Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Александрович Биленкин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Лицо в толпе. РассказыДмитрий Александрович Биленкин




ВСЕ ОБРАЗЫ МИРА

За тесными громадами зданий гас блеклый московский вечер, и в окнах темных фасадов, высвечивая недра квартир, загоралось электричество - этот пещерный огонь двадцатого века. Наконец и хозяин застолья, щелкнув выключателем, послал в сумерки свою каплю света. В галактике человеческих жилищ одной звездочкой стало больше.

Внутри комнаты столь резкая перемена света сбила, как это бывает, и без того вялый разговор. Впрочем, он склеился снова - все тот же натянуто-обтекаемый, парадно-неловкий. Таким его делало присутствие среди гостей друга хозяина, человека, который первым из всех недавно ступил на раскаленную поверхность Венеры. Гости деликатно старались, чтобы он не чувствовал себя центром жадного интереса, и выбирали обычные для застолья темы, одновременно опасаясь, что эта будничность представит их людьми неинтересными, тогда как каждый, наоборот, надеялся, что именно в его обществе космонавт распахнется душой и они уйдут с вечера, к чему-то особо приобщенные. Напряжение разговору придавало и то, что некоторые ловили себя на скользком желании во что бы то ни стало блеснуть перед избранником человечества, а может, и доказать свое над ним духовное превосходство. Так уже само присутствие знаменитости возбуждало жесткие лучи самоанализа, и от всего этого Гаршин чувствовал себя все более неуютно.

«А каково ему, центру всех наших притяжении и отталкивании? - с пронзительным сочувствием подумал он. - Все ждут от него чего-то свежего, незаурядного, а он же пуст! Ну да… Бесчисленные интервью, миллиардные аудитории выжали из него все до последней капли, он все уже отдал нам, ибо всякая личность конечна. Или не так?»

Было похоже, что Гаршин ошибся, ибо под занавес его размышлений хозяин наконец удачно повернул разговор, и теперь космонавт рассказывал, со вкусом рассказывал о вчерашних автомобильных гонках, на которых он вопреки основательной (сами понимаете!) детренировке занял призовое место. При этом сильные, уверенные руки космонавта двигались в такт словам, как бы сжимая руль бешено рвущейся на повороте машины, а глаза блестели оживлением. Чувствовалось, что он был счастлив вчера, дорвавшись до мужского, с привкусом железа и риска дела, став рядовым, без скидок, участником схватки за первенство. Тишина за столом установилась благоговейная. Эта почтительность внимания, какой не могло быть, говори о том же самом кто угодно другой, не сразу дошла до увлеченного рассказом космонавта. Но когда дошла, речь его, не потеряв гладкости, как-то сразу обесцветилась, а взгляд похолодел. И Гаршин понял, что жадный, верней, жаждущий интерес гостей включил в космонавте уже привычный и тягостный навык обязательного, не для себя, говорения.

Он с усилием отвел взгляд туда, где стекло книжной стенки туманно удваивало затылки, лица, движения рук, льдистые силуэты бутылок. Странным и нелепым показалось Гаршину это мгновение. Ведь рядом, здесь, в этой будничной комнате, сидит человек, недавно побывавший на другой - подумать только! - планете, ступивший на дно мрачного, давящего, жаркого ада, вынесший все это, видевший то, чего никто не мог, даже не смел увидеть, и несущий в себе образ чужого мира. И что же? При чем тут автомобильные гонки?! Почему внимание сосредоточивается даже на таком пустяке, как отказ космонавта попробовать свекольный салат, а банальная фраза: «Спасибо, я не любитель свеклы…» - вдруг как-то иначе освещает его самого и все им сделанное?


Разговор меж тем окончательно зачадил, и в улыбке хозяина, которой он одарял всех, все отчетливей проступала мука.

- Есть тост, - не выдержал Гаршин, и все удивленно притихли, поскольку знали, что тосты он говорить не умеет.

- Космос и косметика - слова одного корня, вот что я хочу сказать! Но космос далек, хотя и велик, напоминает о себе редко, тогда как косметика, если брать это понятие широко, вездесуща. Она в некотором роде как воздух, которым нельзя не дышать. Но эта спертость ощутима и тогда, когда… Короче, если косметика каждодневна, то…

«Влип!» - холодея, подумал Гаршин, чувствуя себя не в силах выпутаться из сложных разветвлений мысли и тонко, главное, необидно закруглить тост.

- Словом, за умение всегда различать космос и косметику в их противоположности…

- В единстве! - внезапно подхватил космонавт. - Ведь что? - Он быстро взглянул на окружающих. - Изначально у греков космос означал порядок, гармонию, лад мировой красоты…

- Которая не только у греков считалась синонимом счастья! - обрадованно согласился Гаршин.

- Именно. Космос как физическую протяженность мы бодро осваиваем. И житейски чувствуем себя в нем, как в непривычном, еще не по росту, костюме. Нужны, необычайно нужны такие искатели новой гармонии, которые и о былом античном смысле презренной косметики вспомнят. Простите, не знаю вашего имени…

- Сергей Павлович Гаршин, искусствовед, - торопливо подсказал хозяин.

- Вот как? - космонавт пристально посмотрел на Гаршина. - Живопись, скульптура, кино?

- Живопись, - смущенно ответил тот.

- Древняя?

- Нет, современная.

- Хорошо! Уйдя в философию, я, извините, сбил ваш тост. Что же, за единство мысли, чувства и дела, за их гармонию, не так ли?

Все шумно и облегченно потянулись чокаться. Улучив момент, космонавт наклонился к хозяину. Тот быстро закивал. Гаршин ничего не расслышал, но обостренное чутье подсказало, что разговор о нем. Позже, когда все поднялись из-за стола, космонавт остановил его.

- Вы не можете заехать ко мне? Есть небольшое, связанное с искусством дело, и вы для него кажетесь подходящим человеком.


Все выглядело так, будто тяжелая рука космонавта отдыхает на руле и будто машина идет своей волей, ювелирно вписываясь в просветы движения, чтобы тут же стремительно обогнать всех. Массивное, с крутыми надбровными дугами лицо космонавта напоминало Гаршину кого-то, он так и не уловил кого. Телевидение и снимки скрадывали это сходство. Сейчас беглое скольжение глубоких уличных теней огрубило лепку лица, и Гаршин наконец понял, кого напоминает его новый знакомый. Древнего, чей портрет был в школьном учебнике, охотника на мамонтов!

Ничего удивительного в этом не было - облик человека мало изменился за последний десяток тысячелетий. Все же наблюдение поразило Гаршина. Черт знает что! И мозг прежний, не только лицо, а давно ли человек валил мамонта, и вот теперь он кладет к своим ногам целые планеты… Что же будет его трофеем завтра?

- Трудно вам, Сергей Павлович, должно быть, приходится, - без улыбки сказал космонавт.

- Что?.. Почему?

- Сфера такая - искусство. У нас сделано дело, так уж сделано. А у вас иногда спор на годы - шедевр появился или мазня.

- Не совсем так… Кстати, в точнейшей вроде бы геометрии работу Лобачевского еще дольше считали бредом.

- Это родственная сфера, я не о том. Что мгновенно и всеми оценивается по достоинству? Достижение какого-нибудь полюса, покорение Джомолунгмы или рекорд в спорте. Потому, очевидно, и мы в героях ходим.

- Что справедливо. У вас за неудачу плата другая.

- Бывает, не возвращаемся, верно. Но и художник за выход на новую орбиту искусства, согласитесь, часто расплачивается пережогом нервов. И если уж выбирать конец…

- Сейчас вы, чего доброго, скажете, что выбрали свою профессию из-за малодушия!

- Один - ноль! - Космонавт скупо улыбнулся. - Кстати, сколько всего картин было написано только за последние полвека?

- Не знаю. Точно этого никто не знает. Миллионы.

- А о скольких вам известно хоть что-нибудь?

- О тысячах… Право, не считал, да и зачем?

- Значит, есть миллионы, о которых даже специалист ничего не знает, не слышал, не помнит. Жутковатое соотношение удач и попыток, вам не кажется? Вот мы и приехали.

Космонавт легко взбежал по ступенькам подъезда. «Я-то, дурак, решил, что личность исчерпаема! - поспешая за ним, подумал Гаршин. - К чему он, однако, клонит?»

Лифт пулей взлетел на сорок второй этаж.

В квартире, судя по ее виду, скорей гостили, чем жили. Возможно, это впечатление создавали широкие, как на аэродроме, во всю стену окна. Дом был типа «скворечника», ячейки квартир висели свободно, не перекрывая друг друга, что делало остекленное пространство комнат похожим на высотную наблюдательную площадку. Шоссе внизу выныривало из ложбинки в гору и рдело потоком красных огоньков, словно там катился шелестящий, ало мерцающий в темноте поток лавы.

- Хочу познакомить вас с одним сделанным на Венере снимком, - сказал космонавт. - Вот, держите.

Гаршин недоумевающе взял небольшую, размером с открытку, фотографию.

- Мрачноватый пейзаж…

- Других там нет. Вглядитесь, пожалуйста, внимательно.

Гаршин послушно вгляделся и не пожалел. Пейзаж был не просто мрачным. Две высоких и плоских, ржавого цвета скалы расходились створками ворот, приоткрывая вход в никуда, ибо там, в глубине, было нечто неразличимое не мрак вроде бы, но тень хуже мрака, какой-то безобразный, стерегущий, нехороший сумрак. Что-то мертвенное, но ожидающее, готовое заглотить мерещилось в нем. И створки скал раскрылись, точно западня, войди - и сомкнутся даже без скрежета. Справа и слева от них не было ничего, так, муть пустого пространства, но чувства странным образом подсказывали, что стоит лишь войти в ворота, как и эта мнимая пустота обернется хотя и призрачной, однако неодолимой изнутри преградой. Только передний план был лишен этой двусмысленной зыбкости: все четко, ясно, определенно, просто большие и малые камни. Возникало ощущение разлада самой реальности, будто все, что вблизи, - настоящее, а все дальнее, за скалами, принадлежит сновидению.

Эта особенность пейзажа раскрывалась не сразу, не при беглом взгляде.

- Вы заходили туда? - почему-то шепотом спросил Гаршин.

- За скалы? Ну, разумеется. А, понимаю! Веет чем-то загробным, так? Нет, просто шуточки рефракции воздуха, она там чудовищная, еще не то можно увидеть. Но пейзаж явно неземной, согласны?

- Еще бы!

- Вот это главное. Скажите, мог ли художник задолго до полета написать такой сугубо венерианский пейзаж? Не просто похожий, а тот, что вы видите?

- Конечно, нет!

- Даже гений из гениев? Как это у Блока: «Все дни и все ночи налетает глухой ветер из тех миров, доносит обрывки шепотов и слов на незнакомом языке. Гениален, быть может, тот, кто сквозь ветер расслышал целую фразу…» Такого не могло быть?

- Что вы! Нечто фантастическое, созвучное настроению, колориту еще допустимо. Но венерианский, не покидая Земли, пейзаж? Откуда? Это немыслимо.

- Что мыслимо, а что нет, можно знать, лишь владея абсолютной истиной, - сухо сказал космонавт. - Гениальный художник все-таки был. Смотрите.

То, что очутилось в руке Гаршина, было снимком, давней и любительской репродукцией какого-то рисунка. Потертость, ветхий перелом уголка, главное, фотобумага, какой теперь не было, устраняли всякое сомнение в его возрасте. Гаршин даже отпрянул. Невероятно, сон! На невесть когда сделанном снимке был тот самый, со скалами, гнетущий пейзаж. Кое-где пропорции оказались смещенными, некоторые детали отсутствовали, местами иной была цветовая гамма, камни на переднем плане даны намеком, но главное было схвачено точно, а частности в рисунке и должны были быть другими, поскольку всякий художник по-своему видит и одухотворяет мир.

- Откуда? - собственный голос дошел до Гаршина словно из другого измерения. - Как это возможно?!

- В том и загвоздка! Там, на Венере, едва эти скалы показались, я почувствовал, будто их уже видел когда-то, знал в какой-то иной жизни. Ложная память, знаете?

- Да, да…

- Ее психологи объясняют без запинки, хотя, собственно, что мы знаем о подсознании? Но тогда я малость струхнул. Хороша ложная память, если я точно знаю, что именно вот сейчас откроется! И открылось, все точь-в-точь. Нервы у меня в порядке, но тут я отключился, никаких сигналов не слышу. Что я, святым духом прежде бывал на Венере?! Едва отшутился, когда ребята пристали, чего это я вдруг изобразил собою статую командора… Наконец я понял, где и когда видел этот треклятый пейзаж. На рисунке! А кому скажешь? Земля просто решила бы, что я свихнулся. Даже здесь, отыскав снимок, трудно было отделаться от мысли, что это какой-то вселенский розыгрыш. Ни с чем же не сообразно! Тут, быть может, какие-то аксиомы с нарезки слетают, тут прежде все надо прощупать, со знающим человеком с глазу на глаз потолковать…

Космонавт уже давно встал и говорил, расхаживая, а Гаршин все никак не мог опомниться.

- Да, я же о главном забыл! Снимок лежал в отцовских бумагах. Разбирая их шесть лет назад, я на него наткнулся, мельком взглянул и сунул обратно. Откуда он у отца - понятия не имею. Все. Что скажете?

Гаршину показалось, что он пришел в себя и способен рассуждать здраво.

- Может быть, что-нибудь знает мать, друзья…

- Мать погибла в той же авиакатастрофе, друзей я, понятно, спрашивал.

Гаршин прикусил губу, и это вернуло ему чувство реального.

- Лупа у вас найдется?

Оказалось, что космонавт уже держит ее наготове. Гаршин погрузился в изучение рисунка, а космонавт мерно расхаживал из угла в угол своей вознесенной над ночным городом комнаты.

- Подписи художника нет, - Гаршин с досадой отложил лупу. - Это ладно, бывает. Но техника, краски, все остальное… Не понимаю!

- Чего именно?

- Видите ли, Пикассо десятки раз писал один и тот же стол, и он всегда получался разный. Потому что меняется видение художника, потому что сам стол - достаточно иначе упасть свету - всякое мгновение разный. А здесь… - Гаршин безнадежно развел руками. - Да окажись автор на Венере, еще вопрос, добился бы он такого сходства!

Космонавт фыркнул, как человек, на глазах которого переливают из пустого в порожнее.

- Наши эмоции никого не касаются, и зря я упомянул о попрании аксиом. Ничего этого нет. Рисунок и фотография нетождественны, все строго в пределах теории вероятностей.

- Искусство не физика!

- Но статистическим законам оно подчиняется, как все остальное. Миллионы рисунков, миллионы образов могут и обязаны дать случайное совпадение. Могут и обязаны, такова фантастика больших чисел. Наконец, перед вами факт. Вы что, уже и глазам не верите?

- Извините, - слабо улыбнулся Гаршин. - Я чувствую себя как тот монах, которому Галилей показал в телескоп другие миры… Ваш отец увлекался искусством?

- Не сказал бы. И фотографией тоже, так что это скорее всего подарок. Время съемки мною датировано: бумага отечественная, выпускалась с 1981 по 1989 год. Боюсь, вам это мало что даст, ведь картина могла быть написана куда раньше. Еще в средневековье, чего доброго.

Гаршин отчаянно замотал головой.

- Ничего подобного! Стиль - это не только человек, но и время. У нас, похоже, только и есть эта ниточка.

- Звучит безнадежно…

- Отнюдь. Техника работы меня смущает, впрочем, сейчас многие экспериментируют с новыми красками и основами, что лишь подтверждает современность рисунка. О том же говорит стиль. Нет, нет, - продолжал Гаршин, загораясь. - Вот вам первые анкетные данные нашего незнакомца. Современник - раз, соотечественник - два! Картина написана не раньше шестидесятых годов, когда возникла первая волна фантастической живописи три! Кстати, это объясняет безвестность произведения; мы, искусствоведы, такую живопись долго не принимали всерьез.

- И проморгали этот шедевр.

- Простите, тут уж я компетентен! Забудем о внешних обстоятельствах что перед нами? Есть настроение, экспрессия. И масса мелких, чисто художественных погрешностей. Ваш снимок гораздо сильней, потому что он документ. Так что нет ни шедевра, ни гения, есть талантливый дилетант или молодой, ищущий, неопытный художник.

- Гениален, выходит, не человек, а случай?

- Неважно! Круг поисков мне ясен, недели через три я либо найду автора…

- Либо?

- Либо мы слепые котята.


Лестница припахивала кошками, давним кухонным чадом, слизью окурков. Похоже, ничто не могло вытравить этот столетний запах меблирашек, коммунальных квартир, военных разрух, хотя ступени были оттерты до белизны, в завитках чугунных перил не таилось пыли, а стены были покрыты флюоресцином. Настоящее не побороло прошлое, оно пропиталось им, и запах времени густел по мере того, как Гаршин поднимался от лифта к мансарде, надеясь и после стольких поисков уже не веря в удачу.

Достигнув верхней площадки, он придавил кнопку звонка и, когда дверь открылась, увидел то, что и ожидал увидеть: серый от курева воздух, пол, к которому давно, а возможно, совсем не прикасались щетки автомата-уборщика, прислоненные к стенам картины в рамах и без, пропыленные стопы книг по углам, какие-то рисунки, ветхий диван и, конечно, мольберт. Хозяин смотрел на Гаршина с нелюбезным вниманием. Былой тощ, суховат, по бокам узкого черепа топорщились седоватые волосы, худую шею косо охватывал шерстяной, не первой молодости шарф.

- Чем обязан?

Гаршин назвал себя. Точно колючая электрическая искра мигнула и погасла в пристальных глазах художника.

- Так, так, так, - протянул он. - Привык почитать искусствоведов, как судей и распорядителей искусства. Прошу, чем обязан?

Гаршин не отозвался на скрытый выпад. Искусство - вредное ремесло. Если столяр сделает табурет, то не возникнет вопроса, нужен ли этот табурет, хорош ли он или никуда не годится. Все очевидно с первой минуты, тогда как художник, поэт, композитор обычно полон неуверенности, даже когда чутье подсказывает, что вещь удалась. И нет произведения, о котором сразу не сложилось бы двух и более мнений. Отсюда почти детская жажда похвал или, наоборот, защитная броня непоколебимой самоуверенности. Впрочем, одно часто сочетается с другим, и Гаршина всегда восхищала сила тех, кого эта ржавчина не могла коснуться. Но сочувствовал он всем, в ком видел талант, а поскольку о Лукине знал лишь с чужих слов, то теперь первым делом глянул на его полотна.

- О вас говорят, - сказал он, - что вы давно пишете только для вечности. Начинаю понимать…

- Осчастливлен. Может быть, и с выставкой посодействуете?

- Оставим подковырки, - решительно сказал Гаршин. - У меня к вам дело.

- Спасибо за откровенность. - Лукин почему-то потер ладони. - Терпеть не могу притвор и благодетельных султанов от искусства. А что, интересно, вы поняли?

- Что вы нащупываете свою, трудную и необходимую дорогу.

Лицо Лукина осветилось.

- Да! - вскричал он. - Стойте, я вам сейчас кое-что прочитаю…

Он с обезьяньим проворством подскочил к груде книг, разворошил ее и с торжеством вытянул потертый томик.

- Вот, слушайте! «Не правда ли, странное явление - художник петербургский? Художник в земле снегов, художник в стране финнов, где все мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно!.. У них всегда почти на всем серенький, мутный колорит - неизгладимая печать Севера. При всем том они с истинным наслаждением трудятся над своею работой. Они часто питают в себе истинный талант, и если бы только дунул на них свежий воздух Италии, он бы, верно, развился так же вольно, широко и ярко, как растение, которое выносят, наконец, из комнаты на чистый воздух». Это Николай Васильевич Гоголь. Каково, а? Север, видите ли, неживописен, гнетущ для таланта, Север, с его убранством луговых цветов, озерной синью, ярким, не чета югу, небом, огненной осенью - бледен и сер! Добро бы чиновник-искусствовед писал, так нет же, гении литературы, который и к живописи прикосновенен был. Какими же он глазами смотрел? Как очевидного не видел? А потому и не видел, что в незрячее время жил, что глаз отечественного художника спал и русская природа еще не была открыта. Ну а мы лучше? Одни мнут перины прошлого, левитанов перемалевывают, другие вовсе от пейзажа бегут, мол, фотографией заштамповано и не искусство даже в наш углубленно-атомный век, словом, все гладко, уныло, плоско, как сказал бы дорогой Николай Васильевич. А земля-то художественно еще не открыта! Да, да! Всю, целиком, сверху, после стольких лет авиации, мы видим ее не лучше, чем Гоголь Север! Нет, скажете? Вспомните выставки, почитайте писателей - где у них Земля с большой буквы? Зрение пешехода, они и из стратосферы только унылые снежные равнины облаков замечают. А оттуда такое открывается! Вот, смотрите, как здесь натура человеческая просвечивает!

Этюды, эскизы, незавершенные картины с грохотом стали отделяться от стен и окружать Гаршина, который не успевал вставить ни слова.

- Вот наш автопортрет - Подмосковье! В природе все округлость, излом, завиток, а чего мы коснемся - там прямизна оград, улиц, строений, дорог, ровные фигуры полей, даже леса растим геометрично! Математическая линейка у нас в голове, все прямим, прямим…

«Не ново, еще у О'Генри было», - защищаясь от этого потока слов, подумал Гаршин.

- …Какой контраст с горами! Видели вы их прежде? Нет! Алмазы ледников, бастионы круч, та-та… Восприятие человека-муравья. А здесь у меня? Теперь-то вы видите, видите планетную сущность гор? Они же родственны узорам на морозном стекле!

Гаршин отпрянул в сторону от очередного холста.

- Ага, вы, кажется, поняли! Самолет распластал хребет, я вгляделся тот же ветвистый причудливо-правильный узор отрогов, ущелий, снега! А вы говорите - Земля открыта… Это палящее лохматое солнце над красным марсианством Кызылкумов вы когда-нибудь видели? Отражение радуги в Байкале от берега до берега вам знакомо? Шелковый узор ветра на синеве Арала - это вам что, очередные березки, от которых тошнит на выставках, как от зубрежки таблицы умножения? Вы еще обо мне статьи писать будете, монографии посвятите!

Гаршин вздохнул. Перед ним был тот самый случай неистовой работоспособности и страсти, когда талант ума и наблюдательности, увы, не подкрепляется художественным и содержание любого полотна можно исчерпать словами, чего нельзя сделать ни с одним значительным произведением искусства, будь то «Джоконда» или левитановский пейзаж.

Радовал только поиск, действительно нужный, потому что Земля художественно и в самом деле еще не открыта. Гаршину было жаль Лукина, и он дал себе слово помочь с выставкой, ведь столько художников получают их, не имея даже того, чем обладал Лукин. Но поступиться истиной Гаршин не мог.

- Странно, что вы начинали с фантастики, - осторожно сказав все, закончил он.

- Воображение лишь жалкая тень действительности…

Лукин поправил шарф и, морщась от дыма очередной сигареты, как бы в удивлении оглядел свои беспорядочно расставленные полотна. Гаршина он уже не замечал.

Тот достал снимок.

- Простите, вот это случайно не ваша в молодости работа?

- Нет, - коротко бросив взгляд, сказал Лукин. - Не моя и моей, само собой, быть не может.

- Тогда, быть может, вы знаете автора? - безнадежно спросил Гаршин.

- Автора… Автора, простите, чего?

- Автора этой картины.

- Картины?

- Ну да…

- Повторите-ка, повторите…

- Я ищу автора этой картины, что тут непонятного?

- Вы, искусствовед, ищете?! Так из-за этого я и удостоился… Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!

- Позвольте…

- Да знаю я автора, знаю! Ха-ха-ха…

- Он жив?!

- Живей нас с вами… - Лукин вытер набежавшие слезы. - Ах, какая чудесица! Ах, славное, дышлом вас по голове, племя искусствоведов! Так вам нужен, позарез необходим автор? Извольте, есть у меня адресок. Свердловск…

- И оригинал там?

- Там, все там, и Влахов Кеша там, и мать-сыра земля там… Записывайте…


«Влахов Иннокентий Петрович, доктор геолого-минералогических наук, профессор», - волнуясь, прочитал Гаршин на дверной табличке и с удовлетворением подумал, что его первоначальная догадка оказалась верной. Маститый профессор когда-то увлекался, возможно, и теперь увлекается живописью, рисунки его, понятно, известны немногим, а, между прочим, именно геолог скорей любого другого дилетанта мог случайно прозреть тот каменный венерианский мир. Зря смеялся Лукин. То-то он ахнет, когда узнает, в чем дело!

Влахов оказался кряжистым, в летах человеком с медвежьей походкой и таким рокочуще-добродушным басом, что Гаршину сразу стало легко и просто. Гостю здесь были рады без всяких расспросов и дел, рады только потому, что он гость, и Гаршин не успел опомниться, как уже сидел за столом и с приятствием отхлебывал вкуснейший чай. Но мало-помалу благодушие сменилось беспокойством, так как ничто вокруг не свидетельствовало об увлечении живописью, а когда Гаршин о ней заговорил, то Влахов выказал живой и все же явно сторонний интерес к искусству.

- Мне, однако, сказали, что вы сами недурно рисуете, - не выдержал Гаршин.

- Это вам навра-а-али, - растягивая слова, пробасил Влахов. - Сроду непричастен.

- Как? - опешил Гаршин, еще цепляясь за краешек надежды. - Мне Лукин говорил!

- Не мог того сказать Лукин, ибо знает. Да что с вами? Беда какая?

- Никакой, - бледнея, отозвался Гаршин. - Вралю поверил, вот что!

- Позвольте, этого быть не может! Знаю я Лукина, на одной парте сидели, кристальной честности человек…

- Тогда как понимать это?! - дрожащими пальцами Гаршин высвободил, выхватил из конверта снимок. - Ваш честнейший Лукин, заверил, что оригинал у вас и вы его автор!

Влахов мельком глянул на снимок и недоуменно уставился на Гаршина.

- Рассказывайте, - строго сказал он.

- Но видите ли…

- Все рассказывайте.

Дослушав, Влахов пытливо сравнил оба изображения, его глаза блеснули удовлетворением.

- Идемте, я покажу рисунок.

- Так он… - Гаршин вскочил, - …есть?!

- А как же! Лукин язвец, но не враль. Все во всем, как говаривали мудрые греки…

В кабинете Влахов выдвинул обшитую по дну черным сукном полку, оттуда из разноцветной укладки полированных камней изъял угловатую плитку и протянул ее Гаршину.

- Вот вам оригинал.

Пол тихо качнулся под ногами Гаршина: с холодной глади камня на него смотрел тот самый, до мелочей знакомый венерианский пейзаж.

- Сядьте, сядьте, - голос Влахова дошел, как сквозь вату. - Что тут особенного? Так называемый «пейзажный камень», таких у меня, видите, коллекция, сам резал. Право, не стоит переживать. Эко диво, сходство! Хотите вид березовой опушки? Вот, пожалуйста, думаю, и натуру, место похожее, отыскать можно. А тут скалы, прибой кипит… И облачный бой, как у Рериха, есть. Это свойство яшм, агатов и многих других камней давно известно, наши уральские мастера-камнерезы целую картинную галерею могут составить.

- Так венерианский же в камне пейзаж, ве-не-рианский! - простонал Гаршин, оглушенный и чудом невероятного сходства, и своей изначальной непростительной ошибкой, и непостижимым спокойствием Влахова.

- Что ж, венерианский… Со временем, думаю, и антаресский откроется. Природа едина. Как познали ее новый уголок, так и в камне, значит, его сразу увидели, того и следовало ждать. Не удивлюсь, кстати, если в срезах венерианских пород отыщутся земные пейзажи.

- Тогда что же получается? - мысленно отшатываясь, вскричал Гаршин. - В камнях, выходит, заключены… все образы мира?!

- Ну, все не все, только прикиньте-ка объемы горных пород, сочтите все цветовые в них комбинации. Астрономия получается, классический для теории информации пример с великим множеством обезьян, которые в конце концов отстукивают на машинке всего Шекспира.

- И в камне, здесь, у нас под ногами, может таиться мадонна Рафаэля?!

- Не исключено.

- Слушайте, а вам не страшно?

Наконец-то Гаршин увидел Влахова растерянно моргающим!.

- Мне так страшно, - продолжал он с лихорадочной поспешностью. - Если вы правы, если все образы мира уже есть, тогда зачем художник, к чему искусство? Все же будет простым повторением.

Влахов сурово задумался. Затем его губы шевельнула медленная улыбка.

- Лукин, кажется, аттестовал меня автором венерианского пейзажа? спросил он будто самого себя. - Что ж, мы в природе, а она в нас. Я-то камень не вслепую резал, я искал, выявлял в нем скрытое, и без меня, выходит, тоже ничего бы не было. Хотя какой я художник? - Влахов вздохнул. - Жизнь хороша своей бесконечностью и, стало быть, щедростью. Идемте, поразмыслим об этом за чаем, он, знаете, хорошо нервы сглаживает.

ФИЛОСОФИЯ ИМЕНИ

Мерный, даже в тишине едва уловимый гул пронизывал каюту, и только он напоминал о действующем неподалёку вулкане, перед мощью которого жалкой искрой померкла бы любая Этна, ибо там, за отсеками и нейтридными переборками, рушились квантовые основы самой материи. Спящего в каюте, как и весь экипаж, этот доатомный огонь распада нёс сквозь абсолютный холод межзвездья, от которого человека отделяли немногие метры корабельной оболочки и воздуха.

Для Виктора Кошечкина заканчивалась очередная ночь, которая здесь была такой же условностью, как утро, день или вечер. Вязкий, засасывающий сон никак не хотел отпускать, и только настойчивая побудка элсекра заставила пошевелиться, открыть глаза и моргнуть. Напротив постели в космах тумана всплывало солнце, свет мглистым веером дробился в ветвях, осеребрял упругие капельки росы, вдалеке долбил дятел, а за травой и валежником плеском рыбы давало о себе знать укромное озеро. Морщась, Виктор выпростал руку, щёлкнул выключателем, и там, где только что была земля, встала глухая стена крохотного помещения, в котором рационально был учтён каждый кубодециметр пространства. Вялое тело не хотело вставать, саднило горло, тяжёлая голова сама собой клонилась к подушке. «Все моё ношу с собой, - досадливо подумал Кошечкин. - Включая вирусы».

И верно, они набрасывались на человека даже среди звёзд. Следовало пойти в медотсек и тут же покончить с болезнью, но Виктор решил, что делать он этого не станет. Конечно, там он избавится от недомогания за пять минут, но так недолго растренировать волю и тело, поэтому если ты можешь покончить с болезнью сам, то и должен. Решив так, он твёрдо скомандовал организму прекратить это безобразие, велел чему-то там в себе сконцентрироваться для удара по всяким вирусам и микробам, почти физическим усилием мысли вогнал саднящее горло в жар, отпустил горячую волну, затем снова прогнал её по каналам акупунктуры, так несколько раз подряд. И к черту вялость, никакой вялости нет, все это только игра расслабленного воображения!

Вот так, уже лучше. Вялость изгнана из мыслей и чувств, установка на победу задана, лимфоциты, или как их там называют, с развёрнутыми знамёнами атакуют противника, остальное довершит работа, которая, что ни говори, все-таки лучшее из лекарств.

С этими мыслями Кошечкин вскочил, живо оделся и, выходя, принял осанку, которой мог бы позавидовать офицер тех времён, когда ещё существовала армия. «Все-таки любопытно, - подумал он мельком. - Во мне, как и в любом человеке, хватает всяких зловредных микрозверюг - и ничего, здоров. А иногда нате вам… И причин вроде бы не было, а сорвались с цепи. Надо бы спросить, почему так случается…»

Однако, войдя в кают-компанию, Кошечкин обнаружил, что все уже позавтракали и разошлись по своим рабочим местам, лишь Басаргин, сидя в углу, допивал кофе, но у того никакого рабочего места и не было.

- Рад вас видеть, - поднимая крутолобую голову, приветствовал Басаргин. - Как поживают ваши «мышки-блошки»?

- Нормально, - осторожно ответил Кошечкин, так как из всех членов экспедиции Басаргин был ему менее всего понятен. Ясно, чем занят астрофизик, вакуумщик или биолог. Но философ? Философы, насколько он знал, предпочитают осмысливать мир в тиши своих кабинетов.

- И хорошо, что нормально, - кивнул Басаргин. - Хотя, собственно говоря, меня больше интересует не это.

- А что же? - с усилием спросил Кошечкин.

- Видите ли. - Басаргин аккуратно промокнул рот салфеткой и отложил её в сторону. - Вы стармех, вы заняты своей машиной, её состоянием, функционированием и тому подобным. Объект же философии - это скорей рефлексия, мысль о мысли, в данном случае ваше, субъекта, отношение к машине.

- Машина есть машина, - отрываясь от еды, сухо сказал Кошечкин. - Двигатели должны работать как надо, вот и все о них мысли.

- Нет, - покачал головой Басаргин. - Это вам только так кажется, вы как-нибудь приглядитесь к себе на досуге. Кстати, можно нескромный вопрос?

- Да, пожалуйста…

- Вам никогда не хотелось сменить фамилию?

- Нет. А зачем?

- Ну, как же. - Взгляд Басаргина весело сощурился. - Ведь как иные фантасты называли своих героев-звездопроходцев: Федор Икаров! Спартак Прометеев! Звучит, и как победительно! Перед таким расступаются звезды, ему самой судьбой уготовано быть капитаном и покорять Вселенную.

- Нет таких фамилий, - буркнул Кошечкин. - И таких самодовольных болванов у нас тоже нет. А если моё имя кого не устраивает, то…

- Извините. - Басаргин притушил улыбку. - Виктор Кошечкин, мне это имя нравится. А интересуюсь я вашим о нем мнением потому, что имя не есть что-то нейтральное по отношению к самому человеку, в своё время я занимался разработкой этой проблемы…

- И?… - наливаясь гневом к этому бесцеремонному человеку, перебил его Кошечкин.

- «И» только одно, - неожиданно мягко, с искренней теплотой в голосе проговорил Басаргин. - Вы вошли сюда генералом, чего за вами не водится, поскольку вы не Икаров. Это меня удивило, впрочем, нездоровый блеск глаз тут же объяснил все. Вы давите в себе болезнь, и я тут же решил этому поспособствовать. Уверяю вас, в данном случае злость неплохое лекарство! Но вы не из тех, кого легко разозлить, пришлось постараться… А теперь вот вам моя голова - рубите.

И Басаргин наклонил голову.

Кошечкин открыл было рот, чтобы ответить весело, едко и остроумно, но ответ так и не нашёлся, впрочем, так бывало всегда. «Ну и штучка же ты, философ…» Невольно для себя Кошечкин сверил Басаргина с его фамилией. Кряжист, плечист, основателен, в весело играющих глазах никакой такой книжной немочи - да-да… Любопытный человек.

- Что ж, спасибо за намерение. - Кошечкин отстранил тарелку. - Пора, однако, работать.

- Желаю успеха. А насчёт своего отношения к машине все же понаблюдайте… Мало ли что.

- Нет уж, - твёрдо сказал Кошечкин. - А то принялась одна сороконожка рефлектировать, да и разучилась ходить.

Горло ещё саднило, но уже меньше. Скупо освещёнными переходами Кошечкин спустился вниз. Здесь гул и дрожь были заметнее, но только не для Кошечкина. Пожалуй, он бы даже удивился, обрати кто его внимание на этот шум. Шум? Не было здесь никакого шума, была тишина работающего двигателя и тишина выключенного. Вот если бы что-нибудь забарахлило, тогда дело иное.

В пультовой все было обычно, «Стремительный» шёл с постоянным ускорением, его вела автоматика, человек мог ни к чему не притрагиваться, все и так делалось само собой. Кошечкин сел в удобно умятое кресло и привычно оглядел своё хозяйство. Ничто, естественно, не моргало красным, не вопило о неисправности - случись такое, сигнал выдрал бы его ещё из постели. Поэтому Кошечкин лишь мельком покосился на сумматоры, за долю секунды удостоверился, что все параметры пребывают в норме, и сразу перевёл взгляд на «полярное сияние». Точнее, он все это сделал одновременно, даже ещё не усевшись по-настоящему. Дугой распластавшееся над всеми датчиками, переключателями и мнемографиками, «полярное сияние» тоже свидетельствовало о полном благолепии. Впрочем, иное его состояние педантичная натура Кошечкина восприняла бы как личное оскорбление, ибо плох тот механик, который отправляется спать без твёрдой уверенности, что в его отсутствие ничего случиться не может.

Посторонний мог бы залюбоваться радужными переливами «полярного сияния», но отнюдь не проникнуть в их смысл. Кроме знаний, тут требовался ещё и опыт. То, что несло звездолёт и обеспечивало работу его двигателя, конечно, было машиной, и должность, которую занимал Кошечкин, по-старинному называлась «механик», даже «старший механик», поскольку никаких иных на звездолёте не было (дублёр и сменщик Кошечкина находился в анабиозе). Но если бы Кошечкин предстал перед экипажем в замасленной робе и с гаечным ключом в руке, это вызвало бы не меньшее веселье, чем появление корабельного врача, потрясающего шаманским бубном. Какая уж тут механика, какой гаечный ключ, если в самой машине осуществлялось тончайшее преобразование материи и подступ к её недрам был невозможен для человека! Да и вряд ли там была хоть одна гайка…

Удостоверившись, что все в порядке, Кошечкин, не глядя, тронул переключатель диагностирующей развёртки, то есть начал наиважнейшую для механика работу. Создание машины, способной унести человека к звёздам, было, разумеется, проблемой, но не меньшей проблемой был её ремонт во время полёта, ибо ещё никому не удавалось создать машину, которая никогда бы не ломалась. Наоборот, чем сложнее система, если только она не принадлежит к классу самоорганизующихся, тем больше вероятность поломок. Но человек, рискнувший проникнуть в машинное отделение звездолёта, был бы испепелён даже спустя неделю после выключения двигателей. Впрочем, никто бы этого и не смог сделать, поскольку там не было свободного пространства, куда человеку удалось протиснуть хотя бы руку. Не потому, что не позволял объём, и даже не из-за проклинаемого всеми конструкторами требования умалять массу корабля до предела. Представьте себе что-то сложное, допустим, мозг человека, увеличенный до размера холма: сколько ремонтников потребуется для его обслуживания, спайки, починки и выбраковки деталей в их многомиллиардном ансамбле? А если к тому же многие из этих деталей незримы для глаз и неосязаемы для пальцев? Что тут прикажете делать?

Что можно было сделать, то было сделано. Атомарная упаковка элементов, предельная надёжность тончайших кристаллосхем, вся кинематика осуществляются электромагнитными и прочими полями, максимальная защита всего твёрдого от коррозии, от разъедающей радиации, толчков и вибраций и многое другое, чего окончательно не в состоянии охватить, понять и запомнить никакой отдельно взятый человеческий ум. Но и этого было мало… Машина, как, впрочем, и человеческий организм, невозможна без синапсов, контактов, энергетических и информационных цепей, а всякое соединение одного с другим - лазейка в броне надёжности. Да и о самой броне надо заботиться, в этом смысле между доспехами рыцаря и антикоррозионным покрытием какого-нибудь гиператора нет никакой принципиальной разницы.

Включая попеременно блок за блоком, Кошечкин привычно следил за их проекционной развёрткой. Перед ним на экране сканирующего томографа раскрывалась святая святых звездолёта, та механика, то устройство, которое обеспечивало ему ход и несло к цели. Здесь не было трепетных красок и переливов «полярного сияния», в которых зримо проявлялись все особенности функционирования двигателя в данный момент времени; здесь перед человеком раскрывалась сама структура машины, срез за срезом представала её плоть. Каждому рабочему органу и отдельным его участкам томограф придавал свою окраску, меняющиеся оттенки которой многое говорили опытному глазу. Вместе с тем все было выдержано в гамме серых, зеленоватых, сине-фиолетовых тонов, чтобы взгляд легче мог уловить красноватые оспинки повреждений.

Они были, их не могло не быть. Раза два взгляд Кошечкина задержался на красноватых точках. Нет, пустяки. Стоит человеку резко вскочить, как где-то в его организме лопаются два-три микрососудика, это норма, это ровно ничего не значит; примерно то же самое было и здесь. На всякий случай Кошечкин подключил блинк-оператор, и на жемчужном фоне проекции подозрительного участка тотчас замерцали искорки - метки тех крохотных поражений неживой ткани, которые автомат зафиксировал при вчерашнем осмотре. Сегодня искорки, как и должно, мерцали не там, где алели «оспинки», и число последних ничуть не прибавилось против давнего. Так и должно было быть, иначе на что «блохи» и прочие ремонтники?

«Клопы», «блохи», «мышата», равно как и «полярное сияние», - все это, конечно, было профессиональным жаргоном. Но ведь язык сломаешь, выговаривая что-нибудь вроде «реммикрокибернейроманипулятор АЗФУ-17», проще их всех в зависимости от размера называть привычными именами. Хотя какие уж тут «мышата»? Все совершенствуется и соответственно миниатюризируется. «Стремительный» - наисложнейший, с иголочки корабль, его ремонтники принадлежат к пятому поколению нейрокиберов и так малы, что даже «блохами» их не назовёшь. Впрочем, трудяги они куда лучше прежних.

Глаза быстро притомились, и Кошечкин с неудовольствием выключил экран. Вялость давно прошла, горло уже не саднило, но, видимо, болезнь ещё давала о себе знать, коль скоро зрению потребовался непредусмотренный отдых. Ничего, все успеется, да и сам осмотр, если быть честным, изрядная проформа, поскольку «зверушки», если что, все сделают сами. Саморегулировка и самоизлечивание, хотя философ с его страстью к дефинициям, верно, уточнил бы, что надо говорить не о «самоизлечивании машины», а о её самопочинке.

Странный все-таки человек! Интересно ему, видите ли, что он, Кошечкин, мыслит о машине. Да то же самое, что механик былых времён мыслил о каком-нибудь там автомобиле: как его лучше эксплуатировать, не барахлит ли что, да как починить… Впрочем, последнее уже не его, Кошечкина, забота, об этом позаботились конструкторы. А так никакой разницы. Да, но что же тогда получается? Технику и сравнить нельзя, а отношение к ней… Хотя с какой стати тут чему-то меняться? Назначение машины осталось прежним, функция двигателя все та же, ну и…

«Вот тебе! - с удовлетворением подумал Кошечкин. - Тоже мне, «философия имени», онтология, или как её там, высасывания проблемы из пальца!»

Он покосился на своё повисшее в экранной тусклости отражение. Смазанные черты лица, мягкое закругление щёк, уступчивый подбородок, все знакомое, трижды привычное, как этот пульт, как все вокруг хозяйство. Нет, не механику высаживаться на чужие планеты, не ему грудью встречать диковинные опасности, не ему надеяться на восторженный шёпот: «Вот он идёт, герой Сириуса, знаменитый Кошечкин». Да, не звучит, вернее, смешно звучит. К тому же суета суёт. И что бы все эти Прометеевы делали без таких, как он? Носом бы в грязь шмякались на каждом шагу, существуй такие в действительности. Космос, однако, не то место, где можно распускать павлиний хвост, здесь трудятся люди, которые терпеть не могут нештатных ситуаций, и он, Кошечкин, здесь для того же. А посему продолжим осмотр.

Рутина, конечно, отработал так смену - и в спячку. Вот если бы капитану вдруг потребовался какой-нибудь сверхфорсаж или метеоритная атака вывела из строя, скажем, инвентор, тогда да, тогда шевелись и кумекай, тогда все вокруг, фигурально говоря, на тебя молится, а сам ты творец и кудесник, товарищ Икаров-Кошечкин, по отчеству Прометеевич…

И ведь бывали подобные случаи, бывали, хотя все ухищрения человеческого ума сводятся как раз к тому, чтобы таких случаев не было, а была самая обычная полётная рутина.

Да-а, вот здесь что-то многовато оспинок-повреждений, сейчас мы это подлечим, сейчас подлечим…

Кошечкин, не поворачиваясь, вызвал кибермозг и выразил недоумение, почему тот сам не побеспокоился увеличить число ремонтников на таком-то участке асинхронного вакуум-инвентора и почему о такой мелочи должен заботиться человек.

Последовал немедленный ответ, что нужное в данной ситуации число ремонтников было задействовано, как только в этом возникла необходимость.

- Когда? - спросил Кошечкин и, получив ответ, покивал. - Отлично, тогда мы вскоре должны увидеть результат.

Он продолжил осмотр. Аквамариновая проекция, жемчужно-серая, голубая, как земное, только, увы, ячеистое небо; блок, блинк-оператор, ещё блок, ещё; нагоняя сон, вверху шевелятся ритмичные сполохи «северного сияния»; снова блинк-оператор, тихо все, как в гробу, музыку, что ли, включить… И пора вернуться к инвентору, проверить, что там и как.

Экран послушно замерцал опаловым светом, в толще которого, казалось, моросил нескончаемый дождь, но так лишь казалось, поскольку оливковые капельки этого дождя в действительности были ансамблем преобразователей, которые чуть подрагивали при работе инвентора. Реденькая россыпь пятнышек тем не менее алела во всем пространстве, едва ли не каждая сотая «капелька» несла на себе эту недозволенную отметку.

Хватило одного взгляда, чтобы убедиться в их преумножении, но Кошечкин впервые не поверил своим глазам и поспешно включил блинк-оператор. Да, все так и было: некоторые повреждения ремонтники устранили, зато возникли новые и в куда большем числе. Но как же это, ведь там усиленный наряд!

Это могло означать только одно. Инвентор не выдерживал рабочего режима, его элементы один за другим выходили из строя, и ремонтники не успевали их заменять. Правда, на ходе корабля это никак не отражалось и долго ещё не могло отразиться, поскольку расчётное движение не требовало всей мощности инвентора, да и запас надёжности в столь ответственном блоке был велик. Тем не менее это никуда не годилось. Скрытый заводской брак, не иначе! Ну, наливаясь яростью, подумал Кошечкин, дам же я этим коекакерам… К высшей мере, к высшей мере! До позора доведу, любимая девушка от них откажется, родная мать отшатнётся… ...



Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Александрович Биленкин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Лицо в толпе. РассказыДмитрий Александрович Биленкин