Все права на текст принадлежат автору: Марк Твен.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Том 11.Марк Твен

Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 11. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1894-1909

Кроме особо оговоренных случаев, переводы в этом томе сделаны по собранию сочинений Марка Твена, неоднократно выпускавшемуся издательством «Харпер».

Внутри каждого из двух разделов рассказы, очерки и статьи расположены в порядке их опубликования. Если то или иное произведение опубликовано посмертно, оно занимает в томе место, соответствующее дате его написания (кроме двух случаев, когда дата написания не установлена).

РАССКАЗЫ, ОЧЕРКИ

ОБ ИСКУССТВЕ РАССКАЗА (Юмористический рассказ как чисто американский жанр. — Его отличия от комического рассказа и анекдота)

Я не утверждаю, что умею рассказывать так, как нужно. Я только утверждаю, что знаю, как нужно рассказывать, потому что в течение многих лет мне почти ежедневно приходилось бывать в обществе самых умелых рассказчиков.

Рассказы бывают различных видов, но из них только один по-настоящему труден — юмористический рассказ. О нем главным образом я и буду говорить. Юмористический рассказ — это жанр американский, так же как комический рассказ — английский, а анекдот — французский. Эффект, производимый юмористическим рассказом, зависит от того, как он рассказывается, тогда как воздействие комического рассказа и анекдота зависит от того, что в нем рассказано.

Юмористический рассказ может тянуться очень долго и блуждать вокруг да около, пока это ему не прискучит, и, в конце концов, так и не прийти ни к чему определенному; комический рассказ и анекдот должны быть короткими и кончаться «солью», «изюминкой». Юмористический рассказ мягко журчит и журчит себе, тогда как другие два должны быть подобны взрыву.

Юмористический рассказ — это в полном смысле слова произведение искусства, искусства высокого и тонкого, и только настоящий артист может за него браться, тогда как для того, чтобы рассказать комическую историю или анекдот, вообще никакого искусства не нужно, — всякий может это сделать. Искусство юмористического рассказа, — заметьте, я имею в виду рассказ устный, а не печатный, — родилось в Америке, здесь оно и осталось.

Юмористический рассказ требует полной серьезности; рассказчик старается и вида не подать, будто у него есть хоть малейшее подозрение, что рассказ смешной; с другой стороны, человек, рассказывающий комический рассказ, заранее говорит вам, что смешнее этой истории он в жизни ничего не слыхал, и он рассказывает ее с огромным наслаждением, а закончив, первый разражается смехом. Иногда, если рассказ ему удается, он так радуется и так ликует, что снова и снова повторяет «соль» рассказа и заглядывает в лица слушателям, пожиная аплодисменты, и потом снова повторяет все сначала. Зрелище довольно жалкое.

Очень часто, конечно, нестройный и беспорядочный юмористический рассказ тоже кончается «солью», «изюминкой», «гвоздем» или как там угодно вам будет это назвать. И тогда слушатель должен быть начеку, потому что рассказчик здесь всячески старается отвлечь его внимание от этой «соли» и роняет главную фразу так это невзначай, безразлично, делая вид, будто он и не знает, что в ней вся соль.

Артимес Уорд часто использовал этот прием, и когда шутка вдруг доходила до зазевавшейся аудитории, он с простодушным удивлением оглядывал слушателей, как будто не понимая, что они там нашли смешного. Дэн Сэтчел пользовался этим приемом еще раньше Уорда, а Най, Райли и другие пользуются им и по сей день[1].

Зато уж рассказывающий комический рассказ не скомкает эффектную фразу, он всякий раз выкрикивает ее вам прямо в лицо. А если рассказ его печатается в Англии, Франции, Германии или Италии, он выделяет эту фразу особым шрифтом и ставит после нее кричащие восклицательные знаки, а иногда еще и объясняет суть дела в скобках. Все это производит довольно гнетущее впечатление, хочется покончить с юмористикой и вести пристойную жизнь.

Давайте рассмотрим метод комического рассказа на примере одной истории, которая пользовалась популярностью во всем мире в последние 1200-1500 лет. Она была рассказана так:

РАНЕНЫЙ СОЛДАТ

В ходе некоей битвы солдат, чья нога была оторвана ядром, воззвал к другому солдату, поспешавшему мимо, и, сообщив ему о понесенной утрате, просил доставить его в тыл, на что доблестный и великодушный сын Марса, взвалив несчастного себе на плечи, приступил к исполнению его желания. Пули и ядра проносились над ними, и одно из последних внезапно оторвало раненому голову, что, однако, ускользнуло от внимания его спасителя. А вскоре последнего окликнул офицер, который спросил:

— Куда ты направляешься с этим туловом?

— В тыл, сэр, он потерял ногу.

— Ногу, неужто? — ответствовал изумленный офицер. — Ты хотел сказать голову, болван!

Тем временем солдат, освободивши себя от ноши, стоял, глядя на нее, в совершенном замешательстве. Наконец он произнес:

— Так точно, сэр! Так оно и есть, как вы сказали. — И, помолчав, добавил: — Но он-то сказал мне, что это нога!!!


Здесь рассказчик разражается взрывами громового лошадиного ржания, следующими друг за другом с короткими перерывами, и сквозь всхлипывания, и выкрики, и кашель повторяет время от времени коронную фразу анекдота.

Этот комический рассказ можно рассказать за полторы минуты, а можно бы и вообще не рассказывать. В форме же юмористического рассказа он занимает десять минут, и так, как его рассказывал Джеймс Уитком Райли, это была одна из самых смешных историй, которые мне когда-либо приходилось слышать.

Он рассказывает ее от лица старого туповатого фермера, который только что услышал ее впервые, — она показалась ему безумно смешной, и теперь он пытается пересказать ее соседу. Но он не может вспомнить ее целиком, у него все уже перепуталось в голове, и вот он беспомощно блуждает вокруг да около и вставляет нудные подробности, которые не имеют никакого отношения к повествованию и только замедляют его; он добросовестно освобождает рассказ от этих подробностей и вставляет новые, столь же излишние; делает время от времени всякие мелкие ошибки и останавливается, чтобы исправить ошибку и объяснить, как получилось, что он ошибся; и вспоминает мелочи, которые он забыл привести в нужном месте, и теперь возвращается назад, чтобы вставить эти детали в рассказ; и прерывает повествование на довольно значительное время, чтобы припомнить, как звали солдата, который был ранен, а потом вспоминает, что имя его и не упоминалось вовсе, и тогда спокойно замечает, что имя, впрочем, и не имеет значения, — вообще-то, конечно, лучше было бы знать и его имя тоже, но, в конце концов, это не существенно и не так важно, — и так далее и тому подобное.

Рассказчик простодушен и весел, и страшно доволен собой, и все время вынужден останавливаться, чтобы удержаться от смеха; и ему это удается, но тело его сотрясается, как желе, от едва сдерживаемых всхлипываний, — и к концу этих десяти минут зрители изнемогают от смеха, и слезы текут у них по щекам.

Рассказчик в совершенстве передал простодушие, наивность, искренность и естественность старого фермера, — и в результате мы присутствуем на представлении изысканном и чарующем. Это искусство, искусство тонкое и прекрасное, и только художник может им овладеть, тогда как другие виды рассказов могла бы исполнять и машина.

Нанизывание несуразиц и нелепостей в беспорядке и зачастую без всякого смысла и цели, простодушное неведение того, что это бессмыслица, — на этом, сколько я могу судить, основано американское искусство рассказа. Другая его черта — это то, что рассказчик смазывает концовку, содержащую «соль» рассказа. Третья — то, что он роняет выношенную им остроумную реплику как бы ненароком, не замечая этого, будто думая вслух. Четвертое — это пауза.

Артимес Уорд особенно широко использовал третий и четвертый приемы. Он с большим воодушевлением начинал рассказывать какую-нибудь историю, делая вид, что она ему кажется страшно интересной; потом говорил уже менее уверенно; потом наступало рассеянное молчание, после которого он, как будто рассуждая сам с собой, ронял фразу, не имеющую ничего общего с тем, о чем он говорил раньше. Вот она-то и была рассчитана на то, чтобы произвести взрыв, — и производила.

Например, он начинал, захлебываясь, возбужденно рассказывать:

— Вот, знал я одного типа в Новой Зеландии, у которого во рту ни единого зуба не было…

Здесь возбуждение его угасает, наступает молчание; после задумчивой паузы он вяло произносит, как будто про себя:

— И все же никто лучше его не играл на барабане…

Пауза — это прием исключительной важности для любого рассказа, и к тому же прием, употребляющийся в рассказе неоднократно. Это вещь тонкая, деликатная, и в то же время вещь скользкая, предательская, потому что пауза должна быть нужной продолжительности, не длиннее и не короче, — иначе вы не достигнете цели и только наживете неприятности. Если сделать паузу слишком длинной, то вы упустите момент, слушатели успеют смекнуть, что их хотят поразить чем-то неожиданным, — уж тогда вам, конечно, не удастся их поразить.

Мне приходилось рассказывать с эстрады страшную негритянскую историю, в которой прямо перед коронной фразой была пауза. Так вот эта пауза и была самым важным местом во всем рассказе. Если мне удавалось точно рассчитать ее продолжительность, то я мог выкрикнуть концовку достаточно эффектно, для того чтобы какая-либо впечатлительная девица из публики издала легкий вскрик и вскочила с места, — а этого я и добивался. История эта называлась «Золотая рука», и рассказывали ее следующим образом. Можете и сами попрактиковаться, но следите, чтоб пауза была должной длины.

ЗОЛОТАЯ РУКА

Жил да был, это значит, в самых прериях один старый злыдень, и жил он один, совсем один, только что вот жена. Ну, а погодя немного и жена померла у него, и он понес ее, понес далеко в прерии и там закопал. А у нее, значит, одна рука была золотая — ну чистое золото, от самого плеча. А он был страх какой жадный, до того, это значит, жадный, что целую ночь после этого не мог уснуть, так ему хотелось эту руку себе взять.

И вот в полночь чувствует: ну нет просто больше его мочи, и тогда он встал, встал, это значит, взял свой фонарь и пошел, а на дворе метель была, метель… пошел и выкопал ее из могилы и забрал ее золотую руку. А после так вот нагнул голову — против ветра — и побрел, побрел, побрел через снег. И вдруг как остановится (здесь нужно замолчать с испуганным видом и начать прислушиваться), а после и говорит:

— Господи боже милостивый, что же это такое?

Слушал он, слушал, а ветер все жужжит (здесь стисните зубы и подражайте жалобному завыванию ветра) — вжжжжжжж, взззз; а потом с того, значит, боку, где могила, — голос, даже не голос, а будто ветер вперемежку с голосом, толком не поймешь даже, что к чему:

— Вжжжжжж! Кто взззял моюуу зззолотую руууку? Вжждзз! Ктоо вззял моюуу ззолотую рукуу?

(Здесь вы начинаете дрожать всем телом.)

Он задрожал и затрясся и говорит:

— О господи!

Тут ветер задул его фонарь, а снег, значит, в лицо ему налепился так, что прямо дышать нельзя, и он заковылял, по колено в снегу, к дому, чуть жив; а после снова, значит, услышал голос и (пауза)… теперь этот, значит, голос прямо за ним идет!

— Вжжжжжззз! Ктоо вззял моюуу зззолотуую руукуу?

А когда, значит, дошел он до выгона, то опять слышит голос — еще ближе, все ближе и ближе, а кругом и буря, и тьма кромешная, и ветер. (Повторите завывание ветра и голос.) Добрался он это до дому — и скорее наверх; хлоп в постель — и накрылся одеялом с головой, и лежит, значит, дрожит весь и трясется — и потом слышит: оно тут, в темноте, — все ближе и ближе. А потом слышит (здесь вы замолкаете и прислушиваетесь с испуганным видом)… топтоптоп — поднимается по лестнице! А потом замок — щелк! И тут уж он понял, что оно в комнате!

А потом он почуял, что оно у его кровати стоит. (Пауза.) А после почуял, что оно над ним наклоняется, наклоняется… у него аж дух занялся от страха! А потом… потом чтото холлоодное, прямо около лица! (Пауза.)

А после, значит, голос прямо ему в ухо:

— Кто взял мою… золотую… рук-у?

Вы должны провыть эту фразу особенно жалобно и укоризненно, после чего нужно немигающим тяжелым взглядом остановиться на лице какогонибудь наиболее захваченного рассказом слушателя — лучше всего слушательницы — и подождать, чтобы эта устрашающая пауза переросла в глубокое молчание. И вот когда пауза достигнет должной продолжительности, нужно неожиданно выкрикнуть прямо в лицо этой девице:

— Ты взяла!

И тогда, если пауза выдержана правильно, девица издаст легкий визг и вскочит с места сама не своя. Но паузу нужно выдержать очень точно. Вот попробуйте — и вы убедитесь, что это самое хлопотное, тяжкое и неблагодарное дело, каким вам приходилось заниматься.

КОГДА КОНЧАЕШЬ КНИГУ…

Знакомо ли вам это чувство? Вот как бывает, когда входишь в обычный час в комнату больного, за которым ты ухаживал не один месяц, и вдруг видишь, что пузырьки с лекарствами убраны, ночной столик вынесен, с кровати сняты простыни и наволочки, вся мебель расставлена строго по местам, окна распахнуты, в комнате пусто, холодно, голо, — и у тебя перехватывает дыхание. Бывало ли с вами такое?

Человек, написавший большую книгу, испытывает подобное чувство в то утро, когда он кончил в последний раз просматривать рукопись и на его глазах ее унесли вон из дому, в типографию. В час, установленный многомесячной привычкой, он входит в свой кабинет — и у него вот точно так же перехватывает дыхание. Исчез привычный разгром и беспорядок. Со стульев исчезли груды пыльных книг, с полу — атласы и карты; с письменного стола исчез хаос конвертов, исчерканных листов, записных книжек, разрезальных ножей, трубок, спичечных коробков, фотографий, табака и сигар. Мебель опять расставлена так, как она стояла когда-то в незапамятные времена. Здесь побывала горничная, в течение пяти месяцев лишенная доступа в кабинет. Она произвела уборку, она вычистила все до блеска и придала комнате вид отталкивающий и жуткий.

И вот я стою здесь сегодня утром, глядя на все это запустение, и мне становится ясно, что, если я хочу снова создать в этой больничной палате жилую и милую моему сердцу атмосферу, я должен водворить на прежние места всех этих пособников неспешно надвигающейся смерти, должен опять терпеливо ходить за новым больным, пока не отправлю отсюда и его для свершения последних обрядов, при которых будут присутствовать многие или немногие, как придется. Именно так я и намерен поступить.

ИЗ «ЛОНДОНСКОЙ ТАЙМС» ЗА 1904 ГОД

I КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ В «ЛОНДОНСКУЮ ТАЙМС»

Чикаго, 1 апреля 1904 г.


Продолжаю по телеграфному проводу свое вчерашнее сообщение. Вот же много часов этот огромный город — как, несомненно, и весь мир — только и говорит что об удивительном происшествии, которого я коснулся в прошлый раз. Согласно вашим указаниям, я постараюсь восстановить всю эту романтическую историю от начала до завершающего события, происшедшего вчера, вернее — сегодня (считайте, как хотите). По странной случайности я сам оказался участником этой драмы. Место действия первого акта — Вена. Время — 31 марта 1898 года, час ночи. В этот вечер я был на одном приеме и около двенадцати часов ушел оттуда с тремя военными атташе — английским, итальянским и американским, чтобы покурить еще перед сном в их компании. Нас всех пригласил к себе лейтенант Хильер — американский атташе. Когда мы пришли к нему, там было несколько человек гостей: молодой изобретатель Зепаник[2], мистер К., финансирующим его изобретения, секретарь этого К. — мистер В., и лейтенант американской армии Клейтон. Между Испанией и нашей страной назревала война, и Клейтона прислали в Европу по военным делам. С молодым Зепаником и двумя его друзьями я был хорошо знаком, немного знал и Клейтона. Мы с ним познакомились много лет назад в Уэст-Пойнте[3], когда он там учился. Начальником у них был генерал Меррит. Клейтон пользовался репутацией способного офицера, но человека вспыльчивого и резкого.

Компания курильщиков собралась отчасти и для дела. Нужно было обсудить пригодность телеэлектроскопа для военных целей. Сейчас это покажется невероятным, но в то время никто, кроме самого Зепаника, не принимал его изобретения всерьез. Даже человек, оказывавший Зепанику финансовую поддержку, считал телеэлектроскоп лишь забавной, интересной игрушкой. Он был в этом так твердо уверен, что сам задержал его внедрение до конца истекавшего века, на два года уступив право эксплуатации какому — то синдикату, пожелавшему демонстрировать этот аппарат на Парижской всемирной выставке.

В курительной мы застали лейтенанта Клейтона и Зепаника, которые горячо спорили на немецком языке по поводу телеэлектроскопа.

— Как бы то ни было, мое мнение вы знаете, — заявил Клейтон и для убедительности стукнул кулаком по столу.

— Знаю, и нисколько с ним не считаюсь, — вызывающе спокойно отвечал молодой изобретатель.

Клейтон повернулся к мистеру К. и сказал:

— Не понимаю, зачем вы бросаете деньги на эту безделку? Я держусь того мнения, что телеэлектроскоп никогда не принесет никому ни на грош пользы.

— Возможно, возможно, — отвечал тот. — Все же я вложил в него деньги, и я доволен. Мне и самому кажется, что это безделка, но Зепаник убежден в его большом значении, а я достаточно хорошо знаю Зепаника и верю, что он видит дальше, чем я, — будь то с помощью своего телеэлектроскопа или без него.

Этот деликатный ответ не успокоил Клейтона, наоборот — вызвал в нем еще большее раздражение, и он в подчеркнутой форме повторил, что телеэлоктроскон никогда не принесет никому ни на грош пользы. Он даже прибавил на этот раз: «ни на медный грош».

Потом он положил на стол английский фартинг и сказал:

— Мистер К., возьмите это и спрячьте; если когда-нибудь телеэлектроскоп принесет кому-либо пользу, — я разумею настоящую пользу, — тогда, пожалуйста, пришлите мне эту монетку и качестве напоминания, и я возьму назад свои слова. Идет?

— Идет! — И мистер К. опустил монетку себе в карман.

Мистер Клейтон снова начал было говорить Зепанику какие-то колкости, но тот резко перебил его и ударил. Завязалась драка, но атташе поспешили разнять противников.

Теперь, действие переносится в Чикаго. Время — осень 1901 года. Как только окончился срок парижского контракта, телеэлектроскоп стали применять повсюду, и вскоре его подключили к телефонной системе во всех странах мира. Так был создан усовершенствованный «всемирный телефон», и теперь каждый мог видеть все, что делается на свете, и обсуждать всевозможные события с людьми, находящимися от него за тридевять земель.

И вот Зепаник приезжает в Чикаго. Клейтон, теперь уже в чине капитана, служит там в военном ведомстве. Возобновляется их старая ссора, начавшаяся еще в 1898 году в Вене. Три раза свидетели их разнимают. Затем в течение двух месяцев никто из друзей не встречает Зепаника, и все решают, что он, очевидно, отправился путешествовать по Америке и скоро даст о себе знать. Время идет, а от него нет вестей. Тогда выдвигается версия, что он уехал обратно в Европу. Проходит еще некоторый срок — от Зепаника по-прежнему ни слова. Но это никого не тревожит, ибо, как свойственно изобретателям и прочим поэтическим натурам, Зепаник время от времени появлялся и исчезал по своей прихоти, даже без предупреждений.

И вдруг — трагедия! 29 декабря, в темном, пустующем углу погреба в доме Клейтона одна из горничных находит труп. Его сразу опознают как труп Зепаника. Этот человек умер насильственной смертью. Клейтона арестовывают и судят по обвинению в убийстве. Его виновность подтверждается целой сетью точных, неоспоримых улик. Клейтон и сам не отрицал их правдоподобности. Он говорил, что всякий здравомыслящий и непредубежденный человек, читая обвинительное заключение, непременно поверит, что все было именно так; и тем не менее он ошибется. Клейтон клялся, что он не убивал и не имел к убийству никакого отношения.

Ваши читатели помнят, наверно, что Клейтона приговорили к смертной казни. У него было много влиятельных друзей, и они всеми силами старались спасти его, так как не сомневались в его невиновности. Я тоже помогал чем мог; мы с ним очень сблизились за эти годы, и я считал, что не в его характере заманить противника в темный угол и там убить. В течение 1902 и 1903 годов казнь откладывалась несколько раз по приказу губернатора; последний раз ее отложили в начале нынешнего года — до 31 марта.

С того дня, как был вынесен приговор, губернатор очутился в очень щекотливом положении: жена Клейтона приходилась ему племянницей. Клейтон женился на ней в 1899 году, когда ему было тридцать четыре года, ей — двадцать три. Брак их оказался счастливым. У них один ребенок, трехлетняя девочка. Первое время жалость к несчастной матери и ребенку заставляла недовольных молчать; но вечно так длиться не могло: ведь в Америке политику суют во все дела, и вот политические враги губернатора стали обращать внимание общества на то, что он мешает правосудию свершиться. В последнее время эти разговоры перешли в открытый громкий ропот. Понятно, что это всполошило партию, которую представляет губернатор. В его резиденцию в Спрингфилд стали приезжать партийные деятели и вести с ним наедине долгие беседы. Губернатор оказался между двух огней. С одной стороны, племянница умоляла помиловать ее мужа, с другой — партийные заправилы требовали, чтобы он, как глава штата, выполнил свой прямой долг и больше не откладывал казнь Клейтона. В этой борьбе победил долг: губернатор дал слово не откладывать казнь. Это было две недели тому назад. И вот жена Клейтона сказала ему:

— Раз уж вы дали слово, у меня пропала последняя надежда: я знаю, вы от своего слова не откажетесь. Вы сделали для Джона все, что могли, я вас ни в чем не упрекаю. Вы его любите, и меня тоже, мы оба знаем, что если бы у вас была возможность спасти его, не роняя своей чести, вы бы это сделали. Что ж, я поеду к нему, постараюсь, как могу, облегчить его долю и утешить свою душу в эти считанные дни, что нам остались. — ведь потом дли меня наступит вечная ночь. Вы будете со мной в тот страшный день? Вы не бросите меня там одну?

— Бедное мое дитя, я сам отвезу тебя к нему, и я буду возле тебя до конца!

С этого дня губернатор дал указ выполнять любое желание Клейтона, предоставлять ему все, что могло бы отвлечь его мысли и смягчить тягость тюремного заключения. Жена с ребенком проводили у него дни, я оставался с ним по ночам. Из тесной камеры, где он просидел столько мрачных месяцев, его перевели в комфортабельное помещение начальника тюрьмы. Но он ни на минуту не забывал о постигшей его катастрофе и об убитом изобретателе; и тут ему пришла мысль, что хорошо бы иметь телеэлектроскоп — может, это хоть немного развлечет его. Желание Клейтона было исполнено. Аппарат достали и подключили к международной телефонной сети. Теперь Клейтон день и ночь звонил во все уголки земного шара, смотрел на тамошнюю жизнь, наблюдал разные диковинные зрелища, разговаривал с людьми, и благодаря этому чудесному изобретению ему стало казаться, что у него выросли крылья, и он может лететь, куда хочет, хотя на самом деле он был в тюрьме за семью замками. Со мной он мало разговаривал, и я никогда не мешал ему, когда он, забыв про все, смотрел в телеэлектроскоп. Я сидел в приемной, читал и курил; ночи проходили спокойно, тихо, и мне это правилось. То и дело раздавался голос Клейтона: «Дайте мне Иедо»[4], «Дайте Гонконг», «Дайте Мельбурн». А я продолжал курить и читать, пока он странствовал в далеких краях, где в это время светило солнце и люди занимались своими обычными делами.

Иногда, заинтересовавшись тем, что говорилось по телеэлектроскопу, я тоже начинал слушать.

Вчера (я говорю «вчера» — вам понятно почему) аппарат не включали, — и это тоже должно быть понятно, потому что это было накануне казни. Скорбный вечер прошел в слезах и прощаниях. Губернатор, жена Клейтона и его маленькая дочка оставались с ним до четверти двенадцатого; у меня сердце разрывалось, глядя на них. Казнь была назначена на четыре часа утра. Сразу после одиннадцати ночную тишину огласил глухой стук топоров, в окна ударил со двора яркий свет.

— Что это там, папочка? — закричала малютка и кинулась к окну, прежде чем кто-нибудь успел ее удержать. — Мама, иди скорее, скорее, — радовалась она, хлопая в ладошки, — посмотри, какую прелесть там делают!

Мать догадалась — и упала в обморок. Это сколачивали виселицу!

Несчастную женщину увезли домой, а мы с Клейтоном остались одни, погруженные в свои мысли, печали, грезы. Мы сидели так тихо и неподвижно, что нас можно было принять за статуи. Ночь выдалась ужасная: на короткий срок вернулась зима, как нередко бывает в этих краях ранней весной. На черном небе не было видно ни одной звезды, с озера дул сильный ветер. А в комнате стояла такая тишина, что все звуки за окном казались еще громче. Эти звуки как нельзя больше подходили к настроению и обстоятельствам такой ночи: порывистый ветер ревел и грохотал по крышам и трубам, потом постепенно замирал с воем и стонами среди карнизов и стен, швырял в окна пригоршнями мокрый снег, который, шурша и царапаясь, осыпался по стеклам; а во дворе, там, где плотники сколачивали виселицу, не прекращалось глухое, таинственно — жуткое постукивание топоров. Казалось, этому не будет конца; потом сквозь завывание бури слабо донесся новый звук — где-то вдали колокол бил двенадцать. И снова медленно поползло время, и снова ударил колокол. Еще перерыв — и вот опять. Следующая пауза — долгая, удручающая, и опять эти глухие удары, — один, два, три… У нас перехватило дух: оставалось ровно шестьдесят минут жизни!

Клейтон встал, подошел к окну, долго вглядывался в черное небо и слушал, как шуршит по стеклу снег и свистит ветер; наконец он заговорил:

— Прощаться с землей в такую ночь! — и, помолчав, продолжал: — Я должен еще раз увидеть солнце! Солнце! — А в следующий миг он уже возбужденно кричал: — Дайте мне Китай! Дайте Пекин!

Я был потрясен. Ведь только подумать, какие великие чудеса сотворил человеческий гений: зиму он превращает в лето, ночь — в ясный день, бушующую стихию — в безмятежную тишину; он выводит пленника на земные просторы и позволяет ему, гибнущему во тьме египетской, увидеть огненное, великолепное солнце!

Я стал прислушиваться.

— Как светло! Как все сияет! Это Пекин?

— Да.

— А время?

— Время — середина дня.

— По какому это поводу собралось столько народу в таких чудесных одеяниях? О, какие яркие краски, какое буйство красок! Как все блестит, сверкает, переливается на солнце! Что у вас там происходит?

— Коронация нового императора.

— Но ведь она должна была состояться вчера?

— Для вас — это вчера.

— Ах да! У меня все в голове перемешалось за последние дни… На то есть причины… Это что же, начало процессии?

— Нет, она движется уже около часа.

— И надолго она рассчитана?

— Еще часа на два. Почему вы вздыхаете?

— Хотелось бы увидеть все до конца.

— Что же вам мешает?

— Мне надо скоро уходить.

— У вас что, дела?

Клейтон ответил не сразу.

— Да. — Потом помолчал и спросил: — А кто эти люди вон в том красивом павильоне?

— Это императорская фамилия и августейшие гости из разных стран.

— А там кто, в соседних павильонах справа и слева?

— Справа — послы со своими семьями и свитами; слева — тоже иностранцы, но частные лица.

— Позвольте, мне кажется…

Бум! — снова колокол сквозь вой метели. Половина четвертого. Открылась дверь, вошли губернатор и жена Клейтона с ребенком, уже в трауре. Она бросилась мужу на шею с таким плачем, что я, не в силах этого вынести, ушел в спальню и притворил дверь. Я ждал, ждал, ждал, слушая, как поскрипывают оконные рамы и неистовствует ветер. Мне казалось, что так прошло очень много времени, потом в комнате рядом зашуршали, задвигались: я понял, что это пришли священник и шериф с конвойными. Кто-то с Кем-то разговаривал вполголоса, потом разговор смолк, и я услышал молитву, прерываемую рыданиями, и, наконец, тяжелые шаги — это уводили Клейтона на казнь. И внезапно веселый голосок ребенка:

— Что ж ты плачешь, мамочка? Ведь папа с нами, и мы все едем домой!

Дверь захлопнулась; ушли. Мне было стыдно: из всех друзей этого человека, только что ушедшего на смерть, я оказался единственным, у кого не хватило воли и смелости. Я шагнул в приемную. Нет, я буду мужчиной, я тоже пойду с ними! Но свою натуру не переделаешь, от нас это не зависит. И я не пошел.

Я нервно слонялся по комнате, потом подошел к окну, притягиваемый тем магнетизмом, который исходит от всего, что пугает, и, тихонько подняв раму, выглянул во двор. В ярком свете электрических фонарей я увидел считанных свидетелей; жену, рыдающую на груди губернатора; осужденного — уже в черном колпаке, стоящего под виселицей с петлей на шее и со связанными руками; рядом с ним шерифа, готового подать знак, а напротив него — священника с обнаженной головой и евангелием в руке.

— Я есмь воскресение и жизнь…

Я отшатнулся. Я не мог слушать, не мог смотреть. Я не знал, куда идти, что делать. Ничего нe соображая, я машинально заглянул и телеэлектроскоп и увидел Пекин, коронационное шествие. А в следующий миг я уже высунулся в окно и, задыхаясь и ловя ртом воздух, пытался заговорить, но не мог; я понимал, как важно то, что я должен сейчас крикнуть, и именно поэтому не в силах был произнести ни звука. Священник — да, тот имел голос, а я, когда мне это было так необходимо…

— И да смилуется господь над душой твоею. Аминь.

Шериф натянул черный колпак Клейтону на глаза и положил руку на рычаг. Тут я обрел голос.

— Стойте, ради бога, стойте! — закричал я. — Он не убивал! Кто хочет видеть живого Зепаника, идите скорей сюда!

Не прошло и трех минут, как губернатор с этого же места у окна кричал:

— Рубите веревки и освободите его!

Еще три минуты, и все были в комнате. Пусть читатель сам представит себе эту сцену, мне нет нужды ее описывать. Это была какая-то оргия счастья.

К Зепанику, находившемуся в пекинском павильоне, послали человека, и было видно, с каким растерянным и удивленным лицом он его выслушал. Затем он подошел к аппарату и разговаривал с Клейтоном, с губернатором и со всеми остальными. Жена Клейтона не знала, как благодарить его за то, что он спас жизнь ее мужу, и в порыве чувств поцеловала его на расстоянии двенадцати тысяч миль.

Немедленно были включены телеэлектроскопы всего мира, и несколько часов подряд короли и королевы разных стран (изредка перебиваемые репортерами), беседовали с Зепаником и восхваляли его, а те немногие научные общества, которые до сих пор не избрали Зепаника в почетные члены, поспешили удостоить его этой чести.

Но как же все-таки он тогда исчез? Объяснилось это просто. Он не привык к роли мировой знаменитости, чрезмерное внимание лишало его покоя и привычного уединения, поэтому он вынужден был скрыться. Он отрастил бороду, надел темные очки, еще кое в чем изменил свою внешность и под вымышленным именем отправился без помех бродить по свету.

Такова драматическая история, которая началась незначительной ссорой в Вене весной 1898 года, а весной 1901 года едва не кончилась трагедией.

Марк Твен.

II КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ В «ЛОНДОНСКУЮ ТАЙМС»

Чикаго, 5 апреля 1904 г.


Сегодня пароходом компании «Электрик Лайн» и далее по электрической железной дороге той же компании прибыл из Вены пакет на имя капитана Клейтона, в котором находилась монета — английский фартинг. Получатель был весьма растроган. Он позвонил по телеэлектроскопу в Вену, вызвал мистера К. и, глядя ему в глаза, сказал:

— Я не стану ничего вам говорить — вы можете прочесть все на моем лице. Фартинг я отдал своей жене. Уж будьте уверены, она его не выбросит.

М. Т.

III КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ В «ЛОНДОНСКУЮ ТАЙМС»

Чикаго, 23 апреля 1904 г.


Теперь, когда произошли последние события, связанные с делом Клейтона, и все кончено, я подведу итоги. Дней десять весь город неистовствовал от изумления и счастья, узнав, как романтично Клейтон избежал позорной смерти. Затем стало наступать отрезвление, людей взяло раздумье, тут и там заговорили: «Но какой-то человек ведь был убит, и убил его Клейтон!» — «Да, да, — слышалось в ответ, — вы правы, мы на радостях забыли эту важную подробность».

Постепенно сложилось мнение, что Клейтон должен снова предстать перед судом. Были предприняты соответствующие шаги, и дело направили в Вашингтон, ибо в Америке, согласно последнем поправке к конституции, внесенной в 1800 году, пересмотр дела не входит в компетенцию штата, а занимается им самое высокое судебное учреждение — Верховный суд Соединенных Штатов. И вот выездная сессия Верховного суда открылась в Чикаго. Открывая заседание, новый председатель Верховного суда Леметр заявил:

По моему мнению, дело это очень простое. Подсудимый обвинялся в убийстве некоего Зепаника; его судили за убийство Зепаника; суд действовал справедливо и, по закону, приговорил его к смертной казни за убийство этого Зепаника. Теперь же оказалось, что Зепаник вовсе не был убит. Решением французского суда по делу Дрейфуса[5] твердо установлено, что приговоры судов окончательны и пересмотру не подлежат. Мы обязаны отнестись с уважением к этому прецеденту и следовать ему. Ведь именно на прецедентах зиждется вся система правосудия. Подсудимый был справедливо приговорен к смертной казни за убийство Зепаника, и я считаю, что мы можем вынести лишь одно решение — повесить его.

Судья Кроуфорд сказал:

— Но, ваше превосходительство, он же был помилован по этому делу перед самой казнью!

— Это помилование недействительно, признать его мы не можем, ибо подсудимый был помилован в связи с убийством человека, которого он не убивал. Нельзя помиловать человека, если он не совершил преступления: это был бы абсурд.

— Но, ваше превосходительство, какого — то человека он все же убил.

— Это постороннее соображение, нас оно не касается. Суд не может приступить к рассмотрению нового дела, пока подсудимый не понес наказания по первому.

Судья Халлек сказал:

— Если мы приговорим его к казни, ваше превосходительство, правосудие не сможет совершиться, потому что губернатор опять помилует его,

— Нет, не помилует. Он не имеет права помиловать человека, если тот не причастен к данному преступлению. Как я уже заявил, это был бы абсурд.

Когда суд вернулся из совещательной комнаты, судья Уодсворт обратился к председателю:

— Ваше превосходительство, часть членов Верховного суда пришла к выводу, что было бы неправильным казнить подсудимого за убийство Зепаника. Его можно казнить только за убийство того, другого человека, ибо доказано, что Зепаника он не убил.

— Наоборот, первым судом доказано, что он убил именно Зепаника. Согласно французскому прецеденту, мы обязаны считаться с приговором суда.

— Но ведь Зепаник жив!

— И Дрейфус тоже.

В конце концов, Верховный суд пришел к заключению, что ни игнорировать, ни обойти французский прецедент нельзя. Ничего иного не оставалось, и Клейтона выдали палачу. Это вызвало чудовищный шум: весь штат поднялся как одни человек, требуя помилования Клейтонa и пересмотра дела. Губернатор издал приказ о помиловании, но Верховный суд, как и следовало ожидать, признал его недействительным, и вчера бедного Клейтона повесили. Вся Америка открыто негодует против «правосудия по-французски» и против зловредных человечков в военной форме, которые выдумали его и навязали другим христианским государствам.

Марк Твен.

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СОВРАТИЛ ГЕДЛИБЕРГ

I

Это случилось много лет назад. Гедлиберг считался самым честным и самым безупречным городом во всей близлежащей округе. Он сохранял за собой беспорочное имя уже три поколения и гордился им как самым ценным своим достоянием. Гордость его была так велика и ему так хотелось продлить свою славу в веках, что он начал внушать понятия о честности даже младенцам в колыбели и сделал эти понятия основой их воспитания и на дальнейшие годы. Мало того: с пути подрастающей молодежи были убраны все соблазны, чтоб честность молодых людей могла окрепнуть, закалиться и войти в их плоть и кровь. Соседние города завидовали превосходству Гедлиберга и, притворствуя, издевались над ним и называли его гордость зазнайством. Но в то же время они не могли не согласиться, что Гедлиберг действительно неподкупен, а припертые к стенке, вынуждены были признать, что самый факт рождения в Гедлиберге служит лучшей рекомендацией всякому молодому человеку, покинувшему свою родину в поисках работы где-нибудь на чужбине.

Но вот однажды Гедлибергу не посчастливилось: он обидел одного проезжего, возможно даже не подозревая об этом и, уж, разумеется, не сожалея о содеянном, ибо Гедлиберг был сам себе голова и его мало тревожило, что о нем думают посторонние люди. Однако на сей раз следовало бы сделать исключение, так как по натуре своей человек этот был зол и мстителен. Проведя весь следующий год в странствиях, он не забыл нанесенного ему оскорбления и каждую свободную минуту думал о том, как бы отплатить своим обидчикам. Много планов рождалось у него в голове, и все они были неплохи. Не хватало им только одного — широты масштаба. Самый скромный из них мог бы сгубить не один десяток человек, но мститель старался придумать такой план, который охватил бы весь Гедлиберг так, чтобы никто из жителей города не избежал общей участи. И вот, наконец, на ум ему пришла блестящая идея. Он ухватился за нее, загоревшись злобным торжеством, и мозг его сразу же заработал над выполнением некоего плана. «Да, — думал он, — вот так я и сделаю, — я совращу весь Гедлиберг!»

Полгода спустя этот человек явился в Гедлиберг и часов в десять вечера подъехал в тележке к дому старого кассира, служившего в местном банке. Он вынул из тележки мешок, взвалил его на плечо и, пройдя через двор, постучался в дверь домика. Женский голос ответил ему: «Войдите!» Человек вошел, опустил свой мешок возле железной печки в гостиной и учтиво обратился к пожилой женщине, читавшей у зажженной лампы газету «Миссионерский вестник»:

— Пожалуйста, не вставайте, сударыня. Я не хочу вас беспокоить. Вот так… теперь он будет в полной сохранности, никто его здесь не заметит. Могу я побеседовать с вашим супругом, сударыня?

— Нет, он уехал в Брикстон и, может быть, не вернется до утра.

— Ну что ж, не беда. Я просто хочу оставить этот мешок на его попечение, сударыня, с тем чтобы он передал его законному владельцу, когда тот отыщется. Я здесь чужой, ваш супруг меня не знает. Я приехал в Гедлиберг сегодня вечером исключительно для того, чтобы исполнить долг, который уже давно надо мной тяготеет. Теперь моя цель достигнута, и я уеду отсюда с чувством удовлетворения, отчасти даже гордости, и вы меня больше никогда не увидите. К мешку приложено письмо, из которого вы все поймете. Доброй ночи, сударыня!

Таинственный незнакомец испугал женщину, и она обрадовалась, когда он ушел. Но тут в ней проснулось любопытство. Она поспешила к мешку и взяла письмо. Оно начиналось так:


«Прошу отыскать законного владельца через газету или навести необходимые справки негласным путем. Оба способа годятся. В этом мешке лежат золотые монеты общим весом в сто шестьдесят фунтов четыре унции…»


— Господи боже, а дверь-то не заперта!

Миссис Ричардс, вся дрожа, кинулась к двери, заперла ее, спустила шторы на окнах и стала посреди комнаты, со страхом и волнением думая, как уберечь и себя и деньги от опасности. Она прислушалась, не лезут ли грабители, потом, поддавшись пожиравшему ее любопытству, снова подошла к лампе и дочитала письмо до конца:


«…Я иностранец, на днях возвращаюсь к себе на родину и останусь там навсегда. Мне хочется поблагодарить Америку за все, что она мне дала, пока я жил под защитой американского флага. А к одному из ее обитателей — гражданину города Гедлиберга — я чувствую особую признательность за то великое благодеяние, которое он оказал мне года два назад. Точнее — два великих благодеяния. Сейчас я все объясню.

Я был игроком. Подчеркиваю — был игроком, проигравшимся в пух и прах. Я попал в ваш город ночью, голодный, с пустыми карманами, и попросил подаяния — в темноте: нищенствовать при свете мне было стыдно. Я не ошибся, обратившись к этому человеку. Он дал мне двадцать долларов — другими словами, он вернул мне жизнь. И не только жизнь, но и целое состояние. Ибо эти деньги принесли мне крупный выигрыш за игорным столом. А его слова, обращенные ко мне, я помню и по сию пору. Они победили меня и, победив, спасли остатки моей добродетели: с картами покончено. Я не имею ни малейшего понятия, кто был мой благодетель, но мне хочется разыскать его и передать ему эти деньги. Пусть он поступит с ними, как ему угодно: раздаст их, выбросит вон, оставит себе. Таким путем я хочу только выразить ему свою благодарность. Если б у меня была возможность задержаться здесь, я бы разыскал его сам, но он и так отыщется. Гедлиберг — честный город, неподкупный, город, и я знаю, что ему смело можно довериться. Личность нужного мне человека вы установите по тем словам, с которыми он обратился ко мне. Я убежден, что они сохранились у него в памяти.

Мой план таков: если вы предпочтете навести справки частным путем, воля ваша; сообщите тогда содержание этого письма, кому найдете нужным. Если избранный вами человек ответит: «Да, это был я, и я сказал то-то и то-то», — проверьте его. Вскройте для этого мешок и выньте оттуда запечатанный конверт, в котором найдете записку со словами моего благодетеля. Если эти слова совпадут с теми, которые вам сообщит ваш кандидат, без дальнейших расспросов отдайте ему деньги, так как он, конечно, и есть тот самый человек.

Но если вы предпочтете предать дело гласности, тогда опубликуйте мое письмо в местной газете со следующими указаниями: ровно через тридцать дней, считая с сегодняшнего дня (в пятницу), претендент должен явиться в городскую магистратуру к восьми часам вечера и вручить запечатанный конверт с теми самыми словами его преподобию мистеру Берджесу (если он соблаговолит принять участие в этом деле). Пусть мистер Берджес тут же сломает печать на мешке, вскроет его и проверит правильность сообщенных слов. Если слова совпадут, передайте деньги вместе с моей искренней благодарностью опознанному таким образом человеку, который облагодетельствовал меня».


Миссис Ричардс опустилась на стул, трепеща от волнения, и погрузилась в глубокие думы: «Как это все необычайно! И какое счастье привалило этому доброму человеку, который отпустил деньги свои по водам[6] и через много — много дней опять нашел их! Если б это был мой муж… Ведь мы такие бедняки, такие бедняки, и оба старые!.. (Тяжкий вздох.) Нет, это не мой Эдвард, он не мог дать незнакомцу двадцать долларов. Ну что ж, приходится только пожалеть об этом! — И — вздрогнув: — Но ведь это деньги игрока! Греховная мзда… мы не смогли бы принять их, не смогли бы прикоснуться к ним. Мне даже неприятно сидеть возле них, они оскверняют меня».

Миссис Ричардс пересела подальше от мешка. «Скорей бы Эдвард приехал и отнес их в банк! Того и гляди, вломятся грабители. Мне страшно! Такие деньги, а я сижу здесь одна — одинешенька!»

Мистер Ричардс вернулся в одиннадцать часов и, не слушая возгласов жены, обрадовавшейся его приезду, сразу же заговорил:

— Я так устал, просто сил нет! Какое это несчастье — бедность! В мои годы так мыкаться! Гни спину, зарабатывай себе на хлеб, трудись на благо человеку, у которого денег куры не клюют. А он посиживает себе дома в мягких туфлях!

— Мне за тебя так больно, Эдвард. Но успокойся — с голоду мы не умираем, наше честное имя при нас…

— Да, Мэри, это самое главное. Не обращай внимания на мои слова. Минутная вспышка, и больше ничего. Поцелуй меня… Ну вот, все прошло, и я ни на что не жалуюсь. Что это у тебя? какой-то мешок?

И тут жена поведала ему великую тайну. На минуту ее слова ошеломили его; потом он сказал:

— Мешок весит сто шестьдесят фунтов? Мэри! Значит, в нем со-рок ты-сяч долларов! Подумай только! Ведь это целое состояние. Да у нас в городе не наберется и десяти человек с такими деньгами! Дай мне письмо.

Он быстро пробежал его.

— Вот так история! О таких небылицах читаешь только в романах, в жизни они никогда не случаются. — Ричардс приободрился, даже повеселел. Он потрепал свою старушку жену по щеке и шутливо сказал: — Да мы с тобой богачи, Мэри, настоящие богачи! Что нам стоит припрятать эти деньги, а письмо сжечь? Если тот игрок вдруг явится с расспросами, мы смерим его ледяным взглядом и скажем: «Не понимаем, о чем вы говорите! Мы видим вас впервые и ни о каком мешке с золотом понятия не имеем». Представляешь себе, какой у него будет глупый вид, и…

— Ты все шутишь, а деньги лежат здесь. Скоро ночь — для грабителей самое раздолье.

— Ты права. Но как же нам быть? Наводить справки негласно? Нет, это убьет всякую романтику. Лучше через газету. Подумай только, какой поднимется шум! Наши соседи будут вне себя от зависти. Ведь им хорошо известно, что ни один иностранец не доверил бы таких денег никакому другому городу, кроме Гедлиберга. Как нам повезло! Побегу скорей в редакцию, а то будет поздно.

— Подожди… подожди, Эдвард! Не оставляй меня одну с этим мешком!

Но его и след простыл. Впрочем, ненадолго. Чуть не у самого дома он встретил издателя газеты, сунул ему в руки письмо незнакомца и сказал:

— Интересный материал, Кокс. Дайте в очередной номер.

— Поздновато, мистер Ричардс; впрочем, попробую.

Очутившись дома, Ричардс снова принялся обсуждать с женой эту увлекательную тайну. О том, чтобы лечь спать, не приходилось и думать. Прежде всего их интересовало следующее: кто же дал незнакомцу двадцать долларов? Ответить на этот вопрос оказалось нетрудно, и оба в один голос проговорили:

— Баркли Гудсон.

— Да, — сказал Ричардс, — он мог так поступить, это на него похоже. Другого такого человека в городе теперь не найдется.

— Это все признают, Эдвард, все… хотя бы в глубине души. Вот уж полгода, как наш город снова стал самим собой — честным, ограниченным, фарисейски самодовольным и скаредным.

— Гудсон так и говорил о нем до самой своей смерти, и говорил во всеуслышание.

— Да, и его ненавидели за это.

— Ну еще бы! Но ведь он ни с кем не считался. Кого еще так ненавидели, как Гудсона? Разве только его преподобие мистера Берджеса!

— Берджес ничего другого не заслужил. Кто теперь пойдет к нему в церковь? Хоть и плох наш город, а Берджеса он раскусил. Эдвард! А правда, странно, что этот чужестранец доверяет свои деньги Берджесу?

— Да, странно… Впрочем… впрочем…

— Ну вот, заладил — «впрочем, впрочем»! Ты сам доверился бы ему?

— Как сказать, Мэри! Может быть, чужестранец знаком с ним ближе, чем мы?

— От этого Берджес не станет лучше.

Ричардс растерянно молчал. Жена смотрела на него в упор и ждала ответа. Наконец он заговорил, но так робко, как будто знал заранее, что ему не поверят:

— Мэри, Берджес — неплохой человек.

Миссис Ричардс явно не ожидала такого заявления.

— Вздор! — воскликнула она.

— Он неплохой человек. Я это знаю. Его невзлюбили за ту историю, которая получила такую огласку.

— За ту историю! Как будто подобной истории недостаточно!

— Достаточно. Вполне достаточно. Только он тут ни при чем.

— Что ты говоришь, Эдвард? Как это ни при чем, когда все знают, что Берджес виноват!

— Мэри, даю тебе честное слово, он ни в чем не виноват.

— Не верю и никогда не поверю. Откуда ты это взял?

— Тогда выслушай мое покаяние. Мне стыдно, но ничего не поделаешь. О том, что Берджес не виновен, никто, кроме меня, не знает. Я мог бы спасти его, но… но… ты помнишь, какое возмущение царило тогда в городе… и я… я не посмел этого сделать. Ведь на меня все ополчились бы. Я чувствовал себя подлецом, самым низким подлецом… и все-таки молчал. У меня просто не хватало мужества на такой поступок.

Мэри нахмурилась и долго молчала. Потом заговорила, запинаясь на каждом слове:

— Да, пожалуй, этого не следовало делать… Как-никак общественное мнение… приходится считаться… — Она ступила на опасный путь и вскоре окончательно увязла, но мало-помалу справилась и зашагала дальше. — Конечно, жалко, но… Нет, Эдвард, это нам не по силам… просто не по силам! Я бы не благословила тебя на такое безрассудство!

— Сколько людей отвернулось бы от нас, Мэри! А кроме того… кроме того…

— Меня сейчас тревожит только одно, Эдвард: что он о нас думает?

— Берджес? Он даже не подозревает, что я мог спасти его.

— Ох, — облегченно вздохнула жена. — Как я рада! Если Берджес ничего не подозревает, значит… Ну, слава богу! Теперь понятно, почему он так предупредителен с нами, хотя мы его вовсе не поощряем. Меня уж сколько раз этим попрекали. Те же Уилсоны, Уилкоксы и Гаркнесы. Для них нет большего удовольствия, как сказать: «Ваш друг Берджес», а ведь они прекрасно знают, как мне это неприятно. И что он в нас нашел такого хорошего? Просто не понимаю.

— Сейчас я тебе объясню. Выслушай еще одно покаяние. Когда все обнаружилось и Берджеса решили протащить через весь город на жерди, совесть меня так мучила, что я не выдержал, пошел к нему тайком и предупредил его. Он уехал из Гедлиберга и вернулся, когда страсти утихли.

— Эдвард! Если б в городе узнали…

— Молчи! Мне и сейчас страшно. Я пожалел об этом немедленно и даже тебе ничего не сказал — из страха, что ты невольно выдашь меня. В ту ночь я не сомкнул глаз. Но прошло несколько дней, никто меня ни в чем не заподозрил, и я перестал раскаиваться в своем поступке. И до сих пор не раскаиваюсь, Мэри, ни капельки не раскаиваюсь.

— Тогда и я тоже рада: ведь над ним хотели учинить такую жестокую расправу! Да, раскаиваться не в чем. Как — никак, а ты был обязан сделать это. Но, Эдвард, а вдруг когда-нибудь узнают?

— Не узнают.

— Почему?

— Все думают, что это сделал Гудсон.

— Да, верно!

— Ведь он действительно ни с кем не считался. Старика Солсбери уговорили сходить к Гудсону и бросить ему в лицо это обвинение. Тот расхрабрился и пошел. Гудсон оглядел его с головы до пят, точно отыскивая на нем местечко погаже, и сказал: «Так вы, значит, от комиссии по расследованию?» Солсбери отвечает, что примерно так оно и есть. «Гм! А что им нужно — подробности или достаточно общего ответа?» — «Если подробности понадобятся, мистер Гудсон, я приду еще раз, а пока дайте общий ответ». — «Хорошо, тогда скажите им, пусть убираются к черту. Полагаю, что этот общий ответ их удовлетворит. А вам, Солсбери, советую: когда пойдете за подробностями, захватите с собой корзинку, а то в чем вы потащите домой свои останки?»

— Как это похоже на Гудсона! Узнаю его в каждом слове. У этого человека была только одна слабость: он думал, что лучшего советчика, чем он, во всем мире не найти.

— Но такой ответ решил все и спас меня, Мэри. Расследование прекратили.

— Господи! Я в этом не сомневаюсь.

И они снова с увлечением заговорили о таинственном золотом мешке. Но вскоре в их беседу стали вкрадываться паузы — глубокое раздумье мешало словам. Паузы учащались. И вот Ричардс окончательно замолчал. Он сидел, рассеянно глядя себе под ноги, потом мало — помалу начал нервно шевелить пальцами в такт своим беспокойным мыслям. Тем временем умолкла и его жена; все ее движения тоже свидетельствовали о снедавшей ее тревоге.

Наконец Ричардс встал и бесцельно зашагал по комнате, ероша обеими руками волосы, словно лунатик, которому приснился дурной сон. Но вот он, видимо, надумал что-то, — не говоря ни слова, надел шляпу и быстро вышел из дому.

Его жена сидела нахмурившись, погруженная в глубокую задумчивость, и не замечала, что осталась одна. Время от времени она начинала бормотать:

— Не введи нас во ис… но мы такие бедняки, такие бедняки! Не введи нас во… Ах! Кому это повредит? Ведь никто никогда не узнает… Не введи нас во…

Голос ее затих. Потом она подняла глаза и проговорила не то испуганно, не то радостно:

— Ушел! Но, может быть, уже поздно! Или время еще есть? — И старушка поднялась со стула, взволнованно сжимая и разжимая руки. Легкая дрожь пробежала по ее телу, в горле пересохло, и она с трудом выговорила: — Да простит меня господь! Об этом и подумать страшно… Но, боже мой, как странно создан человек… как странно!

Миссис Ричардс убавила огонь в лампе, крадучись подошла к мешку, опустилась рядом с ним на колени и ощупала его ребристые бока, любовно проводя по ним ладонями. Алчный огонек загорелся в старческих глазах несчастной женщины, Временами она совсем забывалась, а приходя в себя, бормотала:

— Что же он не подождал… хоть несколько минут! И зачем было так торопиться!

Тем временем Кокс вернулся из редакции домой и рассказал жене об этой странной истории. Оба принялись с жаром обсуждать ее и решили, что во всем городе только покойный Гудсон был способен подать страждущему незнакомцу такую щедрую милостыню, как двадцать долларов. Наступила пауза, муж и жена задумались и погрузились в молчание. А потом обоих охватило беспокойство. Наконец жена заговорила, словно сама с собой:

— Никто не знает об этой тайне, кроме Ричардсов и нас… Никто.

Муж вздрогнул, очнулся от своего раздумья и грустно посмотрел на жену. Она побледнела. Он нерешительно поднялся с места, бросил украдкой взгляд на свою шляпу, потом посмотрел на жену, словно безмолвно спрашивая ее о чем-то. Миссис Кокс судорожно глотнула, поднесла руку к горлу и вместо ответа только кивнула мужу. Секунда — и она осталась одна и снова начала что-то тихо бормотать.

А Ричардс и Кокс с разных концов города бежали по опустевшим улицам навстречу друг другу. Еле переводя дух, они столкнулись у лестницы, которая вела в редакцию, и, несмотря на темноту, прочли то, что было написано на лице у каждого из них. Кокс прошептал:

— Кроме нас, никто об этом не знает?

И в ответ тоже послышался шепот:

— Никто. Даю вам слово, ни одна душа!

— Если еще не поздно, то…

Они бросились вверх по лестнице, но в эту минуту появился мальчик-рассыльный, и Кокс окликнул его:

— Это ты, Джонни?

— Да, сэр.

— Не отправляй утренней почты… и дневной тоже. Подожди, пока я не скажу.

— Все уже отправлено, сэр.

— Отправлено?

Какое разочарование прозвучало в этом слове!

— Да, сэр. С сегодняшнего числа поезда на Брикстон и дальше ходят по новому расписанию, сэр. Пришлось отправить газеты на двадцать минут раньше. Я еле успел, еще две минуты — и…

Не дослушав его, Ричардс и Кокс повернулись и медленно зашагали прочь. Минут десять они шли молча; потом Кокс раздраженно заговорил:

— Понять не могу, чего вы так поторопились?

Ричардс ответил смиренным тоном:

— Действительно зря, но знаете, мне как-то не пришло в голову… Зато в следующий раз…

— Да ну вас! Такого «следующего раза» тысячу лет не дождешься!

Друзья расстались, даже не попрощавшись, и с убитым видом побрели домой. Жены кинулись им навстречу с нетерпеливым: «Ну что?» — прочли ответ у них в глазах и горестно опустили голову, не дожидаясь объяснений.

В обоих домах загорелся спор, и довольно горячий: а это было нечто новое: и той и другой супружеской чете спорить приходилось и раньше, но не так горячо, не так ожесточенно. Сегодня доводы спорящих сторон слово в слово повторялись в обоих домах. Миссис Ричардс говорила:

— Если б ты подождал хоть минутку, Эдвард! Подумал бы, что делаешь! Нет, надо было бежать в редакцию и трезвонить об этом на весь мир!

— В письме было сказано: «Разыскать через газету».

— Ну и что же? А разве там не было сказано: «Если хотите, проделайте все это негласно». Вот тебе! Права я или нет?

— Да… да, верно. Но когда я подумал, какой поднимется шум и какая это честь для Гедлиберга, что иностранец так ему доверился…

— Ну конечно, конечно. А все-таки стоило бы тебе поразмыслить немножко, и ты бы сообразил, что того человека не найти: он лежит в могиле и никого после себя не оставил, ни родственника, ни свойственника. А если деньги достанутся тем, кто в них нуждается, и если другие при этом не пострадают…

Она не выдержала и залилась слезами. Ричардс ломал себе голову, придумывая, как бы ее утешить, и наконец нашелся:

— Подожди, Мэри! Может быть, все это к лучшему. Конечно, к лучшему! Не забывай, что так было предопределено свыше…

— «Предопределено свыше»! Когда человеку надо оправдать собственную глупость, он всегда ссылается на «предопределение». Но даже если так — ведь деньги попали к нам в дом, значит, это было тоже «предопределено», а ты пошел наперекор провидению! По какому праву? Это грех, Эдвард, большой грех! Такая самонадеянность не к лицу скромному, богобоязненному…

— Да ты вспомни, Мэри, чему нас всех, уроженцев Гедлиберга, наставляли с детства! Если можешь совершить честный поступок, не раздумывай ни минуты. Ведь это стало нашей второй натурой!

— Ах, знаю, знаю! Наставления, нескончаемые наставления в честности! Нас охраняли от всяких соблазнов еще с колыбели. Но такая честность искусственна, она неверна, как вода, и не устоит перед соблазнами, в чем мы с тобой убедились сегодня ночью. Видит бог, до сих пор у меня не было ни тени сомнения в своей окостеневшей и нерушимой честности. А сейчас… сейчас… сейчас, Эдвард, когда перед нами встало первое настоящее искушение, я… я убедилась, что честности нашего города — грош цена, так же как и моей честности… в твоей, Эдвард. Гедлиберг — мерзкий, черствый, скаредный город. Единственная его добродетель — это честность, которой он так прославился и которой так кичится. Да простит меня бог за такие слова, но наступит день, когда честность нашего города не устоит перед каким-нибудь великим соблазном, и тогда слава его рассыплется, как карточный домик. Ну вот, я во всем призналась, и на сердце сразу стало легче. Я притворщица, и всю жизнь была притворщицей, сама того не подозревая. И пусть меня не называют больше честной, — я этого не вынесу!

— Да, Мэри, я… я тоже так считаю. Странно это… очень странно! Кто бы мог предположить…

Наступило долгое молчание, оба глубоко задумались. Наконец жена подняла голову и сказала:

— Я знаю, о чем ты думаешь, Эдвард.

Застигнутый врасплох, Ричардс смутился.

— Мне стыдно признаться, Мэри, но…

— Не беда, Эдвард, я сама думаю о том же.

— Надеюсь… Ну, говори.

— Ты думал: как бы догадаться, что Гудсон сказал незнакомцу!

— Совершенно верно. Мне стыдно, Мэри, я чувствую себя преступником! А ты?

— Нет, мне уж не до этого. Давай ляжем в гостиной. Надо караулить мешок. Утром, когда откроется банк, отнесем его и сдадим в кладовую… Боже мой, боже мой! Какую мы сделали ошибку!

Когда постель в гостиной была постлана, Мэри снова заговорила:

— «Сезам, откройся!..» Что же он мог сказать? Как бы угадать эти слова? Ну хорошо, надо ложиться.

— И спать?

— Нет, думать.

— Хорошо, будем думать.

К этому времени чета Коксов тоже успела и поссориться и помириться, и теперь они тоже ложились спать, — вернее, не спать, а думать, думать, думать, ворочаться с боку на бок и ломать себе голову, какие же слова сказал Гудсон тому бродяге — золотые слова, слова, оцененные теперь в сорок тысяч долларов чистоганом!

Городская телеграфная контора работала в эту ночь позднее, чем обычно, и вот по какой причине: выпускающий газеты Кокса был одновременно и местным представителем Ассошиэйтед Пресс. Правильнее сказать, почетным представителем, ибо его корреспонденции, по тридцать слов каждая, печатались дай бог каких-нибудь четыре раза в год. Но теперь дело обстояло по — иному. На его телеграмму, в которой сообщалось о том, что ему удалось узнать, последовал немедленный ответ:

«Давайте полностью всеми подробностями тысяча двести слов».

Грандиозно! Выпускающий сделал, как ему было приказано, и стал самым известным человеком в своем штате.

На следующее утро, к завтраку, имя неподкупного Гедлиберга было на устах у всей Америки, от Монреаля до Мексиканского залива, от ледников Аляски до апельсиновых рощ Флориды. Миллионы и миллионы людей судили и рядили о незнакомце и о его золотом мешке; волновались, найдется ли тот человек: им уже не терпелось как можно скорее — немедленно! — узнать о дальнейших событиях.

II

На следующее утро Гедлиберг проснулся всемирно знаменитым, изумленным, счастливым… зазнавшимся. Зазнавшимся сверх всякой меры. Девятнадцать его именитейших граждан вкупе со своими супругами пожимали друг другу руки, сияли, улыбались, обменивались поздравлениями и говорили, что после такого события в языке появится новое слово: «Гедлиберг» — как синоним слова «неподкупный», и оно пребудет в словарях навеки. Граждане рангом ниже вкупе со своими супругами вели себя почти так же. Все кинулись в банк полюбоваться на мешок с золотом, а к полудню из Брикстона и других соседних городов толпами повалили раздосадованные завистники. К вечеру же и на следующий день со всех концов страны стали прибывать репортеры, желавшие убедиться собственными глазами в существовании мешка, выведать его историю, описать все заново и сделать беглые зарисовки от руки: самого мешка, дома Ричардсов, здания банка, пресвитерианской церкви, баптистской церкви, городской площади и зала магистратуры, где должны были состояться испытание и передача денег законному владельцу. Репортеры не поленились набросать и шаржированные портреты четы Ричардсов, банкира Пинкертона, Кокса, выпускающего, его преподобия мистера Берджеса, почтмейстера и даже Джека Хэлидея — добродушного бездельника и шалопая, промышлявшего рыбной ловлей и охотой, друга всех мальчишек и бездомных собак в городе. Противный маленький Пинкертон с елейной улыбкой показывал мешок всем желающим и, радостно потирая свои пухлые ручки, разглагольствовал о добром, честном имени Гедлиберга, и о том, как оправдалась его честность, и о том, что этот пример будет, несомненно, подхвачен всей Америкой и послужит новой вехой в деле нравственного возрождения страны… и так далее и тому подобное.

К концу недели ликование несколько поулеглось. На смену бурному опьянению гордостью и восторгом пришла трезвая, тихая, не требующая словоизлияний радость, вернее чувство глубокого удовлетворения. Лица всех граждан Гедлиберга сияли мирным, безмятежным счастьем.

А потом наступила перемена — не сразу, а постепенно, настолько постепенно, что на первых порах ее почти никто не заметил, может быть, даже совсем никто не заметил, если не считать Джека Хэлидея, который всегда все замечал и всегда над всем посмеивался, даже над самыми почтенными вещами. Он начал отпускать шутливые замечания насчет того, что у некоторых людей вид стал далеко не такой счастливый, как день — два назад; потом заявил, что лица у них явно грустнеют; потом — что вид у них становится попросту кислый. Наконец он заявил, что всеобщая задумчивость, рассеянность и дурное расположение духа достигли таких размеров, что ему теперь ничего не стоит выудить цент со дна кармана у самого жадного человека в городе, не нарушив этим его глубокого раздумья.

Примерно в то же время глава каждого из девятнадцати именитейших семейств, ложась спать, ронял — обычно со вздохом — следующие слова:

— Что же все-таки Гудсон сказал?

А его супруга, вздрогнув, немедленно отвечала:

— Перестань! Что за ужасные мысли лезут тебе в голову! Гони их прочь, ради создателя!

Однако на следующую ночь мужья опять задавали тот же вопрос — и опять получали отповедь. Но уже не столь суровую.

На третью ночь они в тоске, совершенно машинально, повторили то же самое. На сей раз — и следующей ночью — их супруги поежились, хотели что-то сказать… но так ничего и не сказали.

А на пятую ночь они обрели дар слова и ответили с мукой в голосе:

— О, если бы угадать!

Шуточки Хэлидея с каждым днем становились все злее и обиднее. Он сновал повсюду, высмеивая Гедлиберг — всех его граждан скопом и каждого в отдельности. Но, кроме Хэлидея, в городе никто не смеялся; его смех звучал среди унылого безмолвия — в пустоте. Хотя бы тень улыбки мелькнула на чьем-нибудь лице! Хэлидей не расставался с сигарным ящиком на треноге и, разыгрывая из себя фотографа, останавливал всех проходящих, наводил на них свой аппарат и командовал: «Спокойно! Сделайте приятное лицо!» Но даже такая остроумнейшая шутка не могла заставить эти мрачные физиономии смягчиться хотя бы в невольной улыбке.

Третья неделя близилась к концу, до срока оставалась только одна неделя. Был субботний вечер; все отужинали. Вместо обычного для предпраздничных вечеров оживления, веселья, толкотни, хождения по лавкам, на улицах царили безлюдье и тишина. Ричардс сидел со своей женой в крохотной гостиной, оба унылые, задумчивые. Так проходили теперь все их вечера. Прежнее времяпрепровождение — чтение вслух, вязанье, мирная беседа, прием гостей, визиты к соседям — кануло в вечность давным-давно… две-три недели назад. Никто больше не разговаривал в семейном кругу, никто не читал вслух, никто не ходил в гости — все в городе сидели по домам, вздыхали, мучительно думали и хранили молчание. Все старались отгадать, что сказал Гудсон.

Почтальон принес письмо. Ричардс без всякого интереса взглянул на почерк на конверте и почтовый штемпель — и то и другое незнакомое, — бросил письмо на стол и снова вернулся к своим мучительным и бесплодным домыслам: «А может быть, так, а может быть, эдак?», продолжая их с того места, на котором остановился. Часа три спустя его жена устало поднялась о места и направилась в спальню, не пожелав мужу спокойной ночи, — теперь это тоже было в порядке вещей. Бросив рассеянный взгляд на письмо, она распечатала его и пробежала мельком первые строки. Ричардс сидел в кресле, уткнув подбородок в колени. Вдруг сзади послышался глухой стук. Это упала его жена. Он кинулся к ней, но она крикнула:

— Оставь меня! Читай письмо! Боже, какое счастье!

Ричардс так и сделал. Он пожирал глазами страницы письма, в голове у него мутилось. Письмо пришло из отдаленного штата, и в нем было сказано следующее:


«Вы меня не знаете, но это не важно, мне нужно кое-что сообщить вам. Я только что вернулся домой из Мексики и услышал о событии, случившемся в вашем городе. Вы, разумеется, не знаете, кто сказал те слова, а я знаю, и, кроме меня, не знает никто. Сказал их Гудсон. Мы с ним познакомились много лет назад. В ту ночь я был проездом в вашем городе и остановился у него, дожидаясь ночного поезда. Мне пришлось услышать слова, с которыми он обратился к незнакомцу, остановившему нас на темной улице — это было в Гейл-Элли. По дороге домой и сидя у него в кабинете за сигарой, мы долго обсуждали эту встречу. В разговоре Гудсон упоминал о многих из ваших сограждан — большей частью в весьма нелестных выражениях. Но о двоих-троих он отозвался более или менее благожелательно, между прочим — и о вас. Подчеркиваю: «Более или менее благожелательно», не больше. Помню, как он сказал, что никто из граждан Гедлиберга не пользуется его расположением, решительно никто; но будто бы вы — мне кажется, речь шла именно о вас, я почти уверен в этом, — вы оказали ему однажды очень большую услугу, возможно даже не сознавая всей ее цены. Гудсон добавил, что, будь у него большое состояние, он оставил бы вам наследство после своей смерти, а прочим гражданам — проклятие, всем вместе и каждому в отдельности. Итак, если эта услуга исходила действительно от вас, значит, вы являетесь его законным наследником и имеете все основания претендовать на мешок с золотом. Полагаясь на вашу честь и совесть — добродетели, издавна присущие всем гражданам города Гедлиберга, — я хочу сообщить вам эти слова, в полной уверенности, что если Гудсон имел в виду не вас, то вы разыщете того человека и приложите все старания, чтобы вышеупомянутая услуга была оплачена покойным Гудсоном сполна. Вот эти слова: «Вы не такой плохой человек. Ступайте и попытайтесь исправиться».

Гоуард Л. Стивенсон».


— Деньги наши! Какая радость, какое счастье! Эдвард! Поцелуй меня, милый… мы давно забыли, что такое поцелуй, а как они нам необходимы… я про деньги, конечно… Теперь ты развяжешься с Пинкертоном и с его банком. Довольно! Кончилось твое рабство! Господи, у меня будто крылья выросли от радости!

Какие счастливые минуты провели Ричардсы, сидя на диванчике и осыпая друг друга ласками! Словно вернулись прежние дни — те дни, которые начались для них, когда они были женихом и невестой, и тянулись без перерыва до тех пор, пока незнакомец не принес к ним в дом эти страшные деньги. Прошло полчаса, и жена сказала:

— Ах, Эдвард! Какое счастье, что ты сослужил такую службу этому бедному Гудсону. Он мне никогда не нравился, а теперь я его просто полюбила. И как это хорошо и благородно с твоей стороны, что ты никому ничего не сказал, ни перед кем не хвастался. — Потом, с оттенком упрека в голосе: — По мне-то, жене, можно было рассказать?

— Да знаешь, Мори… я… э-э…

— Довольно тебе мекать и заикаться, Эдвард! Рассказывай, как это было. Я всегда любила своего муженька, а сейчас горжусь им. Все думают, что у нас в городе была только одна добрая и благородная душа, а теперь оказывается, что… Эдвард, почему ты молчишь?

— Я… э-э… я… Нет, Мэри, не могу!

— Не можешь? Почему не можешь?

— Видишь ли… он… он… взял с меня слово, что я буду молчать.

Жена смерила его взглядом с головы до пят и, отчеканивая каждый слог, медленно проговорила:

— Взял с те-бя сло-во? Эдвард, зачем ты мне это говоришь?

— Мэри! Неужели ты думаешь, что я стану лгать!

Минуту миссис Ричардс молчала, нахмурив брови, потом взяла его под руку и сказала:

— Нет… нет. Мы и так зашли слишком далеко… храни нас бог от этого. Ты за всю свою жизнь не вымолвил ни одного лживого слова. Но теперь… теперь, когда основы всех основ рушатся перед нами, мы… мы… — Она запнулась, но через минуту овладела собой и продолжала прерывающимся голосом: — Не введи нас во искушение!.. Ты дал слово, Эдвард. Хорошо! Не будем больше касаться этого. Ну вот, все прошло. Развеселись, сейчас не время хмуриться!

Эдварду было не так-то легко выполнить это приказание, ибо мысли его блуждали далеко: он старался припомнить, о какой же услуге говорил Гудсон.

Супружеская чета лежала без сна почти всю ночь: Мэри — счастливая, озабоченная, Эдвард — тоже озабоченный, но далеко не такой счастливый. Мэри мечтала, что сделает на эти деньги. Эдвард старался вспомнить услугу, оказанную Гудсону. Сначала его мучила совесть — ведь он солгал Мэри… если только это была ложь. После долгих размышлений он решил: ну, допустим, что ложь. Что тогда? Разве это так уж важно? Разве мы не лжем в поступках? А если так, зачем остерегаться лживых слов? Взять хотя бы Мэри! Чем она была занята, пока он, как честный человек, бегал выполнять порученное ему дело? Горевала, что они не уничтожили письма и не завладели деньгами! Спрашивается, неужели воровство лучше лжи?

Вопрос о лжи отступил в тень. На душе стало спокойнее. На передний план выступило другое: оказал ли он Гудсону на самом деле какую-то услугу? Но вот свидетельство самого Гудсона, сообщенное в письме Стивенсона. Лучшего свидетельства и не требуется — факт можно считать установленным. Разумеется! Значит, с этим вопросом тоже покончено… Нет, не совсем. Он поморщился, вспомнив, что этот неведомый мистер Стивенсон был не совсем уверен, оказал ли услугу человек по фамилии Ричардс или Кто-то другой. Вдобавок — ах, господи! — он полагается на его порядочность! Ему, Ричардсу, предоставлено решать самому, кто должен получить деньги. И мистер Стивенсон не сомневается, что если Гудсон говорил о ком-то другом, то он, Ричардс, со свойственной ему честностью займется поисками истинного благодетеля. Чудовищно ставить человека в такое положение. Неужели Стивенсон не мог написать наверняка? Зачем ему понадобилось припутывать к делу свои домыслы?

Последовали дальнейшие размышления. Почему Стивенсону запала в память фамилия Ричардс, а не какая-нибудь другая? Это как будто убедительный довод. Ну конечно, убедительный! Чем дальше, тем довод становился все убедительнее и убедительнее и в конце концов превратился в прямое доказательство. И тогда чутье подсказало Ричардсу, что, поскольку факт доказан, на этом надо остановиться.

Теперь он более или менее успокоился, хотя одна маленькая подробность все же не выходила у него из головы. Он оказал Гудсону услугу, это факт, но какую? Надо вспомнить — он не заснет, пока не вспомнит, а тогда можно будет окончательно успокоиться. И Ричардс продолжал ломать себе голову. Он придумал много всяких услуг той или иной степени вероятности. Но все они были ни то ни се — все казались слишком мелкими, ни одна не стоила тех денег, того богатства, которое Гудсон хотел завещать ему. Кроме того, он вообще не мог вспомнить, чтобы Гудсон пользовался когда-нибудь его услугами. Нет, в самом деле, чем можно услужить человеку, чтобы он вдруг проникся к тебе благодарностью? Спасти его душу? А ведь верно! Да, теперь ему вспомнилось, что однажды он решил обратить Гудсона на путь истинный и трудился над этим… Ричардс хотел сказать — три месяца, но, по зрелом размышлении, три месяца усохли сначала до месяца, потом до недели, потом до одного дня, а под конец от них и вовсе ничего не осталось. Да, теперь он вспомнил с неприятной отчетливостью, как Гудсон послал его ко всем чертям и посоветовал не совать нос в чужие дела. Он, Гудсон, видите ли, не так уж стремился попасть в царствие небесное в компании со всеми прочими гражданами города Гедлиберга!

Итак, это предположение не подтвердилось — Ричардсу не удалось спасти душу Гудсона. Он приуныл. Но через несколько минут его осенила еще одна мысль. Может быть, он спас состояние Гудсона? Нет, вздор! У Гудсона и не было никакого состояния. Спас ему жизнь? Вот оно! Ну разумеется! Как это ему раньше не пришло в голову! Уж теперь — то он на правильном пути. И воображение Ричардса заработало полным ходом.

В течение двух мучительных часов он был занят тем, что спасал Гудсону жизнь. Он выручал его из трудных и порой даже опасных положений. И каждый раз все сходило гладко… до известного предела. Стоило ему окончательно убедить себя, что это было на самом деле, как вдруг откуда ни возьмись выскакивала какая-нибудь досадная мелочь, которая рушила все. Скажем, спасение утопающего. Он бросился в воду и на глазах рукоплескавшей ему огромной толпы вытащил бесчувственного Гудсона на берег. Все шло прекрасно, но вот Ричардс стал припоминать это происшествие во всех подробностях, и на него хлынул целый рой совершенно убийственных противоречий: в городе знали бы о таком событии, и Мэри знала бы, да и в его собственной памяти оно бы сияло, как маяк, а не таилось где-то на задворках смутным намеком на какую-то незначительную услугу, которую он оказал, может быть, «даже не сознавая всей ее цены». И тут Ричардс вспомнил кстати, что он не умеет плавать.

Ага! Вот что упущено из виду с самого начала: это должна быть такая услуга, которую он оказал, «возможно даже не сознавая всей ее цены». Ну что ж, это значительно облегчает дело — теперь будет не так трудно копаться в памяти. И действительно, через несколько минут он докопался. Много — много лет назад Гудсон хотел жениться на очень славной и хорошенькой девушке по имени Нэнси Хьюит, но в последнюю минуту брак почему — то расстроился; девушка умерла, а Гудсон так и остался холостяком и с годами превратился в старого брюзгу и ненавистника всего рода человеческого. Вскоре после смерти девушки в городе установили совершенно точно — во всяком случае, так казалось горожанам, — что в жилах ее была примесь негритянской крови. Ричардс долго раздумывал над этим и, наконец, припомнил все обстоятельства дела, очевидно ускользнувшие из его памяти за давностью лет. Ему стало казаться, что негритянскую примесь обнаружил именно он; что не кто другой, как он, и оповестил город о своем открытии и что Гудсону так и было сказано. Следовательно, он спас Гудсона от женитьбы на девушке с нечистой кровью, и это и есть та самая услуга, цены которой он не сознавал, — вернее, не сознавал, что это можно назвать услугой. Но Гудсон знал ей цену, знал, какая ему грозила опасность, и сошел в могилу, испытывая чувство признательности к своему спасителю и сожалея, что не может оставить ему наследство. Теперь все стало на свое место, и чем больше размышлял Ричардс, тем отчетливее и определеннее вырисовывалась перед ним эта давняя история. И наконец, когда он, успокоенный и счастливый, свернулся калачиком, собираясь уснуть, неудачное сватовство Гудсона предстало перед ним с такой ясностью, будто все это случилось только накануне. Ему даже припомнилось, что Гудсон когда-то благодарил его за эту услугу.

Тем временем Мэри успела потратить шесть тысяч долларов на постройку дома для себя и мужа и покупку новых домашних туфель в подарок пастору и мирно уснула.

В тот же самый субботний вечер почтальон вручил по письму и другим именитым гражданам города Гедлиберга — всего таких писем было девятнадцать. Среди них не оказалось и двух схожих конвертов. Адреса тоже были написаны разными почерками. Что же касается содержания, то оно совпадало слово в слово, за исключением следующей детали: они были точной копией письма, полученного Ричардсом, вплоть до почерка и подписи «Стивенсон», но вместо фамилии Ричардс в каждом из них стояла фамилия одного из восемнадцати других адресатов.

Всю ночь восемнадцать именитейших граждан города Гедлиберга делали то же, что делал их собрат Ричардс: напрягали все свои умственные способности, чтобы вспомнить, какую примечательную услугу оказали они, сами того не подозревая, Баркли Гудсону. Работа эта была, признаться, не из легких, но тем не менее она принесла свои плоды.

И пока они отгадывали эту загадку, что было весьма трудно, их жены растрачивали деньги, что было совсем нетрудно. Из сорока тысяч, которые лежали в мешке, девятнадцать жен потратили за одну ночь в среднем до семи тысяч каждая, что составляло в целом сто тридцать три тысячи долларов.

Следующий день принес Джеку Хэлидею большую неожиданность. Он заметил, что на физиономиях девятнадцати первейших граждан Гедлиберга и их жен снова появилось выражение мирного, безмятежного счастья. Хэлидей терялся в догадках и не мог изобрести ничего такого, что бы испортило или хоть сколько-нибудь нарушило это всеобщее блаженное состояние духа. Настал и его черед испытать немилость судьбы. Все его догадки оказывались при проверке несостоятельными. Повстречав миссис Уилкокс и увидев ее сияющую тихим восторгом физиономию, Хэлидей сказал сам себе: «Не иначе как у них кошка окотилась», — и пошел справиться у кухарки, так ли это. Нет, ничего подобного. Кухарка тоже заметила, что хозяйка чему — то радуется, но причины этой радости не знала. Когда Хэлидей прочел подобный же восторг на физиономии «квакера» Билсона (так его прозвали в городе), он решил, что кто-нибудь из соседей Билсона сломал себе ногу, но произведенное расследование опровергло эту догадку. Сдержанный восторг на физиономии Грегори Ейтса мог означать лишь одно — кончину его тещи. Опять ошибка! А Пинкертон… Пинкертон, должно быть, неожиданно для самого себя получил с кого-нибудь десять центов долгу… И так далее и тому подобное. В некоторых случаях догадки Хэлидея так и остались не более чем догадками, в других — ошибочность их была совершенно бесспорна. В конце концов, Джек пришел к следующему выводу: «Как ни верти, а итог таков: девятнадцать гедлибергских семейств временно переселились на седьмое небо. Объяснить это я никак не могу, знаю только одно — господь бог сегодня явно допустил какой-то недосмотр в своем хозяйстве».

Некий архитектор и строитель из соседнего штата рискнул открыть небольшую контору в этом захолустном городишке. Его вывеска висела уже целую неделю — и хоть бы один клиент! Архитектор приуныл и уже начинал жалеть, что приехал сюда. И вдруг погода резко переменилась. Супруги двух именитых граждан Гедлиберга — сначала одна, потом другая — шепнули ему:

— Зайдите к нам в следующий понедельник, но пока пусть это остается в тайне. Мы хотим строиться…

Архитектор получил одиннадцать приглашений за день. В тот же вечер он написал дочери, чтобы она порвала с женихом — студентом и присматривала себе более выгодную партию.

Банкир Пинкертон и двое-трое самых состоятельных граждан подумывали о загородных виллах, но пока не торопились. Люди такого сорта обычно считают цыплят по осени.

Уилсоны замыслили нечто грандиозное — костюмированный бал. Не связывая себя обещаниями, они сообщали по секрету знакомым о своих планах и прибавляли: «Если бал состоится, вы, конечно, получите приглашение». Знакомые дивились и говорили между собой: «Эта голь перекатная, Уилсоны, сошли с ума! Разве им по средствам задавать балы?» Некоторые жены из числа девятнадцати поделились с мужьями следующей мыслью: «Это даже к лучшему. Мы подождем, пока они провалятся со своим убогим балом, а потом такой закатим, что им тошно станет от зависти!»

Дни бежали, а безумные траты за счет будущих благ все росли и росли, становились час от часу нелепее и безудержнее. Было ясно, что каждое из девятнадцати семейств ухитрится не только растранжирить сорок тысяч долларов до того, как они будут получены, но и влезть в долги. Некоторые безумцы не ограничивались одними планами на будущее, но и сорили деньгами в кредит. Они покупали землю, закладные, фермы, акции, нарядные туалеты, лошадей и много чего другого. Вносили задаток, а на остальную сумму выдавали векселя — с учетом в десять дней. Но вскоре наступило отрезвление, и Хэлидей заметил, что на многих лицах появилось выражение лихорадочной тревоги. И он снова разводил руками и не знал, чем это объяснить. Котята у Уилкоксов не могли сдохнуть по той простой причине, что они еще не родились; никто не сломал себе ногу; убыли в тещах не наблюдается, — одним словом, ничего не произошло и тайна остается тайной.

Недоумевать приходилось не только Хэлидею, но и преподобному Берджесу. Последние дни за ним неотступно следили и всюду его подкарауливали. Если он оставался один, к нему тут же подходил кто-нибудь из девятнадцати, тайком совал в руку конверт, шептал: «Вскройте в магистратуре в пятницу вечером», — и с виноватым видом исчезал. Берджес думал, что претендентов на мешок окажется не больше одного — и то вряд ли, поскольку Гудсон умер. Но о таком количестве он даже не помышлял. Когда долгожданная пятница наступила, на руках у него было девятнадцать конвертов.

III

Здание городской магистратуры никогда еще не блистало такой пышностью убранства. Эстрада в конце зала была красиво задрапирована флагами, флаги свисали с хоров, флагами были украшены стены, флаги увивали колонны. И все это для того, чтобы поразить воображение приезжих, а их ожидалось очень много, и среди них должно было быть немало представителей прессы. В зале не осталось ни одного свободного места. Постоянных кресел было четыреста двенадцать, к ним пришлось добавить еще шестьдесят восемь приставных. На ступеньках эстрады тоже сидели люди. Наиболее почетным гостям отвели место на самой эстраде. А ниже, за составленными подковой столами, восседала целая армия специальных корреспондентов, прибывших со всех концов страны. Город никогда еще не видал на своих сборищах такой разнаряженной публики. Там и сям мелькали довольно дорогие туалеты, но на некоторых дамах они сидели, как на корове седло. Во всяком случае, таково было мнение гедлибержцев, хотя оно, вероятно, и страдало некоторой предвзятостью, ибо город знал, что эти дамы впервые в жизни облачились в такие роскошные платья.

Золотой мешок был поставлен на маленький столик на краю эстрады — так, чтобы все могли его видеть. Большинство присутствующих разглядывало мешок, сгорая от зависти, пуская слюнки от зависти, расстраиваясь и тоскуя от зависти. Меньшинство, состоявшее из девятнадцати супружеских пар, взирало на него нежно, по-хозяйски, а мужская половина этого меньшинства повторяла про себя чувствительные благодарственные речи, которые им в самом непродолжительном времени предстояло произнести экспромтом в ответ на аплодисменты и поздравления всего зала. Они то и дело вынимали из жилетного кармана бумажку и заглядывали в нее украдкой, чтобы освежить свой экспромт в памяти.

Собравшиеся, как водится, переговаривались между собой — ведь без этого не обойдешься. Однако стоило только преподобному мистеру Берджесу подняться с места и положить руку на мешок, как в зале наступила полная тишина. Мистер Берджес ознакомил собрание с любопытной историей мешка, потом заговорил в весьма теплых тонах о той вполне заслуженной репутации, которую Гедлиберг давно снискал себе своей безукоризненной честностью и которой он вправе гордиться.

— Репутация эта, — продолжал мистер Берджес, — истинное сокровище, волею провидения неизмеримо возросшее в цене, ибо недавние события принесли широкую славу Гедлибергу, привлекли к нему взоры всей Америки и, будем надеяться, сделают имя его на вечные времена синонимом неподкупности. (Аплодисменты.) Кто же будет хранителем этого бесценного со кровища? Вся наша община? Нет! Ответственность должна быть личная, а не общая. Отныне каждый из вас будет оберегать наше сокровище и нести личную ответственность за его сохранность. Оправдаете ли вы, — пусть каждый говорит за себя, — это высокое доверие? (Бурное: «Оправдаем!») Тогда все в порядке. Завещайте же этот долг вашим детям и детям детей ваших. Ныне чистота ваша безупречна, — позаботьтесь же, чтобы она осталась безупречной и впредь. Ныне нет среди вас человека, который, поддавшись злому наущению, протянул бы руку к чужому грошу, — не лишайте же себя духовного благолепия. («Нет! Нет!») Здесь не место сравнивать наш город с другими городами, коп часто относятся к нам неприязненно. У них одни обычаи, у нас — другие. Так удовольствуемся же своей долей (Аплодисменты.) Я кончаю. Вот здесь, под моей рукой, вы видите красноречивое признание ваших заслуг. Оно исходит от чужестранца, и благодаря ему о наших заслугах услышит теперь весь мир. Мы не знаем, кто он, но от нашего имени, друзья мои, я выражаю ему благодарность и прошу вас поддержать меня.

Весь зал поднялся как один человек, и стены дрогнули от грома приветственных кликов. Потом все снова уселись по местам, а мистер Берджес извлек из кармана сюртука конверт. Публика, затаив дыхание, следила за тем, как он вскрыл его и вынул оттуда листок бумаги. Медленно, выразительно Берджес прочел то, что там было написано, а зал, словно зачарованный, вслушивался в этот волшебный документ, каждое слово которого стоило слитка золота:

— «Я сказал несчастному чужестранцу следующее: «Вы не такой уж плохой человек. Ступайте и постарайтесь исправиться». — И, прочитав это, Берджес продолжал: — Сейчас мы узнаем, совпадает ли содержание оглашенной мною записки с той, которая хранится в мешке. А если это так, — в чем я не сомневаюсь, — то мешок с золотом перейдет в собственность нашего согражданина, который отныне будет являть собой в глазах всей нации символ добродетели, доставившей городу Гедлибергу всенародную славу… Мистер Билсон!

Публика уже приготовилась разразиться громом рукоплесканий, но вместо этого оцепенела, словно в параличе. Секунды две в зале стояла глубокая тишина, потом по рядам пробежал шепот. Уловить из него можно было примерно следующее:

— Билсон? Ну нет, это уж слишком! Двадцать долларов чужестранцу или кому бы то ни было — Билсон? Расскажите это вашей бабушке!

Но тут у собрания вновь захватило дух от неожиданности, ибо обнаружилось, что одновременно с дьяконом Билсоном, который стоял, смиренно склонив голову, в одном конце зала, — в другом, в точно такой же позе, поднялся стряпчий Уилсон. Минуту в зале царило недоуменное молчание. Озадачены были все, а девятнадцать супружеских пар, кроме того, и негодовали.

Билсон и Уилсон повернулись и оглядели друг друга с головы до пят. Билсон спросил язвительным тоном:

— Почему, собственно, поднялись вы, мистер Уилсон?

— Потому что имею на это право. Может быть, вас не затруднит объяснить, почему поднялись вы?

— С величайшим удовольствием. Потому что это была моя записка.

— Наглая ложь! Ее написал я!

Тут уж оцепенел сам преподобный мистер Берджес. Он бессмысленно переводил взгляд с одного на другого и, видимо, не знал, как поступить. Присутствующие совсем растерялись. И вдруг стряпчий Уилсон сказал:

— Я прошу председателя огласить подпись, стоящую на этой записке.

Председатель пришел в себя и прочел:

— Джон Уортон Билсон.

— Ну что?! — возопил Билсон. — Что вы теперь скажете? Как вы объясните мне и оскорбленному вами собранию это самозванство?

— Объяснений не дождетесь, сэр! Я публично обвиняю вас в том, что вы ухитрились выкрасть мою записку у мистера Берджеса, сняли с нее копию и скрепили своей подписью. Иначе вам не удалось бы узнать эти слова. Кроме меня, их никто не знает — ни один человек!

Положение становилось скандальным. Все заметили с прискорбием, что стенографы строчат как одержимые. Слышались голоса: «К порядку! К порядку!» Берджес застучал молоточком по столу и сказал:

— Не будем забывать о благопристойности! Произошло явное недоразумение, только и всего. Если мистер Уилсон давая мне письмо, — а теперь я вспоминаю, что это так и было, — значит, оно у меня.

Он вынул из кармана еще один конверт, распечатал его, пробежал записку и несколько минут молчал, не скрывая своего недоумения и беспокойства. Потом машинально развел руками, хотел что-то сказать и запнулся на полуслове. Послышались крики:

— Прочтите вслух, вслух! Что там написано?

И тогда Берджес начал, еле ворочая языком, словно во сне:

— «Я сказал несчастному чужестранцу следующее: «Вы не такой плохой человек. (Все с изумлением уставились на Берджеса.) Ступайте и постарайтесь исправиться». (Шепот: «Поразительно! Что это значит?») Внизу подпись, — сказал председатель, — «Терлоу Дж. Уилсон».

— Вот видите! — крикнул Уилсон. — Теперь все ясно. Я так и знал, что моя записка была украдена!

— Украдена? — возопил Билсон. — Я вам покажу, как меня…

Председатель. Спокойствие, джентльмены, спокойствие! Сядьте оба, прошу вас!

Они повиновались, негодующе тряся головой и ворча что-то себе под нос. Публика была ошарашена — вот странная история! Как же тут поступить?

И вдруг с места поднялся Томсон. Томсон был шапочником. Ему очень хотелось принадлежать к числу девятнадцати, но такая честь была слишком велика для владельца маленькой мастерской. Томсон сказал:

— Господин председатель, разрешите мне обратиться к вам с вопросом: неужели оба джентльмена правы? Рассудите сами, сэр, могли ли они обратиться к чужестранцу с одними и теми же словами? На мой взгляд…

Но его перебил поднявшийся с места скорняк. Скорняк был из недовольных. Он считал, что ему сам бог велел занять место среди девятнадцати, но те его никак не признавали. Поэтому он держался грубовато и в выражениях тоже не очень стеснялся.

— Не в этом дело. Такая вещь может случиться раза два за сто лет, но что касается прочего, то позвольте не поверить. Чтобы кто-нибудь из них подал нищему двадцать долларов? (Жидкие аплодисменты.)

Уилсон. Я подал!

Билсон. Я подал!

И оба стали уличать друг друга в краже записки.

Председатель. Тише. Садитесь, прошу вас. Обе записки все время находились при мне.

Чей-то голос. Отлично! Значит, больше и говорить не о чем!

Скорняк. Господин председатель, по-моему, теперь все ясно: одни из них забрался к другому под кровать, подслушал разговор между мужем и женой и выведал их тайну. Я бы не хотел быть слишком резким, но да будет мне позволено сказать, что они оба на это способны. (Председатель. Призываю вас к порядку!) Беру свое замечание обратно, сэр, но тогда давайте повернем дело так; если один из них; подслушал, как другой сообщил своей жене эти слова, то мы его тут же и уличим.

Голос. Каким образом?

Скорняк. Очень просто. Записки не совпадают слово в слово. Вы бы и сами это заметили, если б прочли их сразу одну за другой, а не отвлеклись ссорой.

Голос. Укажите, в чем разница?

Скорняк. В записке Билсона есть слово «уж», а в другой — нет.

Голоса. А ведь правильно.

Скорняк. Следовательно, если председатель огласит записку, которая находится в мешке, мы узнаем, кто из этих двух мошенников… (Председатель. Призываю вас к порядку!)… кто из этих двух проходимцев (Председатель. Еще раз к порядку!)… кто из этих двух джентльменов (Смех, аплодисменты.)… заслужит звание первейшего бесчестного лжеца, взращенного нашим городом, который он опозорил и который теперь задаст ему перцу! (Бурные аплодисменты.)

Голоса. Вскройте мешок!

Мистер Берджес сделал в мешке надрез, запустил туда руку и вынул конверт. В конверте были запечатаны два сложенных пополам листка. Он сказал:

— Один с пометкой: «Не оглашать до тех пор, пока председатель не ознакомится со всеми присланными на его имя сообщениями, если таковые окажутся». Другой озаглавлен: «Материалы для проверки». Разрешите мне прочесть этот листок. В нем сказано следующее.

«Я не требую, чтобы первая половина фразы, сказанной мне моим благодетелем, была приведена в точности, ибо в ней не заключалось ничего особенного, и ее легко можно было забыть. Но последние слова настолько примечательны, что их трудно не запомнить. Если они будут переданы неправильно, значит, человек, претендующий на получение наследства, лжец. Мой благодетель предупредил меня, что он редко дает кому-либо советы, но уж если дает, так только первосортные. Потом он сказал следующее — и эти слова никогда не изгладятся у меня из памяти; «Вы не такой плохой человек…»

Полсотни голосов. Правильно! Деньги принадлежат Уилсону! Уилсон! Пусть произнесет речь!

Все повскакали с мест и, столпившись вокруг Уилсона, жали ему руки и осыпали его горячими поздравлениями, а председатель стучал молоточком по столу и громко взывал к собранию:

— К порядку, джентльмены, к порядку! Сделайте милость, дайте мне дочитать!

Когда тишина была восстановлена, он продолжал:

— «Ступайте и постарайтесь исправиться, не то, попомните мое слово, наступит день, когда грехи сведут вас в могилу и ей попадете в ад или в Гедлиберг. Первое предпочтительнее».

В зале воцарилось зловещее молчание. Лица граждан затуманило облако гнева, но немного погодя облако это рассеялось и сквозь него стала пробиваться насмешливая ухмылка. Пробивалась она так настойчиво, что сдержать ее стоило мучительных усилий. Репортеры, граждане города Брикстона и другие гости наклоняли голову, закрывали лицо руками и, приличия ради, принимали героические меры, «чтобы не рассмеяться. И тут, как нарочно, тишину нарушил громовый голос — голос Джона Хэлидея:

— Вот это действительно первосортный совет!

Теперь больше не было сил — расхохотались и свои, и чужие. Мистер Берджес и тот утратил свою серьезность. Увидев это, собрание сочло себя окончательно освобожденным от необходимости сдерживаться и охотно воспользовалось такой поблажкой. Хохотали долго, хохотали со вкусом, хохотали от всей души. Потом хохот постепенно затих. Мистер Берджес возобновил свои попытки заговорить, публика успела кое — как вытереть глаза — и вдруг снова взрыв хохота, за ним еще, еще… Наконец Берджесу дали возможность обратиться к собранию со следующими серьезными словами:

— Что толку обманывать себя — перед нами встал очень важный вопрос. Затронута честь нашего города, его славное имя находится под угрозой. Расхождение в одном слове, обнаруженное в записках, которые подали мистер Билсон и мистер Уилсон, само по себе — вещь серьезная, поскольку оно говорит о том, что один из этих джентльменов совершил кражу…

Оба джентльмена сидели поникшие, увядшие, подавленные, но при последних словах Берджеса их словно пронизало электрическим током, и они вскочили с мест.

— Садитесь! — строго сказал председатель; и оба покорно сели. — Как я уже говорил, перед нами встал очень серьезный вопрос, но до сих пор это касалось только одного из них. Однако дело осложнилось, ибо теперь опасность угрожает чести их обоих. Может быть, мне следует пойти дальше и сказать: неотвратимая опасность? Оба они опустили в своем ответе решающие слова.

Берджес умолк. Он выжидал, стараясь, чтобы это многозначительное молчание произвело должный эффект на публику. Потом заговорил снова:

— Объяснить такое совпадение можно только одним способом. Я спрашиваю обоих джентльменов, что это было: тайный сговор? Соглашение?

По рядам пронесся тихий шепот; смысл его был таков: попались оба!

Билсон, не привыкший выпутываться из таких критических положений, совсем скис. Но Уилсон недаром был стряпчим. Бледный, взволнованный, он с трудом поднялся на ноги и заговорил:

— Прошу собрание выслушать меня со всей возможной снисходительностью, поскольку мне предстоит крайне тягостное объяснение. С горечью скажу я то, что надо сказать, ибо это причинит непоправимый вред мистеру Билсону, которого до настоящей минуты я почитал и уважал, твердо веря, как и все вы, что ему не страшны никакие соблазны. Но ради спасения собственной чести я вынужден говорить — говорить со всей откровенностью. К стыду своему, должен признаться — и тут я особенно рассчитываю на вашу снисходительность, — что я сказал проигравшемуся чужестранцу все те слова, которые приводятся в его письме, включая и хулительное замечание. (Волнение в зале.) Прочтя газетную публикацию, я вспомнил их и решил заявить свои притязания на мешок с золотом, так как по праву он принадлежит мне. Теперь прошу вас: обратите внимание на следующее обстоятельство и взвесьте его должным образом. Благодарность этого незнакомца была беспредельна. Он не находил слов для выражения ее и говорил, что если у него будет когда-нибудь возможность отплатить мне, то он отплатит тысячекратно. Теперь разрешите спросить вас: мог ли я ожидать, мог ли думать, мог ли представить себе хотя бы на минуту, что человек столь признательный отплатит своему благодетелю черной неблагодарностью, приведя в письме и это совершенно излишнее замечание. Уготовить мне западню! Выставить меня подлецом, оклеветавшим свой родной город! И где? В зале наших собраний, перед лицом всех моих сограждан! Это было бы нелепо, ни с чем не сообразно! Я не сомневался, что он заставит меня повторить в виде испытания только первую половину фразы, полную благожелательности к нему. Будучи на моем месте, вы рассудили бы точно так же. Кто из вас мог бы ожидать такого коварного предательства со стороны человека, которого вы не только ничем не обидели, но даже облагодетельствовали? Вот почему я с полным доверием, ни минуты не сомневаясь, написал лишь начало фразы, закончив ее словами: «Ступайте и попытайтесь исправиться», — и поставил внизу свою подпись. В ту минуту, когда я хотел вложить записку в конверт, меня вызвали из конторы. Записка осталась лежать на столе. — Он замолчал, медленно повернулся лицом к Билсону и после паузы заговорил снова: — Прошу вас отметить следующее обстоятельство: немного погодя я вернулся и увидел мистера Билсона — он выходил из моей конторы. (Волнение в зале.) Билсон вскочил с места и крикнул:

— Это ложь! Это наглая ложь!

Председатель. Садитесь, сэр! Слово имеет мистер Уилсон.

Друзья усадили Билсона и привели его в чувство. Уилсон продолжал:

— Таковы факты. Моя записка была переложена на другое место. Я не придал этому никакого значения, полагая, что ее сдуло сквозняком. Мне и в голову не пришло заподозрить мистера Билсона в том, что он позволил себе прочесть чужое письмо. Я думал, что честный человек не способен на подобные поступки. Если мне будет позволено высказать свои соображения по этому поводу, то, по-моему, теперь ясно, откуда взялось лишнее слово «уж»: мистера Билсона подвела память. Я единственный человек во всем мире, который может пройти эту проверку, не прибегая ко лжи. Я кончил.

Что другое может так одурманить мозги, перевернуть вверх дном все ранее сложившиеся мнения и взбаламутить чувства публики, не привыкшей к уловкам и хитростям опытных краснобаев, как искусно построенная речь?

Уилсон сел на место победителем. Его последние слова потонули в громе аплодисментов; друзья кинулись к нему со всех сторон с поздравлениями и рукопожатиями, а Билсону не дали же открыть рот. Председатель стучал молоточком по столу и взывал к публике:

— Заседание продолжается, джентльмены, заседание продолжается!

Когда, наконец, в зале стало более или менее тихо, шапочник поднялся с места и сказал:

— Чего же тут продолжать, сэр? Надо вручить деньги — и все.

Голоса. Правильно! Правильно! Уилсон, выходите!

Шапочник. Предлагаю прокричать троекратно «гип-гип ура» в честь мистера Уилсона — символ той добродетели, которая…

Ему не дали договорить. Под оглушительное «ура» и под отчаянный стук председательского молоточка несколько не помнящих себя от восторга граждан взгромоздили Уилсона на плечи к одному из его приятелей — человеку весьма рослому — и уже двинулись триумфальным шествием к эстраде, но тут председателю удалось перекричать всех:

— Тише! По местам! Вы забыли, что надо прочитать еще один документ!

Когда тишина была восстановлена, Берджес взял со стула другое письмо, хотел было прочесть его, но раздумал и вместо этого сказал:

— Я совсем забыл! Сначала надо огласить все врученные мне записки.

Он вынул из кармана конверт, распечатал его, извлек оттуда записку и, пробежав ее мельком, сильно чему-то удивился. Потом долго держал листок в вытянутой руке, присматриваясь к нему и так и эдак…

Человек двадцать-тридцать дружно крикнули:

— Что там такое? Читайте вслух! Вслух!

И Берджес прочел медленно, словно не веря своим глазам:

— «Я сказал чужестранцу следующее… (Голоса. Это еще что?)… вы не такой плохой человек… (Голоса. Вот чертовщина!)… ступайте и постарайтесь исправиться. (Голоса. Ой! Не могу!) Подписано: «Банкир Пинкертон».

Тут в зале поднялось нечто невообразимое. Столь буйное веселье могло бы довести человека рассудительного до слез. Те, кто считал, что их дело сторона, уже не смеялись, а рыдали. Репортеры, корчась от хохота, выводили такие каракули в своих записных книжках, каких не разобрал бы никто в мире. Спавшая в углу зала собака проснулась и подняла с перепугу отчаянный лай. Среди общего шума и гама слышались самые разнообразные выкрики:

— Час от часу богатеем — два Символа неподкупности, не считая Билсона!

— Три! «Квакера» туда тоже! Что нам прибедняться!

— Правильно! Битеон избран!

— А Уилсон-то, бедняга, — его обворовали сразу двое!

Мощный голос. Тише! Председатель выудил еще что-то из кармана!

Голоса. Ура! Что-нибудь новенькое? Вслух! Вслух!

Председатель (читает). «Я сказал чужестранцу…» и так далее… «Вы не такой плохой человек. Ступайте…» и так далее. Подпись: «Грегори Ейтс».

Ураган голосов. Четыре Символа! Ура Ейтсу! Выуживайте дальше!

Собрание было вне себя от восторга и не желало упускать ни малейшей возможности повеселиться. Несколько супружеских пар из числа девятнадцати поднялись бледные, расстроенные и начали пробираться к проходу между рядами, но тут раздалось десятка два голосов:

— Двери! Двери на запор! Неподкупные и шагу отсюда не сделают! Все по местам!

Приказание было исполнено.

— Выуживайте из карманов все, что там есть! Вслух! Вслух!

Председатель выудил еще одну записку, и уста его снова произнесли знакомые слова:

— «Вы не такой плохой человек…»

— Фамилию! Фамилию! Как фамилия?

— Л. Инголдсби Сарджент.

— Пятеро избранных! Символ на Символе! Дальше, дальше!

— «Вы не такой плохой…»

— Фамилию! Фамилию!

— Николас Уитворт.

— Дальше! Нам слушать не лень! Вот так Символический день!

Кто-то подхватил две последние фразы (выпустив слова «вот так») и затянул их на мотив прелестной арии из оперетты «Микадо».


Не бойтесь любви, волненья в крови…

Собрание стало с восторгом вторить солисту, и как раз вовремя Кто-то сочинил вторую строку:


Но вот что запомнить изволь-ка…

Все проревели ее зычными голосами. Тут же подоспела третья:


Наш Гедлиберг свят с макушки до пят…

Проревели и эту. И не успела замереть последняя йота, как Джек Хэлидей звучным, отчетливым голосом подсказал собранию заключительное: ...



Все права на текст принадлежат автору: Марк Твен.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Том 11.Марк Твен