа была бы, и пенсия.

Россия-матушка воевать горазда! И, судя по генам предков, вояка из меня мог бы получиться неплохой. Не зря инструктор в Ростове хвалил меня – по его словам, я прирожденный снайпер. Только здесь мои способности еще никак не пригодились. Настоящих вылазок пока не было – так, держим районы, патрулируем…

Полноценные бойцы – это, конечно, наемники – в основном кавказцы. На них тут все и стоит – да еще на тех, в которых, несмотря на почти актерский прикид, с первого взгляда угадываются кадровики. Они смотрят на нас пренебрежительно-свысока – и к тому же меня запихнули в бригаду к этому Венику… да еще и вместе с Психом!

Но это ничего… главное – принести пользу этим несчастным людям, избавить их от нависшего кошмара захвата города бандами нациков и правосеков, насилующих беременных женщин, убивающих детей и оставляющих после себя выжженную пустыню. «Не бойтесь, – хочется мне сказать людям, которые иногда буквально шарахаются от нас на улице. – Это мы – ваши защитники из России, а не бандиты. Мы вас не бросим».

Аня
Сегодня Макс меня поймал. Наверное, его таки достало мое постоянное «сегодня никак не смогу, давай завтра, а?». Когда я вышла на улицу, в невозможный, мирный и идиллический летний вечер – с томным закатом, смолистым запахом разогретой за день тополиной листвы и праздничным ором воробьев, устроивших бои без правил за покрошенную за чье-то здоровье булку, – я словно бы выпала в другой мир. Мир без боли. Без сквозных ранений легких. Без ожогов восьмидесяти процентов тела. Без мяса, срезанного с ноги осколком так, что хоть анатомию изучай – все ткани до самой кости видны послойно. Прямо на живом человеке, который, когда ты моешь пол и случайно задеваешь шваброй ножку кровати, старается даже не морщиться. Тут начинался мир без трубок, торчащих из всех частей тела, и без перевязок, от которых зачастую падают в обморок не раненые, а сами сестрички.

Этот мир, несомненно, был лицом. Тот же, оставшийся за моей спиной, – изнанкой. На изнанке все далеко не так ярко и гладко, но именно на той стороне упрятано все важное: там все скреплено, сшито, там важные узелки и там же бирки – что из чего сделано, где и кем.

Одних, согласно их изнанке или нутру – называйте, как больше нравится, – можно стирать, вываривать, прессовать горячим утюгом – они все стерпят, выдюжат; с лохмотьями, оставшимися от ноги, доползут до своих да еще и доволокут на себе напарника. Для других, не обладающим таким запасом прочности, показана только сухая чистка. При вываривании и глажке – сиречь в бою, они паникуют и если не погибают от собственной оплошности в первых же рядах, то потом стараются не высовываться…

Впрочем, я, наверное, все же плохо представляю себе тот ад, из которого они все возвратились. Я только знаю, что существуют и третьи – вовсе одноразовые, бутафорские, как бумажные карнавальные костюмы. Они-то и составляют основное, самое многочисленное войско страны – сидящее в теплом углу и усердно строчащее комменты в сетях. От них также бывает польза, и временами большая: от диванной сотни периодически отпочковываются волонтеры и даже иногда добровольцы – в основном из тех, которые во время оно картинно подкуривали сигареты повестками из военкомата. Сейчас же они идут на передовую сами – все-таки, что ни говори, а Великий Предводитель Стерхов, он же теперь кратко, но весьма емко именуемый просто Х…йлом, сделал свое дело – мы не разбежались с воплями по кустам, а сплотились воедино так, как и сами даже не ожидали. Тем более не предвидели такого эффекта те, кто посылают к нам невидимые и не существующие ни в каких отчетах войска, которым – невидимым, но вполне существующим – мы, украинцы, дали неожиданный отпор. Вот только воевать бы научиться с меньшими потерями…

Те, кто остался за моей спиной – в другом мире, для которого был неважен ни с чем не сравнимый аромат вечерней листвы, ни тоненький серпик молодого месяца, скромно соседствующий на небе с оранжево-спелым, вальяжно валящимся за горизонт солнцем, несомненно, принадлежали к первому сорту.

Они все были настоящими бойцами – и раненые, которых язык не поворачивался именовать словом «больные», и врачи… все, до последней санитарки, перемывающей банки для анализов.

Я очень надеялась, что тоже смогу так называться – и не только называться. Что я смогу состояться. Что меня не вышвырнет навсегда на глянцевую лицевую сторону, где царствует гламур, он же непреходящее и вечное мещанское счастье. Я чувствовала себя не городской сумасшедшей с высшим образованием, бесплатно делающей самую черную работу, и даже не волонтером – нет, я была иголкой, сшивающей миры в единое целое, и никак иначе – но как объяснить это другим? И главное – как убедить себя, что не нужно ежедневно и ежечасно оглядываться на этих самых других, оправдываться и объясняться?

Макс стоял, надежно подпирая стену приемного отделения, которая, впрочем, не завалилась бы и без него. Наверное, он торчал тут уже вечность и настолько прикинулся ветошью, что даже воробьи не обращали на него ни малейшего внимания, бесстрашно утаскивая булку прямо из-под ног. Я хотела было состроить недовольную мину – устала, кроме того, вчера ясно дала понять, что на этой неделе не желаю никаких встреч – ни с ним, ни с кем-либо еще. Но то ли луч предзакатного солнца упал по-особенному, то ли мне сегодня было слишком скверно после десяти часов упражнений с половой тряпкой, утками и огромными мусорными мешками, полными пустых упаковок от лекарств, кровавой ваты, шприцев, использованных систем – всего того, что сопутствует ежедневной и ежечасной госпитальной борьбе, – что я взглянула на своего настойчивого поклонника иначе.

Внезапно я поняла, кто крошил тут булку и почему галдящие пернатые разбойники так нахально выхватывают оставшиеся крошки. Пока я мыла, чистила, скребла, подтирала, он терпеливо ждал, находя мирное применение своей бурлящей энергии – в данном случае мой боевой товарищ решил облагодетельствовать городских летунов.

– Привет!

Я разрушила идиллию, недовольные попрошайки порскнули во все стороны, но вот их кормилец, похоже, только обрадовался.

– Привет. Я тут мимо проходил, подумал – может, ты еще здесь?

– Пицца, пирожки с мясом, булочки с корицей… что это было? – Я кивнула на останки пиршества.

– Обыкновенный батон, Мурзик, всего лишь батон! – рассмеялся Макс. – Получил море удовольствия так сказать по дешевке. Все равно как сходил в цирк и зоопарк одновременно. Ну а ты сама чего хотела бы? Пиццу, булочку с кофе? Пирожков в парке, в конце концов?

– Богатый выбор. Подумать можно?

– Анька, ты ужасно худая и еле на ногах стоишь, – вдруг сказал он.

И тут я заметила, что Макс уже не улыбается. Что лицо у него такое же мрачное и сосредоточенное, как тогда, когда мы в четыре руки разбирали брусчатку в киевских переулках или, как бурлаки на Волге, волокли к Майдану старые покрышки, связав их веревкой. Тогда он точно так же ни к селу ни к городу обнаруживал, что у меня в кровь содраны пальцы или промокли ноги – хотя ТОГДА у всех у нас были мокрые ноги и израненные руки, полные заноз от деревянных щитов, ящиков, поддонов, но это никого не волновало. Только Макса и только в отношении меня. Может быть, это и есть любовь? Настоящая, а не та, когда имеет место только оздоровительный пятнадцатиминутный секс, а потом двое снова разбегаются и сидят пусть и в одной комнате, но каждый у своего компа.

Я ведь знаю, что Макс относится к той категории, перед которой сама я благоговею – к самой высшей, не признающей компромиссов с собственной совестью. Я, к сожалению, оказалась на это не способна. А Макс… Он был рядом, когда я готова была отступить и уступить, когда мне показалось, что все кончено… пускай на какой-то паршивый миг – но все же показалось. Не потому ли я сейчас так упорствую в своей поломоечной епитимье? Не я ли сама наложила на себя это наказание в виде неприятной, неквалифицированной работы, причем совершенно бесплатной? Да, я из тех принципиальных дур, которые не то что деньги – шоколадку не могут взять! Как раз сегодня мама одного из раненых пыталась сунуть ее мне в карман – разумеется, не для того чтобы я лишний раз шваркнула тряпкой у кровати, а просто так… Но я закусила губу и молча выложила подношение на тумбочку – хотя я сама из семьи потомственных медиков и к «барашкам в бумажке» отношусь совершенно спокойно, но… ее мальчику или ей самой это сейчас было нужнее.

На практике мне не раз приходилось наблюдать, как родственники, смущаясь, заталкивают деньги в карманы врачебных халатов – но я, выросшая в семье, где периодически то мама, то папа выкладывали на стол коробки конфет с засунутыми под целлофан аккуратными бумажными конвертами, в отличие от многих, всегда считала это чем-то само собой разумеющимся. Человеческой благодарностью, дополнительной оплатой, бонусом за качественно проделанную работу, премией по результату – назовите это как угодно, но не взяткой.

Настоящие взятки и откаты, как и весь наш многоэтажный, уходящий корнями в незапамятные времена, необъятный институт взяточничества, я просто ненавижу лютой ненавистью. Все общественные надстройки у нас прочно стоят на фундаментах под названиями: «не подмажешь – не поедешь», «сухая ложка горло дерет», «с переднего крыльца отказ, а с заднего – милости просим!». И медикам, как и юристам, устроиться на престижную и денежную работу без огромной взятки просто невозможно – каким бы хорошим специалистом ты не был.

Моя подруга Ника, окончившая в прошлом году с красным дипломом юрфак, до сих пор мыкается по случайным заработкам. Сейчас она ведет документацию в одной хилой конторе, а ее сокурсница, знаниями отнюдь не блиставшая, уже помощник судьи и раскатывает на собственном авто. Вот поэтому я и не переношу никаких леваков – даже в виде невинной шоколадки. Разве не в борьбе за это мы вышли всей страной на Майдан? Мы стояли под ледяными струями брандспойтов, а потом и под пулями ради того, чтобы никто больше не смел воровать и брать то, что ему не принадлежит, – даже по мелочи. Чтобы власть исполняла свои обещания. Чтобы огромный корабль коррупции наконец дал течь и затонул вместе с грязными политическими крысами. Вот почему я сегодня не взяла этой шоколадной плитки, положенной мне в карман от чистого сердца…

Я бреду рядом с Максом и мрачно размышляю: выжили бы мои родители, родившие меня в голодные девяностые, не приноси папа домой после операций деньги? Эти несколько купюр, которые, смущаясь, клали ему на стол родители больных детей, от которых уже отказались другие врачи, символизировали не взятку – какая может быть взятка за жизнь ребенка! – но простую человеческую благодарность. Да, возможно, он не брал бы их, этих подношений в мятых конвертах, не будь постоянных задержек в зарплате, маминого декрета и меня – которой нужно было и качественное питание, и фрукты, и детский велосипед… У нас испокон веку принято благодарить врачей чем бог послал – в сельской местности бытовал обычай отдариваться натурой, в городе же врачу клали на стол конверт. Да уж… выходит, я склонна оправдывать издержки собственной профессии, называя их «традицией», и при этом нетерпимо осуждать других? Стоит ли после этого удивляться тому, что те, другие, поступают точно так же, как и мы, мыслящие иначе? Нет, но это действительно свинство – давать деньги за то, чтобы юриста устроили на хлебное место, а он, в свою очередь, создавал бы вокруг себя клан оправдывающих или осуждающих за деньги – и так от самого верха до самого низа – вот это и есть самая сущность, гнилая сердцевина взятки! Это – взятка с большой буквы, взятка в квадрате! Да, хорошо было бы обсудить все это с Максом, только, боюсь, он…

– Эй, о чем так задумалась? Ужин проворонишь!

Все мои рассуждения о правых и виноватых тут же испарились из моей головы – так вкусно пахло там, куда меня, двигающуюся как сомнамбула, приволок мой друг. И не только приволок, но даже усадил в весьма удобное кресло! Значит, все-таки не какие-нибудь студенческие пирожки в парке, а пицца в приличном кафе.

Он сидел напротив – красивый молодой мужчина, мой друг, любовник и соратник в одном лице – и нетерпеливо вертел в руках салфетку.

– Ну что, Мурзик, поведаешь мне, почему у тебя все время такой вид, как будто ты… – Макс пощелкал пальцами и радостно выдал нужное определение: – зависаешь!

Да, наверное, я зависаю… точно. Не могу ни на чем сосредоточиться. В таком состоянии я действительно не врач, а так… работник ведра и швабры. Ладно, это мы как-нибудь преодолеем… но вот скажите вы мне, отчего это нашим самым близким людям, которые знают нас как облупленных, иногда может до чесотки приспичить узнать ход чужих мыслей? Для чего им это нужно? Бесцеремонно влезть на охраняемую территорию? Забраться в самое что ни на есть личное – все равно как в комод женщины, которую видишь в первый раз в жизни, и рассматривать там ее нижнее белье. Я сама никогда не задаю таких вопросов – жду, когда человек просто созреет для откровений, а вот Макс терпением отнюдь не обладает. Очень хочется вот так, по ходу отбояриться от него замечательно прокатывающей формулой: «Да ни о чем я не думаю. Просто сижу». Но… Пусть он не слишком деликатен, но кому, как не Максу, можно рассказать все? Лишь ему, не знающему сомнений и умеющему отличать белое от черного и плевелы от семян разумного, доброго, вечного, я могу поверять свои сумбурные мысли. И почему, почему я так от него отгораживаюсь, хотя совершенно точно знаю, что меня поймет только он? Не потому ли, что Макс – это моя совесть… а от совести мы предпочитаем прятаться. Не давать ей воли, потому как совесть – это такая штука: только выпусти ее на свободу – вмиг сгложет до костей. Да, стоит мне озвучить свои невеселые размышления, как прямодушный Макс, который всегда знает, как жить правильно, тут же даст мне указания, куда и каким курсом идти… После этого мне останется только одно – снова залечь на месяц на дно, потому что следовать советам Макса сегодня я не могу. Я упрямо сворачиваю с прямого шоссе на свою путаную и извилистую дорожку… которая меня пока никуда не привела. Только бурелом, трясина и шишки, валящиеся на мою несчастную голову. Может быть, действительно пора поменять ее на верный путь, а не то она и вовсе заведет меня в тупик? Но… иногда в тупиках открываются двери в иные миры и новые пространства. Только я не хочу сейчас обсуждать это все с Максом. Не хочу, и все. Баста. Край. Именно потому, что для него белое – это всегда белое, а черное – это тьма, Мордор, и нет никакой середины… Мой верный поклонник не мучится дурацкими, яйца выеденного не стоящими вопросами и ненужными рефлексиями – но почему же тогда он выбрал меня? Меня, способную плакать и смеяться одновременно, унаследовавшую взрывной характер матери и романтические стороны натуры отца – странную смесь, плохо совмещающуюся в одном флаконе даже при длительном взбалтывании. Холерический темперамент, астения, быстрое нервное истощение… это я сама, как дипломированный медик, предупреждаю его – но прежде всего себя. Удивительно, как при этом я еще так долго продержалась в госпитале! Да и на медицинский я, наверное, зря пошла…

Макс продолжает вопросительно смотреть, а официант – проклятье! – все не несет эту неизвестно зачем заказанную мной пиццу. Нет, сейчас я точно не способна все это озвучить, поэтому лишь пожимаю плечами:

– Сама не знаю. Просто усталость…

Ну вот, вполне удачно соврала. Вернее, решила затихариться. Отмазалась – хотя бы на время. Как всегда – не здесь, не сейчас. Но, как ни крути, объясняться все равно придется… хотя бы потому что уже наболело. Но где? У Макса? Он как будто слышит мои мысли:

– Давай сегодня ко мне, а, Мурзятина? А утром я тебя на работу на такси отправлю. С комфортом.

Если честно, очень заманчивое предложение. Расслабиться, знать, что, кроме нас двоих, в квартире никого нет. Что никто не постучит в комнату и не станет вести с тобой долгих и ненужных бесед… И можно молчать, сколько влезет… слушать музыку, заниматься сексом. Секс прекрасно снимает стресс… А не написать ли мне детские стишки на эту тему? Или даже недетские. Для папиного отделения младенческой хирургии это, пожалуй, слишком, а вот для поликлиники маман, пожалуй, вполне бы подошло. У них там до сих пор действует негласный закон о пропаганде здорового образа жизни, и главный постоянно спускает план на вывешивание плакатов: о пользе сырой морковки, о том, что надо остерегаться мух или незнакомых грибов в лесу.

Я тут же начинаю рифмовать: секс, кекс, лес… фекс, пекс, крекс! Я оживляюсь и, кажется, даже хихикаю – и Макс немедленно приписывает это своему удачному предложению:

– Ну что, после ужина ко мне, да?

Вариантов не остается, и я киваю, набив полный рот свежей, хрустящей, одуряюще пахнущей пиццей. Только сейчас я ощутила, как зверски хочу есть. Мои слюнные железы фонтанируют так, что едва на скатерть не течет. Наверное, со стороны я похожа на вампира, намертво вцепившегося в первую попавшуюся добычу после трехсот лет воздержания. Нужно остановиться, иначе я неприлично сожру все сама – и свое, и то, что лежит на Максовой тарелке.

– Ну что, классная пицца? Мурзик, я на днях весьма неплохо заработал, так что кроме пиццы можешь рассчитывать еще и на телятину под соусом. Хочешь?

Однако у меня уже пропал аппетит.

– Что-то меня не тянет на мясо, – бормочу я.

Меня не тянет не только на мясо. Меня вообще ни на что не тянет. Разве что секс… кекс, крекс, пекс… С лесом секс не рифмуется, это точно. В лесу темно, водятся волки, медведи, вампиры… Лес – это темное начало. Там безвозвратно пропадают Красные Шапочки и Спящие Красавицы – а потом ищи их в чужих животах или хрустальных гробах! И за сто лет не найдешь. Кроме того, в лесу разгуливают Серые волки и без толку бродят Принцы-которые-никого-не-спасут. Хотя, наверное, я несправедлива к лесу, потому что сейчас нужно остерегаться совсем другого – не Серых волков, а Зеленых человечков. Появляющихся повсюду – как в лесу, так и в городе. Крупном или мелком населенном пункте, поселке, деревне, переходящей из рук в руки под огнем из оружия, на которое даже смотреть страшно! – а оно лупит взрывной волной, огнем, стальными, острыми как бритва осколками, прошивающими непрочную человеческую плоть насквозь. Отрывающими от нее части. Части целого. Совершенного целого. А целое – пусть даже и несовершенное! – оно не может без своих частей. Совершенно, абсолютно не может! И смотреть на это, бывшее некогда единым и безукоризненным организмом, сделанным по образу и подобию, а потом безжалостно, бесповоротно искореженным, искромсанным, просто уже нет никаких сил. Но я все равно буду приходить каждый день и смотреть… потому что однажды я могла спасти. Уберечь. Вытащить. Нет, не вытащить – но ПРЕДОТВРАТИТЬ. Но почему-то я не сделала этого… И теперь мучаюсь каждый день. И не хочу ничего – ни телятины, ни теплого вечера с молодым месяцем, ни прогулок в парке у фонтана. Хотя, может быть, всему этому есть и другое, более прозаичное объяснение: я просто стерва, так сказать – стерва вульгарис, и Макс мне просто надоел? Он был вполне хорош, когда наши чувства подогревала опасность. Я сама первой тянулась к нему, рядом с ним я чувствовала себя защищенной, нужной и, несмотря на грязные волосы, ногти с траурной, невымывающейся каймой, неизменно желанной и единственной. Почему же теперь, когда мы оба вернулись домой, я его избегаю, мучаю, вожу за нос?

Макс не изменился – похоже, радикально изменилась только я. Почему, когда и как это произошло? Отчего я закрылась в своем мире, отгородилась ото всех, в том числе и от человека, которому, в отличие от родителей, всегда могла рассказать что угодно? Почему Макс до сих пор со мной откровенен, а я перестала платить ему той же полновесной монетой? Как получилось, что я стала насквозь фальшивой с ним? Да, вне всяких сомнений, это и называется неприятным, но весьма емким словом «стерва». Потому что сегодня я предпочла бы ужин не с Максом, а с кем угодно – пусть даже и вечер с сомнительным «продолжением». Только бы не сидеть в своей наглухо задраенной девятиметровой клетушке, где через стену явственно сочится мамино негодование – но, как ни странно, к Максу я сегодня тоже не хочу. Потому что мне больше нечего ему дать. Когда двое вместе, они должны не только брать, но и отдавать – без этого никакой союз не имеет смысла. А моя душа просто выгорела, осталась лишь оболочка… Впрочем, именно ее, эту оболочку, Макс сегодня вечером жаждет так, что у него даже пальцы подрагивают. Ну что ж! Пускай я стерва, но даже стерве нужно уметь быть благодарной. За все: за ужин, за его участие, за постоянные мысли обо мне, за трогательные эсэмэски, за ожидание у серой, шелушащейся стены, за воробьев, накормленных булкой, в конце концов… Плевать, что я уже ничего этого не хочу, – меня хочет Макс. И еще: раньше рядом с ним я легко выключалась на какое-то время, не думала, не боялась. Время останавливалось – и за те несколько часов, что мы проводили наедине, исступленно отдаваясь друг другу, казалось, никого больше не могли ранить или убить. Может быть, если сегодня я останусь у Макса, завтра к нам не причалит ни одна «скорая» и никого больше срочно не понадобится резать, шить и складывать по частям?

Егор
День не задался с самого утра: мой непосредственный начальник, Веник, он же местный конченый укурок с эпическим именем Вениамин, от дежурства отмазался – наверняка снова сейчас шныряет по городу, вынюхивает, где что плохо лежит, – поэтому едем на точку без него. На очередной выбоине я не выдерживаю и озвучиваю то, что наболело за эти дни:

– П…оры… Значит, по своим стрелять можно, а по военным, которые и ответить могут, – кишка тонка?

Псих, сидевший рядом, тут же встрепенулся – однако вместо того чтобы поддержать тему, вдруг окрысился на меня как на умственно отсталого:

– Ну ты, Грек, ваще! Не проснулся или среди шахтеров мозгами е…анулся?

Сегодняшний старший нашей сборной бригады, Веников дружбан Толик – такой же, как и наш сдернувший со службы начальничек, типичный нарк, только к тому же еще и женатый – двоих детей настрогать успел – снисходительно потрепал меня по плечу:

– Не, Грек, в натуре! Ты точно пальцем деланный! Тебе там, в твоем Тамбове, сидеть надо было. Вместе с волками. Гы-ы… Ты чё, совсем не врубаешься? Ты сколько уже здесь? Две недели? Месяц? Ну-у-у… мальчик из хорошей семьи, понимаю! – Толик раскрыл пасть и загоготал. – А мы тут все как один плохие мальчики! Зато хитрожопые. На войне иначе нельзя. Учись, сынок, а то вместо того, чтоб здесь бабки заколачивать, придется клоуном в цирк поступать! Га-га-га… Это ж наши… Допетрал, нет? Ох, ты, мать твою… по ходу фишку не рубит! Ты сам посуди: чем больше отсюда народу побежит, тем больше шороху! Врубился? Нам и не надо, чтоб они сами стреляли. У них, млять, снаряды кончились – а у нас нет! Подвоз свежий каждый день! А если никто стрелять не будет, за что, спрашивается, нам бабло отстегивать будут? За хрен собачий? Раскачивать, раскачивать регион надо! Это НАМ сейчас выгодно, чтоб укры стреляли по русским, понял, млять? Без этого на войне никак! А тут – хопа, журналюги с камерами наезжают снимать этот кошмар. Утром в Рассее-матушке только сядут кофий пить, а тут в новостях – блямс! Кровянка, бабы орут, кишки на гусеницах, укропы долбаные детей расстреливают! Бандерштат со всей дури е…ошит по мирному, млять, населению! А вечером нам опять бабло, танки, соляра, все что надо через границу! А ты как думал! Военная хитрость такая, понял? Нам, в натуре, надо, чтоб Путин сюда вошел. Быстро вошел. Спас нашу Новороссию. Не получилось у нас по-тихому, как в Крыму, получится по-другому, это я тебе обещаю! Теперь стрелять надо, план такой, сечешь? Пусть даже как в Чечне – расх…ячили все на хрен – зато потом такие небоскребы отгрохали – мама не горюй! Мы тут себе зону свободной торговли организуем – нам бы только от укров избавиться. Сами себе хозяева будем, млять! Своя валюта, свои законы – все свое! И как Россия твоя войдет, прикроет нас, так все станет хорошо! Усек? Ни стрельбы не будет, ничего. Мир, одним словом. А укры сюда не сунутся, у них и армии-то нет, х…йня у них, а не армия… А кого расхреначили, те поедут опять-таки в Россию. И там тоже расскажут на камеру, как их тут всего лишили! А обиженными не будут, сто пудов! А чё – всем беженцам по квартире обещали, в Москве, в Питере… я и сам своих отправлять собираюсь! А чё? Переберемся в белокаменную, помощь там получим эту… матерьяльную. На беженцев там столько обещали отстегивать, что даже работать не надо будет. А тут все равно работы ни хрена нет. Наши ездят в Гуково – ну, кто там ишачить по-черному в три смены может. А тут все позакрывают скоро совсем на хрен, убыточный регион, да. А ваш президент – он не дурак, он сечет фишку: пообещал всем кредиты простить! Даже если на миллион! Прикинь, круто? А чего ему не прощать – банки-то все равно укропские! Я, дурак, не успел ничего взять – ну, потому как безработный был… временно. А без справки с работы не давали. А у меня еще и баба с детьми, тоже не работает, в декрете сидит. Не знаешь, у вас там много на детей дают? Мы тут с Ленкой ничего так за второго получили, можем и третьего сообразить, если что…

Ехать было еще далеко, поэтому Толик поправил калаш и продолжил:

– А мог, млять, если б знал, справку эту гр…баную купить и тачку крутую в салоне оформить! Щас бы перегнал ее отсюда к куму – у них на хуторе тихо вроде пока. Я, млять, считаю – войной пользоваться надо. Другого такого момента, может, во всю жисть больше не будет. Нам с тобой, Грек, под пули не надо лезть – мы чего, помирать с тобой записались в это ополчение? Человек всегда ищет, где лучше… А ты говоришь – чего по нам не стреляют? Млять, чего нашим по своим-то бить? Не, по нам бить не надо… И мы всегда знаем загодя, куда сегодня долбать будут, нам всегда в другую сторонý…

Из полубессвязного монолога Толика, большей частью состоявшего из родного, отборного и крайне незатейливого русского мата, я пока сумел сделать только один, но весьма верный вывод: если опустить его постоянные вздохи об упущенных возможностях обогатиться за счет фиктивных кредитов, в остальном этот простой, как шахтерская вагонетка, любитель халявы был прав. У тех, кто задумал освобождение этих областей, был свой, может быть примитивный, но тем не менее весьма эффективный и четко работавший план. Беженцы действительно валили из опасного региона толпой. Я не военный, что и говорить… Меня просто захлестнули эмоции – а на войне им не место. Здесь всегда кровь, слезы, разруха – и все это настоящее. Это не съемочная площадка фильма, о котором я, уезжая, так вдохновенно врал матери. Это полновесная, пусть и небольшая война. Справедливая война. И, как говорит этот вечно обкуренный урод, на войне действительно хороши все средства. И мне ли, безработному актеру, судить – что правильно, а что – плохо? У войны свои законы. Вот победим – и люди вернутся. И город мы отстроим. Только вчера в новостях говорили: на Крым будут выделяться огромные средства – дадут и на это захолустье. Подумаешь, увидел в развалинах мишку с оторванной лапой – и сразу запаниковал. Да выехали эти люди! Собрали свои вещи и спокойно уехали. Наверное, сейчас даже рады, что из этой дыры выбрались. Найдут себе работу в Питере, Москве… да хоть бы и у нас, в Тамбове. Это только актерам с работой не везет, а тут все сплошь работяги, соль земли. Русские. И земля эта вся русская – от краю до краю. И Киев – испокон веку русский город был. Так и назывался – Киевская Русь. Русь! А Киевская она, или Московская – какая, к черту, разница! Русь – она и есть Русь. Великая. Непобедимая. Огромная. Собирательница земель.

Дневник женщины, оставшейся неизвестной
Оказывается, сидя в погребе, можно делать кучу разных полезных вещей: распускать старые свитера и вязать носки, перебирать крупу к ужину или щавель на закатку, учить ребенка писать-читать к школе… хотя я совсем не уверена, что Женька пойдет в этом году в первый класс. В конце концов, можно, никуда не торопясь, просто читать самой. Давно забытое прекрасное ощущение! В обычной жизни на это никогда не хватало времени: зимой отчеты, подготовка к урокам, проверка контрольных, летом – то заготовки, то огород, и в любое время года – посиделки с подружками вживую или же посиделки виртуальные, у компа – однако оттого не менее затяжные. Только и пользы, что не напиваешься с френдами по сайту домашней наливки, а голова наутро болит все равно – не от вина, так от недосыпа. Здесь же я успеваю и книгу прочесть, и даже записать свои мысли и некоторые размышления. Может, Женька вырастет и прочтет когда-нибудь… если мы, конечно, уцелеем.

Поначалу было очень страшно: вой мин и снарядов я до этого слыхала только в кино. В реале же у меня поперву просто ноги подкашивались, я орала благим матом, призывая непослушное дитё, и при первом же «ви-и-иу-ба-бах!» хватала Женьку в охапку и тащила в погреб, аж спотыкалась. Мы вначале даже настольную лампу не включали – боялись выдать свое местопребывание противнику! Зажигали тоненькую восковую свечку в самом углу и сидели тихо, как мыши, прижавшись друг к другу и прислушиваясь – не рванет ли прямо у нас над головой? И не обрушится ли наша капитальная крыша – со всеми тяжеленными балками, шифером и прочими частями незамысловатого строения, называемого в наших краях летней кухней? Я прикидывала, сколько тонн будут весить обломки и успеют ли нас с Женькой откопать, пока у нас не закончится воздух… хотя воздух, наверное, в погреб каким-то образом должен поступать? Вон, в потолке дырка, она же отверстие, а снаружи торчат трубы. Но если и они рухнут? Если рванет прямым попаданием, хлипкие жестянки завалятся как пить дать…

Мне, как чистому гуманитарию, сейчас отчаянно не хватает технических знаний и навыков. Даже электричество в наше импровизированное бомбоубежище я не смогла провести, как сделали на нашей улице почти все. Я же просто скинула туда несколько соединенных разом с помощью скотча удлинителей, пыхтя, затащила старые диванные подушки, потеснила банки с закатками – и теперь мы с Женькой располагались в подземелье даже с некоторым комфортом. И когда начинался обстрел, я делала, что называется, хорошую мину при плохой игре: открывала книгу и старалась погрузиться в нее как можно глубже, не думая ни о тоннах кирпича, дерева и железа над головой, ни о том, что вся наша улица составила планы дворов, на которых крестиками были помечены погреба, и наш с Женькой в том числе. Я с нехорошим чувством смотрела на эти жирно наведенные черным кресты и боялась сказать вслух – что кресты… кресты обычно на могилах ставят…

Однако понемногу страх развеивался, и Женьку при далеком тах-тах-тах или пиу-пиу частенько было и не найти. Дитё отмахивалось от меня, как от назойливой мухи, и упиралось руками и ногами, желая играть в дальнем углу сада или в своей комнате – но никак не в заросшем паутиной подвале, в котором к тому же, несмотря на мои мещанские ухищрения в виде старого коврика, криво прибитого на стену, неистребимо пахло сыростью и прошлогодней картошкой:

– Да ну… мам… Сама иди, если хочешь!

Мне тоже порой было неохота бросать полуготовые котлеты, или булькающие в выварке на плите банки с тушенкой из стремительно убывающего поголовья кур и уток, которую с маниакальной настойчивостью заготавливали все жители нашей почти сельской окраины, или Женькины любимые печеньки, только-только сунутые в духовку, но… страх, что снаряд шарахнет прямо сюда и мы будем долго и мучительно умирать под развалинами того, что когда-то было родным домом, постоянно брал надо мной верх. Я решительно совала фарш в холодильник, а печенье оставляла в духовке предоставленным самому себе – авось, когда очередной обстрел закончится, оно как раз и испечется. Пару раз мне все же пришлось выскакивать из погреба; я бежала, приседая от страха, чтобы спасти раскаленный лист с румяными песочно-рассыпчатыми коржиками. Ну а потом и муки, и сахара стало так мало, что о печенье можно было только мечтать. Остатки сахара я берегла, чтобы добавлять его по ложке в манную кашу – благо, соседская корова доилась, несмотря ни на какие «виу-у-у-у!!» или «тах-тах-тах-тах!!» И даже «ба-бах! – бах! – бах!!!» ее не слишком смущало.

Писать дневник я начала совершенно случайно: разбирая на чердаке старые книги (ну совершенно все, стоящее в книжном шкафу, в погребном заточении уже было перечитано!), я наткнулась на толстую и абсолютно чистую тетрадь в твердом переплете. Тут же и вспомнилось, что когда-то, покупая эту самую тетрадь с чудной звенящей витой пружинкой, кремовыми плотными листами и Эйфелевой башней на обложке, я мечтала о том, что буду описывать в ней все важнейшие события своей жизни. Каких только глупостей не приходит в голову в шестнадцать лет! В отличие от моей рухнувшей личной жизни, которую я так и не удосужилась живописать во всех душераздирающих подробностях, тетрадь замечательно сохранилась: и пружинка не поржавела, и тренькала все так же мелодично, и даже Эйфелева башня не померкла, несмотря ни на какие катаклизмы. Да и что ей, башне, сделается? Порывшись в пыльных сундуках своей памяти, я извлекла оттуда любопытный факт: сию самую узнаваемую и растиражированную архитектурную достопримечательность города Парижа французы оставили в живых по чистой случайности. Построили железного монстра, изящно расставившего огромные диплодочьи лапы, по случаю очередной Всемирной выставки в конце XIX века – и по окончании выставки собирались снести как нечто архитектурно чуждое и уродующее изысканное лицо столицы любителей молодого вина и абсента. Негодующие ценители прекрасного даже подписи собирали под петицией! Разрушить железную трехсотметровую дуру требовали такие столпы искусства, как Мопассан и Дюма-сын. Всего триста писателей и художников – выходит как раз по одному мэтру на каждый метр ненавистного сооружения (хи-хи! Кажется, эта занимательная арифметика мне первой в голову пришла!). Кстати, мсье де Мопассан сам регулярно приходил обедать в ресторан на башне. А когда его там засекли, он заявил, что это единственное место во всем Париже, откуда ее не видать! Вот так она и выстояла… Авось и мы как-то выживем, переживем… хотя не похоже, что эта странная война закончится хотя бы к осени. Что будет с нами зимой, даже думать не хочется. Вот и не буду думать. Буду просто открывать эту тетрадь, в которой я за двенадцать лет относительно спокойной жизни не написала ни строчки, щелкать ногтем по пружинке: тен-н-нь… И, за неимением более достойного занятия, стану описывать наше с Женькой военное и осадное житье-бытье.

Сегодня мои семейные перипетии, о которых мне раньше так хотелось рассказать сочувствующим, совершенно померкли – особенно на фоне того, что происходит в стране. Поэтому я лучше буду записывать просто свои рассуждения и мысли, а где-то – даже мечты и чаяния. И пусть эти слова прозвучат высокопарно, я все же надеюсь, что добро и разум победят. Несмотря ни на что. И что в мире больше хороших людей. Сейчас я достану с полки бутылочку вишневой наливки, которую делал еще мой папа, и, пока Женька тихо сопит под боком, выпью – и за хороших людей, и за сбычу всех их заветных мечт. Вот так и запишу – и буду упорствовать в своих заблуждениях до самой победы добра над злом, как некий Иешуа Га-Ноцри… хотя он, кажется, говорил, что плохих людей на свете и вовсе не бывает? Кстати, потрясающий же роман, нужно найти и перечитать!

Аня
Сегодня я впервые за месяц не пошла на работу. Вот так – просто взяла и забила на все свои высокие принципы: ни дня без дела, полезного обществу… Наверное, общество кое-как справилось и без меня, а скорее – даже не заметило моего отсутствия. Да и вообще, когда я проснулась, идти туда, куда я собиралась, было уже поздно – оставалось только валяться и цинично рассуждать о том, что мыть полы и выносить утки в госпитале сегодня будут без моего участия. К тому же я, наверное, все же заслужила один выходной за полтора месяца, пусть ни с кем и не согласованный?

Я периодически просыпалась, пинками загоняла совесть в самый дальний угол сознания – и тут же снова закрывала глаза. Вернее, веки мои падали сами, как у того гоголевского Вия, который без посторонней помощи был просто никуда. Вот так и я – сегодня я способна была только валяться куском вяло мыслящей протоплазмы, из которой местами периодически выпирали ложноножки долга, обязанности, стыда, вины… Не найдя должной опоры в виде моей немедленной реакции, эти блуждающие фантомы втягивались обратно – прямо в студенистую массу моих наработанных и врожденных комплексов. А я – я тут же снова проваливалась в продолжение странного состояния – полудремы-полубодрствования, в которое то и дело вклинивались сны с бесконечными лестницами – почему-то всю сегодняшнюю ночь я то поднималась, то летела вниз и бежала, бежала, бежала по нескончаемым ступеням…

Когда я в очередной раз очнулась – в кратком промежутке между обморочными засыпаниями-просыпаниями, было далеко за полдень. Утреннее солнце ушло, и ни оно, ни мой бойфренд мне уже не мешали. Макс, добрая душа, позаботился обо всем: тщательно завесил и законопатил от яростного светила все щели и перетащил свой комп в кухню, где бодро щелкал клавишами, негромко бубня, по привычке, что-то о своем сокровенном, айтишно-хакерском.

Удивительно, но на спартански твердом Максовом лежбище, устроенном прямо на полу, я почему-то высыпаюсь гораздо лучше, чем на своем уютном диване. Несомненно, в этот раз главные роли в моей полной отключке сыграли не секс и не чинзано, которое Макс держит в шкафу исключительно для меня. Я спала как убитая просто потому, что из-за стены за моей спиной в комнату не просачивались ни мамино явное недовольство, ни папино скрытое сочувствие. Именно эти эманации, которые дома я улавливала, как антеннами, остями позвонков, торчащими из моей худой спины, и не давали мне покоя на диване, даже когда я пыталась свернуться калачиком, приняв классическую позу эмбриона и натянув на голову одеяло. ...



Все права на текст принадлежат автору: Наталья Костина, Наталья Николаевна Костина-Кассанелли.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Билет в одну сторонуНаталья Костина
Наталья Николаевна Костина-Кассанелли