Все права на текст принадлежат автору: Виктор Зонис.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Соломон. Царь тысячи песенВиктор Зонис

Виктор Зонис Соломон. Царь тысячи песен

Вступление

Желтый карлик злобно нависал над пустыней. Миллионы жарких лет, долгих и одинаковых, ревнивое солнце обволакивало пески изнуряющим зноем, оберегая гордое безмолвие от малейших посягательств скудной, зарывшейся глубоко в песок жизни. Миллионы лет бесконечного безвременья, миллионы лет испепеляющих сумерек…

Так было всегда, с самого начала Времен, когда промысел Сущего творил Жизнь, а, может быть, еще до того, потому что Сущий творил Жизнь, а пустыня рождала Смерть.

Но заканчивался долгий день, и солнце, отдав свою губительную страсть, уходило за край песков, куда-то в другой мир, где оно становилось ласковым и нежным, благословенным и благостным. В эти короткие часы на пустыню опускалась вкрадчивая ночь, из-за гор налетал ветер, забирая и унося к холодным звездам жар раскаленных песков. Барханы приходили в движение, перетекали, сливаясь и распадаясь; на их вершинах появлялись суетливые ящерицы, замирали, пугливо всматриваясь в темноту огромными стеклянными глазами. Под осыпающимся песком обнажались скрюченные болью, оторванные от безводных корней растения-призраки. Они легко снимались с места, сухо и жалобно потрескивали, перегоняемые бесцельным ветром от бархана к бархану. Это тоже была жизнь, жизнь не во имя, а вопреки, жизнь во владениях победившей ее смерти…

В один из таких особенно знойных дней, в самый полдень, 15 дня месяца Тамму за, на безжизненном горизонте в дрожащем мареве разреженного воздуха появилась едва различимая точка. Спустя немного времени она увеличилась, разрослась. На сером в коричневых проплешинах осле, старом и хромом, двигался человек, такой же древний, как и грустное животное, обреченно тащившее на себе непосильную ношу. Поверх грубой холщовой рубахи он был одет в видавший виды, посеревший от времени, некогда белый в крупную черную полоску длинный плащ, почти полностью скрывающий просторные холщовые штаны. Ступни ног, искривленные временем и дорогами, мягко облегали желтые кожаные сандалии — единственное яркое пятно в изношенной блеклости его одежды. Старик сидел, неестественно выпрямив спину, словно привязанный к невидимой жерди, абсолютно равнодушный к окружающему миру и испепеляющему зною, к жуткому крику голодного и уставшего животного. Под белым пышным головным убором — знаком высокого положения в обществе — на пергаментно-желтом лице, причудливо изрытом иссушенными каналами морщин, светились пытливые, глубокие глаза мудреца. Острый крючковатый нос почти касался бескровных, тонких и властных губ, спрятанных под пологом длинной седой бороды. У его ног, плотно прижатых к бокам осла, болтались с двух сторон переметные дорожные сумы.

Великий Пророк Израиля Натан медленно двигался в сторону святого города Иерусалима…

К концу третьего дня пути пески поредели, запестрели проплешинами сухой, каменистой почвы, из-за горизонта суровыми призраками выросли покрытые зеленью горы.

— Ну вот, — пробормотал Натан, потрепав осла по холке. — Завтра, даст Бог, к вечеру будем в граде Давидовом. Потерпи еще немного, вон у той горы сделаем привал, там и наешься всласть…



Старик тяжело слез с животного, трясущимися пальцами бережно снял переметные сумы, недолго постоял, притопывая онемевшими ногами, разгоняя по дряхлому телу жидкую и усталую кровь. Покопавшись в мешке, он поочередно извлек оттуда кожаную флягу с водой, сухую лепешку, большой лоскут грубой льняной ткани. Натан расчистил ногами землю от камней и прилег, опершись спиной о большой валун. Он медленно жевал лепешку, периодически делая мелкие, экономные глотки тухлой и бесценной воды, бездумно наблюдая за ослом, с радостным криком набивавшим утробу сухой и жесткой травой. Утолив голод, Натан с усилием подтащил к себе поближе тяжелые сумки и стал бережно извлекать оттуда их содержимое: тонкие глиняные таблички, густо испещренные надписями, свитки хрупкого папируса, несколько восковых дощечек для записей. Он любовно и сосредоточенно перебирал таблички, бережно подносил близко к подслеповатым плазам, вчитываясь в содержание. Черты его аскетического лица разгладились, стали мягче, добрее; глаза наполнились внутренним светом, отраженным последними лучами уходящего солнца.

Стало быстро темнеть, и Натан в обратном порядке аккуратно сложил в сумки таблички и пергамент, привязал отяжелевшего, икающего осла к деревцу и закрыл глаза. Однако долгожданный сон не приходил, в голове роились бессвязные мысли, толкались, рвались наружу яркие и потускневшие от времени картинки-призраки. Натан заворочался, закряхтел, перевернулся на спину и уставился немигающим взглядом в глубокое черное небо, щедро наряженное яркими и бесстрастными звездами…

«Ну вот, — думал он, — завтра — Иерушалайм, город любимый и ненавидимый, город славы и бесчестья моего великого и беспутного народа. Сколько же лет прошло с тех пор, как я поселился в Галааде, навсегда покинув этот город? Без малого десять…

Кто же знал, что Бог так надолго отведет от меня смерть, продлит бренные годы мои, чтобы увидел я расцвет и падение двух царей; двух великих царей, равных которым не было под небом Израиля от Дана до Вирсавии, да и не будет, потому что щедрость Бога, даже для избранных детей его, не безгранична. Да, Бог ничего не делает просто так, и хоть Он больше не является мне во снах и молитвах, хоть и утратил я Великий Дар пророчества, растеряй его в суете и богопротивных делах своих, исполню последний долг перед людьми… Целых сорок лет процарствовал великий Давид, сын Иесея, над народами Иуды и Израиля, и всего сорок лет как забрал Бог его в обитель вечную, а сколько небылиц нагнели о нем неблагодарные людишки! Да, не исправить теперь это… Слухами, что летят быстрее самой быстрой стрелы, обросло имя его. И сын Давида, превзошедший делами своими отца, не успел остыть еще перед Предвечным, как стали хулить его те, кто при жизни трепетал от одного упоминания имени его… Эх, Соломон, Соломон, сколько раз предостерегал я тебя, сколько раз волю Божью приносил на устах своих…

Торопиться нужно: память подводит, пальцы не гнутся, глаза в пелене… Торопиться надо, торопиться! Собрать все таблички с записями деяний Соломона, сына Давидова, моими и писателя Иосафата, сына Исайи, и других, кто за царем ходил. Собрать, отбросить глупое и ложное, вспомнить недостающее. Успеть бы только составить, свести воедино летопись эту о сорока годах царствования мудрого и великого — третьего царя Иудеи и Израиля, Шломо[1], сына Давидова, рожденного им от прекрасной Бат Шевы[2]…»

Глава 1

Слова Экклезиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме: «Суета сует, — сказал Экклезиаст, — все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?

Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки… Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, Кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда текут реки, они возвращаются, чтобы опять течь.

Все вещи — в труде: не может человек пересказать всего; не насытится он зрением, не наполнится ухо слушанием.

Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.

Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот это новое: но это было уже в веках, бывших прежде нас.

Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после…»

Экклезиаст. Гл. 1 (Кохелет, книга Соломона)
Соломон, высоко подняв над головой факел и держась за скользкую стену, осторожно спускался в подземелье. Заканчивалась еще одна душная ночь, предвестница знойного иерусалимского дня… заканчивалась еще одна бессонная ночь. Это было его время — время, когда великий царь незаметно покидал ложе одной из своих жен и, никем не замеченный, крадучись пробирался в тайную, глубоко запрятанную под мощным фундаментом царского дворца комнату, становясь с каждой пройденной ступенью тем, кем он и был на самом деле — ранимым, сомневающимся, придавленным бременем неограниченной власти человеком.

Соломон плотно прикрыл за собой тяжелую дверь и повесил факел на стену. Пламя нервно затрепетало в неподвижном и затхлом воздухе, скудно осветив просторное помещение — мрачное, сырое, зловещее. Сводчатый, закопченный дымом факелов потолок низко нависал над неровным, вымощенным крупными каменными плитами полом. Посреди него бесстрастным, суровым стражем из земли вырастал, размером с человека, испещренный символами и знаками алтарь, увенчанный нефритовой чашей. Комната казалась обителью неведомого и мрачного божества, порожденного заполнившим ее смрадом и страхом.

Соломон прищурился, привыкая к неровному тусклому свету, и тяжело вздохнул. Вот уже неделю, каждую ночь, в последний ее час, он, преодолевая неизменное ощущение ужаса, приходил сюда, чтобы исполнить то, чего он не знал и чего боялся.

Царь еще раз осмотрелся, отыскал привыкшим к полумраку взглядом скамью в углу комнаты, присел на нее, напряженно вслушиваясь в тишину. Где-то за дверью послышались вкрадчивые шаги, и в помещение вошел худощавый, высокого роста пожилой человек. Он остановился в шаге от двери, низко поклонился, выискивая взглядом царя.

— Ну… — подал голос Соломон. — Почему так долго?

Аменхотеп пожал плечами:

— Ты же знаешь, Великий, сколь подозрительной сделалась к старости принцесса Мельхола.

— Чем меньше пользы от человека в жизни, тем больше он за нее цепляется, — проворчал Соломон.

— Мудро, как всегда, мудро, великий царь! — поклонился евнух.

— Ладно, хватит разговоров! Все принес?

Аменхотеп кивнул и молча поставил перед собой корзину Соломон встал со скамьи, подошел вплотную к нему и опустил взгляд к полу

— Покажи, что там, — велел царь.

Аменхотеп присел у корзины и поочередно извлек оттуда небольшого петуха, голова которого была замотана в тряпку, длинный и острый нож, пучки трав и благовоний.

— Хорошо, — кивнул Соломон. — Клади на место и уходи.

Аменхотеп встал с колен:

— Позволено мне будет спросить?

Соломон удивленно повел бровями:

— Ну, слушаю.

— Зачем мудрейшему из мудрых нужно это делать? — указал на корзину евнух.

Соломон медленно подошел к жертвеннику, осторожно прикоснулся к чаше и, не поворачиваясь к Аменхотепу, тихо произнес:

— Твой вопрос дерзок, египтянин, но я на него отвечу. Человек становится умным, когда познает все, что ведомо другим. А мудрым — когда знает, зачем ему это знание нужно. Я не знаю пока, зачем мне это нужно. Поэтому я только на пути к мудрости… в начале пути. Ты доволен ответом? — повернулся к евнуху царь.

Аменхотеп низко поклонился и, не меняя позы, покинул комнату.

Соломон проводил его взглядом и осторожно перенес корзину к жертвеннику.

Да, Мельхола… Мельхола… — подумал Соломон. — Сколько же лет она была женой моего отца? Дважды женой. Но она была еще и дочерью царя Саула и пользовалась большим влиянием на Давида. Слишком большим… И даже сейчас, после смерти мужа, царица остается одной из самых влиятельных женщин в государстве — одной из самых влиятельных и самой неприкасаемой…


Как-то Аменхотеп — глаза и уши царя в гареме — рассказал о странных обрядах, которые тайно совершала принцесса Мельхола вместе со своей преданной служанкой, амалекитянкой Агадой. Аменхотепу несколько раз удалось подсмотреть, что и как делали они, и евнух клялся Соломону, что сам слышал, как женщины общались с демоном, вызванным колдовскими заклинаниями.

Скептичный и недоверчивый Соломон сразу поверил евнуху. Поверил потому, что испытывал необъяснимую робость всегда, когда встречался с ней, когда ловил на себе загадочный взгляд ее черных, бездонных и по-прежнему прекрасных глаз. Этот взгляд — дерзкий, изучающий — дразнил и пугал царя еще с самого детства знанием чего-то того, что было недоступно и непонятно ему, и при встречах с Мельхолой он всегда чувствовал раздражение и тревогу.

Соломон редко вспоминал свое детство: слишком много обид и разочарований выросло из него. Но, подумав о Мельхоле, он невольно вернулся к событиям десятилетней давности, сравнил ее со своей матерью — молодой, веселой, ласковой… Бат Шева была самой последней и самой красивой из всех жен Давида. По царь никогда не выделял ее из прочих: Бат Шева была его грехом, одним из многочисленных и одним из самых памятных… Она это понимала и любила Давида спокойно и смиренно, никогда не требовала особых условий и привилегий. Бат Шева и характером не похожа была на других жен — кичливых, сварливых, подозрительных; она просто была любимой женщиной царя, и Давид проводил с ней больше ночей, чем со всеми остальными вместе взятыми. Бат Шева умела любить Давида и, главное, слушать, понимать и принимать его таким, каким становился он всегда, когда переставал быть царем — капризным, мечтательным, постоянно подверженным смене настроений взрослым ребенком. Именно за тесную духовную связь с царем ее не любили в доме Давида — не любили ее и ее сына. Настолько, насколько Бат Шева была не похожа на других жен, настолько же маленький Шломо был не похож на своих старших братьев, рожденных от других женщин царя. Низкорослый, полный и малоподвижный, он не участвовал в их играх и ссорах, только молча наблюдал со стороны бесстрастным, не детским взглядом… и мечтал. Мечтал о том, что обязательно станет царем, станет высоким, красивым и стройным. И братья, презиравшие его за неуклюжесть и мечтательность, будут завидовать ему и униженно просить прощения за все обиды, которые Шломо перенес от них. И он их простит, не сразу, но простит, потому что будет великим царем, — таким, как отец! Шломо мечтал об этом всегда: когда держался еще за подол материнской юбки, когда, учась мудрости у пророка Натана, рассеянно подергивал себя за редкую, юношескую бородку, когда однажды в укромном уголке отцовского дома, поспешно и скомканно, познал первую свою женщину…


Соломон достал из корзины петуха и, сильно сдавив ему шею, сорвал с головы повязку. Все это стало для царя привычным: он исполнял ритуал уже семь раз, упорно пытаясь повторить то, что проделывала Мельхола. И каждый раз безуспешно…

Соломон точным движением отрезал петуху голову и, прищурившись, наблюдал, как кровь покидала холодеющее тельце, заполняя жертвенную чашу. Ритуал только начался, но он вдруг почувствовал, что пространство вокруг начинает меняться. Возможно, ему показалось, что пламя стало гореть ярче, воздух пришел в движение, под ногами качнулся пол… Соломон засуетился, отшвырнул обескровленного петуха, быстро набросал в чашу пучки трав и благовоний, приговаривая подслушанные Аменхотепом заклинания.

Когда чаша заполнилась до краев, он высыпал поверх травы серый порошок и, сняв со стены факел, поджег смесь. Соломон сел на скамью и стал сосредоточенно смотреть на зелено-синее пламя. Комната наполнялась резким, дурманящим запахом. Так происходило всякий раз, когда он производил эти магические действия. Спустя некоторое время трава догорала, запах улетучивался, и Соломон, разочарованный и раздосадованный, покидал подземелье, чтобы назавтра прийти сюда вновь…

Но сегодня что-то изменилось. Пламя горело ярче и зловещей, запах был сильнее и горше. Соломон сжался в комок, когда заметил, что дым над чашей, раньше всегда неподвижный, вдруг вытянулся, затрепетал и, словно управляемый чьей-то волей, потянулся к стене, расползся по ней, приобретая человеческие очертания. Стена дрогнула, втягивая в себя дым, растянулась, выпустив из недр своих что-то серое, неровное, рыхлое. Оно оторвалось от стены, медленно поплыло в воздухе, постоянно меняя форму и очертания. Зависнув над чашей, нечто опустилось ниже и втянуло в чрево свое жертвенную кровь. Пепельно-серое превратилось в грязно-багровое… и живое. Спустя несколько мгновений оно потускнело и начало расползаться по всей комнате, растворяясь в пространстве и заполняя его. Видение исчезло, но Соломон чувствовал, что оно здесь, никуда не ушло, потому что воздух стал плотным и видимым. Это нельзя было выразить словами, но воздух в комнате стал таким, что, казалось, его можно потрогать руками.

— Звал меня? — раздался голос.

Соломон отчаянно завертел головой, пытаясь определить, откуда идет звук.

— Не крутись и сядь. Захочу — покажусь тебе. Зачем звал?

Соломон судорожно проглотил комок в горле и попытался унять предательскую дрожь в коленках.

— Кто ты?

— Так ты вызывал, не зная кого? — послышался хриплый смешок. — Это, скажу тебе, небезопасное дело. Может очень плохо кончиться.

— Я вызывал демона! — взял себя в руки Соломон. — Демоны должны являться тому, кто имеет над ними власть, — не очень уверенно добавил он.

— Да? — засмеялся голос. — Тысячи лет живу, а слышу об этом впервые. А что такое власть, и зачем она тебе?

— Сначала скажи: ты — демон? Кто ты?

— Мне становится скучно. А еще говорят, что Соломон мудр. Я вижу пока, что неинтересен и невежлив. Вызываешь того, кого не знаешь, и, думаю, зачем — тоже не знаешь. Ладно, поговорим, раз я сюда явился. Я не демон. Хотя это все гораздо сложнее, чем люди напридумывали, много сложнее. Я — Каин.

— Каин?! Тот самый Каин, сын Адама?

— Тот самый. А кого надеялся увидеть ты?

— Не знаю, я это делаю впервые… Каин! Но ты же был обречен Сущим на вечные скитания на Земле, скитания и гонения. Ты — человек, а не демон!

— Дааа! За тысячи лет люди не очень-то изменились, поглупели только без меры! — вздохнул призрак. — Что ты заладил про демонов? Ты их видел, знаешь что-то про них, кроме глупых сказок? Я — не совсем человек. Разве жил кто-то из смертных под небом тысячи лет?

— Нет, о таком мне неведомо. А почему именно ты явился мне сейчас? Мельхола своими заклинаниями вызывала тебя?

— А почему ты меня спрашиваешь? Спроси у Мельхолы.

— Хочу знать от тебя!

— А что будешь делать со знанием? Не боишься его? Многие знания умножают многие скорби!

Мудро! — подумал Соломон. — Нужно запомнить.

— Мельхола своими заклинаниями могла вызывать только смех, — продолжил Каин. — Да и ты тоже. Скучно мне, вот и явился. Многое изменилось в мире с тех пор, как изгнан я был Господом. И наказание мое оказалось слишком строгим в свете того, что творят люди сейчас под небом. Вот скажи ты мне, царь, за что обречен я Всевышним на вечные скитания? Брата убил? А ты разве не убил своего брата? А отец твой, великий Давид, скольких людей он лишил жизни? Я по сравнению с вами святой праведник!

— Я не хотел смерти своему брату! Я не хотел забирать у него жизнь! — выкрикнул Соломон.

— Не хотел, а забрал! Ты еще и вор, мудрый царь. Потому что взял то, что тебе не принадлежало. Бог дал ему жизнь, а ты отобрал ее. Разве можно отнимать то, что не ты давал?

— Скажи мне, — изменил тему Соломон, — все это время ты скитаешься по миру?

— Нет, конечно… Всемилостивый справедлив, он смягчил наказание. Да и вы, люди, помогли в этом. Что мой грех по сравнению с вашими? Каждые пятьсот лет прихожу я в этот мир и живу какое-то время жизнью человеческой… не совсем, конечно, обычной жизнью…

— А остальное время?

— Этого тебе знать нельзя.

Соломон не нашелся, что возразить. В голове смерчем проносились мысли. Ему многое хотелось узнать у Каина, но им вдруг овладели страх и сомнения. Это не был страх перед незримым собеседником, Соломон понимал: если с ним не случилось ничего плохого сразу, то и сейчас не случится. Это был страх перед Знанием — Знанием, к которому он так стремился, и сейчас, стоя в преддверии его, засомневался, готов ли он к этому…

— Все спросил? — прервал его размышления Каин. — Тогда я пошел. Неинтересно с тобой, царь.

— Погоди, я хотел еще…

— Знаю я, что ты хочешь еще, — перебил Каин. — Ты хочешь узнать будущее и боишься услышать, что его у тебя нет. Ты хочешь узнать, что останется после тебя, и, главное, что скажут о тебе люди, и как долго ты будешь в памяти тех, кто придет через века. Ты имеешь сейчас все, что может иметь смертный, и поэтому хочешь, чтобы так было еще очень долго. Ты молод, но каждый твой вечер отравлен мыслью, что прожит еще один день, а, значит, осталось на один день меньше… Я приподниму перед тобой полог времени. Будешь ты великим и богатым больше всех, бывших прежде тебя в Иерусалиме, и мудрость пребудет с тобою до истечения дней твоих. Будет тебе много радости от трудов великих и малых, и признание заслуг твоих будет без меры. Но когда остановит тебя рука Всевышнего на земном пути, когда оглянешься ты на дела свои, — поймешь, что все — суета и томление духа, и нет от дел человеческих пользы под солнцем.

Потому что все уже было, и что делается, то уже делалось, и все новое было уже в веках до тебя. Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется в памяти у тех, которые придут после. Наступит время, и ты поймешь это. Всему свое время… Время рождаться и время умирать, время разбрасывать камни и время собирать камни, время обнимать и время уклоняться от объятий… Запомни это и не торопи жизнь, а то она побежит впереди тебя, и тогда не догнать ее… Ты хорошо слышал меня? — вопрос Каина заставил Соломона вздрогнуть.

— Да, я услышал тебя! Услышал в словах твоих мудрость, какую не услышать никому и никогда от смертных людей. И нет в мире награды, которой бы мог одарить я тебя за слова эти…

— Какая мудрость? — в голосе Каина послышалось раздражение. — Мудрость — плод страданий и сомнений, а это — просто опыт каждого дня из прожитых тысяч. Все давно уже пошло по кругу, и самой большой наградой станет для меня, когда круг этот разомкнется навеки. Только ни ты, ни кто другой не сможет для меня это сделать… Только Он — тот, кто дал, может забрать; только тот, кто замкнул, может и разомкнуть. Помни и ты об этом, царь Соломон, во все дни жизни своей помни…

— Клянусь тебе, кто бы ты ни был — человек или демон, клянусь, что слова твои высечены отныне в сердце моем! — с жаром выкрикнул Соломон. Он хотел еще что-то добавить, но понял, что в комнате уже один — нет ни дыма, ни голоса.

Соломон воздел руки к потолку и прокричал, пытаясь догнать исчезающий Голос:

— Я еще услышу тебя? Дано мне будет еще счастье говорить с тобой?

Слова ударились о стену, искривились болью в потолке и вернулись неуловимым, как лунный свет, шепотом:

— Не зови меня больше и не проси. Я сам приду, когда настанет время. Каждые пять веков люди будут находить то, что напомнит им о третьем царе Израиля… каждые пять веков…

— Но ты мне нужен! Я не смогу теперь обойтись без тебя, — попытался удержать эхо Соломон.

— Можешь! Человеку не дано знать, сколь много он может! Когда будет очень трудно, когда боль и скорбь захлестнет твое сердце, приди сюда еще раз. Ты найдешь то, что поможет тебе справиться. Только один раз…

Глава 2

Всему свое время, и время всякой вещи под небом:

время рождаться и время умирать;

время насаждать и время вырывать посаженное;

время убивать и время врачевать;

время разрушать и время строить;

время плакать и время смеяться;

время сетовать и время плясать;

время разбрасывать камни и время собирать камни;

время обнимать и время уклоняться от объятии;

время искать и время терять;

время сберегать и время бросать;

время раздирать и время сшивать;

время молчать и время говорить;

время любить и время ненавидеть;

время войне и время миру

Экклезиаст. Гл. 3
Старший кентурион десятого легиона Восточной армии Титу с Гонорий Плавт пребывал в дурном настроении. Последнее время ему чертовски не везло. Он пытался философски относиться к своему сегодняшнему положению, но эти попытки мгновенно разбивались, как тараном, воспоминаниями о совсем недавнем прекрасном и безоблачном прошлом. Если бы всего год назад кто-то сказал, что 25-летний красавец, старший кентурион Первой когорты Первого легиона армии Помпея, обладатель трех золотых цепей за египетскую кампанию и бесчисленных серебряных браслетов окажется здесь, в Иерусалиме, да еще и куратором самого грязного и неспокойного Восточного района, он бы плюнул ему в лживые таза!

Да, судьба человека переменчива и капризна, и на ней, как на ненавистных иудейских плащах, черные полосы чередуются с белыми. Только в моей судьбе черные полосы почему-то ложатся широко и часто… — думал Плавт, лениво наблюдая за облаком пыли, поднятым сирийской кавалерийской алой.

— Могу я обратиться? — вывел кентуриона из задумчивости голос.

Плавт нахмурился. Перед ним, заискивающе теребя нервными пальцами плащ, стоял опцион когорты Гракх.

— Ну, что стряслось? — Плавт угрюмо посмотрел на легионера.

Гракх вытянулся в струнку.

— У нас кое-что случилось, произошли небольшие волнения…

Плавт схватил опциона за грудки.

— Что ты мямлишь, как римская шлюха, выклянчивая лишний сестерций! Говори внятно: что случилось?

— Наши ребята немного почистили дом хлеботорговца на улице Царицы Савской. Ну, он поднял крик… сбежались люди, началась потасовка…

— Хороши воины великого Рима! — окончательно разозлился Плавт. — Забыли о приказе командующего: в стычки с местным населением не вступать?

— Так жалованье уже два месяца не платят… да и взяли сущие пустяки — хлеба, вина… и там еще…

— Все живы? — прошипел кентурион.

— Ну, трое раненых у нас, и у них с десяток… Торговец со своими людьми закрылся в подвале, и наших двое с ним… пленники…

Плавт сплюнул под ноги опциону и точным, расчетливым движением вскочил на коня.

У дома хлеботорговца, на грязной и тесной улочке, собралось больше сотни разъяренных, громко орущих людей. Иудеи сгрудились вокруг нескольких окровавленных собратьев, лежащих в пыли посреди улицы и посылающих страшные проклятья в сторону стоящих поодаль римлян.

Плавт на полном скаку осадил коня, спешился, мгновенно оценивая обстановку. Иудеев и солдат было пять к одному. Пустяк в открытом сражении. Но на узкой кривой улочке с многочисленными подворотнями и лавками, из которых выглядывала еще, как минимум, сотня озлобленных глаз, это грозило перерасти в серьезную потасовку с сомнительным исходом.

Плавт оглянулся по сторонам и, увидев, что к ним рысью приближается та самая сирийская ала, приободрился и решительно поднял руку.

— Внимание и повиновение! — хриплым, сорванным голосом скомандовал он. — Именем великого императора Рима всем немедленно разойтись! За неповиновение — смерть!

Толпа при виде сирийских всадников с угрозами и проклятьями отступила на несколько шагов. От нее отделился довольно опрятно одетый молодой мужчина. Он решительно подошел к Плавту, с вызовом посмотрел ему прямо в глаза и на хорошей латыни зловеще произнес:

— Хочешь больших неприятностей, римлянин?

Рука Плавта инстинктивно сжала рукоятку меча:

— Ты мне угрожаешь, иудей? Захотел мучительной смерти?

Тот, нисколько не смутившись, продолжил:

— Твои люди, словно бешеные собаки, напали на дом уважаемого жителя Иерусалима и тяжело ранили нескольких ни в чем не повинных людей!

— Они уже повинны в том, что оказали сопротивление римским солдатам, выполняющим специальное задание!

— Специальное задание? Грабить бесстыдно среди белого дня — это специальное задание? Ты лжешь, куратор, и эта ложь дойдет до ушей твоего командующего! Или ты, кентурион, не знаешь, что есть указ о жестоком наказании за грабеж и насилие? Указ, подписанный нашим Первосвященником и вашим командующим! Так что не сносить головы твоим легионерам за грабеж и разбой и тебе — за покрывательство их.

Плавт быстро сообразил, что угроза эта не пустая, и уже спокойно и примирительно произнес:

— Я никого не покрываю, а хочу разобраться в том, что здесь произошло. Если мои люди неправы, они будут строго наказаны. Раненым мы окажем помощь, и они получат достойную компенсацию. С хозяином дома я поговорю сам.

И, видя недоверие в глазах собеседника, добавил, ударив себя в грудь кулаком:

— Слово Титуса Гонория Плавта — кентуриона и куратора!

Мужчина повернулся к толпе, окружившей их плотным кольцом. Он воздел руки к небу и торжествующе прокричал:

— Слышали, братья? Преступники будут наказаны, а раненым и ограбленным будет оказана помощь и выдано вознаграждение. Римлянин дал слово!

Когда улица опустела, Плавт подошел к своим легионерам.

— Так, жалкие дети гиены, все расходы — из вашего жалованья. Все, как один, на две недели в караул безвылазно. Из лагеря отлучаться только за смертью! Ну, и чем поживились, недоумки?

Солдаты нехотя расступились, и Плавт увидел старинный полусгнивший деревянный ящик. Он многозначительно переглянулся с командиром алы и резко скомандовал:

— Всем немедленно в лагерь. Ящик доставить мне в палатку!

* * *
Плавт осторожно подцепил мечом петли и открыл крышку. Ящик был доверху набит тонкими глиняными табличками.

— О, нет! Боги, зачем вы издеваетесь надо мной? — разочарованно выкрикнул он.

— Погоди! — сириец осторожно достал из ящика древнюю табличку, аккуратно стер с нее пыль. — Погоди, погоди…

Он подошел близко к светильнику и начал медленно разбирать слова: «…На тридцать седьмом году царствования Давида над Иудеей и Израилем…»

— Что ты там возишься с этой иудейской рухлядью! — раздраженно сказал Плавт. — Выбрось этот хлам. Вон сколько пыли поднял. Пойдем лучше промочим горло: я знаю здесь одно более-менее приличное местечко.

Сириец с сожалением оторвался от чтения таблички и бережно положил ее в ящик.


За кружкой вина он спросил римлянина:

— Ты, наверное, здесь недавно, Плавт?

— Это, смотря как считать: мне кажется, что целую вечность!

— Да, здесь все отдает вечностью. Но, с другой стороны, платят неплохо, да и делать особенно нечего, пока.

— Почему — пока? Разве эти дикари способны на какое-то организованное сопротивление? — удивился Плавт.

— Вот вы все такие, римляне, заносчивости много, — улыбнулся сириец. — Я здесь уже третий год и кое-что понял. Да и историей немного интересуюсь. Они — фанатики! За своего мифического, невидимого Бога готовы пойти на смерть и с собой унести туда тех, кто посягает на их веру и свободу. Можешь мне поверить, Плавт, я здесь достаточно насмотрелся! И то, что римские легионы сейчас в Иерусалиме, это ненадолго. Появится среди них какой-нибудь пророк, и будет страшная резня. Вот увидишь, прольются реки крови — и нашей, и их.

Плавт презрительно фыркнул:

— Ну и сказочник ты! Какие реки? Да один легион справится со всем этим грязным сбродом!

Сириец покачал головой:

— Если бы так, если бы так… Ты знаешь, меня никто не может упрекнуть в трусости или паникерстве. Но если поднимется бунт, каждый дом, каждый куст, каждый камень на дороге будет нести нам смерть! Тогда и десять легионов не помогут. Их нельзя покорить, можешь мне поверить. Уничтожить можно — покорить нельзя!

— Ладно, время покажет, кто из нас прав, — махнул рукой Плавт. — Скажи лучше, зачем тебе эти варварские письмена?

Сириец немного подумал.

— Понимаешь, когда-то, на родине, я занимался обжигом глины и изготовлением из нее различных изделий. Так вот, табличкам этим не менее тысячи лет! Не могу сказать тебе определенно, но, зная, как иудеи бережно и ревностно относятся к своему прошлому, можно попытаться продать эти таблички… в них, по-моему, говорится о каком-то их царе. Я не силен в иудейском, но знаю одного ученого человека в Риме и хочу, чтобы он все это прочитал и перевел. Тогда буду знать, как поступить дальше.

Плавт неодобрительно покачал головой:

— Я тебе, конечно, все это отдам, но уверен, что ты большой мечтатель. Никому не нужны эти грязные таблички. Через пару лет Израиль станет римской провинцией, и мы заставим их забыть своего смешного Бога, и какого-то жалкого царя.

— Ну что ж, — задумчиво произнес сириец, — нам не дано знать, что будет завтра. Тысячу лет хранились таблички в ящике, пусть пока полежат еще немного. Может, не я, так дети мои будут знать, что с ними делать…

Глава 3

Я, Экклезиаст, был царем над Израилем е Иерусалиме; и предал я сердце мое тому, чтобы исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем.

Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот все — суета и томление духа!

Кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя считать. Говорил я с сердцем моим так: вот я возвеличился и приобрел мудрости больше всех, которые были прежде меня над Иерусалимом, и сердце мое видело много мудрости и знания. И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость: узнал, что и это — томление духа; потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь.

Экклезиаст. Гл. 1
…На тридцать седьмом году царствования Давида над Иудеей и Израилем постигла его тяжелая болезнь. Царь потерял интерес к жизни: больше не входил к женщинам, пищу принимал скудно и с отвращением. У него ничего не болело, только все чаще и чаще отказывали ноги и руки, пропадали голос и зрение. В самый жаркий день царь страдал от холода, и даже под толстым покрывалом его бил озноб. Во дворец привели юную красавицу, Ависагу-сунамитянку, которая призвана была согревать дряхлеющего Давида теплом своего тела. Но это тоже не помогало…

Болезнь его была странной и неведомой, и собранные со всего света врачеватели и мудрецы беспомощно разводили руками. От египетского фараона были доставлены для Давида мази и растирания; тирский царь Хирам прислал знаменитого колдуна — заклинателя демонов и покорителя диких зверей. Ничего не помогало — Давид таял, как догорающая свеча.

Это не замедлило отразиться на положении дел в стране: на западных и северных границах происходили волнения, наследники Давида раскачивали лодку власти, примеряя на себя царский венец. Пророк Натан, священник Садок и военачальник Ванся, сын Ахелуда, пытались удержать бразды правления от имени Давида, но их мало кто слушал.

Когда же царевич Адония, сын Агиффы, собрал на знатный пир братьев своих и многих влиятельных людей — противников Давида, а младшего из детей царя, юного Соломона, не пригласил, пророк Натан забил тревогу. Верные люди донесли ему, что на пиру том Адония объявил себя царем, и очень многие из присутствующих поддержали его.

Уже ранним утром следующего дня Натан, Садок и Ванея собрались в покоях у Вирсавии[3], матери Соломона.

— Слышала ли ты, царица, сколь страшные события происходят сегодня в пределах Израилевых? — спросил Натан.

Вирсавия пожала плечами:

— Ты же знаешь, мудрый, что меня не интересует политика, только здоровье и благополучие возлюбленного хозяина моего, Давида… С ним что-то случилось плохое? — тревожно всплеснула она руками.

— Разве может быть хуже с царем, чем есть сейчас? Даже смерть была бы для него лучше, чем унижение, которое терпим мы от имени его! — сказал Садок.

Ванея повел мощными скулами и, положив руку на меч, резко произнес:

— Казнить изменников немедленно! Всем отрубить преступные головы — публично, перед крыльцом царского дома. Примите решение, и мои хелефеи и фелефеи[4] уже к полудню приведут сюда на веревке Адонию и всех остальных с ним.



Натан презрительно посмогрел на Ванею.

— Тебе всю твою жизнь мало было пролитой крови! Как можем мы это решить? Царь наш озяб, но не остыл еще перед Богом! Хочешь одно зло разрешить другим? Это будет еще большим грехом, чем то, что сделал Адония, объявив себя царем над Иудой и Израилем!

— Царем?! — вскричала Бат Шева. — Но ведь Давид клялся перед Богом, что Соломон унаследует трон!

— Поэтому мы и пришли к тебе, — мрачно произнес Садок. — Никогда, пока я жив, не прольется елей на голову Адонии!

— Больно ему это от тебя нужно. Ты что, уже стал Первосвященником вместо Авиафара? Адония легко найдет того, кто его помажет, когда покончит с твоей головой. Желающих сыщется больше, чем надо, и первый из них — Первосвященник Авиафар! Казнить изменников немедленно! Пока вы тут болтаете, Адония соберет множество людей, желающих обнажить за него меч. Не забывайте, что он старше Соломона, а значит, прав на трон имеет больше, — настаивал на своем Ванея.

— Да, это так. В этом я поддерживаю Ванею, — Патан взял за руку Вирсавию. — Но только в этом. Мы все сейчас идем к Давиду. Только он законно может разрешить этот вопрос. И молите Бога, чтобы царь сегодня был в здравом рассудке!


В покоях Давида царил полумрак. Он сидел, обложенный подушками, на ложе, перебирая и перекладывая золотые украшения, горкой сваленные на постели. У его ног примостилась Ависага, тихо напевая заунывную песню.

Вирсавия подошла совсем близко, став прямо перед Давидом.

— Выйди прочь! — приказала она девушке.

Давид поднял взгляд на Вирсавию.

— А, это ты, Бат Шева… — тихо произнес он. — Давно я не видел тебя.

Вирсавия присела на ложе, взяла его за безжизненную, прозрачную руку, погладила.

— Одно слово, и я буду с тобой всегда…

— Всегда продлится недолго, — тяжело вздохнул Давид. — Что привело вас? — спросил он, глядя на Натана.

Тот подошел ближе, поклонился.

— Скажи, мой господин, обещал ли ты Бат Шеве, что Соломон сядет на престол после тебя?

— Обещал, и не только ей, но и перед Богом!

— Так настало время исполнить это! Адония устроил заговор в Иерусалиме и объявил перед приспешниками себя царем над народом Израиля и Иудеи, от Дана до Вирсавии[5]!

Давид сделал попытку встать, покачнулся и упал прямо в руки подбежавшего Ваней. Тот аккуратно поднял невесомое тело и осторожно усадил царя на скамью.

— Этому не бывать! — Давид собрал всю свою волю, его взгляд стал жестким, властным, прежним. — Пусть Бог покарает меня безумием, язвами и коростой! Пусть Бог продлит навечно страдания мои, если я позволю это сделать! Ванея! — закричал он. — Верны ли мне по-прежнему хелефеи и фелефеи?

— До последнего вздоха! — поклонился военачальник.

Давид кивнул головой:

— Возьмите сейчас моего мула, посадите на него Соломона и ведите к Гаваону, где у священного алтаря Садок помажет его на царство! И пусть там будут все слуги мои, и верные люди, и старейшины, и левиты во множестве, чтобы видел Израиль — сильна еще перед Богом воля Давида! И трубите громко в трубы и веселитесь. И пусть рекой льется вино, и еда будет для всех — от пророка до последнего нищего, чтобы видели все и знали — Соломон наследовал трон Давида перед Богом и Израилем!

Напряжение было столь велико, что силы оставили его, и на побелевшем, обескровленном лице выступили крупные капли пота.

— Воды! Принесите воды… — прохрипел Давид.

Переведя дух, он продолжил:

— После того приведете Соломона ко мне. Буду с ним говорить!

* * *
На следующий день внушительная процессия направилась от дворца к Северным воротам Иерусалима. Впереди, десятью шеренгами по двадцать человек в каждой, шли рослые, в полном парадном облачении, фелефеи и хелефеи. За ними, в роскошных одеждах, на царском муле, украшенном богато расшитым золотом ковром, двигался Соломон. Пророк Натан, священник Садок в сопровождении множества левитов[6] с зажженными факелами в руках торжественно шествовали по обе стороны от Соломона. Шествие замыкали трубачи и толпа царских слуг, истошно выкрикивающих: «Слава царю над Израилем, Соломону! Осанна в Вышних!»


Процессия медленно двигалась через весь город, обрастая на своем пути все новыми и новыми участниками. Особенно внушительной стала толпа, когда царь шествовал через нижнюю часть Иерусалима, где обитали мелкие торговцы и ремесленники, писцы и беднота.

Узкие улочки нижнего города, плотно застроенные домами из серого известняка, на плоских крышах которых коротали знойные ночи их обитатели, причудливо изгибаясь и пересекаясь, сходились к двум городским базарам. Дома, выстроенные стенка к стенке, в основном двухэтажные, отличались только размерами и наличием или отсутствием маленьких дворов, за высокими стенами которых прятались скудные пальмовые деревья и хозяйственные постройки. Достаток обитателей этих жилищ, близость их к чиновничьей элите верхнего города безошибочно определялись по ослиному резкому и гортанному крику, или протяжному, натруженно-грозному стону волов и мулов, порой напоминающих о своей тяжкой доле из-за высоких заборов. Улочки зажатые, как в тиски, домами, неряшливо и редко вымощенные необработанными камнями, были покрыты толстым слоем рыжеватой пыли, при малейшем движении и порывах ветра поднимающейся над раскаленными крышами домов. Таким был нижний — многоликий, шумный и непритязательный город, отделенный от зажиточной его верхней части крепостной стеной.

Верхний Иерусалим населяли богатые торговцы и их многочисленные родственники, чиновники царского двора, свещенники, полицейские и военная элита. Здесь улицы были шире, дома выше, серый известняк покрывала штукатурка, деревянные ставни окон, изготовленные из ценного ливанского дерева или отделанные им, украшала затейливая резьба. Заборы вокруг домов были ниже, чем в нижней части города — здесь не скрывали, а, наоборот, выставляли напоказ богатство, успешность, достаток. Одежда обитателей кварталов Верхнего Иерусалима отличалась зачастую изяществом отделки, разнообразием цветовой гаммы и украшениями…

Процессия оказалась настолько длинной, что когда Соломон со своей свитой достиг уже Гаваона, последние ее участники только покидали Иерусалим. ...



Все права на текст принадлежат автору: Виктор Зонис.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Соломон. Царь тысячи песенВиктор Зонис