Все права на текст принадлежат автору: Питер Гай.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ФрейдПитер Гай

Питер Гай Фрейд

…Никто не велик настолько, чтобы для него было унизительно подлежать законам, одинаково господствующим над нормальным и болезненным.

Фрейд. Воспоминания детства Леонардо да Винчи
Peter Gay

FREUD

A Life for Our Time

© Copyright © 2006, 1998, 1988 by Peter Gay

© Гольдберг Ю., перевод на русский язык, 2015

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2016

КоЛибри®

Предисловие

Зигмунд Фрейд родился 150 лет назад, 6 мая 1856 года. 150-летний юбилей – повод по-новому взглянуть на его труды и на влияние, которое Фрейд оказал на всех нас. Это нелегкая задача, поскольку сегодня репутация Зигмунда Фрейда остается такой же неоднозначной, как и 100 лет назад. Другой великий человек, Чарльз Дарвин, определивший мышление людей ХХ века и обессмертивший свое имя в 1859 году работой «Происхождение видов» – Фрейду тогда было три года, – быстро нашел понимание и даже восторг у читателей. После непродолжительного периода жесткой полемики немало истово верующих христиан согласилось с «нечестивой» теорией Дарвина о происхождении человека. В настоящее время его позиции в биологической науке незыблемы, если не считать отдельных догматиков, особенно среди американских фундаменталистов, которые упорно протаскивают религию в те области, где – с этим согласны почти все – нерассуждающей вере нет места.

Положение Фрейда совсем иное. Позиции сторон, вовлеченных в споры по поводу его интеллектуального наследия, настолько далеки друг от друга, что шансов на достижение согласия или хотя бы приемлемого компромисса практически нет. Теория Дарвина не подвергается таким серьезным сомнениям. Механизм естественного отбора подтверждает множество общепризнанных фактов – в отличие от психоанализа, который был бы рад и малой толике таких убедительных свидетельств. Кроме того, доказательства, которые приводят психоаналитики, зачастую трудны для понимания. Разум сильнее сопротивляется их анализу и даже описанию, чем изложению истории видов. К счастью, биологам и психологам удалось немного приблизиться к пониманию психических процессов, но интерпретация, предлагаемая, скажем, для теории сновидений Фрейда, которая, как считали некоторые его критики, разрушит структуру психоанализа, в последнее время получила поддержку авторитетных специалистов, которые в своих работах убедительно доказывали, что все наши знания скорее подтверждают, чем опровергают выводы Фрейда в одной из его любимых областей. Другие положения психоанализа также остаются открытыми для обсуждения и защиты.

Данный вопрос неизбежно должен был приобрести глубоко личный характер. Сторонники Фрейда видят в нем не только интересного исследователя психики, сделавшего несколько полезных открытий, но также пророка нового мироустройства – прямо-таки героя цивилизации. Хулители Фрейда воспринимают его не просто как заблуждавшегося психолога, но и как диктатора, лжеца, мошенника – одним словом, шарлатана. И никакой компромисс, как я уже отмечал, между ними невозможен. Читатель должен занять определенную позицию, и написанная мною биография не уклоняется от обязанности примкнуть к той или иной стороне спора.

Спешу предупредить, что эта книга написана в позитивных тонах. Я восхищаюсь Зигмундом Фрейдом и его работами, причем как человеком по большей части благодаря его свершениям. Тем не менее я верю, что моя книга не стала панегириком Фрейду. Я все время помнил о том, что он был всего лишь человеком, и поэтому открыт для скептических вопросов; неумеренное восхищение, которым первые – особенно – сторонники встречали каждое заявление Фрейда, словно он был непогрешимым верховным жрецом психоанализа, принесло лишь вред. В частности, в последние годы его теория толкования сновидений стала предметом широкой (и безрезультатной!) дискуссии. Как говорится, присяжные еще совещаются.

Более того, в наследии Фрейда остались вопросы, в которых свидетельства слишком фрагментарны или противоречивы, чтобы делать окончательные выводы. Например, действительно ли у основателя психоанализа был роман с сестрой его жены Марты? Но мне представляется, о чем будет сказано ниже, что ответ на этот вопрос почти ничего не меняет: идеи Фрейда не становятся более либо менее убедительными в зависимости от того, имелась у них любовная связь или нет. Я оставил этот вопрос открытым, хотя придерживаюсь мнения, что отношения между ними оставались чисто дружескими. Тем не менее, не желая скатываться к догматизму, я отметил, что неопровержимые свидетельства обратного убедят меня в необходимости изменить несколько абзацев. Другой пример – странный анализ личности 28-го президента США Вудро Вильсона, выполненный Фрейдом в соавторстве с американским дипломатом Уильямом Буллитом. Я назвал его недоразумением и карикатурой на прикладной психоанализ. Однако стилистические особенности позволяют мне сделать вывод, что Фрейду в нем принадлежит только вводная часть. Но исследователь наследия Фрейда Пол Розен обнаружил не так давно неопубликованный материал, указывающий, что роль мэтра в составлении этого «недоразумения», по всей видимости, больше, чем было принято считать раньше. Таким образом, несколько слов в этой объемной книге необходимо изменить. Как бы то ни было, я предпочитаю исправить все, даже мелочи.


150-летие Фрейда – причина для празднования, а не для грусти и раскаяния. Думаю, даже те психологи, которые сомневаются в непреходящей ценности части самых радикальных его взглядов, обязаны признать работу Фрейда эпохальной по своему значению, независимо от того, сколько аспектов этой работы потребует корректировки. По моему мнению, взгляд Зигмунда Фрейда на животное под названием «человек» точнее и честнее, чем кого-либо другого. Он признавал, что людям – всем без исключения – придется столкнуться с дилеммой цивилизации. Дело в том, что цивилизация является величайшим достижением человечества и одновременно его величайшей трагедией. Она требует от каждого человека сдерживать свои порывы, отказываться от желаний, ограничивать страсти. Согласно мудрому и лишенному иллюзий взгляду Фрейда, люди не могут жить без ограничений, которые накладывает цивилизация, однако с этими ограничениями их жизнь нельзя назвать по-настоящему свободной. Фрустрация и несчастья – неотъемлемые части человеческой судьбы. Самый важный и наиболее часто игнорируемый аспект образования – негативный; ребенка учат тому, что нельзя делать, что нельзя спрашивать и даже что нельзя воображать. Это не самая приятная новость, и Зигмунд Фрейд, сообщая ее, не имел шансов превратиться в пророка. Однако нам полезно помнить, что это правда.


Питер Гай

Май 2006 г.

Введение

В апреле 1885 года в своем часто цитируемом письме Фрейд объявил невесте, что только что осуществил решение, о котором одна разновидность людей, пока еще не родившихся, будет остро сожалеть как о несчастье. Он имел в виду биографов. «Я уничтожил все свои дневники за последние 14 лет, с письмами, научными записями и рукописями своих публикаций. Были оставлены лишь семейные письма», – сообщил он. Фрейд чувствовал, что все написанное им накрывает его с головой, как песок заметает сфинкса, так что из-под груды бумаг виднелся лишь нос. Он безжалостен к тем, кто будет описывать его жизнь: «Пусть нервничают биографы, мы не сделаем их задачу слишком легкой»[1]. Фрейд уже предвидел, как они будут ошибаться, изучая его личность. Во время поиска материалов и работы над книгой я часто представлял эту сцену: Фрейд в образе сфинкса освобождается от горы бумаг, которые очень помогли бы биографам. В последующие годы он не раз повторял свой деструктивный поступок, а весной 1938 года, готовясь покинуть Австрию, выбросил документы, которые извлекла из мусорной корзины внимательная сестра Анна, предупрежденная принцессой греческой и датской Мари Бонапарт – писательницей, переводчицей, сначала пациенткой, а потом ученицей и другом Зигмунда Фрейда.

Основатель психоанализа нашел и другие способы отпугивания будущих биографов. И действительно, некоторые комментарии, которые он делал по поводу жизнеописаний, должны были остановить любого, кто пытался описать его жизнь. «Биографы, – отмечал Фрейд в 1910 году в своей статье, посвященной Леонардо да Винчи, – привязаны к своему герою совсем особым способом»[2]. Они выбирают этого героя в первую очередь из-за сильной привязанности к нему, поэтому их труд неизбежно превращается в идеализацию. «Становящийся биографом, – писал Фрейд Арнольду Цвейгу, который предложил составить его биографию, – обязывается лгать, утаивать, лицемерить, приукрашивать и даже прикрывать свое непонимание, так как биографическая правда недоступна, а если бы и была доступна, не была бы использована». Другими словами, Фрейд не доверял биографам.

Тем не менее, исследуя неизведанные области психики, он всегда был готов использовать себя в качестве подопытного кролика. Его метафора со сфинксом очень красочна, однако обычно Фрейд представлял себя соперником этого мифического существа, Эдипом – героем, который в одиночку победил загадочного и смертельно опасного сфинкса, ответив на трудный вопрос. Не раз и не два Фрейд с сожалением отмечал, что лишь немногие люди признаются в своих чувствах, тщеславии и грешных желаниях, не обращая внимания на ущерб для собственной репутации. Он записывал и тщательно анализировал свои самые откровенные сны, а также некоторые неприятные воспоминания детства. С другой стороны, Фрейд проклинал поток саморазоблачения, когда чувствовал угрозу раскрытия его сокровенных тайн. «Кто собирается упрекнуть меня за такую скрытность, – вполне обоснованно писал он, внезапно прервав откровения своего знаменитого анализа сна об Ирме, – пусть сам попробует быть более откровенным, чем я». Будучи бесстрашным исследователем, Фрейд выставлял на общественное обозрение бо2льшую часть своего внутреннего мира, и в то же время как буржуа он очень ценил неприкосновенность частной жизни.

Фрейд оставил дразнящие автобиографические намеки, за которые с вполне понятным и некритическим энтузиазмом ухватились исследователи его жизни. В 1900 году в письме своему другу Вильгельму Флиссу он говорил о себе: «В действительности я не ученый, не наблюдатель, не экспериментатор, не мыслитель. По темпераменту я не кто иной, как конкистадор – искатель приключений, если хотите перевести это, – со всем любопытством, дерзостью и настойчивостью, свойственной людям этого сорта». Но это утверждение, подобно многим другим, лишь вводило в заблуждение тех, кто хотел понять Фрейда. Нет смысла искажать его личность, идя на поводу этого письма. Одно дело – с уважением относиться к самооценке Фрейда, что является обязанностью ответственного биографа, и совсем другое – обращаться с его заявлениями как с каноническими текстами. На страницах этой книги не раз будет показано, что Зигмунд Фрейд был не лучшим судьей самому себе.


Переполох, который вызвали идеи Фрейда, а также его пристрастные и зачастую в высшей степени субъективные саморазоблачения и самооценки, привел к тому, что каждый аспект его жизни стал предметом противоположных интерпретаций. Несмотря на десятилетия исследований и сотни посвященных Фрейду работ, его личность по-прежнему выглядит загадочной и чрезвычайно противоречивой. Его называли гением, основателем, мастером, гигантом среди властителей дум современности, а также, с не меньшей категоричностью, деспотом, плагиатором, сказочником, изощренным шарлатаном. На каждого поклонника, который провозглашал Фрейда Колумбом, находился хулитель, язвительно сравнивавший его с графом Калиостро. Жизнь Зигмунда Фрейда стала неиссякаемым источником для инсинуаций, гипотез и мифотворчества: один американский пастор из числа фундаменталистов в своей злобной антикатолической брошюре называл его «евреем, принявшим католичество», и «первейшим из извращенцев». Сами психоаналитики – хотя они и назовут это утверждение чушью – слишком часто относились к Фрейду так, словно он на самом деле был первосвященником своей религии, а его слова воспринимали как неоспоримые истины. Примирить эти две крайности практически невозможно. Да и нежелательно – маловероятно, что правда о Фрейде лежит где-то посередине.

Бурные споры о Зигмунде Фрейде не должны никого удивлять. В конце концов, судьбой ему предназначено, как он сам говорил с несколько шутливым удовлетворением, нарушить «сон» человечества. Главная задача психоанализа, сказал он однажды писателю Стефану Цвейгу, заключается в борьбе с демоном – демоном иррациональности, причем со всей рассудительностью. Однако, уточнял Фрейд, эта рассудительность, которая низводит демона до «познаваемого наукой объекта», делает его гипотезы о сути человеческой природы еще более пугающими, еще более неприемлемыми. Неудивительно, что большинство людей защищали себя от послания Фрейда гневным отрицанием. Тем не менее сегодня мы все говорим на его языке, причем независимо от того, осознаем это или нет. Не задумываясь, мы рассуждаем о подавлении и проекции, о неврозах и амбивалентности, о соперничестве между братьями и сестрами. Если кто-то из историков называет наше время эпохой нарциссизма, все понимают, что он имеет в виду. Однако такое бездумное вербальное одобрение зачастую наносит больший вред, чем самое яростное отрицание. Это попытки, более или менее сознательные, лишить идеи Фрейда их практичного реализма. Зигмунд Фрейд не раз повторял, что способен справиться с врагами, а вот друзья его беспокоят.

Непрекращающиеся споры по поводу характера основателя психоанализа оказались, помимо всего прочего, еще более жаркими, чем дискуссии, которые вызвали его теории. Сам Фрейд создал благоприятную для слухов атмосферу, оставив запоминающиеся, но сбивающие с толку афоризмы, а также неточные оценки собственной работы. В этом заключен парадокс: как бы то ни было, детище Фрейда – психоанализ – связано с самым беспощадным дознанием; он предстает заклятым врагом скрытности, лживости и вежливой уклончивости буржуазного общества. И действительно, Фрейд очень гордился своей репутацией разрушителя иллюзий, верного слуги научной достоверности. «Истину, – писал он в 1910 году Шандору Ференци, венгерскому психоаналитику, одному из наиболее известных своих единомышленников, – я считаю конечной целью науки». Два десятилетия спустя он снова повторил это, уже Альберту Эйнштейну: «Я больше не считаю одним из моих достоинств тот факт, что я по возможности всегда говорю правду; это стало моей профессией».


Мы очень много знаем о Фрейде. Он вел обширную переписку, бо2льшую часть которой я прочитал. Как официальные, так и личные письма позволяют узнать о нем немало важного. Фрейд оставил после себя огромное количество автобиографических работ – часть открытого и часть скрытого характера. Письма и публикации Фрейда содержат фрагменты, достойные того, чтобы присутствовать во всех его биографиях, включая данную: я старался быть точным, а не удивить читателей. Но даже с учетом скрупулезности, с которой его изучали, и тех многочисленных важных подсказок, которые он нам оставил, на карте жизни Фрейда остались довольно большие белые пятна. Все это требует дальнейшего исследования. Сколько раз был женат отец Фрейда, два или три? Был ли у Фрейда роман с сестрой его жены, Минной Бернайс, или это чистая фантазия враждебно настроенного современника либо изобретательного детектива-биографа? Почему Фрейд считал целесообразным проводить психоанализ дочери Анны, хотя в своих статьях выражал серьезное неодобрение по поводу близости психоаналитика с субъектом его профессиональной деятельности? Действительно ли Фрейд грешил плагиатом, а затем объяснял прямые заимствования плохой памятью или эти обвинения обусловлены искренним непониманием его метода либо злонамеренной клеветой на добросовестного исследователя? Был ли Фрейд наркоманом, зависимым от кокаина, и разрабатывал ли свои психоаналитические теории под его воздействием или употребление кокаина можно считать умеренным и в конечном счете не принесшим вреда?

Вопросов много. Являлся ли Фрейд научным позитивистом, о чем заявлял сам, или скорее находился под влиянием туманных предположений и романтики иудейской мистики? Был ли он действительно изолирован от медицинского сообщества своего времени, как сам любил жаловаться? Его часто декларируемая нелюбовь к Вене – это просто поза, типично венская его черта, или настоящая неприязнь? Правда ли, что продвижение по службе Фрейда замедлялось из-за того, что он был евреем, или сие легенда, распространенная чрезмерно чувствительными собирателями жалоб, которые везде стремятся найти антисемитизм? Чем было в 1897 году его отречение от так называемой теории совращения, объясняющей причины неврозов, – актом необыкновенной научной смелости, проявлением сыновней почтительности или малодушным отказом от обобщения, которое не приняли коллеги? Насколько далеко заходили его, как он их сам называл, «гомосексуальные» чувства к близкому другу 90-х годов XIX столетия Вильгельму Флиссу? Являлся Фрейд самопровозглашенным вождем сплоченного и покорного клана учеников, Людовиком XIV от психологии, провозгласившим La psychanalyse, c’est moi[3], или гениальным, хотя иногда и строгим проводником к тайным законам разума, с готовностью признававшим вклад коллег и предшественников? Был ли он настолько тщеславен, что фотографировался на групповой портрет, встав на ящик, чтобы не оказаться ниже более высоких мужчин, или это тоже фантазия предвзятого биографа, стремившегося дискредитировать Фрейда?

Подобные противоречия в биографии Зигмунда Фрейда, увлекательные сами по себе, представляют не только биографический интерес. Они тесно связаны с самым важным вопросом, который вызывает труд всей его жизни: что такое психоанализ? Наука, искусство или мошенничество? Эта связь обусловлена тем, что, в отличие от других великих деятелей западной культуры, на Фрейда как будто наложено обязательство быть идеальным. Никто, знакомый с психопатологией Лютера или Ганди, Ньютона или Дарвина, Бетховена или Шумана, Китса или Кафки, не решится предположить, что их неврозы каким-то образом испортили гениальные творения или принизили их самих. Совсем другое дело – Фрейд, неудачи которого, реальные или выдуманные, считаются убедительным доказательством несостоятельности его работы. К счастью, психоанализ Фрейда – такая откровенно автобиографичная и одновременно такая субъективная в своих материалах дисциплина – не может не нести на себе отпечаток мышления своего создателя. Тем не менее справедливость положений психоанализа никоим образом не зависит от того, что мы узнаем об их авторе. Несложно представить Фрейда – безупречного джентльмена, отстаивающего в корне ошибочную теорию, или Фрейда с множеством недостатков и даже пороков, самого влиятельного психолога в истории.

Безусловно, нет никаких причин, почему Зигмунд Фрейд должен обладать иммунитетом от психоаналитического исследования и почему его труды и воспоминания, точные или искаженные, нельзя использовать для раскрытия информации биографического характера. Это было бы только справедливо: в конце концов, целью Фрейда всегда являлась общая психология, которая объяснила бы поведение не только горстки страдающих неврозами современников, а всех людей – включая его самого. И действительно, сам Фрейд указывал путь. «Совсем не безразлично и даже важно, – писал он в статье о Гёте, – какие именно подробности детства избежали общей амнезии». Неменьшего внимания заслуживает и поведение взрослого человека. «Всякий, кто умеет видеть и слышать, – гласит знаменитая фраза Фрейда, – знает, что смертные не способны ничего утаить. Кто не проговорится сам, того выдадут дрожащие руки; правда все равно выйдет наружу»[4]. Мысль, которую Фрейд высказал в анализе истерии (история болезни Доры), применима и к нему самому, а не только к субъектам его анализа. На протяжении своей долгой и беспрецедентной карьеры археолога сознания Фрейд разработал целый корпус теорий, эмпирических исследований и терапевтических методов, которые в руках скрупулезных биографов могут раскрыть его желания, тревоги и конфликты, а также довольно большой диапазон мотивов, остававшихся неосознанными, но тем не менее формировавших его жизнь, поэтому я без всяких колебаний использовал открытия и по возможности методы Фрейда, чтобы исследовать его жизнь. Тем не менее я не позволил им монополизировать мое внимание. Будучи историком, я поместил Зигмунда Фрейда и его труды в самом разном контексте: профессия психиатра, которую он ниспроверг и революционизировал, австрийская культура, в которой он был вынужден жить как нерелигиозный еврей и использующий нетрадиционные методы врач, европейское общество, перенесшее за годы его жизни ужасающие травмы войны и тоталитарной диктатуры, а также западная культура в целом, та культура, самосознание которой он до неузнаваемости изменил, причем навсегда.

Я написал эту книгу не для того, чтобы польстить или осудить, а в попытке понять. В самом тексте я ни с кем не спорю: я занимаю определенную позицию в спорных вопросах, которые продолжают разделять исследователей Фрейда и психоанализа, но не привожу аргументы, которые лежат в основе моих выводов. Для тех читателей, кому интересны противоречия, делающие изучение жизни Фрейда таким увлекательным занятием, я дополнил книгу обширным и обстоятельным библиографическим очерком, который позволит им понять причины занятой мною позиции и найти материалы с изложением конкурирующих точек зрения.

Один из толкователей Фрейда, с которыми я не согласен, – это сам Фрейд. Возможно, в буквальном смысле слова он был прав, но в сущности вводил в заблуждение, когда называл свою жизнь необыкновенно тихой и бессодержательной, которая будет сведена к «нескольким датам». И действительно, на первый взгляд жизнь Зигмунда Фрейда кажется точно такой же, как у многих других высокообразованных, интеллигентных практикующих врачей XIX века: родился, учился, путешествовал, женился, практиковал, читал лекции, публиковался, дискутировал, старел, умер. Однако его захватывающая внутренняя драма способна привлечь пристальное внимание любого биографа. В знаменитом письме своему другу Флиссу, которое я уже цитировал, Фрейд называет себя конкистадором. Эта книга – история его завоеваний. Как впоследствии выяснится, самым драматичным из этих завоеваний, хотя и незаконченным, было завоевание себя.


Питер Гай

О заимствованиях и цитатах

Практически все переводы сделаны мною, но я также цитировал английские переводы работ и писем Фрейда. Читатели могут найти отрывки, которые я использовал.

В тексте я отмечаю, что воспроизвел английский Фрейда – превосходный, хотя иногда немного высокопарный и неточный – без каких-либо изменений: так, как он писал, с ошибками, неологизмами и прочим, чтобы не загромождать цитаты навязчивыми комментариями. Когда читатели встретят такие выражения, как, например, «пруссианство», это значит, что перед ними аутентичный Фрейд.

Ради благозвучия, а также для того, чтобы избежать таких неудобных оборотов, как «его/ее» или, что еще хуже, «он(а)», я везде использовал традиционный мужской род.

Основы 1856–1905

Глава первая Жажда знаний

4 ноября 1899 года издательство Franz Deuticke, базировавшееся в Лейпциге и Вене, выпустило солидный том – работу Зигмунда Фрейда Die Traumdeutung. Однако на титульной странице «Толкования сновидений» был указан 1900 год. На первый взгляд эта неточная библиографическая информация отражает всего лишь обычную для издательского дела условность, однако с точки зрения сегодняшнего дня сие – яркий символ интеллектуального наследия и непреходящего влияния Фрейда. Его «сонник», как он сам любил называть этот свой труд, был продуктом ума, сформировавшегося в XIX веке, хотя стал достоянием – превозносимым и осыпаемым бранью, но неотвратимым – XX столетия. Название книги, «Толкование сновидений», особенно лаконичное на немецком языке, безусловно провокационно. Оно вызывало ассоциации с предназначенной для доверчивых и суеверных читателей дешевой брошюрой, которая рассматривает сны как предсказания будущей катастрофы или удачи. Фрейд осмелился, по своему собственному выражению, вопреки возражениям строгой науки принять сторону старины и суеверий.

Тем не менее какое-то время «Толкование сновидений» не вызывало интереса у широкой публики: за шесть лет продали всего 351 экземпляр, а второе издание вышло только в 1909 году. Если, как в конечном счете стал верить сам Фрейд, ему на самом деле судьбой было предназначено нарушить «сон» человечества, это случится гораздо позже, по прошествии многих лет. Такой прохладный и равнодушный прием резко контрастирует с тем, как была встречена работа другого классика, кардинально изменившего современную культуру, «Происхождение видов» Чарльза Дарвина. Первые 1250 экземпляров, поступившие в продажу 24 ноября 1859 года, за 40 лет до выхода «сонника» Фрейда, разошлись за один вечер, вслед за чем быстро последовали новые, исправленные издания. Несмотря на то что труд Дарвина ниспровергал основы, он находился в центре широкой дискуссии о природе животного под названием «человек», и его с нетерпением ждали. Книга Фрейда, оказавшаяся не менее революционной, поначалу выглядела просто оригинальной и понятной лишь посвященным, предназначенной для узкого круга специалистов. Если Зигмунд Фрейд и питал надежды на скорое и широкое признание, то им не суждено было сбыться.

Фрейд работал над книгой очень долго, что можно сравнить с десятилетиями молчаливой подготовки Дарвина; интерес к снам проявился в 1882 году, а анализировать их он начал в 1894-м. Как бы то ни было, «Толкование сновидений», хоть и медленно, найдет дорогу к читателям и станет считаться главным трудом Зигмунда Фрейда. В 1910 году он заметил, что считает книгу своей самой значительной работой. Если, прибавил Фрейд, она завоюет признание, то и нормальная психология должна получить новую основу. В 1931 году в предисловии к третьему английскому изданию Фрейд снова высоко оценил свою книгу о снах. «Она содержит, даже оценивая ее сегодня, самое ценное из открытий, которые благосклонная судьба позволила мне совершить. Озарения подобного рода выпадают на долю человека, но только раз в жизни».

Гордость Фрейда была обоснованной. Несмотря на неизбежные фальстарты и такие же неизбежные окольные пути ранних исследований, все его открытия 80-х и 90-х годов XIX столетия вошли в «Толкование сновидений». Более того, многие из последующих открытий, причем не только связанных со снами, в неявном виде присутствовали на страницах книги. Для любого биографа Зигмунда Фрейда этот труд с его богатым и необычайно откровенным автобиографическим материалом является непререкаемым авторитетом. В нем весь опыт Фрейда – и, в сущности, вся его личность – сводится к лабиринту сложного детства.

Источники воспоминаний

Зигмунд Фрейд, великий разгадыватель тайн человека, рос среди множества тайн и противоречий, поэтому возникший у него интерес к психоанализу вполне объясним. Он родился 6 мая 1856 года в маленьком моравском городке Фрайберге в еврейской семье, у Якоба Фрейда, не очень удачливого торговца тканями, и его жены Амалии. Имя, которое выбрал для него отец и записал в семейной Библии, – Сигизмунд Шломо – продержалось только до подросткового возраста. Фрейд никогда не использовал свое второе имя Шломо, данное в честь деда по отцу, и после экспериментов с именем Зигмунд в старших классах школы окончательно остановился на нем, когда в 1873 году[5] поступил в Венский университет.

В семейной Библии Фрейдов также записано, что Сигизмунд «принял еврейский завет» – другими словами, был обрезан – через неделю после рождения, 13 мая 1856 года. Это все, что нам достоверно известно. Бо2льшая часть остальных сведений не столь надежна. Фрейд считал, что ему «как будто бы известно», что его предки по отцовской линии долгое время жили на Рейне (в Кёльне), затем в XVI или XV веке гонения на евреев заставили их перебраться на восток, и в течение XIX столетия их дети продвигались в обратном направлении, из Литвы через Галицию в немецкоязычную Австрию. Здесь Фрейд полагался на семейное предание: однажды его отец случайно встретил секретаря еврейской общины Кёльна, который назвал ему всех их предков, живших в городе вплоть до XIV столетия. Эти свидетельства происхождения Фрейда вполне правдоподобны, но не очень надежны.

Разумеется, эмоциональное развитие мальчика определялось не столько задокументированными подробностями и семейными преданиями, сколько сложными семейными отношениями, разобраться в которых ему было очень трудно. В XIX веке запутанные семейные связи были весьма распространенным явлением. Люди часто умирали в молодом возрасте в результате болезней, а женщины еще и при родах, и зачастую вдовы и вдовцы быстро вступали в новый брак. Но загадки, с которыми столкнулся Фрейд, оказались намного сложнее обычных. В 1855 году Якобу Фрейду, женившемуся на Амалии Натансон – она стала не первой его супругой, – было 40 лет, на 20 лет больше, чем невесте. Два его сына от предыдущего брака – старший, Эммануил, уже женился и имел детей, а младший, Филипп, был холост – жили неподалеку. Эммануил оказался старше, чем юная симпатичная невеста, которую отец привез из Вены, а Филипп на год моложе. Не менее загадочным для Сигизмунда казалось то обстоятельство, что один из сыновей Эммануила, его первый товарищ по детским играм, был на год старше его, маленького дяди.

Фрейд вспоминал племянника Йона как неразлучного друга и «товарища в моих шалостях». Один из таких проступков (этот эпизод относился к самых ранним воспоминаниям Фрейда, которым он, оглядываясь назад, приписал эротическую эмоциональную окраску, в тот момент отсутствовавшую) он совершил в трехлетнем возрасте: Йон и Сигизмунд набросились на Паулину, сестру Йона, вместе с которой собирали цветы на лугу, и грубо отобрали у нее букет. Временами мальчики, вражда между которыми могла быть такой же сильной, как дружба, обращали агрессию друг на друга. Одна такая ссора, случившаяся, когда Фрейду еще не исполнилось двух лет, вошла в число семейных легенд. Однажды отец спросил Сигизмунда, почему он ударил Йона. Будущий основатель психоанализа, который говорил еще не очень хорошо, но уже мыслил логически, придумал себе убедительное оправдание: «Я побил его, потому что он побил меня».

Сложные семейные связи еще больше запутывало то обстоятельство, что, по мнению Фрейда, его красивая молодая мать гораздо больше подходила сводному брату Филиппу, чем отцу, с которым Амалия делила брачное ложе. В 1858 году, когда Сигизмунду не исполнилось и двух с половиной лет, эта проблема стала особенно острой: родилась его сестра Анна. По мнению Фрейда, именно в то время он понял, что маленькая сестренка появилась на свет из тела матери. Гораздо сложнее, по всей видимости, ему было выяснить, каким образом его сводный брат Филипп занял место отца в соперничестве за любовь матери. Неужели Филипп действительно подарил его матери эту малышку, ненавистного нового соперника? Все это сбивало с толку, а разобраться в происходящем почему-то казалось очень важным и одновременно опасным.

Подобного рода загадки из детства оставили осадок, который Фрейд подавлял на протяжении многих лет и вновь осознал лишь в конце 90-х годов XIX века при помощи анализа сновидений и напряженного «самоисследования». Его разум переполняли эти противоречия – молодая мать беременна от соперника, сводный брат каким-то загадочным образом стал товарищем матери, племянник старше его самого, а ласковый отец по возрасту годится ему в деды. Именно из этого личного опыта и будет соткана ткань психоаналитических теорий Фрейда.

Некоторые бросающиеся в глаза семейные реалии Фрейд не считал нужным подавлять. «Мои родители были евреями», – кратко сообщал он в изданном в 1925 году «Жизнеописании». Явно не одобряя единоверцев, которые искали защиты от антисемитизма в крещении, Фрейд прибавлял: «…и я также остался евреем»[6]. Это был иудаизм без религии. Якоб Фрейд не придерживался хасидских традиций своих предков: его бракосочетание с Амалией Натансон проходило по реформистскому обряду. Со временем он отказался практически от всех религиозных ритуалов, а Пурим и Пасху отмечал как семейные праздники. В 1930 году Фрейд вспоминал: «…отец позволял мне расти в полном неведении относительно всего, что связано с иудаизмом». Тем не менее стремившийся к ассимиляции Якоб Фрейд никогда не отрицал, что он еврей, и не стыдился этого. Дома он по-прежнему в назидание детям читал Тору на древнееврейском и говорил на священном языке, как вспоминал Фрейд, не хуже, чем на немецком, и даже лучше. Таким образом, Якоб создал в своем доме атмосферу, способствовавшую тому, что юный Сигизмунд серьезно увлекся «библейской историей», то есть Ветхим Заветом, в который он углубился, едва научившись читать.

Впрочем, в детстве Фрейда окружали не только евреи, и это вносило в картину жизни дополнительные сложности. Няня, которая заботилась о нем до двух с половиной лет, оказалась набожной католичкой. Мать Фрейда вспоминала, что это была пожилая, очень некрасивая, но умная женщина. Она без конца рассказывала своему подопечному благочестивые истории и таскала с собой в церковь. «Потом, – напоминала впоследствии Фрейду мать, – ты приходил домой и начинал проповедовать о деяниях Господа Всемогущего». Религией влияние няни не ограничивалось, хотя, насколько далеко она зашла, остается неясным: Фрейд намекал, что эта женщина была его первой учительницей в вопросах пола. С не по годам развитым маленьким мальчиком нянька была строга и требовательна, но, по словам Фрейда, это нисколько не уменьшало его любовь к ней.

Вскоре эта любовь закончилась, причем самым нелицеприятным образом: сразу после того, как на свет появилась сестра Фрейда Анна, его сводный брат Филипп обвинил няню в воровстве, и дело дошло до тюрьмы. Сигизмунд очень скучал по ней. Исчезновение няни, совпавшее с отсутствием матери, стало причиной туманных и неприятных воспоминаний, которые Фрейд сумел прояснить и объяснить лишь много лет спустя. Он вспоминал, что все время плакал и искал мать. Тогда Филипп открыл сундук – Kasten, как называли его в Австрии, – и показал, что его мать не заперли там. Это не утешило Сигизмунда. Он не успокоился, пока мать не появилась на пороге, красивая и стройная. Но почему Филипп показывал Сигизмунду пустой сундук, чтобы ребенок не плакал по матери? В 1897 году, в период интенсивного самоанализа, Фрейд нашел ответ на этот вопрос: когда он спросил своего сводного брата, куда подевалась няня, тот шутливо ответил, что ее eingekastelt – буквально «заперли в ящик», то есть упрятали в тюрьму. Совершенно очевидно, Фрейд боялся, что его мать тоже eingekastelt. Детское соперничество со старшим братом, который предположительно был виноват в том, что мать перестала быть стройной, такое же детское сексуальное любопытство насчет детей, появляющихся из женского тела, и печаль из-за разлуки с няней – все это волновало мальчика, слишком маленького, чтобы разобраться в запутанных связях, но уже достаточно большого, чтобы страдать. Та няня-католичка, старая и некрасивая, много значила для Фрейда, почти столько же, сколько молодая миловидная мать. Подобно тем личностям, которые будили его фантазию по прошествии многих лет – Леонардо, Моисей, не говоря уж о Эдипе, – маленький Фрейд был окружен любовью и заботой двух матерей.

Несмотря на бедность, Якоб и Амалия Фрейд старались дать маленькому сыну все самое лучшее. В 1856 году, когда родился Сигизмунд, семья снимала одну комнату в скромном доме. Во Фрайберге самым высоким зданием была изящная колокольня католического храма, знаменитая мелодичным звоном, – она возвышалась над несколькими солидными особняками и многочисленными более скромными домами жителей города. Помимо храма в число достопримечательностей входила красивая рыночная площадь, а также живописные окрестности с плодородными полями, густыми лесами и пологими холмами, над которыми вдали в мерцающем воздухе поднимались силуэты Карпатских гор. В конце 50-х годов XIX столетия в городе насчитывалось более 4500 жителей, среди которых было около 130 евреев. Фрейды жили в простом двухэтажном доме номер 117 по Шлосергассе. Их комната находилась над квартирой хозяина, кузнеца Зажика. Здесь, над кузницей, и родился Фрейд.

Семья Фрейд недолго оставалась во Фрайберге. В 1859 году они ненадолго поселились в Лейпциге, а год спустя переехали в Вену. По всей видимости, Фрейду было неприятно вспоминать о бедности своих отца и матери. В замаскированном автобиографическом отрывке, вставленном в одну из статей в 1899 году, он описывает себя как ребенка изначально вполне состоятельных родителей, которые достаточно комфортно жили в той провинциальной дыре. Эта гипербола служит слабым примером того, что Фрейд впоследствии назовет «семейным романом», широко распространенной тенденцией считать своих родителей более состоятельными или знаменитыми, чем они были в действительности, или даже придумывать себе известных мать и отца. Фрейд упрощал мотивы переезда семьи из Фрайберга и приукрашивал их жизнь в городе. «После катастрофы в отрасли, где был занят мой отец, – писал Фрейд, – он разорился». Якоб Фрейд не смог сохранить даже то малое, чем владел… Переезд в Вену не принес существенного облегчения, хотя финансовое положение семьи постепенно улучшалось. «Затем наступили тяжелые годы, – впоследствии признавался Фрейд. – Думаю, в них не было ничего, о чем стоит вспоминать».

Незавидное финансовое положение усугублялось плодовитостью Амалии. Якоб Фрейд и его жена прибыли в Вену с двумя детьми, Сигизмундом и Анной. Еще один сын, Юлиус, умер во Фрайберге в апреле 1858 года, в возрасте семи месяцев. Затем друг за другом с 1860-го по 1866-й на свет появились четыре сестры – Роза, Мария, Адольфина и Паулина – и младший брат Александр[7]. В 1865-м и начале 1866 года трудности последних лет дополнились обвинением, осуждением и заключением в тюрьму Иосифа Фрейда, брата Якоба, – за изготовление фальшивых денег. Катастрофа стала сильнейшим ударом для всей семьи. Фрейд не интересовался дядей Иосифом, который появлялся в его снах, но в «Толковании сновидений» вспоминал, что отец поседел буквально за несколько дней. Вероятно, к горю Якоба Фрейда примешивалась тревога: по некоторым свидетельствам, он и его старшие сыновья, эмигрировавшие в Манчестер, были вовлечены в махинации Иосифа.

Материальные трудности и позор семьи были не единственными причинами, по которым Фрейд не хотел вспоминать первые годы в Вене. Он скучал по Фрайбергу и особенно по его красивым окрестностям. «Я никогда не чувствовал себя в городе по-настоящему комфортно, – признавался он в 1899 году. – Теперь мне кажется, что я так и не преодолел тоску по прекрасным лесам моего дома, в которые (как свидетельствуют воспоминания той поры), едва умея ходить, я убегал от отца». В 1931-м мэр города Пршибор, как стал называться Фрайберг, вошедший после распада Австро-Венгерской империи в Чехословацкую Республику, торжественно открыл бронзовую табличку на доме, где родился Фрейд. Основатель психоанализа – ему было 75 лет – прислал благодарственное письмо, в котором кратко описал превратности своей судьбы и отметил один глубокий след, оставленный тем далеким прошлым: «Глубоко внутри меня, скрытый от всех, все еще живет счастливый ребенок из Фрайберга, первенец молодой матери, получивший свои неизгладимые впечатления от земли и воздуха тех мест». Это не пустые слова и не дань вежливости. Поэтичная риторика – «от земли и воздуха тех мест» – имеет особый смысл. Она исходит из самых глубоких слоев сознания Зигмунда Фрейда, свидетельствуя о так и не утоленной тоске по тем дням, когда он любил свою молодую, красивую мать и убегал от старого отца. Неудивительно, что Фрейд до конца жизни не смог преодолеть свое противоречивое отношение к Вене.


Сын Фрейда Мартин предположил, что часто повторявшиеся фразы отца о неприязни к Вене на самом деле были скрытым признанием в любви. Ведь характерная черта каждого истинного венца – находить удовольствие в отыскании недостатков своего обожаемого города. Еще одно подтверждение этой гипотезы можно увидеть в том, что Фрейд, по его собственным словам ненавидевший Вену, упорно отказывался ее покидать. У него были превосходный английский, обширные зарубежные связи и многочисленные приглашения поселиться за границей, но основатель психоанализа оставался в Вене до тех пор, пока это было возможно. «Ощущение торжества освобождения слишком сильно перемешано со скорбью, – писал он, уже очень старый человек, по приезде в Лондон в начале июня 1938 года, – поскольку отпущенный из тюрьмы все еще очень любит ее».

Очевидно, эта двойственность имела глубокие корни; как ни любил Фрейд Вену, город стал для него тюрьмой. Однако в его письмах нелюбовь к Вене чувствуется задолго до аншлюса Австрии нацистами. В них нет ни смущения, ни позы. «Я не стану тебе описывать, какое впечатление на меня произвела Вена, – писал Фрейд в 16-летнем возрасте своему другу Эмилю Флюсу, вернувшись из Фрайберга, – она мне отвратительна». Позже в письме из Берлина к своей невесте Марте Бернайс он признавался: «Вена меня угнетает, и притом более, чем это можно считать допустимым» – допустимым для него, имел в виду Фрейд. Собор Святого Стефана, доминировавший в городском пейзаже, был для него «отвратительной башней». Тем не менее Фрейд признавал, что за этими враждебными замечаниями кроется нечто важное, тщательно скрываемое. Его ненависть к Вене, полагал он, граничила с личной неприязнью. «В отличие от великана Антея моя сила увеличивается каждый раз, когда я отрываю ногу от земли родного города», – писал Фрейд. Вена всегда была для него ареной трудностей, повторяющихся неудач, длительного и ненавистного одиночества, неприятных инцидентов, связанных с антисемитизмом. Отпуск основатель психоанализа проводил в горах или в продолжительных походах по сельской местности, что тоже свидетельствует о его чувствах.

Этот «диагноз» в определенной степени парадоксален, ведь психоанализ – характерное порождение урбанизма, теория и практика, предназначенные для городской буржуазии. Сам Фрейд тоже принадлежал к категории типичных городских жителей, днем работая в консультации, а по вечерам в домашнем кабинете и ежедневно совершая прогулки по современной Вене, построенной в тот период, когда он был студентом и молодым практикующим врачом. Большинство комментаторов рассматривали психоанализ, а также его основателя не просто как городское, а как типично венское явление. Фрейд решительно возражал: когда французский психолог Пьер Жане предположил, что психоанализ мог появиться только в чувственной атмосфере Вены, он посчитал это злобной инсинуацией и антисемитским наветом. На самом деле Фрейд мог бы создать свои теории в любом городе, имеющем первоклассную медицинскую школу, достаточно большом и богатом, чтобы поставлять ему пациентов. Очевидно, Фрейд, никогда не забывавший приволье в окрестностях Фрайберга, не был деревенским жителем, заброшенным судьбой в тесный город. Но Вена, которую постепенно строил для себя Зигмунд Фрейд, не была Веной придворных балов, оперетты, кафе и художественных салонов. Эти ипостаси города почти не влияли на работу Фрейда. Случайно ли его невеста будет родом из Гамбурга, любимые ученики из Цюриха, Будапешта, Берлина, Лондона и еще более отдаленных мест, а его психологические теории сформируются в интеллектуальном мире, достаточно большом, чтобы включить в себя всю западную культуру?


Как бы то ни было, Фрейд обосновался именно в Вене и не покидал этот город. Источником дополнительных трудностей был для него отец. Неисправимый оптимист, по крайней мере внешне, Якоб Фрейд был мелким торговцем, не сумевшим приспособиться к окружающему миру, переживающему промышленную революцию. Он был милым человеком, щедрым, открытым для удовольствий. И твердо убежденным в необыкновенных талантах своего сына Сигизмунда. Как вспоминал его внук Мартин Фрейд, Якоба очень любила вся семья: он был ужасно мил с ними, маленькими, – приносил подарки и рассказывал увлекательные истории. Все относились к нему с огромным уважением. Но для сына Сигизмунда Якоб Фрейд являлся проблемой.

Не облегчала эмоциональную сторону жизни юному Фрейду также притягательная молодость и красота матери. Впоследствии он восстановит в памяти детский опыт, одну из тех «важных подробностей», которые ему удалось спасти от глубокой амнезии, охватывающей детские годы каждого человека. Воспоминание пришло к нему в октябре 1897 года, во время самоанализа, когда открытия относительно собственного подсознания обрушивались на него настоящим потоком, способным сбить с толку. Фрейд рассказывал своему близкому другу Вильгельму Флиссу, что в возрасте двух или двух с половиной лет у него пробудилось либидо по отношению matrem[8]. Это случилось ночью во время путешествия в поезде из Лейпцига в Вену, когда он «…несомненно мог видеть ее nudam[9]». Сразу за этим дразнящим воспоминанием пришло следующее – Фрейд вспомнил, как радовался смерти своего маленького брата Юлиуса, который родился через 17 месяцев после него, вспомнил собственные злобные желания и настоящую детскую ревность. Этот брат, а также племянник Фрейда Йон, годом старше его, «теперь определяют все невротическое, а также все глубокое, что присутствует во всех моих дружеских связях». В его воспоминаниях сталкиваются друг с другом любовь и ненависть, эти природные силы, которые сражаются с человеческой судьбой и которые так мощно проявились в зрелых работах Фрейда по психологии.

Иногда Зигмунд Фрейд совершает показательные ошибки, вспоминая детство. Вот одна из таких ошибок: когда он видел обнаженную мать, ему было почти четыре года, а не чуть больше двух – он был старше, сильнее и в большей степени способным к вуайеризму и открытому желанию, чем сознательно позволял себе, извлекая воспоминания о matrem nudam. Не менее показателен и тот факт, что Фрейд, даже в возрасте 41 года, будучи автором оригинальных исследований в запретных областях человеческой сексуальности, не мог заставить себя описать этот волнующий случай, не прибегая к спасительной латыни.

Какова бы ни была истинная природа того случая, именно любвеобильная, энергичная и властная мать в гораздо большей степени, чем милый, но несколько инертный отец, подготовила сына к жизни, наполненной бесстрашными исследованиями, приходящей и ускользающей славой, переменчивым успехом. Ее способность победить болезнь легких – младшая дочь Фрейда, Анна, говорила, что у бабушки был туберкулез, из-за которого она несколько раз проводила летние месяцы на курорте, – служит свидетельством жизненной силы Амалии. Фрейд так до конца и не разобрался в значении страстных подсознательных уз, которые связывали его с этой властной материнской фигурой. Значительную часть его пациентов составляли женщины, он много о них писал, однако всю свою жизнь любил повторять, что женщина для него осталась неизведанной страной. Вполне возможно, что подобная уклончивость отчасти объяснялась самозащитой.

Двойственные чувства Фрейда в отношении отца были спрятаны не так глубоко. Об этом свидетельствует еще один чрезвычайно важный эпизод из детства, связанный скорее с жалостью, чем с возбуждением. Это воспоминание одновременно беспокоило и восхищало Фрейда. «Мне было десять или двенадцать лет, когда отец начал брать меня с собою на прогулки и беседовать со мной о самых разных вещах. Так, однажды, желая показать мне, насколько мое время лучше, чем его, он сказал мне: «Когда я был молодым человеком, я ходил по субботам в том городе, где я родился, в праздничном пальто, с новой хорошей шляпой на голове. Вдруг ко мне подошел один христианин, сбил мне кулаком шляпу и закричал: «Жид, долой с тротуара!» – «Ну и что же ты сделал?» – «Я перешел на мостовую и поднял шляпу», – ответил отец»[10]. Такая покорность отца, как рассудительно и, возможно, несколько безжалостно вспоминал Фрейд, показалась ему, что называется, не так чтобы геройством. Неужели отец вовсе не был «большим сильным человеком»?

Уязвленный картиной, в которой трусливый иудей пресмыкается перед христианином, Фрейд стал мечтать о мести. Он отождествлял себя с великолепным и бесстрашным семитом Ганнибалом, который поклялся отомстить за Карфаген, невзирая на могущество римлян, и превратил древнего героя в символ «противоречия между живучестью еврейства и организацией католической церкви». Его никогда не увидят поднимающим шляпу из грязной канавы[11]. Таким был мальчик, который в 14-летнем возрасте декламировал монолог Брута в революционной для того времени пьесе Фридриха Шиллера «Разбойники». Со школьных лет он неизменно проявлял умение сдерживать гнев, независимость суждений, храбрость и уважение к своему еврейству – и все это превратилось в характере Фрейда в высшей степени индивидуальный, неразрушимый сплав.

Если сам Фрейд испытывал в отношении родителей сложные чувства, то их вера в него, казалось, была абсолютной. На 35-летие отец подарил ему Танах, еврейское Священное Писание, с надписью на древнееврейском языке: «Мой дорогой сын, тебе было всего семь лет, когда Бог призвал тебя на путь познания». Для Фрейдов счастливым предзнаменованием будущей славы сына стала его страсть к чтению. В «Толковании сновидений», ища объяснение одному из честолюбивых снов, Фрейд вспомнил историю, которую ему часто рассказывали в детстве: «При моем рождении какая-то старуха-крестьянка предсказала моей матери, что она подарила жизнь великому человеку». Фрейд цинично заметил: «Такие пророчества, должно быть, часто встречаются; существует так много полных надежд матерей и так много пожилых крестьянок или других старых женщин, власти которых на земле пришел конец, и поэтому они обратились к будущему. И делается это также не в ущерб пророчицам». Тем не менее его скептицизм был искренним лишь отчасти: Фрейд склонялся к тому, чтобы доверять благоприятным предсказаниям. И неоднократно отмечал, что атмосфера в доме, когда постоянно рассказывались и повторялись подобные истории, могла лишь способствовать его жажде славы.

Еще один случай, который Сигизмунд запомнил во всех подробностях, укрепил убежденность родителей в том, что они воспитывают гения. В 11 или 12 лет он сидел с отцом и матерью в ресторанчике на Пратере, знаменитом венском парке. Там от стола к столу ходил человек и за небольшую плату сочинял стихи на любую предложенную тему. «Родители послали меня пригласить импровизатора к нашему столу; он оказался благодарным посыльному. Прежде чем его успели попросить о чем-нибудь, он посвятил мне несколько рифм и считал в своем вдохновении вероятным, что я еще стану когда-нибудь министром». В либеральной атмосфере 60-х годов XIX века это пророчество казалось вполне возможным. Оглядываясь назад, Фрейд приписывает свое желание изучать юриспруденцию именно такого рода впечатлениям.


Совершенно естественно, что многообещающего молодого человека объявили надеждой семьи. Сестра Анна свидетельствует, что у него всегда была отдельная комната, каким бы стесненным ни было материальное положение родителей. Переехав в Вену, Фрейды поселились в традиционном еврейском районе Леопольдштадт, протянувшемся вдоль северо-восточной окраины города. Когда-то здесь располагалось венское гетто, которое вбирало в себя постоянно увеличивающийся поток еврейских иммигрантов из Восточной Европы, и теперь эти кварталы снова быстро превращались в некое подобие гетто. Приблизительно половина из 15000 евреев, живших в Вене в 1860 году, сосредоточилась именно в этом районе. Леопольдштадт нельзя было назвать трущобами. Его выбирали для жительства многие состоятельные евреи, однако большинство теснилось в перенаселенных, убогих кварталах. Фрейды принадлежали к этому большинству.

Через какое-то время финансовое положение Якоба Фрейда несколько улучшилось, скорее всего благодаря помощи двух старших сыновей, более удачливых, чем он сам. Дела Эммануила и Филиппа после переезда в Манчестер резко пошли в гору. Но даже после того, как Якоб смог позволить себе снять более просторное жилье и нанять слуг, оплачивать детям занятия живописью, а также походы в Пратер, семья все равно была вынуждена довольствоваться шестью комнатами. Эта квартира, в которую они переехали в 1875 году, когда Сигизмунд учился в университете, вряд ли могла считаться роскошной для такой большой семьи. Младший сын Александр, пять сестер и их родители теснились в трех спальнях. И лишь у будущего основателя психоанализа был отдельный «кабинет», принадлежавший только ему, – длинная и узкая комната с окнами на улицу, все больше и больше загромождавшаяся книгами, единственной роскошью, доступной Фрейду в юношестве. Здесь он занимался, спал и зачастую ел в одиночестве, чтобы сэкономить время для чтения. Здесь же он принимал своих университетских друзей – товарищей по учебе, как называла их его сестра Анна, а не товарищей по развлечениям. Он был внимательным, но немного деспотичным братом, помогал сестрам и Александру с домашними заданиями и рассказывал об окружающем мире: склонность к поучениям обнаружилась у него еще в школьные годы. Сигизмунд также взял на себя роль довольно педантичного цензора. По воспоминаниям Анны, когда ей было 15 лет, он не одобрял, что она читает Бальзака и Дюма, считая их сомнительными авторами.

В семье спокойно воспринимали юношеский максимализм – диктат Сигизмунда – и поддерживали в нем ощущение исключительности. Если его потребности вступали в противоречие с потребностями Анны или остальных, предпочтение без всяких вопросов отдавалось ему. Когда Сигизмунд пожаловался, что шум от уроков игры на пианино, которые брала Анна, мешает ему заниматься, инструмент тут же исчез из дома. Мало у кого из семей среднего класса Центральной Европы не было пианино, но эта жертва меркла перед блестящей карьерой, которую Фрейды прочили прилежному и энергичному Сигизмунду.


В Вене времен юности Фрейда, несмотря на ущемления в правах, которым все еще подвергались австрийские евреи, честолюбивые устремления талантливых еврейских юношей вовсе не были утопией. После 1848 года, когда по всему континенту прокатились революции и на престол взошел император Франц Иосиф, рыхлая многонациональная империя Габсбургов стала с трудом поворачиваться к реформам. Она и раньше сопротивлялась, как могла, но ее силой тащили в XIX век. Начиная с 1860-го, того самого года, когда Фрейды поселились в венском районе Леопольдштадт, череда указов, призванных укрепить традиционную форму правления, стала приводить к неожиданным последствиям, либерализации государства. По мере того как избирательные кампании становились все более яростными, освобожденная пресса и зарождающиеся политические партии, боровшиеся за власть, приучали австрийцев к рискованной риторике публичных дебатов. Новый парламент, рейхсрат, которому изначально отводились лишь совещательные функции, превратился в настоящий законодательный орган власти, инициирующий принятие законов и голосующий за бюджет. Но, несмотря на эти смелые эксперименты с представительным правлением, в политической жизни участвовало меньшинство. Даже избирательные реформы 1873 года, восхвалявшиеся как огромный шаг вперед, сохранили высокий барьер имущественного ценза: выбор народных представителей остался привилегией всего 6 процентов взрослых мужчин. Другими словами, ограниченную монархию сменил ограниченный конституционный строй.

Правда, в конечном счете впечатляющие перемены оказались не только косметическими. В эпоху фанатичного национализма режиму Габсбургов с трудом удавалось примирять противоположные политические интересы и враждующие этнические группы. Любые решения, принимаемые австрийскими политиками, могли быть в лучшем случае временными. За два десятилетия, как точно подметила историк Илза Бареа, не менее восьми австрийских конституций было принято, отозвано и исправлено в процессе экспериментов с федерализмом и централизацией, прямым и непрямым избирательным правом, монархией и представительным правлением. Показной блеск монархии и высшего общества не мог скрыть общее банкротство идей и тупик, в который завели страну непримиримые силы. Безрассудные войны и крайне неудачные дипломатические инициативы привлекали внимание общества не меньше, чем прогрессивное социальное законодательство.

Тем не менее какое-то время положение в политике, экономике и общественных отношениях действительно улучшалось. В конце 60-х годов XIX столетия в правительстве империи преобладали цивилизованные, преданные своему делу политики и чиновники, выходцы из среднего класса – их не зря называли буржуазным кабинетом министров. При этом Bürgerministerium и его преемниках правительство передало вопросы заключения брака и образования светским властям, разрешило межконфессиональные браки и приняло гуманный Уголовный кодекс. Параллельно с введением этих зачатков либерализма быстрыми темпами развивались австрийская торговля, банковское дело, промышленность, транспорт и связь. Промышленная революция пришла в Австрию – с опозданием, но все же пришла. Однако 9 мая 1873 года – в «черную пятницу» – все это было поставлено под сомнение обвалом фондового рынка. Это отбросило тень на многие достижения страны. Массовые банкротства и закрытие банков разорили неосторожных спекулянтов, невезучих вкладчиков, неудачливых бизнесменов, ремесленников и фермеров. «Австрийцы, – писал в июне один наблюдательный гость из Германии, – потеряли все свои деньги или, скорее, обнаружили, что у них никогда не было денег».

Столкнувшись с внезапной потерей сбережений или инвестиций, австрийцы начали искать козла отпущения и скатились до вспышек антисемитизма. Журналисты обвиняли в коллапсе «махинации» еврейских банкиров, популярные карикатуристы изображали крючконосых и курчавых брокеров, бурно жестикулировавших перед Венской фондовой биржей[12]. И совсем не случайно, что Фрейд потом датировал осознание своего еврейства именно годами учебы в университете, куда он поступил осенью 1873 года[13]. Истеричный тон антисемитской пропаганды был не единственной угрозой в экстремистской политической риторике того времени. Атмосфера уже наэлектризовалась яростной фракционной борьбой, зарождающимся самосознанием рабочего класса и неутихающим недовольством национальных меньшинств – чехов, поляков и всех остальных народов империи. Хрупкие достижения 60-х годов оказались под угрозой.

И все-таки для австрийских евреев это было время надежд. Начиная с 1848-го юридический статус евреев во владениях Габсбургов неуклонно улучшался. Революционный год принес с собой легализацию религиозных обрядов, упразднение обременительных и унизительных налогов, а также равенство с христианами в праве владения частной собственностью, выборе профессии и занятии любой государственной должности. В 50-х годах XIX столетия рухнули такие унизительные памятники религиозной нетерпимости, как законы, запрещающие евреям нанимать слуг из числа христиан, а также христианам приглашать еврейских повитух. К 1867 году были устранены практически все оставшиеся зоны правовой дискриминации. По крайней мере, евреи были довольны результатами этих законодательных реформ.

Более того, в 1860-м либеральная фракция получила власть в Вене и установила режим, в котором авторитетные бюргеры из числа евреев могли рассчитывать на общественное признание и даже на политическую карьеру. И действительно, после соглашения 1867 года, или Ausgleich, которое преобразовало обширные владения Габсбургов в дуалистическую Австро-Венгерскую монархию, несколько постов в «буржуазном кабинете министров» занимали евреи. Именно в тот период Фрейд и его родители повстречали поэта-пророка в одном из ресторанов Пратера. Это было время, как он впоследствии отметил в «Толковании сновидений», когда «…каждый прилежный еврейский мальчик «носил министерский портфель» в своем ранце».

Есть что-то жалкое в том, как в конце 90-х годов Фрейд перефразировал знаменитое революционное изречение Наполеона, что каждый солдат носит в своем ранце маршальский жезл… Красивый и необыкновенно популярный демагог Карл Люгер, сделавший антисемитизм основой своей политической платформы, в 1897 году занял пост бургомистра Вены. Ненависть к евреям уже достаточно давно стала неотъемлемой составляющей венской политики: в 1885-м Фрейд сообщал своей невесте, что в день выборов, 1 июня, в городе были бунты и антисемитские демонстрации. Люгер оказался, что называется, катализатором новой политики 90-х XIX века. У него имелись друзья среди евреев, и в личном общении он был настроен доброжелательнее, чем в выступлениях перед публикой, но многие его сторонники оказались гораздо большими фанатиками, чем их лидер, абсолютно последовательными в своем антисемитизме. Таким образом, приход Люгера ознаменовал окончательное и необратимое банкротство австрийского либерализма. Однако на протяжении более 35 лет – в этот период Фрейд взрослел, учился, женился, становился отцом и разрабатывал положения психоанализа – либерализм оставался заметным, хотя и постепенно слабевшим течением в венской политике. Вспоминая те пьянящие десятилетия давно ушедших времен, Фрейд называл себя либералом старой школы.

В действительности в 60-х годах XIX столетия и позже для венских евреев либерализм был позицией одновременно принципиальной и благоразумной: такие альтернативы, как сионизм или социализм, еще не появились на их горизонте. Подобно многим другим образованным соплеменникам, Фрейд стал либералом потому, что либеральные взгляды соответствовали его убеждениям, а также потому, что – как гласит поговорка – это хорошо для евреев. В том, что касается человеческой природы, Фрейд являлся пессимистом и поэтому скептически относился к политическим панацеям любого рода, однако консерватором он не был. Его, как и любого уважающего себя буржуа, раздражали высокомерные аристократы и – даже в большей степени – твердолобые священнослужители. Он рассматривал католическую церковь и ее австрийских представителей как главное препятствие полной интеграции евреев в общество. Как нам известно, у Фрейда еще в школьные годы возникали причудливые фантазии, в которых он мстил всем антисемитам. Буйный рост популистского антисемитизма дал ему новые объекты для ненависти, однако он никогда не забывал своего старого врага – Римско-католическую церковь. Для Фрейда и других ассимилировавшихся евреев австрийские либералы выглядели вдохновляющим контрастом по сравнению с демагогами и клерикалами.

Это нетрудно объяснить. Как бы то ни было, именно либералы в 1867 году гарантировали евреям все гражданские права. Показательно, что Neue Freie Presse, единственная венская газета, имеющая репутацию интернациональной, посчитала необходимым в 1883-м напомнить читателям по поводу антисемитской демонстрации, что первый догмат либерализма заключается в том, что граждане всех конфессий обладают равными правами. Неудивительно, что Фрейд читал Neue Freie Presse ежедневно – газета поддерживала либеральные взгляды, которые он разделял.

К тому времени, когда юный Сигизмунд осознал эти политические реалии, подобные взгляды получили широкое распространение среди австрийских евреев. В разгар избирательной кампании 1879 года главный раввин Вены Адольф Желинек заявил, что в соответствии со своими жизненно важными интересами евреи Австрии должны быть верными конституции и силам либерализма. Публицист и раввин Иосиф Самуэль Блох приводил целый список достоинств либерализма: это не просто доктрина, не только удобный принцип, а духовное убежище еврея, его надежная защита, его право на свободу, его богиня-покровительница, владычица его сердца. И австрийские евреи отдали свои голоса так, как подсказывало это самое сердце: их поддержка либеральных кандидатов была просто невероятной. Фрейд голосовал за них, когда представлялась такая возможность[14]. Клерикализм, ультрамонтанство[15] и федерализм, за который выступали остальные, ненемецкие, части Австро-Венгерской империи, – все это были враги евреев. Фрейд не слишком интересовался политикой, но немногие критические комментарии в его письмах, относящихся к либеральным десятилетиям, свидетельствуют о том, что в целом он был удовлетворен сложившимся положением и согласен с Желинеком, Блохом и Neue Freie Presse. С конца 90-х годов, когда власть в городе перешла к Люгеру и его сторонникам, у Фрейда появились бы темы для критики.


Приход либерализма в политику и культуру означал нечто большее, чем появление клуба облеченных властью политиков с одинаковым мировоззрением. Символы перемен были видны повсюду. Вслед за другими западноевропейскими столицами – Берлином, Парижем, Лондоном – Вена в XIX веке росла и менялась с поразительной быстротой. В 1860 году население города составляло около 500 тысяч человек, а 20 лет спустя, когда будущий основатель психоанализа заканчивал обучение медицине, венцев насчитывалось уже 700 тысяч, причем многие из них, как и Фрейды, были уроженцами других мест. Подобно Парижу, префект которого барон Осман – энергичный, безжалостный и обладавший богатым воображением – перестроил город почти до неузнаваемости, Вена за эти два десятилетия изменилась навсегда. В 1857 году Франц Иосиф приказал снести старые укрепления, окружавшие центр. Семь лет спустя от них почти ничего не осталось, и начала формироваться широкая Рингштрассе – улица, имеющая форму кольца. В 1865-м, когда девятилетний Фрейд поступил в гимназию, император и императрица официально открыли этот грандиозный бульвар. По обеим сторонам строились многочисленные общественные здания вперемешку с массивными жилыми домами, олицетворением либеральной культуры и либеральной конституции. Новая Венская опера была готова в 1869 году, а через 12 лет появились два огромных, богато украшенных музея. В 1883-м открылись здание парламента, построенное в стиле неоклассицизма, и неоготическая ратуша – дорогостоящие и выразительные архитектурные символы либеральной идеологии.

Все это выглядело впечатляющим и одновременно сомнительным. Много лет спустя, пытаясь выразить суть дуалистической монархии, австрийский писатель Герман Брох, воспринимавший современность как эпоху крушения традиционных ценностей и «расщепления» целостного мира, вспоминал – эту его фразу часто цитируют – «веселый апокалипсис примерно в 1880-м». Апокалипсис был хорошо замаскирован, наряжен в защитные одежды сентиментальных излияний о прекрасном голубом Дунае, высокопарного воспевания изысканной культуры, веселых звуков вальсов и хлопающих пробок шампанского. Точная оценка Броха прозвучала по прошествии многих лет, однако и в то время находились критически настроенные личности (не Фрейд, поскольку все его время поглощали медицина и любовь), которые считали Дунай грязным, шампанское выдохшимся, а вальс безрассудным танцем у кратера ревущего вулкана.

На протяжении этих десятилетий Вена оставалась самым популярным убежищем для еврейских иммигрантов с востока континента. Их сюда продолжало прибывать гораздо больше, чем в любой немецкий город, поскольку, несмотря на неоднозначную ситуацию в Австрии, в других местах было еще хуже. К концу XIX века состав венских евреев стал очень разнородным: давно осевшие в городе семьи, иммигранты из других стран, по большей части из России, и новоприбывшие с обширных владений Габсбургов, Галиции, Венгрии или (как Фрейды) Моравии. Их число постоянно менялось; тысячи евреев наводняли город, рассматривая его как убежище от преследований и сосредоточие возможностей, а многие покидали Вену, чтобы обосноваться в Германии или за океаном. В 80-х и в 90-х годах Фрейд тоже иногда задумывался об эмиграции, возможно в Соединенные Штаты, хотя скорее всего в Англию, которую любил с юности.


Влияние еврейского вторжения, как любили называть его антисемиты всех мастей, поставило ассимилировавшихся евреев Вены перед той же дилеммой, хотя и не такой острой, с которой в эти годы сталкивались их соплеменники в других городах, в частности в Берлине или Лондоне. Определенное сочувствие к бедным и зачастую пережившим немалые страдания беженцам из невежественной Восточной Европы нередко уступало место защитной реакции неприятия их обычаев и внешности. Эта тенденция не обошла и Фрейда. В 16-летнем возрасте, возвращаясь из родного Фрайберга, он встретил в поезде «…в высшей степени почтенного старого еврея с такой же почтенной старой еврейкой, меланхоличной и вялой маленькой дочерью и дерзким, подающим надежды сыном», а затем рассказал о своем отвращении в письме школьному другу Эмилю Флюсу, тоже еврею. Общество попутчиков Сигизмунд нашел «более нестерпимым, чем любое другое», хотя подобных старику людей хорошо знал по Фрайбергу. Таким же, по словам Фрейда, оказался и сын, с которым он говорил о религии. «Это была глина, из которой судьба вылепит мошенника, когда придет подходящее время: хитрый, лживый, поддерживаемый дорогими родственниками в убеждении, что у него есть талант, но без принципов и без жизненной позиции». Даже ярый антисемит, сделавший нападки на евреев своей профессией, не смог бы нарисовать более убедительную картину[16].

Одежда, речь и жестикуляция многих иммигрантов из жалких деревушек на востоке выглядели непривычно для венцев и вызывали неодобрение – все это было слишком экзотическим, чтобы признать его знакомым, и в то же время недостаточно экзотическим, чтобы казаться милым и очаровательным. В город приезжали уличные торговцы и мелкие лавочники, но их сыновья выбирали профессии, уязвимые для яростной критики и откровенной клеветы, – банковское дело, оптовую торговлю или журналистику. К 80-м годам XIX столетия как минимум половина всех венских репортеров, врачей и адвокатов были евреями. В гимназии Фрейд, раздумывая над тем, какую карьеру выбрать, юриста или доктора, шел по проторенной дороге. Именно так поступали многие молодые евреи из Вены. Демонстрируя общеизвестную тягу к знаниям, они наводнили венские учебные заведения, и, поскольку еврейское население было сосредоточено в определенных районах города, в нескольких школах многие классы стали похожи на разросшиеся семейные кланы. За восемь лет пребывания Фрейда в гимназии, с 1865-го по 1873-й, число евреев в ней увеличилось с 68 до 300, или с 44 до 73 процентов всех учащихся.

Чувствуя себя словно в осаде из-за растущего присутствия евреев, австрийские христиане выражали свое беспокойство в юмористических журналах, частных клубах и на политических митингах. Они нервно шутили, призывали к ассимиляции непрошеных «чужаков» или, по крайней мере некоторые, яростно выступали за их высылку. В 1857 году, когда Фрейду был один год, в Вене, согласно переписи, жили немногим более 6000 евреев, что составляло чуть больше 2 процентов населения города. Десять лет спустя благодаря смягчению норм законодательства и растущим экономическим возможностям евреи прибывали в город огромными волнами – теперь их стало 40000, или 6 процентов жителей. В 1872 году Якоб Буркхардт, знаменитый швейцарский историк культуры, стоявший у истоков культурологии как самостоятельной дисциплины, знаток эпохи Возрождения, презиравший суету и нервозность современной ему цивилизации и считавший евреев ее главным воплощением, во время одного из своих посещений Вены сделал мрачное заключение – городом правят именно они. Буркхардт с явным одобрением отметил «растущую антипатию к всемогущим евреям и их насквозь продажной прессе». Однако «вторжение» еще не закончилось… К 1880 году, когда число евреев в Вене превысило 72000, каждый десятый житель города был евреем. Приехав сюда еще раз в 1884-м, Буркхардт нашел Вену полностью «объевреенной» – verjudet. Во времена Фрейда этот оскорбительный термин приобрел угрожающую популярность. Совершенно очевидно, что он выражал широко распространенную точку зрения.

Таким образом, XIX век, ставший эпохой освобождения евреев всей Европы, оказался интерлюдией между старым и новым антисемитизмом. Еврей – высокомерный, провозгласивший себя богоизбранным и наряду с этим один из тех, кто распял Христа, – превратился в беспринципного спекулянта и испорченного космополита. Совершенно естественно, что дети подражали родителям, и антисемитские разговоры из публичной демагогии и семейных предрассудков перешли в ежедневную травлю в школе. В старших классах гимназии Фрейд также стал понимать все значение своего происхождения от семитской расы. По мере того как антисемитские течения среди товарищей заставили его занять «определенную позицию», Сигизмунд все больше идентифицировал себя с героем своей юности, семитом Ганнибалом.

В то же время открывшиеся возможности манили освобожденных австрийских евреев в другие сферы, не связанные с финансовой выгодой или карьерой. Евреи играли заметную роль в культурной жизни Вены – как творцы и как посредники. Среди них были издатели, редакторы, владельцы галерей, театральные и музыкальные антрепренеры, поэты, писатели, дирижеры, музыканты-виртуозы, живописцы, ученые, философы и историки[17]. Такие имена, как Артур Шницлер, Карл Краус, Густав Малер, дают лишь слабое представление о числе и разнообразии талантов. Евреи делали карьеру в администрации и армии дуалистической монархии – в основном после перехода в христианство, однако некоторые достигали высоких должностей, не принимая крещение. Некоторым еврейским семьям было пожаловано дворянство – как признание богатства или заслуг перед государством, – и при этом они не отрицали свое происхождение, не говоря уж об отречении.

Писатель и драматург Артур Шницлер, крупнейший представитель венского импрессионизма, который был на шесть лет младше Фрейда, так описывал эту двусмысленную ситуацию в автобиографии: «В те дни – в конце периода расцвета либерализма – антисемитизм существовал, как это было всегда, в виде чувства в многочисленных склонных к нему сердцах и как идея с широкими возможностями развития, но не играл значительной роли в политической или общественной жизни». Этот термин еще не был изобретен, и тех, кто не любил евреев, насмешливо называли пожирателями евреев – Juden-fresser. В своем окружении Шницлер нашел лишь одного такого – его все не любили за щегольство, снобизм и глупость. Шницлер считал, что антисемитизм той эпохи считался чем-то неприличным и не был опасен. Тем не менее он вызывал тревогу и чувство горечи. Но со временем ненависть к евреям становилась все более открытой и опасной. Другой образованный житель Вены той эпохи, доктор Валентин Поллак, родившийся в 1871 году, вспоминал: «В моей ранней юности это была всего лишь глухая ненависть. Она отвергалась приличным обществом, но мы остро ее чувствовали и были вынуждены остерегаться жестоких засад хулиганствующих подростков». Австрийские евреи надеялись, что все изменится к лучшему, и до конца 90-х годов XIX столетия, когда расистский антисемитизм развернулся в полную силу, оптимизм побеждал все мрачные предчувствия. Это были времена, когда еврейские школьники, и в их числе Сигизмунд Фрейд, видели в своих мечтах генеральский мундир, профессорскую мантию, министерский портфель или скальпель хирурга.

Притягательность исследований

Честолюбивый, не скрывавший своей самоуверенности, блестяще успевавший в школе и жадно читающий, юный Фрейд имел все основания считать, что перед ним открывается перспектива для выдающейся карьеры в той области, которую позволит ему выбрать суровая действительность. «В гимназии, – вспоминал он в своем автобиографическом очерке, – я был первым учеником на протяжении семи лет, находился благодаря этому на особом положении, меня почти не спрашивали». Табели успеваемости, которые он сохранил, неизменно свидетельствуют о примерном поведении и прекрасных успехах в учебе. Родители, естественно, предсказывали ему великие свершения, а другие люди, например преподаватель религии и друг его отца Самуэль Хаммершлаг, с готовностью обосновывали их излишне оптимистичные и экстравагантные ожидания.


Безусловно, прежде чем приступить к воплощению в жизнь родительских (и своих, разумеется) надежд, Фрейд прошел через подростковый переходный обряд – первую любовь. В 1872 году, в 16-летнем возрасте, он приехал во Фрайберг в гости. Среди его спутников был Эдуард Зильберштейн, самый близкий друг тех лет. Вдвоем они основали тайную «Испанскую академию», в которой кроме них не было других членов, в шутку обращались друг к другу по именам двух собак из произведений Сервантеса и в дополнение к обширной корреспонденции на немецком языке обменивались конфиденциальными письмами на испанском. В одном эмоциональном послании Фрейд признавался в легкой тоске из-за отсутствия друга и жажде «душевного» разговора. Другое послание содержит предостережение: «Да не коснется чужая рука этого письма» – «No mano otra toque esa carta». В этом письме Фрейд поделился с другом самыми сокровенными чувствами – рассказал о своей влюбленности.

По всей видимости, предметом привязанности Сигизмунда была Гизела Флюс, годом младше его, сестра еще одного школьного друга, тоже из Фрайберга. Он очень увлекся этой, по его словам, полунаивной и полуобразованной девушкой, но скрывал свои чувства, виня свой «бессмысленный гамлетизм» и робость за неспособность подарить себе удовольствие от разговора с ней. Фрейд продолжал называть Гизелу – как и предыдущие несколько месяцев – Ихтиозаврой, прозвищем, которое представляет собой утонченную игру слов, связанных с ее фамилией: Флюс переводится с немецкого как «река», а ихтиозавр был речным созданием, разумеется вымершим. Однако «первый восторг» Сигизмунда, как он сам выражался, ограничился лишь робкими фантазиями и несколькими встречами, оставившими у обоих чувство неловкости.

На самом деле признание Фрейда своему другу Зильберштейну заставляет предположить, что весь этот эпизод был запоздалым эдиповым влечением: он подробно описывает достоинства матери Гизелы – ее ум, культуру, разносторонность, неизменную жизнерадостность, мягкость в обращении с детьми, сердечность и гостеприимство, в том числе по отношению к нему. Именно фрау Флюс, а не Гизела была истинным объектом его безмолвной, мимолетной юношеской страсти. «Похоже, – признавался Фрейд, интуитивно предвосхищая тот тип восприятия, которому впоследствии посвятит жизнь, – я перенес уважение к матери на дружеские чувства к дочери».

Однако вскоре Сигизмунд обратился к более серьезным проблемам. Ему предстояло поступать в университет, и выбор карьеры, как и стремление к славе, сопровождался внутренними конфликтами и болезненными, хорошо запомнившимися неудачами. В «Толковании сновидений» он вспоминает унизительный случай, произошедший, когда ему было семь или восемь лет. Однажды вечером он помочился в спальне родителей, в их присутствии. Впоследствии психоаналитик Фрейд объяснит, почему у мальчиков может возникать такое желание. Якоб Фрейд, рассердившись, сказал сыну, что из него ничего не выйдет. Воспоминания об этом преследовали юного Фрейда на протяжении многих лет. Это стало страшным ударом по самолюбию, который снова и снова появлялся в его снах. Возможно, все было не совсем так. Но поскольку искаженные воспоминания не в меньшей, а возможно, и в большей степени отражают истину, чем точные, память об этом случае, по всей видимости, вместила в себя его желания и его страхи. Как бы то ни было, Фрейд признавался, что всякий раз, вспоминая тот эпизод, он поспешно перечислял свои достижения, как будто торжествующе демонстрировал отцу, что из него все-таки кое-что вышло[18]. Если он действительно помочился в спальне родителей, это был из ряда вон выходящий случай в семье Фрейд: сдержанный ребенок поддался внезапному, неодолимому порыву, а любящий отец отреагировал вспышкой раздражения, которая быстро прошла. А в целом многообещающий мальчик не мог сделать ничего дурного – и не делал.

Порывы, оживившие стремление Фрейда занять высокое положение в обществе, из которых нельзя исключить потребность отомстить и реабилитировать себя, были далеко не очевидны. Поэтому мотивы, заставившие его выбрать медицину, и курс, которым он следовал, определившись с выбором, выявить очень трудно. Свидетельство Фрейда, будучи фактически точным, требует толкования и объяснения. Он пишет о внутренних конфликтах, но благородно упрощает их разрешение. «Под сильным влиянием своего друга и старшего товарища по гимназии, сделавшегося затем политиком, и я хотел изучать юриспруденцию, чтобы посвятить себя общественной деятельности». Этим школьным другом был Генрих Браун, впоследствии ставший редактором и одним из самых известных политиков социал-демократического толка. Далее Сигизмунд добавляет: «Между тем меня сильно привлекало актуальное в те годы учение Дарвина, ибо казалось, что оно способно дать ключ к постижению мира, и еще я помню, что решение поступать на медицинский факультет я принял после того, как незадолго до экзаменов на аттестат зрелости услышал популярную лекцию профессора Карла Брюля, посвященную прекрасному фрагменту Гёте «Природа».

В этой истории есть признаки мифотворчества или, по крайней мере, избыточного упрощения. Карл Бернхард Брюль, известный специалист по сравнительной анатомии и профессор зоотомии Венского университета, был популярным лектором, умевшим увлечь слушателей. Фрагмент, который повлиял на выбор Фрейда, представляет собой эмоциональный и восторженный гимн, восхваляющий эротизированную природу как всеобъемлющую, вечно обновляющуюся мать, которая способна задушить в своих объятиях. Да, он мог стать последним толчком к принятию решения, которое уже зрело в сознании Фрейда. Тот сам не раз об этом говорил. Однако сие ни в коем случае не было внезапным откровением. Слишком многое должно было произойти, чтобы отрывок из произведения Гёте приобрел для Фрейда такое значение. И вообще, это был не Гёте…

Мы не знаем точный ход мыслей Фрейда, но в середине марта 1873 года он сообщил своему другу Эмилю Флюсу – тоном, который сам Сигизмунд скромно назвал пророческим, – что может преподнести кое-какие новости, возможно самые важные в его жалкой жизни. Он и далее выражался туманно и уклончиво, в несвойственной ему манере: «Я не хочу говорить о чем-то еще неокончательном, несвершившемся, чтобы потом не пришлось брать свои слова обратно». Наконец, 1 мая Фрейд переборол себя и решился внести ясность. «Если я приподниму завесу тайны, ты не будешь разочарован? – спрашивал он Флюса. – Теперь представь: я решил посвятить себя естественным наукам». Фрейд отвергает карьеру юриста, но, сохраняя легкомысленный тон, не отступает от юридического лексикона, словно намекает на сохранившуюся тягу к профессии, от которой отказался: «Я буду исследовать документы природы тысячелетней давности и, возможно, лично подслушаю ее вечный судебный процесс, поделюсь своими победами с каждым, кто пожелает узнать». Эта краткая остроумная фраза намекает на серьезность конфликтов, которые были преодолены или, скорее, решительно отброшены. В августе того же года Фрейд вложил в письмо к Зильберштейну отпечатанную визитную карточку с надписью: «Сигизмунд Фрейд / студ. юр.». Возможно, сие была шутка, но в ней виден намек на сожаления.

В 1923 году Фриц Виттельс, венский психиатр, который стал одним из первых независимых последователей Фрейда и его первым биографом, проницательно заметил, что утверждение Фрейда о том, какую роль сыграл фрагмент «Природа» в его жизни, похоже на защитную память, своего рода безобидное воспоминание, за мнимой ясностью которого скрывается некий более важный и не такой однозначный прошлый опыт. Образ матери, вызванный фрагментом, который прочитал Брюль, с обещанием любви и защиты, обволакивающей нежности и неиссякаемого источника пищи, мог показаться Фрейду, в то время впечатлительному юноше, привлекательным. Как бы то ни было, «Природа» упала на подготовленную почву.

Кроме того, крайне маловероятно, что предпочесть медицину юриспруденции помог откровенный и практичный совет отца: Фрейд не преминул письменно засвидетельствовать: «…мы были стеснены в средствах, но мой отец потребовал, чтобы, выбирая профессию, я следовал исключительно своим склонностям». Если же воспоминания о «Природе» Гёте представляли собой защитную, искаженную память, то скрывали они, скорее всего, не рациональные, а эмоциональные мотивы. Выбрав медицину по собственной воле, Фрейд тем не менее отмечал в своем «Жизнеописании» – в эссе, где автобиография вплетена в историю психоаналитического движения: «Никакой особой любви к профессии и деятельности врача я тогда не испытывал, как, впрочем, не испытываю ее и сегодня. Скорее мною руководила своего рода жажда знаний…» Это одно из самых важных высказываний биографического характера, когда-либо опубликованных Фрейдом. Впоследствии психоаналитик Зигмунд Фрейд укажет на сексуальное любопытство юношей как на истинный источник стремления к научному исследованию, поэтому вполне логично рассматривать эпизод в родительской спальне, когда ему было семь или восемь лет, как откровенное и довольно грубое проявление такого любопытства, впоследствии реализовавшегося в научных исследованиях.


Изучение медицины сулило не только сублимацию примитивной тяги к знаниям, но и психологическое вознаграждение. Юношей, как впоследствии отметил Фрейд, он еще не осознавал ценности наблюдений, которые предполагают сдержанность и объективность, для удовлетворения своего ненасытного любопытства. Незадолго до женитьбы он сочинил для своей невесты короткий «автопортрет», в котором просматривается то же отсутствие холодной сдержанности: Фрейд чувствовал себя наследником «…всех страстей наших предков, когда они защищали свой храм». Бессильный, не способный выразить «жаркие страсти в стихах или прозе», он всегда «подавлял» себя. Когда много лет спустя биограф Фрейда Эрнест Джонс спросил, много ли философских трудов тот прочитал, мэтр ответил: «Очень мало. Будучи молодым человеком, я имел чрезмерное пристрастие к размышлению и безжалостно подавлял его». В последний год своей жизни Фрейд в том же духе рассуждал об определенной сдержанности перед лицом своей субъективной склонности чрезмерно поддаваться воображению и научной любознательности. Вне всяких сомнений, он считал важным не сдерживать свое научное воображение, особенно в годы исследований, но в его самооценке – в письмах, научных статьях и записанных беседах – проглядывают определенные опасения утонуть в трясине размышлений, а также сильное стремление к самоконтролю. На третьем курсе университета, в 1875 году, Фрейд все еще собирался получить степень доктора философии, специализируясь на философии и зоологии, но в конечном счете победила медицина, и его обращение к медицине – скрупулезной, дотошной, эмпирической и ответственной науке – было желанием не обнять любящую и удушающую мать-природу, а убежать от нее, или, по крайней мере, держать ее на расстоянии. Медицина была частью победы над собой.

Еще до окончания с отличием гимназии – в 1873 году – Фрейд понял, что из всей природы ему больше всего хочется понять природу человека. Его жажда знаний, как он заметил впоследствии, была направлена в большей степени на человеческие отношения, чем на естественно-научные предметы. Он еще в юности демонстрировал это свое отношение в письмах самым близким друзьям, которые наполнены откровенным любопытством и субъективными ощущениями. «Мне доставляет удовольствие, – писал Фрейд Эмилю Флюсу в 1872 году, когда ему было 16 лет, – осознавать прочность нитей, которыми переплетены случай и судьба вокруг всех нас». Несмотря на молодость, Фрейд уже пришел к выводу о крайней подозрительности только поверхностного общения. «Я заметил, – жаловался он Эдуарду Зильберштейну летом 1872-го, – что ты позволяешь мне узнавать лишь об отдельных происшествиях в твоей жизни, но совсем не делишься своими мыслями». Он уже стремился найти более глубокие откровения. Описывая международную выставку, которая проходила в Вене в 1873 году, Фрейд охарактеризовал ее как приятную и милую, но не увидел в ней ничего выдающегося. «Я не смог найти широкую, связную картину человеческой деятельности, подобно тому, как невозможно определить особенности ландшафта по гербарию». «Величие мира, – продолжал он, – основано на множестве возможностей, но, к несчастью, это не является прочной основой для нашего самопознания». Это слова прирожденного психоаналитика.


Двойственное отношение Фрейда к медицинской практике тем не менее не смогло ослабить его желание лечить людей или удовольствие от исцеления больных. В 1866 году, 10-летним школьником, он энергично проявлял свои гуманистические наклонности, умоляя учителей организовать кампанию по сбору бинтов для австрийских солдат, раненных на войне с Пруссией. Почти десятью годами позже, в сентябре 1875-го, уже проучившись два года на медицинском факультете, Фрейд признался Эдуарду Зильберштейну: «Теперь у меня не один идеал. К теоретическому прошлых лет прибавился практический. В прошлом году, когда меня спросили о самом большом желании, я ответил: лаборатория и свободное время или океанское судно и все необходимые для исследователя инструменты». Рассказывая о своих мечтах, Фрейд явно имел в виду Дарвина, которым он восхищался, и плодотворные годы, проведенные великим ученым на «Бигле». Впрочем, поиск научной истины был не единственным желанием Фрейда. «Теперь же, – продолжал он, – я думаю, что мне следовало бы ответить: большая больница и много денег, чтобы укротить некоторые из недугов, которые обрушиваются на наши тела, или вообще стереть их с лица земли». Это желание бороться с болезнями периодически прорывалось наружу. «Сегодня я пришел к пациенту, не зная, как проявить необходимые ему внимание и сочувствие, – писал он своей невесте в 1883 году. – Я был таким усталым и апатичным». Но, услышав жалобы больного, Фрейд тут же встряхнулся: «Я понял, что у меня есть дело и я тут нужен».

Безусловно, самая устойчивая сублимация детского любопытства привела к научным исследованиям загадок сознания и культуры. В 1927 году, оглядываясь назад, Фрейд утверждал, что никогда не был настоящим врачом и после долгого окольного пути снова нашел свое первоначальное направление. В последней автобиографической заметке, написанной в 1935-м, когда ему было почти 80 лет, он вновь говорил о своего рода регрессивном развитии. Пройдя долгий окольный путь через естествознание, медицину и психотерапию, он вернулся к тем проблемам культуры, которыми был увлечен в юности, когда его мышление «только еще пробуждалось». Этот путь, как мы вскоре выясним, был не таким окольным, как предполагают слова самого Фрейда. Все сказанное выше лило воду на его мельницу.


Поступив в венский университет, Фрейд сразу столкнулся с таким неприятным явлением, как антисемитизм, злившим его и оставившим такой сильный отпечаток в памяти, что он уделил ему значительное место в автобиографии, написанной полвека спустя. Фрейд считал необходимым отметить, что его реакцией были вызов и даже грубость. Обычно он обращал гнев себе на пользу. Студенты из числа христиан необоснованно предполагали, что, будучи евреем, Фрейд почувствует свою неполноценность и отчужденность от австрийского народа – nicht volkszugeho#rig. Однако он со всей решительностью отвергал это приглашение к унижению: «Я никогда не понимал, почему я должен стыдиться своего происхождения или, как начали тогда говорить, своей расы». С таким же самоуважением и без больших сожалений он отказался от сомнительной привилегии быть таким, как все, полагая, что изоляция пойдет ему на пользу. Если его судьба в том, чтобы быть в оппозиции, полагал Фрейд, то этим «подготовлялась привычка к известной независимости суждений». Вспоминая честного и отважного доктора Стокмана из пьесы Ибсена «Враг народа», Фрейд открыто заявляет, что доволен своим исключением из числа «сплоченного большинства»[19].

Это не просто хвастовство. Сохранились письменные свидетельства силы духа и смелости Фрейда. В начале 1875 года он сказал Эдуарду Зильберштейну, что его вера в общепризнанное ослабла, а тайная склонность к мнению меньшинства усилилась. Эта позиция помогала ему противостоять медицинскому истеблишменту и укоренившимся взглядам, но антисемиты всегда приводили его в бешенство. В 1883 году, путешествуя поездом, он в очередной раз столкнулся с ними. Недовольные тем, что Фрейд открыл окно, чтобы впустить свежий воздух, они назвали его жалким евреем, язвительно отозвались о его нехристианском эгоизме и пригрозили, что поставят на место. Нисколько не смутившись, Фрейд дал отпор своим оппонентам, повысил голос и в конечном счете одержал победу над этим сбродом, как он выразился. Другой подобный случай вспоминал его сын Мартин. В 1901 году на баварском летнем курорте Тумзее Фрейд обратил в бегство компанию примерно из десяти мужчин и нескольких поддерживавших их женщин, которые выкрикивали антисемитские оскорбления Мартину и его брату Оливеру, яростно набросившись на них с тростью. Возможно, Фрейду такие моменты приносили удовлетворение, контрастируя с пассивной покорностью, с которой относился к оскорблениям его отец.

Но время для подобных стычек пока не пришло. Университетская жизнь 70-х годов XIX века еще не была обезображена антисемитскими выступлениями студентов, как это произошло позже. Пока же от Фрейда требовалась только сила духа – и направление. Он поступил в университет довольно рано, в 17 лет, а окончил учебу поздно, когда ему было уже 25. Неуемное любопытство и увлеченность исследованиями не позволили ему получить диплом врача за пять лет обучения, как это было принято в то время. Широта интересов Фрейда оказалась запрограммированной. «Первый год в университете, – объявлял он своему другу Зильберштейну, – я полностью потрачу на изучение гуманистических предметов, которые не имеют никакого отношения к будущей профессии, но которые будут мне полезны». Он клялся, что если его спросить о планах, то он откажется дать определенный ответ и скажет лишь – ученый, профессор, что-то вроде того. Несмотря на критическое отношение к философии и к тем, кто, подобно Зильберштейну, как писал Фрейд, «обратились к философии от отчаяния», в эти годы сам он прочитал много философских работ. Следует, однако, заметить, что наибольшую пользу ему принесло знакомство с трудами такого мыслителя, как Людвиг Фейербах. «Из всех философов, – делился Фрейд с Зильберштейном в 1875 году, – я больше всего восхищаюсь этим человеком и преклоняюсь перед ним».


Наследник эпохи Просвещения XVIII столетия, подобный Фрейду, не мог не восхищаться Фейербахом, самым сильным в интеллектуальном плане из левого крыла гегельянцев. Фейербах придерживался стиля, свободного от сухих абстракций, к которым тяготела немецкая научная проза, и агрессивной манеры, очаровывавшей или отпугивавшей читателей, когда он обрушивался на «избитые спекулятивные фразы или анонимные недостойные приемы» своих хулителей. Фейербах многому научил Фрейда, как по сути, так и в отношении стиля: философ считал своей обязанностью разоблачать богословие, раскрывать его абсолютно земные корни, гнездящиеся в человеческом опыте. Богословие должно превратиться в антропологию. Строго говоря, Фейербах не был атеистом; он стремился скорее спасти истинную суть религии от теологов, чем уничтожить ее. Однако его учение и метод способствовали формированию атеистических взглядов. Смысл исследования религии, как он писал в своей самой знаменитой книге «Сущность христианства», впервые опубликованной в 1841 году, заключалась в уничтожении иллюзии, причем иллюзии разрушительной. Фрейд, который тоже стал считать себя разрушителем иллюзий, полностью согласился с этой позицией.

Фейербах был близок по духу Фрейду и в другом отношении: к большей части философии он относился так же критично, как к теологии. Фейербах предлагал свой способ философствования как полную противоположность «распада», абсолютного, нематериального, самодовольного умозрения. Фактически он признавал (или, скорее, объявлял), как впоследствии и Фрейд, что у него отсутствует «…формально философский, систематический, энциклопедическо-методологический» талант. Он стремился найти не системы, а действительность и даже не считал свою философию философией, а себя философом. Фейербах писал: «Я – только духовный естествоиспытатель» – geistiger Naturforscher. Точно так же мог бы охарактеризовать себя Зигмунд Фрейд.

Философские изыскания Фрейда, когда он был еще юным студентом университета, привели его в будоражащий и притягательный кружок философа Франца Брентано. Фрейд прослушал не менее пяти курсов лекций и семинаров, предлагавшихся этим чертовски умным, по его словам, парнем, этим гением, и искал с ним личных встреч. Брентано, бывший священник, являлся убедительным сторонником Аристотеля и эмпирической психологии. Одновременно верящий в Бога и уважавший Дарвина, он заставил Фрейда сомневаться в своих атеистических воззрениях, которые тот принес с собой в университет. «Теперь, – признавался Фрейд Зильберштейну, когда влияние Брентано было максимальным, – я больше не материалист, но еще не верующий». Однако Фрейд так и не обратился к Богу. В глубине души он был, как писал своему другу в конце 1874 года, безбожный студент-медик и эмпирик. Разобравшись с убедительными аргументами, которыми засыпал его Брентано, Фрейд вернулся к неверию и навсегда остался в этом убеждении. Однако Брентано способствовал развитию мышления Фрейда, а его работы по психологии оставили глубокий след в сознании молодого человека.

Вся эта интеллектуальная деятельность, похоже, была весьма далека от изучения медицины, но Фрейд, как будто плывший по течению, искал то, к чему стремилась его душа. Наследием этих лет стали не оставлявшие его всю жизнь сомнения относительно специализированного изучения медицины[20]. За исключением возможностей прослушать интересные лекции и выполнить увлекавшие исследования, достоинства медицинского образования, очевидно, казались Фрейду сомнительными. Но вот что касается профессоров… О таких учителях можно было только мечтать. В период пребывания Фрейда в Венском университете в качестве студента и исследователя медицинский факультет представлял собой избранное общество превосходных специалистов. Большинство его членов были немцами: Карл Клаус, возглавлявший Институт сравнительной анатомии, знаменитый физиолог Эрнст Брюкке и Герман Нотнагель, заведующий кафедрой медицины внутренних органов, были уроженцами Северной Германии и получили образование в Берлине, а Теодора Бильрота, знаменитого хирурга, талантливого музыканта-любителя и одного из ближайших друзей Брамса, переманили в Вену после заведования кафедрами в родной Германии и в Цюрихе. Эти профессора, светила в своих областях, создавали в провинциальной Вене атмосферу интеллектуальной исключительности и космополитической широты взглядов. Не случайно, что именно в эти годы медицинский факультет привлекал множество студентов из-за рубежа – из других европейских стран и из Соединенных Штатов. Американский невролог Генри Хан в неофициальном, но чрезвычайно информативном «Путеводителе по Европе для студентов-медиков» (Guide to American Medical Students in Europe), опубликованном в 1883 году, давал Вене наивысшую оценку. «Помимо преимуществ по части медицины, – писал он, – Вена приятный для жизни город». Хан восхвалял кафе, оперу, скверы, а также жителей – добросердечных, красивых, любящих удовольствия.

Фрейд во многом не согласился бы с этими пышными аттестациями. Он имел не самый приятный опыт общения с венцами, не слишком часто посещал кафе и редко ходил в оперу. Однако он с радостью присоединился бы к описанию медицинского факультета Венского университета как коллектива выдающихся личностей, специалистов с международным авторитетом. В глазах Фрейда профессора обладали еще одним достоинством: их не затронула антисемитская лихорадка, грязным пятном расползавшаяся по венской культуре. Их либерализм укреплял уверенность Фрейда в том, что он не пария. Нотнагель, на кафедре которого Фрейд стал работать вскоре после получения диплома, был открытым приверженцем либеральных взглядов. Неутомимый лектор, он в 1891 году основал Общество противодействия антисемитизму. Три года спустя лекции Нотнагеля были сорваны буйными студентами из числа антисемитов… Брюкке, не менее толерантный, чем Нотнагель, хотя и не такой общественно активный, дружил с евреями и, более того, был открытым сторонником политического либерализма, то есть разделял враждебное отношение Фрейда к Римско-католической церкви. Таким образом, у Фрейда были веские основания, причем не только научные, но и политические, чтобы вспоминать своих профессоров как людей, которых он мог уважать и с которых мог брать пример.


В начале лета 1875 года Фрейд удалился на некоторое расстояние от «отвратительной башни» собора Святого Стефана. Он отправился в долгожданное и много раз откладывавшееся путешествие – навестить своих сводных братьев в Манчестер. Англия уже много лет занимала его мысли. Фрейд с детства читал много английских авторов – эта литература ему очень нравилась. В 1873-м, за два года до знакомства со страной, он писал Эдуарду Зильберштейну: «Я читаю английские поэмы, пишу письма по-английски, декламирую английские стихи, слушаю английские описания и жажду английских новостей». Если это будет продолжаться, шутил Фрейд, то он подхватит английскую болезнь[21]. После визита к родственникам в Англию мысли о будущем занимали его не меньше, чем прежде. Англия нравилась ему гораздо больше, чем родина, говорил Фрейд Зильберштейну, несмотря на ее туман и дождь, пьянство и консерватизм. Эту поездку он будет помнить всю жизнь. Семь лет спустя в эмоциональном письме к невесте Фрейд вспоминал неизгладимые впечатления, которые привез с собой домой, разумное трудолюбие Англии и ее благородную преданность общему благу, не говоря уже о преобладающем на Британских островах упрямстве и обостренном чувстве справедливости их обитателей. Знакомство с Англией, писал он, оказало на его жизнь «решительное влияние».

Поездка помогла Фрейду сузить круг своих интересов. Английские научные труды, писал он Зильберштейну, работы Тиндаля, Хаксли, Лайеля, Дарвина, Томсона, Локьера и других, навсегда сделали его поклонником этой нации. Наибольшее впечатление на него произвели их последовательный эмпиризм и нелюбовь к напыщенной метафизике. «Я, – прибавил он, словно в запоздалом раздумье, – еще больше не доверяю философии». Постепенно идеи Брентано отходили на второй план.

Фактически Фрейд какое-то время почти не нуждался в философии. После возвращения он сосредоточился на работе в лаборатории Карла Клауса, который, будучи одним из самых успешных и плодовитых пропагандистов Дарвина на немецком языке, вскоре дал Фрейду возможность проявить себя. Клауса пригласили в Вену, чтобы модернизировать кафедру зоологии и поднять ее до уровня остальных кафедр университета, и он сумел собрать средства на опытную станцию морской биологии в Триесте. Часть пожертвований шла на гранты нескольким талантливым студентам, которые выполняли на станции детально разработанные исследования. Фрейд, который явно был на хорошем счету у Клауса, оказался среди первых, кому была предоставлена такая возможность, и в марте 1876 года он отправился в Триест. Поездка дала ему шанс познакомиться с культурой Средиземноморья, которую Фрейд впоследствии будет с неослабевающим удовольствием «исследовать» каждое лето. Его задание отражало давний интерес Клауса к гермафродитизму: проверить недавнее утверждение польского исследователя Симона Сирского о том, что ему удалось обнаружить у угря половые железы. Это было удивительное открытие – если оно подтвердится. Дело в том, как писал Фрейд в своем отчете, что, несмотря на бесчисленные попытки, предпринимаемые столетиями, молоки у угря обнаружить еще не удалось никому. Если Сирский прав, традиционный взгляд на угря как на гермафродита окажется безосновательным.

Первые усилия Фрейда были тщетными. «Все угри, которых я вскрывал, – признавался он в письме к Зильберштейну, – принадлежали к слабому полу». Однако не в каждом его письме речь шла о науке; Фрейд позволял себе интересоваться не только угрями, но и молодыми женщинами Триеста. Этот интерес, судя по письмам, был сдержанным, чисто академическим. Обнаруживая определенное беспокойство перед лицом соблазна, источаемого чувственными «итальянскими богинями», которых он встречал на прогулках, Фрейд описывает их внешность и косметику, но старается держаться отстраненно. «Поскольку людей вскрывать запрещено, – шутил он, пряча за смехом смущение, – я фактически не имел с ними никаких дел». С угрями у него получалось лучше: после двух поездок в Триест и вскрытия почти 400 рыб Фрейду удалось – частично, не окончательно – подтвердить вывод Сирского.

Это был достойный вклад в науку, но когда Фрейд впоследствии вспоминал свои первые попытки серьезного исследования, то отзывался о них с некоторым пренебрежением[22]. Оценивая свое интеллектуальное развитие, он мог быть крайне несправедливым к себе. Исследование половых желез угрей сформировало у Фрейда привычку к терпеливым и точным наблюдениям, то сосредоточенное внимание, которое он считал обязательным, когда выслушивал своих пациентов. Каковы бы ни были причины этого – из них нельзя исключить и определенную антипатию, – отзывы Фрейда о своей работе с Клаусом окрашены некоторой неудовлетворенностью, причем собой не в меньшей степени, чем другими. Удивительно, что в автобиографических заметках Фрейд ни разу не упомянул имя Клауса.

Совсем другими были его чувства к другому наставнику, великому Брюкке. «В физиологической лаборатории Эрнста Брюкке, – писал он, – я нашел наконец покой и полное удовлетворение». У Фрейда вызывали восхищение – и желание подражать – и сам мэтр Брюкке, и его ассистенты. Один из них, Эрнст фон Флейшль-Марксоу, блистательная личность, по словам Фрейда, даже удостоил его своей дружбы. Среди знакомых Брюкке он также нашел друга, который внес существенный вклад в развитие психоанализа: Йозефа Брейера, успешного, состоятельного, высокообразованного врача и выдающегося физиолога, который был на 14 лет старше его самого. Вскоре между ними установились самые лучшие отношения; Фрейд признал Брейера как своего очередного наставника и сделался постоянным гостем в его доме, причем дружил не только с самим Йозефом, но и с его женой Матильдой, очаровательной и по-матерински заботливой. И это не единственное, что дал Брюкке своему ученику. Шесть лет, с 1876-го по 1882-й, Фрейд работал в его лаборатории, решая задачи, которые ставил перед ним глубоко почитаемый профессор, к явному удовольствию последнего – и себя самого. Раскрывая тайны нервной системы, сначала низших рыб, затем человека, выполняя поручения и оправдывая надежды своего учителя, Фрейд был необыкновенно счастлив. В 1892 году, после смерти любимого наставника, Фрейд назвал своего четвертого ребенка Эрнстом, в честь Брюкке. Это была самая искренняя дань памяти, какую он только мог предложить. Для Фрейда Брюкке был и остался величайшим авторитетом из всех, кто когда-либо воздействовал на него.

Привязанность Фрейда к Брюкке выглядит сыновней, никак не меньше. И действительно, Брюкке был почти на 40 лет старше Фрейда, примерно таким же по возрасту, как его отец. Не подлежит сомнению также, что акт наделения одного человеческого существа характеристиками и значительностью другого может включать переходы гораздо более неправдоподобные, чем тот, благодаря которому Зигмунд Фрейд поставил Эрнста Брюкке на место своего отца Якоба. «Перенос», как назвал бы психоаналитик Фрейд это смещение глубоких чувств, был резким и всеобъемлющим. Однако непреодолимая привлекательность Брюкке в значительной степени определялась тем, что он не являлся отцом Фрейда. Его авторитет был заслуженным, а не дарованным случайностью рождения, и на чрезвычайно важной жизненной развилке, когда Фрейд готовился стать профессиональным исследователем человеческих тайн, такой авторитет был ему необходим. Якоб Фрейд отличался общительностью и жизнерадостностью. Мягкий и покладистый, он словно приглашал к неповиновению. В отличие от него Брюкке был сдержанным, точным вплоть до педантичности, суровым экзаменатором и требовательным начальником. Якоб Фрейд любил читать и обладал определенной эрудицией, характерной для евреев. Брюкке был в высшей степени разносторонним человеком: талантливый художник, он всю жизнь сохранял глубокий, совсем не дилетантский интерес к эстетике и облагораживающе влиял на своих учеников[23]. А одной внешней чертой, глазами, Эрнст Брюкке был поразительно похож на самого Фрейда – но не на его отца. Все знакомые, независимо от того, насколько отличались их описания Зигмунда Фрейда, обязательно отмечали его внимательные глаза, которые словно видели человека насквозь. У Брюкке был такой взгляд, который часто появлялся в сновидениях Фрейда. В одном из снов, так называемом Non vixit, который подробно анализируется в «Толковании сновидений», Фрейд взглядом «убивает» соперника. В результате самоанализа он приходит к выводу, что это искаженные воспоминания реального события, в котором именно Брюкке, а не Фрейд взглядом уничтожает собеседника: «Я был демонстратором в физиологическом институте и должен был являться туда рано утром к началу занятий. Узнав, что я несколько раз опоздал в лабораторию, Брюкке явился туда пунктуально и подождал меня. Когда я явился, он холодно и строго прочел мне нотацию. Дело не в словах, а в том взгляде, с которым были обращены на меня его страшные синие глаза и пред которым я стушевался». Всякий, продолжает Фрейд, кто помнит изумительные – даже в глубокой старости – глаза великого ученого и кто видел его когда-нибудь в гневе, легко сможет понять чувства юного грешника. Брюкке дал Фрейду, юному грешнику, идеал профессиональной самодисциплины в действии.

Философия науки, которую исповедовал Эрнст Брюкке, оказала на Фрейда не меньшее влияние, чем его профессионализм. Он был позитивистом по характеру и по убеждению. Позитивизм представлял собой скорее не упорядоченное философское направление, а всеобъемлющий подход к человеку, природе и методам исследования. Его приверженцы надеялись применить подход естественных наук, вместе с их открытиями и методами, ко все мыслям и поступкам человека, частным и публичным. Например, для такого склада ума характерны взгляды Огюста Конта, жившего в начале XIX века, пророка позитивизма в его самой крайней форме, который считал возможным изучение человеческого общества на надежной основе, ввел термин «социология» и определил эту науку как своего рода социальную физику. Позитивизм, зародившийся в XVIII столетии, в эпоху Просвещения, и отвергавший метафизику почти с такой же решительностью, как теологию, в XIX веке пережил расцвет, основой которого стали впечатляющие достижения физики, химии, астрономии – и медицины, конечно. Брюкке был самым видным представителем этого направления мысли в Вене.

Он привез свой уверенный и амбициозный научный стиль из Берлина. Там в начале 40-х годов, будучи еще студентом медицинского факультета, он присоединился к своему блестящему коллеге Эмилю Дюбуа-Реймону, открыто объявив мусорной кучей предрассудки всего пантеизма, всю мистику природы, все разговоры об оккультных божественных силах, проявляющихся в природе. Витализм, романтическая философия природы, в то время популярная среди естествоиспытателей, с его туманными поэтичными рассуждениями о загадочных внутренних силах, вызывал у них неприятие, будил в них желание страстной полемики. Лишь обычные физико-химические силы, утверждали они, активны в организме. К необъяснимым явлениям следует подходить только с физико-математическим методом или с предположением, что если материи присущи какие-то «новые» силы, то их можно свести к составляющим притяжения и отталкивания. Их идеалом исследователя, по словам Дюбуа-Реймона, был естествоиспытатель, свободный от теологических заблуждений. Их школа окончательно сформировалась после того, как к ним присоединился «человек Возрождения» XIX века Герман Гельмгольц, находившийся на пути к мировой славе за вклад в развитие необыкновенно широкого диапазона областей знания – оптики, акустики, термодинамики, биологии. Влияние этой школы быстро распространялось, и остановить процесс было уже невозможно. Ее члены и приверженцы занимали престижные должности в ведущих университетах и задавали тон в научных журналах. Когда Зигмунд Фрейд учился в Вене, там его задавали позитивисты.

Ближе к концу 1874 года у Фрейда возник план поехать непосредственно к источнику этого движения и провести зимний семестр в Берлине, где он собирался посещать лекции Дюбуа-Реймона, Гельмгольца, а также знаменитого патолога – и прогрессивного политического деятеля – Рудольфа Вирхова. От этой перспективы, писал Фрейд Зильберштейну, он радовался как ребенок. В конечном счете из его затеи ничего не вышло, но Фрейд мог найти первоисточник и дома. В том самом году Брюкке ясно и подробно сформулировал свои принципы в курсе, который в 1876 году будет опубликован под названием «Лекции по психологии». Они явились воплощением медицинского позитивизма в его самой материалистической форме: все естественные явления, утверждал Брюкке, относятся к явлениям движения. Естественно, Фрейд слушал эти лекции, причем очень внимательно. И действительно, его преданность сформулированным Брюкке основам науки пережила поворот от физиологического к психологическому объяснению психических явлений. Когда в 1898-м, через четыре года после смерти Гельмгольца, друг Фрейда Вильгельм Флисс посылал ему в качестве подарка на Рождество двухтомник лекций этого великого ученого, он знал, как много эти книги значат для Фрейда[24]. Тот факт, что будущий основатель психоанализа применит принципы своего наставника так, как Брюкке не мог и предположить и вряд ли бы искренне приветствовал, нисколько не уменьшает долг Фрейда перед ним. Для Фрейда Брюкке и его выдающиеся коллеги были избранными наследниками философии. Фрейд не уставал повторять, что у психоанализа нет собственного мировоззрения и что оно никогда не будет выработано. Это был его способ по прошествии многих лет отдать дань уважения своим учителям-позитивистам: психоанализ, заключил он в 1932 году, является наукой, и может придерживаться научного мировоззрения. Другими словами, психоанализ, подобно другим наукам, ставит своей целью выявление истины и разоблачение иллюзий. Эти слова мог бы сказать сам Эрнст Брюкке.

Самоуверенность Брюкке и группы разделявших его взгляды коллег усиливалась опорой на эпохальные труды Дарвина. В начале 70-х годов XIX столетия теория естественного отбора считалась – несмотря на многочисленных влиятельных сторонников – спорной и еще не избавилась от пьянящего аромата сенсационности и опасной новизны. Дарвин решился поместить человека в животное царство и вызвался объяснить его появление, выживание и разностороннее развитие исключительно земными причинами. Силы, приводящие к изменениям естественного порядка живых существ, которые Дарвин раскрыл перед изумленным миром, не нуждались в том, чтобы их приписывали божеству, даже самому далекому. Все это было работой слепых, противоборствующих земных сил. Как зоолог, изучающий половые железы угрей, как физиолог, исследующий нервные клетки речных раков, и как психолог, анализирующий человеческие чувства, Фрейд занимался одним делом. Скрупулезная гистологическая работа, которую он выполнял для Брюкке, была частью коллективных усилий, призванных продемонстрировать следы эволюции. Дарвин для него никогда не переставал быть «великим Дарвином», и биологические исследования привлекали Фрейда больше, чем лечение пациентов. Он готовил себя именно к этому призванию, как сам писал другу в 1878 году, – предпочитал «терзать животных» вместо того, чтобы «мучить людей».

Исследования Фрейда были очень успешными. Некоторые из его первых опубликованных работ, написанных в период с 1877 по 1883 год, содержат открытия, которые никак не назовешь незначительными. Они подтверждали эволюционный процесс в нервной системе рыб, которых Фрейд исследовал под микроскопом. Более того, оглядываясь назад, можно понять, что эти статьи стали начальным звеном в цепочке идей, приведших к созданию научной психологии, первый набросок которой он сформулировал в 1895 году. Фрейд работал над теорией, описывающей, каким образом нервные клетки и нервные волокна функционируют как одно целое. Затем он занялся другими проблемами, и, когда в 1891-м Вильгельм Вальдейер опубликовал свою эпохальную монографию о теории нейронов, первенство Фрейда в данной области было проигнорировано. «Этот случай далеко не единственный, – писал Эрнест Джонс, – когда молодой Фрейд прямо из рук упускал мировую славу, так как еще не осмеливался довести свои мысли до их логического завершения».


Фрейд жил дома, но мыслями пребывал в лаборатории Брюкке. Под началом учителя он буквально расцвел. В 1879–1880 годах ему пришлось ненадолго прерваться из-за призыва на воинскую службу. Эта повинность состояла из лечения больных солдат и скуки. Офицеры с похвалой отзывались о поведении Фрейда. Они характеризовали его как достойного и энергичного, очень активного и добросовестного, с твердым характером, считали чрезвычайно надежным, а также гуманным по отношению к пациентам. Фрейд, который находил свой вынужденный перерыв в работе чрезвычайно утомительным, в свободное время, которого было немало, переводил четыре очерка из сборника трудов Джона Стюарта Милля. Редактор немецкого издания Милля, известный австрийский филолог и историк античной философии Теодор Гомперц, стремился расширить число своих переводчиков, и такая возможность представилась ему благодаря знакомству Фрейда с Брентано, которого он и порекомендовал Гомперцу.

Тем не менее завершение формального образования замедлила не столько служба в армии, сколько увлеченность Фрейда исследованиями; диплом об окончании университета он получил лишь в 1881 году. Новое звание почти ничего не изменило в его жизни: по-прежнему надеясь снискать славу на полях научных исследований, Фрейд остался с Брюкке. Так продолжалось до лета 1882-го, когда он по совету учителя покинул тихую заводь лаборатории и поступил на должность помощника врача в клиническую больницу Вены. Официальной причиной такого шага была бедность, но это лишь одна из причин. Да, бедность волновала Фрейда куда больше, чем прежде. В апреле 1882 года он познакомился с Мартой Бернайс, которая приехала к одной из его сестер. Гостья оказалась стройной, живой, темноволосой и белокожей, с выразительными глазами – очень привлекательной. Зигмунд сразу же влюбился, как это бывало с ним и раньше. Но Марта Бернайс была другой. Настоящей, а не выдуманной, совсем не похожей на еще одну Гизелу Флюс, предмет молчаливого подросткового обожания. Она была достойна того, чтобы ради нее работать, достойна того, чтобы ее ждать.

Влюбленный Фрейд

Увидев Марту Бернайс, Фрейд уже ни секунды не сомневался в своих желаниях, и его властная стремительность увлекла девушку. 17 июня 1882 года, всего через два месяца после первой встречи, они обручились. Оба прекрасно понимали, что это нельзя назвать разумным поступком. Овдовевшая мать Марты, волевая и своенравная, сомневалась, что Зигмунд Фрейд – подходящая партия для дочери. И не без оснований: у Марты Бернайс имелось положение в обществе, но не имелось денег, а у Фрейда не было ни того ни другого. Вне всяких сомнений, он являлся блестящим молодым человеком, но, похоже, обреченным на долгие годы бедности, без ближайших перспектив на стремительную карьеру или какое-либо научное открытие, которое сделает его знаменитым и (что теперь гораздо важнее) богатым. Ему нечего было ждать от стареющего отца, который сам нуждался в финансовой поддержке. Самоуважение не позволяло Фрейду постоянно зависеть от помощи своего старшего друга Йозефа Брейера – тот время от времени ссужал ему деньги, делая вид, что дает в долг. Ситуация не оставляла будущему основателю психоанализа выбора. Брюкке лишь вслух сказал то, о чем он, скорее всего, думал сам. Частная практика была единственным способом добиться дохода, необходимого для создания приличной для представителей среднего класса семьи, о которой мечтали они с Мартой.

Чтобы подготовиться к медицинской практике, Фрейд должен был накопить опыт, который невозможно получить на лекциях и в лаборатории. От молодого человека, страстно увлеченного исследованиями, переход к врачебной практике потребовал болезненных жертв, примириться с которыми помогала только ждущая впереди награда. Помолвка стала суровым испытанием для влюбленных. Она не была разорвана исключительно благодаря целеустремленности и настойчивости Зигмунда и, еще в большей степени, благодаря такту, терпению и необыкновенной уравновешенности и выдержке Марты. Потому что Фрейд был страстным поклонником.

Он ухаживал за Мартой так, как это было принято среди представителей его класса и его культуры: влюбленные позволяли себе только объятия и поцелуи. Марта оставалась девственницей. Фрейд, по всей видимости, тоже придерживался обета воздержания. По крайней мере, у нас нет никаких убедительных свидетельств обратного. Однако эти четыре с лишним года ожидания повлияли на формирование теорий Фрейда о сексуальном происхождении большинства душевных расстройств; когда в 90-х годах он рассуждал об эротических страданиях, присущих современной жизни, то отчасти имел в виду себя самого. Фрейд был очень нетерпелив. Теперь, когда ему было почти 26 лет, он направил все свои эмоционально насыщенные и по большей части подавляемые чувства, в которых ярость лишь немного уступала любви, на единственный объект.

Марта Бернайс, которая была пятью годами младше Зигмунда и пользовалась успехом у молодых людей, стала предметом его страстного желания. Фрейд ухаживал за ней с пылом, пугавшим его самого и требовавшим от Марты всего ее здравого смысла, а в критические моменты способности сохранять хрупкие отношения, которым угрожал его собственнический инстинкт. Ситуацию усугубляло то обстоятельство, что бо2льшую часть их трудной помолвки Марта жила с матерью в Вандсбеке, в окрестностях Гамбурга, а Фрейд был слишком беден, чтобы часто навещать ее. Эрнест Джонс подсчитал, что за четыре с половиной года, прошедшие между первой встречей и свадьбой, они три года провели в разлуке. Однако молодые люди писали друг другу практически ежедневно. В середине 90-х годов XIX столетия, когда они были женаты уже 10 лет, Фрейд обмолвился, что его супруга временно утратила способность писать, но в период помолвки подобных симптомов у нее явно не наблюдалось. Как бы то ни было, разлука не упрощала их отношения. Вероятно, самым серьезным предметом для разногласий стала религия: Марта выросла в строгой атмосфере семьи ортодоксальных евреев и была очень набожной, тогда как Фрейд являлся не просто неверующим, безразличным к религии человеком – он был принципиальным атеистом, твердо решившим избавить невесту от всей этой суеверной чуши. Зигмунд оказался тверд, даже деспотичен в своих повторяющихся требованиях, чтобы она отказалась от того, в чем до сих пор ни секунды не сомневалась.

Фактически Фрейд не скрывал от Марты, что главой семьи должен быть он. В ноябре 1883 года, комментируя невесте очерк о предоставлении гражданских прав женщинам, который он перевел во время службы в армии, Фрейд хвалит Джона Стюарта Милля за способность избавиться от «обывательских предрассудков», но тут же сам отдает дань этим предрассудкам. Милль, жаловался он, выдвигает абсурдные требования. Одно из них – утверждение, что женщины должны зарабатывать не меньше мужчин. Это, считал Фрейд, противоречит исторически сложившимся отношениям в семье, когда женщина практически все время занята ведением домашнего хозяйства, воспитанием и образованием детей, что не оставляет времени для работы вне дома. Подобно другим буржуа своего времени, Фрейд считал, что различие между мужчиной и женщиной есть самое значительное из всех различий между людьми. Женщины вовсе не угнетенные существа, подобно черным рабам: «Девушка, даже если она не имеет права голоса и других прав, может отвергнуть мужчину, который целует ей руку и добивается ее любви». Идея о том, что женщины должны бороться за существование, подобно мужчинам, кажется ему мертворожденной. Видеть в ней, Марте Бернайс, его нежной, любимой девушке, конкурента – это абсолютная глупость. Правда, он признает, что когда-нибудь новая система образования подготовит и новые отношения между мужчинами и женщинами и что закон и обычай должны гарантировать женщинам те права, которых они сегодня лишены. Однако полная эмансипация будет означать утрату достойного восхищения идеала. Как бы то ни было, заключает он, сама природа предназначила женщине другую судьбу, одарив ее красотой, обаянием и добротой. По этому безупречно консервативному манифесту никто не мог бы догадаться, что Зигмунду Фрейду предстояло стать автором самых революционных, будоражащих воображение и необычных теорий, объясняющих человеческую природу и поведение.


В своей переписке с Мартой Фрейд предстает перед нами в неожиданной роли – романтического любовника. Он нежен и откровенен, иногда импульсивен, требователен, экзальтирован, угнетен, нравоучителен, болтлив, деспотичен и в редкие моменты выражает раскаяние. Обладавший живым и выразительным слогом Фрейд теперь постоянно выступает в жанре, с которым раньше был незнаком, – жанре любовного письма. Задиристый и неуверенный в своей откровенности, не щадящий чувств адресата, не говоря уж о собственных, он заполняет свои письма пересказами бесед с друзьями и знакомыми, а также их откровенными описаниями. Анализируя свои чувства в письмах к Марте, Фрейд также анализирует ее письма к нему, причем его внимание к мелочам достойно детектива – или психоаналитика. Незначительную деталь или подозрительную оговорку он воспринимает как признак скрываемой болезни или, возможно, симпатии к другому мужчине. Его любовные письма зачастую агрессивны и лишены комплиментов, и все же они представляют собой яркий образец трогательной лирики.

Эти письма – истинная автобиография Фрейда начала 80-х годов. Он почти ничего не скрывал от невесты. Фрейд не только открыто писал все, что думает о работе, о зачастую неприятных коллегах, о неутоленных желаниях, но также изливал свою тоску по Марте. Он был поглощен мыслями о том, скольких поцелуев лишился из-за их разлуки. В одном из писем Фрейд оправдывает свое пристрастие к сигарам отсутствием любимой: «Курить необходимо, если некого целовать». Осенью 1885 года во время пребывания в Париже он взобрался на одну из башен собора Нотр-Дам, вызывая в своем воображении возлюбленную: «Триста ступенек, в темноте и одиночестве, и на каждой я мог бы тебя целовать, если бы ты была со мной, и на самый верх ты поднялась бы задыхающаяся и взволнованная». Марта ответила своему «любимому сокровищу» не так многословно, не так художественно и, возможно, не так страстно, но достаточно ласково, посылая ему привет и нежные поцелуи.

Временами Фрейд, стремясь переделать Марту, превращался в строгого наставника. Он подробно объяснял ей, что врач обязан эмоционально дистанцироваться от всех пациентов и даже от друзей: «Я прекрасно представляю, как неприятно тебе слышать, как я сижу у постели больных и наблюдаю, как я отношусь к человеческим страданиям как к предмету изучения. Но, девочка моя, по-другому это делать невозможно, и для меня это должно выглядеть совсем не так, как для других». Затем, тут же отбросив несколько нравоучительный тон, Фрейд прибавляет, что на свете есть лишь одно человеческое существо, только одно, чья болезнь заставит его забыть об объективности: «Мне нет нужды называть ее тебе, и поэтому я желаю, чтобы она всегда была здорова». Как бы то ни было, он ведь писал любовные письма!

Любовь разрушила самоуверенность Фрейда. Его повторяющиеся вспышки ревности граничили с патологией – настолько они были сильны, а гнев иррационален. 40 лет спустя основатель психоанализа определит «умеренную» ревность как аффективное состояние, подобное печали, которое вполне можно назвать нормальным; ее явное отсутствие, полагал он, должно служить симптомом глубокой депрессии. Но ревность Фрейда выходит за рамки вполне понятного негодования, которое влюбленный может испытывать в отношении соперников. Марта не должна называть своего кузена по имени! Ей следует обращаться к нему официально, по фамилии. Она не должна выказывать такой явной склонности к двум своим обожателям, композитору и художнику: будучи творческими людьми, угрюмо писал Фрейд, они имеют несправедливое преимущество перед ним, обычным ученым. И главное, Марта должна прекратить отношения со всеми остальными. Но в число этих навязчивых «остальных» входили ее мать и брат Эли, который собирался жениться на сестре Фрейда Анне, и Марта отказалась подчиниться вызванным ревностью требованиям жениха и порвать с ними. Результатом стала напряженность в их отношениях, для преодоления которой потребовалось много времени.

Более внимательный к себе, чем прежде, Фрейд догадывался об опасности своего состояния. «Я такой собственник, когда влюблен…» – написал он Марте через два дня после помолвки. А позже с раскаянием признавался: «У меня явная предрасположенность к тирании». Но этот проблеск самосознания не сделал его менее деспотичным. Известно, что Марта уже отвергла одно предложение, но за ним могли последовать другие. Однако усилия Фрейда «монополизировать» девушку, которую он любил, говорят скорее не о реальных опасностях, а о колебаниях самооценки. Неразрешенные, подавленные конфликты его детства… В них непостижимым образом переплелись любовь и ненависть. Они вернулись и стали преследовать его теперь, когда Зигмунд задумался, достоин ли он своей Марты. Она была, снова и снова повторял Фрейд, его принцессой, однако его часто посещали сомнения, принц ли он. При всем при том он оставался обожаемым Сиги своей матери, вел себя как единственный любимый ребенок, исключительному положению которого угрожает появление брата или сестры.

В конечном счете Фрейд не позволил легковерному гневу и подозрительной ревности отравить его привязанность. Он не был похож на Отелло. Он никогда не сомневался в своем выборе и часто получал от него истинное наслаждение. Перспектива создания семьи радовала его, и Фрейд с удовольствием тратил время на список того, что необходимо для их «маленького мира счастья», как он его назвал. У них с Мартой будут две комнаты, столы, кровати, зеркала, стулья, ковры, стекло и хрусталь для повседневных нужд и для праздничных трапез, шляпки с искусственными цветами, большая связка ключей и жизнь, наполненная полезными занятиями, добротой и гостеприимством, взаимной любовью. «Могут ли влиять на нас такие мелочи, как каждодневный быт? Пока не пробил час великой судьбы, самоотречения, могут – и без всяких сомнений». Воображение Фрейда обычно обращалось к его великому предназначению, но в то же время он с явным удовольствием предавался фантазиям, которые могли разделить с ним многие скромные и ничем не примечательные буржуа того времени.

Чтобы реализовать эти мечты, Фрейд должен был последовать совету Брюкке, и через шесть недель после обручения с Мартой Бернайс он поступил в городскую больницу Вены. Он проработал там три года, пробуя себя в разных специальностях и переходя из отделения в отделение – хирургии, медицины внутренних органов, психиатрии, дерматологии, нервных болезней и офтальмологии. Фрейд трудился целеустремленно, надеясь на продвижение по службе ради своей конечной цели – женитьбы, но ему приходилось учитывать реалии, хотя бы отчасти. Карьерная лестница врача в Австрии была крутой и насчитывала много ступенек. Зигмунд Фрейд начал с низшей из возможных должностей, имевшихся в клинической больнице, Aspirant, нечто вроде помощника врача, а в мае 1883 года стал Sekundararzt (младшим врачом) в психиатрическом отделении, возглавляемом Теодором Мейнертом. Ему предстояло подняться на следующие ступени служебной лестницы. В июле 1884-го Фрейд занял должность старшего врача, а чуть больше чем через год, после нескольких неудачных попыток, получил желанное звание Privatdozent (приват-доцента)[25]. Это звание являлось престижным, но не гарантировало жалованье, и было желанным лишь как первый шаг к маячившей далеко на горизонте профессорской должности. Кроме того, оно не создавало материальной основы для брака. Неудивительно, что Фрейда стали посещать враждебные фантазии в отношении коллег, в числе которых было желание смерти тем, кто стоял у него на пути. «Где бы в мире ни существовала иерархия и продвижение по службе, – размышлял он впоследствии об этих днях, – открыт путь для желаний, нуждающихся в подавлении».

Фрейд не удовлетворился одними желаниями. В октябре 1882 года ему удалось поступить в клинику Германа Нотнагеля, который недавно занял престижную должность заведующего кафедрой внутренних болезней. Нотнагель наряду с Брюкке неизменно поддерживал Фрейда, пока тот медленно шел к публичному признанию и самому скромному материальному достатку. После первой встречи Фрейд описывал великого Нотнагеля довольно враждебно. «Странно видеть перед собой человека, который имеет такую власть над нами и над которым мы вообще не имеем власти. Нет, – прибавлял он, – этот человек не нашей расы. Древнегерманский дикарь. Совершенно светлые волосы, голова, щеки, шея». Тем не менее Нотнагель великодушно был готов помочь Фрейду с карьерой. Со временем знаменитый профессор стал уязвлять самолюбие Фрейда и сделался объектом для завистливых сравнений. «При благоприятных условиях, – писал Зигмунд невесте в феврале 1886 года, – я мог бы достичь большего, чем Нотнагель, по отношению к которому чувствую свое превосходство».

Это было исключительно виртуальное состязание. А вот с Теодором Мейнертом, специалистом по анатомии мозга и психиатром, не менее знаменитым, чем Нотнагель, Фрейд схлестнулся публично. Он перешел в клинику Мейнерта после полугода работы с Нотнагелем и обрел в «великом человеке» не только покровителя, но и соперника. Так было не всегда. Работы Мейнерта и его личность произвели глубокое впечатление на Фрейда, когда он еще учился на медицинском факультете. И действительно, философские воззрения Мейнерта могли служить будущему основателю психоанализа опорой и стимулом. Практичный и стремившийся к научной психологии Мейнерт являлся последовательным детерминистом и отвергал свободу воли, считая ее иллюзией. Он полагал, что сознание подчиняется некому тайному фундаментальному закону, для раскрытия которого нужен тонко чувствующий и проницательный аналитик. Тем не менее практически с самого начала совместной работы Фрейд жаловался, что с Мейнертом тяжело, он полон капризов и иллюзий, не слушает и не понимает его. В 90-х годах XIX столетия они вели между собой длительную войну по двум важным вопросам – гипнозу и истерии.


Возмущение и гнев, возникшие в этот период по другому случаю, причем гнев на самого себя, долгие годы дремали в подсознании Фрейда, пока не всплыли на поверхность, инстинктивно искаженные, в автопортрете четыре десятилетия спустя: «Теперь, возвращаясь в прошлое, я могу признаться, что это она, моя невеста, помешала мне добиться известности уже в молодые годы». Это история о великолепной возможности, которая была упущена. Фрейд едва не стал автором впечатляющего вклада в хирургическую практику. В начале весны 1884 года он сообщил Марте, что заинтересовался свойствами кокаина, в то время малоизученного лекарства, которое немецкий военный врач использовал для повышения физической выносливости солдат. Из этого может ничего и не получиться, писал Фрейд, однако он планировал проверить возможность использования препарата для лечения сердечных болезней и случаев нервного истощения, таких как «жалкое состояние», возникающее при отвыкании от морфия. В интересе Фрейда к кокаину был и личный аспект. Он надеялся, что кокаин поможет его другу Эрнсту фон Флейшль-Марксоу, страдавшему от последствий инфекции, избавиться от пристрастия к морфию, который он принимал в качестве болеутоляющего. Но в конце лета Фрейд, не видевший невесту целый год, позволил себе один из редких визитов в Вандсбек. Вероятно, он был очень одинок, поскольку впоследствии вспоминал, что провел в разлуке с Мартой Бернайс два года или даже более двух лет – трогательные и симптоматичные оговорки.

Нетерпение Марты заставило Фрейда поспешить с окончанием исследований. В июне он написал статью о применении кокаина, удивительную смесь научного отчета и энергичной рекламы, которая в следующем месяце была опубликована в венском медицинском журнале. В начале сентября Фрейд отправился повидать Марту, но перед этим рассказал об успокаивающем и одновременно стимулирующем действии кокаина своему другу, офтальмологу Леопольду Кенигштейну. Вернувшись в Вену, он узнал, что не Кенигштейн, а другой его знакомый, Карл Коллер, которому он также рассказывал о кокаине, «…провел решающие опыты на глазе животных и сделал доклад об их результатах на офтальмологическом конгрессе в Гейдельберге». Как вспоминал Фрейд, однажды он встретил коллегу, жаловавшегося на боли в кишечнике, и порекомендовал ему 5-процентный раствор кокаина, который вызвал онемение губ и языка. При разговоре присутствовал Коллер, для которого, уверен Фрейд, это было первым знакомством с анестезирующими свойствами препарата. Как бы то ни было, Фрейд считал, что открытие местной анестезии при помощи кокаина, получившей столь широкое применение в малой хирургии, по праву приписывается Коллеру, особенно при операциях на глазах. «Но я не ставлю своей невесте в упрек, что она стала мне тогда помехой»[26], – прибавляет он. Другими словами, Фрейд одновременно винит и не винит Марту.

Такой изобретательный способ переложить на плечи другого собственную неспособность довести дело до конца не характерен для Фрейда. Это заставляет предположить, что даже с безопасного расстояния многих прошедших лет кокаин вызывал у него неприятные, не до конца осознанные ассоциации. Но факты говорили сами за себя яснее, чем он признавался в своих болезненных воспоминаниях. Если Фрейд с самого начала признавал, что Коллер в полной мере заслуживал мгновенно пришедшего признания, это означало, что он сам был в одном шаге от пути, который привел бы его к мировой славе, а следовательно, и к женитьбе. Более того, его лирическое восхваление кокаина как лучшего лекарства от боли, усталости, уныния и пристрастия к морфию, к сожалению, оказалось ошибочным. Сам Фрейд начал принимать препарат как стимулирующее средство, чтобы справиться с периодическими депрессиями, улучшить настроение, расслабляться в обществе и просто чувствовать себя настоящим мужчиной[27]. Он опрометчиво рекомендовал кокаин Марте и даже присылал ей небольшие дозы, когда решил, что это поможет невесте справиться с недомоганиями. В июне 1885 года – и это был не единственный раз – Фрейд отправил почтой в Вандсбек флакон с кокаином, содержавший приблизительно полграмма вещества, и порекомендовал Марте «приготовить себе из него 8 маленьких (или 5 больших) доз». Она сразу подтвердила получение, сердечно поблагодарила и сказала, что, хотя в этом нет нужды, она разделит присланное лекарство на порции и будет принимать. Однако у нас нет никаких свидетельств, что Марта (или, если уж на то пошло, ее жених) пристрастилась к кокаину.

Рекомендации принимать кокаин, которые Фрейд давал Флейшль-Марксоу, оказались не такими безобидными. Он очень хотел облегчить боль другу, о чем писал невесте в начале 1885 года, но его страстное желание не сбылось. Флейшль-Марксоу, который медленно и мучительно умирал, с бо2льшим энтузиазмом отнесся к целебным свойствам кокаина, чем сам Фрейд, и в конечном счете стал ежедневно принимать большие дозы наркотика. К сожалению, препарат лишь усилил его страдания: в процессе лечения у Эрнста развилась зависимость от кокаина, как прежде от морфия.

Эксперименты Фрейда с наркотиками поначалу практически не мешали, как он сам насмешливо выражался, погоне за деньгами, должностью и репутацией. Его статья о кокаине и другие работы, опубликованные вскоре после нее, создали ему имя в венских медицинских кругах и даже за границей, а для того, чтобы выяснить способность кокаина вызывать привыкание, потребовалось некоторое время. Однако было невозможно отрицать, что львиная доля славы от применения кокаина как местного анестетика досталась Коллеру, а очень скромный успех Фрейда граничил с неудачей. Более того, его опрометчивое – хотя и из лучших побуждений – вмешательство в лечение Флейшль-Марксоу, не говоря уже о столь же неблагоразумной рекомендации вводить кокаин в виде инъекций, оставило у Фрейда чувство вины. Действительность давала ему много поводов для самокритики. Облегчить страдания Эрнста не мог никто, но другие врачи, экспериментировавшие с кокаином, обнаружили, что подкожное введение препарата может спровоцировать очень серьезные побочные эффекты[28].

Это несчастье оставалось одним из самых мучительных эпизодов в жизни Зигмунда Фрейда. Его сны раскрывают постоянную озабоченность кокаином и последствиями его применения, и Фрейд продолжал применять его в умеренных количествах как минимум до середины 90-х годов XIX столетия[29]. Неудивительно, что он стремился приуменьшить влияние этого случая. Когда Фриц Виттельс, написавший его биографию, заявил, что Фрейд долго и мучительно размышлял, как такое могло с ним произойти, тот решительно это отрицал. «Неправда!» – написал он на полях книги. Неудивительно также, что подсознательно Фрейд старался переложить ответственность за все на того самого человека, ради которого ускорил свои рискованные поиски славы.

Тоскуя по невесте, которая жила в далеком Вандсбеке, Фрейд заполнял свободное время чтением «Дон Кихота». Книга заставляла его смеяться, и он благожелательно отзывался о ней в письмах Марте, хотя и полагал, что местами она излишне груба и вряд ли подходит для чтения его маленькой принцессе. Таков был бедный молодой врач, который покупал больше книг, чем мог себе позволить, и по ночам читал классическую литературу, глубоко растроганный и не менее глубоко изумленный. Фрейд искал себе учителей в разных эпохах: древних греков, Рабле, Сервантеса, Мольера, Лессинга, Гёте, Шиллера, не говоря уж о жившем в XIX веке остроумном немецком знатоке человеческой природы Георге Кристофе Лихтенберге, физике, путешественнике и авторе знаменитых афоризмов. Эти классики значили для него больше, чем интуитивный современный психолог Фридрих Ницше. Фрейд читал его книги еще юным студентом, а в начале 1900-го, в год смерти Ницше, потратил приличную сумму на собрание его сочинений. Он надеялся, как сам признавался своему другу Флиссу, найти слова для того, что остается в нем невысказанным. Тем не менее Фрейд относился к произведениям Ницше как к текстам, которые требуют скорее возражения, чем изучения. Симптоматично, что после сообщения о покупке книг Ницше он тут же прибавил, что не открывал их: «Пока мне лень».

Главным мотивом такого защитного маневра будущий основатель психоанализа называл нежелание «избытком интереса» отвлекаться от серьезной работы. Фрейд предпочитал клиническую информацию, которую мог собрать путем психоанализа, ярким озарениям мыслителя, по-своему предвосхитившего некоторые из самых радикальных его гипотез[30]. Сам Фрейд будет настаивать, что никогда не делал заявлений о приоритете – отрицание слишком недвусмысленное, чтобы быть точным, – и не выделял работы по психологии немецкого физика и философа Густава Теодора Фехнера как единственные, которые нашел полезными. Они прояснили для него природу удовольствия. Фрейд получал удовольствие и извлекал пользу из чтения, но еще большее удовольствие и пользу ему давал опыт.

В начале 80-х годов, когда Зигмунд Фрейд еще набирался опыта для частной практики, его в основном волновали профессиональные прикладные вопросы, а не теоретические, но загадки человеческого сознания все больше и больше завладевали его вниманием. В начале 1884-го он цитировал Марте одного из своих любимых поэтов, Фридриха Шиллера, хотя и немного нравоучительно: «Любовь и голод – вот настоящая философия, как сказал наш Шиллер». Много лет спустя Фрейд не раз будет обращаться к этим строкам, чтобы проиллюстрировать свою теорию влечений: голод представляет «влечения «Я», которые служат самосохранению индивида, тогда как любовь, разумеется, иносказательное название сексуальных влечений, служащих сохранению вида.

Тем не менее взгляд на Фрейда 80-х годов как на будущего психоаналитика – это устаревший взгляд. Он продолжал исследования в области анатомии, особенно анатомии мозга. В то же время Фрейд все больше внимания уделял психиатрии, надеясь, что в будущем это принесет ему доходы. «В практическом отношении, – честно признавался он впоследствии, – анатомия мозга давала мне не больше выгод, чем физиология. Из материальных соображений я начал заниматься нервными заболеваниями». В Вене эта специальная область не пользовалась тогда вниманием у специалистов, и даже Нотнагель не мог ему ничего предложить в данной сфере. Приходилось всему учиться на собственном опыте. Стремление к славе и процветанию у Фрейда росло вместе с тем, что его питало, а с ним и жажда знаний. Он хотел большего, чем могла дать Вена. «Но вдалеке, – писал Зигмунд Фрейд 40 лет спустя, воспроизводя яркость свежих впечатлений тех дней, – сияла слава Шарко».


В марте 1885 года, когда до получения должности приват-доцента оставалось еще несколько месяцев, Фрейд подал заявку на конкурс, победителя которого ждала стажировка за границей. В грант входили жалкая стипендия и не менее жалкие шесть месяцев отпуска за свой счет, но все помыслы Фрейда сосредоточились именно на этой цели. В письмах Марте он все время намекал на свои перспективы. «Я совсем не удовлетворен, – писал он невесте в начале июня, в типичной для себя аналитической манере, – я не в состоянии преодолеть лень и знаю ее причину: ожидания всегда заставляют нас, людей, пренебрегать настоящим». На комиссии, которая должна была распределять стипендии, каждого претендента представлял поручитель. «У меня это Брюкке, очень уважаемый, но не очень энергичный защитник», – сообщал Марте Фрейд. Он явно недооценил своего учителя. Флейшль-Марксоу, который был в курсе дела, рассказал Фрейду: «…ситуация была для вас крайне неблагоприятной, и успехом, который вам принесло сегодняшнее заседание, вы обязаны заступничеству Брюкке и его страстному ходатайству, которое вызвало общую сенсацию». Конечно, рекомендация Эрнста Брюкке была очень весомой, но желанную стипендию Фрейд получил только в середине июня, после долгих дебатов, достойных более щедрой награды. Он ни секунды не колебался, распределяя свое время: сначала поездка к невесте и ее семье, затем Париж. После шести недель пребывания в Вандсбеке, где ему наконец удалось преодолеть давнее нерасположение к себе фрау Бернайс, Фрейд в середине октября приехал в Париж.

Он устроился и сразу принялся изучать город, собирая первые впечатления: улицы, церкви, театры, музеи, парки. Отчеты, которые Фрейд отправлял Марте, полны живых и ярких подробностей: его изумление настоящим обелиском из Луксора, площадь Согласия, элегантные Елисейские Поля, без магазинов, но заполненные экипажами, плебейская площадь Республики и тихий сад Тюильри. Особое удовольствие Фрейду доставил Лувр, где его вниманием надолго овладевали древние артефакты: «Там находится множество греческих и римских статуй, надгробий, надписей и обломков. Некоторые экспонаты просто великолепны. Среди них я видел знаменитую Венеру Милосскую без рук». Большое впечатление на него также произвели бюсты римских императоров и статуи ассирийских царей, огромные, как деревья. «Эти властелины держали на руках львов, как сторожевых собак. Там восседали на постаментах крылатые человекозвери с красиво подстриженными волосами. Клинопись выглядит так, как будто сработана вчера. Еще были разукрашенные в огненные цвета египетские барельефы, колоссальные изображения царей, настоящие сфинксы – словно мир из сна». Фрейду хотелось вновь и вновь возвращаться в египетские и ассирийские залы. «Для меня, – отмечал он, – эти экспонаты представляют скорее историческую, чем эстетическую ценность». Но его волнение выдает не только научный интерес; оно предвосхищает страсть к коллекционированию древних скульптур Средиземноморья и Ближнего Востока, которой Фрейд дал волю, когда у него появились деньги и место для этого собрания.

Впрочем, в 1885 году в Париже времени у него было мало, а денег еще меньше. В театр Фрейд шел для того, чтобы увидеть великолепную Сару Бернар в добротной драме Викторьена Сарду, показавшейся ему хвастливой и тривиальной, или в комедиях Мольера, которые он считал блестящими и использовал как «уроки французского». Обычно он покупал билеты на самые дешевые места, иногда в «quatrième loge de côté, позорные ложи такого размера, что годны лишь для голубей», по одному франку пятьдесят сантимов. Фрейд жил взаймы и поэтому считал себя обязанным экономить даже на мелочах, таких как спички и канцелярские принадлежности. «Я всегда пью вино, очень дешевое, темно-красное и в целом терпимое, – писал он вскоре после приезда Минне Бернайс, сестре Марты. – Что касается еды, то ее можно найти и за 100 франков, и за 3 франка, только нужно знать где». Поначалу одинокий, Фрейд был придирчивым и немного самоуверенным. И еще патриотичным: «Как ты видишь, сердце у меня немецкое, провинциальное, и в любом случае оно осталось дома». Французов он считал аморальными охотниками за удовольствиями, «народом психологических эпидемий, исторических массовых конвульсий».

Временами Фрейд не без трепета раскрывал Марте некоторые свои планы, продиктованные благоразумием. В конце 1885 года он еженедельно наносил визиты, возможно не такие уж необходимые, скучавшей австрийской пациентке, жене их семейного врача – «с не самыми приятными манерами, очень экспрессивными», – поскольку разумно установить добрые отношения с венским коллегой. Да, подобное манипуляционное поведение смущало Фрейда. Еще раньше он писал невесте, признаваясь в страсти к работе, что должен внимательно следить, чтобы потребность в последней, а также в успехе не истолковывалась как непорядочная.

Но что еще важнее, Фрейд с самого начала был потрясен знакомством с Жаном Мартеном Шарко. Шесть недель он занимался микроскопическим исследованием детского мозга в патологической лаборатории Шарко в больнице Сальпетриер. Последующие многочисленные публикации о церебральном параличе у детей и об афазии – системном нарушении уже сформировавшейся речи – указывают на сохраняющийся, хотя и ослабевающий, интерес Фрейда к неврологическим исследованиям. Однако мощное влияние Шарко повернуло его от микроскопа к той области, признаки интереса к которой уже начали проявляться: психологии.

Научный стиль и личное обаяние Шарко произвели на Фрейда даже большее впечатление, чем его идеи. «Он поразительно стимулирующий, почти возбуждающий и великолепный, – писал Фрейд Марте. – Я буду по нему ужасно скучать в Вене». В поисках слов, которые оправдали бы тот душевный подъем, который он испытывал в присутствии Шарко, Фрейд обращался к религиозной – или как минимум эстетической – лексике. «Шарко, – признавался он, – который одновременно один из величайших врачей и человек, здравый смысл которого – знак отличия гения – просто-напросто разрушает мои замыслы и концепции. После некоторых лекций я ухожу как из Нотр-Дам, с обретенным ощущением совершенства». Только напыщенная риторика того поколения могла передать его чувства; Фрейд, неизменно настаивавший на независимости своего мышления, был всей душой готов принять идеи этого блестящего ученого и не менее блестящего актера: «Не знаю, принесет ли когда-нибудь его семя плоды, но то, что никакой другой человек никогда не влиял на меня столь сильно, я знаю точно».

Вне всяких сомнений, Шарко устраивал настоящие спектакли. Его речь всегда была ясной, обычно серьезной, но иногда с юмором, помогавшим донести смысл. По мнению Фрейда, каждая из его «пленительных» лекций становилась «маленьким произведением искусства в том, что касалось структуры и композиции». И действительно, отмечал Фрейд, «…он еще больше возвышался в глазах слушателей, когда прилагал усилия, самым подробным образом изложив ход своих мыслей и с полной откровенностью рассказав о своих колебаниях и сомнениях, перекинуть мостик через пропасть между учителем и учеником». В роли лектора и советчика будущий основатель психоанализа, который умело использовал свою неуверенность, будет поступать точно так же.

Наблюдая за этими спектаклями в больнице Сальпетриер, Фрейд получал огромное удовольствие от интеллектуального возбуждения, охватывавшего Шарко, когда он диагностировал то или иное душевное заболевание. Эти его действия напоминали Фрейду миф об Адаме, который «классифицировал» животных и давал им названия. Непревзойденный классификатор Фрейд, будущий Адам психоанализа, был в этом отношении, как и во многих остальных, учеником Шарко. В те времена плохо умели различать психические заболевания, а также отличать их от физических недомоганий: Фрейд, тогда еще недостаточно хорошо разбиравшийся в неврозах, мог принять хронические головные боли невротика за менингит, а «более высокие авторитеты венской медицины диагностировали неврастению обыкновенно как опухоль мозга».

Шарко был не только актером. Медицинское светило и светский лев, пользовавшийся непререкаемым авторитетом, он считал истерию настоящим заболеванием, а не убежищем симулянта. Более того, он признавал, что ей подвержены и мужчины – в противовес традиционным взглядам, – а не только женщины. Еще более дерзким было спасение гипноза из рук жуликов и шарлатанов и использование его для серьезных целей – лечения душевных расстройств. Фрейд был поражен и впечатлен, увидев, как Шарко вызывает и снимает истерический паралич посредством прямого гипнотического внушения[31].

В 1885 году гипноз не был для Зигмунда Фрейда открытием. Еще в студенческие годы он убедил себя, что, несмотря на всю свою предосудительную репутацию, гипнотическое состояние – явление реальное. Фрейд был доволен, что Шарко подтвердил то, во что он и так верил, и впечатлен тем, что происходило с пациентами французского специалиста во время сеансов гипноза и после них. По словам Пьера Жане, самого знаменитого ученика Шарко, они вызывали «магнетическую страсть» к гипнотизеру, влечение – дочернее, материнское или чисто эротическое по своей природе. Эта страсть, как вскоре понял Фрейд, могла доставлять и некоторые неудобства. Как-то раз в Вене одна из его первых пациенток, избавленная после сеанса гипноза от болей истерической природы, страстно обняла своего целителя. Сия неловкая сцена, вспоминал Фрейд, дала ему ключ к разгадке «мистического элемента», который содержался в гипнозе. Позже он определит этот элемент как пример переноса и будет использовать в качестве мощного инструмента техники психоанализа.


Войдя в рабочий ритм, Фрейд перестал считать свое пребывание в Париже чем-то вроде сна, беспорядочного и не всегда приятного, и полностью сосредоточился на исследованиях – настолько, что решил заверить невесту: она по-прежнему занимает главное место в его жизни. «Если ты хочешь получить от меня уверения в любви, – писал он Марте в декабре, – я могу написать пятьдесят таких страниц, но ты ведь так добра, что не потребуешь этого». Тем не менее он убеждал любимую, что «теперь преодолел любовь к науке, которая в определенном смысле стояла между нами, и ничего не желаю, кроме тебя». Однако мысли о бедности никогда не покидали его. Фрейд описывает себя Марте, немного трогательно, как «бедного молодого человека, терзаемого горячими желаниями и мрачными печалями», исполненного надежд иждивенца – Schnorrerhoffnungen, а если конкретно, то надежды, что кто-нибудь из богатых друзей ссудит ему денег.

Тем временем его работа успешно продвигалась, а через некоторое время наладилась и светская жизнь. В январе и феврале 1886 года Фрейда приглашали в роскошный дом Шарко. Смущенный и не уверенный в собственном разговорном французском, Зигмунд подбадривал себя дозой кокаина, надевал строгий костюм и отправлялся на прием. Его письма к невесте свидетельствуют о волнении, а также об облегчении, которое он испытал, убедившись, что не выставил себя смешным в присутствии Шарко. Одним из февральских вечеров, уже за полночь, вернувшись с приема в доме великого человека, Фрейд сел за письмо «милому любимому сокровищу». «Слава богу, все закончилось, – сообщал он. – Это было скучно до безумия, и я выдержал только благодаря кокаину. Только представь: сорок или пятьдесят человек, и из них только трое или четверо знакомых». Фрейду казалось, что в тот вечер его французский был хуже, чем обычно, однако он вступил в политическую дискуссию, в которой назвал себя не немцем и не австрийцем, а juif[32]. Затем, ближе к полуночи, Фрейд выпил чашку шоколада. «Не думай, что я разочарован, поскольку не стоит ждать ничего иного от jour fixe[33]; я лишь убедился, что мы не будем их устраивать. Только не говори никому, какая это была скука». Несмотря на то что Фрейд считал подобные развлечения скучными, а свой французский слабым, Шарко уделял ему особое внимание. Такая сердечность делала мэтра еще более достойным примером для подражания.

Самым важным для Фрейда было то, что его кумир явно со всей серьезностью относился к странному поведению своих пациентов и смело выдвигал необычные гипотезы. Глубоко и тщательно исследуя человеческий материл, Шарко был в то же время артистом, или, как он сам себя называл, visual – человеком, который видит. Доверяя увиденному, он ставил практику выше теории. В памяти будущего основателя психоанализа глубоко отпечаталась одна его случайная фраза: La théorie, c’est bon, mais ça n’empêche pas d’exister. Фрейд никогда не забывал об этой остроте, и впоследствии, будоража мир невероятными фактами, не уставал ее повторять: теория – это очень хорошо, но она не отменяет существование фактов. Таков был главный урок, полученный от Шарко: смиренное подчинение ученого фактам – это не враг теории, а ее источник и слуга.


Один конкретный вопрос, который Шарко не разрешил для полного удовлетворения Фрейда и который волновал его на протяжении многих лет, – природа гипноза. Даже сторонникам этого метода, даже во Франции гипноз представлялся далеко не однозначным явлением. Жан Мартен Шарко и его ученики определяли гипнотический транс как искусственно вызванное патологическое состояние – невроз. Другими словами, это нервное заболевание, а если конкретно, то истерия с несомненно органическими компонентами. Кроме того, Шарко утверждал, что гипнотическое состояние можно вызвать только у истеричных людей. Впрочем, конкурирующая школа из Нанси, основателями которой были малоизвестный частный врач Амбруаз Огюст Льебо и его активный и плодовитый сторонник Ипполит Бернхейм, придерживалась другой точки зрения: гипноз представляет собой чистое внушение, и ему поддаются почти все люди. Несколько лет Фрейд колебался. Стараясь сохранить объективность, он в 1886 году перевел труд Шарко «Лекции о заболеваниях нервной системы», а два года спустя главную работу Бернхейма «О внушении и его применении в терапии». Фрейд по-прежнему склонялся к мнению Шарко, однако после поездки в Нанси в 1889-м пришел к выводу, что этот визит, предпринятый ради совершенствования техники гипнотического внушения, оказался одним из самых полезных в его жизни. Психоанализ – как его сформулировал Фрейд в середине 90-х годов XIX столетия – был производным от гипноза. Ряд статей и обзоров начала 90-х указывает на его корни, уходящие в эксперименты с гипнозом. И действительно, на протяжении нескольких лет гипноз входил в число терапевтических методов Фрейда.

По возвращении в Вену – после остановки в Берлине для изучения детских болезней – главной проблемой Зигмунда Фрейда стал не выбор одной из двух французских научных школ, а отношения со скептически настроенным медицинским сообществом. Его предисловие к книге Бернхейма явно отражает недовольство местными коллегами. «Врач, – писал Фрейд, явно имея в виду упрямых венских эскулапов, – больше не может сторониться гипнотизма». Знакомство с этим явлением разрушит преобладающее мнение, что «проблема гипноза, как утверждает Мейнерт, по-прежнему окружена ореолом нелепости». Фрейд настаивал, что Бернхейм и его коллеги в Нанси продемонстрировали, что проявления гипнотизма ни в коем случае не аномалия и связаны «со знакомыми явлениями нормальной психики и сна». Поэтому серьезное изучение гипноза и гипнотического внушения проливает свет на психологические законы, которым подчиняется психическая жизнь большинства здоровых людей. Поддразнивая коллег, Фрейд делает вывод, что «в естественных науках окончательное решение диктует исключительно опыт, а не авторитет без опыта», независимо от того, принимается идея или отвергается.

Одним из средств убеждения, доступных Фрейду, был отчет о стажировке, представленный им на факультет к Пасхе 1886 года. Размышляя о сомнениях, которые посетили его в Париже, Фрейд не смог скрыть свое разочарование: из-за недостатка контактов между немецкими (или, если уж на то пошло, австрийскими) и французскими учеными к некоторым в высшей степени удивительным (гипнотизм) и важным в практическом отношении (истерия) открытиям французской неврологии в немецкоговорящих странах отнеслись с недоверием. Фрейд признавался, что его привлекала к себе личность Шарко, который отличался не только «живостью, остроумием и красноречием, какие считаются у нас особенностями национального характера французов, но также терпением и трудолюбием, которые мы привыкли ставить в заслугу собственной нации». Постоянное общение с ним «как с ученым и человеком» сделало Фрейда искренним почитателем Шарко. Самый волнующий и глубокий вывод, привезенный им из Парижа, был связан с перспективой, которую открыл этот выдающийся специалист перед невропатологами. «Шарко часто говаривал, что анатомия по большому счету уже выполнила свою задачу, и в теории органических заболеваний нервной системы, так сказать, поставлена точка; теперь пришел черед неврозов»[34]. Старшие товарищи Фрейда не соглашались с ним, однако эти слова предвосхитили его будущее.

Это будущее приближалось. Шарко стал для Фрейда еще одним Брюкке, интеллектуальным отцом, на которого он мог равняться и которому старался подражать. Даже после того, как Фрейд поставил под сомнение некоторые аспекты учения Шарко, он продолжал отдавать ему дань уважения: не только перевел его лекции на немецкий язык, но и пропагандировал идеи французского психиатра, основателя нового учения о психогенной природе истерии, при каждом удобном случае ссылаясь на него как на непререкаемый авторитет. Фрейд приобрел гравюру, выполненную по картине Андре Бруйе «Лекция доктора Шарко в больнице Сальпетриер», на которой мэтр демонстрирует пораженной публике женщину в истерическом припадке. Впоследствии, переехав на Берггассе, 19, Фрейд с гордостью повесил ее в своем кабинете для консультаций над застекленной витриной, заставленной небольшими античными скульптурами. Более того, в 1889 году Фрейд назвал своего сына в честь Шарко Жаном Мартином. Мэтр вежливо поблагодарил, прислав «все мои поздравления»[35]. После смерти Шарко в 1893 году Фрейд написал для Wiener Medizinische Wochenschrift трогательный некролог, в котором не говорит о себе, но который можно поставить в один ряд с его автобиографическими произведениями как косвенную характеристику его собственного научного стиля.


Но все это будет позже, а весной 1886 года перспективы Фрейда выглядели еще более туманными, чем прежде. Вернувшись в Вену, он осознал, что проведенные во Франции месяцы были не просто отпуском, а ознаменовали окончание определенного периода в его жизни. Фрейд уволился из больницы, и в Пасхальное воскресенье, 25 апреля, в утреннем выпуске газеты Neue Freie Presse в разделе городских новостей появилась маленькая заметка: «Герр доктор Зигмунд Фрейд, доцент кафедры нервных болезней университета, вернулся из учебной поездки в Париж и Берлин и дает консультации по адресу I [район], Ратхаусштрассе, 7, с 1 до 2:30». Брейер и Нотнагель присылали к нему пациентов, причем в некоторых случаях оговаривалось, что услуга платная, и, хотя Фрейд продолжал свои исследования в новой анатомической лаборатории Мейнерта, его главной заботой стал достойный заработок. Он не питал особых надежд выиграть «битву за Вену» и подумывал об эмиграции. Однако настойчивость победила; часть пациентов, которых он лечил от нервных болезней, вызвала у него научный интерес, тогда как другие случаи, более скучные, приносили вознаграждение в виде оплаченных счетов. Фрейд очень страдал от безденежья и впоследствии признавался, что бывали периоды, когда он не мог позволить себе взять фиакр, чтобы навестить пациентов.

В те редкие периоды, когда его доход казался достаточным, чтобы приблизить свадьбу, Фрейд переживал приступы эйфории. Дело осложнялось тем, что ему пришлось противостоять коллегам. Его энтузиазм по поводу французских инноваций лишь усилил скептицизм, возникший из-за того, что Фрейд выступал в защиту кокаина. Его доклад о мужской истерии осенью 1886 года перед членами Венского медицинского общества и предположения о психологической этиологии заболевания встретили неоднозначный прием. Один старый хирург, о котором Фрейд будет помнить всю жизнь, возразил привезенному из Парижа тезису, что мужчины не могут быть подвержены истерии. Знает ли он, что слово «истерия» произошло от древнегреческого ὑστέρα – матка? Как же мужчина может страдать истерией? Другие врачи высказывались более уважительно, но Фрейд с его повышенной чувствительностью воспринял отношение коллег как явное и упорное неприятие. Теперь он оказался в оппозиции медицинскому истеблишменту. Даже Мейнерт, который долго был его самым активным сторонником, решил порвать с ним.

С другой стороны, к тому времени у него уже были основания для радости. Его скромные, но постоянно растущие сбережения вместе с небольшим наследством и приданым невесты, денежными подарками на свадьбу от ее родственников и, самое главное, щедрыми дарами от состоятельных друзей дали ему возможность жениться на Марте Бернайс. Гражданская церемония бракосочетания состоялась в Вандсбеке 13 сентября. Однако неожиданные юридические сложности привели к тому, что понадобилась вторая церемония. В Германии было достаточно гражданского брака, на котором он настаивал, но австрийские законы требовали религиозного обряда, поэтому 14 сентября Фрейду, яростному противнику всех ритуалов и всех религий, пришлось произносить спешно заученные слова молитв на древнееврейском, чтобы его брак считался законным. Женившись, Фрейд отомстил – или, во всяком случае, оставил за собой последнее слово. «Я очень хорошо помню, как она рассказывала мне, – вспоминала кузина Марты Бернайс, теперь Марты Фрейд, – что в первую пятницу после свадьбы ей не позволили зажечь субботние свечи, и это одно из самых неприятных воспоминаний за всю ее жизнь». В таких важных вопросах, как религиозная – или, скорее, нерелигиозная – атмосфера в доме, Фрейд твердо настаивал на своем главенстве.

Через год после свадьбы в семье произошло радостное событие. 16 октября 1887 года Фрейд с восторгом писал фрау Бернайс и Минне в Вандсбек: «Я ужасно устал, и мне еще нужно написать много писем, но сначала я напишу вам. Из телеграммы вы уже знаете, что у нас маленькая дочь, Матильда. Она весит три тысячи четыреста граммов, около семи с половиной фунтов, что довольно прилично, ужасно уродлива и с самого начала сосет правую руку, но в остальном выглядит веселой и ведет себя абсолютно непринужденно». Пятью днями позже Фрейд находит причины сменить тон: все говорили ему, что маленькая Матильда удивительно похожа на него – и «она стала гораздо красивее, иногда мне кажется, уже очень красивой». Фрейд назвал дочь в честь своего доброго друга Матильды Брейер. Всего через месяц ему в компании мужа Матильды будет суждено встретить гостя из Берлина, Вильгельма Флисса. Вильгельм станет самым верным другом Фрейда из всех, что у него были в жизни.

Глава вторая Создание теории

Необходимый друг – и враг

«Близкий друг и заклятый враг всегда оставались необходимыми потребностями моей эмоциональной жизни, – признавался Фрейд в «Толковании сновидений». – Я научился снова и снова их создавать». Иногда, прибавил он, друг и враг сливались в одном лице. В раннем детстве эту роль играл его племянник Йон. После женитьбы и во время десятилетних исследований необходимым другом, а впоследствии врагом стал для Фрейда Вильгельм Флисс.

Флисс, отоларинголог из Берлина, приехал в Вену осенью 1887 года, чтобы продолжить учебу. По совету Брейера он посетил несколько лекций Фрейда по неврологии и в конце ноября по возвращении в Германию получил от него сердечное послание. «Хотя мое сегодняшнее письмо посвящено профессиональным вопросам, – писал Фрейд, – я должен, однако, признаться, начав с того, что питаю надежды продолжить с вами переписку и что вы произвели на меня глубокое впечатление». Тон Фрейда был одновременно более официальным и более эмоциональным, чем обычно, однако дружба с Флиссом станет уникальным событием его жизни.

Разрабатывая теорию психоанализа, Фрейд был обречен иметь больше врагов и меньше друзей, чем ему хотелось. Неудача была вполне возможна. Враждебность и насмешки практически гарантированы. Флисс стал именно таким близким другом, который был нужен Фрейду: слушателем, доверенным лицом, стимулом, группой поддержки и единомышленником, которого ничто не могло шокировать. «Ты для меня единственный «Другой», – скажет ему Фрейд в мае 1894 года, – второе «Я». Осенью 1893-го он признался Флиссу, озвучив догадку, которой отказывался следовать следующие семь или восемь лет: «Ты уничтожил мою способность к критическому мышлению». Такое полное доверие у человека, подобного Фрейду, который гордился своей практичностью ученого, требует объяснений.

Это доверие выглядит еще более удивительным, поскольку Флисс уже тогда слыл чудаком и патологическим поклонником нумерологии. Но крах его репутации случится позже. Его любимые теории действительно выглядят чрезвычайно странными: Флисс считал нос главным органом человеческого тела, который определяет здоровье и все болезни. Более того, он свято верил в биоритмическую схему из двух циклов, 23 и 28 дней, которым подчиняются мужчины и женщины и которые, по его убеждению, позволяют врачу диагностировать все состояния и недуги. На рубеже XIX и XX столетий эти идеи, в настоящее время полностью опровергнутые, пользовались симпатией и даже определенной поддержкой уважаемых ученых в разных странах. Профессиональная репутация Флисса была безупречна – уважаемый специалист с обширной практикой – и распространялась далеко за пределы его родного Берлина. Кроме того, идеи, которые выдвигал Фрейд, поначалу казались не менее странными, чем представления Флисса. И еще – Вильгельма рекомендовал Брейер, что в конце 80-х годов XIX века для Фрейда практически служило гарантией интеллектуальности и честности человека.

Образование Флисса было широким, а его научные интересы чрезвычайно разнообразными. Своей утонченностью и эрудицией он производил впечатление на людей даже не таких одиноких, как Фрейд. В 1911 году, через много лет после горького разрыва друзей, Карл Абрахам, верный последователь Фрейда и здравомыслящий наблюдатель, писал, что Флисс любезный, проницательный, оригинальный – возможно, это самое ценное из знакомств, которые, по его мнению, основатель психоанализа мог приобрести среди берлинских врачей. То же самое чувствовал и Фрейд при первой встрече с Флиссом. Их считали людьми, подрывающими устои медицины, и такая изоляция еще больше сблизила их. «Я совсем одинок здесь, толкуя неврозы, – напишет Фрейд Флиссу весной 1894-го. – Они смотрят на меня как на одержимого». Вероятно, их переписка казалась обоим разговором двух одержимых, постигших глубокую, но пока еще непризнанную истину.

Флисс демонстрировал понимание теоретических построений Фрейда, «снабжал» его идеями и всячески поддерживал. Он был прилежным и заинтересованным читателем рукописей Зигмунда. Помогал ему понять фундаментальную общность всей человеческой культуры и доказательную ценность всех проявлений человеческого поведения. «Ты научил меня, – с благодарностью признавался ему Фрейд в июне 1896 года, – что за каждым известным безумием скрывается крупица истины». Вильгельм помог ему обратить внимание на шутки как на полезный материал для психоаналитического исследования. Именно Флисс в своих опубликованных работах середины 90-х годов XIX века размышлял об инфантильной сексуальности – за несколько лет до того, как Фрейд стал приписывать такую скандальную идею исключительно себе. Фрейд, по всей видимости, был первым, кто заявил, что в основе всех неврозов лежит какое-либо сексуальное нарушение, а Флисс, в свою очередь, поддерживал теорию о бисексуальности человека и наблюдал, как Фрейд развивает ее в один из главных принципов.

При всем при том абсолютная иррациональность его фантастических идей и попыток их доказать должны были стать очевидными гораздо раньше, особенно Фрейду. С другой стороны, в амбициозном стремлении Флисса обосновать биологию математикой содержался определенный смысл. Не было ничего по сути странного и в предположении, что органы человеческого тела влияют друг на друга. От психоаналитика вполне разумно ожидать особого интереса к носу, по форме напоминающему фаллос, а по склонности к кровотечениям – женскую половую систему. Идея переноса с одной части тела на другую, причем не только мыслей, но и симптомов, станет главной в психоаналитической диагностике. Исследователь человеческой психики, подобно Фрейду накануне постулирования идеи о смещении эрогенных зон по мере развития человека, мог обнаружить рациональное зерно в теории, утверждающей, что расположенные в носу «генитальные зоны» влияют на процесс менструаций и деторождения. Насторожить Фрейда – даже до того, как последующие исследования опровергли навязчивые идеи Флисса, – должны были догматизм Вильгельма, его неспособность осознать богатство и чрезвычайную сложность причин, влияющих на поведение человека. Но поскольку похвала Флисса являлась для него «нектаром и амброзией», Фрейд не высказывал неуместных сомнений – они даже не приходили ему в голову.

Такая же сознательная слепота характеризует игру Фрейда с биомедицинскими числами Флисса. Предположение о мужском сексуальном цикле было – с учетом женских менструальных ритмов – не таким уж неправдоподобным. Примечательно, что Хэвлок Эллис, энтузиаст и романтик среди исследователей сексуальных отношений, посвятил «явлению сексуальной периодичности» длинную главу в своей книге «Исследования по психологии пола», которая вышла практически одновременно с «Толкованием сновидений». Неутомимый собиратель редких научных материалов о сексе из разных стран, Эллис прочитал работу Флисса о сексуальных периодах, нашел ее интересной и в конечном счете даже убедительной, хотя и не в том, что касалось мужских циклов: «Хотя Флисс приводит несколько подробно описанных случаев, я не могу сказать, что убежден в реальности этого 23-дневного цикла». Он с характерным для себя благородством предположил, что данные попытки доказать новый физиологический цикл заслуживают тщательного изучения и дальнейших исследований, но в то же время сделал вывод, что, хотя следует учитывать возможность существования такого цикла, в настоящее время мы вряд ли имеем основания признать его. Эллис отмечал, что манера Флисса манипулировать своими ключевыми числами, 23 и 28, их интервалами и суммами, позволяет демонстрировать все, что угодно. Последующие исследователи были более строги к Флиссу, чем Эллис, и просто объявили о том, что их не удалось убедить.

Тем не менее вера Фрейда продержалась несколько лет, и он с готовностью поставлял материал для коллекции веских доказательств Флисса: интервалы своих мигреней, циклы детских болезней, даты менструаций супруги, продолжительность жизни отца. В этом погружении в не вяжущуюся с наукой наивность видно нечто большее, чем просто потребность в одобрении и поддержке. Великий рационалист Фрейд не был полностью свободен от предрассудков, особенно от суеверий. Известно, что в 1886 году он вместе с молодой женой переехал в дом, построенный на месте венского Ринг-театра, который сгорел пятью годами раньше, в результате чего погибло более 400 человек: именно открытый вызов суевериям позволял Фрейду отбрасывать распространенные страхи. Однако определенные числа вызывали у него тревогу. Много лет он не мог избавиться от навязчивого убеждения, что ему суждено умереть в 51 год, а затем в 61 или 62. Ему казалось, что эти судьбоносные числа преследуют его, напоминая о смертности человека. Даже номер телефона, который Фрейд получил в 1899 году, – 14362 – служил тому подтверждением: он опубликовал «Толкование сновидений» в возрасте 43 лет, а последние две цифры, как он полагал, были грозным предостережением, что 62 года – это действительно отмеренный ему жизненный срок. Однажды Фрейд проанализировал суеверие как прикрытие враждебных и жестоких желаний, а собственные предрассудки – подавленной жажды бессмертия. Однако самоанализ не смог полностью освободить Фрейда от этой крупицы иррациональности и остатков того, что он назвал еврейским мистицизмом, которые делали его уязвимым перед самыми невероятными идеями Флисса.

Фрейда связывало с Флиссом нечто большее, чем просто профессиональный интерес. Оба были одновременно и своими, и чужаками: высокообразованные профессиональные врачи, работающие на грани – или даже за гранью – считавшихся допустимыми медицинских исследований. Более того, оба были евреями, сталкивались с одинаковыми проблемами и имели одинаковые перспективы в своем обществе, поэтому они сблизились с легкостью братьев из преследуемого племени. В эмоциональном аспекте Флисс пришел на смену Брейеру: по мере того как крепла связь с Флиссом, ослабевала зависимость от Брейера. В том, что именно Брейер познакомил Фрейда с Флиссом, можно усмотреть своего рода горькую иронию.

Вероятно, это слишком расширительное толкование термина, но в каком-то смысле Фрейд возложил на Флисса роль, сходную с ролью психоаналитика. Неспособность Фрейда – его фактический отказ – реалистически оценивать близкого друга указывает на то, что он глубоко увяз в отношениях переноса: Фрейд сверх всякой меры идеализировал Флисса и наделял его теми достойными восхищения качествами, которыми обладали Брюкке или Шарко. Фрейд даже хотел назвать сына в честь Флисса, но, к его разочарованию, в 1893 и 1895 годах у него родились дочери, Софи и Анна. Он изливал на бумаге свои самые сокровенные тайны живущему в Берлине «второму «Я», а во время заранее спланированных и желанных «конгрессов» – лично. Начиная с конца 1893-го он признавался Вильгельму, что страдает от болей в груди и аритмии. Это опасное и неприятное недомогание Флисс приписывал пристрастию Фрейда к табаку. Вильгельм был единственным, кто знал об этом: в апреле 1894 года, вернувшись к неприятному разговору, Зигмунд предупреждал: «…жена не знает о моем бреде насчет близкой смерти». Предыдущим летом Фрейд писал Флиссу, что Марта наслаждается периодом «возрождения», поскольку «на данный момент, уже год, не ждет ребенка». Он откровенно признавался: «Мы теперь живем в воздержании». Такого рода вещи добропорядочный буржуа может доверить только своему психоаналитику. Флисс был человеком, которому Фрейд мог рассказать все. И действительно рассказывал – больше, чем кому-либо, о своей жене и больше, чем жене, о себе самом.


Несомненно, одна из причин, почему в 90-х годах Флисс стал незаменим для Фрейда, заключалась в том, что супруга не была наперсницей в тех исследованиях, которые всецело поглотили его внимание. Подавленная его блеском, Марта в присутствии мужа превратилась почти в тень. В то время как он оставлял потомкам, отчасти против своей воли, огромное количество материалов, сохранившиеся или доступные свидетельства о ее жизни крайне скудны. Случайные реплики гостей, а также редкие комментарии супруга дают основания предположить, что она была образцовой Hausfrau[36] – вела хозяйство, готовила еду, командовала слугами, воспитывала детей. Но вклад Марты в семейную жизнь был гораздо больше, чем просто покорная, бесплатная, тяжелая и монотонная работа. Все в их семье было подчинено Фрейду. Любопытно, что именно он выбирал имена для шестерых детей – в честь его друзей и его наставников. Когда у них родился второй сын, Фрейд назвал мальчика в честь Оливера Кромвеля, которым восхищался. Однако старший сын Фрейда, Мартин, вспоминал, что мать, одновременно добрая и твердая, рациональная и предусмотрительная в крайне важных домашних делах и не менее важных приготовлениях к путешествиям, способная держать себя в руках, никогда не раздражалась. Ее неизменная пунктуальность (редкое качество в легкомысленной Вене, как заметил Мартин) придавала дому Фрейдов атмосферу надежности – даже несмотря на, как впоследствии жаловалась Анна Фрейд, маниакальную размеренность. Макс Шур, последний врач Фрейда, который близко узнал Марту в последние годы жизни, считал, что многие ее недооценивали. Шур ее очень полюбил, несмотря на то что она регулярно выражала неудовольствие, когда он присаживался на постель и мял простыни, осматривая ее мужа.

Судя по этому эпизоду, Марта Фрейд являлась типичной представительницей буржуазии. Любящая и энергичная в семье, она была скована своей убежденностью, что ее удел – домашние обязанности, и строга к любым отступлениям от морали среднего класса[37]. Уже в пожилом возрасте в Лондоне она рассказала, что единственным «отвлечением» ей служило чтение, но затем поспешно прибавила, извиняющимся тоном и несколько растерянно: «…но только ночью в постели». Она лишала себя этого удовольствия днем, поскольку ей не позволяло «приличное воспитание». Фрейд признавался Флиссу, что его жена необыкновенно сдержанна и медленно сходится с незнакомыми людьми. Обычно нетребовательная, Марта могла быть настойчивой, если твердо решила добиться цели, которую считала разумной. Судя по намекам в письмах Фрейда и по фотографиям его жены, стройность юности вскоре сменилась аккуратными формами среднего возраста; сначала Марта сопротивлялась, затем смирилась со старением, которое безжалостно превращало ее в величественную матрону[38]. В первые дни после помолвки Фрейд откровенно сказал ей, что ее нельзя назвать по-настоящему красивой в буквальном смысле слова, но ее внешность указывает, что она милая, добрая и разумная. После женитьбы он почти не обращал внимания на внешность супруги.

Возможно, не последнюю роль сыграли непрерывные, изматывающие беременности Марты: за девять лет у Фрейдов родились шестеро детей. Это было нелегко. «У моей бедной Марты тяжелая жизнь», – отмечал ее муж в феврале 1896 года, когда их младшей дочери Анне было чуть больше двух месяцев. Фрау Фрейд, на которую и так приходилась самая большая нагрузка, боролась с чередой детских болезней. Супруг помогал ей – выслушивал жалобы детей, а на летних каникулах организовывал походы за грибами и в горы. Фрейд был внимательным и активным отцом, когда у него находилось время для семьи. Но основная тяжесть домашней работы легла на плечи жены.

Несмотря на всю свою любовь к книгам, когда она это себе позволяла, Марта Фрейд не была спутницей своему мужу на его долгой и одинокой дороге к психоанализу. Она помогала супругу, как могла, поддерживая домашний уклад, в котором он чувствовал бы себя непринужденно – отчасти позволяя считать сие само собой разумеющимся. Отвечая на письмо с соболезнованиями по поводу смерти мужа, фрау Фрейд писала, что воспринимает как «слабое утешение, что за 53 года нашего брака между нами не прозвучало ни единого резкого слова, и я всегда старалась по мере возможности устранить misère[39] повседневной жизни с его пути». Все эти десятилетия Марта воспринимала как привилегию возможность заботиться о «нашем дорогом хозяине». Это очень много значило для Фрейда, но все-таки было недостаточно. Поведение его жены фактически сделало необходимым «присутствие» Флисса.

В своих воспоминаниях о Фрейдах французский психоаналитик Рене Лафорг, знавший их в 20-х годах прошлого столетия, с одобрением отзывался о Марте как о «практичной женщине, удивительно искусной в создании атмосферы умиротворения и joie de vivre[40]». По его мнению, она была превосходной, трудолюбивой домохозяйкой, которая без колебаний помогала на кухне и «никогда не культивировала болезненную бледность, популярную у многих интеллектуалок». В то же время, прибавлял Лафорг, Марта Фрейд считала психоаналитические идеи мужа разновидностью порнографии. В своем бурлящем жизнью и многолюдном доме Фрейд был одинок. 3 декабря 1895 года он написал Флиссу о рождении маленькой Анны, сообщая, что мать и младенец, «славная, настоящая маленькая женщина», чувствуют себя хорошо. В следующем письме, всего пять дней спустя, Фрейд восторгался почерком Флисса, который позволял ему «почти забыть об одиночестве и лишениях». Это выглядит чересчур патетично – Фрейд нежно заботился о семье, и она была ему нужна. Однако семья не смягчала тревожное ощущение одиночества. Для этого существовал Вильгельм Флисс.

Дружба Фрейда с Флиссом крепла очень быстро, что необычно для возраста, когда доверительные отношения формируются медленно и иногда десятилетиями сопротивляются близкой дружбе. Первое письмо Фрейда Флиссу в ноябре 1887 года служит ярким свидетельством взрыва чувств, которые он изо всех сил старался скрыть. В нем Фрейд обращается к Флиссу «Глубокоуважаемый друг и коллега!» – Verehrter Freund und Kollege! В 1888-м он превратился в «глубокоуважаемого друга» – Verehrter Freund, а двумя годами позже был уже «дорогим» или даже «дражайшим другом» – Liebster Freund. Так Фрейд предпочитал обращаться к Вильгельму вплоть до лета 1893 года, когда поднял планку до «возлюбленного друга» – Geliebter Freund. К тому времени они уже больше года как перешли в своем общении на интимное du (ты), тогда как в обращении к фрау Флисс Фрейд употреблял официальное Sie (вы).

Именно в этот начальный период зависимости Фрейда от своего «второго «Я» из Берлина он испытывал все большее разочарование в существующих методах лечения неврозов. «В период времени между 1886 и 1891 годами, – вспоминал впоследствии основатель психоанализа, – я мало занимался научной работой и почти ничего не опубликовал. Все мое время отнимала новая профессиональная деятельность, с помощью которой я старался материально обеспечить существование свое и своей быстро увеличивавшейся семьи». Это были слишком суровые условия для инкубационного периода, когда Фрейд закладывал основы своей революции. Перевод книги Бернхейма о гипнозе и поездка в Нанси в 1889 году стали ступенями его самообразования как психотерапевта.

Даже работа об афазии, его первая книга, опубликованная в 1891-м и посвященная Брейеру, в определенной степени указывает на растущее увлечение Фрейда психологией. Работа «К вопросу о трактовке афазии» – это великолепная монография по неврологии, однако среди многочисленных, тщательно подобранных цитат известных специалистов Фрейд многозначительно поместил высказывания философов, таких как Джон Стюарт Милль, и психологов, например Джона Хьюлингса Джексона. Критикуя доминировавшие в то время взгляды на это странное семейство речевых расстройств, он описывал себя, с некоторым смущением, как «в некоторой степени обособленного». Зигмунд Фрейд начал превращать чувство одиночества в свою отличительную черту. Книга «К вопросу о трактовке афазии» фактически является ревизионистской. Попытка Фрейда «пошатнуть удобную и привлекательную теорию речевых нарушений» сводилась к включению в клиническую картину психологического элемента. В соответствии с тенденцией того времени приписывать психические явления физическим причинам другие специалисты практически не сомневались, что афазические нарушения речи или восприятия должны обусловливаться конкретными, локализованными поражениями мозга. Фрейд же, наоборот, выступал за признание того, что «в афазии было переоценено значение [физиологической мозговой] локализации и что мы вправе снова задуматься о функциональных состояниях речевого аппарата». Окруженный неврологами, Фрейд начал искать «психологические причины психологических явлений».

Он без особого энтузиазма продолжал применять гипнотическое внушение при лечении своих пациентов и зимой 1892 года опубликовал небольшую статью, в которой кратко описывается один из успешных случаев. «Очевидно, что тот, кто хочет зарабатывать на жизнь лечением нервных больных, – впоследствии сухо отметил он, – должен уметь сделать для них что-то практическое». Фрейд считал традиционный метод лечения неврастении – посредством электротерапии, которую он тоже практиковал, – еще более неудовлетворительным, чем гипноз, и в начале последнего десятилетия XIX века с явным вздохом облегчения «забросил электрический прибор».

Письма Фрейда тех лет намекают на более перспективные инновации, особенно на практически беспрецедентное внимание к возможному влиянию сексуальных конфликтов на неврастению. В начале 1893 года его догадки превратились в твердые убеждения. В одной из своих подробных записок, которые он присылал для рецензии Флиссу на протяжении многих лет, Фрейд прямо предупредил друга, чтобы тот не показывал рукопись молодой жене: «Тот факт, что неврастения часто является следствием аномальной сексуальной жизни, может показаться общеизвестным. Однако утверждение, которое я намерен сделать и проверить с помощью наблюдений, заключается в том, что отклонения в сексуальной жизни составляют единственную необходимую причину неврастении». Фрейд не исключал наследственную предрасположенность как одну из причин, но настаивал на том, что «приобретенная неврастения» имеет сексуальные причины: истощение, вызванное мастурбацией, или coitus interruptus[41]. Женщины, в подспудной чувственности которых Фрейд не сомневался, казались относительно невосприимчивыми к неврастении, но, когда они страдали от этой болезни, ее причины были такими же, как у мужчин. Из всего этого Фрейд делал вывод, что неврозы вполне можно предотвратить и полностью вылечить, поэтому задача врача полностью смещается в область профилактики.

Вся записка демонстрирует необыкновенную уверенность в себе и отражает интерес Фрейда к социальным последствиям невроза: уже в эти годы он видит себя целителем общества. Здоровая сексуальность, утверждал он, требует предотвращения венерических заболеваний и, как альтернативы мастурбации, свободных половых связей между не состоящими в браке молодыми мужчинами и женщинами. Отсюда потребность в контрацептиве, превосходящем кондом, который нельзя назвать ни надежным, ни удобным. Записка читается как стремительный набег на вражескую территорию; в работе, которую в то время Фрейд писал вместе с Брейером, «Исследование истерии», эротический аспект снова отступает в тень. Читая эту книгу, как впоследствии с неприкрытым сарказмом заметил Фрейд, «трудно догадаться о том, какое значение имеет сексуальность для этиологии неврозов».


Несмотря на то что книга «Исследование истерии» была опубликована только в 1895 году[42], самый первый из описанных в ней случаев, историческая встреча Брейера с пациенткой, которую он назвал Анной О., относится к 1880-му. Считается, что именно этот эпизод сыграл главную роль в зарождении психоанализа: он побудил Фрейда упорно приписывать авторство нового направления не себе, а Брейеру. Вне всяких сомнений, Брейер заслуживает почетного места в истории психоанализа; познакомив своего молодого друга Зигмунда с удивительным случаем Анны О., он способствовал появлению у него таких странных идей, с которыми сам не был готов иметь дело. Один из таких доверительных разговоров состоялся душным летним вечером 1883 года. Сцена, которую Фрейд описывает в письме к невесте, свидетельствует о естественной близости двух друзей и об уровне их профессионального общения. «Сегодня был очень жаркий, самый мучительный за последнее время день. От изнеможения я словно впал в детство. Потом заметил, что валюсь от усталости, и пошел к Брейеру; а возвратился поздно. У него болела голова, и он, бедняга, принял соль салициловой кислоты. Первое, что он сделал, – отправил меня в ванну, откуда я вышел помолодевшим. Первая мысль, после того как воспользовался его гостеприимством, была о тебе: будь моя Мартхен здесь, она одобрила бы мой визит». Конечно, могут пройти годы, пока это случится, однако он не теряет надежды. «Затем, – возвращается Фрейд к своему рассказу, – мы, без пиджаков, поднялись наверх (я пишу в домашнем халате), сели ужинать, и начался длинный медицинский разговор об отклонениях, морали интимных отношений и нервных болезнях». Беседа принимала все более доверительный характер, и в конечном счете предметом обсуждения снова стала подруга Марты, Берта Паппенгейм. Именно эту пациентку Брейер обессмертил под псевдонимом Анна О.

Брейер узнал об этом интересном случае истерии в декабре 1880 года, начал лечить женщину и наблюдал за ней в течение полутора лет. В середине ноября 1882-го он впервые рассказал Фрейду об Анне О. Затем, жаркой летней ночью следующего года, как писал Фрейд невесте, Брейер поведал о Берте Паппенгейм «некоторые вещи», которые он, Зигмунд, сможет повторить Марте только после того, как они поженятся. Приехав в Париж, Фрейд пытался заинтересовать этим случаем Шарко, но мэтр, вероятно убежденный, что его собственные пациенты достаточно необычны, не проявил к нему никакого интереса. Тем не менее Фрейд, заинтригованный Анной О. и разочарованный терапевтическим воздействием гипнотического внушения, снова обсудил ее случай с Брейером. Когда в 1890 году два специалиста по нервным болезням объединили свои работы по исследованию истерии, Анна О. заняла в них почетное место.

Одна из причин, почему Анна О. была такой образцовой пациенткой, заключалась в том, что бо2льшую часть творческой работы молодая женщина проделывала сама. С учетом того, какое значение Фрейд впоследствии будет придавать умению слушать, совершенно естественно, что пациентка должна была внести почти такой же вклад в создание теории психоанализа, как ее лечащий врач Брейер или, если уж на то пошло, теоретик Фрейд. Четверть века спустя Йозеф Брейер справедливо отмечал, что лечение Берты Паппенгейм содержало «зародыш всего психоанализа». Однако именно Анна О. сделала логические открытия, и именно Фрейд, а не Брейер, усердно культивировал их, пока они не дали богатый и неожиданный урожай.

В разных описаниях этой истории болезни встречаются неясности и противоречия, но бесспорно одно: в 1880 году, когда Анна О. заболела, ей был 21 год. По словам Фрейда, это была молодая женщина, «очень образованная и талантливая», добрая и отзывчивая, занимавшаяся благотворительностью, энергичная, иногда упрямая и необыкновенно умная. «Физически здоровая, – отмечал в истории болезни Брейер, – менструации регулярные… Высокий интеллект, превосходная память, удивительная [способность к] логическим построениям и развитая интуиция, в результате чего любая попытка ее обмануть оканчивается неудачей». Он также прибавляет, что ее сильный ум способен «переварить твердую пищу», но, нуждаясь в этой пище, девушка ее не получала, поскольку была вынуждена оставить школу. Таким образом, обреченная на скучное существование в своей строгой еврейской семье, она была склонна «систематически погружаться в мечты», или как выражалась сама Берта, в свой «личный театр». Брейер с сочувствием относился к обстоятельствам ее истории. «Чрезвычайно однообразная жизнь, полностью ограниченная семьей, – в телеграфном стиле сообщает история ее болезни. – Выход ищется в страстной любви к отцу, который балует ее, и в потакании своему высокоразвитому поэтическо-фантастическому таланту». По мнению Брейера (Фрейд вспоминал об этом с удивлением и насмешливым недоверием), сексуальное начало было у нее поразительно неразвито.

Событием, спровоцировавшим истерию, стала смертельная болезнь отца, к которому, как заметил Брейер, девушка была сильно привязана. За исключением двух последних месяцев его жизни, когда она сама серьезно заболела, Берта преданно и неустанно ухаживала за отцом во вред собственному здоровью. В течение этого времени, когда она выполняла обязанности сиделки, у нее появились и стали усиливаться лишающие сил симптомы: вызванная потерей аппетита слабость, сильный кашель нервного происхождения. В декабре, после полугода такого изнуряющего режима, у Берты развилось сходящееся косоглазие. Энергичная и жизнерадостная молодая девушка превратилась в жалкую жертву разрушительных недугов. Она страдала от головных болей, приступов тревоги, странных нарушений зрения, частичного паралича и потери чувствительности.

В начале 1881 года симптомы стали еще более необычными. Провалы в памяти, сонливость, резкая смена настроений, галлюцинации с черными змеями, черепами и скелетами, усиливающиеся нарушения речи… Временами пациентка забывала синтаксис и грамматику, временами могла говорить только на английском, французском или итальянском языке. При этом немецкий она понимала всегда. У нее сформировались две отдельные, совсем разные личности, причем одна из них в высшей степени несдержанная. На смерть отца, в апреле, девушка отреагировала истерикой, которая затем сменилась ступором, а ее симптомы стали еще более тревожными. Брейер посещал больную ежедневно, по вечерам, когда она пребывала в состоянии самогипноза. Пациентка рассказывала разные истории, иногда печальные, иногда милые, и, как обнаружили они с Брейером, подобные разговоры приносили ей временное облегчение. Так началось эпохальное сотрудничество одаренной пациентки и ее внимательного врача: Анна О. довольно точно называла эту процедуру «лечением разговором», или – с юмором – «прочисткой дымохода»[43]. Такая терапия стала своего рода катарсисом, вызывая важные воспоминания и высвобождая сильные чувства, которые пациентка не могла вспомнить или выразить в нормальном состоянии. Когда Брейер рассказал Фрейду историю болезни Анны О., он не забыл упомянуть о катарсисе.

Поворотный момент в «лечении разговором» наступил весной 1882 года, когда у Анны О. случился приступ, напоминающий водобоязнь. Мучимая жаждой, она не могла заставить себя пить, пока в один из вечеров, пребывая в гипнотическом состоянии, не сказала Брейеру, что видела знакомую англичанку – неприятную особу, – которая позволяла своей собачке лакать из стакана воду. После того как подавляемое отвращение было открыто высказано, водобоязнь прошла. На Брейера избавление от водобоязни произвело впечатление, и он стал использовать этот необычный метод, чтобы облегчить состояние пациентки. Гипнотизируя Анну О., доктор наблюдал, что под гипнозом она способна проследить каждый из своих симптомов, появившихся во время болезни отца, до эпизода, ставшего причиной недомогания. Таким образом, отмечал Брейер, были «выговорены» – wegerzählt – все ее разнообразные недуги, в том числе паралич и потеря чувствительности, двоение в глазах и другие нарушения зрения, галлюцинации и все остальное. Но это «выговаривание» оказалось совсем не простым делом, признавал Брейер. Воспоминания Анны О. зачастую были туманными, а симптомы с болезненной яркостью проявлялись именно в те моменты, когда она «прочищала дымоход» своего сознания. Тем не менее участие пациентки в «лечении разговором» становилось все более энергичным – по прошествии 12 лет Брейер вспоминал об этом с нескрываемым восхищением. Недомогания девушки оказались остатками чувств и желаний, которые она считала обязанной подавлять. К июню 1882 года, в заключение отмечал Брейер, у Анны О. исчезли все симптомы. «Затем она уехала из Вены и отправилась в путешествие, хотя далеко не сразу смогла достигнуть душевного равновесия. С тех пор она совершенно здорова».

Тут возникают вопросы о составленной Брейером истории болезни. Дело в том, что по завершении лечения он направил Анну О. к доктору Роберту Бинсвангеру, владельцу швейцарской частной клиники Bellevue в Кройцлингере. В середине сентября 1882-го, через три месяца после того, как все признаки заболевания предположительно исчезли, Анна О. предприняла смелую попытку описать свое состояние. Она сообщала на почти идеальном английском, что «полностью лишена способности говорить по-немецки, понимать его и читать на нем». Кроме того, она страдает от сильных невралгических болей и от коротких или долгих абсансов, которые Анна О. назвала провалами во времени. Да, ей стало лучше, но тем не менее она писала: «Я по-настоящему нервничаю, тревожусь и становлюсь плаксивой, когда меня охватывает вполне обоснованный страх снова надолго лишиться немецкого языка». Даже через год ее еще нельзя было назвать здоровой – она страдала от периодически повторяющихся рецидивов. Дальнейшую жизнь Анны О., снова ставшей Бертой Паппенгейм, без преувеличения можно назвать необыкновенной: она стала одной из первых в мире общественных деятельниц, феминисткой и основательницей Иудейского союза женщин. Эти достижения свидетельствуют о существенном улучшении ее состояния, но Йозеф Брейер в «Исследовании истерии» необоснованно превратил трудный и зачастую прерывистый период улучшения в полное выздоровление.

В 1895 году он небрежно отметил, что старался опустить в своем рассказе подробности, не лишенные, впрочем, интереса. Как нам известно из переписки Фрейда, эти подробности были не просто интересными: они объясняли причины, почему Брейер так не хотел детализировать этот случай. Одно дело – признать истерические конверсионные симптомы как выраженный ответ на определенные душевные травмы, а невроз не просто как проявление некой наследственной предрасположенности, а как возможное последствие удушающей психологической атмосферы и совсем другое – согласиться, что истинные корни истерии, а также некоторых ее ярких проявлений являются сексуальными по своей природе. «Признаюсь, – впоследствии писал Брейер, – что погружение в сексуальность, как в теории, так и на практике, мне не по вкусу». Полная история Анны О., на которую туманными фразами время от времени намекал Фрейд, – это эротический театр, который сильно смущал Брейера.

Много лет спустя, в 1932-м, Фрейд в письме к Стефану Цвейгу, одному из своих самых страстных поклонников, вспоминал, что на самом деле случилось с пациенткой Брейера. Вот что, по его словам, рассказал ему Йозеф много лет назад. «Вечером того дня, когда все ее симптомы были устранены, его вызвали к ней еще раз, и он нашел ее смущенной и корчащейся от спазмов в животе. На вопрос, что случилось, она ответила: «Это рождается ребенок от доктора Б.». В тот момент, говорит Фрейд, у Брейера в руках был ключ, однако он не смог или не захотел воспользоваться им и выронил его. «Несмотря на большую умственную одаренность, в нем не было ничего фаустовского. Придя в ужас, он обратился в бегство, поручив пациентку своему коллеге». Скорее всего, Брейер намекал на эту истерическую ложную беременность в тот июльский вечер 1883 года, когда он рассказал Зигмунду такие вещи, которые тот мог бы повторить Марте Бернайс только после того, как она станет Мартой Фрейд.


Случай Анны О. скорее отдалил, чем сблизил Фрейда и Брейера. Это ускорило прискорбное угасание и в конечном счете окончание долгой и полезной дружбы. С точки зрения Фрейда он был исследователем, который понял смелость открытий Брейера; развивая их, насколько это возможно, со всем их эротическим подтекстом, он неизбежно восстановил против себя щедрого учителя, который направлял его в начале карьеры. Однажды Брейер сказал о себе, что он одержим «демоном Но», и Фрейд был склонен интерпретировать такие оговорки – любые оговорки – как малодушное бегство с поля боя. Вне всяких сомнений, не меньшее раздражение вызывал и тот факт, что Фрейд был должен Брейеру деньги, которые тот отказывался брать. Его недовольное ворчание по поводу Брейера в 90-х годах – это классический случай неблагодарности, обида гордого должника на старшего по возрасту благодетеля.

Больше десяти лет Брейер был для Фрейда неисчерпаемым источником ободрения, любви, гостеприимства и финансовой поддержки, таких необходимых и долгое время высоко ценимых. Типичный для Фрейда жест, когда он назвал своего первого ребенка в честь фрау Брейер, милого и доброго друга для безденежного и честолюбивого врача, стал благодарным признанием этого внимательного покровительства. Это случилось в 1887 году, но уже в 1891-м отношения между двумя исследователями стали меняться. Фрейда глубоко разочаровала реакция Брейера на его книгу «К вопросу о трактовке афазии», которую, как мы знаем, будущий основатель психоанализа посвятил ему. «Едва поблагодарил меня, – с недоумением жаловался он свояченице Минне. – Был очень смущен и говорил о ней всякого рода непостижимые гадости, не вспомнив ничего хорошего, а в конце, чтобы успокоить меня, похвалил превосходный слог». В следующем году Фрейд сообщал о «битве» со своим «товарищем». В 1893 году, когда они с Брейером опубликовали совместную статью «Предуведомление» об исследовании истерии, он уже начал испытывать раздражение и считал, что Брейер стоит на пути его успехов в Вене. Год спустя Фрейд сообщил, что научные контакты с Брейером прекращены. В 1896-м он уже избегал Брейера и заявлял, что больше не испытывает нужды встречаться с ним. Идеализация давнего друга, подобно любой идеализации обреченная превратиться в разочарование, стала причиной резкости и язвительности. «Мой гнев на Брейера получил новую пищу», – писал он в 1898 году. Как сообщил Фрейду один из пациентов, Брейер рассказывал, что прекратил отношения с Фрейдом из-за того, что тот не может согласиться с его образом жизни и тем, как он распоряжается своими финансами. Фрейд, который по-прежнему был должником Брейера, расценил это как невротическое лицемерие. Хотя, наверное, сие было бы лучше назвать добродушной и, возможно, неуместной дружеской заботой.

Так или иначе, долг Фрейда Брейеру выражался не только в деньгах. Именно Брейер «познакомил» Фрейда с катарсисом и помог ему освободиться от мысли о бесполезных методах психотерапии, применявшихся в то время. Именно Брейер рассказал Фрейду самые важные подробности о болезни Анны О., о которой у него самого остались неоднозначные воспоминания. Кроме того, научный метод Брейера мог послужить Фрейду примером, в целом достойным восхищения: Брейер был одновременно неистощимым генератором научных идей и внимательным наблюдателем, хотя временами его воображение брало вверх над наблюдательностью – как и у Фрейда. На самом деле Брейер очень хорошо осознавал пропасть, зачастую разделявшую гипотезу и знание; в «Исследовании истерии» он цитировал Тезея из шекспировской комедии «Сон в летнюю ночь», который говорит о трагедиях: «Даже самая лучшая из них – всего лишь игра теней» – и выражает надежду на, по крайней мере, какое-то соответствие представлений врача об истерии реальному положению дел.

Брейер также не отрицает влияние сексуальных конфликтов на страдания невротиков. Однако Анна О., со всей привлекательностью своей молодости, милой беспомощностью и самим именем, – Берта, – по всей видимости, пробудила в Брейере все дремавшие эдиповы желания в отношении собственной матери, которую тоже звали Бертой и которая умерла совсем молодой – Йозефу было всего три года. В середине 90-х годов были моменты, когда Брейер объявлял себя сторонником сексуальных теорий Фрейда, но затем его снова одолевали сомнения, его «демон Но». В конце концов он отступил на более консервативные позиции. «Не так давно, – писал Фрейд Флиссу в 1895 году, – Брейер произнес обо мне длинную речь». Эта речь была адресована Венскому обществу врачей, и в ней Брейер назвал себя новообращенным сторонником сексуальной этиологии неврозов. «Когда же я лично поблагодарил его, он разрушил мою радость, сказав: «Я все равно в это не верю». Отречение озадачило Фрейда. «Ты это понимаешь? Я – нет». Пятью годами позже почти в таком же недоумении Фрейд рассказывал Флиссу о пациентке, которую направил к нему Брейер и с которой в процессе психоанализа после нескольких серьезных разочарований его ждал удивительный успех. Когда она призналась в «необыкновенном улучшении» своего состояния Брейеру, тот хлопнул в ладоши и принялся взволнованно повторять: «Значит, в конечном счете он прав». Но Фрейд не был склонен радоваться этому запоздалому признанию, даже несмотря на то, что Брейер явно продемонстрировал веру в его метод, направив ему трудную пациентку. Он считал это «поклонением успеху». К тому времени Фрейд забыл об услугах, оказанных ему старым другом, и Брейера уже ничто не могло реабилитировать в его глазах. Более справедливую оценку Брейеру Фрейд смог дать лишь после того, как погрузился в самоанализ, когда утихли эмоциональные бури, а дружба с Флиссом начала ослабевать. «Долгое время я не презирал его, – говорил он Вильгельму в 1901 году. – Я чувствовал его силу». Показательно, что теперь, после нескольких лет самоанализа, Фрейд был готов к этому открытию. Однако, несмотря на всю свою силу, Брейер относился к случаю Анны О. как к чрезмерно ответственному и явно неприятному. «В то время я поклялся, – вспоминал он, – что больше не решусь на такое суровое испытание». Этот эпизод Брейер никогда не забудет, хотя никакой выгоды он ему не принес. Когда биограф Фрейда Фриц Виттельс написал, что со временем Брейер сумел избавиться от воспоминаний об Анне О., Фрейд оставил на полях книги едкое замечание: «Вздор!» Процесс психоанализа – это борьба с сопротивлениями, и неприятие Брейером глубинных, шокирующих истин, которые может открыть данный процесс, служит наглядным примером такого поведения. Флисс, необходимый друг Фрейда, оказался более восприимчивым.

Больные истерией, проекты и трудности

Фрейду приходилось бороться со своим сопротивлением, преодолевать его, но, судя по историям болезни, включенным в «Исследование истерии», он кое-чему научился у своих пациентов. Зигмунд Фрейд был усердным учеником, обладающим высокой степенью самосознания: в 1897 году в письме Флиссу он назвал пациентку, фрау Цецилию М., своей наставницей – Lehrmeisterin. Вне всяких сомнений, Цецилия М. – в действительности баронесса Анна фон Лейбен – была одной из самых интересных из его первых пациентов, и Фрейд, по всей видимости, уделял ей много времени. Он называл Цецилию М. своим «главным клиентом», своей «примадонной». Богатая, умная, образованная, эмоциональная, принадлежащая к большому клану видных еврейских семейств Австрии, с которыми Фрейд близко сошелся, она много лет страдала от множества необычных и ставящих врачей в тупик симптомов – галлюцинаций, спазмов и странной особенности трансформировать обиды или критику в сильнейшую лицевую невралгию, в буквальном смысле «пощечины». Фрейд направил ее к Шарко и в 1889 году взял с собой в Нант, на стажировку к гипнотизеру Бернхейму. За много лет Цецилия М. многому его научила – относительно значения симптомов и методов лечения. «Наставниками» Фрейда были и другие его пациенты, страдающие истерией. Много лет спустя он будет с явным пренебрежением вспоминать о своих первых опытах психоанализа. «Я знаю, – писал Фрейд в 1924 году, вспоминая случай фрау Эмми фон Н., – что ныне ни один аналитик не сможет удержаться от сочувственной улыбки при чтении этой истории болезни». Это было слишком неделикатно и абсолютно анахронично. С точки зрения окончательно сформировавшейся техники психоанализа лечение, предлагавшееся Фрейдом Эмми фон Н. и другим пациентам, вне всяких сомнений, выглядело примитивным. Однако значение этих объектов для истории психоанализа определяется их способностью продемонстрировать Фрейду самые важные основополагающие принципы этой техники.

Случаи истерии, которые он лечил в те героические дни, отличались поразительным разнообразием конверсионных симптомов, то есть изменений либо утратой сенсорной или моторной функции, указывающей на физическое нарушение, которое, однако, не обнаруживается, – от болей в ногах до озноба и от подавленного состояния до повторяющихся галлюцинаций. Фрейд еще не был готов исключить из своих диагнозов элемент наследственности, эту тень «невропатии», но теперь предпочитал искать «ключи» к этим скрытым источникам странных недомоганий пациентов в старых травмах. Он приходил к убеждению, что тайны этих неврозов кроются в secrets d’alcôve[44], как называл их Брейер, – сексуальных конфликтах, не осознаваемых самими больными. По крайней мере, ему казалось, что именно об этом они ему рассказывают, хотя зачастую лишь самыми туманными намеками.

Умение слушать превратилось для Фрейда больше чем в искусство. Оно стало методом, главной дорогой к знанию, которую прокладывали для него пациенты. Одним из таких проводников, к которым Фрейд испытывал благодарность, была баронесса Фанни Мозер, или Эмми фон Н., состоятельная вдова из среднего класса, которую Фрейд навещал в 1889 и 1890 годах и лечил с помощью гипноаналитического метода Брейера. Она страдала от нервного тика, нарушений речи и повторяющихся, вызывающих ужас галлюцинаций, в которых присутствовали дохлые крысы и извивающиеся змеи. В процессе лечения выявились травматические и чрезвычайно заинтересовавшие Фрейда воспоминания – маленькую кузину отправляют в сумасшедший дом, мать лежит на полу, пораженная апоплексическим ударом. Более того, Эмми фон Н. преподала своему врачу важный урок. Когда Фрейд настойчиво задавал ей вопросы, она стала раздражительной. «Вместо того чтобы расспрашивать ее, отчего возникло одно или другое, мне следовало бы выслушать то, что ей хочется рассказать», – писал Фрейд. Он уже понял, что, прерывая нудные и повторяющиеся рассказы, ничего не добьется, поэтому нужно выслушивать ее истории до конца, со всеми утомительными подробностями. Эмми фон Н., как в 1918 году признавался Фрейд своей дочери, научила его кое-чему еще: «Лечение посредством гипноза – бессмысленное и бесполезное занятие». Это был поворотный момент, побудивший его «создать более осмысленную психоаналитическую терапию». Фрейд относился к той категории врачей, которые превращают свои ошибки в источник открытий.

Позволив ему понять «бессмысленность и бесполезность» гипноза, Эмми фон Н. помогла Фрейду «освободиться» от Брейера. Здесь уместно будет напомнить, что в своей совместной статье «Предуведомление» они заявили, что «истерики страдают по большей части от воспоминаний». В начале 90-х годов XIX столетия Фрейд попытался выявить – по методу Брейера, посредством гипноза – значимые воспоминания, которым сопротивлялись пациенты. Картины, вызываемые таким образом в памяти, зачастую обладали эффектом катарсиса. Однако некоторые пациенты не поддавались гипнозу, и Фрейд склонялся к тому, что нецензурированный разговор является гораздо более действенным инструментом исследования. Постепенно отказываясь от гипноза, он не только превращал недостаток в достоинство; эта перемена готовила знаковый переход к новому способу лечения. Так создавался метод свободных ассоциаций.

Его блестящие результаты Фрейд мог оценить, анализируя историю фрейлейн Элизабет фон Р., которую пробовал гипнотизировать лишь непродолжительное время, на первом этапе лечения. Элизабет гиптоническому воздействию не поддавалась… История болезни этой пациентки, которая обратилась к нему осенью 1892 года, демонстрирует, как Фрейд теперь систематически культивировал свой дар внимательного наблюдателя. Первым ключом к диагностированию причин невроза Элизабет фон Р. стало ее эротическое возбуждение, когда при осмотре он касался бедер женщины – пациентка жаловалась на боли в ногах. «На лице ее, – заметил Фрейд, – появлялось странное выражение, словно она испытывала скорее наслаждение, чем боль, она вскрикивала – как мне показалось, точно от сладкой щекотки, – лицо ее краснело, она откидывала голову, закрывала глаза, корпус ее отгибался назад». Она испытывала сексуальное наслаждение, которого лишала себя в сознательной жизни.

Но именно разговор, а не наблюдение, даже самое внимательное, помог вылечить пациентку. В процессе анализа – первого завершенного (!) анализа истерии, предпринятого им, Фрейд и Элизабет фон Р. «вычистили» пласты патогенного материала, как назвал это сам Фрейд. Это была процедура, которую они «часто и охотно сравнивали с приемами, используемыми при раскопках погребенного в земле города». Фрейд поощрял пациентку к свободным ассоциациям. Если она молчала, а на вопрос, о чем думает, отвечала: «Ни о чем», он отказывался принимать этот ответ. Тут проявлялся еще один важный психологический механизм, который демонстрировали ему склонные (или, скорее, не склонные) к сотрудничеству пациенты: Фрейд узнал о сопротивлении. Именно сопротивление заставляло Элизабет фон Р. молчать, а сознательное подавление памяти, полагал он, в первую очередь и вызывает наблюдающиеся у нее конверсионные симптомы. Единственный способ избавиться от страданий – выговориться.

Данный случай наполнил Фрейда идеями. Симптомы Элизабет фон Р. начали «также зависеть от слов»: они усиливались, когда их описывали, и ослабевали, когда пациентка заканчивала рассказ. Однако Фрейд усвоил и более сложный урок – лечение не похоже на мелодраматическое озарение. Одного подробного изложения редко бывало достаточно; травмы требовалось «перерабатывать». Последней компонентой, необходимой для выздоровления Элизабет фон Р., стала интерпретация ее свидетельств, которую предложил Фрейд и которой пациентка какое-то время сопротивлялась: она была влюблена в мужа своей сестры и подавляла грешную мысль о ее смерти… Признание этого аморального желания положило конец страданиям. «Весной 1894 года, – сообщал Фрейд, – я узнал, что она посетит домашний бал, на который я мог раздобыть приглашение, и решил не упустить случая посмотреть, как моя бывшая пациентка кружится в стремительном танце».

Впоследствии некто Илона Вейс, родившаяся в Будапеште в 1867 году, в разговоре с дочерью Элизабет фон Р. скептически отзывалась о роли Фрейда в избавлении ее матери от симптомов невроза. По словам фрау Вейс, Элизабет фон Р. описывала Фрейда как просто молодого бородатого специалиста по нервным болезням, к которому ее направили. «Он пытался убедить меня, что я влюблена в моего зятя, но это не соответствовало действительности». Тем не менее, отмечает дочь Элизабет фон Р., Фрейд в целом верно изложил семейную историю. Пациентка вполне могла, осознанно или нет, подавить интерпретацию доктора, относящуюся к ее проблемам. Или Фрейд мог увидеть неприемлемые страсти в ее свободном, ничем не сдерживаемом потоке красноречия. В любом случае его бывшая пациентка, имевшая диагноз «истерия» и часто испытывавшая сильную боль в ногах, когда она стояла или ходила, танцевала ночь напролет. Врач-исследователь Фрейд, сомневавшийся в перспективах своей медицинской карьеры, мог испытывать удовлетворение от ее вновь обретенной энергии.


К 1892 году, когда у Фрейда начала лечиться мисс Люси Р., он уже осознал, как важно его целенаправленное внимание. Самым навязчивым из симптомов этой пациентки, который удалось снять после девяти недель терапии, стал преследовавший ее запах подгоревшего пирога, ассоциировавшийся с подавленным состоянием. Вместо того чтобы минимизировать сию довольно необычную обонятельную галлюцинацию, Фрейд использовал ее для поиска источника болезни мисс Люси. Он начал понимать закономерности, которым подчиняется сознание, и образный язык симптомов: должна была существовать реальная и достаточная причина, почему конкретный запах связан с тем или иным настроением. Но данная связь, уже знал Фрейд, выявится только тогда, когда эта растерянная английская гувернантка извлечет из памяти нужные воспоминания. Однако сделать это она сможет только в том случае, если «отбросит недоверие», то есть позволит своим мыслям течь свободно, не контролируя их рациональными возражениями. Таким образом, Фрейд применил в работе с Люси Р. тот же прием, что и с Элизабет фон Р., – свободную ассоциацию. В то же время мисс Люси позволила ему понять, что люди совсем не хотят «отбрасывать недоверие». Они склонны отвергать свои ассоциации на том основании, что те тривиальные, иррациональные, повторяющиеся, неуместные или непристойные. В 90-х годах XIX столетия Фрейд оставался чрезвычайно активным, почти агрессивным слушателем. Он быстро и скептически интерпретировал признания пациентов, нащупывая более глубокие уровни душевного расстройства. Впрочем, в арсенал его приемов уже входила внимательная пассивность психоаналитика, которую он впоследствии назовет свободно подвешенным, или свободно парящим, вниманием. Фрейд был очень многим обязан Элизабет фон Р., Люси Р. и другим больным истерией. К 1892 году у него уже наметились контуры техники психоанализа: пристальное наблюдение, быстрая интерпретация, не отягощенная гипнозом свободная ассоциация, переработка.

И тем не менее Фрейду предстояло усвоить еще один урок, к которому он будет возвращаться на протяжении всей своей карьеры. В милой сценке, регистрирующей нечто вроде психоанализа продолжительностью в один сеанс, он описывает случай Катарины, 18-летней деревенской девушки, которая обслуживала его в австрийском горном шале. «Не так давно, – писал Фрейд Флиссу в августе 1893 года, – я консультировал дочь владельца шале в Раксе; для меня это был превосходный случай». Узнав, что Фрейд врач, Катарина решилась признаться ему в симптомах невроза – стеснении дыхания, головокружениях, страхе задохнуться. Фрейд, который уехал в отпуск, желая отдохнуть от своих пациентов-неврастеников и встряхнуться, гуляя по горам в Раксе, вместо этого был вынужден вернуться к своей профессии. Похоже, от неврозов ему никуда не деться… Смирившись и заинтересовавшись, Фрейд стал расспрашивать девушку. Катарина призналась (по его словам), что, когда ей было 14 лет, дядя предпринял несколько грубых, но безуспешных попыток соблазнить ее, а приблизительно два года спустя она увидела его в постели со своей кузиной. Тогда-то и появились симптомы. Невинной и неопытной 14-летней девушке такое внимание взрослого родственника было неприятно, но лишь через два года, застав дядю с кузиной, она связала это внимание с сексуальными отношениями. Воспоминания вызвали у нее отвращение и стали причиной невроза тревоги, который дополнился истерией. Откровенный рассказ помог девушке высвободить свои чувства. Мрачное настроение сменилось здоровым оживлением, и Фрейд надеялся, что долгий разговор принесет Катарине пользу. «Больше я ее не видел», – пишет он Вильгельму.

Тем не менее Фрейд продолжал думать о ней: три десятилетия спустя он снабдил «Исследование истерии» примечанием, в котором открыто признал, что мужчина, пытавшийся совратить Катарину, был не дядей, а отцом. Фрейд оказался беспощаден, и если бы только к себе… Есть более приемлемые способы скрыть личность пациента: «Искажений, подобных тому, к которому я прибег в данном случае, вообще не следовало бы допускать в истории болезни». Вне всяких сомнений, две цели психоанализа – облегчить состояние пациента и разработать теорию – обычно совместимы и взаимозависимы. Но иногда они сталкиваются: право больного на врачебную тайну может вступать в противоречие с научным требованием открытого обсуждения. С этой трудностью Фрейду еще предстоит столкнуться, причем не только в отношении пациентов. При самом непредвзятом психоанализе самого себя ему пришлось прибегнуть к болезненной и в то же время необходимой откровенности… Компромиссы, которые он придумывал, никогда в полной мере не удовлетворяли ни его, ни читателей.

Несмотря на имеющиеся проблемы, все эти случаи – «превосходные», по словам самого Фрейда, как история Катарины, и не очень – способствовали разработке и практических приемов, и теории: к 1895 году в «Исследовании истерии» и доверительных письмах Флиссу Фрейд постепенно продвигался к важным обобщениям. Мысленно собирая и систематизируя фрагменты громадной головоломки, он разрабатывал положения и терминологию психоанализа, которые к концу столетия станут каноническими. Фрейд обсуждал с Флиссом все свои теории, постоянно развивавшиеся и видоизменявшиеся, отсылал в Берлин целый поток историй болезни, афоризмов, сновидений, не говоря уж о «набросках» статей и монографий, в которых фиксировал свои находки и экспериментировал с различными идеями – о тревожном состоянии, о меланхолии, о паранойе. «Человек вроде меня, – писал Фрейд Флиссу через год после выхода в свет «Исследования истерии», – не может жить без игрушки, без поглощающей страсти, без – говоря словами Шиллера – тирана. Я обрел это. Служа ему, я не знаю пределов. Это психология». А нет ли тут еще и рисовки исследователя?


Каким бы требовательным ни был «тиран» Фрейда, он вторгался в мир и покой его дома, но не нарушал его. Личная жизнь Фрейда была до такой степени устоявшейся и безмятежной, до какой он это позволял. Осенью 1891 года Фрейды переехали в квартиру на Берггассе, 19. Новое жилье ничем особенным не отличалось, но, как скоро выяснилось, было расположено очень удобно. Этот дом оставался штаб-квартирой Фрейда на протяжении 47 лет. Занятый и увлеченный своей профессией, Зигмунд Фрейд не забывал о семье. В октябре 1895 года он устроил Матильде день рождения «на добрых 20 человек» – девочке исполнилось восемь лет, а также участвовал в других радостных семейных событиях. Когда весной 1896-го выходила замуж его сестра Роза, Фрейд назвал свою дочь Софи, кудрявую и с венком из незабудок на голове, которой было всего три года, самой красивой на церемонии бракосочетания. Фрейд явно гордился своими «цыплятами» и, если уж на то пошло, своей «наседкой» тоже.

Он никогда не забывал о «втором поколении». В своих письмах Фрейд прерывал поток серьезных гипотез или историй болезни новостями о своем потомстве. Он рассказывал Флиссу о забавных фразах Оливера: когда «восторженная» тетя спросила малыша, кем тот хочет стать, он ответил: «Пятилетним мальчиком, в феврале». Фрейд восхищался этим высказыванием и вообще своими детьми: «Они такие забавные путаники». С таким же радостным изумлением Зигмунд рассказывал Вильгельму о своей младшей дочери Анне, чья агрессивность в двухлетнем возрасте была несколько преждевременной. Он находил ее неотразимой: «Не так давно Аннерль жаловалась, что Матильда съела все яблоки, и потребовала, чтобы кто-нибудь разрезал ей живот (как в сказке о козленке). Ребенок очаровательно развивается». Что касается Софи, которой шел четвертый год, она, по словам Фрейда, стала настоящей красавицей, и можно надеяться, что такой и останется. Наверное, из всех детей больше всего удовольствия доставлял Фрейду Мартин, который очень рано начал писать стихи, называл себя поэтом и периодически страдал от приступов «безвредной поэтической болезни». В письмах Фрейда Флиссу встречается не меньше полудюжины детских творений Мартина. Первое приведено полностью:

Мама говорит зайчику:
Тебе еще больно глотать?[45]
Мартину в то время еще не исполнилось восьми. На следующий год он, заинтересовавшись лисой – этим умным, всегда добивающимся поставленной цели и поэтому самым популярным животным сказок и басен, – сочинил стихи о «соблазнении гуся лисицей». По версии Мартина, лисье признание в любви выглядит следующим образом:

Я тебя люблю,
всего-всего.
Поцелуй меня!
Из всех зверей
Ты самый лучший[46].
«Правда, замечательная композиция?» – искренне радовался Фрейд.

Впрочем, удовольствие, которое доставляли Фрейду дети, было пронизано тревогой. «Малыши могут приносить много радости, – писал он, – если бы не такое количество страхов». Темой главного, почти рутинного драматического сериала в его дружной семье были непрерывные детские болезни – и обо всех непременно сообщалось Флиссу, тоже отцу маленьких детей. Как и в любой другой большой семье, дети Фрейда подхватывали инфекции от братьев и сестер. Фрейд воспринимал непрерывную череду желудочных расстройств, катаров и ветрянки с хладнокровием опытного отца. Или, как свидетельствуют многочисленные рассказы Флиссу, с родительской тревогой?

К счастью, хороших семейных новостей было больше, чем плохих. «Моя маленькая Аннерль выздоровела, – сообщал он в одном из писем, – и остальные зверушки, как им и положено, тоже растут и пасутся на травке». Финансовое положение также улучшалось – время от времени. Вынужденный долго экономить, Фрейд радовался периодам материального благополучия. В конце 1895 года он с удовлетворением отметил, что начинает сам устанавливать расценки. Так и должно быть, решительно заявлял он: «Невозможно обойтись без людей, которые обладают смелостью выдвигать новые идеи, прежде чем они могут их продемонстрировать». Однако и к концу столетия Фрейд не избавился от долгов. Даже став известным специалистом, он иногда обнаруживал, что его приемная пуста… В таких случаях Зигмунда Фрейда одолевали мрачные мысли о детях и их будущем.

Непременным участником семейной жизни Фрейда была его свояченица Минна Бернайс. В годы, когда он был помолвлен с Мартой, Фрейд писал Минне доверительные и эмоциональные письма, подписываясь «твой брат Сигизмунд», и называл ее «мое сокровище». В то время она тоже была обручена, с Игнацем Шенбергом, другом Фрейда. Но в 1886 году Шенберг умер от туберкулеза, и после его смерти Минна, по всей видимости, обрекла себя на одиночество. Она была грузной, широколицей, некрасивой и выглядела старше своей сестры Марты, хотя на самом деле была на четыре года младше. Всегда желанная гостья в доме на Берггассе, 19, в середине 90-х годов она окончательно там поселилась. Минна была умной, славилась язвительными замечаниями и могла следовать за полетом воображения Фрейда, по крайней мере отчасти. В первые годы разработки своей теории он считал свояченицу наряду с Флиссом своим «ближайшим наперсником»[47]. Близкие отношения у них сохранились надолго. Несколько раз летом Зигмунд и Минна отдыхали на швейцарских курортах или посещали итальянские города – вдвоем[48]. И все это время она была настоящим членом семьи, помогала воспитывать детей зятя и сестры.


К середине 90-х годов XIX столетия семейная жизнь и – хотя в меньшей степени – медицинская практика Фрейда казались прочными и устоявшимися, однако его научные перспективы предсказать было сложно. Он публиковал статьи об истерии, навязчивых состояния, фобиях и неврозах страха – все в стиле донесений с передовых позиций психологии. Несмотря на уверенность, которую давали ему неизменная дружба и поддержка Флисса, Фрейда часто посещали приступы апатии, неразговорчивости и враждебности. Когда книга «Исследование истерии» встретила неоднозначный, насмешливый, но ни в коем случае не пренебрежительный прием знаменитого невролога Адольфа фон Штрюмпеля, Фрейд с преувеличенной чувствительностью воспринял этот отзыв как «мерзкий». Следует признать, что отзыв отличался несбалансированностью и некоторой небрежностью. Штрюмпель не знакомил читателей с историями болезней и неоправданно много места уделил вопросу использования гипноза для лечения истерии. Но в то же время он приветствовал книгу как «удовлетворительное доказательство» того, что восприятие истерии как по большей части психогенного явления постепенно завоевывает признание. Назвать такой отзыв niederträchtig[49] – значит продемонстрировать повышенную чувствительность к критике, которая у Фрейда грозила войти в привычку.

Напряжение проявлялось в приступах депрессии и кое-каких недомоганиях – некоторые из них были явно психосоматического характера. Два или три раза он мучился от респираторной инфекции, после чего с неохотой уступил требованию Флисса и отказался от своих любимых сигар. Запрещать сигары Вильгельму было очень легко: по мнению Зигмунда, единственным недостатком его друга было то, что он не курил. Сказать по правде, Фрейд долго не выдержал запрета и вскоре, проявив характерную для себя независимость, снова начал курить. «Я не следую твоему запрету относительно курения, – писал он Флиссу в ноябре 1893 года. – Не правда ли, не очень-то приятно влачить долгую несчастную жизнь?» Сигары ему были необходимы для работы. Тем не менее, даже когда Фрейд курил, периоды эйфории и короткие вспышки радости сменялись сомнениями и мрачным настроением. Его состояние, как признавал сам Фрейд, характеризовалось «попеременно гордостью и счастьем, смущением и печалью». Письма к Флиссу отражали переменчивость его эмоций. «Мои послания необузданны, не правда ли?! – восклицал он в один из октябрьских дней 1895-го. – Две недели я был охвачен писательской лихорадкой, думал, что уже разгадал тайну, но теперь я знаю, что еще нет». Тем не менее, настаивал Фрейд, он не унывает.

И действительно, он не унывал. «А теперь слушай, – писал Фрейд Флиссу несколькими днями позже. – На прошлой неделе, работая ночью и дойдя до состояния, близкого к легкому помешательству, в котором мой мозг функционирует лучше всего, я вдруг почувствовал, что преграды раздвинулись, завесы упали, и я ясно различил все детали неврозов и понял состояние сознания». Но 11 дней спустя Фрейд уже не был так уверен. Он «смертельно устал», пережил один из приступов мигрени и сообщал: «…объяснение истерии и навязчивого невроза связкой удовольствие – страдание, объявленное с таким энтузиазмом, теперь мне кажется сомнительным». Он восстал против своего «тирана», психологии, признается Фрейд Флиссу, чувствовал себя переутомленным, раздраженным, растерянным, побежденным и разочарованным и задавался вопросом, зачем вообще надоедает другу своими идеями. Чего-то не хватало, полагал Фрейд. И продолжал работать. Симптомы, которые он отчаянно пытался понять, отчасти наблюдались и у него самого. Преследуемый периодическими головными болями, он прислал Флиссу записку о мигрени… Понятно, почему Фрейд жаждал поддержки.


Предприятием, пробудившим у Фрейда такие резкие перепады настроения, от ожидания славы до предчувствия провала, был амбициозный проект научной психологии, который он задумал в начале весны 1895 года. Фрейд планировал ни больше ни меньше как определить, какую форму примет теория психического функционирования, если, первое, ввести в нее количественные соображения, своего рода экономику нервной силы, и, второе, очистить нормальную психологию от психопатологии. Именно психология давно манила Зигмунда Фрейда – издалека.

«Психология для неврологов», как он в апреле назвал ее Флиссу, «терзала» его. «Последние недели я посвящаю этой работе каждую свободную минуту. С одиннадцати и до двух ночи я провожу время в фантазиях, постоянно истолковывая свои мысли, следуя смутным проблескам озарения», – писал он другу в мае. Фрейд был настолько переутомлен, что больше не мог поддерживать интерес к своей повседневной практике. С другой стороны, страдавшие неврозом пациенты доставляли ему «огромное удовольствие», поскольку вносили существенный вклад в исследования: «Почти все подтверждается ежедневно, добавляется новое, и уверенность, что я ухватил суть, меня очень радует». В те годы Фрейд мог бы назвать себя человеком средних лет, однако он обладал свойственными молодому исследователю живостью, выносливостью, отвагой и гибкостью перед лицом то и дело возникающих трудностей.

Ему требовались вся его энергия и все умение сосредоточиваться. Каждая из двух научных целей – ввести количественный аспект и свести психопатологию к единой общей психологии – была далека. Вместе же они составляли утопию. В сентябре и начале октября 1895 года, после одного из «конгрессов» с Флиссом, Фрейд в творческом порыве изложил свою «Психологию для неврологов» на бумаге. 8 октября он отправил черновик другу для рецензии. Эта добровольно взятая на себя задача была нелегкой. Фрейд сравнивал свои исследования с утомительным восхождением, когда он, задыхаясь, покоряет один горный пик за другим. В ноябре он уже не понимал «…состояния ума, в котором я приступил к психологии». Его ощущения можно было сравнить с ощущениями первопроходца, все поставившего на кон – на многообещающую тропу, а она в конечном счете завела в тупик. Фрейд обнаружил, что результаты его лихорадочных исследований оказались неоднозначными и необоснованными. Он так и не дал себе труда закончить проект и намеренно игнорировал его в своих воспоминаниях. «Психология…» совсем не похожа на первый набросок теории психоанализа, однако идеи Фрейда – о мотивации, подавлении и сопротивлении, об «экономике» психики с ее противоборствующими силами и о человеке как желающем животном – в общем виде там уже присутствовали.


Намерение Фрейда, как он сам заявлял в начале своей объемной записки, состояло в том, чтобы «представить психологию, которая была бы естественной наукой: то есть представить психические процессы как количественно определяемые состояния особых материальных частиц и таким образом сделать эти процессы наглядными и целостными». Он хотел показать, как работает механизм нашего сознания, как получает и передает возбуждение, как управляет им. Пребывая в оптимистическом настроении, Фрейд писал Флиссу: «Все встало на свои места, все шестеренки пришли в зацепление, и показалось, что передо мной как будто машина, которая четко и самостоятельно функционировала. Три системы нейронов, свободное и связанное состояния, первичные и вторичные процессы, основная тенденция нервной системы и тенденция к достижению компромиссов, два биологических закона – внимания и защиты, понятия о качестве, реальности и мысли, торможение, вызванное сексуальными причинами, и, наконец, факторы, от которых зависит как сознательная, так и бессознательная жизнь, – все это пришло к своей взаимосвязи и еще продолжает обретать связность. Естественно, я вне себя от радости!»

Механистические метафоры Фрейда и его техническая терминология – «нейроны», «количество», «биологические законы внимания и защиты» и прочее – были языком знакомого ему мира, медицинской практики в городской клинической больнице Вены. Его попытка включить психологию в ряд естественных наук на твердой основе неврологии соответствует стремлениям позитивистов, с которыми учился Фрейд и надежды и фантазии которых он теперь пытался воплотить в жизнь. Зигмунд Фрейд никогда не отказывался от своего желания найти научную психологию. В «Очерке психоанализа», последнем обзоре своей работы, который он писал в Лондоне в конце жизни и, подобно проекту, не закончил, Фрейд прямо заявил, что упор на бессознательное в психоанализе позволяет ему «занять свое место как естественная наука, подобно любой другой». В том же содержательном отрывке он предполагает, что в будущем психоаналитики смогут «посредством определенных химических веществ оказывать непосредственное влияние на количество энергии и ее распределение в мыслительном аппарате». Эта формулировка почти слово в слово повторяет программу 1895 года. ...



Все права на текст принадлежат автору: Питер Гай.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ФрейдПитер Гай