Все права на текст принадлежат автору: Сергей Петрович Мельгунов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Трагедия адмирала Колчака. Книга 2Сергей Петрович Мельгунов

 



ТРАГЕДИЯ АДМИРАЛА









ОТ АВТОРА

Третья часть (тома I и II) является основой моей работы. Перед читателями пройдут факты, которые для многих из них будут неожиданны. И мне хотелось бы, чтобы те, кто будут критиковать «Трагедию адмирала Колчака», свои возражения основали на фактах и фактам, приводимым мною, противопоставляли факты другие. Я пытался, насколько возможно, быть объективным, подразумевая под объективизмом то, что я никогда сознательно не скрывал фактов, мне известных и противоречащих устанавливаемым концепциям. Политику никогда не следует забывать о «слабости человеческого ума, который судит тем свободнее, чем меньше он связан знанием фактов». Эти слова В. А. Маклакова в письме из Парижа к членам Нац. Центра на Юг (2 мая 1919 г.) относятся к суждениям иностранцев, которые «не умеют молчать тогда, когда не понимают» [«Кр. Арх.». XXXVI, с. 22]. Я мог бы до некоторой степени их повторить по поводу пристрастной критики М. В. Вишняка (о первой части моей работы), напечатанной им в «Поел. Нов.» под своеобразным заголовком «Трагедия С. П. Мельгунова». Не сомневаюсь, что, если бы я осветил самарскую эпопею в том духе, как это сделал в «Современных Записках» мой критик, моя работа, с его точки зрения, носила бы характер и объективный и научный. Но это противоречило бы фактам, с которыми подчас весьма мало считается публицист, историк и политик эсеровского лагеря. В своей критике моей работы он не противопоставил одним фактам другие*. Он поступил проще. Он пытается аннулировать значение приводимых мною фактов голословным их отрицанием, ссылаясь на прекарность [от франц. ргесаігененадежный. — Прим. ред.] моих источников: все это-де показания большевиков и ренегатов. Он нашел даже «нимфу Эгерию», которая меня вдохновила. Критику нет дела до того, что я всегда сопоставляю источники разного происхождения; каждый мало-мальски объективный читатель легко увидит, что у меня нет никакой особой приверженности к «показаниям всевозможных предателей и "ренегатов"». Для Вишняка это публицистический прием в целях подорвать доверие читателей к фактам, которые не могут быть приятны демократу, но которые тем не менее в действительности были.

Из песни слова не выкинешь. Негодуя на мою неопровержимую «тенденциозность», М. В. Вишняк не счел нужным отметить для читателей «Поел. Нов.» ту оговорку, которая красной нитью проходит через все мое изложение. Я не делаю ответственными самарских политических деятелей за те эксцессы, которые происходили на территории Правительства Комитета У. С. Не могу я также делать за аналогичное ответственным и Сибирское правительство. Вернее, если говорить об ответственности, то ответственность должна быть одинаковой. Регистрация этих эксцессов при «демократической» власти возбуждает наибольшее негодование моего критика. Почему? С М. В. Вишняком у меня был уже курьезный литературный спор в начале дней моей эмиграции — в 1924 г. Вишняк на столбцах «Дней» негодовал на умаление мною авторитета б. Учр. Собрания и считал такую критику (в области истории) несвоевременной, ибо ею могут воспользоваться политические противники. На столбцах «Поел. Нов.» я отвечал Вишняку в статье «Когда можно писать правду»? (20 марта). То же, в сущности, повторилось, когда я попытался «несвоевременно» реабилитировать память адм. Колчака в историческом экскурсе. Догма требует признания «диктатуры» Колчака реакционной, а Правительство Комуча par ехеіепсе демократическим. Это подход политический, а не исторический. Я старался в своем изложении держаться методов исторических. И здесь приходится уже руководствоваться принципом Герцена: «Когда бываешь принужден печатать только часть правды, есть всегда риск сказать неправду»...

Пока М. В. Вишняк сделал одно только фактическое возражение. Ему представляется «вымышленной» и «абсурдной» моя схема, вернее, попутно отмеченная мною несогласованность в действиях русских политических организаций, выдвигавших создание так называемого Восточного фронта. Я указывал, что Самарский фронт, созданный искусственно и преждевременно, возник, скорее, в противовес планам «Союза Возр.» и «Национального Центра». Этот центральный пункт «обвинения» — как утверждает Вишняк — «висит в воздухе», ни одним фактом не подтвержден, да и не может быть подтвержден. Нет, фактов у меня приведено достаточно. Но, в сущности, повод для спора почти исчезает, если мое «обвинение» формулировать словами самого Вишняка: «Чисто хронологически можно утверждать... что комбинация «С. В.» и «Н. Ц.» возникла в противовес и направлялась вразрез плану создания фронта У. С.». Я готов согласиться: партийному плану, выдвинутому, в сущности, еще в записке Чернова, представленной французской миссии в Москве, был действительно противопоставлен план общественный — план общенациональный. Те, кто создавали Правительство Комуча, не сочувствовали общественному договору и поэтому форсировали выступление. То, что Вишняку кажется в моей схеме абсурдным, просто является несомненным... Если бы это было не так, то почему было ген. Болдыреву не остаться в Самаре? — между тем он уклонился от принятия поста военного министра в Правительстве Колчака (ген. Болдырев в силу полученной информации иностранцами рассматривался как «эсеровский генерал» — так Гренар мне его и называл). Правильность моей схемы может быть доказана многочисленными свидетельствами, и Вишняк проявил лишь чрезмерную смелость в литературных суждениях, назвав мои утверждения «абсурдными». Косвенно я сам был одним из действующих лиц и мог бы рассказать о своих московских спорах и отношениях, установившихся с эсерами ориентации большинства ЦК, с момента, когда после Уф. Совещания была наконец установлена центральная власть и Комуч отошел формально в прошлое...

Убедить партийных политиков я все же не берусь, ибо знаю, что «человеку очень мудрено втолковать что-нибудь, о чем этот человек думает иначе». Это вновь в свое время отметил еще Герцен. В третьей и четвертой части своей работы мне приходится затрагивать очень острые общественные вопросы. Я хотел бы слышать возражения, основанные на фактах, а не на теоретических рассуждениях, которые исходят притом исключительно только из традиционных догм и предрассудков. Много спорного и неясного имеется еще в истории гражданской войны. Полемика, ведущаяся в области фактов, может способствовать прояснению загадочного и недоговоренного. Такую критику и такую полемику можно только приветствовать и не бояться, что подлинная история может помешать сплочению «антибольшевицкой демократии» и созданию некоего средостояния между правым и левым флангами русской общественности. Хуже всего вуалированное прошлое.

Надо думать, что мои суждения о деятельности партии с.-р. в период колчаковской «диктатуры» вызовут еще более острую критику. В четвертой части, озаглавленной «Катастрофа», мне приходится много говорить об этой партии. Это естественно: сибирские эсеры были главнейшими противниками власти Верховного правителя, и их дезорганизаторская работа в тылу армии, которая сражалась с большевиками, являлась едва ли не основной причиной крушения того дела, которому служил Колчак. «Революционная» работа сибирских эсеров, как мы увидим, шла рука об руку с антиправительственной деятельностью внутренних большевиков. Здесь и нужна оговорка для того, чтобы автора не обвиняли в сознательном искажении исторической перспективы. Конечно, партия эсеров, как и вся русская социалистическая демократия, не была единой в своих настроениях — это уже много раз подчеркивалось в тексте. Напр., группа парижских лидеров с.-р. отнюдь не солидаризировалась с той тенденцией, которая отмечалась в Москве и Сибири. «Нам чужда, — писали парижане своему ЦК, — ваша все растущая терпимость к советской власти, ваша готовность идти с нею единым фронтом для борьбы с антибольшевицкой коалицией». Но «оппозиция» в партии, пытаясь даже организационно существовать самостоятельно, никогда, кажется, публично не протестовала против тактики, установленной Советом партии, — тактики, выдвинувшей лозунг прекращения гражданской войны и идейной борьбы с коммунистами. К тому же она сама существенно разнилась во взглядах. Отсюда и проистекает трудность формулировки оттенков партийной мысли. Мнения в разные хронологические даты были отличны и противоречивы. Таким образом, неизбежно, говоря о деятельности партии с.-р. в Сибири, приходится руководствоваться официальной тактикой, которой держались партийные органы. Читатель заранее должен принять во внимание эту оговорку в тех случаях, когда он в тексте встретится с обобщающей характеристикой.

В заключение еще несколько слов благодарности тем, кого мне так часто приходилось беспокоить в процессе работы, — в частности Н. Д. Авксентьеву, А. И. Деникину, В. В. Чернавину, б. московскому консулу г. Гренару, заведующему русским отделом библиотеки Musee de la guerre г. Лера и представителям Тургеневской библиотеки в Париже.

20 июля [1930 г.]

 _______________________________

* Критика его полна искажений моего текста и собственных ошибок, на которых я не могу здесь останавливаться, равно как на политических заключениях и личных характеристиках, к которым г. Вишняк счел уместным прибегнуть в критике исторической работы.



ГЛАВА ПЕРВАЯ Диктатор


1. Черты для характеристики

Для биографа всегда целесообразнее дать общую характеристику личности после того, как перед читателем пройдет вся жизнь человека, жизнеописанию которого он посвящает свой труд. Но я не пишу биографии Колчака. Присущие его образу индивидуальные черты нужны мне лишь для обрисовки эпохи, нужны постольку, поскольку эти черты характера Верховного правителя накладывали свой отпечаток на текущие события. Вникнув в психологию того, кому суждено было принять на себя бразды правления, выпадавшие из ослабевших рук общественных группировок, пожалуй, отчетливее представишь себе и сам омский переворот 18 ноября.

Какими побуждениями руководился Колчак в своей сибирской деятельности?

Ярко и образно отвечает на этот вопрос бар. Будберг, сам подведший в дневнике итоги тех наблюдений и суждений, иногда резких и односторонне субъективных, которыми переполнены его записи о личности и деятельности Верховного правителя.

Оставив пост управляющего военным министерством и возвращаясь в Харбин «с разбитыми вдребезги иллюзиями о возможности скорого избавления России от навалившейся на нее красной погани и ее белой разновидности — атаманщины всех видов и калибров» [XV, с. 325], Будберг в записи дневника 26 31 октября 1919 г. дает такую общую характеристику Колчака1:

«Характер и душа адмирала настолько налицо, что довольно какой-нибудь недели общения с ним для того, чтобы знать его наизусть.

Это большой и больной ребенок, чистый идеалист, убежденный раб долга и служения идее и России; несомненный неврастеник, быстро вспыхивающий, чрезвычайно бурный и не сдержанный в проявлении своего неудовольствия и гнева... ради этой идеи его можно уговорить и подвигнуть на все, что угодно; личного интереса, личного честолюбия у него нет, и в этом отношении он кристально чист. Он бурно ненавидит всякое беззаконие и произвол, но по несдержанности и порывистости характера сам иногда неумышленно выходит из рамок закона, и при этом преимущественно при попытках поддержать этот самый закон и всегда под чьим-нибудь посторонним влиянием. Жизни в ее суровом, практическом осуществлении он не знает и живет миражами и навязанными идеями. Своих планов, своей системы, своей воли у него нет, и в этом отношении он мягкий воск, из которого советники и приближенные лепят что угодно, пользуясь тем, что достаточно облечь что-нибудь в форму необходимости, вызываемой благом России и пользой дела, чтобы иметь обеспеченное согласие адмирала... Тяжело смотреть на адмирала, когда неожиданно он наталкивается на коллизию разных мнений и ему надо принять решение; видно, что он боится не ответственности решения, а принятия неверного, вредного для всепоглощающей его идеи решения...

Он... болезненно реагирует на все, что становится на пути осуществления главной задачи спасения и восстановления России, причем, как и во всем, тут нет ничего личного, эгоистического, честолюбивого...

Попав на высший пост военного командования, адмирал, со свойственной ему подвижнической добросовестностью, пытался получить не приобретенные раньше знания, но попал на очень скверных и недобросовестных учителей, давших ему то, что нужно было для наставления адмирала в желательном для них духе...

На свой пост адмирал смотрит как на тяжелый крест и великий подвиг, посланный ему свыше, и мне думается, что едва ли есть еще на Руси другой человек, который так бескорыстно, искренно, убежденно, проникновенно и рыцарски служит идее восстановления единой, великой и неделимой России. Истинный рыцарь подвига, ничего себе не ищущий и готовый всем пожертвовать, безвольный, бессистемный и беспамятливый, детски и благородно доверчивый, вечно мятущийся в поисках лучших решений и спасительных средств; вечно обманывающийся и обманываемый, обуреваемый жаждой личного труда, примера и самопожертвования; непонимающий совершенно обстановки и неспособный в ней разобраться; далекий от того, что вокруг него и его именем совершается»... [с. 331—333].

Действительно, нельзя отказать автору дневников в образности изображения. Его зарисовка как бы фотографически запечатлевается в восприятии. Но насколько она соответствует действительности под пером человека, чрезмерно любящего аналитически «разглядывать жизнь» и слишком уверенного в познании истины?

Одна черта преобладает во всей этой характеристике. Будберг приехал в Омск с некоторым предубеждением против Колчака; по харбинским рассказам и впечатлениям других, он думал встретить скорее «самовластного и шалого самодура». «Совершенно ошибся», — записывает он после первого же свидания [XIV, с. 281]. И во всех последующих отзывах он подчеркивает исключительный идеализм, которым веяло от всей фигуры «полярного мечтателя». Не один Будберг выносит такое впечатление. Вернувшийся из Омска в Харбин ген. Флуг передает Будбергу, что адмирал «чище, честнее, идейнее всех» [XIII, с. 284]. Эти свойства не могли не очаровывать тех, которые подходили к Колчаку не с мерилом формальных и трафаретных политических оценок и которые искали, как, например, беллетрист Ауслендер, прежде всего «подлинной человечности»... Подобное очарование отнюдь не являлось результатом искусного приема, примененного опытным charmeur'oм2, — увлекала та простота, внимательность, отзывчивость и непосредственность, с которой Колчак, внешне замкнутый даже в отношении близких, обращался к новому лицу [Иностранцев. — «Белое Дело». I, с. 106].

По-видимому, сама внешность подкупала. «Этот человек одной наружностью внушает доверие», — пишет в июне 1919 г. один солдат, впервые увидавший адмирала. Нервный, порывистый, с правильными, волевыми чертами лица, с подвижными, умными глазами (впечатление проф. Легра), с какой-то горькой и странной складкой в губах3 — Колчак не мог не привлекать к себе внимания и симпатий.

Колчак был человек порыва4 и повышенной нервозности, которую он сам в таких словах охарактеризовал на допросе: «Я бываю очень сдержан, но в некоторых случаях я взрываюсь» [с. 121]. Он действительно был весь соткан из нервов. «Мне всегда казалось, — говорит Струве, — что у него слишком много нервов, слишком много того, что в научном физиологическом смысле называется чувствительностью» [«Возр.», № 252]. Другими словами, у Колчака был холерический темперамент. Он быстро переживал каждое свое ощущение и при отсутствии лукавства и скрытности бурно реагировал на события. Всякая неприятность отражалась на его внешности [Иностранцев]. «Жалко адмирала, когда ему приходится докладывать тяжелую и грозную правду: он то вспыхивает негодованием, гремит и требует действия, то как-то сереет и тухнет, то закипает и грозит всех расстрелять, то никнет и жалуется на отсутствие дельных людей, честных помощников» [Будберг. XIV, с. 260].

Все эти черты были бы пагубны для дела, если бы Колчак в эксцессах гнева терял чувство меры, принимая решения, диктуемые повышенностью восприятия — «рыцарь подвига» мог сделаться насадителем произвола и насилия. Этого не было. Колчак не только был отходчив, но с чрезвычайной легкостью признавал и свою неправоту (особенно если он нарушал своими действиями «закон») и шел на уступки, которые некоторые из окружавших склонны были приписывать исключительно слабости воли5. Ближайшие сотрудники адмирала, по-видимому, быстро приспособлялись к его неуравновешенности и не чувствовали моральной тяжести от бурных выходок своего шефа6. Он кромсал перочинным ножом ручки своего кресла, бурлил — «нахохлится, но терпеливо слушает», по выражению Будберга. Людей с таким характером легко можно полюбить — им охотно прощают излишнюю подчас резкость. Такие люди лести не любят, к интригам не склонны. Перед ними безбоязненно можно говорить откровенно. Будберг передает довольно характерный эпизод. Рассказан он им в целях показать «печальное воздействие старших военных начальников на адмирала», который принял орден Георгия III ст. за взятие Перми. «Я не знал этого пожалования, — рассказывает Будберг, — и, видя на адмирале шейного Георгия, думал, что он получил его во флоте в прошлую войну; поэтому, когда Лебедев в вагоне адмирала заговорил о пожаловании георгиевских крестов за какой-то бой, то я, не стесняясь в выражениях, высказал свой взгляд на позорность такого награждения во время гражданской войны. Только после, когда мне объяснили, в чем дело, я понял ошалевшие взгляды и отчаянные жесты присутствовавших, делаемые мне с соседнего с адмиральским стола» [XIV, с. 242]. Конечно, отношение адмирала к Будбергу не изменилось от невольной бестактности последнего.

Резкость адмирала шокировала иностранцев. Надо сказать, однако, тех из них, которые с самого начала встали в довольно враждебное отношение к Колчаку, как это было с представителями французской военной миссии во главе с ген. Жаненом7. Очевидно, здесь дело было не в экспансивности Верховного правителя, который не умел скрывать своих переживаний и с излишней откровенностью подчас их высказывал. Штефанек будто бы сказал: «Думал встретить диктатора, а нашел больного в 39-градусной горячке» [Драгомирецкий. С. 84]. Конечно, для руководителя высшей политикой это было минусом, ибо жизнь требовала часто уменья приспособляться к дипломатической фальши.

Нервность Колчака повышалась в связи с неудачами в Сибири. При его впечатлительности это было естественно. Колчак всего себя отдавал служению родине и готов был требовать такой же жертвенности и от других. Поистине Колчак душою болел о России. И не приходится издеваться над «расшатанными нервами» Верховного правителя, как это делает автор из «Чехосл. Дневника». Болезненность переживаний чрезвычайно усилилась к октябрю, когда началась сибирская катастрофа. Ген. Иностранцев, назначенный 19 мая генералом для поручений при Колчаке и отмечающий его «деловитость и понимание», в октябре уже не узнает адмирала — перед ним больной человек с воспаленными от бессонницы глазами. В дни эвакуации из Омска это «нравственно измученный человек» [Гинс. II, с. 112]. Почему? Это станет ясно, когда мы познакомимся с фактами, которыми отмечен первый год диктатуры Верховного правителя.

Ген. Жанен с легкостью утверждает, что Колчак был морфинистом [«М. S1.», 1924, XII, р. 238]8. Откуда получил он такие данные? Никто другой об этом не говорит. Все, кого я спрашивал, решительно отрицают это. Приходится думать, что шеф французской военной миссии вновь почерпнул информацию от одного из своих многочисленных «тайных агентов».

* * *

«Бедный и беспомощный идеалист»... Честный, искренний, прямой, этот человек — «мягкий воск», из которого можно лепить все, что угодно. «Сколько хорошего можно было бы сделать из этого вспыльчивого идеалиста, полярного мечтателя и жизненного младенца, если бы слабой волей руководил кто-нибудь сильный и талантливый, и руководил так же искренно и идейно, как искренен и предан идее служения России сам адмирал».

Будберг чрезвычайно субъективный наблюдатель с гипертрофией чувства критики. К его выводам надо относиться с большой осторожностью. Но уже то, что он так высоко ставил моральные качества характеризуемого лица, само по себе знаменательно. Слабоволие как-то не вяжется в моем представлении с образом Колчака. Это был человек, относившийся с большой доверчивостью к людям, увлекавшийся ими и, конечно, больно разочаровывавшийся в них. Доверчивость отнюдь не синоним слабости воли и податливости чужому влиянию9. Будберг старается провести параллель между Императором Николаем II и Колчаком. Между тем трудно себе представить более разные типы.

Другой наблюдатель, Гинс, имевший возможность близко подойти к интимным переживаниям адмирала в течение десятидневной совместной поездки в октябре в Тобольск, в конце концов, разочарованно замечает: «Человек корабельной каюты, не привыкший управлять живыми существами. Наивный в социальных и политических вопросах» [II, с. 369]. Да, это «редкий по искренности патриот, горячий, честный, не умеющий лукавить, умный по натуре, чуткий, темпераментный, но»... У Гинса, как было уже указано, особый подход — он отгораживается от того, что участвовал в проведении кандидатуры «неудачливого диктатора». Для политика Гинса Колчак как бы слишком примитивен. «Бонапарт не может появиться среди моряков», — устанавливает уже общий тезис мемуарист, — адмирал командует флотом из каюты, не чувствуя людей, играя кораблями» [с. 367]. Колчак был прежде всего моряк по привычке: «он добр и в то же время суров; отзывчив и в то же время стесняется человеческих чувств, скрывает мягкость души напускною суровостью. Он проявляет нетерпеливость, упрямство, выходит из себя, грозит — и потом остывает, делается уступчивым, разводит безнадежно руками. Он рвется к народу, к солдатам, а когда видит их, не знает, что им сказать».

Так ли это? Не придумана ли такая концепция? Колчак — прекрасный, по-видимому, оратор — не умел говорить с массами?.. А его выступления в Черноморском флоте в те тревожные дни, когда современник-очевидец записал: «Колчак один на высоте?» Колчак, поддержанный партией эсеров, усиленно выступает в ряде митингов. Предоставляю слово этому современнику10.

«Я помню один из колоссальных митингов в цирке, где собралось несколько тысяч матросов. Здесь в месте, где играл оркестр, собрался весь президиум Совета раб. и сол. депутатов. Цирк жужжал, как улей, когда раздался звук колокольчика и председатель Канторович отчетливо произнес: — Слово принадлежит командующему флотом товарищу адмиралу Колчаку...

Настала мертвая тишина, и когда во весь свой рост поднялся, опираясь на барьер ложи, адм. Колчак, то цирк разразился неистовыми аплодисментами, и не скоро адмирал мог начать свою речь.

В своей красиво построенной речи, понятным и простым языком адмирал нарисовал картину развала армии, нарисовал то печальное и позорное будущее, что ожидает страну при поражении... Он сказал, что, благодаря своей сознательности, во всей России только Черноморский флот сохранил свою мощь, свой дух, веру в революцию и преданность родине, и теперь — долг флота из своей среды выделить тех, кто сумеет увлечь за собой армию на подвиги, что «сказкой казарменной стали». Бесконечные аплодисменты раздались в ответ на слова адмирала. Был такой подъем, такой взрыв искреннего патриотизма, что снова поверилось в русский народ, снова казалось, что не все потеряно...

Тогда родилась «черноморская делегация», которая увлекла за собой полки на Галицийском фронте и в большинстве — погибла во главе этих полков»...11

Достаточно указать, что даже такие пристрастные исследователи, как большевицкие историки, должны признать, что Колчаку удалось, благодаря личному влиянию, добиться «огромных успехов» в Севастополе12.

Мы часто склонны считать людей, которых мы не понимаем, и наивными и элементарными. Если запальчивость — отличительная черта моряков, то Колчак — типичный моряк. Но он далеко не морской волк изображения Станюковича; это не шаблонный тип, который создает бытовая специфическая обстановка. Это моряк совершенно незаурядный. Человек очень определенных и своеобразных взглядов. Взгляды его можно не разделять, можно оспаривать, но нельзя им отказать в большой оригинальности.

Психология и миросозерцание Колчака многим из нас будут чужды. Их, во всяком случае, не поймут те, которые мерят только по признанному трафарету. Для иных достаточно прочесть свидетельство Гинса, что Колчак с интересом читал «Протоколы сионских мудрецов»13 и был пропитан антимасонскими настроениями, — и облик адмирала безнадежно потускнеет в их представлении; достаточно им узнать, что адмирал высоко ставил старый устав о полевой службе — одно из «самых глубоких и самых обдуманных военных положений», считая его настоящим «кодексом диктатуры», т. е. кодексом чисто военного управления [«Допрос». С. 150], — и адмирал станет для них уже не только «политически наивным», а прямым реакционером в общепринятом смысле этого слова. Между тем назвать адмирала реакционером, по образному выражению Будберга, было бы «подлостью» [XV, с. 311].

Колчак был, несомненно, прогрессивный человек, чуждый, правда, трафаретной политики. Он ее не понимал, ею не интересовался, потому что на первом плане для него стояла «великая военная идея». И он строит себе особую социологию в духе «Трех разговоров» Вл. Соловьева: война для него — «великое честное и святое дело». Война очищает человека и уничтожает того зверя, который господствует над миром, над человеческой массой14. Идеология социализма бессильна побороть эти исторически сложившиеся силы. Война в этих условиях приобретает высший, религиозный и метафизический смысл — она выше «справедливости», выше личной жизни... Эта иррациональная — по собственным словам Колчака — основа делает войну началом как бы очистительным, несмотря на то что война сама по себе связана со многими отрицательными явлениями. Так смотрел Колчак и на мировую войну. Для него она была подлинно «великой». Она дала ему полную компенсацию, даже «счастье и радость». Может быть, это была одна из тех «диких фантазий», которыми он «иногда» руководствовался в жизни15.

Колчака охватывает какое-то мистическое одухотворение, когда он думает о «живой душе войны». В Японии он часами сидит перед камином и наблюдает за клинком кинжала, который в его сознании начинает оживать внутренней в нем скрытой силой, здесь скрыта как бы часть этой живой души войны. Колчак начинает понимать сокровенный смысл старинного японского культа «холодной стали».

Колчак прежде всего «солдат». Он с гордостью чувствует себя офицером, который должен получать и отдавать приказания. Он с большим сочувствием отмечает слова одного японского деятеля: «Дисциплина есть основание свободы» — дисциплина истинное выражение свободы. Поэтому ему так трудно приказывать, не располагая силами для выполнения (Черном, флот в революционные дни). Это — «ужасное состояние».

Подобная концепция не случайна для Колчака. Она продумана им. Он вдумчиво и долго изучает вопрос. Метафизика для него не временное отвлечение от тяжелой действительности, не забава ума и воображения. Нет, вся система выработанных взглядов соответствует сущности его натуры. Мы узнаем, что полярный искатель, специалист в той отрасли науки, в которой как бы отсутствуют черты натурфилософии, тщательно читает Ф. Кемпийского и Тертуллиана. Это он делает во время поста. Уже в период первого своего плавания он занимается буддийской литературой и изучает философию Конфуция. Буддийские гностики соответствуют его душевным настроениям. В монашеских орденах воинствующего буддизма он находит ту дисциплину, которая одна укрепляет волю. И он вслед за буддийскими сектантами склонен видеть в дисциплине своего рода искусство, которое можно развить специальными приемами. Чтобы читать в подлиннике Конфуция — одного из «величайших мыслителей», Колчак изучает язык. Переводит Суна, которого считает одним из самых выдающихся военных мыслителей эпохи VI ст. до Р. X.

Мы видим, что все это несколько необычно для «узкого моряка».

«Мечтатель» об «общем благе» целиком погружается в свои мысли. Они его так захватывают, что свою практическую жизнь он строит в соответствии с догмой... В годы войны он почти фанатик идеи служения Родине. Только дикость Гойхбарга может говорить об «измене» России в момент поездки в Америку. Колчака чрезвычайно не удовлетворяют те взгляды на войну, с которыми он сталкивается в демократической стране.

Войну можно вести, только желая ее. Демократия войны не хочет. Америка ведет войну только со своей узкой национальной точки зрения. Такая психология в данный момент Колчаку кажется абсурдной «Мне нет места здесь, — записывает он. — Я оказался на положении, близком к кондотьеру, предложив чужой стране свой военный опыт, знания, а в случае надобности, голову и жизнь в придачу».

Интересы родины требуют, однако, действия. «Победа над Германией — единственный путь ко благу родины»... «Я считал, — говорит он в своих показаниях, — что то направление, которое приняла политика Правительства (Правительства чисто «захватного порядка»), которое начало с заключения Брестского договора и разрыва с союзниками, приведет нас к гибели. Уже один этот факт, обеспечивающий господство немцев над нами, говорил за то, что это Правительство действует в направлении нежелательном, отвечающем чаяниям немецких политических кругов» [«Допрос». С. 101]. Поэтому Колчак с «восторгом» принимает вновь предложение английского правительства ехать на Месопотамский фронт.

В записках Колчака, которыми мы пользуемся, имеется почти провиденциальная отметка по поводу одного сообщения о смерти от холеры: «Неважная смерть, но много лучше, чем от рук сознательного пролетариата, или красы и гордости революции». Этой судьбы не избежал Колчак. Слишком остро в нем было ощущение поруганной чести. «Испытал чувство, похожее на стыд, при виде порядка и удобства жизни», — говорит он о своем пребывании во время войны в Лондоне. Две войны и революция сделали нас инвалидами: «отцы социализма давно уже перевернулись бы в гробах при виде практического применения их учений». Колчак принимает гражданскую войну как неизбежное очистительное зло: нет другого пути возрождения нации. Для Колчака общество, не желающее бороться, не существует... Поэтому он сторонится беженцев в Японии и живет там одиноко. Все его помыслы направлены к отысканию путей служения стране.

Может быть, я невольно не всегда точно и ясно изложил чуждое мне миросозерцание Колчака. Для этих штрихов я заглянул в интимную переписку покойного «мечтателя»16.

* * *

Разрушение заложено в основание человека — так смотрел Колчак на революцию. Истерической толпой легко владеть. Но «я не создан быть демагогом». Поэтому и испытывает Колчак такое «отвращение» к политике. Но это «отвращение» вовсе не означает приверженности к старому дореволюционному режиму, о чем его с пристрастием допрашивала иркутская «следственная» комиссия. — Колчак ей ответил: «У вас под монархистом понимается человек, который считает, что только эта форма правления может существовать. Как я думаю, у нас (т. е. у офицеров) таких людей было мало... Для меня лично не было даже такого вопроса — может ли Россия существовать при другом образе правления. Конечно, я считал, что она могла бы существовать» [«Допрос». С. 101].

«Вы уклоняетесь от прямого ответа: были ли вы тогда монархистом или нет», — упрекнул Колчака председательствующий коммунист Попов.

Колчак. Я был монархистом и нисколько не уклоняюсь. Тогда этого вопроса: «Каковы у вас политические взгляды?» — никто не задавал. Я не могу сказать, что монархия — это единственная форма, которую я признаю. Я считал себя монархистом и не мог считать себя республиканцем, потому что тогда такового не существовало в природе. До революции 1917 г. я считал себя монархистом... Попов. Какова была ваша общая политическая позиция во время революции?..

Колчак. Когда совершился переворот, я получил извещение о событиях в Петрограде и о переходе власти к Госуд. Думе непосредственно от Родзянко, который телеграфировал мне об этом. Этот факт я приветствовал всецело. Для меня было ясно, как и раньше, что то Правительство, которое существовало предшествующие месяцы, — Протопопов и т. д. — не в состоянии справиться с задачей ведения войны, и я вначале приветствовал сам факт выступления Госуд. Думы как высшей правительственной власти... Я приветствовал перемену Правительства, считая, что власть будет принадлежать людям, в политической честности которых я не сомневался, которых знал, и потому мог отнестись только сочувственно к тому, что они приступили к власти. Затем, когда последовал факт отречения Государя, ясно было, что уже монархия наша пала и возвращения назад не будет... Присягу я принял по совести, считая это Правительство как единственное Правительство, которое необходимо было при тех обстоятельствах признать. Я считал себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к монархии и после совершившегося переворота стал на точку зрения, на которой стоял всегда, — что я, в конце концов, служил не той или иной форме Правительства, а служу родине своей, которую ставлю выше всего... для меня было совершенно ясно уже ко времени этого переворота, что положение на фронте у нас становится все более угрожающим и тяжелым и что война находится в положении весьма не определенном в смысле исхода ее. Поэтому я приветствовал революцию как возможность рассчитывать на то, что она внесет энтузиазм — как это и было у меня в Черноморском флоте вначале — в народные массы и даст возможность закончить победоносно эту войну, которую я считал самым главным и самым важным делом, стоящим выше всего — и образа правления, и политических соображений...

... Я первый признал Временное правительство, считал, что как временная форма оно является при данных условиях желательным; его надо поддержать всеми силами; что всякое противодействие ему вызвало бы развал в стране, и думал, что сам народ должен установить в учредительном органе форму правления, и какую бы форму он ни выбрал, я бы подчинился. Я считал, что монархия будет, вероятно, совершенно уничтожена. Для меня было ясно, что восстановить прежнюю монархию невозможно, а новую династию в наше время уже не выбирают... Я думал, что, вероятно, будет установлен какой-нибудь республиканский образ правления, и этот республиканский образ правления я считал отвечающим потребностям страны»16.

Можно ли думать, что Колчак о республике упомянул только потому, что стоял перед «социалистическими» следователями? Нет, у людей такого типа страха не бывает. Да и нужды не было у Колчака рядиться в чужое одеяние — он был все равно обречен. Но люди этого типа действительно довольно равнодушны к формам правления — и не видят в них панацеи от всех общественных зол. «Я не могу сказать, — говорит Колчак на допросе, — чтобы я винил монархию и сам строй, создавший такой порядок. Я откровенно не могу сказать, что причиной была монархия» [с. 44]. Что же, здесь проявилась только элементарность натуры? Политическая недоразвитость? Как-то трудно с этим довольно элементарным публицистическим критерием «левых» политиков подойти к сложному и своеобразному облику Колчака. Мне кажется, что, во всяком случае, уже в период гражданской войны Колчак к вопросу подходил приблизительно так, как один из персонажей в «Трех разговорах»: «Если с меня кто-нибудь дерет шкуру, я ведь не стану обращаться к нему с вопросом, а какого вы, милостивый государь, исповедания?»

Вращавшемуся в сибирских эсеровских кругах майору Пишону казалось при беседе с Колчаком в Харбине 24 апреля (1918), что адмирал высказывал реакционные взгляды. В чем они проявлялись, Пишон не говорит. Свое суждение французский наблюдатель, в сущности, аннулирует добавлением, что Колчак высказывался «в духе, господствовавшем в Сибири» [«М. S1.», 1925, II, р. 259]. Конечно, Колчак не был демократом в том смысле, в котором расцениваются партийные люди, но в нем было чрезвычайно мало того, что давало бы повод говорить о реакционности взглядов. Помилуйте, он на допросе заявил, что надо «в плюс» поставить большевикам разгон Учр. Собр. 1917 г., но в то же время признал, что только «воля У. С. или Земского Собора» может установить форму будущего правления и что «этому органу каждый должен будет подчиниться». Первая реплика неоднократно раздавалась в рядах эсеровской публицистики. Следует, однако, прежде всего помнить, что «стенографическая» запись показаний Колчаком, конечно, не просмотрена. Стенограммы — и особенно большевицкие — часто выкидывают изумительные кунтюшки17.

Но согласимся, что Колчак все это действительно говорил, и признаем употребленную им терминологию в высшей степени неудачной. Смысл его речи все же ясен. Он говорил: «Со стороны большинства лиц, с которыми я сталкивался, это У. С. вызывало «отрицательное отношение» — оно было искусственно и партийно» [«Допрос». С. 104]. К тогдашним отзывам об У. С. 1917 г. всегда примешивается призрак того «охвостья», угроза восстановления которого стояла и которое фракция эсеров склонна была выдавать за подлинное У. С. Многие ли к этому относились сочувственно? «Только немногие об этом думают», — писал еще из Москвы в Париж один из авторитетных французских наблюдателей русской общественной жизни 1918 г., имевший широкие и довольно разнообразные связи в либеральных и демократических кругах. Идея эта мертворожденна — заключал он подробное письмо, копия с которого имеется в моем распоряжении. В позиции Колчака — допустим, даже ошибочной — ничего специфически реакционного, по существу, не было18.

Нет основания предполагать, что многократные утверждения Верховного правителя о передаче власти при установлении нормальных условий Учр. Собранию того или иного наименования являются тактической мимикрией, позой перед Европой и Америкой. Порукой была та «кристальная честность», которой отмечен характер омского «диктатора» [см., напр., у Грондижа. С. 522]. Колчак говорил о созыве Представительного Собрания в первом же интервью с представителями печати, он определенно подчеркнул это в речи 23 февраля на объединенном заседании Гор. Думы и земства в Екатеринбурге. Эта речь даже на Кроля произвела «прекрасное впечатление» — другие назвали ее «струей свежего воздуха в спертую и удушливую атмосферу тыловой жизни».

«...Население ждет от власти ответа, — говорил Верховный правитель, — и задача власти открыто сказать, куда и какими путями она идет и какими идеалами одухотворена борьба с большевизмом, — борьба, не допускающая никаких колебаний и никаких соглашений. Вот первая задача и цель Правительства, которое я возглавляю. Вопрос должен быть решен только одним способом — оружием и истреблением большевиков. Эта задача и эта цель определяют характер власти, которая стоит во главе освобожденной России, — власти единоличной и военной. Вторая задача Правительства, мною возглавляемого, — есть установление законности и порядка в стране. Большевизм слева и справа как отрицание морали и долга перед родиной и общественной дисциплины, справа базирующийся на монархических принципах, но, в сущности, имеющий с монархизмом столько же общего, сколько имеет общего с демократизмом большевизм, характеризующийся для своих адептов свободой преступления и подрывающий государственные основы страны, большевизм, который еще много времени после этого потребует упорной борьбы с собой. Законность и порядок поэтому должны составить фундамент будущей великой, свободной, демократической России. Я не мыслю будущего ее строя иначе, как демократическим, — не может он быть иным, и теперь, быть может, только суровые военные задачи заставляют иногда поступаться и в условиях борьбы вынуждают к временным мероприятиям власти, отступающим от тех начал демократизма, которые последовательно проводит в своей деятельности Правительство».

Основные положения екатеринбургской речи повторялись не раз в выступлениях Верховного правителя на земско-городских собраниях в Челябинске, Перми, на заседании Казачьего Круга и т. д. В Челябинске, на обеде, организованном местным самоуправлением, Колчак подчеркнул, что ...«счастливейшей минутой его жизни будет та, когда в освобожденной от злых насильников России он сможет передать всю полноту власти национальному Учредительному Собранию, выражающему подлинную волю русского народа». И в то же время Колчак твердо был убежден, что во время войны власть не может быть в руках народа. Такая концепция исходила из всей совокупности взглядов Колчака на войну и отнюдь сама по себе не означала отрицания принципа народовластия.

...«Я смотрел на единоличную власть совершенно, может быть, не с той точки зрения, как вы предполагаете. Я считал прежде всего необходимою единоличную военную власть — общее единое командование, затем я считал, что всякая такая единоличная власть, единоличное верховное командование, в сущности говоря, может действовать с диктаторскими приемами и полномочиями только на театре военных действий и в течение определенного, очень короткого периода времени, когда можно действовать, основываясь на чисто военных законоположениях...

... Единоличная власть, как военная, должна непременно связываться еще с организованной властью гражданского типа, которая действует, подчиняясь военной власти, вне театра военных действий. Это делается для того, чтобы объединиться в одной цели ведения войны» [«Допрос». С. 150].

«Знаете, — говорил адмирал Гинсу в октябре, — я безнадежно смотрю на все ваши гражданские законы и оттого бываю иногда резок, когда вы меня ими заваливаете. Я поставил себе высокую цель: сломить Красную армию. Я главнокомандующий и никакими реформами не задаюсь. Пишите только те законы, которые нужны моменту, остальное пусть делают в Учр. Собрании» [II, с. 345]. Гинс логически отвечал: «Но жизнь требует ответа на все вопросы»... В этом трагизм всякой временной власти. Подчас получался заколдованный круг. На гражданской войне тыл был не менее важным фактором, чем те или иные стратегические успехи на фронте. И в то же время успех на фронте определял настроения и тактику тыла. Выработать правильное взаимодействие между тылом и фронтом ни одна власть в период гражданской войны не сумела. Оттого ли, что у нее не хватало «государственного ума»? Чайковскому19 казалось, что Северное правительство нашло правильную форму взаимодействия военной и гражданской власти. Но, конечно, это только казалось так — Гинс, напр., находил «много ненормального» в конструкции Архангельского правительства.

Может быть, «военная идея» несколько поглощала внимание Колчака. Но она поглощала в те годы весь мир. Все шли в той или другой степени по пути милитаризации гражданской власти. «Даже в Америке, — отмечает Масарик [II, с. 124], — установилась особого вида диктатура». Демократия ограничивала «словоговорения», нарушала законы и права человека, «по всем умственным ценностям был объявлен мораторий», по образному выражению Алданова20. В атмосфере апокалипсических событий войны это кажется естественным, как казалось оно естественным и якобинской демократии XVIII в.: «Во время войны можно набрасывать покрывало на статую Свободы» (слова Геро де Сешеля). Но вопрос делался еще более сложным при полной государственной разрухе и при обостренных общественных и социальных отношениях. На упрек в «милитаризации», в распространении на тыл военного положения Колчак отвечал Гинсу: «Но вы поймите, что от этого нельзя избавиться. Гражданская война должна быть беспощадной» [II, с. 346]. «Если я сниму военное положение, вас немедленно переарестуют большевики или эсеры». Думаю, что Колчак был более чем прав21.

Для Колчака диктатура, во всяком случае, не была чем-то самодовлеющим. Он не держался за власть из-за личных побуждений. Он не был «самодержцем», как доказывал Гойхбарг в своем обвинительном заключении22. Он не стремился решать все сам (как склонен утверждать Милюков). Поэтому так раздражали Колчака «бесконечные разговоры» о необходимости чистой диктатуры, на которой настаивали недовольные двойственным олицетворением верховной власти, — той «конституционной диктатуры», которая появилась в Сибири в результате государственного переворота 18 ноября: Верховный правитель и Совет министров. Идеологами чистой диктатуры как раз были многие из членов партии народной свободы23.

Бывали у диктатора минуты отчаяния. С «потухшим взглядом» сидел он на заседаниях, когда вскрывалась интрига. «Мы строим на недоброкачественном материале. Все гниет. Я поражаюсь, как все испоганились», — говорил он Гинсу в октябрьскую поездку в Тобольск. «Нечего спасать Россию, когда 99 из 100 этого не хотят», — гласила одна из оппозиционных прокламаций, выпущенных от имени офицеров. Мог ли Колчак, по своей натуре, на это реагировать иначе, как «бурным протестом против происходящего»? Спасать Россию все-таки надо. «Знаете, не кажется ли вам, что диктатура должна быть действительно диктатурой?» — спрашивает он Пепеляева в одну из минут такого отчаяния.

«Маргариновый диктатор», — с презрительным сожалением скажут большевики, давшие миру образец еще небывалой деспотии. Колчак и не был диктатором в общепринятом смысле слова. Но не служит ли это и лучшим ответом на обвинение в диктаторском самодержавии?24 Своеобразный «самодержец», который казался англичанину проф. Пёрсу «насквозь демократом»; бескорыстным патриотом без малейшего честолюбия (беседа с Саблиным в Лондоне по возвращении из Сибири). И как-то даже странно читать в «дневнике» ген. Жанена утверждение, что Колчак был одержим манией величия [«М. S1.», 1925, III, р. 354].

«Важности никакой, — отмечает Будберг при первом же свидании. — Наоборот, озабоченность и подавленность ответственностью» [XIV, с. 226]. «Мании величия» просто не могло быть у того, кто сам готов был «взять винтовку и драться наряду с солдатами». «Я уверен, — записывает Будберг, — что он проклинает омскую работу, которая мешает ему устремиться на фронт» [XV, с. 278]. Колчак постоянно рискует при поездках на фронт — опасность и смерть ему не страшны. Он слишком привык к борьбе с суровой природой Севера, на каждом шагу грозящей гибелью смелому путешественнику. Для Колчака здесь нет рисовки — это обыденное; не была рисовкой и его «совершенно простая солдатская шинель с защитными погонами». «Он прекрасный солдат, но у него нет "государственного ума"», — скажет Дюбарбье [с. 74]. К сожалению, никто из иностранцев не определил содержания этого «государственного ума»25. По-видимому, «государственный ум» эти наблюдатели склонны приписывать только тем, которые преуспевают в гражданской войне. Не величайшая ли это ошибка плохого исторического прогноза? Философию истории, впрочем, мы можем оставить в стороне. Нас прежде всего интересуют факты. Непонятно, как люди, бывшие в Сибири, могли потом писать, что Колчак, одержимый манией величия, окружил себя помпой, почти царской. Вслед за Жаненом об этом говорит и ген. Рукероль. Последний, как очевидец, рассказывает французскому читателю уже подлинные сказки:

«Все эти люди, знавшие императорский двор, поспешили организовать в Омске такой же этикет вокруг диктатора, тщеславию которого льстило проявление почтения, которым была окружена его особа. Он причащался на Страстной неделе, и в газетах об этом было больше подробностей, чем бывало о Николае II» [с. 55].

Простота в быте и обхождении была отличительной чертой омского диктатора26. Гинс рассказывает, какое неприятное впечатление произвел на адмирала инцидент, имевший место во время поездки — после беседы Колчака с воткинцами.

«Они окружили его кольцом, и Колчак сказал им: «Воткинцы! Я должен сказать вам откровенно, что в последнее время ваша былая слава померкла. Я давно не слыхал о вашем участии в боях. Между тем ижевцы, ваши родные братья, за последнее время участвовали в ряде боев и показали такую доблесть, что я везу им георгиевское знамя. Я хотел бы, чтобы и вы не отставали от них».

Воткинцы кричали: «Ура!» Один пожилой мужичок упал на колени, выражая восторг, что видит Верховного правителя. Адмиралу это очень не понравилось, он насупился и поспешил уйти, сказав: «Встаньте, я такой же человек, как и вы»27 [Гинс. II, с. 364].

Этот человек не любил лести и «в действительности был чужд «наклонностей автократа» (интервью Вологодского в «Заре»), В нем была та своего рода «величественность», которая не достигается никаким внешним блеском одеяния и поз»28

И еще одну черту надо отметить для характеристики «кровавого» диктатора. По-видимому, по натуре это был удивительно мягкий человек, умевший нисходить к недостаткам других и всегда боявшийся быть жестоким по отношению к людям. Возможно, что сентиментальность вообще не подходила к суровому времени. Недаром большевики, вышедшие из недр интеллигенции и опровергшие всем своим существованием былой тезис «Вех» о неспособности интеллигенции держаться за власть, оказались в период гражданской войны победителями: они показали, каких внешних результатов можно достигнуть последовательным и циничным насилием. Для всех будущих диктаторов они дали показательный урок. Сибирская «деспотия» носила иной характер. И при ней были эксцессы. Пожалуй, слишком много. Повторяющиеся эксцессы становятся, конечно, системой. Но сам диктатор, более чем кто-либо, морально страдал от того, что давала сибирская жизнь — он так же «бурно» ненавидел и насилие. С горечью он сознавал, что это насилие творится все же его именем. У Гинса приведены показательные иллюстрации того, как самые благожелательные распоряжения Верховного правителя, преломляясь в призме сибирской действительности, отражались в своего рода кривом зеркале [с. 354—356].

Я не имею возможности с большими деталями остановиться на характеристике образа адмирала Колчака — этого, по мнению Гинса, «рокового человека», несшего с собой несчастье. Еще придет его биограф, который, опираясь на проверенные уже факты, нарисует незаурядный облик «мечтателя об общем благе».

«Колчак — хороший человек, патриот... К сожалению, ему приходится бороться с саранчой справа и слева», — писал один солдат с фронта 19 июня. Это наивно-грубое выражение неизвестного нам солдата дает, в свою очередь, ответ тем политическим противникам Верховного правителя, которые пытаются его сделать как бы символом «самой мрачной реакции»29.


2. Декабрьская драма

9 декабря на георгиевском параде адмирал, объезжая войска в своей обычной солдатской шинели30, простудился и заболел воспалением легких. «Этот случай, — говорит он в показаниях, — в дальнейшем в значительной степени повлиял на мою работу». Несмотря на простуду, Колчак первое время оставался на ногах — болеть он «не мог».

Наконец консилиум врачей уложил его в постель: у него обнаружилась «запущенная тяжелая форма пневмонии». Колчак проболел более шести недель. Насилуя себя, он вставал, одевался и, приняв кого нужно, вновь ложился в постель. Два раза в день Колчак продолжал принимать доклады о фронте. «За исключением нескольких дней, — говорит он, — когда у меня была такая высокая температура и такие боли, что я дышать не мог» [с. 197]. Естественно, что в период своей болезни Верховный правитель «не был вполне в курсе всех дел» — вернее, Правительство самостоятельно действовало от его имени. Поразительно, что обвинители Колчака никогда ни одним словом не обмолвились о том тяжелом положении, в котором находился Верховный правитель в дни декабрьских событий, разыгравшихся вновь на арене омской жизни.

Началось с восстания, организованного в ночь на 22 декабря большевиками. Оно было неудачно. Контрразведка своевременно получила сведения о готовящемся выступлении. В Омске находилось «достаточное количество войска», «гарнизон был надежен». Город заранее разбили на районы, составили расписание для войск на случай тревоги. Особых указаний не требовалось — «все делалось автоматически». Накануне выступления был арестован большевицкий штаб.

Большевицкий историк Парфенов пытается представить «восстание как горячий, необдуманный, неорганизованный порыв молодых солдат нескольких рот омского гарнизона, доведенных происходящим террористическим разгулом до крайнего физического и духовного раздражения» [с. 75]. В данном случае большевицкие «историки» не сговорились. Комментатор опубликованных в «Кр. Арх.» [т. VII] материалов под заглавием «Омские события при Колчаке», Константинов, прямо пишет в предисловии:

«Омское восстание, вспыхнувшее через месяц после колчаковского переворота, не было вызвано, как это изображали в свое время эсеры (имеется в виду, очевидно, Колосов), возмущением только против Колчака — оно назревало значительно ранее 18 ноября... Если это восстание вспыхнуло бы при Директории, оно тоже было бы потоплено в крови, как это сделали колчаковцы... Омское восстание, по предположению его руководителей, должно было начаться в рабочих районах г. Омска и по другую сторону Иртыша, на ж.-д. станции Куломзино, верстах в 6—7 от Омска. Затем оно должно было переброситься в некоторые части омского гарнизона и в лагеря, где содержалось очень много красноармейцев, военнопленных гражданской войны. О подготовке этого восстания была осведомлена колчаковская контрразведка, которая заблаговременно приняла меры к его ослаблению и ликвидации. 21 декабря начались массовые обыски и аресты, была арестована группа большевиков-рабочих в 42 человека. Это внесло дезорганизацию в восстание. Последнее было отменено, но провести эту отмену полностью помешали аресты, вследствие чего в некоторых районах восстание вспыхнуло и проходило разрозненно, частично. Куломзинские рабочие выступили, но оказались изолированными от Омска и потерпели поражение» [с. 202].

Другой сибирский деятель И. Смирнов в статье «На другой день после падения советов» [сб. «Борьба за Урал»] рассказывает об условной телеграмме, которую в декабре разослал Сибирский областной комитет по коммунистическим организациям о подготовке декабрьского восстания в Омске. «На местах, — добавляет он, — получили вслед за этим подтверждение этого решения от специально приехавших из Омска товарищей» [с. 198].

Нет, конечно, никаких сомнений в том, что попытка восстания входила в разработанный большевиками систематический план борьбы за захват власти. В статье «Большевицкое подполье при Колчаке» Вегман рассказывает подробно, как были организованы коммунистические силы по системе пятерок и десяток, как сносились они через курьеров с Москвой и как Свердлов снабжал их деньгами. Еще в августе в Томске была созвана сибирская областная конференция большевиков; 23 ноября состоялась вторая конференция, на которой было решено приступить к организации ряда планомерных «сепаратных» восстаний с целью расстроить «весь контрреволюционный тыл». Конференция постановила «бросить силы партии на помощь возникавшему тогда крестьянскому движению». Так как центр власти находился в Омске, то на этот город подпольная организация «обратила свое главное внимание» [«Хроника». Прил. 151].

Омская попытка восстания не была одинока. Надо сказать, что коммунистическая молодежь, к сожалению, упорно и фанатически боролась за советскую власть в Сибири. Она героически отдавала свою жизнь и гибла при подпольной работе.

Принимали ли какое-либо участие в организации восстания сибирские эсеры? Проф. Легра, подчеркивая, что он хорошо осведомлен о сибирских делах, считает омское восстание — восстанием эсеровским. Конечно, это было не так. Прямых связей с коммунистическими организациями у сибирских эсеров, по-видимому, еще не было — они появились позже. Отдельные агитаторы, естественно, сливались в своей подпольной работе с коммунистическими пропагандистами.

В ночь на 22 декабря в Омске, после неудачной попытки освободить красноармейцев из концентрационного лагеря, большевицкий отряд перешел на ст. Куломзино, где находилась вооруженная дружина железнодорожных рабочих. Восстание было, по словам Колчака, легко подавлено казачьими частями и чехословацким отрядом, причем в дело была пущена артиллерия31.

Своеобразный спор произошел на иркутском «следствии» между адмиралом и председателем комиссии Поповым по поводу куломзинских событий.

Попов. ...фактически в Куломзине никакого боя не было, ибо, только вооруженные рабочие стали выходить на улицу, они уже хватались и расстреливались...

Колчак. Эта точка зрения является для меня новой, потому что были раненые и убитые в моих войсках, и были убиты даже чехи, семьям которых я выдавал пособия. Как же вы говорите, что не было боя?

Попов. Боев не было, могли быть лишь какие-нибудь стычки.

Колчак. То, что вы сообщаете, было мне неизвестно. Я лично там не мог быть, но верю тому, что мне докладывалось. Мне докладывался список убитых и раненых. Эта точка зрения является для меня совершенно новой.

Попов. Это не точка зрения, а это факт.

Колчак. Вы там были?

Попов. Нет, я сидел в тюрьме и не был там точно так же, как и вы, но я говорю со слов участников этого дела.

Колчак. Мне говорили, что в Куломзине за весь день боя было 250 человек потери, а в правительственных войсках было человек 20 убитых и раненых, кроме того, 3—4 чеха, но сколько убитых было в войсках, я точно не помню [с. 210].

«Восстание было подавлено с исключительной жестокостью», — утверждает Гинс [II, с. 96]. Понятие о жестокости в гражданскую войну очень относительно. «В Куломзине, — заявил Попов, — фактически было расстреляно 500 человек». «Человек 70 или 80» — по словам Колчака. По данным «Сибирской Речи» 28 декабря, при подавлении мятежа было убито 114; по приговору полевого суда — 117.

Попов утверждает, что в Куломзине практиковалась порка. Колчак отвечал: «Про порку я ничего не знал, и вообще я всегда запрещал какие бы то ни было телесные наказания — следовательно, я не мог даже подразумевать, что порка могла где-нибудь существовать. А там, где мне это становилось известным, я предавал суду, смещал, т. е. действовал карательным образом» [с. 209]...

* * *

Но омские декабрьские события трагичны не куломзинским выступлением железнодорожных рабочих. Одна группа поднявших восстание явилась в областную тюрьму и освободила всех политических заключенных. Среди них были и арестованные 2 декабря ««учредиловцы»». Арестованные эсеры не очень склонны были уходить из тюрьмы, чувствуя какую-то «провокацию» в этом освобождении. «Но не уйти нельзя было, — пояснял своей жене Фомин. — Ведь они — вооруженные освободители, еще озвереют и прикончат» [«Былое». XXI, с. 221]. По-видимому, обстановка была не совсем такая, как ее описывает Раков в письме (брошюра «В застенках Колчака»): «Солдаты по наивности говорили «учредителям», чтобы они шли в казарму и образовывали власть». Другие же свидетели из эсеров говорят, что молодые солдаты, настроенные большевицки, не хотели даже вначале освобождать «учредилыциков» [Показания Сперанского. - «Кр. Арх.». VIII, с. 181].

Днем появился довольно дикий приказ начальника гарнизона Бржезовского, которым предписывалось «всем незаконно освобожденным из тюрем» «добровольно явиться»: «всех неявившихся и задержанных после этого бежавших арестованных приказываю расстреливать на месте»; «все укрыватели бежавших арестованных будут преданы военно-полевому суду, а равно домохозяева и хозяева квартир, где таковые будут найдены». Одновременно Бржезовский объявил об открытии действий военно-полевого суда, который должен закончить суд над задержанными в трехдневный срок [«Хр.». Прил. 154].

Большинство политических арестованных, согласно приказу, вернулись в тюрьму. Ночью часть их по определенному списку была взята из тюрьмы конвоем, водившим арестованных в военно-полевой суд, и расстреляна на Иртыше. Первая группа взятых из тюрьмы — среди них был с.-д. Маевский — была доставлена в военный суд и, по позднейшему сообщению прокурора палаты, приговорена к смертной казни32. Взятые во вторую очередь Девятов и Кириенко были расстреляны конвоирами по дороге при попытке «склонить их на сторону мятежников». Последняя группа — Фомин, Брудерер и др. — «была доставлена в помещение военно-полевого суда по закрытии заседания» последнего.

«Ввиду этого, — свидетельствует справка военного прокурора 31 декабря, — доставивший арестованных поручик Барташевский, по его указанию, вывел этих лиц из помещения суда, с целью возвратить их в тюрьму, а также вывел и вышеперечисленных пять осужденных к смертной казни, с целью привести приговор в исполнение; так как конвоируемые, вопреки запрещению начальника конвоя не разговаривать между собою, продолжали переговариваться, то поручик Барташевский, опасаясь, как бы арестованные не сговорились учинить побег, а также ввиду малочисленности конвоя, решил привести в исполнение приговор суда, вывел арестованных на реку Иртыш, где и привел приговор в исполнение, причем при возникшей среди конвоируемых панике были расстреляны не только приговоренные к смертной казни, но и остальные арестованные» [«Хр.». Прил. 155].

Так погибло 15 человек.

Я не имею возможности остановиться подробно на этой жуткой странице омской летописи. Ей Колосов, пытавшийся самостоятельно произвести расследование по свежим следам, посвятил особый очерк («Как это было»), чрезвычайно яркий в отношении трагических переживаний близких погибшего Фомина. В «Кр. Арх.» [кн. VII, VIII] опубликованы показания действовавших лиц — поскольку последствия выявились в период работы двух следственных комиссий: одной, учрежденной постановлением Совета министров 14 января, под председательством сенатора Висковатого и другой при иркутском губернском ревкоме под председательством присяжного поверенного Попова, бывшего председателя омского Совета рабочих депутатов, который в момент расстрела был в тюрьме и лишь случайно избежал смерти вследствие болезни сыпным тифом.

Говорить о каких-либо правонарушениях там, где все было сплошь вопиющим беззаконием, конечно, не приходится. Двадцатилетний поручик Барташевский из красильниковского отряда, начальствовавший конвоем, начальник унтер-офицерской школы кап. Рубцов и их помощники, непосредственно виновные в кровавой расправе, председатель суда Иванов, которому предъявлялось обвинение даже в составлении подложных приговоров о расстреле 44 совдепщиков после уж фактического их расстрела, начальник гарнизона и начальник его штаба — все они проявили чрезмерно легкое отношение к расстрелу без суда и следствия заключенных в тюрьму большевиков. Некоторое объяснение можно найти лишь в сложной обстановке подавленного восстания. Администрация тюрьмы была новая, гражданская власть, по признанию Гинса, растерялась и предоставила действовать исключительно военным властям. В таких случаях в атмосфере озлобления всегда творятся беззакония и бывают невинные жертвы — об юридических обоснованиях забывают.

Сущность не в двадцатилетних Барташевских, действовавших чрезвычайно упрощенно и наивно, выдававших в тюрьме расписки о взятых арестованных и, может быть, искренно убежденных, что они расправляются с большевиками, которых полк. Сабельников (нач. штаба) приказал присоединить к расстреливаемым (показание Рубцова). Кто за ними стоял? Вот сущность вопроса, который и ставит сводка материалов о расправе в тюрьме, сделанная для Верховного правителя.

Читатель, обладающий чувством элементарной справедливости, выделит во всей этой истории Верховного правителя. Какая личная ответственность может быть у того, кто в этот час лежал в постели в 40-градусном жару, «еле дышал» и не мог даже «говорить»? Только «исследователь», у которого отсутствует всякое критическое отношение к формальным документам, перед ним лежащим, будет продолжать утверждать, что все выходившие в эти дни от имени Верховного правителя приказы, принадлежат личной инициативе Колчака. Подпись адмирала стояла в приказе 22-го с благодарностью гарнизону и с сообщением о предании виновных военно-полевому суду. Конечно, Верховный правитель отдал приказ о «беспощадном уничтожении всех лиц, пытающихся произвести беспорядки» — телеграмма ген. Лебедева по воинским частям [«Хр.». Прил. 154]. А вот что говорит сам Колчак в своих показаниях: «Лебедев мне заявил, что сегодня вечером должен начать функционировать суд по назначению командующего войсками и что город объявлен на осадном положении» [с. 199]. «Было ясно, — показывал Колчак, — что Барташевский и бывшие с ним — это исполнители, важно было узнать, по чьему приказу и с какими целями это было сделано». Потребовав к себе главного военного прокурора полк. Кузнецова, больной Колчак поручил ему произвести следствие и выяснить виновника распоряжения о предании «учредиловцев» военно-полевому суду. «Кузнецову, — добавляет Колчак, — так и не удалось выяснить. Он выяснил факт и лиц, которые участвовали в этом деле, но выяснить, кем была поставлена эта задача, установить, от кого исходило это распоряжение, не удалось. Тогда я решил передать это дело в руки сенатора-специалиста и просил его произвести само расследование. Это было в феврале месяце. Следствие военное столь несовершенно, так медленно тянется, что я считал, что они просто не могут как следует разобраться» [с. 203]33. «Мое мнение и убеждение было таково, что это был акт, направленный против меня и совершенный такими кругами, которые меня начали обвинять в том, что я вхожу в соглашение с социалистическими группами. Я считал, что это было сделано для дискредитирования моей власти перед иностранцами и перед теми кругами, которые мне незадолго до этого выражали доверие и обещали помощь» [с. 205—206]34.

Колчак делал оговорку, что обвинять Красильникова у него не было никакого основания: «Зная его отношение ко мне... я не мог подозревать, чтобы Красильников мог сделать этот акт, направленный против меня» [с. 207]. Упоминаю об этом, потому что автор статьи «Два восстания», напечатанной в «Белом Деле», слишком определенно говорит, что «расследование следственных властей приводило неизменно к атам. Красильникову и другим казачьим военным начальникам как к виновным в расправе» [с. 195].

Колосов, ведший «свое» расследование и скрывавший в беседе с министром юстиции имевшиеся у него сведения, ссылается на намеки Старынкевича, что в деле Фомина замешан Иванов-Ринов, который соперничал с Колчаком и «сознательно бросил ему в лицо трупы «учредилыциков» как вызов и как залог кровавого сообщничества в дальнейшем. Колосов создает уже версию, что омское восстание нарочно было допущено и ставит его в связь с конфликтом с Семеновым, с которым договорился Иванов-Ринов. Власть прекрасно была осведомлена о подготовке омского восстания... «одновременно с этой подготовкой шла еще одна подпольная».

«Для монархистов наступал долгожданный момент, так как можно было, воспользовавшись смутой, получить для подавления мятежа всю фактическую власть в свои руки и, подавив мятеж, направить острие того же оружия в другую сторону, против «выскочки» Колчака... В таком виде, по крайней мере, передавали мне смысл разыгравшихся событий весьма осведомленные люди из тех, которые полагали, что Колчак и в самом деле почти что русский Вашингтон.

Однако справиться с Колчаком оказалось не так легко, как, напр., с Директорией. За эти дни дом его усиленно охранялся, что, конечно, не удивительно, но замечательнее и удивительнее, кем именно охранялся. Охранялся он английскими солдатами, выкатившими прямо на улицу все свои пулеметы35. Мы знаем, что там происходило между этими матадорами сибирских цензовиков, но кончилось тем, что в своем приказе от 22 декабря, расклеенном на всех заборах, ген. Иванов-Ринов заявил, что он признает власть адм. Колчака и не позволит никому ее свергнуть... Но, признав власть адм. Колчака, сибирские погромщики вместе с тем в виде компенсации решили его, болтавшего там что-то о Нац. Собрании (чуть ли не Учредительном), помазать на царство кровью этих самых «учредильщиков», забросать его их трупами, сделать это его собственным именем в расчете, что он не посмеет отказаться от солидарности с ними и все это свяжет его круговой кровавой порукой с порочнейшими из реакционных кругов... Это была дьявольская, сатанинская программа, счет к уплате по векселю, выданному еще 18 ноября убийцам... а затем, чтобы скрыть истинных виновников, была пущена по всему свету лживая легенда о простом офицерском самосуде» [«Былое». XXI, с. 296].

Для таких смелых суждений и выводов, по крайней мере в настоящее время, материалов нет.

В предположениях можно идти еще дальше. И приезд Иванова-Ринова с Дальнего Востока приурочить специально к выступлению большевиков (кстати, оно намечалось на 20-е до возвращения Иванова-Ринова). Можно последовать за Уордом и в восстании 22-го усмотреть совместную деятельность большевиков и монархистов. Видеть в декабрьских событиях «заговор» со стороны военной партии, руководимой Ивановым-Риновым, едва ли возможно. Правда, многое неясно относительно Иванова-Ринова в эти дни. Колосов утверждает, что Иванов-Ринов получил в ночь на 23-е диктаторские уполномочия и будто бы от него исходило приказание о предании возвратившихся в тюрьму «учредиловцев» военно-полевому суду. Сведения эти Колосов получил от лиц, «бывавших на дому у ген. Иванова-Ринова». Кто передал эти «диктаторские уполномочия» Иванову-Ринову? Официально Иванов-Ринов в эти дни нигде не выступает, никаких приказов его я не нашел (об этом говорит и Гинс), если не считать заявления, напечатанного в «Правит. Вестнике», № 30, в котором Иванов-Ринов опровергает распространившиеся слухи о тайных намерениях его посягнуть на власть. Иванов-Ринов заявляет, что он «до последней капли крови решил поддержать Колчака». Очевидно, слухи, о которых упоминает Колосов, действительно ходили и основывались на недовольстве левым курсом Верховного правителя. «Заря» еще 19 декабря говорила о том остром моменте, который переживает Сибирь, и, намекая, что «неясные слухи бродят, как тени, призывала общество сплотиться перед Правительством, так как «реакция» мобилизуется. Не только в Омске, но и в Харбине говорят о необходимости передать звание Верховного правителя другому лицу. В Харбине это, естественно, Хорват [Будберг. XIII, с. 274].

Легко допустить, что закулисным дирижером, провоцировавшим, конечно, не восстание 22-го, а тюремную драму, был действительно Иванов-Ринов или кто-либо из его сателлитов. Иванов-Ринов, как мы знаем, с особым подозрением относился к членам Уч. Собр. Подозрение должно было усилиться с момента, когда выявилась екатеринбургско-уфимская тактика после государственного переворота и когда у группы эсеров начались переговоры о соглашении с большевиками для борьбы против сибирской «контрреволюции». Министр юстиции был, конечно, прав, указывая Колосову, что такая политика в отношении большевиков раздражает военные круги, воспитывает в их среде негодование на «учредиловцев» и порождает печальные инциденты «самосуда».

Ночная тюремная драма все-таки была «самосудом»; правда, самосудом специфическим, самосудом организованным. И «лживая версия» о самосуде, происхождение которой Колосов приписывает инициативе Омского правительства, остается во всей своей силе. Колосов забывает, что сам он должен был раньше признать, что вначале все были «загипнотизированы» этой версией, вплоть до жены Фомина (судьбе Фомина главным образом посвящен очерк Колосова). Колосов поставил своей задачей разбить эту версию. У него были свидетели, о которых он не захотел сказать министру юстиции Старынкевичу и которых он не назвал даже в своих очерках. Но дело вновь рассматривалось большевиками; вновь давали свои показания обвиняемые и свидетели, стараясь всю вину как бы возложить на покойного уже адмирала. Были и новые свидетели. Большевики не преминули бы воспользоваться ими, если бы нашелся хоть какой-нибудь материал, подтверждавший версию Колосова. И большевики говорят в обвинительном заключении о военном самосуде [«Кр. Арх.». VIII, с. 190]. Самосуд этот был «квалифицированный». В этом нет сомнений. Не поручику Барташевскому пришла идея расправиться попутно и с «учредиловцами». Но идея эта явилась, очевидно, вне непосредственной связи с омским восстанием. В показаниях перед большевицкой комиссией числившийся в эсерах36 Ан. Сперанский (он исполнял при Комитете У. С. обязанность заведующего охраной Съезда и лично Чернова и находился среди арестованных) рассказывал, что еще 16—17 декабря в тюрьму приезжала группа офицеров и требовала выдать им для допроса Фомина, Девятова и его, Сперанского. Начальник тюрьмы Веретенников без письменного ордера отказался выдать заключенных [VIII, с. 181]. 22 декабря Сперанский, освобожденный из тюрьмы среди других, явился во второй участок городской милиции, где дежурный помощник сказал ему: «Ночью в тюрьму отправлять вас не буду — там сейчас главенствуют военные власти». 25-го Сперанский был вновь переведен в тюрьму, там ему рассказывали, что «еще утром 22 декабря в тюрьму, занятую новым караулом, прибыла большая группа офицеров, расположилась внизу, в конторе, потребовала список заключенных и против целого ряда фамилий сделала отметку V (красным карандашом) и затем сбоку «отпр.». Освобожденный 27-го (по распоряжению прокурора были освобождены оставшиеся 14) Сперанский также «успел» собрать некоторые сведения о 22 декабря. (Он был вновь арестован 28-го.) «В качестве идейных руководителей дикого самосуда, — показывает он, — в обществе называли имена: Михайлова, Иванова, Бржезовского и коменданта Ставки кап. Деммера». Скоро в тюрьму попал сам Барташевский, арестованный Чрезвычайной следственной комиссией. Вместе с ним был арестован как обвиняемый и унтер-офицер Падарин37. Из рассказов в камере этих лиц Сперанский узнал, что утром 22 декабря в красильниковский отряд является Барташевский и сообщает: вечером нужны будут надежные люди. На приглашение Барташевского откликнулись охотники: Шемякин, Левенталь, Виленкин, Падарин и еще двое. Вечером вся эта группа отдает себя в распоряжение председателя военно-полевого суда Иванова.

Вот, в сущности, главнейшие намеки, которые можно найти по вопросу о предварительной организации самосуда. Он был, несомненно, какой-то группой организован, но Колчак моральной ответственности за него нести не может. По-видимому, организаторы самосуда действовали его именем для того, чтобы прикрыться и чтобы подвигнуть примитивных людей типа двадцатилетнего поручика, не отделявшего эсеров от большевиков, на кровавую расправу. Кап. Рубцов требовал от тюремной администрации выдачи арестованных — как он сам показал еще колчаковской следственной комиссии, — «основываясь на личном приказе Верховного правителя» [VII, с. 210]. Так же поступил Барташевский. Колчак, в свою очередь, показывает:

... «Мне кажется, что в этот же вечер, часов в 9 или в 10 примерно, я получил совершенно неожиданно для меня записку от Вологодского, который сообщал, что предаются военно-полевому суду члены Учр. Собр., которые никакой связи с восстанием не имели, а просто находились в тюрьме и были освобождены, и что он просит моего распоряжения о том, чтобы их суду не предавать. Я потребовал сейчас же бланк и написал на нем, что члены Учр. Собр. суду не подлежат и без моего ведома никакому суду их не предавать. Затем меня немножко удивило одно обстоятельство: мне доложили, что никого из членов Учр. Собр. нет, что они все разбежались, а потом вдруг они почему-то предаются полевому суду. Я, конечно, не мог быть в курсе дела тогда вообще и только потом узнал, что они добровольно явились, т. е. часть из них сама пришла обратно в тюрьму. Свою записку я приказал отправить срочно начальнику гарнизона, потому что полевой суд был при начальнике гарнизона назначен Матковским» [с. 200].

Напомним, что в свое время Колчак был недоволен, что члены Учр. Собр. держатся в тюрьме. «Наивный в политике», адмирал говорил министру юстиции:

«Что вы их держите? У меня нет в отношении их никаких обвинений, я ничего им не предъявляю, — все это люди, не имевшие никакого общественного значения, и держать «их в тюрьме — это только занимать место, и их свободно можно было бы всех отпустить, взяв от них подписку, чтобы они не вели борьбу против меня и жили где угодно, а следствие о них можно вести, не держа их в тюрьме». «Старынкевич имел в виду какие-то формальности, которые несколько задержали освобождение, — и они должны были быть выпущены» [с. 201].

Эта страница из истории гражданской войны показывает, как трудно быть в такие дни юристом. В свое время были указаны причины, побуждавшие министра юстиции после суда над заговорщиками 18 ноября задержать арестованных 2 декабря. Формально он был прав. По существу, можно было предвидеть то, что произошло в ночь на 23 декабря, и не формально относившийся к вопросам Верховный правитель оказался в своей «наивности» и «элементарности» правым.

Можно ли сказать, что Колчак покрыл погромщиков, «устроивших беспримерную бойню» в ночь с 22-го на 23 декабря. Это говорит Колосов. Колчак сделал все для того, чтобы выяснить истину. Он сам признавал (равно и Старынкевич в беседе с Колосовым), что расследовать это дело «чрезвычайно трудно» ввиду «острого противодействия со стороны всех прикосновенных лиц». Выполнители, в конце концов, бежали в Семипалатинск под охрану анненковского отряда (это было после первого допроса Кузнецовым) — бежали при содействии своего начальства. Потом вернулись. Барташевский был арестован и через некоторое время выпущен под ответственность «отряда Красильникова». Чрезвычайно показателен его допрос 3 апреля:

«После событий в ночь на 23 декабря 1918 г. я возвратился со своей командой в отряд и пробыл там безотлучно до явки на допрос к полк. Кузнецову; вместе со мною там же продолжали оставаться члены команды, т. е. Виленкин, Шемякин и др. ... При возвращении со своей командой в помещение отряда я явился к замещавшему начальника отряда шт.-кап. Егорову, но доклада официального не делал ему по существу исполненных мною в ту ночь поручений, а частным образом осведомил его обо всем... Когда Шемякин возвратился по этому вызову, то был предупрежден, не могу сказать, кем именно... — о том, что адмирал Колчак осведомлен обо всем нашем деле и военным властям отдано приказание скрыть всех нас... и нам было отдано распоряжение немедленно же отправиться в отряд Анненкова в г. Омск, причем мы были предупреждены, что будем числиться в бегах. В тот же день я и Виленталь поехали в названный отряд... мы явились к начальнику штаба Гештовту. Он объяснил, что немедленно же отдаст предписание о командировании нас в Семипалатинск, тогда же мы на руки получили проездные документы на трех офицеров один и на трех солдат другой; причем фамилии наши были переменены... кроме того, нам был выдан секретный пакет на имя полк. Сидорова, состоявшего нач. штаба в Семипалатинске... Содержание документа, находившегося в пакете, мне стало известно уже в Семипалатинске... припоминаю, что в нем была фраза: «Власти решили скрыть фамилии таких-то», и для исполнения сего мы направились в Семипалатинск. Мне кажется, что упомянутый документ был с № и за надлежащей подписью, но все-таки утверждать этого не могу... Так как за время своего пребывания в Семипалатинске обносились, то решили ехать обратно в Омск за своим имуществом... По прибытии сюда мы все трое явились к начальнику Драчуку, когда именно, точно не могу сказать, но в феврале месяце. Драчук сказал нам, что... нам следует ехать на фронт в свой же отряд по направлению через Иркутск. Туда же он предполагал командировать и Шемякина с Галкиным и Кукалевским, которые остались в Семипалатинске... О производстве меня в штабс-капитаны я знаю лишь из частного письма из Ставки ат. Анненкова... Мне точно известно, что начальник отряда Драчук представил как меня, так и остальных чиновников команды к производству в следующий чин на основании распоряжения, полученного по телефону от начальника гарнизона; такую телефонограмму я сам читал и даже спрашивал дежурного адъютанта, весь ли наш отряд должен быть представлен к производству или же только лица, участвовавшие в событиях 22 декабря [«Кр. Арх.». VII, с. 232—234].

Что мог при всей этой обстановке сделать Колчак? «С точки зрения закона, — говорит Ган, — следовало бы предать суду Красильникова и его сообщников, но для адмирала и для его Правительства это было бы совершенно невозможно. Пришлось бы пойти на конфликт с казачеством, объявить казакам войну. Это угрожало большой опасностью для едва укрепившейся власти, и еще неизвестно, чем бы такой конфликт окончился. Нельзя забывать и того, что в то время назревал острый конфликт с ат. Семеновым, не признававшим адмирала Колчака» [Два восстания. С. 161]38. Формальных данных для обвинения не было. Колчак мог сделать одно: уйти от власти. Уйти! Легко сказать. Кому передать власть? Иванову-Ринову, опиравшемуся на сибирскую атаманщину? Несуществующей демократии? Не значило ли это тогда же погубить все дело возможного освобождения России и отдать Сибирь большевикам? Где-то, казалось, все же брезжил луч солнца. Обвинять ли за эти иллюзии Колчака? «Мы — рабы положения», — сказал он. Трагична такая дилемма. Оставалось нести свой крест. Мрачные мысли, мрачные настроения все чаще охватывали Верховного правителя. Он более других отдавал себе отчет в окружавшей обстановке.

Можно ли сказать, что члены Учр. С. были расстреляны офицерами адм. Колчака, как сказал это Зензинов? «Фомин был замучен колчаковцами», — повторяет уже в 1927 г. Вас. Гуревич [«Вольн. Сиб.». II, с. 113]. Ведь с большим правом, пожалуй, можно назвать красильниковский казачий отряд «эсеровским» отрядом, ибо основная группа этого спаянного особой внутренней дисциплиной и круговой порукой отряда создалась в дни эсеровской власти в Сибири. Не Колчак создал в Сибири «атаманщину», ее создала жизнь и условия, при которых образовались первые антибольшевицкие военные кадры.

Свое отношение к декабрьским событиям Верховный правитель наглядно выявил посылкой своего представителя на «обставленные весьма торжественно» похороны Фомина [Кроль. С. 166]. Только большевикам приличествует выставлять мотивом убийства адм. Колчака — «расстрел членов У. С., учиненный по приказу адмирала, и награждение им убийц военным орденом».

Печальный эпилог декабрьских событий произвел чрезвычайно тяжелое впечатление в Сибири. Печать с большим единодушием клеймила «мрачное и позорное деяние расстрела девяти» [«Сиб. Жизнь»]. «Отеч. Вед.», сравнивая этот акт с убийством Шингарева и Духонина, говорили, что глубоко потрясена «общественная совесть» и что власти нанесено «тяжелое оскорбление». «Это грязное дело, — писала «Заря» 26 декабря, — говорит само за себя. Нет слов выразить негодование». Чего хотели достигнуть? Неужели думали «убить саму идею У. С.», снова провозглашенную верховной властью? Нашему национальному делу нанесен страшный удар. Газета требовала «удовлетворения возмущенной общественной совести». «В оценке этого ужасного факта двух мнений не может быть», — говорил иркутский «Свободный Край», в то же время негодуя на недостойный экивок новониколаевской «Нар. Сибири», напоминавшей «Заре», что здесь и ее «капля меду есть» [№ 150].

«Расправа с «учредиловцами» произвела «потрясающее впечатление» и на Правительство», — говорил Ключников в своем парижском докладе. «Блок» призывал все патриотические элементы сплотиться, обращал внимание на необходимость упорядочения административного аппарата, отмечал необходимость «решительно пресекать всякого рода выступления «справа» и «слева», невзирая на лица, причастные к антигосударственным деяниям [«Сиб. Речь», № 110]. Закупсбыт, членом правления которого состоял Фомин, письмом в газеты 1 января — это письмо я встретил не только в эсеровской «Народной Сибири» — обращался с призывом к общественному мнению: «Надо опомниться». Письмо это написано сильно.

«Погиб и Нил Валерьянович, один из могикан сибирской кооперации, государственный народоволец и народолюбец, защитник народоправства, один из могикан возрождения Сибири и России, поднявший вместе с немногими в Сибири восстание против власти советов, исказивших идеи и основы народоправства, введших тиранию, насилие над личностью и обществом...

И мы спрашиваем и взываем к обществу, к борющимся политическим группам и партиям, когда же наша многострадальная Россия изживет душащий ее кошмар, когда же прекратятся насильственные смерти? Неужели не охватывает вас ужас при виде беспрерывно льющейся человеческой крови? Неужели вас не охватывает ужас при сознании, что гибнут, убиваются самые глубокие и в то же время элементарнейшие основы существования человеческого общества: чувство гуманности, сознание ценности жизни, человеческой личности, чувство и сознание необходимости правового строя в государстве?

Неужели вас не охватывает ужас при сознании, что мы теряем, потеряли облик человека, носителя и служителя общественных начал правды, истины, добра и красоты? Услышьте наш вопль и отчаяние: мы возвращаемся к доисторическим временам существования человечества; мы на краю гибели цивилизации, культуры; мы губим великое дело человеческого прогресса, над которым трудились многочисленные поколения более достойных нас предков... Мы подавлены... Перед прахом нашего товарища по работе у нас немеет речь, стынут мозг и сердце...

Мы чувствуем свое бессилие выразить бездонность ужаса, который охватил всю многострадальную нашу родину, который давит кровавым кошмаром каждого сознательного человека, в котором теплится хоть атом человечности».

Трагична была смерть Н. В. Фомина. Письмо Закупсбыта отмечало в слишком повышенных тонах заслуги Фомина по освобождению Сибири от большевиков. Погиб Фомин потому, что его, члена «семерки», избранной Бюро Съезда Учр. Собр. для борьбы с новой властью, считали поддерживающим большевиков. Конечно, от большевиков Фомин был далек. Мог ли он пойти по стопам Вольского, Буревого и др.? Настроения его в тюрьме как будто бы дают отрицательный ответ. В. С. Панкратов (известный шлиссельбуржец), близкий «Заре», доставил в редакцию статью, написанную Фоминым в тюрьме. Она под заглавием «Слова и думы национального возрождения» была напечатана «официозом» колчаковского Правительства. Автор говорил о проснувшейся национальной чести и звал выявить волю к действию. Статья для Фомина знаменательна, она как будто намечала новую эволюцию в этом непосредственном, мятущемся и неустойчивом человеке. В октябре он был охвачен пессимизмом. Он едет на призыв партии в Екатеринбург, едет без веры в возможность успеха борьбы. Сам он на распутье [Колосов. С. 268]. Он говорит жене: «... Страшно сказать, что для меня несомненно, что завоевания революции погибли, как вообще-то жить дальше — трудно сказать» (из письма жены «товарищам-кооператорам»).

Судьба несправедлива и не считается с целесообразностью. Погиб и Маевский (Гутовский). Это был человек иного типа, чем кооператор Фомин. Последний все-таки продукт революционной стихии и потому колеблющийся, как колеблется сама стихия. Очень близко связанный до революции с некоторыми видными большевиками — это говорит его друг Колосов — после революции Фомин примыкает к Чернову. Октябрьский переворот 1917 г. настраивает его на другой лад, поэтому он так активен в деле свержения большевиков в Сибири. К концу августа у Фомина уже иное настроение, толкавшее его к прежним связям. Склонный сгущать краски, легко подчиняющийся влияниям других, порывистый, он готов совершить даже террористический акт против членов Сибирского правительства Михайлова и Гришина-Алмазова, которые казались ему «злыми гениями» грядущего освобождения.

Редактор «Власти Народа» Маевский — старый основатель сибирского союза соц.-демократов, человек анализа, умевший становиться выше партийных традиций и предрассудков. Разум должен был одержать у него верх над чувством, заставившим его столь резко и не всегда справедливо реагировать на события 18 ноября. Его не стало. Замученная тень взывала к мести. И люди отдавались этому порыву, забывая тот «голос пробудившейся национальной чести», которым говорил в своей статье Фомин и который должен был побудить представителей демократии подчинить чувство разуму. Разум заглушался тогда, когда политические единомышленники Колосова в феврале посылали А. Тома в Париж через французскую миссию телеграмму в 800 слов о результатах произведенного ими довольно тенденциозного расследования. Голос разума молчал у Зензинова, когда он 6 июня помещал статью в «La France libre» о расстреле «офицерами адм. Колчака», «вопреки честному слову» двух министров Правительства Колчака, девяти человек... Зензинов счел нужным воспроизвести эту статью в сборнике документов, выпущенном в конце 1919 г. В иностранной печати Зензинов свидетельствовал о бесчестности колчаковского Правительства. Зензинов утверждал, что освобожденные, боясь возвратиться в тюрьму, где «неистовствовали опьяневшие от победы казаки», получили по телефону гарантии неприкосновенности от Михайлова и Старынкевича. «Они доверились их честному слову... и были расстреляны». Откуда заимствовал Зензинов эти сведения? В июне, когда написана была статья, он мог бы знать все подробности декабрьской драмы, хотя бы в одностороннем освещении колосовского расследования: надо ведь предполагать, что единомышленники Колосова осведомили не только французского министра о подробностях печальных событий.

В письме к «товарищам-кооператорам» жена Фомина подробно рассказывает обстановку, при которой произошло возвращение ее мужа в тюрьму. Совершенно невероятно, чтобы она промолчала о той гарантии «честным словом» безопасности, которую Фомин якобы получил от официальных представителей власти. Дело в действительности происходило по-другому. Были большие колебания: возвращаться или нет соответственно приказу Бржезовского. Жена Фомина поехала к «товарищам-кооператорам». Последние «единодушно» высказались за то, что «необходимо сдаться в руки властей... горячо и с негодованием говорили о том, что все это освобождение — сплошная провокация, что завтра их должны были освободить, а теперь это освобождение — только предлог для расправы, указывали на необходимость немедленно же возвратиться». Колебания продолжались до вечера. Решающим мотивом были встревоженные «лица хозяев». Наконец Фомин сказал: «Ну, думать нечего. Поезжай, Наташа, к Сазонову (кооператору) и узнай, как сдаться надо — куда и как бы это вышло надежнее, чтобы нас не выдали за пойманных». Было уже 7 часов вечера. «Я застала, — продолжает Фомина, — только В. Г. Шишканова (члена правления Закупсбыта), Сазонова не было... Он сердито набросился на меня. Почему так медлили, почему не сдавались днем?»... После этого последовал телефонный разговор с Бржезовским о том, куда следует явиться...

Как это далеко от того, что рассказал иностранной печати Зензинов.

Публицист при отсутствии данных, если не преследует демагогических целей, должен быть осторожен. Но здесь было только средство дискредитировать враждебную власть накануне возможного ее международного признания. Это было только средство политической борьбы. «Те, кто поддерживали Колчака, — патетически спрашивал Зензинов в «Pour la Russie» [№ 10], — не чувствуют ли они теперь ответственности перед Россией?

Так творились легенды очевидцами, свидетелями, бытописателями. Не приходится удивляться, что проф. Легра записал в свой сибирский дневник: «Свидетели (?) утверждают, что их (12 членов «прежнего Уфимского правительства») потопили, бросая в проруби, пробитые во льду на Иртыше. Палачи называли это: "Отправлять в иртышскую республику"» [«М. S1.», 1928, II, р. 188]39. Вот откуда возникла та «легенда» проф. Легра, которую я настойчиво опровергал в «Гол. Минувшего».

Омские события подорвали авторитет колчаковской власти. По словам Кратохвиля это «было первое открытое выступление нового режима». «Чехосл. Дневник» писал 3 января о бессилии диктатора Колчака справиться с горстью безумцев «монархистов», которые убивают беззащитных людей. Союзники, «наверно, скажут, что невмешательство совсем не значит пассивно смотреть на убийства противобольшевицких деятелей демократических партий». Тюремная драма послужила поводом для нападок на чехов, которые приняли участие в спасении «кровавого» режима, выступив при подавлении восстания в Куломзине.

История, однако, по возможности должна быть более справедлива. Декабрьская драма была не символом «нового режима», а наследием проклятого, еще слишком живого прошлого40.


Примечания к первой главе :


Помещаю с некоторыми сокращениями.

 «Ложной прямоты», которую склонен был усматривать в своем конкуренте Болдырев, конечно, не было.

 Отмечает Будберг при первом свидании 19 апреля [ХГѴ, с. 226]. Эти плотно сжатые губы с опустившимися углами и двумя глубокими складками, бледное исхудавшее лицо и остро блестящие глаза— характерны для Колчака сибирского периода [ Сахаров. С. 92].

 Один Жанен усмотрел в Колчаке «наивно-дьявольское лукавство».

 Показательные примеры можно найти у Гинса. Колчак, между прочим, очень сочувственно отнесся к представленной ему докладной записке, в которой отмечались противоречия при издании правительственных актов Верховным правителем и Верховным главнокомандующим. Он вполне согласился, что все акты Верховного правителя должны быть скреплены подписью соответствующих министров.

 Грондиж подчеркивает, что именно за эту черту его любили близкие [с. 923].

Жанен никогда не мог простить Колчаку недоверия, высказанного последним по поводу передачи под охрану союзников золота [Гинс. II, с. 332]. Сам Жанен на это указывал в позднейшей беседе в Иркутске с Червен-Водали.

За Жаненом повторяет это и Рукероль — со ссылкой уже на свидетельство якобы Дитерихса [с. 57].

Болдырев и Колосов отыскивают влияние Жардецкого на адмирала. Между тем сам Колосов [«Былое». XXI, с. 251] утверждает, что Жардецкий держался как бы «японской ориентации», т. е. противоположной Колчаку. Скорее, твердость в этом отношении Верховного правителя оказывала влияние на увлекающегося Жардецкого. Если на первых порах Ж. мог оказывать некоторое влияние на Колчака, человека совершенно нового в омской обстановке, то это объясняется тем, что при содействии именно лидера омских к.-д. произошло знакомство Колчака с общественными кругами. В значительной степени по инициативе Жардецкого было организовано то закрытое собрание (присутствовало 45 представителей различных общественных организаций), на котором Колчак делился своими впечатлениями о Дальнем Востоке. Лицо, близкое адмиралу, утверждает, однако, что по мере ознакомления Колчака с местной обстановкой влияние Ж. стало исчезать и с приходом адмирала к власти оно «свелось к нулю». Колчак с большой неохотой, по настоянию ген. Мартьянова, согласился на поездку Ж. в качестве «военного корреспондента» при объезде адмиралом фронта. Вообще никакого единого влияния на адмирала не было. Об этом свидетельствует, напр., доверие, которое Колчак имел к лидеру кооперации Сазонову[Кроль. С. 192].

10  Кришевский Н. В Крыму (1916-1918).— «Арх. Рус. Рев.». XIII, с. 92-93.

11  «Речь адмирала, — свидетельствует другой очевидец, — произвела огромное впечатление. Многие, слышавшие ее, "рыдали"». [Смирнов М. И. Адм. А. В. Колчак во время революции в Черном, фл. — «Ист. и Совр.». ГѴ, с. 21].

12  Генкина. Февральский переворот. В сборнике «Очерки по истории октябрьской революции». II, с. 164. О положительной роли Колчака в Черноморском флоте см. также и в воспоминаниях Керенского «La Revolution Russe» [изд. Payot. — Р. 202].

13  Знамение времени! «Все помешаны на сионских протоколах», — записывает Будберг 18 декабря, в Харбине. В эмиграции этим «документом» усиленно занималась прогрессивная печать. Были выпущены комментированные и некомментированные издания.

14  Как это ни странно, здесь Колчак очень близко подходит к философии Масарика с его представлением о примитивном диком человеке с врожденным стремлением к насилию. ...



Все права на текст принадлежат автору: Сергей Петрович Мельгунов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Трагедия адмирала Колчака. Книга 2Сергей Петрович Мельгунов