Все права на текст принадлежат автору: Агата Кристи.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Неоконченный портретАгата Кристи

Агата Кристи Неоконченный портрет

ВЕЧНЫЕ ЗАГАДКИ АГАТЫ КРИСТИ

Невольно задумываясь над феноменальным успехом, пришедшим к писательнице еще при жизни и неугасающем после смерти, задаешь вопрос, на который, боюсь, так никто и не ответит: «Почему и как провинциальная английская девица, ничем не примечательная, не получившая к тому же настоящего солидного образования, толком никогда не знавшая «жизни», под которой обычно подразумеваются путешествия, приключения, невзгоды — а Агата прожила долгую, в целом благополучную и сугубо «частную» жизнь, — стала одной из самых знаменитых писательниц XX века, да еще в таком, казалось бы, требующем специальных познаний жанре, как детектив?»

Легче всего ответить — талант. Но особого писательского дара у Кристи, пожалуй, обнаружить не удастся даже самому преданному поклоннику. Необыкновенная фантазия? И этого не скажешь. Многие ее произведения однотипны или, что того печальнее, однообразны.

Однако возьмите любой из ее романов, начните читать и… попробуйте оторваться надолго. Вас почти наверняка будет тянуть к нему, быть может, элементарное любопытство: чем же все закончится? А ведь не от всякого детектива трудно оторваться… Что Агата умела безусловно — разжечь читательский интерес и поддерживать его до развязки. Даже если вы догадались, кто преступник, все равно любопытно, как она выстроит сцену разоблачения.

Помимо, так сказать, «большой загадки», то есть загадки ее стабильного успеха, есть в ее биографии и загадки помельче, но от того не менее таинственные. К примеру, ее знаменитое исчезновение в декабре 1926 года после того, как она стала известной писательницей по выходе весной того же года романа «Убийство Роджера Экройда», потеряла мать и была покинута мужем Арчибальдом Кристи, ушедшем к другой женщине. История эта так и осталась самой таинственной в ее жизни. Агата Кристи исчезла из собственного дома, а когда друзья и родственники забили тревогу, полиция обнаружила брошенную машину. В дело тут же включилась пресса. Полиция с удвоенной энергией бросилась на поиски про пала писательница, имя которой было у публики на устах. Примерно через неделю Кристи нашлась на другом конце Англии — она преспокойно жила себе в отеле под чужим именем.

Сама писательница вспоминать эту историю не любила. А мнения биографов расходятся. Что это было — нервный срыв, потеря памяти, временное раздвоение личности, просто неодолимое желание скрыться или попытка «сыграть» в реальности некий детективный сюжет?

Еще одна загадка, на этот раз, пожалуй, чисто литературного свойства. Почему Агата Кристи, сравнительно быстро обретя признание как автор детективных историй, вскоре начала писать обычные, скажем так, нравоописательные романы, да еще публиковать их под псевдонимом Мэри Уэстмакотт? Всего их было создано шесть. Первый вышел в 1930 году и назывался «Хлеб великанов», последний, «Ноша», — в 1956-м. Что это было? Неудовлетворенные писательские амбиции? Вряд ли. К чести Кристи, она точно знала границы своих литературных возможностей: «Если бы я могла писать, как Элизабет Боуэн, Мюриэл Спарк или Грэм Грин, я бы подпрыгнула от восторга до небес, но я знаю, что не смогу так, и мне никогда не придет в голову подражать им», — с замечательной, обезоруживающей откровенностью сказано в автобиографии. Может быть, именно поэтому в автобиографии почти нет речи о недетективных романах. Кстати, в этой объемной книге старательно обходится и история с исчезновением. Застенчивым и скрытным человеком была Агата Кристи — это отмечают все встречавшиеся с ней люди…

Но вот «Неоконченный портрет» (1934) один из шести, опубликованных под псевдонимом. Он-то как раз и повествует об исчезновении героини, вернее о том состоянии души, которое ее к этому поступку приводит… Роман очевидно автобиографичен, что легко подтверждается даже самым беглым сопоставлением страниц художественного произведения со страницами автобиографии, опубликованной более четырех десятилетий спустя. Детские годы героини «Портрета» и юной Агаты Миллер практически ничем не отличаются.

Видимо, впечатления детства и юности, равно как и драматические события семейной жизни настоятельно требовали воплощения, а в детективную форму, естественно, никак не укладывались. Но стоит обратить внимание, как с помощью чисто традиционных литературных приемов писательница старается оправдаться перед читателем, застраховать себя от возможной неудачи. Роману предпослано письмо «автора», который не писатель, а художник, к тому же из-за ранения, полученного на войне, бывший. Ну какие к нему могут быть претензии если он допустит какой-то промах. Однако Агата, она же Мэри, зря беспокоилась: роман получился и занимательный и психологически очень тонкий. Он пронизан ностальгическим чувством по счастливому безмятежному детству, выпавшему на удивительную эпоху — рубеж веков. Один стиль жизни — обеспеченный, размеренный, казалось бы, незыблемый — клонился к закату. На смену ему надвигалось что-то неизведанное и грозное — мировые войны, революции, страшные социальные катаклизмы. Судьба Селии, героини «Портрета», — как бы предчувствие грядущих жестоких перемен…

Да простят меня ревнители строгого деления литературы на «серьезную» и «развлекательную», «большую» и, как бы поизящнее выразиться, «не слишком большую»! Когда я впервые читал «Неоконченный портрет», мне вдруг вспомнилась книга писателя, ну никак не сравнимого с Агатой Кристи — «Другие берега» Владимира Набокова. Понимаю, что совершаю страшный и непростительный для литературного критика грех, даже ставя эти два имени рядом… Но тем не менее… Детские годы были у них на нашу зависть прекрасные и счастливые, и писали они об этом каждый со своей тоской и болью…

Кристи уже умела придумать увлекательную интригу, создать запоминающиеся типы персонажей. Но в «Портрете» перед ней встает иная задача — раскрыть женский характер, да и еще во многом свой собственный или крайне близкий с точки зрения происхождения, воспитания, мировосприятия. Ей нужно раскрыть душу милой провинциальной английской барышни из высшего среднего класса, ничем в принципе не выделяющейся, безмятежной и сентиментальной, наивной и по-своему расчетливой, совершенно неподготовленной к жизненным невзгодам.

«Книги, которые она читала, жизненным невзгодам ее не научили». Так, увы, получалось не только у детишек из «обеспеченных» семей. Мы уже несколько поколений воспитывали в сознании того, что они сами или уж во всяком случае их дети будут жить почти в раю. Этот безудержный, но беспочвенный оптимизм, сталкивавшийся с суровой действительностью, давал закономерный печальный результат разочарования в себе самом и окружающих, стрессы, неврозы. В этом самом приземленном дидактическом смысле история Селии в высшей степени поучительна и для наших молодых людей.

Книга первая, являющаяся экспозицией дальнейшей истории, рассказана художником — повествователем, случайно встретившим Селию, готовую к самоубийству. Он сумел отговорить ее, удержать от этого страшного шага. И вот тут-то возникает новая загадка, которая, хотя нам никогда и не суждено ее разгадать, представляется еще более увлекательной. То, что Селия — второе «я» писательницы, совершенно очевидно. А рассказчик, сумевший так быстро и тонко понять Селию и спасти ей жизнь… Существовал ли он в реальности? Или же Агата Кристи сама и в действительности, а потом и в произведении сыграла и эту роль, умудрившись посмотреть на «себя-Селию» со стороны и удержав самое себя от рокового шага?

Безмятежная атмосфера детства и юности, психологическая «готовность» исключительно к счастью — все это, сформировавшее характер Селии, в одночасье рухнуло, подвергшись в общем-то банальным жизненным испытаниям. Но, быть может, эти ранние благополучные годы и дали героине и, позволим себе предположить, самой Агате Кристи силы, необходимые для того, чтобы выстоять. Ведь ни для кого не секрет, что именно детские впечатления в значительной степени и формируют будущую личность.

Основной корпус романа «Неоконченный портрет» по форме явственно напоминает традиционный для западной литературы XIX–XX веков «роман воспитания». Детство Селии совсем не похоже на детство нашего поколения, прошедшее в московских коммуналках и напоминающих колодцы проходных дворах, ни на детство наших отпрысков, выросших в однотипных домах-сотах, похожих как две капли воды детских садах, пионерских лагерях и школах. Чего уж тут смущаться, читаешь и завидуешь…

Дитя росло в любви и холе. Заботливые, внимательные родители, а также нянька, горничная и кухарка, у которой в любое неурочное время можно было получить что-то вкусненькое. Но обожавшие девочку взрослые не только баловали ее. Пожилая и добродушная няня рассказами о Боге, рае и аде, своими немного комичными запретами — «нельзя играть в крокет по воскресеньям» — закладывала в душу ребенка моральные нормы.

С самых ранних лет Селия знала, что надо быть хорошей. Кто знает, быть может, именно это немного наивное стремление и помогло ей потом пережить печальные события? А что в сущности значит «быть хорошей»? Не делать людям зла. Несмотря ни на что, этим, казалось бы, самым простым, но важнейшим правилом Селия руководствовалась и во взрослые годы. Судя по всему, те же принципы исповедовала и сама Агата Кристи. Во всяком случае ни один из биографов не отмечает в ее характере и поведении никаких неприятных или отрицательных черт, кроме как излишней скромности и скрытности.

Конечно, подобная безмятежность и защищенность в детстве имеют и свои минусы. Ребенок, не привыкший бороться и знающий только заботу и ласку, в дальнейшем оказывается совершенно безоружным перед жестокостью других людей. Печали и разочарования предстоят и Селии. Своеобразным символом, удачной писательской находкой кажется многократно повторяющийся детский сон — зловещий Стрелец с ружьем, у которого вместо рук культи. Символ неизведанной, неосознанной опасности. Но любопытно, что Стрелец не чистая выдумка. В автобиографии Кристи рассказывает о том, что этот сон преследовал ее саму много лет.

Тут, наверное, дотошный поклонник Кристи может задать совершенно закономерный вопрос: «Разве использование писателем отдельных, даже многочисленных деталей собственной биографии в описании персонажа дает основание для полного отождествления автора и его героя?» Ответ однозначен. Конечно, нет. Селия не Агата Кристи. Но… Узнав Селию, ее происхождение, окружение, воспитание, мысли, чувства, реакции, читатель безусловно приближается к пониманию характера самой обыкновенной английской женщины, по праву и бесспорно вошедшей в историю культуры XX века. Создавая образ Селии, писательница как бы смотрит со стороны на сходную с собой по многим качествам личность и хладнокровно, хотя и не без симпатии фиксирует ее фантазии и страхи, причуды и предрассудки. Писательница как демиург знает про свою героиню все, что для нее оказывается не так уж и сложно, ибо то, что происходило с Селией, происходило с ней самой.

В «Неоконченном портрете» Кристи проявляет себя не только незаурядным психологом, тонким знатоком детской души, но и превосходным бытописателем. Как бы невзначай брошенная информация вызывает к жизни яркую картину, которую вдумчивый читатель легко воспримет, домыслит и дополнит собственными ассоциациями. Когда семья прибыла на отдых на юг Франции, «началась возня с багажом, а его было много — не меньше тридцати больших сундуков с горбатыми крышками и бесчисленное множество кожаных саквояжей». Вспомните — «Дама сдавала в багаж…» Ведь совсем недавно это было…

Но как за несколько десятилетий изменилось все! И прежде всего ритм жизни. Сегодня большинство людей путешествует по миру с сумкой через плечо и «кейсом» в руке. Агата Кристи, как и ее героиня мисс Марпл, понимала, что прогресс остановить невозможно, но все-таки жаль, что у всех у нас сегодня много меньше осталось времени на общение с природой, с другими людьми, да и с самим собой.

Особое место в повествовании занимает образ бабушки. Если можно спорить о том, насколько Селия второе «я» Агаты Кристи, то уж по поводу бабушки никаких сомнений быть не может. Это действительно бабушка Агаты, которой она была заворожена с самого детства. Описания бабушкиного дома, кухарки Сары и всего остального буквально повторяются в автобиографии. Более того, писательница наделяет мисс Марпл многими чертами бабушки Миллер. Правда, мисс Марпл убежденная старая дева, а бабушка, благополучно пережившая трех мужей, и в свои восемьдесят один год не без интереса посматривает на мужчин. И в самом деле, натуры этих двух пожилых дам могут различаться, но они получили одинаковое воспитание и с ранних лет восприняли некий жизненный уклад, которому всегда неукоснительно следовали. Бабушка, как вспоминает Кристи в автобиографии, «будучи сама жизнерадостной, всегда ожидала от всех и вся самого худшего… она просто не доверяла людям». Сравните отношение к миру мисс Марпл, которую тоже, пожалуй, трудно причислить к убежденным мизантропам: «Не в ее характере было выносить виновному оправдание за недостатком улик, обычно она подозревала худшее и в девяти случаях из десяти оказывалась права».

Несмотря на свои достаточно безобидные чудачества бабушка была великая труженица. Она никогда не сидела без дела — вязала, плела кружева и т. д. Уклад требовал воспитывать детей из «хороших домов» в труде. Но парадокс в том, что «служить», зарабатывать деньги дамам хорошего происхождения было не положено, это была прерогатива мужа. Общепринятая мораль не позволяла делать что-нибудь исключительно ради удовольствия — и бабушкина рюмка портвейна на десерт была ей «прописана врачом». Многим сегодня может показаться забавным это невинное лицемерие, но в защиту этих пожилых британских дам следует сказать одно: заложенные с детства правила и нормы поведения давали им удивительное и нам, увы, уже незнакомое чувство стабильности и прочности. Ведь далеко не случайно в романе подробное описание бабушкиного дома. Это символ размеренной и устойчивой жизни, покоя и порядка. Комментарий рассказчика — это скорее всего суждения самой писательницы: «Мне по душе картина дома с его ноттингемскими кружевами, с гарусным плетением и солидной, полированной мебелью красного дерева. В этом — основа основ. То поколение знало, чего оно хочет. И брало свое от жизни и наслаждалось, и находило острое, живое и здоровое удовольствие в искусстве самосохранения».

«Мой дом — моя крепость». Эта английская поговорка обычно у нас воспринимается либо с осуждением, либо иронически. Почему? Ведь собственный дом прежде всего образ жизни, воспитывающий чувство хозяина, чувство верности и привязанности. Дом — носитель не только этических, но и эстетических норм: первая, наиболее простая возможность проявить свои склонности и вкусы. В самом деле, возможно ли в квартире блочного дома по пять часов кряду играть на рояле, как это любила Селия и сама Агата? Скажите, что плохого в том, что Дом служит убежищем, в котором человек скрывается от неприятностей и тягот мира, восстанавливая душевные силы?

Чувство собственника вовсе не всегда агрессивно. Даже напротив. Обладая Домом, ты, естественно, уважаешь соседей и понимаешь их чувства, хотя можешь и не разделять вкусы. Агрессивен и разрушителен лишь ничего не имеющий люмпен…

Дом для Селии оказывается важнее обеспеченной жизни. После смерти отца семья оказалась очень ограничена в средствах. Но «продать Дом?» «В доме была какая-то особая атмосфера. Атмосфера счастья и счастливо прожитых лет».

Разве можно «сдать крепость», где ты был счастлив? Ее обороняют до последнего…

История с «отчим домом» в романе прямо повторяет случившееся с семьей Миллер. Отец, обаятельный жизнелюб и весельчак, был никаким бизнесменом. И после его смерти продажа дома в Торки действительно обсуждалась всерьез, но юная Агата, как и Селия, воспротивилась. Агата Миллер любила дом. Позже, когда она стала известной Агатой Кристи и пришел достаток, писательница приобретала дома в разных графствах Англии.

В настоящем Доме все было устроено удобно и красиво. К его владельцам приходили в гости. Не зря пожилая прислуга рассказывает Селии «о былом великолепии»: «Двадцать четыре человека усадят бывало за стол к ужину твои папаша с мамашей. Два супа, два рыбных блюда, потом четыре вида закусок, мясное — сорбе, так оно называется, два сладких, салат из омаров и мороженный пудинг!»

Конечно, современные специалисты по питанию как дважды два докажут, что подобный образ жизни вряд ли можно считать здоровым, и, наверное, они правы. Только вот почему Агата Кристи, с детства приученная всегда любившая плотно поесть, прожила без малого девяносто лет? И правда, в этом поколении была какая-то загадка. А, может, действительно они жили так долго потому, что умели получить от жизни удовольствие?

Юной Селии не мешала даже нежданная бедность. Она играла на рояле, пела, читала разные книги, интересовалась живописью. Впрочем, все это было не просто удовольствием, а подготовкой к самому главному в жизни женщины — к будущему замужеству. Кстати, в автобиографии сама писательница не без присущей ей иронии сообщает, что была в детстве медлительна, задумчива и косноязычна, и в семье все единодушно были уверены в том, что она ничего в жизни не добьется. В лучшем случае — «прилично» выйдет замуж.

Трудно удержаться от соблазна процитировать авторскую характеристику Селии: «…пережила она и немало мук из-за своей робости, которой страдала с самого младенчества. Из-за этого стала она неуклюжей, очень неразговорчивой и совершенно неспособной высказать свои чувства…»

Но замуж-то выходить все равно было нужно! Смысл брака раскрывается устами матери: «Деньги в жизни не главное, но как важно, чтобы женщину окружали покой и уют…»

Легко себе представить, как возмутятся современные феминистки таким старомодным взглядом на судьбу женщины. Конечно, мы сегодня знаем женщин, возглавляющих процветающие фирмы и даже банки, не говоря уже о том, что слабый пол в нашей стране десятилетиями наравне с мужчинами в неуклюжих желтых робах ремонтирует дороги. Но вряд ли даже очередная научно-техническая революция принципиально изменит биологическое предназначение женщины. Сама-то Агата Кристи, пожалуй, точно знала, какова роль женщины в мире. Иначе чем объяснить, что и в последние годы жизни, заполняя анкеты в графе «род занятий», неизменно писала «жена». Не без юмора повествует она в автобиографии о том, что у нее долго не было отдельного кабинета и писала она где придется: на уголке обеденного стола, на туалетном столике в спальне. Трудности возникали только тогда, когда дотошные журналисты, приходившие брать интервью, требовали показать место, где она работает, хотели сфотографировать ее за письменным столом в кабинете…

Одним словом, думаю, что Агата Миллер с ранней юности до самых последних дней не сомневалась в том, что жена, как говаривала одна мудреная дама, должна прежде всего «аккомпанировать» мужу.

Писательница устами повествователя-«комментатора» отмечает некоторую «скандинавскую» холодность Селии. Значит ли это, что ей все равно с кем соединить свою судьбу, лишь бы ее окружали покой, забота, благополучие? Вовсе нет. Селия в глубине души романтична и сентиментальна. Пока у нее есть «дом, сад и рояль», она просто не замечает жизненных невзгод. Замужество по расчету никак не соответствует ее внешне сдержанной, но чувственной натуре: «Брак для нее означал любовь — возвышенную, романтическую любовь — и счастливую навсегда жизнь».

«Сантименты», то есть именно чувства, определяют ее отношения к поклонникам, а совсем не разумный практицизм. Чуть было она не вышла замуж за человека много ее старше только потому, что он писал замечательные любовные послания: «Все было так романтично… так похоже на картины ухаживания, которые рисовала Селия в воображении. Его письма, то, что в них говорилось… это было как раз то, чего она жаждала».

Легко, словно бы играючи, Кристи точно раскрывает психологию юной девушки конца XIX — начала XX века. Как сказали бы литературоведы застойных лет, Селия — типичный представитель свой среды. И это действительно так. Но эта пресловутая типичность, иногда даже особо подчеркнутая ординарность отнюдь не делает ее менее трогательной и очаровательной.

Сентиментальные порывы Селии могут быть полезны и поучительны и для современных мужчин, хотя нам зачастую кажется, что эмоции наших подруг слишком упростились. Тем не менее остается вечной загадкой нечто, что привлекает в женщине мужчину и наоборот. Сентиментальная и искренняя Селия вносит свою посильную лепту в разгадывание этой великой тайны бытия: «Селии же он нравился больше всего не тогда, когда глубокомысленно рассуждал об этике или о миссис Эдди, а когда, запрокинув голову, хохотал».

А чем же прельстил разумную и рассудительную Селию напористый Дермот? Да просто тем, что сумел затронуть ее совсем еще неразбуженные чувства. Но чувства не столько типично женские, сколько обычные, человеческие. Селия всегда была одинока: у нее никогда не было близкого человека, кроме матери. Напор Дермота, его желание соединиться с ней как можно скорее она приняла за потребность иметь рядом близкого человека…

Уже много времени спустя она поймет, что «Дермот — товарищ по играм любим был ею куда больше Дермота-любовника…»

Романтизм и сентиментальность Селии вызывают у рассказчика, умудренного опытом, откровенную иронию. Можно предположить, что именно так, сурово, оценивала пережившая развод Агата Кристи девичьи представления Агаты Миллер, влюбившейся в бравого вояку Арчибальда Кристи.

Право же, писательница излишне требовательна и к своей героине, и к себе самой. Откуда было Агате-Селии знать, что и с ней может приключиться нечто подобное тому, о чем писали в грустных реалистических романах? Ведь до сих пор все было прекрасно, а она искренне и истово верила в любовь.

Что ж тут удивляться. Кто из нас в юности не верил в свою счастливую звезду?

Но быт, повседневность, словно голодное чудовище, слишком быстро пожирает неожиданность и восторг первой любви.

В «Неоконченном портрете» немало мудрых мыслей: «Не в том ли состоит трагедия замужества, что женщине хочется быть другом, а мужчине от этого скучно?»

Все попытки Селии стать Дермоту другом тщетны. Они оказываются совершенно чужими друг другу людьми. Но все равно уход Дермота к другой женщине становится одной из главных причин ее психологического краха. Ей, по воспитанию типичной викторианской барышне, труднее всего дается «наука расставания». После развода она окончательно теряет доверие к мужчинам, страшится их.

Правда, в финальных замечаниях рассказчика звучат оптимистические нотки: «И я твердо убежден, что Селия вернулась к людям, чтобы начать жизнь заново…»

Да Бог с ней, с Селией…

Жизнь же самой Агаты Кристи после пережитой семейной драмы исполнена счастья, покоя, успеха и благополучия. Она встречает Макса Мэллоуна, востоковеда и археолога, который вскоре становится ее мужем. Надо сказать, когда он ей сделал предложение, она колебалась — все-таки он был на пятнадцать лет моложе. Но союз их был прочен и безмятежен. По свидетельству очевидцев, спорили они только о том, по какой дороге ехать на машине и сколько это займет времени.

Не лишне будет сказать, что Кристи наделяет свою Селию и творческим даром «писать о мире воображаемом, а не реальном». Если считать, что и свое дарование она оценивала так, то, пожалуй, была к себе слишком строга.

«Неоконченный портрет» — роман о живых людях, симпатичных, забавных и пугающих. Их нет давно на земле, ушло их время… Но их стиль жизни и переживания интересны нам не только потому, что это часть беллетризованной автобиографии такой знаменитости, как Агата Кристи, но и потому, что их опыт, как и любой опыт человечества, для нас ценен и полезен.

Г. Анджапаридзе

Неоконченный портрет РОМАН

ПРЕДИСЛОВИЕ

Дорогая Мэри, посылаю вам рукопись, так как не знаю, что с ней делать. Вообще-то говоря, я, наверное, хочу, чтобы она увидела свет. А кто не хочет? Допускаю, что люди гениальные хранят свои шедевры в мастерской, никогда их не выставляя. Я не такой, а потом я ведь и не гений — просто мистер Ларраби, молодой, подающий надежды портретист.

Уж вам-то, дорогая моя, лучше всех известно, каково быть оторванным от любимого занятия, с которым неплохо справлялся, потому что оно было любимым. Потому-то мы и подружились. И вы знаете толк в литературных делах, а я не знаю.

Если прочитаете эту рукопись, то поймете, что я воспользовался советом Барджа. Припоминаете? Он говорил: «Подыщите для себя новые средства самовыражения». Перед вами портрет и, должно быть, чертовски скверный, потому как мое средство самовыражения мне еще плохо ведомо. Если вы скажете, что он никуда не годится, поверю вам на слово, но если вы сочтете, что он, хотя бы в самой малой степени, обладает той выразительной формой, которая, как мы оба думаем, и есть основа искусства, ну, тогда не пойму, но вы можете их поменять. Кто возразит? Только не Майкл. Что до Дермота, то он себя никогда бы не узнал! Не так он устроен. Как бы то ни было, сама Селия говорила, что история ее — история самая заурядная. Такое могло случиться с кем угодно. В сущности часто и случается. Вовсе не ее история интересовала меня. С самого начала меня интересовала сама Селия. Да, сама Селия…

Видите ли, мне хотелось бы навсегда припечатать ее маслом к холсту, но так как об этом не может быть и речи, я попробовал добраться до нее иначе. Но это область мне незнакомая: все эти слова и предложения, запятые и точки — не мое ремесло. Вы, наверное, скажете, смею думать, que c’a se voit[1].

Я, понимаете, смотрел на нее с двух позиций. Во-первых, взглядом своим собственным. А во-вторых, в силу необычайных обстоятельств, случившихся в течение двадцати четырех часов, мне удалось иногда проникать сквозь ее оболочку и видеть ее как бы изнутри. И одно с другим не во всем совпало. Именно это и терзает меня и завораживает! Хотелось бы быть Богом и знать истину.

Но писатель может быть Богом по отношению к своим созданиям. Они в его власти, и он может делать с ними все, что пожелает, — так ему, во всяком случае, кажется. Но творения, бывает, преподносят сюрпризы. Интересно, неужели и Бог настоящий сталкивается с подобным. Да, интересно…

Итак, дорогая моя, не буду больше отвлекаться. Сделайте для меня то, что сможете.

Всегда ваш

Дж. Л.

КНИГА ПЕРВАЯ ОСТРОВ

Глава первая Женщина в парке

Бывает у вас такое ощущение, когда вроде бы и знаешь что-то очень хорошо и в то же время никак не можешь припомнить?

Ощущение это у меня было все то время, что я шел вниз по извилистой дороге к городу. Оно возникло, когда я уже начал спускаться с площадки, что в парке виллы нависает над морем. И с каждым шагом становилось сильнее и неотступнее. А когда я дошел до того места, где пальмовая аллея сбегает к морю, пришлось остановиться. Я понял: или сейчас, или никогда. То неясное, что таилось в подсознании, где-то в самых глубинах моего мозга, мне надлежало вытащить на свет, исследовать, изучить и закрепить, зная, что оно уже никуда не уйдет. Я должен это схватить — иначе будет поздно.

И я поступил так, как всегда поступают, когда пытаются что-то вспомнить. Я мысленно начал восстанавливать в памяти все, что было.

Путь из города — пыль и солнце, бившее мне в спину. Там — ничего.

В парке виллы — прохлада и свежесть, высоченные кипарисы, черные на фоне неба. Тропинка, протоптанная в траве и ведущая к площадке, где стоит скамейка, смотрящая прямо на море. Удивление и легкая досада, возникшие при виде женщины, которая уже заняла скамейку.

На какое-то мгновение я почувствовал себя неплохо. Она повернулась и посмотрела на меня. Англичанка. Я почувствовал, что должен что-то сказать — какую-нибудь фразу, чтобы потом можно было уйти.

— Прекрасный отсюда вид.

Именно это я и сказал — обычную банальность. Женщина ответила теми словами и таким тоном, какие и следует ожидать от женщины из хорошей семьи.

— Восхитительный, — сказала она. — И такой прекрасный день.

— Вот только далековато от города.

Она согласилась, сказав, что путь и в самом деле долгий и пыльный.

На этом все и кончилось. Обычный обмен банальными любезностями между двумя англичанами, которые оказались за границей, которые никогда прежде не встречались и вряд ли встретятся вновь. Я повернулся, обошел виллу — кажется, дважды, — восхищаясь оранжевым барбарисом (или как он там еще называется?), и направился обратно в город.

Вот, собственно, и все, ничего другого не было, — и все-таки было что-то еще. Возникло это чувство: что-то ты очень хорошо знаешь, но никак не можешь припомнить.

Может, было что-то в ее манерах? Нет, манеры ее были обычными и приятными. Она вела себя и выглядела так, как вели бы себя девяносто девять женщин из ста.

Вот разве что — да, именно — она не взглянула на мои руки.

Ну и ну! Что за ерунду я написал. Сам поражаюсь. Полнейшая бессмыслица. А напиши я по-другому, не сказал бы того, что хотел сказать.

Она не взглянула на мои руки. А я, видите ли, привык к тому, что женщины смотрят на мои руки. Женщины — они такие шустрые. И они так добросердечны, что я уже привык к тому выражению, которое появляется на их лицах, — да будут они благословенны и черт бы их побрал. Сочувствие, деликатность и решимость никак не показать того, что они заметили. И отношение их сразу же меняется — появляется нежность.

Но эта женщина не увидела или не заметила.

И я начал вспоминать ее подробнее. Странная вещь — в тот момент, когда я от нее отвернулся, я бы ни за что не смог описать ее внешность. Я бы сказал только, что она светлая и что ей примерно тридцать с чем-то, — и все. Но пока я спускался в город, ее образ словно бы увеличивался в размерах и рос как если бы проступало постепенно изображение на фотографической пластине, которую вы проявляете в темном подвале. (Это одно из самых ранних моих воспоминаний — о том, как в подвале нашего дома мы проявляли с отцом негативы).

Никогда не забуду того волнения, какое я испытал. Пустая белая поверхность, опущенная в проявитель. И вдруг, неожиданно, появляется крохотное пятнышко, стремительно темнеет и разрастается. Волнения — от неопределенности. Пластинка темнеет быстро, и все равно толком еще не разобрать, что там. Лишь хаотичное смешение темного и светлого. А потом ты начинаешь все узнавать: ты видишь ветку дерева, чье-то лицо, спинку кресла, ты можешь разобрать, что негатив перевернут вверх ногами — и ты переворачиваешь его, — а потом у тебя на глазах из ничего возникает вся картина, тотчас начинает темнеть и пропадает снова.

Описать то, что со мной происходило, я лучше не способен. Пока я шел в город, лицо женщины виделось мне все отчетливее. Я видел маленькие уши, очень тесно прижатые к голове, длинные серьги из ляпис-лазури, кудрявую волну необычайно светлых волос, чуть прикрывавших ухо. Я видел очертания ее лица и переносицу, и глаза, светло-голубые и ясные. Я видел короткие и очень густые темные ресницы и слегка подведенные брови, изогнутые словно в легком удивлении. Я видел узкое продолговатое лицо и довольно жесткую линию рта.

Все это предстало перед моими глазами не внезапно, а постепенно — подобно, как я и говорил, изображению на фотографической пластине.

Не могу объяснить, что случилось потом. Поверхность проявилась. И тут изображение обычно начинает темнеть.

Но ведь то была не фотографическая пластина, то было человеческое существо. И потому проявление продолжалось. С поверхности оно перешло вовнутрь, в запредел — называйте это как хотите. Яснее я объяснить, наверное, не могу.

Я полагаю, я знал все с самого начала, с того момента, как встретил эту женщину. Проявление происходило во мне. Изображение проступало из моего подсознания и переходило в мое сознание…

Я знал — я только не знал, что именно я знал, пока меня не озарило! Пока это не пришло ко мне из безнадежной незапятнанности! Крохотная точка и затем — изображение.

Я повернулся и практически побежал по пыльной той дороге вверх. Я был в неплохой форме, но мне казалось, что я двигался недостаточно быстро. Ворота виллы… кипарисы… тропинка в траве.

Женщина сидела на том же месте.

Я задыхался. Глотая судорожно воздух, я рухнул на скамейку подле нее.

— Послушайте, — сказал я. — Я не знаю, кто вы, я ничего о вас не знаю. Но вы не должны это делать слышите меня? Не должны.

Глава вторая Призыв к действию

Наверное, самым подозрительным, — но только если думать об этом задним числом, — было то, что она даже не пыталась хотя бы возмутиться. Она могла бы сказать: «Не пойму, о чем вы ведете речь!» Или: «Вы не знаете, что говорите». Или она могла сказать все это просто взглядом. Обдать меня холодом, заморозить.

Но дело в том, что для нее это был как бы уже пройденный этап. Она подошла к решению главных проблем. И что бы кто ни говорил, что бы кто ни делал, ее удивить это уже не могло.

Она была вполне спокойна и здраво все рассудила — это-то и пугало. С настроением еще можно как-то разобраться: настроения проходят и уходят, и чем взрывоопаснее настроение, тем сильнее реагируешь на него. Но спокойствие и рассудительная решимость — это нечто совсем другое, такого состояния человек достигает постепенно и потому вряд ли от этого можно отмахнуться.

Она задумчиво посмотрела на меня, но не сказала ничего.

— Во всяком случае, — произнес я, — вы ведь мне скажете, почему?

Она наклонила голову, словно соглашаясь с очевидностью.

— Просто, — ответила она, — так будет, наверное, лучше всего.

— Вот тут-то вы и ошибаетесь, — возразил я. — Совершеннейше и полностью ошибаетесь.

Моя горячность ее ничуть не задела. Она была для этого слишком спокойна и слишком от всего далека.

— Я много об этом думала, — сказала она. — И это в самом деле будет лучше всего. Просто и легко. И быстро. И никому не причинит хлопот.

Именно по этой последней фразе я понял, что она из так называемой «хорошей семьи». Ей внушили, что надо быть «предупредительной по отношению к другим».

— А что будет потом? — спросил я.

— Приходится рисковать.

— А вы верите в «потом»? — Мне стало любопытно.

— Я боюсь, — медленно проговорила она. — И вправду боюсь. Если там вообще нет ничего — это было бы слишком хорошо, в такое почти невозможно поверить. Если бы просто заснуть — тихо, мирно — и не проснуться. Это было бы так чудесно.

Она с мечтательным видом прикрыла глаза.

— Какого цвета были обои в вашей детской? — внезапно спросил я.

— Лиловые ирисы, оплетающие пилон, — начала было она. — Откуда вы знаете, что как раз о них я в тот момент и думала?

— Просто так подумалось. Вот и все, — сказал я и продолжал: — Когда вы были ребенком, как вы представляли себе рай?

— Зеленые пастбища… зеленая долина… с овечками и пастухом. Песнопения. Ну, вы сами знаете.

— Кто читал вам об этом — ваша матушка или няня?

— Няня, — она чуть улыбнулась. — О добром пастыре. Знаете, мне кажется, я никогда в жизни не видела пастуха. Но на лугу, неподалеку от нас, паслись два ягненка. — Она помолчала и добавила: — Там все теперь застроено.

И я подумал: «Странно. Если бы луг тот не застроили, ее сейчас, возможно, тут не было бы». А вслух сказал:

— Вы были счастливы в детстве?

— О, да! — Она произнесла это с убежденностью, не вызывавшей сомнений. — Слишком счастлива.

— Такое возможно?

— Думаю, да. Видите ли, вы оказываетесь неготовым… к тому, что начинает случаться. Вам даже в голову никогда не приходило, что такое может случиться.

— Вы пережили что-то трагическое, — высказал догадку я.

Но она покачала головой.

— Нет… не думаю… нет вроде бы. Ничего необычного со мной не произошло. Глупая банальная история, какая случается со многими женщинами. Не то, чтобы мне особенно повезло. Я была дурой. Да, просто дурой. А глупцам нет места в этом мире.

— Послушайте, дорогая моя, — сказал я. — Я знаю, о чем говорю. Я уже стоял там, где вы сейчас стоите, и чувствовал то, что вы чувствуете — будто жить не стоит. Мне знакома ослепляющая безысходность, из которой виден только один выход, и я хочу сказать вам, дитя мое: это проходит. Горе не вечно. Ничто не вечно. Единственный утешитель и лекарь — время. Положитесь на него.

Я говорил все это искренне, но сразу же понял, что сделал ошибку.

— Вы не понимаете, — сказала она. — Я знаю, что вы имеете в виду. Такое уже было со мной. И я уже даже пыталась… не получилось. Я рада была потом, что не вышло. Сейчас — все по-другому.

— Расскажите мне по порядку, — попросил я.

— Это не сразу возникло. Понимаете, мне довольно трудно выразиться ясно. Мне — тридцать девять лет, и я сильная, здоровая. Вполне возможно, что я проживу до семидесяти, а, может, и больше. А я просто не могу этого выдержать, вот и все. Еще тридцать девять пустых лет.

— Но они не будут пустыми, дорогая моя. Вот в этом-то вы и ошибаетесь. Появится снова что-то, что наполнит их.

Она посмотрела на меня.

— Именно этого я больше всего и боюсь, — произнесла она едва слышно. — Я даже мысли такой снести не могу.

— Значит, вы трусиха, — сказал я.

— Да, — тут же согласилась она. — Я всегда была трусихой. Мне иногда казалось смешным, что люди не видят этого так же отчетливо, как я сама. Да, я боюсь… боюсь… боюсь.

Наступило молчание.

— В конце концов, — сказала она, — все это вполне естественно. Если уголек, выскочив из камина, опалит собаку, она потом всегда будет бояться огня. Она же не знает, когда выпрыгнет еще один уголек. Так уж мозг устроен. Круглый глупец считает, что огонь — это нечто доброе и теплое… он понятия не имеет об ожогах и стреляющих угольках.

— Значит, — сказал я, — дело-то все, наверное, в том, что вы не способны думать о возможности счастья.

Прозвучало это, конечно, странно, и все же я понял: это не так уж странно, как могло показаться. Я имел кое-какое представление о нервах и разуме. Три лучших моих друга пришли с войны контуженными. И сам я знаю, что значит быть физически искалеченным, я знаю, что увечность может сделать с человеком. И я знаю, что человека можно покалечить и психически. Когда рана затянется, ее и не видно, но она — там. Ты — человек со слабинкой, у тебя изъян: ты калека, а не здоровый человек.

И я сказал ей:

— Все это пройдет со временем.

Но сказал безо всякой уверенности. Одного лишь заживления раны недостаточно. Шрам остался глубоким.

— Вы не пойдете на этот риск, — продолжала она, — но на другой риск пойдете — на простой и гигантский риск.

Она отвечала уже не так спокойно, с некоторой даже горячностью.

— Но ведь это совсем другое дело — совсем. Когда знаешь, что тебя ждет, рисковать не станешь. А риск неизведанный — в нем есть нечто притягательное… нечто авантюрное. В конце концов смерть может оказаться чем угодно…

Впервые в разговоре нашем прозвучало это слово. Смерть…

А она, словно природное любопытство впервые заговорило в ней, спросила, слегка повернув голову:

— Как вы догадались?

— Вряд ли я способен объяснить, — признался я. — Я сам нечто такое пережил. И полагаю, что знаю кое-что об этом.

Она сказала:

— Понятно.

Она и не пыталась узнать, что же могло со мной случиться, и наверное, в этот момент я дал себе слово помочь ей. Дело в том, что мой опыт был как раз обратный: на мою долю много выпало женской ласки и сочувствия. Потребность же моя была в том, — хотя сам я этого не понимал, — чтобы не получать, а давать.

У Селии не было ни нежности, ни сочувствия. Все это она растратила, промотала впустую. В этом — она сама это понимала — и состояла ее глупость. Она сама была слишком несчастлива, чтобы жалеть других. Еще одна жесткая складка у рта указывала на то, как она настрадалась. Ум ее работал быстро — она мгновенно распознала, что и со мной похожее случалось. Мы были с ней на равных. У нее не было жалости к себе, и она не тратила жалости на меня. Для нее страдания, которые я пережил, лишь объясняли, как я догадался о том, о чем, казалось, догадаться было нельзя.

Она была, и в тот момент я это понял, младенцем. Реальным миром для нее был мир, который ее окружал. Она сама намеренно ушла в этот ребячий мир, пытаясь найти прибежище от жестокостей мира настоящего.

И занятая ею позиция была потрясающим стимулом для меня. Это было именно то, чего мне не хватало в последние десять лет. Это был призыв к действию.

И я начал действовать. Единственное, чего я опасался, это оставить ее наедине с собой. Я и не оставил ее. Я присосался к ней, как пиявка. Она пошла со мной в город и была при этом весьма любезна. Здравого смысла в ней было предостаточно. Она прекрасно понимала, что по крайней мере сейчас ей не удастся сделать задуманное. Она от этого не отказалась и совсем — лишь отложила на потом. И я понял это, хотя она и слова не сказала.

В подробности вдаваться я не стану: я не хронику пишу. Нет мне нужды описывать милый испанский городок или сообщать подробности того, что мы ели в ее гостинице, или того, как я втайне договорился, чтобы вещи из моей гостиницы были перевезены в ту, где остановилась она.

Нет, я веду речь только о главном. Я знал, что должен быть возле нее — пока что-нибудь не случится, пока она не сломается и не сдастся так или иначе.

Как я и говорю, я все время был с ней, под боком. Когда она отправилась к себе в комнату, я сказал:

— Даю вам десять минут, а потом вхожу.

Я не рисковал давать ей больше времени. Дело в том, что комната ее была на пятом этаже и она могла пренебречь «предупредительным отношением к другим», воспитанным в ней, и поставить управляющего гостиницы в крайне неловкое положение, выпрыгнув из окна, вместо того, чтобы броситься с обрыва.

Итак, я вошел к ней в комнату. Она была в постели — сидела, ее светлые, золотистые волосы были зачесаны назад. Не думаю, чтобы она усмотрела что-то странное в том, как мы себя вели. Я-то уж точно ничего не усматривал. Но не знаю, что думали служащие гостиницы. Если они знали, что я вошел к ней в комнату в десять вечера, а вышел в семь утра, то, полагаю, они пришли к одному — единственному заключению. Но меня это не волновало.

Я спасал жизнь, и репутация меня не заботила.

Я присел на кровать, и мы завели разговор.

Мы проговорили всю ночь.

Странная ночь — такой в моей жизни еще не было.

Я не говорил с ней о ее бедах. Мы начали с самого начала — с лиловых ирисов на обоях, с овечек на лугу, с той долины, что была за станцией, где росли примулы…

Вскоре говорила уже она, а не я. Я перестал для нее существовать, а стал как бы своего рода человеческим записывающим аппаратом, в который нужно было что-то наговаривать.

Она говорила так, как говоришь наедине с самим собой — или с Богом. Без жара, как вы понимаете, и эмоций. Просто воспоминания, переходившие от одного эпизода к другому, с предыдущим не связанному. Как если бы она воздвигала здание жизни — своего рода мосток, сплетенный из разных важных случаев.

Когда задумаешься над этим, понимаешь, насколько бывает странным то, о чем мы предпочитаем вспоминать. Отбор наверняка какой-то делается, даже если и подсознательно. Посмотрите мысленно назад, загляните в свое детство, возьмите любой год. Вы припомните, наверное, пять-шесть случаев. Скорее всего — не особенно важных. Но почему тогда вы вспомнили именно о них, именно об этих случаях — из всех тех, что приключились с вами в те триста шестьдесят пять дней? Некоторые из них в то время даже не значили для вас многого. И все же удержались в памяти. И дошли — вместе с вами — до сего дня.

Именно с той ночи, как я уже говорил, я увидел Селию изнутри. Я могу писать о ней, как я сказал, с позиции Всевышнего… Постараюсь писать так.

Она рассказала мне обо всем — о том, что имело значение и что не имело. Она не пыталась придать своему рассказу форму связного повествования.

А я хотел как раз этого! Мне казалось, я уловил ту нить, которой сама она не видела.

Было семь утра, когда я ушел от нее. Она повернулась на бок и уснула, как дитя… Опасность миновала.

Словно бы тяжкий груз свалился с ее плеч и лег на мои. Она была вне опасности…

Чуть позже тем утром я проводил ее на пароход и простился.

В тот момент это и случилось. То, я имею в виду, что, как мне кажется, и есть самое главное…

Может быть, я не прав… Может быть, это был всего-навсего обычный тривиальный случай…

Как бы то ни было, сейчас я об этом писать не стану.

До тех пор не стану, пока не попробую стать Богом и либо провалюсь, либо преуспею в своих попытках.

Попытался запечатлеть ее на холсте, пользуясь этим новым, незнакомым мне средством выражения…

Словами…

Нанизанными одно на другое словами…

Ни кисточек, ни тюбиков с красками — ничего такого, что давно мне дорого и знакомо.

Портрет в четырех измерениях — поскольку в вашем, Мэри, ремесле есть и время, и пространство…

КНИГА ВТОРАЯ ХОЛСТ

«Готовьте холст. Есть сюжет»

Глава первая Дома

1.

Селия лежала в кроватке и разглядывала лиловые ирисы на стенах детской. Ей было хорошо и хотелось спать.

Кроватка была отгорожена ширмой. Чтобы не бил свет от няниной лампы. А за ширмой — невидимая Селии — сидела и читала Библию няня. Лампа у нее была особая — медная, пузатая, с абажуром из розового фарфора. От нее никогда не пахло, поскольку Сьюзен, горничная, была очень старательная. Сьюзен была хорошая, — Селия знала это, — хотя и водился за ней грешок: она иногда уж очень начинала усердствовать. Когда она усердствовала, то почти всегда сбивала какую-нибудь вещицу. Она была большой крупной девушкой с локтями цвета сырой говядины. Селия смутно предполагала, что, наверное, от этого и пошло загадочное выражение «протертые в локтях».

Слышался легкий шепот. Няня, читая Библию, бормотала. Селию это убаюкивало. Веки ее сомкнулись…

Открылась дверь, и вошла Сьюзен с подносом. Она пробовала передвигаться бесшумно, но мешали скрипучие башмаки.

Она сказала, понизив голос:

— Извините, сестрица, что я задержалась с ужином.

А няня только и произнесла в ответ:

— Тише, она уснула.

— Упаси Боже мне разбудить ее, — Сьюзен, пыхтя, заглянула за ширму.

— Ну не папочка! Моя племяшка и вполовину не такая смышленая.

Повернувшись, Сьюзен наткнулась на столик. Ложка брякнулась на пол.

Няня мягко заметила:

— Постарайся не шуметь так, Сьюзен, девочка.

Сьюзен сказала огорченно:

— Ей богу, не хотела этого.

И вышла из комнаты на цыпочках, отчего башмаки ее скрипели еще больше.

— Няня, — осторожно позвала Селия.

— Да, детка, что случилось?

— Я не сплю, няня.

Няня сделала вид, что намека не поняла. Она просто сказала:

— Не спишь, милая.

Пауза.

— Няня?

— Да, детка.

— А тебе вкусно, няня?

— Очень.

— А что ты ешь?

— Вареную рыбу и пирог с патокой.

— О, — Селия захлебнулась от восторга.

Пауза. А потом няня выглянула из-за ширмы. Маленькая седая старушка в батистовом чепце, завязанном под подбородком. Она держала вилку, на кончике которой был крохотный кусочек пирога.

— А теперь будь хорошей девочкой и давай спи. — У няни был строгий голос.

— О, да, — горячо проговорила Селия.

Верх блаженства! Кусочек пирога уже во рту. Невероятная вкуснотища.

Няня опять исчезла за ширмой. Селия повернулась на бок и легла калачиком. Лиловые ирисы плясали в свете лампы. Сладость разливалась от пирога с патокой. Убаюкивающее шуршанье Кого-то в Комнате. Полнейший покой на душе.

Селия засыпает…

2.

День рождения — Селии три года. В саду устроили чай, с эклерами. Ей разрешили взять всего один, а Сирилу — три. Сирил — ее брат. Большой мальчик — ему четырнадцать. Он хотел взять еще, но мама сказала:

— Хватит, Сирил.

Последовал обычный в таких случаях разговор. Сирил затянул свое вечное:

— Почему?

Маленький красный паучок, в микроскоп не разглядеть, пробежал по белой скатерти.

— Посмотри, — сказала мать, — это к счастью. Он бежит к Селии, потому что у нее день рождения. Значит, она будет очень счастливой.

Селия разволновалась и заважничала. Дотошный ум Сирила перешел к другому.

— А почему пауки — к счастью, мам?

Наконец Сирил ушел, и Селия осталась с матерью. Наедине. Мама улыбалась ей с того конца стола — улыбалась хорошей улыбкой, а не так, как улыбаются забавным малышам.

— Мамочка, — попросила Селия, — расскажи мне что-нибудь.

Она обожала мамины рассказы — они были совсем не такими, как у других людей. Другие — если их попросишь, — начинали рассказывать про Золушку, про Джека, и Гороховый стручок, про Красную Шапочку. Няня рассказывала про Иосифа и его братьев и про Моисея в камышах. (Камыши всегда казались Селии какими-то деревянными сараями, в которых кишели мыши). Иногда она рассказывала про приключения детей капитана Стреттона в Индии. А вот мамочка!

Первым делом, никогда ни капельки не знаешь заранее, о чем будет рассказ. Могло быть, о мышах… или о детях… или о принцессах. Могло быть о чем угодно. Единственный недостаток мамочкиных рассказов был в том, что она никогда не повторяла их. Она говорила (и этого Селия никак не могла понять), что не может их запомнить.

— Хорошо, — сказала мамочка, — о чем?

Селия затаила дыхание.

— Про Ясноглазку, — попросила она. — Про Длиннохвостку и о сыре.

— О, я совсем об этом забыла. Нет, пусть будет новая сказка. ...



Все права на текст принадлежат автору: Агата Кристи.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Неоконченный портретАгата Кристи