Все права на текст принадлежат автору: Джордж Элиот.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мидлмарч: Картины провинциальной жизниДжордж Элиот

Джордж Элиот Мидлмарч

Викторианские парадоксы мисс Джордж Элиот

1

Женщина, написавшая «Мидлмарч» и еще шесть романов под псевдонимом «Джордж Элиот», была и остается загадкой. Эта загадка приманивает и раздражает множество современных литературоведов. Отмахнуться от нее невозможно: «Мидлмарч» давно и прочно вошел в историю мировой литературы. Уже Вирджиния Вулф, не очень-то жаловавшая викторианских писателей, делала для Джордж Элиот исключение и называла «Мидлмарч» «одной из немногих английских книг, написанных для взрослых людей». Современные писатели Мартин Эмис и Джулиан Барнс называют «Мидлмарч» «величайшим английским романом». Эта книга неизменно входит в разнообразные литературные чарты, занимая в них высокие места; переиздания романа стоят на полках книжных магазинов между трудами Умберто Эко и Брета Истона Эллиса. Джордж Элиот, что называется, прошла проверку временем и обрела статус классика. Тем досаднее чувство, что нечто важное в ее книгах и в ее жизни проскальзывает мимо нас. Других классиков не мытьем, так катаньем втиснули в современные теории, которые, как нам кажется, должны объяснять всё. Джордж Элиот в прокрустово ложе этих теорий не укладывается никак.

Разумеется, точно так же в головах многих ее современников не укладывалось, как можно писать и делать все то, что Джордж Элиот писала и делала. Нынешние литературоведы с радостью списывают это на косность викторианцев, но парадокс заключается в том, что как раз викторианские читатели, судя по тиражам и отзывам, принимали Джордж Элиот такой, какой она была, и читали ее, невзирая на любые скандалы. Это сегодня мы непременно должны понять, была писательница феминисткой или же антифеминисткой, разделяла консервативные взгляды или радикальные, а полтора века назад такими вопросами никто особо не задавался. Викторианцев не смущали противоречия – они как никто понимали, что это органичная часть жизни и для того, чтобы понять другого человека, не обязательно навешивать на него ярлыки.

И более того: жизнь Джордж Элиот, достаточно счастливая даже по меркам начала XXI века, кажется абсолютно несовместимой с нашими представлениями о веке девятнадцатом – скучном, чопорном, религиозном, лицемерном, снобистском и так далее. Глубоко неясно, как в столь кошмарное время романы вроде «Мидлмарча» могли становиться бестселлерами. Заодно с литературоведческими теориями Джордж Элиот победно крушит и наше крайне искаженное, однобокое представление об эпохе правления королевы Виктории, а то и обо всем XIX веке, который, оказывается, был мудрее и свободнее, чем мы привыкли думать; местами – даже мудрее и свободнее нашей повседневности.

2

Книги Элиот обладают замечательным свойством: именно потому, что их невозможно подвергнуть умственной вивисекции, читатель вынужден сразу капитулировать перед писателем и, хочет он того или нет, попытаться принять его точку зрения, а она ко всему прочему постоянно смещается и ускользает (но об этом речь впереди). По какой-то метафизической иронии точно так же невозможно сфокусировать взгляд и на самой Джордж Элиот. Ее личность словно бы отталкивает любые попытки навесить на нее ярлык. Непонятно даже, как ее называть. Урожденная Мэри-Энн Эванс (Mary Anne Evans) под воздействием обстоятельств не раз и не два меняла свое имя: сначала убрала из него немую «e», потом долгое время подписывалась «Мариан Эванс», затем стала зваться Мариан Эванс Льюис, затем – Мэри-Энн Кросс. При этом в истории литературы она осталась под мужским псевдонимом, хотя надобность сохранять его отпала у писательницы практически сразу.

Но ладно имя. Все биографы уделяют особое внимание внешности Джордж Элиот, о которой мы, однако, не можем составить представления в силу противоречия между этой внешностью и тем впечатлением, которое она производила на окружающих. Полнее всего данное противоречие выразил писатель Генри Джеймс, написавший своему отцу в 1869 году: «Начать с того, что она блистательно уродлива и восхитительно отвратительна». Далее он расписывает уродливость Элиот в подробностях: низкий лоб, тусклые серые глаза, большой нависающий нос, огромный рот, полный неровных зубов, безобразные челюсти… Вслед за чем следует потрясающее признание: «Однако в этом безбрежном уродстве кроется могущественная красота, которая через минуту-другую вкрадывается в душу и очаровывает ее, и собеседник поневоле влюбляется в эту красоту, как это произошло со мной. Да, я буквально влюбился в этот синий чулок с лошадиным лицом. Не знаю, в чем тут волшебство, но оно более чем действенно. Замечательная физиогномика – приятное выражение лица, голос мягкий и богатый, как у наставляющего ангела, – мудрость в сочетании с привлекательностью – все это говорит о скрытом мире сдержанности, знания, гордости и силы – очень женственное чувство собственного достоинства и характер, заметные в этом броском некрасивом лице – сотни противоречивых оттенков самоосознания и простоты – скромность и искренность – грациозность и холодная беспристрастность – вот некоторые из более точных характеристик ее личности».

Похожее впечатление Джордж Элиот производила на всех подряд, включая Софью Ковалевскую, Мэри Гладстон, супругу премьер-министра Уильяма Юарта Гладстона («Я была впечатлена тем, насколько ее огромное лицо (смесь Савонаролы и Данте) выражает мягкость и искренность»), а также Тургенева, который говорил: «Я знаю, что она дурна собой, но когда я с ней, я этого не вижу», – и прибавлял, что встреча с Джордж Элиот заставила его понять, как можно до безумия влюбиться в очень некрасивую женщину. К сожалению, поскольку писательница умерла до появления кино, мы не можем увидеть ее «живьем», а имеющиеся в нашем распоряжении портреты и, тем более, фотографии (которых сохранилось не так много – Джордж Элиот запрещала их публикацию где могла) не дают нам почувствовать то, что чувствовали при общении с ней Тургенев и Джеймс.

То же самое можно сказать и про ее биографию: этот запечатленный на бумаге «портрет» вряд ли позволяет понять то главное, что делало Джордж Элиот собой.

Мэри-Энн Эванс родилась 22 ноября 1819 года (что делает ее ровесницей королевы Виктории и в каком-то смысле всей викторианской эпохи) в уорикширском поместье Эрбери в центральной Англии, традиционно называемой Мидлендс, «срединными землями». Она была младшей из трех детей Роберта Эванса, плотника, который благодаря острому уму и обширной эрудиции быстро дослужился до управляющего поместьем, и Кристины Эванс, урожденной Пирсон, дочери мелкого землевладельца. Родители Мэри-Энн были если не типичными представителями британского среднего класса середины XIX века, то, во всяком случае, теми людьми, которых превозносили впоследствии викторианские бытописатели, солью земли, на которой в конечном счете зиждилась империя. Это обстоятельство, а также место рождения сыграли в судьбе писательницы ключевую роль. Мидлендс был «срединной землей» не только по названию, но и по сути: здесь смыкались уходящая в прошлое деревенская пастораль и наступающая индустриальная эпоха. Сельские домики и бескрайние поля соседствовали в графстве Уорикшир с заводами и фабриками. Ощущение продуваемого ветрами перемен перекрестка истории осталось с Джордж Элиот навсегда: если в первых романах она описывала сельскую жизнь, которую знала очень хорошо (и викторианский читатель это ценил), действие ее поздних и наиболее известных книг происходит на стыке эпох, например, «Мидлмарч» – это роман (в том числе) о начале 1830-х, когда была проведена революционная парламентская реформа.

С детства Мэри-Энн много читала и, как многие читающие дети, часто сочиняла собственные сказки. Она даже радовалась тому, что у нее не было друзей: «На свободе я могла предаваться мечтам и выдумывать всевозможные истории, в которых была главным действующим лицом». Отрочество и юность девочки прошли в закрытых школах. В пять лет Мэри-Энн отдали в пансион мисс Лэтом в Эттлборо. Через несколько лет она перешла в пансион миссис Уоллингтон в Нанитоне, где подружилась с главной воспитательницей, ирландкой, которая принадлежала к евангельским христианам и искренне пыталась «привести нашу аномальную англо-евангелическую жизнь в какое-то соответствие с духом и безыскусным словесным посланием Нового Завета». В очередном пансионе в Ковентри Мэри-Энн попала под влияние Ребекки и Мэри Франклин, сестер-баптисток, и сделалась еще более серьезной и религиозной; впрочем, там же она начала расширять свой круг чтения – в него попали и Паскаль, и Шекспир, и Вальтер Скотт, и даже Байрон. В школе сестер Франклин Мэри-Энн начала даже сочинять свой первый роман – отрывки из него перемежаются в ее тетрадях со стихами религиозного содержания.

В конце 1835 года девушка вернулась домой, чтобы помогать своей сестре Крисси ухаживать за больными родителями. Мистер Эванс, страдавший от камней в почках, вскоре поправился; мать умерла от рака груди в феврале 1836 года. Когда в 1837 году Крисси вышла замуж, Мэри-Энн осталась в доме отца единственной хозяйкой. Смерть матери и болезнь отца только усилили ее религиозность, наполнив девушку решимостью встать на путь христианской аскезы. «О, если бы мы могли жить только для вечности, если бы мы могли осуществить ее близость, – писала она мисс Льюис. – Когда я слышу, что люди женятся и выходят замуж, я всегда с сожалением думаю о том, что они увеличивают число своих земных привязанностей, которые настолько сильны, что отвлекают их от мыслей о вечности и о Боге, и в то же время настолько бессильны сами по себе, что могут быть разрушены малейшим дуновением ветра… Я все-таки думаю, что самые счастливые люди – это те, которые не рассчитывают на земное счастье и смотрят на жизнь как на паломничество, призывающее к борьбе и лишениям, а не к удовольствиям и покою. Я не отрицаю, что есть люди, которые пользуются всеми земными радостями и в то же время живут в полном единении с Богом, но лично для меня это совершенно неосуществимо. Я нахожу, что, как говорит доктор Джонсон относительно вина, полное воздержание легче умеренности».

Апогея эти настроения достигли в 1838 году, когда Мэри-Энн отправилась в Лондон с братом Айзеком и отказалась пойти в театр, а на память о путешествии приобрела трактат Иосифа Флавия «Иудейские древности» – не самое вменяемое чтение для девушки девятнадцати лет. Забросив «легкое чтение», включая романы Скотта, Мэри-Энн переключилась на серьезную литературу – трактаты по геометрии, химии, энтомологии, богословию, метафизике, латинскому языку.

В январе 1840 года состоялась первая литературная публикация Мэри-Энн Эванс – ее религиозное стихотворение опубликовал англиканский журнал «Christian Observer». Однако к этому времени круг ее чтения расширился настолько, что слепая вера стала закономерно сдавать позиции. Наметился в ее жизни и еще один переворот: Айзек женился, перенял у отца должность управляющего поместьем и переехал в его дом, а мистер Эванс с дочерью переселились в предместье Ковентри. Там Мэри-Энн познакомилась с фабрикантом Чарльзом Брэем и его супругой Кэролайн, и эти люди навсегда изменили ее жизнь.

Супруги Брэй часто принимали в своем доме именитых гостей, включая романиста Уильяма Теккерея, социалиста Роберта Оуэна, философа Герберта Спенсера, поэта и эссеиста Ральфа Уолдо Эмерсона. Сам Брэй принадлежал к унитарианской церкви, то есть верил в Единого Бога, но не в Троицу и не в таинства; он предпочитал рациональный подход во всем, включая христианскую религию, увлекался френологией, разделял воззрения Оуэна на социализм и был приятным в общении и разносторонне образованным человеком, что не могло не импонировать Мэри-Энн. Проведя весь 1841 год в «кружке» Брэев, она излечилась от болезненного религиозного мировоззрения и второго января 1842 года объявила отцу, что прекращает ходить в церковь. Следующие месяцы были омрачены событиями, которые Джордж Элиот назовет позже «священной войной» с отцом. К маю страсти поутихли, и девушка согласилась хотя бы сопровождать отца на богослужения.

Так Джордж Элиот отринула первый из двух столпов викторианского общества – религию.

3

В 1844 году Мэри-Энн Эванс довелось впервые заработать деньги изящной словесностью: она начала переводить на английский «Жизнь Иисуса» германского философа и теолога Давида Фридриха Штрауса, доказывавшего, что Евангелия несут в себе элемент позднего мифотворчества. Идея взяться за этот перевод возникла у девушки после знакомства с супругой Чарльза Хеннелла (брата миссис Брэй), которая начала переводить Штрауса, но бросила перевод после замужества. Объем этого написанного сложным языком сочинения был огромен – 1500 страниц! – и очень скоро Мэри-Энн стало «тошнить от Штрауса», особенно от того, как он демифологизировал «прекрасную историю распятия». Однако перевод она завершила достаточно быстро: уже в 1846 году «Жизнь Иисуса» вышла на английском без упоминания имени переводчика. Получив за работу 20 фунтов, Мэри-Энн по собственному почину взялась переводить с латыни «Богословско-политический трактат» Спинозы.

Теперь ее увлекала философия: «О, если бы мне удалось примирить философию Локка с Кантом! – сказала она как-то подруге. – Ради этого стоило бы жить!» В одном из писем Мэри-Энн сообщает, что хотела бы написать собственный трактат «О преимуществе утешений, доставляемых философией, над утешениями, доставляемыми религией». Список ценимых ею философов беспрестанно пополнялся, в том числе потому, что она овладевала все новыми языками, чтобы читать философские сочинения в оригинале. «Стоит приложить все усилия, чтобы выучить французский, чтобы прочесть только одну книгу – «Исповедь» Руссо», – говорила она. В 14 лет Мэри-Энн начала учить итальянский, греческий и латынь, позже занималась немецким и французским, в зрелости выучила испанский и даже читала Ветхий Завет на иврите, что очень помогло ей во время работы над «Даниэлем Дерондой».

В марте 1845 года она отклонила предложение руки и сердца местного художника, сделанное через несколько дней после знакомства. К этому времени здоровье мистера Эванса начало ухудшаться, и Мэри-Энн почти все время проводила у его постели, выполняя роль сиделки. Ее отец скончался в последний день весны 1849 года. Уже в июне Мэри-Энн, пребывавшая на грани нервного срыва, уехала из Англии вместе с Брэями и провела остаток года во Франции, Италии и Швейцарии. Здесь пути друзей разошлись, и Мэри-Энн провела зиму в Женеве, в доме Франсуа д’Альбера-Дюрада, художника, который написал первый ее портрет. В марте 1850 года она вернулась в Англию, к своему неоконченному Спинозе, и стала жить с Брэями в Ковентри.

В 31 год в Мэри-Энн созрело намерение зарабатывать на жизнь сочинительством, но не романов – о них будущая Джордж Элиот даже не помышляла, – а статей и рецензий. Друг мистера Брэя Джон Чэпмен, издатель, опубликовавший перевод Штрауса, предложил ей стать соредактором журнала «Westminster Review», где Мэри-Энн уже печаталась, подписываясь именем «Мариан» (которое с этих пор стала использовать). В январе 1851 года Мариан даже переселилась в Лондон, в обширный дом Чэпмена, куда тот пускал «литературных» постояльцев. Чэпмен проживал в этом доме вместе с женой, двумя детьми и любовницей. Судя по дневнику издателя, между ним и Мариан было нечто большее, чем просто дружба; неудивительно, что жена с любовницей, узнав о новом увлечении своего мужчины, сделали все, чтобы жизнь ее стала невыносимой, так что уже в марте Мариан вернулась в Ковентри. Тем не менее она согласилась стать соредактором «Westminster Review» и два года возглавляла этот журнал. Чэпмен убедил своих женщин, что Мариан нужно жить в Лондоне; в сентябре она вернулась в его дом на правах постоялицы.

Вскоре она сблизилась с Гербертом Спенсером и влюбилась в него; они повсюду появлялись вместе, так что по Лондону пошли слухи об их помолвке, однако по большому счету Спенсер был к ней равнодушен. Судьба, однако, ждала Мариан буквально за поворотом: в один прекрасный день Спенсер познакомил ее со своим другом, Джорджем Генри Льюисом, журналистом, писателем, поэтом, актером, музыкальным критиком, знатоком языков и философии, короче говоря, широко эрудированным дилетантом. К середине 1853 года Мариан и Льюис поняли, что созданы друг для друга. Возможно, сблизило их и то, что Льюиса называли «самым уродливым мужчиной Лондона»; даже друзья именовали его «обезьяной», отмечая при этом, что сердце у него доброе: «В Льюисе нет ни сплина, ни зависти, ничего плохого вообще…»

Проблема заключалась в том, что мистер Льюис был женат. Семейная жизнь его была несколько запутанна: в 1841 году он вступил в гражданский брак с женщиной, которая подарила ему пятерых детей (выжило трое), после чего, увлекшись его лучшим другом, родила еще четверых. Будучи апологетом «свободной любви», Льюис признал первого из этих детей своим и продолжал содержать жену, но когда на свет появился еще один младенец, понял, что дальше так продолжаться не может. Льюис ушел из семьи, однако развестись не смог – записав чужого ребенка на себя, он скрыл измену супруги, что по законам викторианской Англии лишало его права на развод. Таким образом, выйти за Льюиса замуж Мариан Эванс не могла ни при каких обстоятельствах, что вовсе не помешало им жить вместе. «Мистер Льюис совершенно покорил мое сердце, – писала она подруге, – несмотря на то, что вначале не внушал мне особенной симпатии. Он принадлежит к числу немногих людей, которые на самом деле лучше, чем кажутся. Это человек с сердцем и совестью, только напускающий на себя легкомыслие и бесшабашность».

Сойдясь с Льюисом, Мариан сложила с себя обязанности соредактора «Westminster Review» и подрядилась перевести для Чэпмена трактат Людвига Фейербаха «Сущность христианства» (за эту работу ей заплатили уже 30 фунтов). Льюис в это время сочинял книгу «Жизнь и труды Гёте», которая стала образцовой биографией немецкого поэта. (Стоит упомянуть, что в 1853 году издатели анонсировали трактат Мариан Эванс под названием «Идея будущей жизни», но он так никогда и не увидел свет.) В середине 1854 года Мариан с Льюисом отправились в Германию собирать материал для его книги; на зиму они остались в Берлине, не скрывая того, что живут вместе. Дни они проводили за работой, совместным чтением, обсуждением самых разных тем (интересы Льюиса были весьма разнообразны, так, после Гёте он взялся за исследование из области морской биологии). Следующие двадцать с лишним лет Мариан Эванс и Джордж Генри Льюис жили в мире и согласии, и только смерть разлучила их.

По возвращении в Англию Льюис отправился в Лондон, где взял с законной супруги слово, что та не будет настаивать на их воссоединении; Мариан в это время жила в Дувре, читала Шекспира и переводила «Этику» Спинозы (увы, данный перевод дождался публикации лишь в 1981 году). Льюис и Мариан поселились в Ричмонде. С этого времени она неизменно называла его своим мужем. От пары вскоре отвернулись многие друзья, в том числе свободомыслящие, – их возмущало не то, что любовники обрели друг друга (это и в викторианской Англии было дело житейское), а то, что они не скрывают своих чувств на публике. Даже чета Брэев на время охладела к Мариан. А она всячески пыталась донести до них, что не совершает ничего безнравственного (хотя бы из этого можно заключить, что, несмотря на отрицание религии, нравственность как таковая была Джордж Элиот более чем небезразлична).

«Скажу вам только одно: ни в теории, ни на практике я не признаю мимолетных, легко разрываемых связей, – писала Мариан миссис Брэй. – Женщины, которые удовлетворяются такого рода связями, не поступают так, как поступила я, – они получают то, чего жаждут, и все по-прежнему приглашают их на ужин. Если столь свободный от предрассудков человек, как вы, называет наши с мистером Льюисом отношения «безнравственными», я могу объяснить это, только напомнив себе, из каких сложных и разнообразных элементов слагаются суждения людей. Я всегда стараюсь помнить это и снисходительно отношусь к тем, кто так сурово нас осуждает. От большинства мы и не могли ждать ничего, кроме самого строгого приговора. Но мы так счастливы друг с другом, что все это перенести нетрудно».

Так Джордж Элиот открыто презрела второй столп викторианской Англии – брак.

4

Отлучение Мариан от общества продлилось до середины 1870-х годов, когда писательская репутация Джордж Элиот наделила ее иммунитетом от суждений кого бы то ни было. Отчасти этот остракизм способствовал появлению на свет ее книг. Теперь Мариан располагала временем для сочинительства.

В июле 1856 года, когда был завершен перевод «Этики» Спинозы, партнеры отправились в Уэльс, и там Мариан задумала повесть «Скорбный удел преподобного Эймоса Бартона». Она по-прежнему не помышляла о писательской карьере, полагая, что у нее нет ни малейшего таланта к литературе, и «приходила в ужасное отчаяние от полной неспособности написать что-либо беллетристическое». Однако Льюис убедил Мариан, что повесть получается весьма недурной, и в январе 1857 года «Эймоса Бартона» напечатал журнал «Blackwood’s Edinburgh Magazine». Мариан уже приступила ко второй повести, тоже из жизни духовенства, – «История любви мистера Гилфила»; журнал опубликовал ее полгода спустя. Третья повесть, «Исповедь Дженнет», появилась в печати в том же 1857 году.

«Blackwood’s Edinburgh Magazine» печатал рассказы и повести, не указывая имени автора. Псевдоним «Джордж Элиот» (Джордж – потому что это было первое имя Льюиса, Элиот – ввиду благозвучия) впервые украсил тексты Мариан в январе 1858 года, когда все три ее повести были переизданы в одной книге под названием «Сцены из жизни духовенства». Так на литературном небосклоне Англии зажглась новая, загадочная звезда. Таинственный писатель, о котором никто ничего не знал, издал книгу, о которой говорили. Сам Чарльз Диккенс расхвалил книгу Джордж Элиот, причем уверенно предположил, что ее написала женщина. Единственное, что могло отравить радость Мариан, – реакция ее любимого брата Айзека на сообщение о «моем муже» Льюисе. Через адвоката Айзек уведомил сестру, что семья разрывает с ней всякие отношения. Мариан, само собой, огорчилась, но не слишком сильно – в конце концов, она действительно была счастлива с Льюисом.

В октябре 1857 года Мариан начала писать свой первый роман – «Адам Бид». Он вышел в феврале 1859 года, за год выдержал семь изданий и разошелся огромным тиражом в 16 тысяч экземпляров. Успех Джордж Элиот был таков, что литературные круги Англии потребовали раскрыть псевдоним автора. Подозрение пало на Льюиса, и он вынужден был солгать, что понятия не имеет о том, кто написал «Адама Бида». Дело дошло до абсурда: Фэнни, сестра Мариан, узнала в героях книги своих отца и тетку и решила, что написать такую книгу мог лишь один человек – некий мистер Лиггинс, сын булочника, учившийся в Кембридже. Сам Лиггинс ничего не подтверждал, но ничего и не опровергал – кажется, он ощущал себя в роли предполагаемого автора бестселлера более чем комфортно. Восторженные читатели посещали дом Лиггинса и выказывали ему свое почтение, а когда прошел слух, что автор «Адама Бида» живет в бедности, потому что отдает рукописи издателю безвозмездно, организовали подписку в его пользу и стали слать в издательство возмущенные письма.

В авторство Лиггинса поверили и супруги Брэй, письма в его защиту писали в «Таймс» Флоренс Найтингейл (по иронии судьбы, Мариан и Флоренс познакомились до того, как эта сестра милосердия стала национальной героиней на Крымской войне) и некий Чарльз Брэйсбридж, сельский джентльмен из рода, восходившего к леди Годиве, также знакомый Мариан. Летом 1859 года писательница решила, что с нее хватит, и раскрыла тайну псевдонима. Мистер Брэйсбридж тут же обвинил ее в плагиате. Мариан, некогда считавшая Брэйсбриджа «добросердечным человеком», теперь без обиняков называла его «почти идиотом». Кроме того, Льюиса и Мариан подозревали в том, что они намеренно раздули историю с Лиггинсом, а то и вступили с ним в сговор, лишь бы «Адам Бид» разошелся тиражом побольше. Как можно видеть, литературные склоки XIX века мало чем отличались от современных.

Вплоть до конца 1870-х годов Джордж Элиот (теперь мы будем называть ее так) вела жизнь, вехами которой становились в основном новые книги и путешествия по Европе. После успеха «Адама Бида» читающей публике стало ясно, что в Англии появился еще один писатель уровня Джейн Остен, Энтони Троллопа и Диккенса (который после раскрытия псевдонима нанес писательнице визит и предложил ей печататься в его журнале «All the Year Round»). Читатели ждали от Элиот новых книг, а сама она, словно нагоняя упущенное, жаждала эти книги писать. Уже в апреле 1860 года вышел ее новый роман, «Мельница на Флоссе», еще более автобиографичный и составляющий пару «Адаму Биду» – действие «Мельницы» тоже происходило в английской провинции. Элиот получила за «Мельницу» солидный гонорар, значительную часть которого удачно инвестировала в железные дороги Индии.

Находясь под впечатлением от поездки по Италии, она задумала написать совсем другую книгу – о средневековой Флоренции; началось все с замечания Льюиса о том, что жизнь монаха Савонаролы, несколько лет бывшего диктатором Флоренции, могла бы стать отличным сюжетом для романа. Воплотить задуманное в жизнь оказалось весьма непросто, так что в перерыве между изучением источников Джордж Элиот сочинила третью книгу о жителях мидлендского села – «Сайлес Марнер» (1861). Флорентийский роман «Ромола» писался долго и трудно; о том, как он вымотал Элиот, можно судить по ее словам: «Я начала писать этот роман молодой, а закончила его старухой». За журнальную публикацию «Ромолы» издатели предложили поначалу беспрецедентную сумму – 10 тысяч фунтов. В итоге Элиот получила гонорар размером 7000 фунтов стерлингов. Роман продавался скверно, критики хвалили его сдержанно, однако благодаря «Ромоле» Элиот стала столь же популярна в Англии, как Чарльз Диккенс.

После «Ромолы» она два года не приступала к новой книге, безуспешно пытаясь сочинить пьесу для актрисы Элен Фосит. Следующим романом Джордж Элиот стал роман «Феликс Холт, радикал» (1866), в нем писательница вернулась на родную почву, вдохновляясь на этот раз не сельской жизнью, а, как явствует из названия, политикой. Действие «Феликса Холта» происходит в 1832 году, однако и параллелей с 1860-ми в романе более чем достаточно. Следующие три года жизни Элиот посвятила почти исключительно поэзии, в частности, дописала драму «Испанская цыганка» (собирая материал для этой пьесы в стихах, она съездила вместе с Льюисом в Испанию и побывала в гостях у цыган, живших в горных пещерах над Гранадой) и работала над поэмой «Тимолеон», но безрезультатно.

1 января 1869 года в дневнике Джордж Элиот появляется первая запись о романе под названием «Мидлмарч». Поначалу это должен был быть роман о приехавшем в провинцию молодом враче Лидгейте, семействе Винси и старом землевладельце мистере Фезерстоуне. Год спустя, изрядно утомившись, Элиот в отчаянии отложила «Мидлмарч» и принялась за повесть, которую назвала «Мисс Брук» – о религиозной девушке, которая вышла замуж за священника. Работа спорилась, и писательница неожиданно для самой себя поняла, что новая повесть превосходно сочетается с уже начатым «Мидлмарчем». Соединив два текста в единое целое, она опубликовала первый том романа в декабре 1871 года.

«Мидлмарч», изданный в восьми томах в 1871–1872 годах, после не слишком успешного «Феликса Холта» вознес писательницу на недосягаемую высоту. Те, кто отворачивался от нее, теперь искали ее дружбы. В лондонский дом Льюисов зачастили писатели, поэты, художники, политики, феминистки, активисты тред-юнионов, здесь бывали Рихард Вагнер, Генри Джеймс, Данте Габриэль Россетти, Уильям Моррис, Эдвард Бёрн-Джонс. У Льюиса и Элиот появился свой экипаж, а также дом за городом, где они отдыхали от суетного Лондона. «Моя новая резиденция мне ужасно нравится, – пишет Джордж Элиот в одном письме. – Представьте себе, как я сижу с моим сочинением на коленях и грелкой в ногах у открытого окна, откуда открывается прелестный вид на цветник и на дальние зеленеющие холмы. В этом положении я провожу все утро. Мы обедаем в два часа, а в четыре, когда приносят чай, я начинаю читать вслух. В шесть мы идем гулять в поле и наслаждаемся зрелищем необъятного неба и широкого горизонта, расстилающегося вокруг нас со всех сторон. В восемь обыкновенно возвращаемся домой и наполняем наши вечера химией, физикой и другими премудростями; иногда же мы предаемся легкомыслию и читаем Альфреда Мюссе или что-нибудь в этом роде… Многие знакомые удивляются, как мы можем так долго жить в полном уединении, но дело в том, что мы никогда не бываем одни, хотя и не видим никого из людей».

В 1873 году Джордж Элиот задумывает новый роман, которому суждено было стать последним. «Даниэль Деронда» был опубликован в 1876 году и шокировал многих тем, что писательница неожиданно обратилась к еврейской теме. Еврейские общины всей Европы приветствовали эту книгу, восприняв ее как слово в свою защиту, в то время как антисемиты «Даниэля Деронду» яростно критиковали. Элиот такой поворот ничуть не удивил: «Что касается еврейского элемента в «Деронде», – писала она Гарриет Бичер-Стоу, – я с самого начала предвидела, что он встретит много порицания и враждебного отношения. Но именно потому, что отношение христиан к евреям так бессмысленно и противоречит духу нашей религии, я чувствовала потребность написать о евреях… Может ли быть что-нибудь возмутительнее, чем когда так называемые развитые люди отпускают глупые шутки о поедании свинины и выказывают полное незнание той связи между нашей цивилизацией и историей народа, над которым они изощряют свое остроумие?»

С начала 1870-х годов Джордж Элиот чувствовала себя все хуже: лет ей было уже немало, болезни обострялись, давали знать о себе камни в почках, писательницу часто мучала мигрень. Тем не менее она находила в себе силы не только сочинять «Даниэля Деронду», но и помогать Льюису готовить к печати его opus magnum – трактат «Проблемы жизни и сознания», первые три тома которого увидели свет в 1874 и 1875 годах. В июне 1878 года врачи обнаружили у Льюиса рак; 30 ноября он скончался. Смерть возлюбленного надломила Джордж Элиот, на два месяца она заперлась в своем доме, не желая видеть никого, кроме единственного оставшегося в живых сына Льюиса, Чарльза. Но и в эти недели она работала, редактируя последние два тома «Проблем жизни и сознания». Незадолго до смерти Льюиса она отправила издателю свое последнее сочинение – «Впечатления Теофраста Сача», сборник эксцентричных эссе, написанных заглавным персонажем. Издание книги было отложено до мая 1879 года.

В феврале 1879 года Джордж Элиот открыла двери своего дома для гостей, и первым человеком, который нанес ей визит, стал Джон Уолтер Кросс, сорокалетний банкир, которому Льюисы доверяли инвестировать их сбережения. Кросс был их другом с 1869 года (они называли его «племянником») и все это время не скрывал того, что влюблен в писательницу. По просьбе Кросса Элиот начала обучать его итальянскому языку, они сблизились, и когда после смерти Льюиса минул год, Кросс сделал ей предложение. В мае 1880 года 60-летняя Джордж Элиот вышла замуж за мужчину на 20 лет моложе себя, вновь шокировав Англию. На свадьбе присутствовали семья жениха и сын Льюиса; впрочем, Айзек Эванс после многолетнего молчания все-таки поздравил сестру с замужеством. На медовый месяц молодожены отправились на континент, где не обошлось без происшествий: в Венеции Кросс по неясной причине выпрыгнул из окна палаццо в Большой канал. Банкир выжил, пара вернулась в Англию, однако семейным счастьем наслаждалась недолго: в начале зимы Джордж Элиот простыла на концерте и 22 декабря умерла. Неделю спустя ее похоронили на неосвященной части Хайгейтского кладбища. На надгробном памятнике выбиты два имени: «Джордж Элиот» и «Мэри Энн Кросс».

5

Если судить по внешним атрибутам, неизбежно приходишь к выводу, что Джордж Элиот была своего рода викторианской мятежницей. Ее жизнь определяли «священная война» с религией, бывшей неотъемлемой частью викторианской жизни (что видно и по книгам самой Элиот, чья литературная карьера не зря началась со «Сцен из жизни духовенства»), а также бунт против семьи: с точки зрения тех, кто отвернулся от Элиот, женщина, открыто жившая с женатым мужчиной, ни в грош не ставила священные узы брака. В эту картину плохо вписываются книги Джордж Элиот, но элементы мятежа можно отыскать и в них – было бы желание; взять хоть болезненный для многих англичан еврейский вопрос, поднятый в «Даниэле Деронде».

Литературовед Тим Долин называет Элиот «мятежницей и пророчицей» и спешит добавить: слишком легко посчитать ее мятеж бунтом против викторианства, а ее пророчества – стремлением к тому, что мы считаем за благо здесь и сейчас. Успех романов Элиот свидетельствует о том, что викторианцы не воспринимали ее как отъявленного бунтаря – да и вряд ли она им была. А если приглядеться, мы обнаружим, что «мятежница» сама защищала традиционные ценности – и семью, и веру – куда более самоотверженно, нежели те, кто считал Элиот беспутной атеисткой.

О том, что узы брака – заключаемого не на земле, а на небесах, – для Джордж Элиот священны, говорит далеко не только ее письмо миссис Брэй, процитированное выше. Легко заметить, что все героини Элиот не только не стремятся уйти из семьи, но, напротив, даже будучи несчастными в браке, идут на все, чтобы его сохранить. Замечательный пример тут – Ромола: разочаровавшись в своем супруге Тито, она бежит из родного города, но по пути встречает Савонаролу, и тот говорит ей: «Ты бежишь от своих долгов: от долга флорентийской женщины; от долга жены. Ты отворачиваешься от жребия, что назначен тебе судьбой, и желаешь найти иной жребий. Но может ли мужчина или женщина выбирать свои обязательства? Не более, чем они могут выбирать место рождения, отца или мать. Дочь моя, ты бежишь от присутствия Бога в пустыню». Ромола отвечает, что уже не любит мужа, на что монах откликается: «Есть узы высшей любви. Брак – это дело не одной лишь плоти, его цель – не эгоистические радости…»

Будь Джордж Элиот воинствующей безбожницей и сторонницей свободной любви, ей ничего не стоило бы выставить Савонаролу лицемером, однако «Ромола» – о другом. Пройдя через множество тяжких испытаний, героиня романа приходит к выводу, что она была несправедлива к мужу и, может быть, не любила его так, как должна была. Вернувшись в родной город, она узнает, что Тито мертв и воссоединиться с ним она не сможет никогда; тогда Ромола разыскивает его незаконнорожденных детей и посвящает свою жизнь им.

Еще более характерна линия Доротеи и Кейсобона в «Мидлмарче». Девушка, которая тягой к знаниям и религиозной фанатичностью схожа с юной Мэри-Энн Эванс, решает составить семейное счастье немолодого священника, ученого педанта, пишущего никому не нужный трактат «Ключ ко всем мифологиям». Когда влюбленность проходит, наступает неминуемое крушение иллюзий, однако Доротея остается с Кейсобоном до самой его смерти – и даже после нее далеко не сразу решается нарушить волю покойного супруга, велевшего «избегать поступков, нежелательных мне, и стремиться к осуществлению желаемого мною».

Безусловно, Доротею ведет чувство долга, которое может ошибаться, – но любое подобное чувство должно основываться на чем-то сродни «высшей любви», the higher love, о которой говорит Ромоле Савонарола. Героиня «Мидлмарча» в конце концов отличит добро от зла и выйдет замуж за Уилла Ладислава, хотя это замужество будет стоить ей благосостояния. Мораль здесь – вовсе не та, что следует бунтовать против ущербного брака. Джордж Элиот одинаково далека и от бунта, и от смирения; скорее она говорит читателю, что пути Господни неисповедимы, однако счастье обретет лишь тот, кто сделал выбор в пользу любви. (Стоит вспомнить о судьбе другого героя «Мидлмарча», врача Лидгейта, который решает «больше в упряжке не ходить», но с момента выборов капеллана встает на скользкий путь компромиссов с собственной совестью.)

Была ли Джордж Элиот верующей? Один из ее биографов писал, что Элиот принадлежала «к великой и благородной церкви… Бунтовщиков». Можно долго спорить о том, была ли Элиот христианкой (в любом смысле этого слова) или же придерживалась светской нравственности, – но стоит ли? Лорд Эктон, один из виднейших католиков викторианской Англии, верующий до глубины души, «атеистку» Элиот просто боготворил – и именно за то, что она «создала веру из неверия». «Элиот невзлюбила в христианстве именно мораль… Ничто в прошлом не было для нее свято, она не подчинялась слепо ни единому авторитету, – писал Эктон. – Системы ценностей, которым она следовала, круги, в которых она жила, были беспомощны в части этики. И все же она сотворила для себя – в самом неблагоприятном окружении – столь высокую и идеальную мораль, что влияние ее духоподъемно и благотворно, и через эту мораль атеизм соревнуется с теизмом в облагораживании человечества». Не больше и не меньше.

Нужно помнить, продолжал Эктон, что наиболее плодотворный период Джордж Элиот пришелся на годы, когда атеизм начал победное шествие по Европе, а рука об руку с отказом от религии шел и отказ от этики: во многих университетах Германии, к примеру, этику исключили из числа предметов, изучаемых на философских факультетах. Казалось бы, крах этики неминуем, но тут появилась Джордж Элиот – и атеизм, удивляется Эктон, «стал равным христианству в моральном достоинстве, сделавшись его соперником в интеллектуальной подоплеке… все благодаря одной женщине, жившей среди зубоскалов, адептов нечистоты, людей, не ведавших о высших смыслах, философов, лишенных морального кодекса, – женщине, никогда не читавшей книг, что учат религиозных людей высшим добродетелям. По причинам, слишком очевидным для того, чтобы их обсуждать, я бы променял всю художественную литературу Англии со времен Шекспира на сочинения Джордж Элиот».

Если в этом контексте и можно говорить о мятеже Элиот, это никоим образом не бунт ради бунта. Напротив, и по форме, и по сути это абсолютно викторианское восстание против лицемерия, которое тщится выдать себя за истину. Викторианское оно потому, что само английское общество XIX века хотело видеть себя безусловным оплотом христианства, сохраняющим его дух; Джордж Элиот восставала только против того, что было противно этому духу, и восставала, если разбираться, очень по-христиански – с любовью к ближнему в каждой строчке ее книг.

Это не слепая «любовь», которая не замечает ничего, кроме самой себя, а равно и не беспощадная «любовь», ставящая мораль превыше всего. В романах Элиот любовь не закрывает глаза на слабости и грехи человека, но при этом она ни на секунду не дает нам забыть, что ближний состоит далеко не только из грехов и слабостей – и что мы обязаны входить в его положение без того, чтобы судить его в соответствии с нашими моральными теориями, а значит, должны относиться к нему с пониманием и добротой. «Она сделала добродетель достойной восхищения и привлекательной, а слабость ненавистной, – писал Эктон. – Она не осуждала людей за мнения. Даже за мнения по моральным вопросам. Люди не ошибаются – они просто слабы, не поспевают за временем… Она могла сострадать людям без того, чтобы с ними соглашаться».

Тут Джордж Элиот вовсе не была исключением – таков был общий тон эпохи: Джейн Остен, Чарльз Диккенс, Энтони Троллоп всегда описывали своих персонажей отстраненно, с доброй иронией. Что характерно, ирония викторианцев направлена не только на героев, но и на читателя, и, самое поразительное, на самого автора. Вот почему среди английских романов того времени сложно найти вещи по-настоящему пафосные и трагические. В «Мидлмарче» происходит немало ужасного, но этот роман остается очень ироничной, местами смешной книгой, проникнутой типично викторианским оптимизмом.

На правах автора Джордж Элиот то и дело иронизирует по поводу происходящего с очень серьезным лицом; что важнее, она постоянно смещает угол зрения, не давая нам ни единого шанса навесить на героев моральные ярлыки. Морализаторство действенно только тогда, когда оно ситуативно и иронично, причем, повторим, ирония эта в равной степени относится и к героям, делающим неверный выбор из лучших побуждений, и к читателю, который «ждет уж рифмы «розы»», то есть мораль, которая расставит все точки над «i», и к автору, жаждущему превратиться в проповедника и выразить словами то, что выразить нельзя. Душу человека не разложишь по полочкам, и в этом – надежда, а то и залог спасения: ничто не предсказуемо, а значит, моральной ошибки можно избежать. Такая многоуровневая рефлексия функционирует весьма эффективно: всякий раз делая шаг в сторону и доказывая нам, что никакое моральное суждение о ближнем не окончательно, Элиот сообщает читателю состояние духа, из которого только и можно возлюбить ближнего, как самого себя.

Лучшим примером тут опять-таки служит мистер Кейсобон. Посмеяться над ним было бы легче легкого – но тем упорнее Элиот защищает своего героя. Вплоть до откровенного вмешательства в ткань текста: «Как-то утром через несколько недель после ее возвращения в Лоуик Доротея… но почему всегда только Доротея? Неужели ее взгляд на этот брак должен быть единственно верным? Я возражаю против того, чтобы весь наш интерес, все наши усилия понять отдавались одним лишь юным лицам, которые выглядят цветущими, несмотря на мучения и разочарования… Моргающие глаза и бородавки… и отсутствие телесной крепости… не мешали мистеру Кейсобону, подобно всем нам, таить в себе и обостренное осознание собственной личности, и алчущий дух». Автор ничуть не скрывает того, что сочувствует герою: «Даже вера мистера Кейсобона слегка пошатнулась оттого, что он утратил прежнее незыблемое убеждение в силе своего авторского таланта, и утешительная христианская надежда на бессмертие каким-то образом оказалась в зависимости от бессмертия еще не написанного «Ключа ко всем мифологиям». И признаюсь, мне очень его жаль. Какой это нелегкий удел – обладать тем, что мы называем высокой ученостью, и не уметь радоваться, присутствовать на великом спектакле жизни и все время томиться в плену своего маленького, голодного, дрожащего «я»…»

И стоит другому персонажу вынести суждение по поводу Кейсобона, как Элиот вмешивается вновь: «В мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие, и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость, примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что это такое – крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня, кроме страстного эгоизма самого страдальца». Не раз и не два Джордж Элиот восклицает: «Бедный человек! Бедный мистер Кейсобон!» – и не стоит даже пытаться определить, чего в этих словах больше, иронии или сострадания: там есть и то, и другое, и одно неотделимо от другого. Увы, когда викторианская эпоха закончилась, литература утратила умение сочетать беспредельную любовь к ближнему с ясным и бескомпромиссным видением его недостатков.

Книги Элиот как нельзя лучше высвечивают ключевую проблему нашего времени – зацикленность на теориях, которые должны объяснять всё и вся. Тим Долин с некоторым ужасом пишет о том, что «самые глубокие замечания Элиот исходят из ее убеждений, которые глубоко консервативны, антидемократичны и антифеминистичны». Из чего с необходимостью следует, что на деле убеждения Джордж Элиот не были ни радикальны, ни консервативны, ни феминистичны, ни патриархальны, ни религиозны, ни атеистичны. Мировоззрение Элиот можно назвать адекватным в том смысле, что оно – при всей ее увлеченности философией – опиралось не на отвлеченные концепции, а на людей и их обстоятельства. Важны не сами теории, важен вдохновляющий их дух, а он у Элиот совпадает с христианской любовью.

«…Мне кажется, погасло солнце, – писал лорд Эктон в письме Мэри Гладстон после смерти Джордж Элиот. – В схватках с вопросами жизни и мысли, которые позорно проигрывал Шекспир, она всегда выходила победительницей. Ни один писатель не сравнится с ней по многообразной, однако беспристрастной и непредвзятой, как у стороннего наблюдателя, силе сострадания». Тут уместно вспомнить финал «Мидлмарча»: «Ее восприимчивая ко всему высокому натура не раз проявлялась в высоких порывах, хотя многие их не заметили. В своей душевной щедрости она, подобно той реке, чью мощь сломил Кир, растеклась на ручейки, названия которых не прогремели по свету. Но ее воздействие на тех, кто находился рядом с ней, огромно, ибо благоденствие нашего мира зависит не только от исторических, но и от житейских деяний…»

И от писательских, добавим, тоже.

Николай Караев

Прелюдия

Тот, кто ищет узнать историю человека, постигнуть, как эта таинственная смесь элементов ведет себя в разнообразных опытах, которые ставит Время, конечно же, хотя бы кратко ознакомился с жизнью святой Терезы и почти наверное сочувственно улыбнулся, представив себе, как маленькая девочка однажды утром покинула дом, ведя за руку младшего братца, в чаянии обрести мученический венец в краю мавров. Они вышли за пределы суровой Авилы, большеглазые и беззащитные на вид, как два олененка, хотя сердца их воспламеняла недетская идея объединения родной страны – но затем их настигла будничная действительность в облике рассерженных дядюшек, и они вынуждены были отказаться от своего великого решения. Это детское паломничество явилось достойным началом. Страстная, взыскующая идеала натура Терезы требовала и искала подлинно эпического жизненного пути – что́ были ей многотомные рыцарские романы или светские успехи, венчающие красоту и ум? Ее пламя быстро сожгло это легкое топливо и, питаемое изнутри, устремилось ввысь на поиски некоего бесконечного восторга, некоей цели, которая не может приесться и позволяет примирить пренебрежение к себе и упоение от слияния с жизнью вне собственного «я». И она обрела свою эпопею в преобразовании монашеского ордена.

Конечно, эта испанка, жившая триста лет назад, была не единственной и не последней из подобных ей. Рождалось много таких Терез, которым не удалось найти для себя эпический жизненный путь, не удалось целиком отдаться живой и значительной деятельности. Быть может, уделом их становилась жизнь, полная ошибок, порожденных духовным величием, так и не получившим случая проявить себя, а быть может – трагическое разочарование и гибель, которые не обрели вдохновенного поэта и неведомыми, неоплаканными канули в небытие. В полутьме, в житейской путанице они пытались сохранять благородную гармонию между своими мыслями и делами, а пошлым глазам борьба их представлялась бессмысленными метаниями, ибо эти поздно родившиеся Терезы не находили опоры в устремлениях и надеждах всего общества, которые для пылкой души, жаждущей применения своим силам, заменяют знание. Их пыл искал выхода в служении какому-то неясному идеалу или отдавал их во власть чисто женских порывов, но первое объявлялось эксцентричностью, а второе беспощадно осуждалось как нарушение морали.

По мнению некоторых, причина этих беспомощных блужданий заключается в том, что Высшая Сила, создавая женскую натуру, не избегла неудобной неопределенности. Если бы существовал единый четкий уровень женской никчемности – например, способность считать только до трех, – общественный жребий женщин можно было бы оценивать с научной достоверностью. Но неопределенность существует, и пределы колебаний в действительности много шире, чем можно было бы подумать, судя по однообразию женских причесок и любовным историям как в стихах, так и в прозе, пользующимся неизменным успехом. Тут и там в утином пруду среди утят тоскливо растет лебеденок, который так никогда и не погружается в живой поток общения с себе подобными белокрылыми птицами. Тут и там рождается святая Тереза, которой ничего не дано основать, – она устремляется к недостижимой благодати, но взволнованные удары ее сердца, ее рыдания бесплодно растрачиваются и замирают в лабиринте препятствий, вместо того чтобы воплотиться в каком-нибудь деянии, долго хранящемся в памяти людской.

Книга первая Мисс Брук

Глава I

Бессилен я, ведь женщина всечасно

К тому стремится лишь, что рядом.

Бомонт и Флетчер,
«Трагедия девушки»

Мисс Брук обладала красотой того рода, для которой скромное платье служит особенно выгодным фоном. Кисти ее рук были так изящно вылеплены, что ей пошли бы даже те столь далекие от моды рукава, в которых пресвятая дева являлась итальянским художникам, а ее черты, сложение и осанка благодаря простоте одежды словно обретали особое благородство, и среди провинциальных щеголих она производила такое впечатление, какое производит величавая цитата из Святого Писания или одного из наших старинных поэтов в современной газетной статье. О ней обычно отзывались как о чрезвычайно умной девице, но добавляли, что у ее сестры Селии здравого смысла куда больше. А ведь Селия одевалась немногим наряднее сестры, и только особенно внимательный взгляд мог бы подметить, что ее туалет не лишен кокетства. Дело в том, что простота одежды мисс Брук объяснялась рядом обстоятельств, большинство которых в равной степени воздействовало и на ее сестру. Немалую роль играла тут сословная гордость: род Бруков, если и не знатный, несомненно был «хорошим»: заглянув на одно-два поколения назад, вы не обнаружили бы предков, которые ловко отмеряли материю или завязывали пакеты, – никого ниже адмирала или священника. А среди более дальних пращуров имелся даже «джентльмен-пуританин», служивший под началом Кромвеля, – однако впоследствии он поладил с монархией и после всех политических передряг остался владельцем прекрасного родового поместья. Вполне понятно, что девицы такого происхождения, проводившие жизнь в тихом деревенском доме и молившиеся в приходской церкви, менее просторной, чем иная гостиная, считали ленточки и прочую мишуру приличными лишь дочкам лавочника. Далее, в те дни люди, принадлежащие к благородному сословию и вынужденные экономить, начинали с расходов на одежду, чтобы не урезать суммы, необходимые для поддержания престижа семьи в более существенных отношениях. Этих причин и без каких-либо религиозных принципов было бы вполне достаточно, чтобы одеваться просто, однако, если говорить о мисс Брук, для нее решающими были именно религиозные принципы. Селия же кротко соглашалась со взглядами сестры, хотя и привносила в них тот здравый смысл, который помогает принимать самые возвышенные доктрины без излишней восторженности. Доротея знала наизусть множество отрывков из «Мыслей» Паскаля[1], а также из трудов Джереми Тейлора[2] и, занятая судьбами рода человеческого, видевшимися ей в озарении христианской веры, полагала, что интерес к модам и нарядам достоин разве что приюта для умалишенных. Она не могла примирить борения духовной жизни, обращенной к вечности, с заботами о рюшах, оборках и шлейфах. Ее ум был теоретического склада и по самой своей природе жаждал неких высоких понятий о мире, непосредственно приложимых к приходу Типтон и к ее собственным правилам поведения там. Ее влекли горение и величие духа, и она опрометчиво увлекалась всем, что, как ей казалось, несло их печать. Она могла бы искать мученичества, затем отступить и все-таки принять мученичество, но вовсе не то, к которому стремилась. Разумеется, подобные черты характера у девушки на выданье препятствовали естественному ходу событий и мешали тому, чтобы судьбу ее, как это чаще всего бывает, решили красивая внешность, тщеславие и щенячья привязанность. При всем том она, хотя была старше сестры, еще не достигла двадцатилетнего возраста, и обе они, оставшись сиротами, когда Доротее было двенадцать, воспитывались весьма бестолково, хотя и строго, сначала в английской семье, а потом в швейцарской в Лозанне – так их дядя, старый холостяк, принявший опеку над ними, старался возместить им утрату родителей.

Последний год они жили в Типтон-Грейндже у своего дяди, которому было теперь уже под шестьдесят. Человек мягкий и покладистый, он отличался большой пестротой мнений и некоторой зыбкостью политических убеждений. В молодости он путешествовал, и соседи полагали, что именно этому обстоятельству он и обязан вздорностью своего ума. Выводы, к которым приходил мистер Брук, были столь же труднопредсказуемыми, как погода, а потому можно утверждать только, что руководствовался он всегда самыми благими намерениями и старался расходовать на их осуществление как можно меньше денег. Ибо даже самые расплывчатые натуры всегда обладают одной-двумя твердыми привычками, и человек, нисколько не заботящийся о своих делах, ревниво оберегает свою табакерку от чужих посягательств, бдительно следя за каждым подозрительным движением и крепко сжимая ее в руке.

Но если наследственная пуританская энергия так и не пробудилась в мистере Бруке, она зато равно пылала во всех недостатках и достоинствах его старшей племянницы и нередко преображалась в досаду, когда дядюшка пускался в рассуждения, а также из-за его манеры «оставлять все как есть» у себя в поместье – в такие минуты Доротее особенно не терпелось поскорее достичь совершеннолетия, когда она получит право распоряжаться своими деньгами и сможет употребить их для всяческих благородных начинаний. Она считалась богатой невестой: ведь не только обе сестры получили в наследство от родителей по семисот фунтов годового дохода, но, кроме того, сын Доротеи, если бы она вышла замуж и у нее родился сын, унаследовал бы поместье мистера Брука, которое, по слухам, приносило в год около трех тысяч фунтов – большое богатство в глазах провинциалов, все еще обсуждавших последнюю позицию мистера Пиля[3] в католическом вопросе, не грезивших о грядущих золотых россыпях и понятия не имевших о плутократии, чья пышность вознесла на столь недосягаемую высоту обязательные атрибуты благородного образа жизни.

Но что, собственно, препятствовало Доротее выйти замуж – такой красавице и с таким приданым? Да ничего, кроме ее любви к крайностям, кроме стремления жить согласно с понятиями, которые могли удержать осторожного поклонника от предложения ей руки и сердца или же побудить ее отвечать отказом всем женихам. Юная барышня благородного происхождения и с недурным состоянием, которая вдруг падает на колени на кирпичный пол у постели больного поденщика и возносит пылкую молитву, будто живет во времена апостолов! А то принимается поститься точно папистка и ночи напролет читает старые богословские трактаты! Такая жена вполне может разбудить вас рано поутру и радостно сообщить, что нашла новый способ распоряжаться своими доходами – способ, который идет вразрез с положениями политической экономии и не позволит держать верховых лошадей. Вполне естественно, что любой мужчина дважды подумает, прежде чем избрать подобную подругу жизни. Конечно, женщинам положены нелепые убеждения, но действовать исходя из них им не полагается – это служит надежной защитой для общества, а также для семейной жизни. Разумные люди ведут себя как все, и если появляются сумасшедшие, их нетрудно распознать и избегать.

Соседские барышни и даже обитатели сельских хижин отдавали предпочтение Селии, всегда приветливой и невиннопростодушной, тогда как огромные глаза мисс Брук, подобно ее религиозности, были слишком уж необычными и странными. Бедняжка Доротея! По сравнению с ней Селия, какой бы невинно-простодушной она ни выглядела, была много более искушенной и опытной – ведь дух человеческий куда сложнее внешней оболочки, которая служит ему своего рода эмблемой или циферблатом.

Однако вопреки пугающим слухам те, кто оказывался в обществе Доротеи, скоро убеждались, что она при всем том обладает редким очарованием. Мужчины находили, что в седле она обворожительна. Ей нравилось дышать воздухом полей и любоваться деревенскими видами, ее глаза радостно блестели, щеки розовели, и она совсем не походила на религиозную фанатичку. Верховая езда была удовольствием, которое Доротея разрешала себе, несмотря на укоры совести, твердившие ей, что удовольствие это языческое и чувственное, и потому она все время предвкушала миг, когда откажется от него.

Доротея была откровенной и пылкой натурой, менее всего склонной к самолюбованию: напротив, она искренне приписывала своей сестре достоинства, далеко превосходившие ее собственные, и если в Типтон-Грейндж являлся визитер, не торопившийся затвориться с мистером Бруком в его кабинете, она не сомневалась, что он влюблен в Селию, – например, сэр Джеймс Четтем, которого она постоянно оценивала с этой точки зрения, не в силах решить, следует ли Селии принять его предложение. Мысль о том, что предмет его внимания вовсе не Селия, а она сама, показалась бы ей нелепой. Как ни жадно стремилась Доротея познавать высокие истины, ее представления о браке оставались самыми детскими. Она была убеждена, что вышла бы за Прозорливого Гукера[4] и спасла бы его от злополучного брака, доведись ей родиться в том веке. Или же за Джона Мильтона, когда его поразила слепота. Или же за любого из тех великих людей, чьи причуды требовали от жены поистине благочестивого терпения. Но любезный, красивый баронет, отвечавший «совершенно верно!» на любую ее фразу, даже когда она выражала недоумение, – как могла она отнестись к его ухаживаниям? Нет, безоблачно счастливым может быть только такой брак, когда муж более походит на отца и способен научить жену даже древнееврейскому языку, буде она того пожелает.

Наблюдая эти странности Доротеи, соседи еще больше осуждали мистера Брука за то, что он не подыскал в наставницы и компаньонки своим племянницам какую-нибудь почтенную даму средних лет. Но он так страшился тех наделенных воинственными добродетелями женщин, которые могли бы взять на себя подобные обязанности, что поддался уговорам Доротеи и против обыкновения нашел в себе мужество пойти наперекор мнению всего света – а вернее, мнению миссис Кэдуолледер, супруги приходского священника, и трех-четырех помещичьих семей, живущих по соседству с ним в северо-восточной части Сельскшира[5]. А потому мисс Брук вела дом своего дяди, и ей вовсе не были неприятны почетность нового ее положения и сопряженная с ним власть.

В этот день мистер Брук ожидал к обеду сэра Джеймса Четтема и еще одного джентльмена, которого сестры не знали, хотя Доротея при мысли о знакомстве с ним испытывала почти благоговейную радость. Это был преподобный Эдвард Кейсобон, который славился в их краях необыкновенной ученостью и, по слухам, много лет готовил великий труд, имевший касательство к истории религии. К тому же богатство придавало особый блеск его благочестию и позволяло ему придерживаться собственных взглядов – сущность их должна была стать ясной после опубликования его труда. Даже самая его фамилия[6] обладала особой внушительностью для тех, кто знал ученых богословов прошлых времен.

Утром Доротея, возвратившись из школы, которую она учредила для деревенских ребятишек, сидела в уютной гостиной, разделявшей спальни сестер, и чертила план какого-то здания (ей очень нравилась такая работа), когда Селия, уже несколько минут собиравшаяся с духом, вдруг сказала:

– Доротея, душечка, может быть, ты… если ты не очень занята… Может быть, мы переберем сегодня мамины драгоценности и поделим их? Сегодня исполнилось ровно шесть месяцев с тех пор, как дядя тебе их отдал, а ты так ни разу на них даже и не взглянула.

Лицо Селии приняло выражение досады – правда, легкой, потому что она сдерживалась, привычно побаиваясь Доротеи и ее принципов: стоило неосторожно задеть их, и мог возникнуть таинственный электрический разряд. К большому ее облегчению, Доротея посмотрела на нее с веселой улыбкой.

– Какой же ты, оказывается, точный календарик, Селия! Но ты имеешь в виду солнечные месяцы или лунные?

– Сегодня последний день сентября, а дядя отдал их тебе первого апреля. Он еще сказал тебе, что совсем про них забыл. А ты заперла их в бюро и, по-моему, ни разу о них не вспомнила.

– Но ведь нам все равно не придется их надевать, милочка, – ласково объяснила Доротея, чертя что-то карандашом на полях плана.

Селия покраснела и насупилась.

– Мне кажется, душечка, оставлять их без внимания – значит не проявлять должного уважения к памяти мамы. И к тому же, – добавила она, поколебавшись и подавляя вздох огорчения, – ожерелья теперь можно увидеть на ком угодно, да и мадам Пуансон, чьи взгляды были кое в чем строже твоих, надевала украшения. И вообще христианам… уж, наверное, в раю немало женщин, которые в свое время носили драгоценности. – Когда Селия решалась спорить, она умела находить доводы, как ей казалось, весьма убедительные.

– Ты хотела бы носить их? – вскричала Доротея с драматическим удивлением, бессознательно подражая той самой мадам Пуансон, которая надевала украшения. – В таком случае, конечно, их надо достать. Почему ты мне раньше не сказала? Но ключи… где же ключи? – И она прижала ладони к вискам, тщетно напрягая память.

– Вот они, – перебила Селия, которая давно уже обдумала этот разговор и подготовилась к нему.

– Будь так добра, отопри большой ящик бюро и достань шкатулку.

Вскоре шкатулка была открыта, и вынутые из нее драгоценности блестели и переливались на столе. Их было не так уж много, но некоторые пленяли глаз красотой и изяществом, особенно ожерелье из лиловых аметистов в ажурной золотой оправе и жемчужный крестик с пятью бриллиантами. Доротея тотчас взяла ожерелье и надела сестре на шею, которую оно охватило плотно, почти как браслет, но посадкой головы Селия несколько походила на королеву Генриетту-Марию, и этот обруч был ей очень к лицу, в чем она не замедлила убедиться, поглядев в зеркало напротив.

– Ну вот, Селия! Его ты можешь носить с платьем из индийского муслина. Но крестик надевай только с темными платьями.

Селия старалась согнать с губ радостную улыбку.

– Нет, Додо, крестик ты должна взять себе.

– Что ты, милочка, ни в коем случае, – ответила Доротея, пренебрежительно махнув рукой.

– Нет, возьми! Он очень тебе пойдет. Вот к этому темному платью, – настаивала Селия. – Уж его-то ты надеть можешь!

– Ни за что на свете. Я никогда не надену крест как пустое украшение. – Доротея даже вздрогнула.

– Значит, ты считаешь, что я поступлю дурно, если надену его? – смущенно спросила Селия.

– Вовсе нет, милочка! – ответила Доротея, нежно потрепав сестру по щеке. – Ведь и у каждой души свой цвет лица – что идет одной, нехорошо для другой.

– Но, может быть, ты взяла бы его на память о маме?

– Нет, у меня есть другие мамины вещи. Ее сандаловая шкатулка, которую я так люблю. Ну, и еще… А это все твое, милочка, так что мы можем больше их не рассматривать. Ну-ка, забирай свою собственность.

Селия немного обиделась. Эта пуританская снисходительность была точно гордый взгляд сверху вниз, и младшую сестру, не пылавшую религиозным рвением, он задел не меньше самых строгих пуританских упреков.

– Но как же я буду надевать украшения, если ты, старшая сестра, никогда их не носишь?

– Ну это уж слишком, Селия, – просить, чтобы я нацепляла на себя побрякушки ради твоей прихоти. Если бы я надела такое ожерелье, у меня, наверное, все бы в глазах завертелось. Я даже шагу не смогла бы ступить.

Селия расстегнула застежку ожерелья и сняла его.

– У тебя на шее оно, пожалуй, не сойдется. Тебе нужно бы что-нибудь вроде длинной нитки бус с подвеской, – сказала она, словно оправдываясь. Оттого, что ожерелье во всех отношениях не годилось Доротее, у Селии стало легче на душе. Она открыла коробочки с кольцами, и луч солнца, выглянувшего из-за облаков, упал на прекрасный изумруд в розетке из бриллиантов.

– Как красивы эти камни! – сказала Доротея, поддаваясь новому чувству, столь же внезапному, как этот луч. – Странно, что цвета способны проникать в самую душу подобно ароматам. Наверное, потому-то в Откровении Иоанна Богослова драгоценные камни служат символами духовных сокровищ. Они похожи на осколки неба. По-моему, этот изумруд прекраснее всего остального.

– А вот браслет к нему, – сказала Селия. – Мы его как-то не заметили.

– Какая прелесть! – воскликнула Доротея, надев браслет и кольцо на точеное запястье и красивый палец и поднеся их к окну на уровне глаз. Все это время она внутренне подыскивала оправдание восторгу, который ощутила при виде игры драгоценных камней, и уже ощущала его как мистическую радость, даруемую религией.

– Но они же нравятся тебе, Доротея, – неуверенно сказала Селия, сбитая с толку таким неожиданным проявлением слабости и думая, что изумруды самой ей пошли бы даже больше, чем лиловые аметисты. – Возьми их, раз уж ты ничего другого не хочешь. Хотя взгляни-ка на эти агаты – они очень хороши… и скромны.

– Да, я их возьму… то есть кольцо и браслет, – сказала Доротея и, опустив руку, добавила другим тоном: – Но как жалки люди, которые отыскивают эти камни, гранят их и продают!

Наступило молчание, и Селия решила, что Доротея все-таки будет последовательна и откажется от изумрудов.

– Да, милочка, я их возьму, – произнесла Доротея решительно. – А остальное бери ты, и шкатулку тоже.

Она уже снова держала в руке карандаш, но по-прежнему смотрела на драгоценности, которые не стала снимать, и думала про себя, что часто будет любоваться этими двумя крохотными средоточиями чистого цвета.

– А в обществе ты будешь их носить? – спросила Селия с большим любопытством.

Доротея бросила на сестру быстрый взгляд. Как ни украшала она мысленно тех, кого любила, порой она оценивала их с проницательностью, которая была сродни испепеляющему высокомерию. Если мисс Брук было суждено достичь совершенного смирения, то уж во всяком случае не из-за недостатка внутреннего огня.

– Может быть, – произнесла она надменно. – Я не берусь предсказывать заранее, как низко способна я пасть.

Селия покраснела и расстроилась. Она поняла, что обидела сестру, и, не решившись даже поблагодарить ее за подаренные драгоценности, быстро сложила их в шкатулку и унесла. Доротея продолжала чертить свой план, но и у нее на душе тоже было тяжело: она спрашивала себя, насколько искренни были ее побуждения и слова в разговоре, завершившемся этой маленькой вспышкой.

Что касается Селии, то совесть твердила ей, что она совершенно права: ее вопрос был вполне допустимым и естественным. А вот Доротея вела себя непоследовательно – она должна была бы взять свою половину драгоценностей либо, сказав то, что она сказала, вовсе от них отказаться.

«Я убеждена… то есть я полагаю, что не стану молиться меньше оттого, что надену ожерелье. И теперь, когда мы начали выезжать, мнения Доротеи для меня вовсе не обязательны, хотя для нее самой они должны быть обязательными. Но Доротея не всегда последовательна…»

Так размышляла Селия, молча склоняясь над вышивкой, но тут сестра окликнула ее:

– Киска, пойди посмотри мой план. Я бы решила, что я великий архитектор, но только вот очаги и лестницы совершенно не вяжутся друг с другом.

Когда Селия наклонилась над листом, Доротея нежно прижалась щекой к ее локтю. Селия поняла, что скрывалось за этим движением: Доротея призналась, что была неправа. И Селия ее простила. С той поры как она себя помнила, Селия относилась к старшей сестре с робким благоговением, к которому примешивался скептицизм. Младшая всегда носила ярмо, но никакое ярмо не может помешать тайным мыслям.

Глава II

– Скажи, разве ты не видишь, что навстречу нам едет всадник на сером в яблоках коне и что на голове у него золотой шлем?

– Я ничего не вижу и не различаю, – отвечал Санчо, – кроме человека верхом на пегом осле, совершенно таком же, как мой, а на голове у этого человека что-то блестит.

– Это и есть шлем Мамбрина, – сказал Дон Кихот.

Мигель Сервантес, «Дон Кихот»
– Сэр Гемфри Дэви[7]? – сказал за супом мистер Брук с обычной добродушной улыбкой, когда сэр Джеймс Четтем упомянул, что штудирует сейчас «Основания земледельческой химии» Дэви. – Как же, как же, сэр Гемфри Дэви. Много лет назад я обедал с ним у Картрайта[8]. Там еще был Вордсворт[9] – поэт Вордсворт, знаете ли. И престранная вещь! Я учился в Кембридже тогда же, когда и Вордсворт, но мы не были знакомы – и вот двадцать лет спустя я обедаю с ним у Картрайта. Пути судьбы неисповедимы. И там был Дэви. Поэт, как и Вордсворт. А вернее – тоже поэт. Что верно во всех смыслах слова, знаете ли.

Доротея чувствовала себя более неловко, чем обычно. Обед только начинался, общество было невелико, в комнате царила тишина, и эти обрывки бесконечных воспоминаний мирового судьи не могли остаться незамеченными. А такому человеку, как мистер Кейсобон, наверное, невыносимо слушать банальности. Его манеры, думала она, исполнены удивительного достоинства, а пышные седые волосы и глубоко посаженные глаза придают ему сходство с портретами Локка[10]. Мистер Кейсобон был сухощав и бледен, как подобает ученому мужу, и являл полную противоположность типу полнокровного англичанина, воплощенному в сэре Джеймсе Четгеме, чьи румяные щеки были обрамлены рыжеватыми бакенбардами.

– Я читаю «Основания земледельческой химии», – продолжал милейший баронет, – потому что намерен сам заняться одной из моих ферм и посмотреть, нельзя ли улучшить ведение хозяйства и научить тому же моих арендаторов. Вы одобряете это, мисс Брук?

– Большая ошибка, Четтем, – вмешался мистер Брук, – пичкать землю электричеством и тому подобным и превращать коровник в дамскую гостиную. Ничего хорошего из этого не выйдет. Одно время я сам занимался наукой, но потом понял, что ничего хорошего из этого не выйдет. Она затрагивает все, и ничего нельзя оставить как есть. Нет, нет! Приглядывайте, чтобы ваши арендаторы не продавали солому и все такое прочее. И знаете ли, им нужна черепица для дренажа. Ну, а от вашего образцового хозяйства толку не будет. Одни только расходы. Дешевле завести свору гончих.

– Но разве не достойнее тратить деньги на то, чтобы научить людей как можно лучше использовать землю, которая их кормит, чем на собак и лошадей, чтобы просто по ней скакать? – сказала Доротея. – Нет греха в том, чтобы истратить даже все свои деньги на эксперименты во имя общего блага.

Она сказала это с воодушевлением, которое не вполне шло молодой девице, но ведь сэр Джеймс сам спросил ее мнение. Он часто это делал, и она не сомневалась, что сумеет подсказать ему немало добрых и полезных дел, когда он станет ее зятем.

Пока Доротея говорила, мистер Кейсобон глядел на нее с особым вниманием, точно увидев ее по-новому.

– Юные барышни, знаете ли, в политической экономии не разбираются, – сказал мистер Брук, улыбаясь мистеру Кейсобону. – Вот помнится, мы все читали Адама Смита. Да уж, это была книга! Одно время я увлекался всякими новыми идеями. Способность человека к совершенствованию, например. Однако многие утверждают, что история движется по кругу, и это можно подкрепить весьма вескими доводами. Я сам находил их немало. Что поделаешь: человеческий разум может завести нас слишком далеко – в придорожную канаву, так сказать. Одно время он и меня занес довольно-таки далеко, но потом я увидел, что ничего хорошего из этого не выйдет. И я натянул поводья. Как раз вовремя. Но не слишком резко. Я считал и считаю, что в какой-то мере теоретические построения необходимы. Мы должны мыслить, или же мы вернемся во мрак Средневековья. Но кстати о книгах. Я теперь по утрам читаю «Испанскую войну» Саути[11]. Вы знаете Саути?

– Нет, – ответил мистер Кейсобон, не поспевая за резвым разумом мистера Брука и имея в виду книгу. – Для подобной литературы у меня сейчас почти не остается досуга. К тому же последнее время я слишком утомлял зрение старинной печатью. По правде говоря, я предпочел бы пользоваться по вечерам услугами чтеца. Но я очень разборчив в отношении голосов и не выношу запинок и ошибок в чтении. В некоторых отношениях это большая беда. Мне надо слишком много черпать из внутренних источников, я постоянно живу среди мертвецов. Мой ум подобен призраку какого-нибудь античного мужа, который скитается по миру, видит руины, видит перемены и мысленно пытается восстановить то, что было когда-то. Но я вынужден всячески беречь мое зрение.

Мистер Кейсобон впервые не ограничился кратким ответом. Он говорил четко и внятно, словно произнося публичную речь, и напевная размеренность его фраз, подкрепляемых легким наклоном головы, была особенно заметна по контрасту с путаным порханием добрейшего мистера Брука. Доротея подумала, что мистер Кейсобон – самый интересный человек из всех, кого ей доводилось слышать, не исключая даже мосье Лире, лозаннского священника, который читал лекции по истории вальденсов[12]. Воссоздать древний забытый мир – и несомненно, во имя высочайших велений истины! Ах, быть причастной к подобному труду, пусть в самой смиренной роли, помогать, хотя бы просто заправляя лампу! Эта возвышенная мысль даже рассеяла досаду, вызванную насмешливым напоминанием о ее неосведомленности в политической экономии – неведомой науке, которую пускали в ход как гасильник, стоило ей загореться какой-то мечтой.

– Но вы же любите ездить верхом, мисс Брук, – сказал сэр Джеймс, спеша воспользоваться удобным случаем. – А потому мне казалось, что вы пожелаете познакомиться и с удовольствиями лисьей травли. Может быть, вы согласитесь испробовать моего гнедого? Он приучен ходить под дамским седлом. В субботу я видел, как вы ехали по склону холма на лошадке, которая вас недостойна. Мой грум будет приводить вам Коридона каждый день, скажите только, какой час вам удобен.

– Благодарю вас, вы очень любезны. Но я больше не намерена ездить верхом. Никогда! – воскликнула Доротея, приняв это внезапное решение главным образом под влиянием досады на сэра Джеймса, который искал ее внимания, когда оно было всецело отдано мистеру Кейсобону.

– И напрасно, поверьте мне, – сказал сэр Джеймс с упреком в голосе, выдававшим искреннее чувство. – Ваша сестра слишком сурова к себе, не правда ли, – продолжал он, повернувшись к Селии, которая сидела справа от него.

– Да, пожалуй, – ответила Селия, опасаясь рассердить Доротею и заливаясь прелестным румянцем до самого ожерелья. – Ей нравится во всем себе отказывать.

– Будь это правдой, Селия, следовало бы говорить не о суровости к себе, а о потакании своим желаниям. И ведь могут быть очень веские причины не делать того, что доставляет удовольствие, – возразила Доротея.

Мистер Брук сказал что-то одновременно с ней, но она видела, что мистер Кейсобон смотрит не на него, а на нее.

– Совершенно верно, – подхватил сэр Джеймс. – Вы отказываете себе в удовольствиях из каких-то высоких, благородных побуждений.

– Нет, это не совсем верно. Ничего подобного я о себе не говорила, – ответила Доротея покраснев. В отличие от Селии она краснела редко и только когда очень радовалась или очень сердилась. В эту минуту она сердилась на нелепое упрямство сэра Джеймса. Почему он не займется Селией, а ее не оставит в покое, чтобы она могла слушать мистера Кейсобона? То есть если бы мистер Кейсобон говорил сам, а не предоставлял говорить мистеру Бруку, который в эту минуту сообщил ему, что реформация либо имела смысл, либо нет, что сам он – протестант до мозга костей, но что католицизм – реальный факт, а что до того, чтобы не уступать и акра своей земли под католическую часовню, то всем людям нужна узда религии, которая, в сущности, сводится к страху перед тем, что ждет человека за гробом.

– Одно время я глубоко изучал теологию, – сказал мистер Брук, словно поясняя столь поразительное прозрение. – И кое-что знаю о всех новейших течениях. Я был знаком с Уилберфорсом[13] в его лучшие дни. Вы знакомы с Уилберфорсом?

– Нет, – ответил мистер Кейсобон.

– Ну, Уилберфорс, пожалуй, не ахти какой мыслитель, но если бы я стал членом парламента – а мне предлагают выставить мою кандидатуру, – я бы сел на скамью независимых, как Уилберфорс, и тоже занялся бы филантропией.

Мистер Кейсобон наклонил голову и заметил, что это очень обширное поле деятельности.

– Да, – сказал мистер Брук с благодушной улыбкой. – Но у меня есть документы. Я уже давно начал собирать документы. Их надо рассортировать – всякий раз, когда меня интересовал тот или иной вопрос, я писал кому-нибудь и получал ответ. Я могу опереться на документы. Но скажите, как вы сортируете свои документы?

– Преимущественно раскладываю по ячейкам бюро, – ответил мистер Кейсобон с некоторой растерянностью.

– А, нет! Я пробовал раскладывать по ячейкам, но в ячейках все перепутывается, и никогда не знаешь, где лежит нужная бумага, – на «А» или на «Т».

– Вот если бы, дядя, вы позволили мне разобрать ваши бумаги, – сказала Доротея, – я бы пометила каждую соответствующей буквой, а потом составила бы список по буквам.

Мистер Кейсобон одобрительно улыбнулся и заметил, обращаясь к мистеру Бруку:

– Вам, как видите, было бы нетрудно найти превосходного секретаря.

– Нет-нет, – ответил мистер Брук, покачивая головой. – Я не могу доверить свои бумаги заботам юных девиц. У юных девиц всегда ветер в голове.

Доротею это глубоко огорчило. Мистер Кейсобон решит, что у ее дяди есть особые причины для подобного утверждения, тогда как это мнение, легковесное, точно сухое крылышко насекомого, просто родилось из общего сумбура его мыслей и ее коснулось лишь случайно.

Когда сестры удалились в гостиную, Селия сказала:

– Ах, как мистер Кейсобон некрасив!

– Селия! Я еще не видела мужчины столь благородного облика! Он удивительно похож на портрет Локка. Те же глубоко посаженные глаза!

– А у Локка тоже были две волосатые бородавки?

– Может быть, и были – на взгляд людей определенного рода! – отрезала Доротея, отходя к окну.

– Но у мистера Кейсобона такой желтый цвет лица!

– И прекрасно. Тебе, вероятно, нравятся мужчины розовые, как cochon de lait[14].

– Додо! – вскричала Селия, с удивлением глядя на сестру. – Прежде я не слыхала от тебя таких сравнений.

– А прежде для них не было повода! Очень удачное сравнение! Удивительно подходящее!

Мисс Брук явно забылась, и Селия прекрасно заметила это.

– Не понимаю, почему ты сердишься, Доротея.

– Мне больно, Селия, что ты смотришь на людей так, точно они животные, только одетые, и не замечаешь на человеческом лице отпечатка великой души.

– А разве у мистера Кейсобона великая душа? – Селия была не лишена простодушной злокозненности.

– Да, я в этом не сомневаюсь, – решительно ответила Доротея. – Все, что я вижу в нем, достойно его трактата о библейской космологии.

– Но он почти ничего не говорит, – заметила Селия.

– Потому что ему тут не с кем разговаривать.

«Доротея просто презирает сэра Джеймса Четтема, – подумала Селия. – Наверное, она ему откажет. А жаль!»

Селия нисколько не обманывалась относительно того, кем из них интересуется баронет. Иногда ей даже приходило в голову, что Додо, пожалуй, не сумеет дать счастья мужу, не разделяющему ее взглядов. А в глубине ее души пряталось постоянно подавляемое убеждение, что ее сестра чересчур уж религиозна для семейной жизни. Все эти ее идеи и опасения были точно сломанные иголки – страшно ступать, страшно садиться и даже есть страшно!

Когда мисс Брук начала разливать чай, сэр Джеймс поспешил подсесть к чайному столику, нисколько не обидевшись на то, как она отвечала ему за обедом. Да это и понятно. Он полагал, что нравится мисс Брук, а манеры и слова должны стать совершенно уж недвусмысленными, чтобы уверенность – или, наоборот, подозрительность – не могла истолковать их на свой лад. Мисс Брук казалась баронету очаровательной, но, разумеется, он прислушивался не только к своему сердцу, но и к рассудку. Ему были свойственны разные превосходные качества, и в том числе одно редкое достоинство: он твердо знал, что таланты его, даже получи они полную волю, не зажгли бы и самого скромного ручейка в графстве, а потому он был бы только рад жене, которой можно по тому или иному поводу задать вопрос: «Так как же мы поступим?» – жене, которая способна помочь мужу советами и располагает достаточным состоянием, чтобы советы эти были вескими. Что же до излишней религиозности, которую ставили в вину мисс Брук, он толком не понимал, в чем эта религиозность заключается, и не сомневался, что после свадьбы она быстро пойдет на убыль. Короче говоря, он чувствовал, что сердце его сделало правильный выбор, и готов был к известному подчинению, тем более что мужчина при желании всегда может сбросить с себя такое иго. Правда, сэр Джеймс не думал, что ему когда-нибудь надоест подчиняться этой красавице, чьим умом он восхищался. А почему бы и нет? Ведь ум мужчины, пусть самый скудный, имеет то преимущество, что он мужской (так самая чахлая береза – все-таки дерево более высокого порядка, чем самая стройная пальма), и даже невежество его кажется более почтенным. Возможно, сэр Джеймс был неоригинален в своих оценках, но крахмал или желатин традиционности по милости провидения способен укрепить и жиденькую веру.

– Позвольте мне надеяться, мисс Брук, что вы измените свое решение относительно лошади, – сказал настойчивый поклонник. – Поверьте, верховая езда чрезвычайно благотворна для здоровья.

– Мне это известно, – холодно ответила Доротея. – Я полагаю, что Селии было бы очень полезно ездить верхом.

– Ведь вы в таком совершенстве владеете этим искусством!

– Извините, но у меня было мало практики, и я не уверена, что всегда сумею удержаться в седле.

– Тем больше причин практиковаться. Всякой даме нужно уметь ездить верхом, чтобы она могла сопровождать своего мужа.

– У нас с вами совершенно разные взгляды, сэр Джеймс. Я решила, что мне не следует совершенствоваться в верховой езде, и следовательно, никогда не уподоблюсь тому идеалу женщины, который рисуется вам!

Доротея глядела прямо перед собой и говорила с холодной резкостью, которая больше пошла бы гордому юноше и составляла забавный контраст с любезной обходительностью ее обожателя.

– Но мне хотелось бы знать причину столь жестокого решения. Не может быть, чтобы вы усматривали в верховой езде что-либо дурное.

– Однако вполне может быть, что мне ездить верхом все-таки не следует.

– Почему же? – осведомился сэр Джеймс тоном нежного упрека.

Тем временем мистер Кейсобон подошел к столику с пустой чашкой в руке и слушал их разговор.

– Не следует излишне любопытствовать о наших побуждениях, – произнес он со своей обычной размеренностью. – Мисс Брук знает, что, облеченные в слова, они утрачивают силу – происходит смешение флюидов с грубым воздухом. Росток, пробивающийся из зерна, не следует извлекать на свет.

Доротея порозовела от радости и бросила на него благодарный взгляд. Вот человек, который способен понять внутреннюю жизнь души, с которым возможно духовное общение – нет, более того: чьи обширные знания озарят любой принцип, чья ученость сама по себе почти доказывает верность всего, во что он верит!

Выводы Доротеи кажутся несколько произвольными, но ведь жизнь вряд ли могла бы продолжаться, если бы не эта способность строить иллюзии, которая облегчает заключение браков вопреки всем препонам цивилизации. Кто когда сминал паутину добрачного знакомства в тот крохотный комочек, каким она является в действительности?

– О, разумеется! – сказал добрейший сэр Джеймс. – Никто не станет настаивать, чтобы мисс Брук объяснила причины, о которых она предпочитает умолчать. Я убежден, что причины эти только делают ей честь.

Взгляд, брошенный Доротеей на мистера Кейсобона, не вызвал у баронета ни малейшей ревности. Ему и в голову не могло прийти, что девушка, которой он намеревался предложить руку и сердце, способна испытывать хоть какое-то чувство к иссохшему книгочею без малого пятидесяти лет – если не считать почтения как к священнослужителю, пользующемуся некоторой славой.

Но когда мисс Брук начала беседовать с мистером Кейсобоном о лозаннских священниках, сэр Джеймс отошел к Селии и заговорил с ней о ее сестре, упомянул про свой городской дом и осведомился, не испытывает ли мисс Брук предубеждения против Лондона. Селия, когда Доротеи не было рядом, разговаривала легко и непринужденно, и сэр Джеймс сказал себе, что младшая мисс Брук не только хороша собой, но и очень мила, хотя вовсе не умнее и не рассудительнее сестры, как утверждают некоторые люди. Он верил, что его избранница во всех отношениях прекраснее, а всякий человек, естественно, предпочитает хорошему наилучшее. Поистине лишь лицемер из лицемеров решился бы отрицать это.

Глава III

Богиня, молви, что произошло,

Когда любезный Рафаил, архангел…

…Его словам

Внимала Ева и была полна

Восторгом, узнавая о вещах

Столь дивных и высоких.

Джон Мильтон,
«Потерянный рай», кн. VII

Если бы мистер Кейсобон действительно пришел к заключению, что в мисс Брук он найдет подходящую для себя супругу, ее в этом убеждать было бы излишне: доводы в пользу брака с ним уже пустили ростки в ее сознании, а к вечеру следующего дня дали бутоны и расцвели пышным цветом. Ибо утром они долго беседовали между собой – Селия, не имея никакого желания любоваться бородавками и желтизной лица мистера Кейсобона, отправилась к младшему священнику поиграть с его плохо обутыми, но веселыми детишками.

К этому времени Доротея успела глубоко заглянуть в никем не мерянное озеро ума мистера Кейсобона, увидела там смутное, сложное, как лабиринт, отражение качеств, которые сама же вообразила, рассказала ему о собственных борениях и почерпнула некоторые сведения о его великом труде, также обладавшем заманчивой сложностью лабиринта. Ибо он наставлял и поучал с не меньшей охотой, чем мильтоновский «любезный архангел», и в несколько архангельской манере поведал ей о своем намерении доказать (разумеется, такие попытки уже предпринимались, но им не хватало той полноты, точности сравнений и логичности, которых надеялся достичь мистер Кейсобон), что все мифологические системы и отдельные обрывки мифов представляют собой искажения некогда заповеданного человечеству единого их источника. Достаточно овладеть верной исходной позицией, утвердиться в ней, и сразу бесчисленные мифологические построения обретут ясность, воссияют отраженным светом соответствий. Но уборка этого великого урожая истины – труд нелегкий и нескорый. Его заметки уже составили внушительное число томов, однако впереди предстоит главная задача – свести эти обильные и все еще умножающиеся результаты воедино и придать им, как некогда гиппократическим сборникам[15], сжатую форму, так, чтобы они уместились на одной небольшой полке. Объясняя это Доротее, мистер Кейсобон говорил с ней, точно с ученым собратом, ибо не умел говорить иначе. Правда, каждую свою латинскую или греческую фразу он скрупулезно сопровождал переводом, но, впрочем, он, вероятно, в любом случае делал бы то же. Ученый провинциальный священник привык видеть в своих знакомых тех «лордов, рыцарей и прочих, людей, и знатных и достойных, что мало сведущи в латыни».

Доротею покорила широта этой идеи. Тут речь шла не о нравоучительных повестях для молодых девиц. Перед ней был живой Боссюэ[16], чей труд примирит полное знание с истинным благочестием, современный Августин[17], объединяющий в себе великого ученого и великого святого.

Святость казалась столь же несомненной, как и ученость: когда Доротея позволила себе коснуться некоторых заветных тем, обсуждать которые ей в Типтон-Грейндже до сих пор было не с кем, – главным образом второстепенности церковных догматов и обрядов в сравнении с религией духа, полным растворением личности в приобщении к божественному совершенству, о чем, по ее убеждению, повествовали лучшие христианские книги всех времен – она обрела в мистере Кейсобоне слушателя, который понимал ее с полуслова, поддерживал эту точку зрения, правда, с кое-какими мудрыми ограничениями, и приводил исторические примеры, дотоле ей неизвестные.

«Он разделяет мои мысли, – сказала себе Доротея. – А вернее, его мысли – обширный мир, мои же – лишь скромное зеркальце, этот мир отражающее. И чувства его, вся его жизнь – какое море в сравнении с моим сельским прудом».

Мисс Брук выводила свои заключения из слов и утверждений с решительностью, вообще свойственной девицам ее возраста. Мелочи вовсе даже не многозначительные поддаются бесчисленным истолкованиям, и для искренних и увлекающихся молодых натур любая мелочь оборачивается источником удивления, надежды, доверия, необъятных, как небо, и расцвеченных распыленными частицами фактов. И далеко не всегда они грубо обманываются. Ибо даже Синдбад благодаря счастливому стечению обстоятельств время от времени рассказывал правду, а неверные рассуждения иной раз помогают бедным смертным прийти к правильным выводам – отправившись в путь не оттуда, откуда следовало бы, петляя, двигаясь зигзагами, мы порой попадаем точно к месту нашего назначения. Если мисс Брук поторопилась приписать мистеру Кейсобону множество достоинств, это еще не значит, что он был вовсе их лишен.

Он остался дольше, чем предполагал вначале, сразу согласившись на приглашение мистера Брука – даже не очень настойчивое – познакомиться с некоторыми документами[18] его коллекции, относящимися к уничтожению машин и поджогам амбаров с зерном. Мистер Кейсобон проследовал в библиотеку, где узрел кипы бумаг. Хозяин дома вытаскивал из этого вороха то один документ, то другой, неуверенно прочитывал вслух несколько фраз, перескакивая с абзаца на абзац, бормотал: «Да, конечно, но вот тут…», а потом отодвинул их в сторону и открыл путевой дневник, который вел в молодости во время своих путешествий.

– Посмотрите, это все о Греции. Рамнунт, развалины Рамнунта… вы же такой знаток всего греческого. Не знаю, занимались ли вы топографией. Я на это не жалел времени – Геликон, например. Вот тут: «На следующее утро мы отправились на Парнас, двуглавый Парнас». Вся эта тетрадь, знаете ли, посвящена Греции, – заключил свои объяснения мистер Брук, взвешивая дневник в руке и проводя ногтем большого пальца по обрезу.

Мистер Кейсобон слушал его с должным вниманием, хотя и с некоторой тоской – где надо, наклонял голову и, хотя всячески избегал заглядывать в документы, однако, насколько это было в его силах, не выказывал ни пренебрежения, ни нетерпения, памятуя, что подобная беспорядочность освящена традициями страны и что человек, увлекший его в эти бестолковые умственные блуждания, не только радушный хозяин, но также помещик и custos rotulorum[19]. А может быть, в этой стойкости его укрепляла мысль о том, что мистер Брук доводится Доротее дядей?

Во всяком случае, он, как не преминула заметить про себя Селия, все чаще искал случая обратиться к ней с вопросом, заставить ее разговориться или просто смотрел на нее, и его лицо, точно бледным зимним солнцем, освещалось улыбкой. На следующее утро, прогуливаясь перед отъездом с мисс Брук по усыпанной гравием дорожке возле террасы, он посетовал на свое одиночество, на отсутствие в его жизни того благотворного общения с юностью, которое облегчает серьезные труды зрелости, внося в них приятное разнообразие. Произнес он эту сентенцию с такой отточенной четкостью, словно был полномочным посланником, и каждое его слово могло иметь важные последствия. Впрочем, мистер Кейсобон не привык повторять или изменять то или иное свое утверждение, когда оно касалось дел практических или личных. И вновь, вернувшись в беседе к склонностям, о которых вел речь второго октября, он не стал бы повторяться, а счел бы достаточным простое упоминание этой даты, исходя из свойств собственной памяти, подобной фолианту, в котором ссылка vide supra[20] вполне заменяет повторения, а не промокательной бумаге, хранящей отпечатки забытых строк. Однако на этот раз мистер Кейсобон не был бы обманут в своих ожиданиях, ибо все, что он говорил, Доротея выслушивала и запоминала с жадным интересом живой юной души, для которой каждое новое впечатление – это целая эпоха.

Мистер Кейсобон уехал к себе в Лоуик (до которого от Типтон-Грейнджа было всего пять миль) лишь в четвертом часу этого ясного прохладного осеннего дня, а Доротея, воспользовавшись тем, что она была в шляпке и шали, сразу же направилась через сад и парк в примыкающий к ним лес в сопровождении лишь одного зримого спутника – огромного сенбернара Монаха, неизменного хранителя барышень во время их прогулок. Перед ней предстало видение возможного ее будущего, и она с трепетной надеждой искала уединения, чтобы без помех обозреть мысленным взором это желанное будущее. Быстрый шаг и бодрящий воздух разрумянили ее щеки, соломенная шляпка (наши современницы, возможно, поглядели бы на нее с недоумением, приняв за старинную корзинку) чуть-чуть сдвинулась назад. Портрет Доротеи будет неполным, если не упомянуть, что свои каштановые волосы она заплетала в тугие косы и закручивала узлом на затылке – а это было немалой смелостью в эпоху, когда общественный вкус требовал, чтобы природная форма головы маскировалась бантами и баррикадами крутых локонов, какие не удалось превзойти ни одному просвещенному народу, кроме фиджийцев. В этом также проявлялся аскетизм мисс Брук. Но трудно было найти хоть что-нибудь аскетическое в выражении ее больших ясных глаз, взор которых не замечал вокруг ничего, кроме гармонировавшего с ее настроением торжественного блеска золотых лучей, длинными полосами перечеркивавших глубокую тень уходящей вдаль липовой аллеи.

Все люди, как молодые, так и старые (то есть все люди тех дореформенных времен), сочли бы ее интересным предметом для наблюдения, приняв пылание ее глаз и щек за свидетельство обычных грез недавно вспыхнувшей юной любви. Иллюзии, которые Стрефон внушил Хлое[21], уже освящены поэзией в той мере, какой достойна трогательная прелесть доверия, подаренного с первого взгляда. Мисс Фиалка, дарящая свое обожание молодому Репью и предающаяся мечтам о бесконечной веренице дней и лет, украшенных неизменной душевной нежностью, – вот маленькая драма, которая никогда не приедалась нашим отцам и матерям и разыгрывалась в костюмах всех времен. Лишь бы Репей обладал фигурой, которую не портил даже фрак с низкой талией, и все считали не только естественным, но даже необходимым свидетельством истинной женственности, если милая, наивная девушка тотчас убеждала себя, что он добродетелен, одарен множеством талантов, а главное, во всем искренен и правдив. Но, пожалуй, в те времена не нашлось бы никого – во всяком случае, в окрестностях Типтон-Грейнджа, – кто с сочувствием отнесся бы к мечтам девушки, которая восторженно видела в браке главным образом служение высшим целям жизни, причем восторженность эта питалась собственным огнем и ничуть не подогревалась мыслью не только о шитье приданого или о выборе свадебного сервиза, но даже о привилегиях и удовольствиях, положенных молодой даме.

Доротея осмелилась подумать, что мистер Кейсобон, возможно, пожелает сделать ее своей супругой, и она испытывала теперь к нему благодарность, похожую на благоговение. Какая доброта, какая снисходительность! Словно на ее пути встал крылатый вестник и простер к ней руку! Ее так давно угнетало ощущение неопределенности, в котором, словно в густом летнем тумане, терялось ее упорное желание найти для своей жизни наилучшее применение. Что она может сделать? Чем ей следует заняться? Хотя она еще только переступила порог юности, но ее живую совесть и духовную жажду не удовлетворяли предназначенные для девиц наставления, которые можно уподобить пискливым рассуждениям словоохотливой мыши. Одари ее природа глупостью и самодовольством, она, вероятно, считала бы, что идеал жизни молодой и состоятельной девицы-христианки вполне исчерпывается приходской благотворительностью, покровительством бедному духовенству, чтением книги «Женщины Святого Писания», повествующей об испытаниях Сары в Ветхом Завете и Тавифы – в Новом, и размышлениями о спасении собственной души над пяльцами у себя в будуаре; а далее – брак с человеком, который, конечно, занимаясь делами, далекими от религии, не будет столь строг в вере, как она сама, что, впрочем, даст ей возможность молиться о спасении его души и время от времени наставлять его на путь истинный. Но такое тихое довольство было не для бедняжки Доротеи. Пылкая религиозность, накладывавшая печать на все ее мысли и поступки, была лишь одним из проявлений натуры увлекающейся, умозрительной и логичной, а когда подобная натура бьется в тенетах узкого догматизма и со всех сторон стеснена светскими условностями, которые превращают жизнь в путаницу мелочных хлопот, в обнесенный стеной лабиринт, дорожки которого никуда не ведут, окружающие неизбежно винят ее в преувеличениях и непоследовательности. Ведь вместо того чтобы признавать заветы на словах и не следовать им на деле, Доротея стремилась как можно полнее познать то, что ей представлялось самым важным. Вся ее юная страсть преображалась пока в этот духовный голод, и супружество манило ее как избавление от ярма девического невежества, как свободное и добровольное подчинение мудрому проводнику, который поведет ее по величественнейшему из путей.

«Мне тогда надо будет заняться науками, – говорила она себе, продолжая идти по лесной дороге все тем же быстрым шагом. – Мой долг – учиться, чтобы я могла помогать ему в его великих трудах. В нашей жизни не будет ничего мелкого и пошлого. Великое и благородное – вот что станет нашими буднями. Словно бы я вышла замуж за Паскаля. Я научусь видеть истину так, как ее видели великие люди. И тогда мне откроется, что я должна буду делать, когда стану старше. Я пойму, как можно жить достойной жизнью здесь, сейчас, в Англии. Ведь пока я не уверена, какое, собственно, добро я могу делать. Точно идешь с благой вестью к людям, языка которых не знаешь… Вот, правда, постройка хороших домов для арендаторов – тут никаких сомнений нет. Ах, я надеюсь, что сумею добиться, чтобы в Лоуике ни у кого не было плохого жилья! Надо начертить побольше планов, пока у меня еще есть время».

Тут Доротея опомнилась и выбранила себя за такое самоуверенное предвосхищение далеко еще не решенных событий, но ей не пришлось тратить усилий на то, чтобы занять свои мысли чем-то другим, так как из-за поворота навстречу ей легкой рысью выехал всадник на холеной гнедой лошади в сопровождении двух красавцев сеттеров. Это мог быть только сэр Джеймс Четтем. Увидев Доротею, он тотчас спешился, отдал поводья груму и пошел ей навстречу, держа под мышкой что-то белое. Сеттеры с возбужденным лаем прыгали вокруг него.

– Какая приятная встреча, мисс Брук, – сказал он и приподнял шляпу, открыв волнистые рыжеватые волосы. – Она дарит мне то удовольствие, которое я только предвкушал.

Мисс Брук испытывала лишь досаду. Этот любезный баронет – бесспорно, прекрасная партия для Селии – слишком уж усердно старался угождать старшей сестре. Даже будущий зять покажется назойливым, если все время делает вид, будто отлично тебя понимает, и соглашается с тобой, даже когда ты ему прямо противоречишь. Мысль о том, что он в странном заблуждении ухаживает за ней самой, вообще не приходила Доротее в голову – слишком уж далеко это было от того, что всецело занимало ее ум. В эту же минуту он казался ей просто навязчивым, а его пухлые руки – противными. Она порозовела от раздражения и ответила на его приветствие с некоторым высокомерием.

Сэр Джеймс истолковал этот румянец наиболее лестным для себя образом и подумал, что никогда еще не видел мисс Брук столь красивой.

– Я захватил с собой маленького просителя, – сказал он. – А вернее, хочу показать его прежде, чем он решится изложить свою просьбу. – Он погладил белый клубок у себя под мышкой, который оказался щенком мальтийской болонки, чуть ли не самой прелестной игрушкой из всех созданных природой.

– Мне больно смотреть на существа, выведенные ради одной лишь забавы! – воскликнула Доротея, которая, как нередко случается, пришла к этому убеждению всего только миг назад под влиянием досады.

– Но почему же? – спросил сэр Джеймс и пошел с ней рядом.

– Мне кажется, они, как бы их ни баловали, не могут быть счастливы. Слишком уж они беспомощны и беззащитны. Ласка или мышь, сама добывающая себе пропитание, куда интереснее. Мне приятно думать, что окружающие нас животные обладают душами, почти такими же, как наши, и либо ведут свою собственную жизнь, либо разделяют нашу – вот как Монах. А эти создания – никчемные паразиты.

– Я очень рад, что они вам не нравятся, – заявил милейший сэр Джеймс. – Сам я никогда не завел бы мальтийскую болонку, но обычно барышни и дамы их просто обожают. Джон, забери-ка собачонку!

И недостойный щенок, чьи нос и глазки были равно черны и равно выразительны, перекочевал на руки грума, так как мисс Брук полагала, что он совершенно напрасно появился на свет. Однако она сочла своим долгом добавить:

– Но не судите о склонностях Селии по моим. Если не ошибаюсь, ей нравятся комнатные собачки. У нее прежде был карликовый терьер, и она его очень любила. А я страдала, потому что боялась нечаянно на него наступить. Я ведь близорука.

– У вас обо всем есть собственное мнение, мисс Брук, и всегда здравое.

Ну что можно было ответить на столь глупый комплимент?

Доротея убыстрила шаг.

– А знаете, я завидую этому вашему умению, – добавил сэр Джеймс, продолжая идти с нею рядом.

– Не понимаю, о чем вы.

– Тому, как вы умеете составить собственное мнение. Я вот могу судить о людях. Я знаю, нравится мне человек или нет. Но во всем остальном мне часто бывает трудно принять решение. Ведь обязательно находятся разумные доводы и «за» и «против».

– То есть они кажутся разумными. Быть может, мы не всегда способны отличить разумное от неразумного.

Доротея почувствовала, что переступает границу вежливости.

– Совершенно верно, – согласился сэр Джеймс. – Но вот вы, по-видимому, наделены необходимой проницательностью.

– Напротив, мне нередко бывает трудно прийти к какому-нибудь решению. Но причиной тут неосведомленность. Правильное решение существует, хотя я и неспособна его увидеть.

– А по-моему, в зоркости с вами мало кто может сравниться. Знаете, вчера Лавгуд говорил мне, что ваши планы домиков для арендаторов на редкость хороши – а уж для молодой барышни и подавно, как он выразился. И еще добавил, что таланта вам не занимать стать. Он сказал, что вы хотите, чтобы мистер Брук построил для своих арендаторов новые дома, но, по его мнению, ваш дядюшка вряд ли согласится. А знаете, это как раз входило в мои намерения, то есть обновить дома у меня в поместье. И я буду очень рад воспользоваться вашими чертежами, если вы мне их покажете. Конечно, деньги вернуть не удастся, вот почему многих это отпугивает. Арендаторы попросту не в состоянии платить за дома столько, чтобы эти расходы были полностью покрыты. И все-таки это стоит сделать.

– Стоит сделать! Ну конечно! – воскликнула Доротея, забывая недавнее мелочное раздражение. – Нас всех следовало бы прогнать из наших прекрасных домов бичом из веревок[22] – всех, у кого арендаторы живут в лачугах, какие мы видим всюду в округе. Возможно, жизнь поселян счастливее нашей, но при условии, что они живут в хороших домах, отвечающих всем нуждам людей, от которых мы ждем не только исполнения определенных обязанностей, но и преданности.

– Вы покажете мне свои чертежи?

– Разумеется. Наверное, они очень несовершенны. Но я изучила все планы деревенских домов в книге Лаудона[23] и выбрала то, что мне в каждом показалось наилучшим. Какое это будет счастье – подать тут благой пример! Не Лазарь лежит[24] у ворот здешних парков, а стоят лачуги, пригодные только для свиней.

От досады Доротеи не осталось и следа. Сэр Джеймс, муж ее сестры, строит образцовые домики в своем поместье, и может быть, в Лоуике возводятся такие же, им начинают подражать повсюду в округе – словно дух Оберлина[25] осенит эти приходы, украшая жизнь бедняков!

Сэр Джеймс посмотрел все чертежи, а один взял с собой, чтобы показать его Лавгуду, – и уходил он в приятном убеждении, что очень вырос во мнении мисс Брук. Мальтийская болонка преподнесена Селии не была – Доротея несколько удивилась, но тут же решила, что это ее вина: она слишком уж завладела вниманием сэра Джеймса. А впрочем, так, пожалуй, и лучше. Можно будет не бояться наступить на щенка.

Селия присутствовала при разговоре о чертежах и заметила заблуждение сэра Джеймса. «Он верит, что Додо интересуется им, а она интересуется только своими чертежами. Но может быть, она ему и не откажет, если решит, что он позволит ей командовать всем и будет исполнять любые ее высокие замыслы. И как же тяжело придется сэру Джеймсу! Терпеть не могу высоких замыслов!»

Эти мысленные выпады доставляли Селии большое удовольствие. Она не осмеливалась прямо высказать сестре свою нелюбовь к высоким замыслам, так как знала, что тут же получит доказательство того, насколько чужды ей истинные добродетели. Но при всяком удобном случае она исподтишка давала Доротее почувствовать правоту своей житейской мудрости и вынуждала сестру спускаться с небес на землю, обиняком намекнув, что на нее смотрят с недоумением и никто ее не слушает. Порывистость не была свойственна Селии, она не торопилась высказывать свое мнение, а решив высказать его, делала это всегда с одинаковой спокойной четкостью. Если люди говорили при ней с жаром и одушевлением, она молча разглядывала их лица. Ей было непонятно, как благовоспитанные люди соглашаются петь в обществе, – ведь при этом приходится разевать рот самым нелепым образом.

Совсем немного дней спустя мистер Кейсобон явился с утренним визитом и получил приглашение пожаловать на следующей неделе к обеду, с тем чтобы переночевать у них. Таким образом, Доротея смогла побеседовать с ним еще три раза и убедилась в верности своего первого впечатления. Он был совсем таким, каким рисовался ее воображению – чуть ли не каждое произнесенное им слово казалось золотым самородком из неистощимых россыпей или надписью на двери музея, за которой таятся неисчислимые сокровища былых веков. Ее вера в его духовное богатство сделалась еще более глубокой и неколебимой теперь, когда стало ясно, что он посещает их дом ради нее. Этот ученейший мудрец снисходит до молоденькой девчонки и разговаривает с ней, не рассыпаясь в глупых комплиментах, но с уважением к ее уму, с готовностью научить и поправить. Как это восхитительно! Мистер Кейсобон, казалось, презирал пошлые светские разговоры и никогда не пытался болтать о пустяках, что у людей его склада всегда выходит тяжеловесно и доставляет окружающим столь же мало удовольствия, как черствый свадебный пирог, уже впитавший все запахи буфета. Он говорил только о том, что ему было интересно, или же молча слушал, вежливо и печально наклоняя голову. Доротея усматривала в этом обворожительное прямодушие, истинно религиозное воздержание от той искусственности и притворства, которые сушат душу. Ведь она благоговейно признавала неизмеримое превосходство мистера Кейсобона не только в уме и знаниях, но и в благочестии. То, что она говорила о своей вере, он одобрял, обычно приводя подходящую цитату, и даже сообщил, что в юности сам испытал духовные борения. Короче говоря, Доротея все более убеждалась, что тут она может рассчитывать на понимание, сочувствие и руководство. И лишь одна – всего одна – из дорогих ее сердцу идей не встретила у него поддержки. Мистер Кейсобон, по-видимому, нисколько не интересовался постройкой домов для арендаторов и перевел разговор на чрезвычайное убожество жилищ древних египтян, словно указывая, что не следует придавать особого значения удобствам. После его ухода Доротея принялась раздумывать над этим равнодушием с растерянностью и тревогой, находя все новые и новые возражения, опиравшиеся на различие климатических условий, которые определяют человеческие нужды, а также на общепризнанную бесчувственность и жестокость языческих деспотов. Не следует ли ей изложить эти возражения мистеру Кейсобону, когда он приедет в следующий раз? Но еще поразмыслив, она пришла к выводу, что и так уже злоупотребила его вниманием: у него есть более важные дела, но, конечно, он не будет против того, чтобы она занимала подобными заботами часы своего досуга, как другие женщины – рукоделием, не запретит ей, когда… Доротея вдруг устыдилась, поймав себя на подобных мыслях. Но ведь ее дядя приглашен погостить в Лоуике два дня – можно ли предположить, что мистера Кейсобона влечет лишь общество мастера Брука, с документами или без оных?

Меж тем это маленькое разочарование заставило ее еще больше радоваться готовности, с какой сэр Джеймс Четтем собирался приступить к столь желанным улучшениям. Он приезжал к ним гораздо чаще мистера Кейсобона и больше не раздражал Доротею, так как, по-видимому, взялся за дело совершенно серьезно, уже оценивал выкладки мистера Лавгуда с практической точки зрения и мило соглашался решительно со всем. Она предложила начать с постройки двух домов, переселить в них две семьи и снести их старые лачуги, так чтобы дальше строить на их месте. Сэр Джеймс сказал: «Совершенно верно», – и Доротея не почувствовала ни малейшего раздражения!

Безусловно, мужчины, которых редко осеняют собственные идеи, под благотворным женским влиянием могут все-таки стать полезными членами общества, если не ошибутся в выборе свояченицы! Трудно сказать, насколько она действительно была слепа к тому, что здесь речь шла о выборе несколько иного свойства. Впрочем, жизнь ее в эти дни была весьма деятельной и полной надежд. Она не только обдумывала свои планы, но и отыскивала в библиотеке всевозможные ученые книги и спешно читала о самых разных предметах (чтобы не выглядеть чересчур уж невежественной в беседах с мистером Кейсобоном), при этом все время добросовестно взвешивая, не слишком ли большое значение придает она своим скромным успехам и не взирает ли на них с тем самодовольством, которое присуще лишь крайнему невежеству и легкомыслию.

Глава IV

Первый джентльмен

Деяньями своими мы оковы

Куем себе.

Второй джентльмен

Да, это верно, но железо

Нам поставляет мир.

– Сэр Джеймс как будто твердо решил исполнять каждое твое желание, – сказала Селия, когда они возвращались в коляске домой, после того как осмотрели место будущей стройки.

– Он неплохой человек и гораздо разумнее, чем кажется на первый взгляд, – ответила Доротея без малейшего снисхождения.

– Ты хочешь сказать, что он кажется глупым?

– Нет-нет, – спохватившись, возразила Доротея и погладила руку сестры. – Но он не обо всем рассуждает одинаково хорошо.

– По-моему, это свойственно только очень неприятным людям, – заметила Селия с обычной своей манерой ласкового котенка. – Наверное, жить с ними ужасно! Только подумай – и за завтраком, и всегда!

Доротея засмеялась.

– Ах, Киска, ты удивительное создание!

Она пощекотала сестру под подбородком, так как в нынешнем своем настроении находила, что она очаровательна, прелестна, достойна в жизни иной стать небесным херувимом и – если бы самая мысль об этом не была кощунством – столь же мало нуждается в искуплении грехов, как резвая белочка.

– Ну конечно, людям вовсе не обязательно всегда рассуждать хорошо. Однако по тому, как они пытаются это делать, можно понять, каков их ум.

– То есть сэр Джеймс пытается и у него ничего не выходит.

– Я говорю вообще. Почему ты допрашиваешь меня о сэре Джеймсе? Как будто цель его жизни – угождать мне!

– Неужели, Додо, ты и правда так думаешь?

– Разумеется. Он видит во мне будущую сестру, только и всего.

Доротея впервые позволила себе подобный намек: сестры всегда избегали разговоров на такие темы, и она выжидала развития событий. Селия порозовела, но тут же возразила:

– Тебе пора бы уже выйти из этого заблуждения, Додо. Когда Тэнтрип меня вчера причесывала, она сказала, что камердинер сэра Джеймса говорил горничной миссис Кэдуолледер, что сэр Джеймс женится на старшей мисс Брук.

– Селия, почему ты позволяешь Тэнтрип пересказывать тебе подобные сплетни? – негодующе спросила Доротея, сердясь тем более, что в ее памяти вдруг всплыли всевозможные забытые мелочи, которые с несомненностью подтверждали эту неприятную истину. – Значит, ты ее расспрашивала! Это унизительно.

– Что за беда, если я и слушаю болтовню Тэнтрип. Всегда полезно знать, что говорят люди. И видишь, какие ошибки ты делаешь оттого, что веришь собственным фантазиям. Я совершенно уверена, что сэр Джеймс намерен сделать тебе предложение и не ждет отказа – особенно теперь, когда он так угодил тебе этой постройкой. И дядя… Я знаю, он тоже не сомневается. Ведь все видят, что сэр Джеймс в тебя влюблен.

Разочарование Доротеи было столь сильным и мучительным, что из ее глаз хлынули слезы. Планы, которые она так лелеяла, оказались оскверненными. Ей была отвратительна мысль, что сэр Джеймс вообразил, будто она принимает его ухаживания. И она сердилась на него из-за Селии.

– Но с какой стати он так думает! – воскликнула она с гордым возмущением. – Я никогда ни в чем с ним не соглашалась, если не считать постройки новых домов, а до этого держалась с ним чуть ли не грубо.

– Зато после ты была им так довольна, что он уверился в твоей взаимности.

– В моей взаимности! Селия, как ты можешь употреблять такие гадкие выражения? – с жаром спросила Доротея.

– Но, Доротея, ведь ты и должна отвечать взаимностью человеку, женой которого согласишься стать.

– Утверждать, что сэр Джеймс мог подумать, будто я отвечаю ему взаимностью, значит оскорблять меня. К тому же это слово вовсе не подходит для моего чувства к человеку, чьей женой я соглашусь стать.

– Что же, мне очень жаль сэра Джеймса. Я решила тебя предупредить, потому что ты всегда идешь, куда тебе заблагорассудится, и не смотришь, где ты и что у тебя под ногами. Ты всегда видишь то, чего никто другой не видит. На тебя невозможно угодить, и тем не менее ты не видишь самых простых вещей. Вот что можно о тебе сказать, Додо.

Селия обычно робела перед сестрой, но теперь что-то явно придало ей храбрости, и она ее не щадила. Кто может сказать, какие справедливые упреки Кот Мурр[26] бросает нам, существам, мыслящим более высоко?

– Как это тяжело! – сказала Доротея, чувствуя себя так, словно ее исполосовали бичами. – Мне больше нельзя следить за строительством. И придется быть с ним невежливой. Я должна сказать ему, что больше туда не поеду. Это очень тяжело! – И ее глаза вновь наполнились слезами.

– Погоди! Подумай немножко. Ты же знаешь, что он уезжает на день-два повидать сестру. И там не будет никого, кроме Лавгуда, – сказала Селия, сжалившись над ней. – Бедняжка Додо, – продолжала она с обычной спокойной четкостью, – конечно, это нелегко, ты ведь обожаешь чертить планы.

– Обожаю чертить планы! Неужели ты думаешь, что жилища моих ближних интересуют меня только по этой детской причине? Еще бы мне не ошибаться! Какие благородные христианские дела возможны, когда живешь среди людей со столь мелочными мыслями?

На этом разговор оборвался. Доротея от огорчения утратила способность судить здраво и не желала признать, что могла быть в чем-то неправа. Она во всем винила невыносимую узость и духовную слепоту окружающего общества, а Селия из небесного херувима стала терном, язвящим ее душу, белорозовым воплощением скепсиса, куда более опасным, чем все духи сомнения в «Пути Паломника»[27]. Она обожает чертить планы! Чего стоит жизнь, о какой великой вере может идти речь, если всем твоим поступкам подводится такой уничижительный итог?

Когда Доротея вышла из коляски, лицо ее было бледным, а веки – красными. Она казалась воплощением скорби, и дядя, встретивший их в передней, конечно, встревожился бы, если бы рядом с ней не шла Селия, такая спокойная и хорошенькая, что он тут же приписал слезы Доротеи ее религиозной восторженности. Он только что вернулся из города, куда ездил по поводу петиции о помиловании какого-то преступника.

– Ну, милочки мои, – сказал он ласково, когда они подошли поцеловать его, – надеюсь, во время моего отсутствия тут не случилось ничего неприятного?

– Нет, дядюшка, – ответила Селия. – Мы ездили во Фрешит поглядеть на дома арендаторов. Мы думали, вы вернетесь домой ко второму завтраку.

– Я возвращался через Лоуик и позавтракал там. Вы ведь не могли знать, что я поеду через Лоуик. И знаешь ли, Доротея, я привез тебе два трактата – они в библиотеке. Они лежат на столе в библиотеке.

По жилам Доротеи словно пробежало электричество, отчаяние сменилось радостным предвкушением. Трактаты о ранней христианской церкви! Селия, Тэнтрип и сэр Джеймс были тотчас забыты, и она поспешила в библиотеку. Селия поднялась наверх. Мистер Брук задержался в прихожей, и когда он вернулся в библиотеку, Доротея уже углубилась в один из трактатов с заметками мистера Кейсобона на полях, упиваясь чтением, словно ароматом душистого букета после долгой и утомительной прогулки под палящим солнцем.

Типтон, Фрешит и ее собственная злополучная привычка не видеть на пути в Новый Иерусалим[28] того, что у нее под ногами, уже отодвинулись далеко-далеко.

Мистер Брук опустился в свое кресло, вытянул ноги к камину, где поленья уже рассыпались горкой золотых углей, и, тихонько потирая руки, поглядывал на Доротею, но так, словно у него не было никаких интересных для нее новостей. Заметив присутствие дяди, Доротея сразу закрыла трактат и поднялась, чтобы уйти. При обычных обстоятельствах она спросила бы, чем завершились его милосердные старания облегчить участь преступника, но недавнее волнение заслонило от нее все остальное.

– Я возвращался через Лоуик, знаешь ли, – сказал мистер Брук так, словно вовсе не хотел ее задержать, а просто по привычке повторял уже раз сказанное. Этот принцип, лежащий в основе человеческой речи, у мистера Брука проявлялся с особой наглядностью. – Я позавтракал там, посмотрел библиотеку Кейсобона, ну и так далее. Погода нынче довольно холодная для поездок в открытом экипаже. Не присядешь ли, милочка? Ты как будто озябла.

Это приглашение обрадовало Доротею. Хотя благодушное спокойствие дядюшки нередко раздражало ее, порой она, наоборот, находила его успокоительным. Она сняла накидку и шляпку и села напротив мистера Брука, с удовольствием ощущая жар камина. Но тут же подняла свои красивые руки, чтобы заслонить лицо. Эти руки были не тонкими, не миниатюрными, но сильными, женственными, материнскими. И казалось, что она воздела их, словно умоляя о прощении за свое страстное желание познавать и мыслить, которое в чуждой атмосфере Типтона и Фрешита приводило к слезам и покрасневшим векам.

Теперь она вспомнила про осужденного преступника.

– Что вам удалось сделать для этого овечьего вора, дядюшка?

– А? Для бедняги Банча? По-видимому, мы ничего не добились. Его повесят.

Лицо Доротеи выразило негодование и жалость.

– Повесят, знаешь ли, – повторил мистер Брук, тихо кивая. – Бедняга Ромили[29]! Он бы нам помог. Я был знаком с Ромили. Кейсобон не был знаком с Ромили. Он слишком уж занят книгами, знаешь ли, то есть Кейсобон.

– Когда человек предается ученым занятиям и пишет великий труд, он, конечно, мало бывает в свете. Откуда ему взять время на то, чтобы разъезжать и заводить знакомства?

– Это верно. Но, знаешь ли, человек начинает тосковать. Я тоже всегда был холостяком, но у меня такая натура, что я никогда не тоскую. Мой обычай – ездить повсюду, черпать всевозможные идеи. Я никогда не поддавался тоске, а вот Кейсобон поддается. Я, знаешь ли, вижу. Ему нужен кто-то, кто был бы рядом с ним. Рядом с ним, знаешь ли.

– Быть рядом с ним – это великая честь! – воскликнула Доротея.

– Он тебе нравится, э? – сказал мистер Брук, не выказывая ни удивления, ни какого-либо другого чувства. – Ну, я знаком с Кейсобоном десять лет. С тех самых пор, как он поселился в Лоуике. Но мне так и не удалось ничего от него добиться – в смысле идей, знаешь ли. Однако человек он превосходный и, возможно, будет епископом – или чем-нибудь в том же роде, – если Пиль останется у власти. И он весьма высокого мнения о тебе, милочка.

Доротея почувствовала, что не в силах вымолвить ни слова.

– Дело в том, что он о тебе самого высокого мнения. И изъясняется на редкость хорошо – то есть Кейсобон изъясняется. Он обратился ко мне, потому что ты еще несовершеннолетняя. Ну, в общем, я обещал ему поговорить с тобой, хотя и сказал, что надежды мало. Я был обязан сказать ему это. Я сказал: моя племянница еще очень молода, ну и так далее. Как бы то ни было, он, короче говоря, обратился ко мне за разрешением просить твоего согласия на брак с ним. На брак, знаешь ли, – заключил мистер Брук с обычным пояснительным кивком. – И я счел, что мне следует сообщить тебе об этом.

Хотя никто не сумел бы подметить беспокойства в тоне мистера Брука, он тем не менее был бы искренне рад узнать намерения своей племянницы, чтобы вовремя преподать ей нужный совет, если такой совет понадобится. В той мере, в какой он, мировой судья, почерпнувший такое множество всевозможных идей, был еще способен на чувства, чувства эти оставались самыми благожелательными. Доротея не отвечала, и он повторил:

– Я счел, что мне следует сообщить тебе об этом.

– Спасибо, дядюшка, – произнесла Доротея звонким решительным голосом. – Я очень благодарна мистеру Кейсобону. Если он сделает мне предложение, я отвечу согласием. Я почитаю его и восхищаюсь им, как никем другим.

Мистер Брук помолчал, а затем протянул негромко:

– Э-э? Ну что же. В некоторых отношениях он отличная партия. Но и Четтем – отличная партия. И наши земли граничат. Я никогда не пойду наперекор твоим желаниям. Когда речь идет о браке, люди должны решать сами, ну и так далее… До определенного предела, знаешь ли. Я всегда это говорил: до определенного предела. Я хочу, чтобы твое замужество было удачным. И у меня есть веские основания полагать, что Четтем хочет жениться на тебе. Впрочем, это я так, знаешь ли.

– О том, чтобы я вышла за сэра Джеймса, вообще не может быть и речи, – сказала Доротея. – И он глубоко заблуждается, если думает, что я когда-нибудь приму его предложение.

– То-то и оно. Никогда нельзя знать заранее. Я бы сказал, что Четтем – как раз такой мужчина, какие нравятся женщинам.

– Прошу вас, дядюшка, больше никогда не говорите со мной о нем в подобной связи! – воскликнула Доротея, чувствуя, как в ней просыпается обычное раздражение.

Мистер Брук выслушал ее с полным недоумением и подумал, что женщины – поистине неисчерпаемый предмет для изучения, раз уж даже ему в его возрасте не удается верно предсказать их решения и поступки. Вот Четтем – во всех отношениях отличный жених, а она о нем даже слышать не хочет.

– Ну, так о Кейсобоне. Нужды торопиться нет никакой. То есть тебе. На нем, конечно, каждый год будет сказываться. Ему, знаешь ли, далеко за сорок пять. Он лет на двадцать семь старше тебя. Но, конечно, если тебя влечет ученость, ну и так далее, от чего-то приходится отказаться. И он располагает недурным доходом – у него порядочное собственное состояние, помимо того, что он получает как священнослужитель. Да, он располагает недурным доходом. Тем не менее он уже немолод, и не скрою от тебя, милочка, что его здоровье, мне кажется, оставляет желать лучшего. Но ничего другого, что можно было бы поставить ему в упрек, я не знаю.

– Я не хотела бы выйти замуж за человека, близкого мне по возрасту, – сказала Доротея с глубокой серьезностью. – Мой муж должен далеко превосходить меня и мудростью и знаниями.

Мистер Брук вновь протянул свое «э-э» и добавил:

– А мне казалось, что ты любишь полагаться на собственное мнение гораздо больше, чем это водится у молодых девиц. Мне казалось, что ты любишь иметь собственное мнение, любишь его иметь, знаешь ли.

– Конечно, собственное мнение необходимо, но оно должно быть обоснованным, а мудрый руководитель подскажет мне наилучшие обоснования и поможет жить в соответствии с ними.

– Совершенно верно. Лучше не скажешь, то есть не подготовившись, заранее, знаешь ли. Но ведь бывают всякие исключения, – продолжал мистер Брук, чья совесть настоятельно требовала, чтобы он всемерно помог племяннице, стоящей перед столь важным решением. – Жизнь ведь не отливается в формах, не кроится точно по мерке, ну и так далее. Я вот не женился – к лучшему для тебя и для твоих будущих детей. Дело в том, что мне не довелось полюбить настолько сильно, чтобы ради предмета своего чувства сунуть голову в петлю. А ведь это петля, знаешь ли. Характер, например. Есть такая вещь, как характер. А муж хочет быть хозяином в своем доме.

– Я знаю, что мне предстоят нелегкие испытания, дядюшка. Брак подразумевает исполнение высшего долга. Я никогда не считала, что он должен давать одни привилегии и удовольствия, – ответила бедняжка Доротея.

– Конечно, тебя не влечет роскошь – открытый дом, балы, званые обеды, ну и так далее. Пожалуй, образ жизни Кейсобона может быть тебе ближе, чем образ жизни Четтема. И ты поступишь, как сама считаешь нужным, милочка. Я не стану мешать Кейсобону, я так сразу и сказал. Ведь заранее невозможно знать, как все обернется в дальнейшем. Ты не похожа на других молодых барышень, и ученый священник, а в будущем, возможно, епископ и так далее, может подойти тебе больше Четтема. Четтем – отличный малый, добрый и достойный молодой человек, но не слишком интересуется отвлеченными идеями. Не то что я в его возрасте. Но у Кейсобона слабое зрение. Мне кажется, он испортил глаза постоянным чтением.

– Чем больше я смогу помогать ему, дядюшка, тем счастливее я буду, – пылко сказала Доротея.

– Ты, я вижу, уже все решила. Ну, милочка, по правде говоря, я привез тебе письмо. – И достав из кармана запечатанный конверт, мистер Брук протянул его Доротее. Однако когда она поднялась, собираясь уйти, он добавил: – Торопиться особенно незачем, милочка. Лучше все хорошенько обдумать, знаешь ли.

Оставшись один, он решил, что говорил с большой убедительностью и весьма выразительно обрисовал ей связанный с браком риск. Он исполнил свой долг. Ну, а давать советы молодежи… ни один дядя, пусть даже он много путешествовал в дни юности, почерпнул все новые идеи и обедал со знаменитостями, ныне покойными, не возьмется предсказывать, какой брак может сделать счастливой девицу, способную предпочесть Кейсобона Четтему. Короче говоря, женщина – это загадка, которая, раз уж перед ней пасовал ум мистера Брука, по сложности не уступала вращению неправильного твердого тела.

Глава V

Те, кто предается ученым занятиям, обычно страдают подагрой, катарами, насморками, худосочием, констипациями, слабостью зрения, камнями и коликами, несварением желудка, геморроями, головокружениями, ветрами, чахоткой и другими подобными же недугами, происходящими от сидячей жизни; такие люди по большей части отличаются худобой, сухопаростью и дурным цветом лица… и все из-за неуемного рвения и редкостного прилежания. Если вы не верите в истинность вышеуказанного, то поглядите на великого Тостатуса, вспомните труды Фомы Аквинского[30] и скажите мне, был ли предел рвению этих людей.

Роберт Бертон[31], «Анатомия меланхолии»
В письме мистера Кейсобона содержалось следующее:

Дражайшая мисс Брук! Я получил разрешение вашего опекуна обратиться к вам касательно предмета, наиболее близкого сейчас моему сердцу. Не думаю, чтобы я ошибался, усматривая не простое совпадение в том, что сознание некоей неполноты в моей жизни пришло ко мне именно тогда, когда мне открылась возможность познакомиться с вами. В первый же час этого знакомства мне стало ясно, насколько вы – и быть может, лишь вы одна – подходите для восполнения этой неполноты (связанной, должен я объяснить, с той потребностью в нежности, которую даже всепоглощающие занятия трудом, слишком важным, чтобы от него можно было отказаться, все-таки не подавили вполне); и каждый новый случай для наблюдений усугублял это впечатление, все более убеждая меня, что вы – именно та, какой я почел вас с самого начала, и в результате все более пробуждая упомянутую выше нежность. Наши беседы, я полагаю, дали вам достаточное понятие об образе и цели моей жизни, которые, как мне хорошо известно, не подходят для обыденных натур. Но в вас я обнаружил такую возвышенность мысли и ревностность веры, какие до сих пор представлялись мне несовместимыми ни с ранним цветением юности, ни с теми свойственными вашему полу чарами, каковые, скажем сразу же, пленяют и облагораживают, когда соединяются, как, вне всякого сомнения, они соединяются в вас, с названными выше духовными свойствами. Признаюсь, я не питал надежды когда-либо встретить столь редкое сочетание как истинной серьезности, так и пленительности, способных и подать помощь в важных трудах, и украсить час досуга; и если бы я не был вам представлен (в чем, разрешите мне повторить, я усматриваю отнюдь не случайное совпадение с осознанием вышеуказанной неполноты, но предуготованную провидением ступень, ведущую к полнейшему завершению жизненного плана), то я предположительно окончил бы свои дни, так и не попытавшись озарить мое одиночество брачным союзом.

Вот, дражайшая мисс Брук, точный отчет о состоянии моих чувств, и я полагаюсь на вашу благожелательную снисходительность, осмеливаясь задать вам вопрос, в какой мере состояние ваших собственных чувств оправдывает мои счастливые чаяния. Ваше согласие видеть во мне мужа и земного хранителя вашего благополучия я сочту величайшим даром провидения. Я же могу отплатить вам нежностью, ни на кого до сей поры не излитой, и посвятить вам жизнь, в коей, хотя большая ее часть, возможно, уже позади, не отыщется ни единой страницы, буде вы соблаговолите пролистать их назад, с записью, которую вы прочитали бы с неодобрением или стыдом. Я ожидаю изъявления ваших чувств с волнением, которое, как подсказывает мудрость, следовало бы утишить – если бы это было возможно! – занятиями более усердными, нежели обычно. Но в этой области жизненного опыта я еще юноша, и при мысли о неблагоприятном исходе не могу скрыть от себя, насколько труднее будет смириться с одиночеством после недолгого озарения надеждой.

В любом случае я остаюсь искренне преданный вам

Эдвард Кейсобон.

Читая это письмо, Доротея трепетала. Потом она упала на колени, спрятала лицо в ладонях и разрыдалась. Молиться она не могла, ее мысли мешались от нахлынувших чувств, в глазах мутилось, и она по-детски отдалась ощущению, что все свершается по божественному произволению. В этой позе она оставалась до тех пор, пока не наступило время переодеваться к обеду.

Разве могло ей прийти в голову обдумать это письмо, взыскательно оценить подобное признание в любви? Она понимала лишь одно: перед ней открывается новая, более полная жизнь. Она была послушницей, ожидающей посвящения. Теперь она найдет применение энергии, которая беспокойно билась в смутно осознаваемых узах ее собственного невежества и мелочных обычаев света.

Теперь она сможет посвятить себя более важным и в то же время ясным обязанностям; теперь ей будет дано постоянно пребывать в сиянии разума, который она почитает. К этой надежде примешивались и гордая радость, и блаженное девичье удивление, что ее избрал тот, кому она отдала свое поклонение. Все чувства Доротеи проходили через фильтр рассудка, устремленного к идеальной жизни. Отблески ее собственных юных мечтаний и надежд озарили первый же предмет, который она могла вознести на желанную высоту. А стремительность, с какой склонность воплотилась в решимость, отчасти объяснялась мелкими происшествиями этого дня, которые заново пробудили в ней недовольство условиями ее жизни.

После обеда, когда Селия принялась разыгрывать «арию с вариациями» (звонкий пустячок, своего рода символ эстетической стороны воспитания молодых девиц), Доротея поднялась к себе, чтобы ответить на письмо мистера Кейсобона. К чему медлить? Она трижды переписывала свой ответ – не потому, что хотела изменить то или иное слово, но просто ее рука против обыкновения дрожала, а мысль, что мистер Кейсобон сочтет ее почерк недостаточно четким и красивым, была для нее непереносима. Она гордилась, тем, что каждую ее букву можно было прочесть сразу же, не теряясь в догадках, и намеревалась в полной мере использовать свой каллиграфический талант, чтобы щадить глаза мистера Кейсобона. Вот что она написала трижды:

Дорогой мистер Кейсобон, я очень благодарна вам за то, что вы меня любите и считаете достойной стать вашей женой. Я не в силах представить себе большего счастья, чем счастье, разделенное с вами. Если бы я попыталась что-нибудь добавить, то лишь написала бы то же самое, только пространнее, ибо сейчас у меня нет иной мысли, кроме той, что до конца дней моих я буду преданно ваша

Доротея Брук.

Потом она пошла к дяде в библиотеку и вручила ему свое письмо, чтобы он отправил его утром. Мистер Брук удивился, но его удивление выразилось только в том, что он две-три минуты молчал, перекладывая какие-то бумаги и переставляя разные вещицы на своем столе, а затем встал спиной к камину, поправил очки и несколько раз перечитал адрес на конверте.

– Милочка, а достаточно ли времени было у тебя, чтобы подумать хорошенько? – спросил он наконец.

– Мне незачем было долго думать, дядюшка. У меня нет никаких причин для колебаний. Изменить свое решение я могла бы, только если бы узнала что-то важное и прежде мне неизвестное.

– А! Так, значит, ты дала ему согласие? И Четтему не на что надеяться? Может быть, Четтем тебя чем-то обидел… ну, знаешь ли, обидел? Что тебе не нравится в Четтеме?

– Нет ничего, что мне в нем нравилось бы, – ответила Доротея запальчиво.

Мистер Брук откинулся назад, словно в него бросили чем-то не очень тяжелым. Доротея тут же ощутила легкие угрызения совести и сказала:

– То есть, если иметь в виду замужество. А вообще он, по-моему, хороший человек – вот, скажем, новые дома для его арендаторов. Да, он хороший, доброжелательный человек.

– Но тебе требуется ученый, ну и так далее? Что же, это у нас отчасти семейное. И мне она была свойственна – эта любовь к знаниям, стремление приобщиться ко всему… Даже в некотором избытке, так что завела меня слишком далеко. Хотя, как правило, подобные вещи женщинам не передаются или же остаются скрытыми, точно, знаешь ли, подземные реки в Греции, и выходят на поверхность лишь в их сыновьях. Умные сыновья – умные матери. Одно время я изучал этот вопрос довольно подробно. Однако, милочка, я всегда утверждал, что в этих вещах люди должны поступать по своему усмотрению – в определенных пределах, конечно. Как твой опекун, я не имел бы права дать согласие, если бы речь шла о плохой партии. Но Кейсобон – солидный человек, у него прекрасное положение. Боюсь только, что Четтем огорчится, а миссис Кэдуолледер во всем обвинит меня.

Селия, разумеется, ничего об этих событиях не знала, и, заметив рассеянность сестры, а также по некоторым признакам заключив, что Доротея после возвращения домой опять плакала, она решила, что та все еще сердится из-за сэра Джеймса и домов, и постаралась больше не касаться больного места. Раз высказавшись, Селия не имела обыкновения возвращаться к неприятным темам. В детстве она никогда ни с кем не ссорилась, а когда другие дети ссорились с ней, только недоумевала, почему они надуваются, точно индюки, и готова была играть с ними в веревочку, едва их досада проходила. Доротея же всегда умела находить в словах сестры что-нибудь, что ее задевало, хотя, мысленно возражала Селия, она ведь только говорит то что есть и ничего не сочиняет и не выдумывает. Впрочем, одного у Додо отнять нельзя: она никогда долго не сердится. Вот и теперь они за весь вечер ни словом не перемолвились, но стоило Селии отложить шитье (она всегда ложилась спать раньше сестры), как Доротея, которая сидела на низеньком табурете и предавалась размышлениям, не в силах ничем заняться, сказала тем мелодичным голосом, который в минуты скрытого, но глубокого душевного волнения придавал ее речи особую торжественность:

– Селия, душечка, подойди и поцелуй меня, – и открыла ей объятия.

Селия опустилась на колени, чтобы не наклоняться, и легонько прикоснулась губами к ее щеке. Доротея же нежно обвила сестру руками и запечатлела по поцелую на обеих ее розовых щечках.

– Не засиживайся, Додо, ты сегодня что-то бледная, иди поскорее спать, – спокойно посоветовала Селия.

– Нет, душечка, я очень-очень счастлива! – пылко воскликнула Доротея.

«Тем лучше, – подумала Селия. – Но как странно Додо впадает то в одну крайность, то в другую».

На следующий день во время второго завтрака дворецкий подал что-то мистеру Бруку и доложил:

– Джон вернулся, сэр, и привез это письмо.

Мистер Брук прочел письмо, повернулся к Доротее и сказал:

– От Кейсобона, милочка, он приедет к обеду. Он спешил поскорее послать ответ и не стал писать больше, он, знаешь ли, спешил послать ответ.

Селия не удивилась, что Доротею предупреждают о приезде к обеду гостя, но, вслед за мистером Бруком поглядев на сестру, она была поражена происшедшей в ней переменой. Казалось, по ее лицу скользнул отблеск белого, озаренного солнцем крыла, а на щеках появился столь редкий на них румянец. Только тут Селии пришло в голову, что мистера Кейсобона и ее сестру связывает нечто большее, чем его склонность учено рассуждать и ее жажда внимать ученым рассуждениям. До сих пор она полагала, что Доротея восхищается этим «некрасивым» и полным книжной премудрости знакомым, как в Лозанне восхищалась мосье Лире, тоже некрасивым и полным книжной премудрости. Доротея готова была без конца слушать старичка мосье Лире, а у Селии ноги превращались в ледышки, и она уже больше не могла смотреть на его подергивающуюся лысину. Почему же и мистеру Кейсобону не заворожить Доротею, как завораживал ее мосье Лире? И уж конечно, такие ученые люди, точно школьные наставники, видят в молоденьких девушках просто прилежных учениц!

Вот почему Селия была несколько ошеломлена мелькнувшим у нее подозрением. Перемены редко заставали ее врасплох – она обладала незаурядной наблюдательностью и обычно по ряду признаков заранее угадывала интересовавшее ее событие. Правда, даже теперь ей и в голову не пришло, что мистер Кейсобон уже получил согласие ее сестры, и она лишь возмутилась при мысли, что Доротея, пожалуй, способна дать такое согласие. Нет, все-таки с Додо не хватит никакого терпения! Отказать сэру Джеймсу Четтему – это одно дело, но хотя бы подумать о том, чтобы выйти за мистера Кейсобона… Селии было и стыдно за сестру, и смешно. Но если у Додо и правда есть такое опрометчивое намерение, ее следует от него отвлечь – тут, как не раз случалось прежде, можно использовать ее впечатлительность. День был дождливый, и они не пошли гулять, а поднялись к себе в гостиную, где Доротея, заметила про себя Селия, вместо того чтобы, по обыкновению, прилежно взяться за какую-нибудь работу, просто облокотилась на открытую книгу и устремила взгляд в окно на старый кедр, серебряный от дождевых капель. Сама она принялась доканчивать игрушку, которую хотела подарить детям младшего священника, и не спешила начинать разговор, чтобы не испортить дела торопливостью.

Собственно говоря, Доротея как раз думала о том, что следовало бы сообщить Селии о важнейшей перемене, происшедшей в статусе мистера Кейсобона с тех пор, как он в последний раз был у них, – ведь нечестно скрывать от нее то, что волей-неволей должно изменить ее отношение к нему. И все-таки заговорить с ней об этом почему-то было трудно. Доротея рассердилась на себя за такую робость – она не привыкла смущаться своих поступков или оправдывать их, даже мысль об этом была для нее невыносима, однако теперь она искала опоры в самых высоких идеалах, чтобы противостоять разъедающему воздействию проникнутой плотским духом житейской философии своей сестры. От этих размышлений ее, кладя конец колебаниям, отвлек тоненький и чуть гортанный голосок Селии, которая обычным тоном спросила словно между прочим:

– А кроме мистера Кейсобона кто-нибудь еще к обеду приедет?

– Насколько я знаю, нет.

– Хорошо бы, если бы кто-нибудь все-таки приехал! Тогда мне будет не так слышно, как он ест суп.

– Как же он его ест?

– Ну, право, Додо! Он же возит ложкой по дну тарелки, ты не слышала? И он всегда моргает, прежде чем заговорить. Не знаю, моргал Локк или нет, но если моргал, то можно только пожалеть тех, кто сидел напротив него за столом.

– Селия, – сказала Доротея серьезно и взволнованно, – прошу тебя больше ничего подобного не говорить!

– Но почему? Это же правда! – возразила Селия, у которой были свои причины не отступать, хотя она уже немножко оробела.

– Есть много вещей, которые замечают лишь люди с самым пошлым складом ума.

– Значит, и пошлый склад ума бывает полезен. По-моему, можно только пожалеть, что у матушки мистера Кейсобона склад ума не был пошлее, тогда бы она лучше следила за его манерами. – Метнув этот легкий дротик, Селия совсем перепугалась и готова была спасаться бегством.

Доротея не могла более сдерживать лавину своих чувств.

– Мне следует сообщить тебе, Селия, что я помолвлена с мистером Кейсобоном.

Пожалуй, Селия еще никогда так не бледнела. Если бы не ее редкая аккуратность, бумажный человечек, которого она вырезывала, конечно, остался бы без ноги. Она тут же положила его на стол и несколько секунд сидела в полной неподвижности. Когда она заговорила, в ее голосе слышались слезы:

– Ах, Додо, надеюсь, ты будешь счастлива.

В этот миг привязанность к сестре взяла верх над всеми остальными чувствами и принесла с собой опасения за ее будущее.

Но Доротея все еще была обижена и взволнована.

– Так, значит, это уже решено? – испуганным шепотом спросила Селия. – И дядя знает?

– Я приняла предложение мистера Кейсобона. Письмо с предложением мне привез дядя, и он знал его содержание.

– Прости, Додо, если я сказала что-нибудь для тебя неприятное, – пробормотала Селия, подавляя рыдание. Ничего подобного она от себя не ждала, но во всем этом было что-то похоронное, и мистер Кейсобон представлялся ей священником, который творит заупокойную молитву, а потому в нем неприлично замечать смешные недостатки.

– Ну, не огорчайся, Киска. Просто нам нравятся разные люди. Я сама повинна в том же: у меня есть привычка говорить резко о людях, которые мне не симпатичны.

Несмотря на это великодушное прощение, Доротея все еще была не в силах успокоиться – возможно, удивление Селии уязвило ее даже больше придирок к манерам мистера Кейсобона. Разумеется, вся округа отнесется к такому браку весьма холодно. Тут ведь никто не разделяет ее взглядов на жизнь и на высшие цели жизни.

Тем не менее еще до наступления вечера к ней вернулось ощущение счастья. Они с мистером Кейсобоном более часа беседовали наедине, и она говорила с ним гораздо свободнее, чем раньше, даже рассказала, какую радость доставляет ей мысль о том, как она посвятит ему всю себя, как постарается научиться помогать ему во всех его великих трудах. Мистера Кейсобона восхитила (да и какой мужчина на его месте остался бы равнодушным?) эта детская безыскусственная пылкость, породившая в нем незнакомое дотоле приятное чувство, но его не удивило (да и какой влюбленный на его месте удивился бы?), что он мог вызвать такое обожание.

– Милейшая барышня, мисс Брук… Доротея! – сказал он, сжимая в ладонях ее руку. – Я не мог и вообразить, что мне уготовано такое счастье. Признаюсь, я не питал надежды, что мне суждено будет встретить ту, чей дух и особа будут настолько богато одарены, чтобы сделать мысль о браке привлекательной. Вы обладаете всеми… нет, более чем всеми теми качествами, которые я всегда считал атрибутами женского совершенства. Великая прелесть вашего пола заключается в пылкой беззаветной привязанности, предназначенной для того, чтобы придавать законченность и завершенность нашему собственному существованию. До сих пор я знал мало радостей, исключая лишь некоторые самого строгого свойства, и удовольствия мои были лишь теми, какие даруют ученые занятия человеку, ведущему одинокую жизнь. Мне не хотелось собирать цветы, которые лишь увядали бы в моей руке, но теперь я буду рвать их ревностно, дабы приколоть к вашей груди.

Если иметь в виду чувства говорившего, никакая речь не могла прозвучать правдивее этой; завершавшая ее холодная риторическая фигура была столь же искренней, как лай собаки или карканье влюбленного грача. Не слишком ли поспешным было бы заключение, что за сонетами к Делии[32], звонкими, как стеклянные переборы мандолины, не крылось страсти?

Вера Доротеи восполняла то, чего не заключали в себе слова мистера Кейсобона, – какой верующий заметит зловещее упущение или иное дурное предзнаменование? Почитаемый текст, принадлежит ли он пророку или поэту, включает все, что мы способны в него вложить, и даже попадающиеся в нем погрешности против грамматики вызывают благоговение.

– Я очень невежественна. Мое невежество будет вас постоянно удивлять, – сказала Доротея. – У меня столько мыслей, которые могут быть совсем неверными, и теперь мне можно будет рассказать о них вам и узнать ваше мнение. Однако, – добавила она, тут же вообразив, как мог мистер Кейсобон отнестись к подобному намерению, – я не буду докучать вам слишком уж часто. Только когда у вас будет желание выслушать меня. Ведь ваши занятия, несомненно, должны вас очень утомлять. А мне будет достаточно, если вы приобщите меня к ним.

– Разве я могу теперь не разделить с вами все мои занятия? – сказал мистер Кейсобон и поцеловал ее в лоб, убежденный, что небеса ниспослали ему драгоценный подарок, во всех отношениях отвечающий его своеобразным нуждам. Он бессознательно поддавался очарованию натуры, не способной ни на какие тайные расчеты, шло ли дело о немедленных результатах или об отдаленных планах. Именно это свойство делало Доротею такой детски наивной или же – по мнению некоторых судей – такой глупой вопреки ее хваленому уму, как, например, в данном случае, когда она, фигурально выражаясь, бросилась к ногам мистера Кейсобона и целовала шнурки его старомодных башмаков, словно он был протестантским папой. Она нисколько не понуждала мистера Кейсобона задаться вопросом, достоин ли он ее, и лишь тревожно спрашивала себя, как ей стать достойной мистера Кейсобона. На следующее утро, когда он собрался уезжать, уже было решено, что свадьба состоится через полтора месяца. Зачем откладывать? Никаких особых приготовлений не требовалось. Мистер Кейсобон жил не в домике при церкви, а в прекрасном, окруженном обширным парком помещичьем доме, который не нуждался ни в малейших переделках. В церковном же доме жил младший священник, которому мистер Кейсобон передал все свои обязанности, за исключением утренних проповедей.

Глава VI

Ее язык подобен стеблям трав,

Что режут руку, гладящую их,

Духовным лезвием она на диво

Разрежет и горчичное зерно,

Сокровища нетленные сбирая.

Когда карета мистера Кейсобона выезжала из ворот парка, перед ними, пропуская ее, остановился легкий фаэтон. Он был запряжен низкорослой лошадкой, и правила дама, а слуга сидел сзади. По всей вероятности, мистер Кейсобон не узнал эту даму, потому что его рассеянный взор был устремлен прямо вперед, но она оказалась более зоркой и успела не только кивнуть, но и произнести «как поживаете?». Хотя шляпка дамы была не нова, а индийская шаль так даже и очень стара, привратница, если судить по почтительному книксену, которым она встретила маленький фаэтон, несомненно, считала ее весьма важной особой.

– А, миссис Фитчет! Ну, и хорошо ли теперь несутся ваши куры? – осведомилась краснолицая темноглазая дама, чеканя слова.

– Несутся-то неплохо, сударыня, да только взяли привычку расклевывать яички, чуть их снесут. Никакого сладу с ними нет.

– Ах они каннибалки! Лучше избавьтесь от них по дешевой цене, да поскорее. Сколько возьмете за пару? Никто же не будет по дорогой цене есть кур со скверными привычками!

– Да что же, сударыня, меньше полкроны никак нельзя.

– Полкроны в такие-то времена! Ну, послушайте, для воскресного бульона его преподобия. У нас ни одной лишней курицы не осталось, он всех уже скушал. А ведь вы получаете в уплату еще и проповедь, миссис Фитчет, не забывайте этого. Возьмите за них парочку турманов – редкие красавцы. Приходите поглядеть. У вас ведь турманов нет.

– Пожалуй что Фитчет сходит, как кончит работу. Очень он любит новые породы. Ну, и чтоб вам угодить.

– Мне угодить? Да такой выгодной мены у него еще не было! Пара церковных голубей за двух подлых испанских куриц, которые расклевывают собственные яйца! Только вы с Фитчетом поменьше хвастайте тем, сколько выгадали!

Фаэтон покатил по аллее к дому, а миссис Фитчет смотрела ему вслед, смеялась и, покачивая головой, бормотала:

– Как бы не так, как бы не так!

Из чего можно заключить, что жизнь в их округе казалась бы ей куда скучнее, если бы супруга приходского священника была не так бойка на язык и не так прижимиста. Пожалуй, фермерам и батракам в приходах Фрешит и Типтон не всегда нашлось бы о чем поговорить, если бы у каждого не было в запасе рассказа о том, что на днях сказала или что вытворила миссис Кэдуолледер – дама чрезвычайно высокородная, которая вела свое происхождение от неведомых графов, смутных, как тени героев, громогласно заявляла о своей бедности, всегда умела заплатить цену пониже и сыпала шутками самым дружеским образом, но так, чтобы вы помнили, кто она такая. Благодаря ей знатность и религия словно бы сходили со своих пьедесталов и смягчалась даже горечь неотсроченной десятины. Более чинная особа, исполненная кисловатого высокомерия, не помогла бы им лучше понять Тридцать Девять Статей[33] и куда меньше способствовала бы поддержанию добрососедского духа.

Мистер Брук, взиравший на достоинства миссис Кэдуолледер под несколько иным углом, слегка поежился, когда в дверях библиотеки, где он пребывал в одиночестве, появился лакей и доложил о ее приезде.

– Так значит, вас почтил визитом наш лоуикский Цицерон! – сказала она, усаживаясь поудобнее и сбрасывая шаль, которая скрадывала худобу ее стройной фигуры. – Наверное, вы с ним затеваете какой-нибудь скверный политический комплот, иначе к чему бы вам так часто видеться с этим весельчаком! Я на вас донесу: не забывайте, что вы оба находитесь под подозрением с тех пор, как приняли сторону Пиля в этой истории с биллем о католиках. Я всем разблаговещу, что вы выставите свою кандидатуру в парламент от Мидлмарча как виг, когда старик Пинкертон удалится на покой, и что Кейсобон намерен помогать вам исподтишка – будет подкупать избирателей трактатами, раздавая их в кабаках. Ну, признайтесь же!

– Да ничего подобного, – возразил с улыбкой мистер Брук, протирая очки и против воли слегка краснея. – Мы с Кейсобоном почти не говорим о политике. Филантропическое ее применение ему не слишком интересно – уголовные наказания, ну и так далее. Его заботят только дела церкви. А я их не касаюсь, знаете ли.

– Ну как же, как же, друг мой! Я достаточно наслышана о ваших проделках. Кто, например, продал свою землю в Мидлмарче папистам? Мне совершенно ясно, что вы ее для того и покупали. Вы настоящий Гай Фокс[34]. Вот увидите, гореть вам пятого ноября в виде чучела. Гемфри не пожелал приехать, чтобы ссориться с вами из-за этого. Так что пришлось ехать мне.

– Очень хорошо. Я был готов к гонениям за то, что не хочу подвергать гонениям других, не подвергать гонениям других, знаете ли!

– Вот-вот! Вы эту фразу приготовили для предвыборных речей. Послушайте, мой милый мистер Брук, не позволяйте им заманить вас на трибуну. В таких случаях человек обязательно попадает в дурацкое положение. Разве что вы на стороне правого дела – вот тогда все ваши меканья и беканья святы. А так вы себя погубите, предупреждаю вас. Устроите паштет из мнений всех партий, ну, и камни на вас посыплются со всех сторон.

– Но я этого и жду, знаете ли, – сказал мистер Брук, чтобы не показать, как мало удовольствия доставило ему подобное пророчество. – Я этого и жду, как независимый. А что до вигов, то человека, который принадлежит к мыслителям, ни одной партии подцепить не удастся. Он может пойти с ними одной дорогой до определенного предела – до определенного предела, знаете ли. Но этого вы, дамы, не понимаете.

– Но где он – этот ваш определенный предел? Я была бы рада услышать, о каком определенном пределе может идти речь, если человек не принадлежит ни к одной партии, ведет бродячую жизнь и не сообщает друзьям своего адреса. «Никому не известно, где находится Брук, на Брука рассчитывать нельзя», – вот что говорят о вас люди, если хотите знать. Ну, станьте же респектабельным. Неужто вам будет приятно ходить на парламентские заседания, если все станут на вас коситься, а у вас и совесть нечиста, и в карманах пусто?

– Не в моем обыкновении спорить с дамами о политике, – сказал мистер Брук, снисходительно улыбаясь и с тревогой сознавая, что кое-какие необдуманные шаги действительно сделали его весьма уязвимым, чем миссис Кэдуолледер не замедлила воспользоваться. – Ваш пол, знаете ли, не склонен мыслить философски – variam et mutabile semper[35] и так далее. Вы ведь незнакомы с Вергилием. А я, бывало… – Тут мистер Брук вовремя вспомнил, что не имел чести лично знать римского поэта. – С беднягой Стоддартом, хотел я сказать. Это его слова. Дамы всегда восстают против независимых взглядов – человека интересует одна лишь истина, ну и так далее. А такой узости, как здесь, нигде больше в нашем графстве не найти – я не намерен кидать камень, знаете ли, но кому-то следовало занять независимую позицию, а если не я займу ее, так кто же?

– Кто? Да любой безродный выскочка без положения в обществе! А солидные люди пусть упиваются независимым вздором у себя дома вместо того, чтобы провозглашать его на всех перекрестках. И уж вы-то, вы-то! Выдаете племянницу, можно сказать, дочь за одного из наших лучших людей, и на тебе! Сэра Джеймса это очень заденет. Каково ему будет, если вы выкинете штуку и пойдете в глашатаи к вигам?

Мистер Брук снова поежился, на этот раз мысленно – едва помолвка Доротеи была решена, как он сразу же представил себе язвительные выпады миссис Кэдуолледер. Посторонний наблюдатель мог бы, конечно, сказать: «Ну, так поссорьтесь с миссис Кэдуолледер!», но что ждет сельского помещика, если он начнет ссориться со старинными своими соседями? Кто ощутит тонкий букет фамилии «Брук», если подавать ее небрежно, точно вино в откупоренной бутылке? Бесспорно, человек может быть космополитом лишь до определенного предела.

– Надеюсь, мы с Четтемом всегда будем добрыми друзьями, но, как ни жаль, мужем моей племянницы он стать не может, – сказал мистер Брук и почувствовал немалое облегчение, увидев в окно Селию, которая возвращалась домой.

– Но почему? – удивленно осведомилась миссис Кэдуолледер. – И двух недель не прошло, как мы с вами все это обсудили.

– Моя племянница выбрала другого… выбрала, знаете ли. Я тут ни при чем. Сам я предпочел бы Четтема и должен сказать, что Четтем – такой жених, какого избрала бы всякая девушка. Однако в подобных вещах никакой логики не существует. Ваш пол капризен, знаете ли.

– Но позвольте! За кого же вы ее в таком случае выдаете? – Миссис Кэдуолледер торопливо перебирала в уме возможных избранников Доротеи.

Появление Селии, разрумянившейся после прогулки по саду, освободило мистера Брука от необходимости отвечать. Пока она здоровалась с гостьей, он поспешил встать и тотчас удалился, объяснив:

– Да, кстати, мне надо отдать кое-какие распоряжения Райту о лошадях.

– Дитя мое, что я такое слышу? О помолвке вашей сестрицы? – сказала миссис Кэдуолледер.

– Она помолвлена с мистером Кейсобоном. – Селия, как обычно, предпочла наиболее прямой и простой ответ, радуясь возможности поговорить с супругой священника с глазу на глаз.

– Но это ужасно! И давно?

– Я узнала о их помолвке только вчера. Свадьба будет через полтора месяца.

– Что же, душенька, могу только поздравить вас с таким зятем.

– Мне так жалко Доротею!

– Жалко? Но ведь, полагаю, она сама все устроила.

– Да. Она говорит, что у мистера Кейсобона великая душа.

– Не спорю, не спорю.

– Ах, миссис Кэдуолледер, по-моему, выходить замуж за человека с великой душой вовсе не так уж хорошо.

– В таком случае, милочка, вам известно, чего вы должны остерегаться. Вам известно, как они выглядят, и когда следующий явится просить вашей руки, не вздумайте соглашаться.

– Разумеется, нет.

– Еще бы! Одного такого в семье вполне достаточно. Так значит, вашей сестрице сэр Джеймс Четтем совсем не нравился? Ну, а о нем как о зяте что бы вы сказали?

– Я была бы очень рада. По-моему, он был бы прекрасным мужем. Но только… – добавила Селия, порозовев (порой она, казалось, розовела так же естественно, как дышала), – только не думаю, чтобы он подошел Доротее.

– Недостаточно возвышен?

– Додо очень взыскательна. Она всегда обо всем размышляет и придает значение всякому слову! Сэру Джеймсу никак не удавалось ей угодить.

– А, так значит, она подавала ему надежду! Это не делает ей чести.

– Ах, пожалуйста, не сердитесь на Додо! Она многого просто не видит. Все ее мысли были заняты домами для арендаторов, а с сэром Джеймсом она иногда держалась почти невежливо, но он так добр – он ничего не замечал.

– Ну что же, – сказала миссис Кэдуолледер, накидывая на плечи шаль и вставая с некоторой торопливостью. – Придется поехать прямо к сэру Джеймсу и сообщить ему, что произошло. Он уже, наверное, привез свою матушку, и так или иначе я должна побывать у них. Ваш дядя, конечно, не сочтет нужным его известить. Очень грустно, душенька! Вступая в брак, молодые люди обязаны думать о своих семьях. Я подала дурной пример – вышла замуж за неимущего священника и бесповоротно уронила себя в глазах всех Де Браси: пускаюсь на хитрости, чтобы не остаться без угля, и молюсь о ниспослании оливкового масла для салата. Впрочем, у Кейсобона, надо отдать ему справедливость, деньги есть. Что же до благородства происхождения, то, полагаю, в фамильном гербе у него три черных краба и вздыбившийся схоласт. Да, пока я здесь, милочка, мне надо поговорить с вашей миссис Картер о пирогах. Я хотела бы прислать к ней мою новую кухарку поучиться. Беднякам вроде нас, с четырьмя детьми на руках, хорошая повариха не по средствам. Я думаю, миссис Картер не откажет мне в такой услуге. А кухарка сэра Джеймса – настоящий жандарм в юбке.

Не прошло и часа, как миссис Кэдуолледер, уговорив миссис Картер, уже подъезжала к воротам Фрешит-Холла, который находился совсем недалеко от ее собственного дома: супруг ее избрал для жительства Фрешит, а Типтон поручил заботам младшего священника.

Сэр Джеймс Четтем действительно вернулся из короткой поездки, которая заняла два дня, и как раз переодевался, чтобы отправиться в Типтон-Грейндж. Миссис Кэдуолледер увидела у крыльца его лошадь, а затем появился и он сам с хлыстом в руке. Леди Четтем еще не возвратилась, но миссис Кэдуолледер, разумеется, не могла ни о чем говорить в присутствии грума и конюха, а потому изъявила желание посмотреть новые растения в оранжерее. Войдя туда, она сказала:

– У меня для вас очень печальная новость. Надеюсь, вы все-таки не так влюблены, как делаете вид.

Негодовать на миссис Кэдуолледер за ее манеру выражаться не имело ни малейшего смысла. И тем не менее сэр Джеймс слегка переменился в лице. Его охватила непонятная тревога.

– Я убеждена, что Брук все-таки намерен выйти в открытую. Я прямо обвинила его в том, что он задумал представлять Мидлмарч в парламенте как либерал, а он скроил глупую мину и даже не стал возражать – лепетал что-то о позиции независимого и прочий вздор.

– И это все? – спросил сэр Джеймс с большим облегчением.

– То есть как? – возразила миссис Кэдуолледер резким тоном. – Неужели вы хотите, чтобы он вступил на политическое поприще таким манером? Как политический клоун?

– Думаю, его можно будет переубедить. Вряд ли ему придутся по вкусу такие большие расходы.

– Это я ему и сказала. Тут он доступен гласу разума – на унцию скупости всегда приходится два-три грана здравого смысла. Скупость – отличная фамильная добродетель, вполне безопасная основа для безумия. А в роду Бруков что-то да не так, иначе бы мы не увидели того, что видим.

– Как, Брук выставляет свою кандидатуру от Мидлмарча?

– Хуже того. И вот тут у меня немного совесть нечиста. Я ведь всегда говорила вам, что мисс Брук для вас прекрасная партия. Я знала, что в голове у нее немало всякого вздора – сущий ералаш из методизма и всяких фантазий. Правда, у девушек такие вещи обычно проходят без следа. Но должна признаться, что на сей раз я ошиблась.

– О чем вы говорите, миссис Кэдуолледер? – спросил сэр Джеймс, но его опасения, что мисс Брук бежала, чтобы вступить в общину моравских братьев или еще в какую-нибудь нелепую секту, неизвестную в хорошем обществе, несколько уравновешивались убеждением, что миссис Кэдуолледер всегда все представляет в наиболее черном свете. – Что случилось с мисс Брук? Скажите же.

– Ну хорошо. Она помолвлена.

Миссис Кэдуолледер помолчала, глядя на сэра Джеймса, который криво улыбнулся, пытаясь скрыть, как ранила его эта новость, и щелкнул хлыстом по сапогам. Затем она добавила:

– Помолвлена с Кейсобоном.

Сэр Джеймс уронил хлыст, нагнулся и поднял его. Пожалуй, его лицо еще никогда не выражало такого отвращения, как в тот миг, когда он вновь посмотрел на миссис Кэдуолледер и повторил:

– С Кейсобоном?

– Вот именно. Теперь вы понимаете, почему я заглянула к вам.

– Боже мой! Это мерзко! С такой высохшей мумией! (Мнение, которое можно извинить молодому, пышущему здоровьем, но побежденному сопернику.)

– Она говорит, что у него великая душа. Великий бычий пузырь, чтобы греметь сухим горохом, – сказала миссис Кэдуолледер.

– Но зачем такому старому холостяку жениться? – спросил сэр Джеймс. – Он ведь одной ногой уже стоит в могиле.

– Ну, так вытащит ее обратно.

– Брук не должен этого допускать. Он должен потребовать, чтобы заключение брака было отложено до ее совершеннолетия. А к тому времени она передумает. Для чего же и существуют опекуны?

– Как будто Брук способен на решительный поступок!

– А если бы с ним поговорил Кэдуолледер?

– Вот уж нет! Гемфри всех считает очаровательными людьми. Мне ни разу не удалось добиться от него хоть одного дурного слова о Кейсобоне. Он даже епископа хвалит, хотя я и говорила ему, как противоестественны такие похвалы в устах приходского священника, – но что прикажете делать с мужем, который настолько пренебрегает приличиями? И чтобы никто этого не заметил, мне приходится поносить всех и каждого. Ну, не вешайте носа! Лучше радуйтесь, что судьба избавила вас от мисс Брук – ведь она требовала бы, чтобы вы и днем созерцали звезды. Говоря между нами, крошка Селия стоит двух таких, да и в других отношениях она теперь прекрасная невеста. В конце-то концов, выйти за Кейсобона – это все равно что постричься в монастырь.

– Не в этом дело… я думаю, друзьям мисс Брук следует вмешаться ради нее самой.

– Гемфри еще ничего не известно. Но когда я ему скажу, знаете, что он ответит? «А почему бы и нет? Кейсобон прекрасный человек… и молод… вполне еще молод». Эти добряки не умеют отличить уксус от вина, пока не глотнут его и у них не заболит живот. Однако будь я мужчиной, то уж конечно выбрала бы Селию. И после того как Доротея уедет… По правде говоря, ухаживали вы за одной, а покорили другую. Я ведь вижу, что она восхищается вами, как только может девушка восхищаться мужчиной. И раз вам это говорю я, то преувеличения тут нет ни малейшего. До свидания!

Сэр Джеймс усадил миссис Кэдуолледер в фаэтон и вскочил на своего коня. Он не собирался отказываться от прогулки из-за неприятного известия, которое привезла ему его добрая знакомая, – только он поскакал быстрее, чем намеревался, и по дороге, не ведущей в Типтон-Грейндж.

Но с какой, собственно, стати миссис Кэдуолледер так хлопотала о браке мисс Брук и почему, едва расстроилась свадьба, которой она, по ее убеждению, немало способствовала, ей тотчас понадобилось заняться устройством новой? Скрывался ли за этим хитроумный план, какие-нибудь тайные интриги, которые можно было бы выследить в подзорную трубу? Отнюдь. Как бы ни шарила подзорная труба по приходам Типтон и Фрешит, осматривая все места, где побывала миссис Кэдуолледер в своем фаэтоне, ей не удалось бы обнаружить ни единого подозрительного визита, ни единого случая, когда взгляд почтенной дамы утратил бы невозмутимость и пронзительность, а лицо – обычный яркий цвет. Короче говоря, существуй этот удобный экипаж в дни Семи Мудрецов[36], кто-нибудь из них не преминул бы изречь, что, следуя по пятам женщины, разъезжающей в фаэтоне, вы не сможете узнать о ней ничего. Ведь даже нацелив микроскоп на каплю воды, мы способны делать поверхностные и неверные выводы. Например, слабые линзы покажут вам существо, жадно разевающее рот, и существа поменьше, торопливо и словно бы по своей воле устремляющиеся в этот рот, – эдакие живые монеты, которые сами прыгают в сумку сборщика налогов. Но более сильное стекло обнаружит крохотные волоски, закручивающие водовороты, которые затягивают будущие жертвы, так что пожирателю остается лишь спокойно ждать, когда они попадут в такой водоворот. И если бы, фигурально выражаясь, можно было поместить миссис Кэдуолледер в роли свахи под сильное стекло, тут же обнаружилась бы неприметная игра крохотных причин, которые создавали, так сказать, водовороты мыслей и слов, доставлявшие ей необходимую пищу.

Жизнь миссис Кэдуолледер была по-сельски проста, лишена каких-либо зловещих, опасных или хоть сколько-нибудь важных тайн, и великие события, происходившие в большом мире, никак ее не касались. А потому, когда высокородные родственники упоминали о них в своих письмах, все эти события были ей особенно интересны. Очаровательные младшие сыновья знатных фамилий, губившие себя женитьбой на любовнице, древний родовой идиотизм юного лорда Тапира, бешеные подагрические выходки старого лорда Мегатерия, скандальное скрещение двух генеалогий, принесшее титул новой ветви – вот сюжеты, которые она запоминала в мельчайших подробностях и затем расцвечивала блестками злого остроумия, получая от этого огромное удовольствие, ибо верила в голубую кровь и ее отсутствие столь же свято, как в разделение животных на благородную дичь и прочих тварей. Она никого не осуждала за бедность: Де Браси, вынужденный обедать тарелкой жидкого супа, представился бы ей высоким примером благородной покорности судьбе, достойным всяческих восхвалений, а его аристократические пороки, боюсь, нисколько ее не ужаснули бы. Но к вульгарным богачам она питала прямо-таки священную ненависть: ведь они, возможно, нажились на высоких розничных ценах, а миссис Кэдуолледер не терпела высоких розничных цен на все то, что не приносило доходов в дом священника, – сотворяя мир, господь не отвел в нем места подобным людям, а их плебейский выговор терзал ее слух. Город, где такие чудовища водились в изобилии, представлял собой подобие площадного фарса, недостойного внимания вселенной, зиждущейся на голубой крови и изысканных манерах. Пусть дама, склонная осудить миссис Кэдуолледер, исследует терпимость собственных взглядов и убедится, что они отдают должное любой из тех жизней, которые имеют честь сосуществовать с ее собственной.

Так как же миссис Кэдуолледер с ее натурой, активной, словно фосфор, придающей всему вокруг удобную для нее форму, могла не принять живейшего участия в обеих мисс Брук и их замужестве! Тем более что она уже много лет имела обыкновение с самой дружеской откровенностью читать мистеру Бруку нотации и в доверительных беседах третировать его как заведомое ничтожество. Едва барышни поселились в Типтоне, она предназначила Доротею в невесты сэру Джеймсу и, поженись они, считала бы их брак своей заслугой. Теперь же, когда ее уверенность оказалась обманутой, она терзалась досадой, что, конечно, не может не вызвать сочувствия к ней у всякого, кто умеет мыслить. Она была главным дипломатом Типтона и Фрешита, и любое событие, случавшееся там помимо нее, означало оскорбительный непорядок. А уж нелепые выходки вроде той, которую позволила себе мисс Брук, она вообще извинять не собиралась: теперь ей стало ясно, что в своем мнении об этой девице она заразилась глупой снисходительностью своего мужа, – все ее методистские штучки, все ее претензии на благочестие, более глубокое, чем у приходского священника и младшего священника, вместе взятых, были порождены куда более тяжким недугом души, чем она полагала прежде.

– Ну что же, – сказала миссис Кэдуолледер сначала себе, а потом мужу, – я ничего больше для нее делать не буду. Выйди она замуж за сэра Джеймса, еще можно было бы надеяться, что она станет рассудительной и благоразумной женщиной. Он бы ни в чем ей не перечил, а женщине, которой не перечат, нет нужды упорно вытворять нелепость за нелепостью. Теперь же я желаю ей побольше радости от ее власяницы.

Обманувшись в Доротее, миссис Кэдуолледер, разумеется, должна была подыскать сэру Джеймсу новую невесту. Остановив свой выбор на младшей мисс Брук, она сделала на редкость искусный первый ход, когда намекнула баронету, что он завоевал сердце Селии. Сэр Джеймс не принадлежал к воздыхателям, томящимся по недостижимому яблочку Сапфо[37], которое смеется на самой верхней ветке, по чарам, что

Пленяют, как мак на обрыве,
Куда смельчаку не добраться.
Он не писал сонетов, и ему не могло понравиться, что его избранница избрала другого. Мысль о том, что Доротея предпочла ему мистера Кейсобона, уже ранила его любовь и ослабила ее. Хотя сэр Джеймс был охотником, на женщин он смотрел не так, как на куропаток или лисиц, и не видел в своей будущей жене добычу, ценную главным образом потому, что ее приходится долго преследовать. И он не настолько восхищался обычаями древних племен, чтобы верить, будто для пущей прочности брачных уз жену следует добывать с помощью томагавка. Напротив, благодушное тщеславие, которое крепче привязывает нас к тем, кому мы дороги, и отталкивает от тех, кому мы безразличны, а также мягкость натуры уже пробудили в его сердце благодарную нежность к Селии при одной только мысли, что он пользуется ее расположением.

И вот сэр Джеймс после получасовой скачки по дороге, ведущей в сторону от Типтона, придержал лошадь, а потом свернул на дорогу, которая вела прямо туда. Совершенно разные чувства укрепили в нем решимость все-таки побывать в Типтон-Грейндже, словно ничего не случилось. Он невольно радовался, что не успел сделать предложения и не получил отказа; простая дружеская вежливость требовала, чтобы он еще раз поговорил с Доротеей о домах для арендаторов, а теперь, предупрежденный миссис Кэдуолледер, он сумеет принести ей свои поздравления без особой неловкости. Конечно, визит этот был для него нелегок и он страдал от того, что вынужден был отказаться от Доротеи, но упрямое желание не откладывать их встречи и уверенность, что он сумеет не выдать своих чувств, служили своего рода громоотводом и противоядием. И наконец, где-то в глубине его души пряталась безотчетная мысль о том, что он увидит Селию и сможет быть с ней внимательнее, чем прежде.

Мы, смертные мужчины и женщины, глотаем много разочарований между завтраком и ужином, прячем слезы, бледнеем, но в ответ на расспросы говорим: «Так, пустяки!» Нам помогает гордость, и гордость – прекрасное чувство, если оно побуждает нас прятать собственную боль, а не причинять боль другим.

Глава VII

Для любви, как для дынь, есть своя пора.

Итальянская пословица
Как и следовало ожидать, мистер Кейсобон на протяжении этих недель проводил в Типтон-Грейндже много времени, что, конечно, стало некоторой помехой в продвижении его великого труда – «Ключа ко всем мифологиям», а потому он, естественно, с тем большим нетерпением ожидал конца своего счастливого жениховства. Впрочем, помеха эта явилась плодом его доброй воли, поскольку он пришел к выводу, что ему настала пора украсить жизнь прелестью женского общества, расцветить сумрак усталости, неизбежной спутницы ученого усердия, игрой женской фантазии, и теперь, в зрелом расцвете лет, позаботиться о том, чтобы согреть годы заката женской нежностью. А потому он решил самозабвенно броситься в поток восхищенных чувств и, быть может, с удивлением обнаружил, сколь мелок этот ручеек. Как известно, в засушливых областях крещение погружением дозволяется совершать лишь символически – вот и мистеру Кейсобону оказалось некуда нырять: благословенной влаги хватало разве только на окропление, и он заключил, что поэты весьма преувеличивают силу мужской страсти. Тем не менее он с удовольствием замечал в мисс Брук пылкую, но покорную привязанность и полагал, что самые приятные его представления о супружеской жизни обмануты не будут. Раза два у него мелькало подозрение, не объясняется ли умеренность его восторгов каким-то недостатком Доротеи, но отыскать в ней этот недостаток он не мог, как не мог и представить себе женщину, которая могла бы более ему понравиться. Следовательно, причиной была склонность поэтов и всех им подобных к преувеличениям.

– Что, если я уже теперь начну готовиться к тому, чтобы быть вам полезной? – как-то утром спросила его Доротея вскоре после их помолвки. – Не могла бы я научиться читать вам вслух по-гречески и по-латыни, как дочери Мильтона, которые читали отцу древних авторов, хотя ничего не понимали?

– Боюсь, это будет для вас утомительно, – ответил мистер Кейсобон с улыбкой. – Ведь если мне не изменяет память, упомянутые вами девицы считали эти упражнения в неизвестных им языках достаточной причиной, чтобы ополчиться против своего родителя.

– Да, конечно. Но, во-первых, они, наверное, были очень легкомысленны, иначе с гордостью служили бы такому отцу, а во-вторых, кто им мешал потихоньку заниматься этими языками, чтобы научиться понимать, о чем они читают? Тогда это было бы интересно. Надеюсь, вы не находите меня легкомысленной или глупенькой?

– Я нахожу вас такой, какой только может быть очаровательная юная девица во всем, чего от нее можно требовать. Но бесспорно, если бы вы научились копировать греческие буквы, это могло бы оказаться очень полезным, и начать, пожалуй, лучше с чтения.

Доротея не замедлила с радостью воспользоваться столь великодушным разрешением. Попросить мистера Кейсобона учить ее древним языкам она не решилась, больше всего на свете опасаясь, что он увидит в ней не будущую помощницу, но обузу. Однако овладеть латынью и греческим она хотела не только из преданности своему нареченному супругу. Эти области мужского знания представлялись ей возвышенностью, с которой легче увидеть истину. Ведь она, сознавая свое невежество, постоянно сомневалась в своих выводах. Как могла она лелеять убеждение, что однокомнатные лачуги не споспешествуют славе божьей, если люди, знакомые с классиками, как будто сочетали равнодушие к жилищам бедняков с ревностным служением этой славе? Может быть, для того, чтобы добраться до сути вещей, чтобы здраво судить об общественном долге христиан, следует узнать еще и древнееврейский? Ну, хотя бы алфавит и несколько корней? Она еще не достигла той степени самоотречения, когда ее удовлетворило бы положение жены мудрого мужа, – бедная девочка, она сама хотела быть мудрой. Да, мисс Брук, несмотря на весь свой ум, была очень наивна. Селия, чьи умственные способности никто не считал выдающимися, с гораздо большей проницательностью умела распознавать пустоту претензий многих и многих их знакомых. По-видимому, есть только одно средство не принимать что-то близко к сердцу – вообще поменьше чувствовать.

Как бы то ни было, мистер Кейсобон снизошел до того, чтобы часами слушать и учить, точно школьный наставник, или, вернее, точно влюбленный, который умиляется невежеству своей возлюбленной в самых простых вещах. Какой ученый не согласился бы при подобных обстоятельствах обучать даже азбуке! Но Доротею огорчала и обескураживала ее непонятливость – к тому же ответы, которые она услышала, робко задав несколько вопросов о значении греческих ударений, пробудили в ней неприятное подозрение, что, возможно, и правда существуют тайны, недоступные женскому разумению.

Мистер Брук, во всяком случае, твердо придерживался такого мнения и не преминул выразить его с обычной убедительностью, как-то заглянув в библиотеку во время урока чтения.

– Но послушайте, Кейсобон, подобные глубокие предметы – классики, математика, ну и так далее – для женщин слишком трудны… слишком трудны, знаете ли.

– Доротея просто учит буквы, – уклончиво заметил мистер Кейсобон. – Она с большой предупредительностью предложила поберечь мои глаза.

– Ах так! Не понимая смысла… знаете ли, это еще не так плохо. Но женскому уму свойственна легкость… порхание. Музыка, изящные искусства, ну и так далее – вот чем пристало заниматься женщинам, хотя и в определенных пределах, в определенных пределах, знаете ли. Женщина должна быть способна сесть и сыграть вам или спеть какую-нибудь старинную английскую песню. Вот что мне нравится, хотя я слышал почти все… бывал в венской опере: Глюк, Моцарт, ну и так далее. Но в музыке я консерватор – не то что в идеях, знаете ли. Тут я стою за хорошие старинные песни.

– Мистер Кейсобон не любит фортепьяно, и я этому рада, – сказала Доротея. Такое пренебрежение к домашним концертам и женским занятиям живописью ей можно извинить, если вспомнить, что в ту темную эпоху все ограничивалось пустым бренчаньем и мазней. Она улыбнулась и бросила на жениха благодарный взгляд: если бы он то и дело просил ее сыграть «Последнюю розу лета», ей понадобилось бы все ее терпение и кротость. – Он говорит, что в Лоуике есть только старинный клавесин, и тот весь завален книгами.

– А, вот тут ты уступаешь Селии, милочка. Селия прекрасно играет, и притом очень охотно. Впрочем, если Кейсобон не любит музыки, то ничего. Однако, Кейсобон, печально, что вы лишаете себя такого безобидного развлечения: тетиву, знаете ли, не следует все время держать натянутой, нет, не следует.

– Не вижу особого развлечения в том, чтобы мои уши терзали размеренным шумом, – ответил мистер Кейсобон. – Мотив, построенный на постоянных повторениях, оказывает нелепое воздействие на мои мысли – они словно начинают танцевать менуэт ему в такт, а это можно терпеть разве что в отрочестве. О более же серьезных и величественных формах музыки, достойной сопровождать великие торжества или даже, согласно представлениям древних, образовывать дух и ум, я ничего не говорю, поскольку сейчас мы ведем речь не о них.

– Да, конечно. Такая музыка доставила бы мне удовольствие, – сказала Доротея. – Когда мы возвращались на родину из Лозанны, дядя в Фрейбурге сводил нас послушать большой орган, и я плакала.

– Это вредно для здоровья, милочка, – заметил мистер Брук. – Теперь, Кейсобон, заботиться о ней будете вы, и вам следует научить мою племянницу относиться ко всему спокойнее, э, Доротея?

Он заключил свою речь улыбкой, не желая обидеть племянницу, но про себя порадовался, что она так рано выходит за столь положительного человека, как Кейсобон, раз уж о Четтеме она и слышать не хотела.

«Но как это поразительно, – сказал он себе, неторопливо выходя из библиотеки, – право же, поразительно, что он ей понравился. Впрочем, партия отличная. И с моей стороны было бы неуместно чинить препятствия, что бы там ни говорила миссис Кэдуолледер. Кейсобон почти наверное будет епископом. Его трактат о католическом вопросе был весьма и весьма ко времени. Уж настоятелем его обязаны сделать. По меньшей мере».

Здесь я почитаю нужным воспользоваться своим правом на философские отступления и замечу, что мистер Брук в эту минуту совсем не предчувствовал, сколь радикальную речь о епископских доходах ему доведется произнести в не столь уж отдаленном будущем. Какой изящный историограф упустил бы подобный случай указать, что его герои не предвидели не только путей, которыми шла после них история мира, но даже собственных поступков! Так, например, Генрих Наваррский в дни своего протестантского младенчества ничуть не подозревал, что станет католическим монархом, а Альфред Великий, измеряя сгоревшими свечами ночи своих неустанных трудов, не мог бы даже вообразить нынешних досужих господ, которые измеряют свои пустые дни с помощью карманных часов. Эта залежь истины, как бы усердно ее ни разрабатывали, не истощится и тогда, когда в Англии будет добыт последний кусок угля.

Что касается мистера Брука, я добавлю еще кое-что, пожалуй, не столь подкрепленное историческими прецедентами: если б он и предвидел свою речь, большой разницы это не составило бы. Можно с удовольствием думать о солидных доходах епископа – мужа твоей племянницы, и можно произнести либеральную речь. Одно другому не мешает, и только узкие умы не способны взглянуть на вопрос с разных точек зрения.

Глава VIII

На помощь к ней! Я брат ее теперь,

А вы – отец. Девице благородной

Защитник всяк, в ком благородна кровь!

Сэр Джеймс Четтем несколько удивился тому, с каким удовольствием он продолжает посещать Типтон-Грейндж, едва трудная минута, когда он впервые увидел Доротею уже невестой другого, осталась позади. Разумеется, в тот миг, когда он приблизился к ней, в него словно ударила молния, и до конца их разговора его не покидало ощущение неловкости. Однако нельзя не признать, что при всей его душевной щедрости он чувствовал бы себя куда хуже, будь его соперник действительно блестящей партией. Затмить его мистер Кейсобон не мог, и ему было просто больно, что Доротея попала во власть печального самообмана, а потому обиду смягчало сострадание.

Тем не менее, хотя сэр Джеймс и сказал себе, что полностью отказывается от нее, раз уж она с упрямством Дездемоны отвергла брак, во всех отношениях желательный и согласный с природой, сама эта помолвка продолжала его тревожить. Когда он впервые увидел Доротею рядом с мистером Кейсобоном как его невесту, он понял, что отнесся к случившемуся недостаточно серьезно. Брук очень виноват: он обязан был помешать. Кто бы мог поговорить с ним? Возможно, даже сейчас еще не поздно что-нибудь сделать – хотя бы отложить свадьбу. И на обратном пути сэр Джеймс решил побывать у мистера Кэдуолледера. К счастью, священник оказался дома, и гостя проводили в кабинет, увешанный всяческой рыболовной снастью. Однако самого мистера Кэдуолледера там не было – он возился со спиннингом в чуланчике рядом, куда и пригласил баронета. Их связывали дружеские отношения, не частые между землевладельцами и приходскими священниками их графства – обстоятельство, объяснение которому можно было найти в свойственном им обоим добродушии.

Мистер Кэдуолледер был крупным человеком с пухлыми губами и приятной улыбкой. Простота и даже грубоватость его внешности сочетались с тем невозмутимым спокойствием и благожелательностью, которые навевают умиротворение, точно зеленые холмы под лучами солнца, и способны подействовать даже на раздраженный эгоизм, принудив его устыдиться себя.

– Как поживаете? – сказал он и повернул запачканную руку, показывая, почему он ее не протягивает для пожатия. – Жаль, что в прошлый раз вы меня не застали. Что-нибудь случилось? У вас встревоженный вид.

Между бровями сэра Джеймса залегла морщинка, которая стала еще глубже, когда он ответил:

– Все из-за Брука. Мне кажется, кому-нибудь следовало бы с ним поговорить.

– Но о чем? О его намерении выставить свою кандидатуру в парламент? – сказал мистер Кэдуолледер, вновь начиная крутить катушку спиннинга. – По-моему, он серьезно об этом не думает. Но если и так, что тут дурного? Противники вигов должны радоваться, что виги не нашли кандидата получше. Таким тараном, как голова нашего приятеля Брука, им никогда не сокрушить конституцию.

– А, я не об этом, – пробормотал сэр Джеймс, который, положив шляпу, бросился в кресло, обхватил колено и принялся угрюмо рассматривать подошву своего сапога. – Я говорю про этот брак. О том, что он отдает юную цветущую девушку за Кейсобона.

– Ну, а чем плох Кейсобон? Почему ему и не жениться на ней, если он ей нравится?

– Она так молода, что неспособна разобраться в своих чувствах. Ее опекун обязан вмешаться. Он не должен допускать такой скоропалительности в подобном деле. Не понимаю, Кэдуолледер, как человек вроде вас – отец, имеющий дочерей, – может смотреть на эту помолвку равнодушно. И с вашим-то добрым сердцем! Подумайте, подумайте серьезно!

– Но я не шучу, я совершенно серьезен, – ответил священник с тихим смешком. – Вы совсем как Элинор. Она потребовала, чтобы я отправился к Бруку и наставил его на путь истинный. Мне пришлось напомнить ей, что, по мнению ее друзей, она сама, выйдя замуж за меня, совершила большую ошибку.

– Но вы поглядите на Кейсобона, – негодующе возразил сэр Джеймс. – Ему никак не меньше пятидесяти, и, по-моему, он всегда был замухрышкой. Поглядите на его ноги! ...



Все права на текст принадлежат автору: Джордж Элиот.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мидлмарч: Картины провинциальной жизниДжордж Элиот