Все права на текст принадлежат автору: Владимир Вениаминович Бибихин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Собрание сочинений. Том II. Введение в философию праваВладимир Вениаминович Бибихин

В. В. Бибихин Собрание сочинений. Том II. Введение в философию права

© В. В. Бибихин, 2013

© О. Е. Лебедева, составитель, 2013

© Русский Фонд Содействия Образованию и Науке, 2013

От составителя

Книга «Введение в философию права» возникла на основе лекций, которые В. Бибихин читал в МГУ (2001-2002) и позднее в Институте философии РАН (в измененном примерно на треть виде). Сводная редакция этих курсов должна была образовать впоследствии монографию. Но автор успел лишь начать работу над окончательным вариантом книги. Достаточно упорядоченный и приведенный к единой редакции вид имеет только первый раздел; уже с 8-й лекции начинается «раздвоение», т. е. лекции в МГУ и ИФ РАН существуют в виде разных текстов, не сведенных в единое изложение. Поэтому в настоящем издании в отличие от первого сохранен хронологический порядок лекций, при этом лекции в МГУ и ИФ РАН помещены раздельно, но их нумерация сохранена. Это позволит читателю самому выбрать порядок чтения. Другая трудность при подготовке этого издания вызвана неполной сохранностью исходных файлов и лакунами в тексте (возникшими видимо при совмещении двух авторских редакций). Лакуны восполнены по аудиозаписям лекционного курса в МГУ, которые сделал, сохранил и оцифровал Константин Чаморовский. Кроме того, в книге появился 4-й раздел (не вошедший в первую публикацию), посвященный базовым системам философии права.

Все данные составителем названия лекций, наши вставки в основной текст и примечания, многоточие в опущенных по формальным соображениям местах стоят в угловых скобках.

О. Е. Лебедева

Программа лекционного курса

I. Общие положения

1. Право и дисциплина. Навыки права не естественно врождены, как умение дышать, а приобретаются в обучении, как умение ходить. Как ходить правильно умеют не все, а многие даже не подозревают, что надо учиться ходить хорошо, так и с правом: оно требует школы, дисциплины.

2. Естественное право. Человеку естественно ползать, ходить как получится и падать на землю при ранении и при боли, когда бьют. Так же безотчетно естественное право. Естественно, чтобы слабый подчинился сильному, ответить ущербом за ущерб (если ты у меня взял игрушку, я у тебя тоже возьму; если ты мне сломал руку, я тебе тоже сломаю). Естественно не отдавать то, что взял (человек обычно всегда легко и сразу берет деньги, всегда медлит с отдачей, даже когда знает, что отдать неизбежно). Естественно, если человек не возвращает долг, взять его самого и требовать, чтобы он заплатил своим телом. Естественно взять побежденного, сдавшегося в полную зависимость. К естественному праву принадлежит право родителя распоряжаться существом, которое он породил (сын – раб).

3. Право и норма. Общественная, государственная жизнь людей имеет цели, смысл, интенцию. Ради концентрации усилий вокруг этих целей вводятся нормы. Право – система общеобязательных норм, охраняемых силой государства.

4. Писаное и неписаное право. Не всё в системе права осознаётся, объявляется и записывается. Всегда кроме эксплицитных и писаных норм есть неписаные. Иногда неписаные нормы так важны, что писаные становятся недействительными, ничтожными. Запись права не обязательно говорит о его упрочении.

5. Право и неправо. Противоположность права – неправо. Оно имеет три формы, по Гегелю: непреднамеренное беззаконие по незнанию или по нечеткости знания права («незнание закона не оправдание»); обман, обход закона, лукавство и коварство; прямое преступление.

6. Право и порядок. Противоположен праву иногда порядок. Правительство Муссолини в Италии повело эффективную борьбу с мафией, неправовыми методами увеличило порядок в стране. Американские военные власти, наоборот, отпустили мафиози, которые сидели в тюрьмах без суда; соблюдение права возросло, порядок в стране уменьшился.

7. Право и сила. Если право не имеет силы, сила объявляет себя правом. «Право открыто спору, сила очевидна и бесспорна. И вот не удалось придать силу праву, потому что сила противоречила праву и сказала, что оно неправо, и сказала, что именно она права. Таким образом, поскольку не удалось сделать право сильным, сделали так, чтобы сильное было правым» (Паскаль).

8. Право и мораль. Мораль (нравственность) иногда утверждает себя силовыми методами. Требования права иногда выполняются добровольно: «Раскаявшийся преступник может желать понести установленное правопорядком наказание и потому воспринимает его как благо» (Ганс Кельзен). Право основано на этической добродетели справедливости и с этой стороны тождественно морали (нравственности). Разница в том, что право опирается на объявленный закон и не обязано взывать к сознанию, а мораль опирается в основном на совесть.

9. Право и религия. Право стремится соответствовать религии. Религия не обязана согласовываться с правом. «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены. Посему противящийся власти противится Божию установлению. А противящиеся сами навлекут на себя осуждение. Ибо начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро, и получишь похвалу от нее, ибо начальник есть Божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь зло, бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое. И потому надобно повиноваться не только из наказания, но и по совести. Для сего вы и налоги платите, ибо они [власти] Божии служители, сим самым постоянно занятые. Итак, отдавайте всякому должное: кому налог, налог; кому пошлину, пошлину; кому страх, страх; кому честь, честь» (Послание к Римлянам 13, 1–7).

10. Государство и право. Государство защищает право и опирается на право, которое оно защищает.

11. Монополия на насилие. В современности она принадлежит исключительно государству.

12. Право и принуждение. Право – единственный возможный способ благополучного существования общества. Граждане должны понимать, что соблюдение закона в конечном счете служит их благу. Но, например, убеждать преступника, что когда он сидит в тюрьме, то и ему и другим людям лучше, не дело права. С другой стороны, нельзя перекладывать оправдание принуждения на тех, кого принуждают. Необходимость и сила права должны ощущаться сами собой. Для этого обычно бывает достаточно, чтобы тот, чьими руками осуществляется законное принуждение, по совести знал, что служит добру. Когда этого убеждения у правоохранительных органов нет, осуществляемое ими принуждение превращается в насилие.

13. Законодательные процедуры. Обязательное прохождение нового закона через все предусмотренные конституцией ступени дает время обдумать его, обеспечивает преемственность законодательства и легитимирует (оправдывает) принятый закон.

14. Презумпция невиновности требует подробного исполнения всей процедуры судопроизводства до вынесения приговора о виновности.

15. Закон и право. Разница между ними в том, что закон, как и порядок, может быть неправом. «Закон может соответствовать (быть правовым), частично соответствовать правовому идеалу […] Задача законодателя состоит в том, чтобы увеличить объем их совмещения» (С. А. Емельянов. Право: определение понятия. М., 1992, с. 8).

16. Субъект права. Физическое лицо, юридическое лицо, коллективный субъект права – образования, подчиненные системе права и меняющиеся с ее изменением.

17. Вменяемость. Преступник обычно имеет суженный кругозор, который мешает ему убедиться в своей вине. Как правило, человек вначале искренно отрицает всю свою вину или ее часть. Невменяемость в большей или меньшей мере имеет место во всякой стрессовой ситуации. Одна из главных целей исправительной системы – заставить нарушителя права посмотреть на себя со стороны.

18. Близость к событию отнимает способность судить о нем с точки зрения права-неправа. Дистанция от события позволяет легче судить о нем. Поэтому судебные органы для выполнения своей функции естественно стремятся дистанцироваться от события, экзистенциально не углубляться в него. Цель свидетеля, наоборот, посвятить следственные и судебные органы во всю жизненную сложность разбираемого события.

II. Особенности права в России

19. Единовластие. Тысячелетняя традиция собирания власти, права и авторитета (нравственного, религиозного) в одном лице. Единоличный правитель сам главный источник законов или их толкователь. Единовластие не делится ни с кем своей монополией на принуждение. Независимость права, самостоятельность законодательной и судебной инстанции невозможна. Государство стоит не на правовых отношениях, а на прямых, интимных отношениях жителя с центральным лицом.

20. Собственность. Основная, земельная собственность не становится в полном смысле частной. Земля принадлежит единоличному держателю власти, т. е. всем, раздается и отнимается в меру служения центральной власти. «Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери что хочешь, а землю оставь всю нам. Самодержавие не мешает, а способствует этому порядку вещей» (Лев Толстой, дневниковая запись 13.8.1865).

21. Средний класс. Собирание власти в одном центре и текучесть собственности делают возникновение среднего класса трудным. Из книги маркиза де Кюстина «Россия в 1839 году»: «Здесь […] богатые – не соотечественники бедным […] В стране, где нет правосудия, нет и адвокатов; откуда же взяться там среднему классу, который составляет силу любого государства и без которого народ – не более чем стадо, водимое дрессированными сторожевыми псами? […] Всякому обществу, где не существует среднего класса, следовало бы запретить роскошь, ибо единственное, что оправдывает и извиняет благополучие высшего сословия, – это выгода, которую в странах, устроенных разумных образом, извлекают из тщеславия богачей труженики третьего сословия».

22. Стабильность закона. При высоком требовании к праву (оно должно отвечать божественной правде) устанавливается убеждение, что эта высокая справедливость невозможна. Массовое неверие в закон вызывает его инфляцию и частую смену. «В России деспотическая тирания есть непрерывная революция (révolution permanente)» (Кюстин).

23. Борьба за право. «В праве человек обладает и защищает условие своего нравственного существования; без права он нисходит до степени животного. Поэтому утверждение права есть долг нравственного самосохранения, полный же отказ от него, ныне, правда, немыслимый, но некогда вполне возможный – будет нравственным самоубийством» (Рудольф фон Иеринг. Борьба за право. СПБ, 1895, с. 17 сл.). «[…] Борьба за право или права […] никак не проявляется в деятельности Московского государства. Всё построено на идее ответственности, обязанности лица отдавать все силы для пользы государства и нести соответствующие повинности и обязанности» (A. M. Величко. Государственные идеалы России и Запада. Параллели правовых культур. СПб., 1999. с. 156 сл.).

24. Работающее и номинальное право. Подчеркнуто гуманный, слишком идеальный закон перестает исполняться и ему надо предпочесть отсутствие закона. «Нередко получается так, что положения Конституции как бы утрачивают свойства правовых норм и становятся нормами-декларациями, нормами-ориентирами» (Б. Н. Топорнин. Сильное государство – объективная потребность времени // Вопр. философии 2001, № 7, с. 3). Слишком большое количество законов приближает «тот порог, переход через который делает это количество необозримым для применения и бесконтрольным для законодателя» (А. В. Мицкевич. Свод законов России – научная необходимость // Журн. рос. права 1977, № 2, с. 4.).

25. Крепостное право. Рядом с показным недейственным законом и независимо от него начинают действовать негласные и полугласные нормы, жестко фиксирующие сложившееся положение вещей. Например, в конце XVI – начале XVII вв. закрепощение крестьян произошло без государственных законов или указов. Крестьяне оказались навсегда прикреплены к той земле, на которой они сидели больше десяти лет или на которой их застала всеобщая перепись 1592 г. Распространенное на Западе мнение о размытости, нечеткости закона в нашей стране не учитывает строгости подзаконных актов, ведомственных распоряжений, внутренних инструкций и распоряжений органов государственного управления, а также просто давно установившихся порядков, которые не нуждаются в законодательном закреплении.

III. Начала государства и права

26. Jus publicum и jus civile. В древнейших памятниках Рима мы встречаем Рим сформированным правовым государством. Он живет по строгим законам, которые делятся на jus publicum, публичное право, определяющее государственное устройство страны и отношения между государством и гражданами, и jus civile, гражданское право, нормирующее поведение частных лиц. Черты римского права – «точность и ясность определений, строгая логичность и последовательность юридической мысли, сочетаемая с жизненностью выводов» (В. Г. Графский. Всеобщая история права и государства. М., 2000. с. 175).

27. Жреческая юриспруденция древнего Рима. Одни и те же должностные лица, одновременно жрецы и правоведы, следили за исполнением законов как в отношениях между людьми и богами, так и между людьми.

28. Законы XII таблиц. Первым сводом законов были XII таблиц из нержавеющего металла, выставленные для всеобщего обозрения на римском форуме в 449 г. до н. э. Против двух крайностей, полной монополии государства на насилие и права сильного, кулачного права (jus in manibus), римское право возвышает суд как самостоятельную беспристрастную божественную инстанцию, которая одна только может уполномочить самого гражданина на применение силы в отношении другого.

29. Римское право поощряло экономическую состоятельность, свободу, не поощряло жалобщиков, слабосильных, несвободных.

30. Судебный процесс, гражданский или уголовный, был ритуалом, где были важны одежда, поза, символические действия, дикция – отчетливое произнесение строго определенных формул, при ошибке в которых решение суда не считалось действительным. Долгое время нормой считалось устное судопроизводство из опасения, что в письменном документе менее видно лицо гражданина и более возможна нечестность, недобросовестность, обман.

31. Сложная правовая теория и практика царского (до 509 г. до н. э.) и республиканского Рима не была отменена принципатом (империей), но постепенно разрушалась единоличной властью, когда поверх законов император лично диктовал свои конституции. Практически перестало действовать публичное право, jus civile.

32. Основные понятия собственности, договора, преступления в римском праве были оставлены без определения как всем понятные, чтобы избежать их злостного перетолкования.

33. Византия переняла вместе с государственной системой римское право. Однако оно постепенно переставало в Восточной римской империи быть общеобязательной нормой жизни и становилось одним из инструментов единовластного правления.

34. Римское право приспосабливалось к византийским условиям и постепенно переводилось на греческий язык с первоначальной латыни в ходе издания сводов законов при Феодосии II (правил с 408 по 450 г.), Юстиниане (середина V в.), при Льве VI Философе (правил с 886 по 912 г.).

35. Вместе с христианством Русь приняла византийскую культуру, в том числе правовую, в церковной обработке.

IV. Русская правда

36. До окончательного государственного принятия христианства при князе Владимире ранние князья Руси, Рюрик, Олег, Игорь, Ольга и Святослав, уже создали успешное военно-административное образование в опоре на дружину варяжского (норманского) строя.

37. Русская Правда, правовой документ XI–XII вв. (с более ранними элементами), показывает жесткое устройство общества, главным элементом которого был муж, свободный человек, вместе с князем под его руководством несший тяготы войны и администрирования.

38. Русская Правда ничего не говорит о порядке избрания князя или наследования. Показывая развитую систему суда, она ничего не говорит о порядке назначения судьи, которым является в конечном счете князь.

39. Подобно раннему римскому праву, Русская Правда уважает достоинство свободного человека, вооруженного и имеющего под своей опекой семью и челядь. Государство держится на способности мужа в дружине с другими под водительством князя противостоять любой другой военной силе почти на всей территории Востока Европы.

V. Государство и право в «политике» Аристотеля (384-322) и у других авторов

40. В Риме была создана форма права на все времена, при том что материально римские законы не имеют ничего совершенно исключительного в сравнении с другими народами. Аналогичным образом классическая греческая философия, т. е. прежде всего Платон и Аристотель, выдается вовсе не набором взглядов, которые можно встретить у кого угодно, – или, еще точнее сказать, у них набор всех взглядов, в том числе противоположных, как Аверинцев сказал, что мысль Платона это шар, где для всякого полюса есть противоположный, – а умением ставить главные вопросы.

41. Аристотель определяет: Если у того, что мы делаем, есть цель […] то ясно, что цель эта есть хорошее в смысле лучшее (άριστον) […] По-видимому, оно дело главного и верховного строительного знания или умения, а им является политика (ποΛιτική). Она распределяет, какие в государствах нужны знания и какие и насколько каждый должен изучать.[1]

42. «Собирающиеся по-настоящему слушать лекции о прекрасном и справедливом и вообще о политике должны быть прекрасно воспитаны (ἤχθαι, доведены, пригнаны) в отношении нравов».[2]

К гражданской жизни призваны не все. Большинство людей не пойдет дальше искания удовольствий и потребления, пользования (απόλαυσις[3]). Это один из трех основных образов жизни. Второй образ жизни, политический, ведут немногие. Третий, теоретический, это дело единиц.

43. Безотносительное добро и добро для меня. Люди первого образа жизни, большинство, хотят удачи в том хорошем, что всегда и для всех безотносительно хорошо. Например здоровье и богатство безотносительно и всегда хорошо. Люди естественно хотят здоровья и богатства и добиваются их. То, что хорошо всегда и безусловно, должно быть вроде бы хорошо и для меня. Кто-то здоров и богат, ему хорошо, и кажется логичным рассуждение, что если я буду здоров и богат, мне тоже будет хорошо. Но это не обязательно.

44. Поскольку справедливость, главное достоинство человека, направлена на других, то проверить его можно поставив в положение, когда от него станут зависеть другие. В старом изречении «человека власть покажет»[4]. Невозможна несправедливость в отношении богов; они в любом случае имеют всё и владеют всем, отнять у них что-то невозможно. И в отношении неизлечимо плохих (ἀνιάτοις κακοῖς[5]) невозможно быть ни справедливым ни несправедливым. Справедливость это всегда добро, но таким оно не идет на пользу. Неправо в отношении их, отнимая у них добро, которое их портит, несправедливостью быть перестает, но справедливостью не становится.

45. Человек политическое живое существо. Пчела, хотя она и умирает вне улья, одна остается, умирающая, целой пчелой. Человек, в отличие от этого, когда оказывается один, пусть даже и не умирает, но целым считаться не может. К его природе принадлежит речь, и таким образом в обществе человек не просто живет, а только и осуществляется как человек. Без роя и улья пчела, хоть и не жила бы, но была бы уже готовая пчела, а человек без общества еще не готов, в важном – решающем – смысле его вне государства просто нет как такого существа.

46. У Аристотеля существование государства оправдано только высшей целью, которое оно себе ставит. «Общность из нескольких селений – совершенный полис, уже имеющий, так сказать, высшую степень самодостаточности, возникший ради [потребностей] жизни, но существующий ради хорошей жизни, εὖ ζῆν»[6]. Речь не о безотносительных благах вообще, а об осуществлении природы человека, что возможно в общении граждан при свободе слова.

47. Семья у Аристотеля кирпичик общества. Из семей складываются селения и государства. В семье есть все отношения между людьми, которые будут и в политии. В семье, образованной свободными людьми, муж и жена равные. Как государство упорядочивает жизнь местных и пришлых, так глава семьи берет на себя ответственность за тех неродных, кто не создал себе самостоятельной биографии. В настоящей семье равенство мужа и жены в сущности то же самое что равенство граждан полиса. Наконец, по доброму согласию мужу дается отеческая царская власть.

48. В известной надгробной речи (ок. 430 до н. э.) Перикл гордится величием Афин. «Радуясь величию нашего города, не забывайте, что его создали доблестные, вдохновленные чувством чести люди, которые знали, что такое долг, и выполняли его […] принесли в жертву родине прекраснейший дар – собственную жизнь. Отдавая жизнь за родину, они обрели себе непреходящую славу и самую почетную гробницу не только здесь […] ведь гробница доблестных – вся земля». Свободное государство хотело, чтобы мужественный поступок, не только на войне, «не исчез из реальности этого мира»[7], и умело достичь этого. Как римское право, так греческое политическое искусство, политическая философия до сего дня остается базой нашей социальной мысли.

49. Аристотель ожидает, что собственность со временем станет общей благодаря дружбе (филии). «Лучше, чтобы собственность была частной, а пользование ею – общим. Подготовить же к этому граждан – дело законодателя. Трудно выразить словами, сколько наслаждения в сознании того, что нечто принадлежит тебе, ведь свойственное каждому чувство любви к самому себе не случайно, но внедрено в нас самой природой. […] Как приятно оказывать услуги и помощь друзьями, знакомым или товарищам! Это возможно однако только при существовании своего собственного. У тех, кто стремится сделать государство чем-то слишком единым, уничтожается возможность […] благородной щедрости по отношению к своему собственному; при общности имущества для благородной щедрости, очевидно, не будет места»[8]. Сравнить принцип свободы собственности в «Философии права» Гегеля.

50. Отличительным признаком политии оказывается таким образом способность сделать граждан хорошими и справедливыми, ποιεῖν ἀγαθοὺς καὶ δικαίους τοὺς πολίτας[9]. Когда государство такой цели перед собой не ставит, оно соскальзывает от настоящей политии к такому союзу по интересам, например для коллективной защиты от пиратов. Устройству и обустройству коллектива могут служить разные общества и союзы. По аристотелевским меркам многие черты, которые сегодня считаются принадлежащими государству, были бы отнесены к договорным отношениям.

51. В государстве Томас Гоббс (1588-1679) видит взаимный договор, в который вступает каждый член общества. «Пока люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной, и именно в состоянии войны всех против всех» (Левиафан, гл. XIII). Государство отождествляется с культурой. Без него «нет места для трудолюбия, так как никому не гарантированы плоды его труда, и потому нет земледелия, судоходства, морской торговли, удобных зданий, нет средств движения и передвижения вещей, требующих большой силы, нет знания земной поверхности, исчисления времени, ремесла, литературы, нет общества, а что всего хуже, есть вечный страх и постоянная опасность насильственной смерти, и жизнь человека одинока, бедна, беспросветна, тупа и кратковременна». «Состояние войны всех против всех характеризуется также тем, что при нем ничто не может быть несправедливым. Понятия правильного и неправильного, справедливого и несправедливого не имеют здесь места» (там же).

52. По Гоббсу, человеку естественны также справедливость, скромность, милосердие, поступание так, как мы хотели бы чтобы поступали с нами. Добрым чертам противоположны страсти гордости, мести. Сила нужна не чтобы навязать чуждое, а чтобы среди естественного, как на поле, выполоть сорняки и сохранить важное. «Соглашения без меча лишь слова, которые не в силах гарантировать человеку безопасность» (Левиафан, гл. XVII).

53. Для возникновения государства по Гоббсу надо, «чтобы каждый подчинил свою волю и суждение воле и суждению носителя общего лица. Это больше чем согласие или единодушие. Это реальное единство […] как если бы каждый человек сказал каждому другому: я уполномочиваю этого человека или это собрание лиц и передаю ему мое право управлять собой при том условии, что ты таким же образом передашь ему свое право и санкционируешь все его действия. Если это совершилось, то множество людей, объединенное таким образом в одном лице, называется государством, по-латыни – civitas. Таково рождение того великого Левиафана, или, вернее (выражаясь более почтительно), того смертного бога, которому мы под владычеством бессмертного Бога обязаны своим миром и своей защитой» (Левиафан, гл. XVII).

54. Определение суверена и подданного по Гоббсу. «Государство есть единое лицо, ответственным за действия которого сделало себя путем взаимного договора между собой огромное множество людей, с тем чтобы это лицо могло использовать силу и средства всех их так, как сочтет необходимым для их мира и общей защиты.

Тот, кто является носителем этого лица, называется сувереном, и о нем говорят, что он обладает верховной властью, а всякий другой является его подданным».

55. Жан-Жак Руссо (1712–1778) в своей книге «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1762) строит государство, или «политическое тело», на принципах добровольного согласия граждан, продолжая таким образом аристотелевскую мысль о цели государства как дружественном общении в целях блага и красоты.

56. Критика Аристотеля у Руссо: хотя и верно, что одни люди рабы, а другие господа, однако неверно, что причиной является человеческая природа, у одних рабская, у других свободная. Аристотель путает следствие с причиной.

57. Критика современного состояния общества у Руссо. Хотя в античности существовало рабство, но по крайней мере некоторые люди были свободными. Современная отмена рабства привела к тому, что несвободны все.

58. Через «общественный договор» гражданин вручает суверену свою личность, свои способности, свое имущество. Кто такой суверен в «Общественном договоре» Руссо?

59. Отличие «воли всех» от «всеобщей воли» по Руссо. Можно ли от воли всех перейти к всеобщей воле, и если да, то как?

60. Гражданская религия и христианское спасение в «Общественном договоре» Руссо.

Вступление. Общие понятия[10]

Вступление в область права на нашем Востоке и в наше время может показаться необязательным. Вместе с тем если человек, как вокруг нас обычно бывает, впервые встречается с правом при столкновении интересов для разрешения конфликта, здесь можно уже видеть признак неблагополучия. Есть важные причины осмыслить право раньше конфликта. Оно существенная или главная черта всякой устойчивой жизни человека и других живых существ.

По разным причинам, о которых будет сказано подробнее, государство, выставляя правовые требования, не спешит просветить подданных в правовом отношении. Государство и его юриспруденция, кроме того, способны только преподать право как факт, но не обосновать его. Это задача философская. Философы, со своей стороны, развертывая основания права, не в первую <очередь> обслуживают юридическую профессию. Они строят онтологию права как этику в широком смысле, включающем иногда также этологию.

Что столкновение интересов не главная ситуация, в которой мы встречаемся или должны встречаться с правом, видно по тому, что можно вполне пройти через конфликт – правильно или неправильно, успешно или неуспешно, – не вспомнив и не подумав о праве. Вступление в правовую область требует решения, которое может быть принято или не принято, и поступка. Поступок может иметь, конечно, негативные, несобственные, превращенные формы отказа, ухода, уклонения от решения; в ходу изощренная техника манипулирования существующими законами. Деловая цель этого курса заключается в том, чтобы показать необходимость и естественность раннего вступления в пространство права. Такой шаг не имеет ничего общего ни с так называемым «качанием прав», т. е. занудливым крючкотворством человека, для которого право по существу остается чужим, ни с «защитой прав человека и гражданина», которая дублирует функции государственных органов. Согласно нашей Конституции (Grundgesetz, Основному закону).

Человек, его права и свободы являются высшей ценностью. Признание, соблюдение и защита прав и свобод человека и гражданина – обязанность государства[11].

Если эту обязанность берет на себя общественная организация, она объявляет тем самым своё государство неправовым. Задачей в таком случае должно быть не отстаивание отдельных прав, при общем бесправии бесперспективное, а изменение характера государства.

В практически всякой без исключения конфликтной ситуации при наблюдаемом состоянии нашего общества будет тенденция, более или менее заметное желание или искушение не вступать в область права, суда, судопроизводства и договориться по душам. Нежелание говорить формальным языком воспринимается как более естественное и человечное. Оно статистически более часто, чем приглашение к правовым отношениям, что кажется менее человечным. Непростота перехода к правовым процедурам выражается в частности в том, что они в наше время как правило письменные. Производится серия малоестественных действий, должностные лица достают бланки протокола, акта. Действия фиксации, записи на бумагу или в машину отмечают переступание некоего порога и вхождение в особый режим отношений. Перед порогом предпринимается последняя попытка нарочито неформальными средствами, т. е. например скорее намеком чем expressis verbis, удержаться на свойских, семейных, неофициальных устоях. Что это за устои, будет один из наших вопросов. Совпадают ли они с так называемым обычным правом? В порядке опережения надо ответить на такой вопрос отрицательно.

Еще один пример уклонения от вступления в правовое поле дает известное во всём мире нежелание выступить свидетелем на суде. Эта и другие отрицательные реакции в условиях, когда требуется вступить в область права, служат признаком распада общества, его рыхлости, сминания, коллапса.

Трудный порог, о котором мы говорим, располагается не между законопослушным и криминальным миром, не между легальной и теневой экономикой. Внутри слоя, к которому с официальной точки зрения принадлежат нарушители закона, граница между его своеобразным правом и бесформенностью проходит пожалуй резче чем среди законопослушных граждан. На криминальном срезе общества отчетливо видна разница между беспринципностью стихийных нарушителей и жесткими правилами воров в законе. Хотя их закон большей частью неписаный, уклонения от принятого в их среде кодекса отношений караются наказанием. Уклонения от выхода в область своего воровского закона воспринимаются как недостоинство. Следование неписаному праву часто предпочитается в такой среде рыхлым неформальным отношениям.

Объясняя эффективность ранней греческой политии, особенно успех греческой колонизации Средиземноморья, Мераб Константинович Мамардашвили сближал настроение тогдашних создателей полисов с духарством уголовников. Главным законом в обоих случаях является по Мамардашвили оценка личного достоинства, принципа, ритуального жеста, знакового поступка дороже жизни.

Уголовники отступали только в одном случае: когда они чувствовали, что из-за пустяка человек был готов положить жизнь. Если чувствуется, что ты выкладываешься на всю катушку, то это – работает. И греки обладали этим ощущением в высшей степени. Посмотрите, какая у них была жизнь – полная превратностей. Ведь они основывали свои так называемые колонии черт знает где и – на чем? Максимум тысяча (пятьсот) человек живут где-нибудь, окруженные совершенно чужим морем, которое в любую минуту может их снести. Уникальный феномен греческого полиса исчез, очевидно, когда исчезла вот эта «духарская выкладка»: не откладывать дела на завтра, потому что не имеют никакого значения любые сокровища, которые я из себя могу извлечь, если останусь живым[12].

Принцип в таком настроении (пафосе, говорит Мамардашвили) выше привязанности (привычки) к дыханию и сердцебиению. Принцип должен быть безусловно защищен любой ценой всегда и в первую очередь.

Если ты добр, справедлив и хорош, если так о себе думаешь, то сумей отстоять себя в драке. Если злые господствуют, то они господствуют в силу трусости своих подданных[13].

Это настроение способен вынести не каждый.

Положить жизнь действительно трудно, потому что вроде бы речь идет о пустяке: ну дали тебе пощечину или еще что-нибудь сделали. Какое, кажется, это имеет значение по сравнению с той книгой, которую ты можешь написать, или с теми качествами, которые непременно проявятся завтра или послезавтра[14].

Решение о выходе в сферу принципа, которую Мамардашвили называет собственно политикой, или демократией, должно быть однако принято. Встать на принцип должно быть естественнее, чем забота о еде и целости тела.

Это не сфера, в которую гражданин вовлекается или не вовлекается случайным или не случайным образом, не нечто, что ему выпадает, а обязанность, которую он должен выполнять или экзерцировать. Политика есть обязанность свободного гражданина полиса[15].

Он обязан жить по нормам права. Политическая культура есть культ формально отчетливого, следующего принципам поступка.

Полное присутствие или участие в окружающем; здесь, сейчас, в этом мире – сделай что-то, а не уходи в леса, не уходи в отшельничество[16].

Такая культура акта делает менее высоким порог между записываемым и нет. Судебный процесс мог совершаться без ведения протокола, договор устный некогда ценился как письменный. В практике римского права письменный договор был признан неохотно, поздно и лишь по примеру греческого образца. В судопроизводстве, iuris-dictio, едва ли не решающей была роль дикции, отчетливого громкого произнесения, например, формулы отпущения раба, когда пропуск или недолжное произнесение отдельных пунктов делало акт недействительным, или формулы взятия в супруги (брак без оформления таковым не считался). «Запись» устного договора совершалась во внимательном запоминании присутствующими. Дикция была важна также при выкликании свидетеля и т. д.

Здесь мы имеем одно из явлений, прослеживаемых одинаково этикой и этологией. Во внечеловеческом мире есть то же различение между смазанным биологическим существованием, например у вымирающих даже при благоприятных условиях видов обезьян, и отчетливой формалистикой поведения у здоровых видов, которые с изменением среды вымирают потому, что хранение ритуала, правила, нормы, служение родовому принципу предпочитают приспособлению. Как отдельные особи, так общества и виды одни естественно и рано выходят в пространство права, другие охотнее и привычнее остаются вне его.

Существует важное старое различение, имеющее далекие последствия. Оно обозначалось разными терминами. Противопоставляются писаное и неписаное, гласное и негласное, уставное и неуставное, позитивное (в смысле положения, нормативного акта, установленной нормы) и естественное (природное) право, поступание по закону и по понятиям. По-русски «уставное» – то же что позитивное, положенное. Хорошая сторона выражения «неуставные отношения» в том, что одно из значений первого из этих слов с очень давнего времени существует в русском языке: то, что в принципе не может быть определено, не поддается определению: Пучина естьства неизведома и неуставьна. Старое имя для неуставного права – mores. У Радищева различается традиционная пара, нравы и закон, под которым подразумевается позитивное право.

Право не только не обязательно записано в конституции, оно в большой своей части не записано и не может быть записано нигде, оставаясь «неуставным» в смысле принципиальной неопределимости, но оттого не менее, а может быть более действенным. Надо одновременно понимать, насколько позитивное право и неуставное право различны и насколько они переплетены. В справочнике читаем:

Нет двух отношений – правового и фактического. Есть одно общественное отношение, именуемое правовым, ибо оно – единство непосредственного содержания (реального поведения участников) и формы, т. е. тех границ, в которых оно может реализоваться[17].

Неправое, преступное поведение тоже относится к праву. Вне права, как позитивного, так и неуставного, остается только размытый образ жизни в той мере, в какой он не имеет формы. Это очень редкий или вообще воображаемый случай.

Имеет смысл такое определение права:

[…] Система общеобязательных социальных норм, охраняемых силой государства.

С помощью права социальные силы, держащие в руках государственную власть, регулируют поведение людей […][18]

С другой стороны, охраняя всей своей силой право и, казалось бы, диктуя такое право, какое ему удобно, государство само опирается на силу права, причем не только законодательно закрепленного, но – это очень важно заметить – большей частью, возможно, на силу именно неписаного, неуставного права. При революционной смене государства снижается до нуля роль писаного права (старое полностью подлежит замене, новое еще не упрочилось или непонятно) и основным становится неписаное право, причем вовсе не так, что неписаное право записывается; оно скорее наоборот уходит в темноту. Всякое восстание против писаного права закрепляет статус неписаного. В этом отношении поведение государства принципиально не отличается от образа действий отдельного гражданина, который тоже стоит в основном на почве неписаного права, держась конечно и установленного.

Охраняя право, государство таким образом одновременно охраняется им. Государство и право имеют поэтому тенденцию сливаться. Государство хочет быть единственным монопольным представителем права, причем остается неопределенным, то ли государство существует при праве как его воплощение в жизнь, то ли наоборот право является при государстве его органом. Здесь обнаруживаются такие почвенные проблемы, которые требуют большой работы мысли. Идет ли изменение правовой системы параллельно изменению государства? Мы не готовы думать, что государство во Франции после 1789 года или в России после 1917 и после 1991 года осталось то же самое, но, конечно, не готовы и говорить что оно стало совершенно другим. Разумеется, право в той мере, как оно охраняется государством, после революции изменилось, но что стало другим неуставное, неписаное право, в своей сути неопределимое и тем незаметнее определяющее поведение людей, такое сказать нельзя.

Всякое определение права хромает. Например, в вышеприведенную дефиницию права как системы общеобязательных социальных норм, охраняемых силой государства, надо внести поправки. Общеобязательных лучше заменить на обязательных, потому что есть частные права. Термину обязательные надо придать смысл обязывающие, исключив смысл общеизвестные, потому что мы следуем многим нормам естественного права, которые нигде не записаны и которые мы мало признаём ‹…›, например естественное право сильного.

Государство в новоевропейском понимании есть некий истеблишмент, lo stato. Он ведет себя как большое предприятие. Не обманывает впечатление, и само государство способствует такому взгляду, что роль государства делается всё больше. С той же точки зрения кажется, что «путем соглашений между государствами»[19] создается международное право. С другой стороны, в отношении новейшего времени верно говорят о «новой непрозрачности»[20] об энергичности внегосударственных агентов, так называемых non-state actors, к которым относятся например транснациональные корпорации и конечно интернет[21] Всего естественнее закрывать глаза на то, что трудно установить и учесть. Удобно считать, что невидимого мало или вообще нет.

Но эпоха изменилась, и это изменение трудно ухватить как раз из-за этой «остаточной» государственности нашей оптики[22]

Марксистская теория права ожидала, что отмирание государства «повлечет за собой и отмирание права»[23] а точнее, его преобразование «в систему социальных правил». Право, определявшееся тоже как «система социальных норм», отличалось от этих последних приложением силы охранявшего их государства. В понимании связи права с силой заключалась реалистическая сторона марксизма. Право не существует отдельно от государства. На практике марксистское государство ввиду утопического характера своей идеологии не могло существовать по принципам того права, которое оно само формулировало. Попытка перестроиться в согласии с ним привела к срыву и смене идеологии.

Государство и право сущностно связаны. Нет права без силы, которая может его осуществить. Право, не способное наперекор всем человеческим и природным препятствиям отстоять себя, есть бесправие. В конечном счете право может быть обеспечено только мощью суверенного государства или независимого объединения государств. Нерасплетаемость права и силы соблазняет упростить задачу, уступив праву силы или доверившись неподкрепленной силе права.

Обычное, естественное, имплицитное право иногда связывают с догосударственным состоянием общества. В наше время такое право действует помимо государственных силовых структур. Не вся сила однако сосредоточивается в руках армии, полиции и финансовых органов. Обычное право поддерживается силой нравственного осуждения, общественного мнения, необходимостью конформизма (власть людей, которые так не делают или все так делают). Так же, как обычное право погружено в непросвеченную жизненную почву, есть способы принуждения, которые трудно определить и даже уловить, но которые не менее эффективны, а иногда более эффективны чем приемы полицейского контроля.

Позитивное (уставное, в наше время писаное) право узаконивается всегда на основе ранее существовавших норм. Почва для него всякий раз оказывается уже существующей. Например, ликвидация частной собственности на средства производства, которая в семидесятилетие марксистской власти была исходным принципом права[24] имела за собой традицию общинного пользования землей с переделом. Законы, поощряющие теперь крупную частную собственность после десятилетий ее ликвидации, опирались на естественное право. Широта понятия права мешает его дефиниции. Сто лет назад русский юрист Лев Иосифович Петражицкий (1867–1931), в 1918 эмигрировавший в Польшу и включившийся там в создание новой психологической школы права, подводил итог:

Гениальный философ Кант смеялся над современной ему юриспруденцией, что она еще не сумела определить, что такое право. Он сам работал над решением этой проблемы и полагал, что ему удалось ее решить. После него работали над этой проблемой многие другие выдающиеся мыслители, философы и юристы, но – и теперь еще юристы ищут определения для своего понятия права[25]

Современный правовед подтверждает:

К сожалению, подобное заявление можно с полным основанием сделать и сегодня[26]

Увязание в понятии права – только безобидный признак порога, который приходится переходить, принимая решение поступать правовым образом. Невидимое и неуставное право, как уже говорилось, требует такого же отчетливого решения поступать по нему, как и по писаному уставному праву. Для находящихся в правовой тени принципиальный шаг вступления в правовое пространство серьезнее, чем так называемый выход из тени на свет, сам по себе еще не гарантирующий настоящей легализации. Размытое различие между писаным и неписаным законом само по себе не представляет большой проблемы и оказывается необходимым следствием напряженности на требующей решения границе между правом и неправом. Здесь обязателен поступок, на который человек может вообще никогда не пойти. Вынужденное следование норме ничего не меняет. Хотя тело преступника силой вталкивают в правовое пространство, он лично не обязательно вступает в него. Участие волевого решения необходимо. Теоретик права Ганс Кельзен (1881–1973), в 1919–1929 гг. профессор права в Вене, затем в Кельне, с 1933 г. в Женеве, с 1942 г. в Беркли (США), не считал возможным для постороннего наблюдателя оценить степень правовой вовлеченности того или иного поведения.

Суждение, согласно которому совершенный в пространстве и времени акт человеческого поведения есть правовой (или противоправный) акт, представляет собой результат некоего специфического – а именно нормативного – толкования[27]

Решение воли настолько важно, что поведение, отвечающее норме права, еще не будет правовым, т. е. не войдет в правовое пространство, пока не будет истолковано как правовое. Например водитель, остановившийся на жест милиционера из страха наказания, не имеет ничего общего с правом. Правовой поступок совершает только тот, кто считает своим долгом подчиняться без расчетов распоряжению хранителя порядка.

Сущее поведение не тождественно должному поведению: сущее поведение равнозначно должному поведению во всём, кроме того обстоятельства, что одно есть, а другое должно быть, т. е. кроме модуса. Поэтому следует отличать поведение, предусмотренное нормой как должное, от соответствующего норме фактического поведения […] Поведение, предусмотренное нормой как должное, т. е. как содержание нормы, не может быть просто фактическим поведением, отвечающим норме[28]

Правовое поведение по Гансу Кельзену происходит в модусе долженствования (sollen). Долженствование понимается настолько широко, что включает можно и имею право, означая, что я в каком-то смысле обязан делать то, на что мне даны права, поскольку обязан вступить в пространство права[29]. Теорию права Кельзена называют нормативизмом. Отождествляя право и норму, он пишет:

Понятие «норма» подразумевает, что нечто должно быть или совершаться и, особенно, что человек должен действовать (вести себя) определенным образом[30].

Мы имели бы здесь достаточное определение права, если бы не некоторая сложность. Нигилист в принципе не признает норму. Не только то, что требуется нормой, стоит под знаком долженствования, но и сама норма тоже есть нечто должное. Нашему нормативному поведению предшествует добросовестная обязанность следовать ей. Долг не должен быть для нас предметом обсуждения. Должное таким образом не столько предписывается нормой, сколько предшествует ей. Норма, диктуя нам образ поведения, прежде того должна быть признана нашей волей. Бесспорно, понятие «норма» подразумевает, что нечто должно быть[31].

С другой стороны, будет верно сказать и наоборот, что понятие нормы подразумевается нашим долгом, понятым абсолютно. Получаем равенство «норма = должное». Такой формулой, конечно, мало что сказано. Надо искать других путей. Выход из тупика мы найдем у Канта.

Жить в отчетливом мире, где есть правила, право, суд, правосудие, мы должны. Тем самым подразумевается, что такой мир не данность. Строго говоря, его нет без нас; мы отвечаем за его существование. Должность мира предшествует различению установленной и неуставной нормы. Учреждением законодательства мир еще не создается. Бывает наоборот: от слишком большого числа непонятных уставов возвращаются к неписаному праву, от которого недалеко до бесправия. В интуиции, в привычках, в обычаях, в так называемом народе ищут не закрепленное в законах, но именно потому надежное основание, на которое могла бы опереться жизнь.

То, что называют мафией, позитивной стороной имеет протест против учрежденного права, когда от него уже не ждут надежды на мир. Знаменитая сицилийская мафия пережила и пересилила сменявшиеся иностранные администрации острова (норманны, императоры Священной римской империи германского народа, французы, папское государство, снова французы), которые потеряли доверие населения и тем расчистили место для местной негласной администрации. Ее неписаный закон был не менее жестким чем официальный, но в отличие от официального доходчивым и понятным. Мафия определяется как система приватного права, имеющая сложный моральный кодекс. Он усваивался без того, чтобы его надо было записывать. Главным правилом морально-правового кодекса мафии служит неучастие в официальном правовом процессе. Omertà недостаточно широко переводится в наших словарях как «круговая порука». Слово omertà – диалектная сицилийская форма от umiltà, униженное смирение, кроткая покорность. Ниже мы будем на примере русского крестьянства и американских негров разбирать такой способ игры подчиненных со своими правителями. Изображая робкое послушание, внешне покорное население в действительности манипулирует вышестоящими, навязывает им прозрачную уязвимую позу недосягаемых вышестоящих. Играя перед официальными властями и их полицией в беспомощное послушание, подчиненный мафиозной администрации прежде всего выполняет свой долг никогда, ни при каких обстоятельствах не искать справедливости у официальных властей и никогда не помогать им в раскрытии преступлений, даже если жертвой их оказался он сам. Малейшая помощь органам власти считается худшим предательством. Мафиозное право сомнительно по морали, но как право оно сильнее, свежéе государственного права. Когда это последнее превращается в неправо, Unrecht, мафиозное право восстанавливает мир, хотя и специфический.

Неправо имеет по Гегелю в § 83 «Философии права» три формы: 1) непреднамеренное беззаконие по незнанию и неотчетливому пониманию права, 2) лукавство, коварство и обман, 3) прямое преступление.

Если неправо представляется мне правом, то это неправо непреднамеренно. Здесь видимость для права, но не для меня. Второй вид неправа – обман. Здесь неправо не есть видимость для права в себе, но проявляется в том, что я представляю другому видимость как право. Когда я обманываю, право есть для меня видимость. В первом случае неправо было видимостью [права] для права; во втором случае для меня самого, в ком воплощено неправо, право есть лишь видимость. И наконец третий вид неправа есть преступление. Оно есть неправо в себе и для меня: здесь я хочу неправа и не прибегаю даже к видимости права. Тот, по отношению к кому совершается преступление, и не должен рассматривать в себе и для себя сущее неправо как право. Различие между преступлением и обманом состоит в том, что в обмане в форме его совершения еще заключено признание права, чего уже нет в преступлении[32].

Например, на сайте euroaddress.ru некто находит фамилию интересующего его человека и узнает имена и даты рождения членов его семьи, не подозревая, что тем нарушается пункт 1 статьи 24 Конституции Российской Федерации:

Сбор, хранение, использование и распространение информации о частной жизни лица без его согласия не допускаются.

Право его ни к чему не обязывает, потому что он не знает закона. Он совершает беззаконие по неведению, что однако не освобождает его от наказания. Второй случай. Продавец квартиры говорит покупателю, что потерял первичный ордер и что в паспортном столе отказались поднять соответствующие архивы. Это обман. Вместе с работниками паспортного стола он нарушает пункт 2 статьи 24 Конституции, по которой

Органы государственной власти и органы местного самоуправления, должностные лица обязаны обеспечить каждому возможность ознакомления с документами и материалами, непосредственно затрагивающими его права и свободы, если иное не предусмотрено законом.

Для такого нарушителя право существует, но только как видимость, которая его в его глазах ни к чему не обязывает. Последний случай. Я вошел в чужую случайно открытую квартиру и вынес оттуда ценную вещь. Для меня закон не существует ни как видимость, ни вообще как бы то ни было. Я совершил преступление, сознательно пойдя против закона:

Жилище неприкосновенно. Никто не вправе проникать в жилище против воли проживающих в нем лиц иначе как в случаях, установленных федеральным законом или на основании судебного решения.

Даже если я не знаю этой статьи закона, неприкосновенность жилища принадлежит к естественному праву, действующему одинаково в человеческом мире и в сообществах других живых существ. Незнание естественного права невозможно, оно записано генетически в каждом из нас. Нарушение естественного права допустимо только там, где этого требует установленный закон. Например, естественное право сильного властвовать, распоряжаться, получать так называемую львиную долю, безнаказанно уходить от наказания и уничтожать слабых отменено Конституцией:

1. Все равны перед законом и судом.

2. Государство гарантирует равенство прав и свобод человека и гражданина независимо от пола, расы, национальности, языка, происхождения, имущественного и должностного положения, места жительства, отношения к религии, убеждений, принадлежности к общественным объединениям, а также других обстоятельств. Запрещаются любые формы ограничения прав граждан по признакам социальной, расовой, национальной, языковой или религиозной принадлежности.

3. Мужчина и женщина имеют равные права и свободы и равные возможности для их реализации[33].

Полностью ли в этой статье отменено естественное право сильного? По-видимому нет. Оно ограничено возможностью для каждого оспорить право сильного, обратившись за помощью к суду.

Агентом неправа на всех трех уровнях незнания, обмана и открытого нарушения может быть, конечно, как отдельное лицо, так и государство. Первый тип неправа осуществляется государством обычно в виде нежелания давать гражданам правовое образование. Вторая и третья формы неправа одинаковы у отдельных граждан и у целых государств. Самую жестокую и успешную войну с мафией в Италии вело фашистское правительство, которое в то же время само было нарушением закона. К правительствам такого типа относится характеристика современного теоретика, характеризующего советское семидесятилетие как трагический опыт продолжительного доминирования неправовой государственности[34].


Развертывая нашу тему, придется много говорить о не нашем, не свойском, неприступном лице права. Судьи в официальной ситуации не случайно одеваются в мантии. Право уходит корнями в интимное ощущение, что какие-то наши действия и поступки хороши, безусловно надежны, счастливы, а другие наоборот неудачны, сомнительны. Мы чувствуем, что есть такие вещи как судьба, выпавшая нам в жизни доля, которая велит нам делать одно и запрещает другое. Четко определить это ощущение трудно, и мы ищем опору для своего поведения в принятой норме. Никому ни в коем случае не хотелось бы, чтобы эту норму диктовали нам просто такие же люди как мы. Источник права должен быть глубже и надежнее, чем человеческие мнения и установления. Об обычном праве говорят, что оно существует давно. За этим давно кроется происхождение от высшей инстанции. О недавно установленных законах тоже неудобно сказать, что их сформулировали мы сами. Законодатели называют себя выразителями воли народа, понимая народ не просто как собравшийся коллектив современников, а включая в понятие народа умерших с завещанной ими традицией и потомков, включая также тех, которые еще не родились.

Приглашение дальних и других для создания нам законов скорее обычно в разных формах в разных странах. Новгородцы пригласили для своего упорядочения варягов. Ликург взял для Спарты за образец критские законы самого Миноса, который был сыном Зевса. Ликурга называли больше богом чем человеком и в посвященном ему храме он был изображен одноглазым как бог Солнца.

Греки говорили о законах: что имеет начало, то имеет и конец. Если закон хочет быть надежным, он должен иметь начало не во времени, а в божественной мудрости. Старинные неписаные законы правили с незапамятных времен, имели начало в богах или полубожествах, и поскольку начала во времени не имели, то не должны иметь и конца. Новые законы должны выходить из старых, иначе к ним нет уважения и их изменят и отменят, а иметь меняющиеся законы – всё равно что не иметь никаких. Древние мудрецы, законодатели греков в Великой Греции, на Сицилии Залевк и Харонд постановили, что всякий желающий внести новый закон должен явиться в народное собрание с петлей на шее и тут же на месте повеситься, если закон не будет принят. Если случится, что какой-то закон толкуется спорящими сторонами по-разному, то оба спорящих должны иметь перед судьей опять же веревки на шее, и чье толкование будет отвергнуто, должен на месте удавиться. Эти меры помогли, и за триста лет в законы Залевка и Харонда было внесено только два дополнения. К норме «если кто кому выколет глаз, сам пусть лишится глаза» было добавлено: «если выколет одноглазому, должен лишиться обоих». К норме «кто развелся бездетным, тому дозволяется взять новую жену», было добавлено «но не моложе прежней». Законодатель Солон был связан со сверхчеловеческим началом безумием, с которого он начал свою политическую деятельность. В войне с Мегарой греки потеряли остров Саламин и по условиям мирного договора с мегарцами собственно капитулировали. Пропаганда за возвращение острова афинянам наказывалась смертной казнью. Солон вышел на афинскую площадь в виде безумного, со сбитыми волосами, в рваной одежде и стал выкрикивать стихами призыв вооружиться. Народ зажегся тем же безумием и силой вернул Саламин. Человеческими рациональными средствами достичь того же было бы невозможно.

С надчеловеческим происхождением права связано то, что до прояснения закона, нормы, права между нами дело практически никогда не доходит. В законе остается непонятность. Недовольство уставным правом ведет не столько к его рациональному изменению, сколько к скатыванию в неуставное право. Его неопределимость заставляет обратным импульсом снова формулировать право. Качели между писаным и неписаным правом принадлежат к естественному порядку вещей. Будет ошибкой мечтать об установлении законодательства всеобщим волеизъявлением. Право не создается и простым возведением обычая в закон (например: узаконить, сделать правилом подношения чиновникам). Утопией остается предсказанное марксистами возвращение права в якобы ранее бывшую когда-то беспроблемную обычность. Надеяться можно только – и единственно к чему реалистически стремиться – достичь равновесия, баланса между уставным и неуставным. Недостаток современного законодательства и причина кризиса права в том, что в нем мало обоснования надчеловеческими инстанциями, например древностью или божественным вдохновением. Царям внушал их решения непосредственно Бог, Сталину – уникальная, величайшая в истории мудрость. По Пьеру Лежандру, современный кризис власти есть кризис референции – привязки законов к надежному авторитету, их легитимации.

Когда у права нет явного надчеловеческого авторитета, становится актуальным его отношение к силе. Сила – право. В афоризме, носящем это заглавие, Паскаль трезво сказал суть дела:

Право всегда можно оспорить, сила легко опознаваема и бесспорна. Так что [вар.: кроме того] не удалось придать силу праву, потому что сила противоречила праву и сказала что оно неправо, и сказала что она права.

И таким образом, поскольку не удалось сделать, чтобы справедливое было сильным, сделали, чтобы сильное было правым.

Из-за интонационной и синтаксической трудности текст надо читать по-французски.

La justice est sujette à dispute, la force est très reconnaissable et sans dispute. Ainsi [другое чтение: aussi[35] ] on n’a pu donner la force à la justice, parce que la force a contredit la justice et a dit qu’elle était injuste, et a dit que c’était elle qui était juste.

Et ainsi ne pouvant faire que ce qui est juste fût fort, on a fait que ce qui est fort fût juste[36].

Легко решить, что Паскаль здесь всего лишь цинически констатирует факт. Так Анна Ахматова с горечью надеялась на будущее отмщение, не надеясь на правду здесь.

За меня не будете в ответе.
Можете пока спокойно спать.
Сила – право, только ваши дети
За меня вас будут проклинать.
Чтобы понять формулы Паскаля, надо рассмотреть их в контексте нескольких его записей о справедливости. Они неожиданные по открывающемуся в них уважению к силе. За Паскалем записаны слова:

Опасно говорить народу, что законы несправедливы; ибо он им повинуется только потому что верит в их справедливость. Вот почему ему надо одновременно говорить, что им надо повиноваться, поскольку они законы, как вышестоящим надо повиноваться не потому что они справедливы, а потому что они вышестоящие. Тем самым предотвращается всякий бунт, если удастся заставить это понять, и здесь собственно определение правосудия[37].

Право и сила – сравнимые по достоинству и разные до противоположности величины. Здесь главная или даже вся проблема права, которое само по себе достаточно очевидно, чтобы не нуждаться в определении.

Справедливо следовать тому, что справедливо; неизбежно следовать тому, что всего сильнее.

Правосудие без силы немощно. Сила без правосудия тиранична. Правосудие без силы оспаривается, потому что всегда есть негодяи. Сила без правосудия осуждается. Надо поэтому сочетать правосудие и силу с тем чтобы сделать так, чтобы правое было сильным или сильное было право[38].

В русском марксизме был цинический реализм, позволявший говорить, что

Право носит всегда классовый характер: с помощью права господствующий класс закрепляет порядок отношений, соответствующий его интересам[39].

И с той же откровенностью:

Характерная особенность права – соблюдение его норм обеспечивается принудительной силой государства[40].

Западные теоретики права в менее резкой форме, говоря об иерархии социумов и соответственно систем права внутри государства, всё же констатируют, что государство имеет преимущество и его право соответственно преобладает[41].


На силе или праве стоит государство, остается всегда вопросом. Большинство склонно, как замечает Паскаль, видеть в существующем законе справедливость. Не опровергнуто откровение Ницше о безраздельном правлении воли к власти. Мафия, с вызовом отклоняющая официальное право, ставит на его место казалось бы насилие. Вместе с тем, всякая власть использует нравственную силу права и всякая сила имеет свои естественные права. На вопрос, неизбежен ли спор права и силы, существует ответ.

I. Общие положения

1. Право, порядок, мораль[42]

Отсутствие определения права, чему удивлялся Иммануил Кант и продолжают удивляться современные писатели, не мешает тому, чтобы право эффективно работало. Точно так же неопределимость времени увязывается с тем, как легко ответить на вопрос «сколько времени». В старом анекдоте иностранец спросил об этом в Лондоне, забыв употребить определенный артикль. Получилось What is time? Англичанин посмотрел на иностранца задумчиво и признался: «Я тоже давно думаю над этим вопросом». Заданный с определенным артиклем или указательным местоимением, вопрос оказался бы привязан к конкретной ситуации, к расписанию и календарю. Так же конкретно, внутри принятого образа жизни, мы пользуемся правом. Если человек спрашивает другого, «какое вы имеете право брать меня за руку», здесь нет приглашения осмыслить содержание термина. Вопрос означает конкретно, что задавший его готов позвать милиционера или требует показать ордер на арест.

Время, в своей сущности неопределимое, удобно расписано в нашей цивилизации. При ее деловом характере у нас нет времени думать о времени. Мы пользуемся счетом на каждом шагу, но дефиниции числа ни в математике, ни в философии не существует. Сходным образом у каждого из нас столько конкретных юридических проблем, что не остается места для определения самого по себе права.

Правовой системе внутри нашей цивилизации придает убедительную весомость ее принудительность. Если понадобится, я могу через государственные органы, суд, милицию добиться осуществления силой моих прав. Государству в наше время принадлежит исключительная монополия на принудительное осуществление права, будь то моего частного, или так называемого публичного права, т. е. права самого государства на распоряжение своими подданными.

Право (Recht) есть порядок (Ordnung), отличающийся от других общественных порядков принудительностью[43]. В практике государства принято обязывание что-то делать или, наоборот, не делать. Причина, объясняющая принуждение, называется правом. По определению Ганса Кельзена,

государство есть по своей сути принудительный порядок, а именно централизованный принудительный порядок с ограниченной территориальной сферой действительности[44].

Как при конфликтах в животном мире дело редко доходит до физического столкновения, так государственное принуждение не обязательно насилие. Резиновая дубинка, наручники, даже штрафы применяются не часто. Обычно бывает достаточно неодобрительного отношения или предупреждения со стороны власти. Довольно часто люди, нарушающие или даже не нарушающие право, сами хотят принуждения. Ганс Кельзен обращает внимание на тоску большинства по правопорядку.

Раскаявшийся преступник может желать понести установленное правопорядком наказание и потому воспринимает его как благо[45].

В обществе здесь та же коллизия что в одиночке, который часто хочет одного и принуждает себя к другому, не умея жить без этой дисциплины. Неодобрением, предупреждением о дурных последствиях действует и мораль. Как и право, она говорит о должном. Чем отличается право от морали?

В идеале право совпадает со справедливостью и соответствует морали, которая придает ему авторитетность, когда имеет высокое божественное происхождение. Апостол Павел учит в гл. 13 Послания к Римлянам:

Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены. Посему противящийся власти противится Божию установлению. А противящиеся сами навлекут на себя осуждение. Ибо начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро, и получишь похвалу от нее, ибо начальник есть Божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь зло, бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое. И потому надобно повиноваться не только из наказания, но и по совести. Для сего вы и налоги платите, ибо они [власти] Божии служители, сим самым постоянно занятые. Итак, отдавайте всякому должное: кому налог, налог; кому пошлину, пошлину; кому страх, страх; кому честь, честь.

Отличительной чертой права называют его принудительность. Но принуждение есть и в морали. По Иммануилу Канту, имеет ценность только поведение, идущее наперекор личной склонности или интересу. Делая доброе дело потому, что оно мне интересно и приятно, я еще не нравственный человек. Фридрих Шиллер шутливо изложил это правило в александрийских стихах:

Ближним охотно служу, но увы, я имею к ним склонность.

Вот и терзает вопрос, вправду ли нравственен я.

Мораль оказывается по Канту обязательно принуждением.

Моральный закон у людей есть поэтому императив, повелевающий категорически, ибо этот закон абсолютен; отношение такой воли к этому закону есть зависимость под названием обязательности, означающая принуждение (Nötigung), пусть лишь через разум и его объективный закон, к деянию, называющемуся соответственно долгом[46].

В таком свете разница между моралью и правом та, что в морали я принуждаю сам себя, а в правопорядке монополией на принуждение обладает государство. С другой стороны, законопослушный гражданин может, не дожидаясь напоминания органов правопорядка, сам например заплатить налоги.

Мораль, причем не только религиозная, обещает за самоограничение, аскезу и страдания не только награду на небесах, но и в здешней жизни чистоту совести, духовный мир, благодать. Государство, уводя молодого человека от семьи на службу в армии, предполагает, что в конечном счете цель государства есть всеобщее благосостояние, развертывание возможностей каждой личности, полнота существования, в конечном счете счастье той же семьи.

Государство имеет правоохранительные органы, в которых работают специалисты, осуществляющие применение силы. В системе морального нормирования такой централизованной системы принуждения как будто бы нет. Однако и это различие между правом и моралью оказывается размытым. В международном праве, которое регулирует отношения между государствами, тоже нет централизованного органа правопорядка. Организация Объединенных Наций слишком слаба; ее охрана, полиция и войска на самом деле формируются из армий отдельных стран, т. е. реально в миротворческих миссиях ООН отдельные государства или группа союзников действуют против других. Если право есть система принуждения, то международное право, где наднациональной системы правосудия нет или она очень слаба, не отличается от международной морали; так его иногда и называют. С другой стороны, в светской и религиозной морали существует применение силы, например родителями в отношении детей, и централизованный контроль, например введенная федеральным министерством отметка школьникам за поведение или официальный запрет патриарха РПЦ смотреть некоторые фильмы.

Четко разграничить право и мораль оказывается трудно или вообще невозможно. При всём том, подобно тому как мы обязаны вступить в пространство права, признав абсолютность долга, закона, нормы, хотя могли бы, возможно, спокойнее прожить без них, точно так же мы обязаны требовать различения между правом и моралью, хотя, возможно, спокойнее было бы согласиться с буквальным смыслом апостола Павла, что власть от Бога и составляет одно целое с моралью и верой. Если мы слышим, что сосредоточение всей власти в одних руках отвечает традиции и привычкам народа, разумным будет возразить, что в вопросах права надежнее держаться конституции (основного закона), оставив нравы в компетенции морали. Если скажут, что требование права, например обязанность суда провести явного преступника через всю судебную процедуру по букве УК и УПК и соответственно с риском его оправдания по формальным причинам, противоречит морали, взывающей к обязательному наказанию порока, то надо отвечать, что какой бы ни была система законов, пусть даже несправедливой, есть нравственность в том, чтобы соблюдать норму ради соблюдения нормы. Независимо от того, каково право содержательно, оно нравственно ценно тем, что отстаивает принцип нормы.

Наш первый долг признать абсолютную необходимость долга[47] требует отделить право как обязательную норму от морали. Многоженство, которое христианская мораль назовет отвратительным, мораль ислама считает достойной нормой. То, что у нас одобряется – заговорить на улице с чужим ребенком, подарить ему конфетку, – в Париже примут за агрессию вплоть до оглядки на полицейского. Высоконравственный, почти святой поступок примирения с врагом, даже убийцей родственника, у народов с обычаем кровной мести есть преступление. При слиянии права с подвижной моралью обязательная всечеловеческая норма исчезает.

При необходимом согласии с моралью право в неоднородной стране как наша должно было бы опираться на всеобщую мораль. Такая мораль существует. Ее правило: поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой. В формулировке Иммануила Канта: поступай всегда только по таким правилам поведения, которые ты хотел бы сделать основой законодательства и всеобщим законом природы[48]. Императив (долг) вести себя таким образом не служит никаким целям вне самого себя, не меняется во времени и пространстве[49]. Такая мораль должна служить основанием всякого права. Достижение ее однако требует многого, не в последнюю очередь – разбора всей нашей конкретной ситуации с правом. Этим мы и попытаемся заняться.

Принудительность права предполагает инстанцию, осуществляющую при необходимости насилие в опоре на законодательно принятые нормы. Государство, как уже отмечалось, в течение нескольких последних веков присвоило себе исключительную монополию на применение насилия. Теперь монополизация принуждения государством считается даже первым условием упорядоченного общества. Шесть или семь поколений назад государственная монополия на насилие уже в основном существовала. Большинство государств имело своим воплощением лицо государя. Он в конечном счете казнил и миловал. Замещение после революции самодержца государственным служащим можно сравнивать с переходом от отсечения головы палачом к гильотине. В ту же эпоху, когда в ходе Великой французской революции возникло современное демократическое государство, французский врач Жозеф-Иньяс Гийотен провел через Национальную Ассамблею закон о том, чтобы из уважения к казнимым гражданам и ради меньшей болезненности смертные приговоры приводились в исполнение «посредством машины». До того подобными приспособлениями казнили в Шотландии, в Англии и еще в других частях Европы благородных преступников, к чьему телу не могла прикоснуться рука простолюдина. С тех пор до 1977 года с казнимым во Франции расправлялась машина. Человек, отводящий стопор от ножа гильотины, не заметен, в отличие от стоящего на виду у всех палача, и сам может не видеть шею казнимого, на которую обязательно должен смотреть, чтобы не промахнуться, палач. Так в государстве нового типа без всевластного самодержца лицо исполнителя принуждения теряется внутри системы государственных институтов.

В критической социологии Бурдье[50] современное государство есть фиктивное тело[51]. Продолжая наше сравнение, гильотина, на которую все смотрят во время казни, в важном смысле остается фикцией. Реальный деятель тот, кто держит веревку от крюка косого скользящего ножа, и распорядитель казни. Поскольку глаза всех прикованы к большой машине, настоящего исполнителя трудно усмотреть за нею. В том же смысле, по Бурдье, реально действуют никогда не «государственные органы», а всегда только индивиды. Безличная государственная машина была изобретением профессии адвокатов. При последнем короле Людовике XVI во Франции была предпринята перестройка судебной системы в сторону ее независимости от монарха. В ходе ее подготовки и обсуждения в общественном мнении сложилась идея общего блага и служения государству[52]. В предреволюционной Франции публицистика, авторами которой были в основном юристы, выдвинула на первое место служение не лично государю, а благу государства. Заговорили лица, претендовавшие на роль объективных экспертов незаинтересованной преданности всеобщему благу. [Юристы] были заинтересованы в придании универсальной формы выражению своих клановых интересов, в выработке теории служения обществу или общественному порядку и соответственно в автономизации государственной логики отдельно от монархической логики, от «королевского дома» и тем самым в изобретении res publica [общего дела, интереса], а потом республики как инстанции, трансцендентной по отношению к агентам (включая короля), временно ее воплощающим[53].


Общественному благу при таком его понимании служит наравне со всеми гражданами и сам государь. Тем самым потенциально уравниваются с государем те, кто прежде ему всего лишь служил. Со временем встал вопрос о проверке, действительно ли государь служит общественному благу. Этот критерий не исключал изгнание и казнь государя как плохого служителя теми, кто знает и выполняет задачу лучше.

По Бурдье, профессия юристов, сыгравшая главную роль в создании такого общественного мнения, была политически заинтересована в нем. Быть государем не дано каждому: для этого надо иметь нужную наследственность. Служить общему благу может наоборот каждый, надо только доказать, что ты именно этим занят. Государственная идеология общего блага становится со временем решающей силой. Право и его принудительность остаются прежними, теряется только лицо носителя права, которое было всем видно на троне. Фиктивность нового государства делает его неуловимым. Реальный исполнитель принуждения невидим за государственной администрацией, как палач за гильотиной.

[Теперь] понятие «государства» имеет смысл только как удобный стенографический знак – причем очень опасный, – кратко обозначающий области взаимоотношений реальных сил […]; эти области могут принять форму более или менее стабильных сетей (союза, кооперации, клиентелизма, взаимных услуг и т. д.), которые дают о себе знать в поразительно разнообразных интеракциях, начиная от открытого конфликта до более или менее тайного сговора[54].

Неуловимая невидимая сила не становится слабее личной, ее диктат не меньше чем при самодержавной власти. Как скользящая гильотина безболезненнее чем прямой удар топором, так подчинение не вот этому лицу, а государству удобнее и легче превращается в привычку. Найти источник принуждения становится трудно до невозможности. Упрочение новоевропейского государства обеспечивали идеологи, внушавшие независимый от личной воли государственный разум (raison d’Etat) вне религии и морали[55]. Всеобщее благо требует подчинения себе. Грубое или неразумное поведение властей освежает идею всеобщего блага. Она притягивает к себе больше сил, когда требуется ее восстановление. Разум, который люди хотят видеть в государстве, тем более привлекает, что государство отождествляется с правом. Будучи собственно системой механизмов права, оно кажется автоматически обеспечено правотой. Естественно ожидать, что его ученые, судьи, политики обеспечат правду лучше чем одиночка.

Бурдье предлагает видеть причину сложившейся послереволюционной ситуации, когда под именем демократии выступает неизвестно чье правление, в механизме представительства. Номинально все граждане равны в правах. Они делегируют свои полномочия тем, кого специально для этого выбирают. Делегат говорит своими формулами и решениями за массу, которая должна поверить, что слышит в нем свой голос.

Реальный источник магии перформативных [предписывающих] высказываний скрывается в мистерии служения, т. е. делегирования [прав], в силу которого индивид – король, священник или представитель – получает мандат говорить и действовать от имени группы, конституирующейся в нем и через него[56].

Отсюда как будто бы напрашивается вывод, что если инстанцией, где выявлена фикция общего блага, оказывается представительство, то единственным подлинным своим выразителем может быть только всё общество в полном составе. Представительная инстанция должна уступить место народному собранию. Здесь надо возразить, что агора, вече, тинг, в наше время всенародный референдум – неповоротливые механизмы, увязающие в бесконечном обсуждении. Молчаливое большинство было бы предано говорливым меньшинством только в случае противоречия в их высказываниях. Такого однако не наблюдается, потому что большинство в принципе не высказывается никогда. Оно должно быть молчаливым, как молчат земля, мир, вселенная. Переход молчания в голос так или иначе происходит, и неожиданность при этом неизбежна.

Необходимость представительства не сразу очевидна, но должна в конечном счете быть признана. Ганс Кельзен в примечании к одному из переизданий «Чистого права» признается:

Я больше не придерживаюсь своего прежнего мнения о том, что акты голосования, в результате которых закон принимается большинством голосов и становится действительным (вступает в силу), не всегда бывают актами воли, – потому что голосующие часто не знают или знают недостаточно хорошо содержание закона, за который они голосуют, а водящему должно быть известно содержание воли. Когда член парламента голосует за законопроект, содержание которого ему неизвестно, то содержание его воли представляет собой своего рода уполномочивание. Голосующий хочет, чтобы законом стал тот законопроект, за который он голосует, независимо от его содержания[57].

Человек вверяет себя другому или другим. Он вручает им свою волю, словно подписываясь под чистым листом бумаги. Здесь есть место для благородства доверия.

Подойдем к тому же самому с другой стороны. Термин правопорядок обычно применяется и толкуется так, как если бы две его части были синонимичны. Кто пользуется монополией на принуждение, естественно заинтересован в том, чтобы вводимый им порядок был признан как правый. В критической социологии Пьера Бурдье главное принуждение, не насильственное, а символическое, идет именно по линии внушения, что вводимый порядок освящен высшим правом. Этому служит торжественность власти, окружение ее священными символами. Когда мы видим рядом с президентом церковного иерарха, перед нами символ освящения действий президента. Для успеха убеждения в том, что существующий порядок и есть справедливость, по Бурдье требуется прежде всего правовое незнание масс. Мы помним, что перечисляя формы неправа (Unrecht), Гегель на первое место ставит правовую неграмотность.

Неправо таким образом оказывается первым условием быстрого и беспроблемного введения порядка. В термине правопорядок, когда он применяется бездумно, соединены понятия, которые часто противоположны. Большинство населения обычно готово ради скорейшего введения порядка не вдумываться в правовую сторону вводимых ради порядка мер. Например, большинство нашего населения фактически согласно с системой регистрации, бесспорно очень помогающей порядку, хотя то же большинство без колебаний признает, что система регистрации прямо нарушает заявленные в конституции права человека и по сути дела продолжает старую систему прописки, остаток крепостного права. Порядок обещает скорые удобства, путь терпеливого следования праву кажется слишком долгим. При правовой неграмотности, культивируемом состоянии массы, элементарно доходчив порядок и тревожным и хлопотным кажется право. Оно обычно примитивно и несправедливо отождествляется с качанием прав, что понятным образом неэстетично. В целом масса готова идти навстречу внушаемому силой-властью прочтению права и порядка как тождества.

В порядке есть удобство, он полезен, позволяет спокойно жить. Соблюдение права, в отличие от этого, как уже говорилось, вовсе не обязательно приносит непосредственную выгоду мне или еще кому-нибудь. В праве есть сторона рыцарства: я верен закону, долгу просто из верности. Есть разум в том, чтобы требования долга не смягчались упоминанием о том, что их выполнение и только оно делает человека достойным счастья[58]. Убеждать преступника, что в тюрьме ему лучше – не дело права. Здесь есть, конечно, опасность ненужной или чрезмерной жестокости. Тот, чьими руками осуществляется принуждение, сам должен быть честно уверен, что поступает так ради добра. Перекладывать оправдание принуждения на наказываемого тоже нельзя. Принуждение, даже соответствующее закону и необходимое, становится дурным и перестает служить своей цели, если наказывающий не видит для наказываемого другой перспективы кроме ограничения свободы и жизненных возможностей. Дисциплина у хранителей права, когда они в нее не верят, незаметно извращается в бессмысленное насилие. Тогда только терпение и все понимание наказываемого могут восстановить исправительный смысл принуждения. Власть теряет право на принуждение, если не знает или не чувствует, как применение силы приведет к лучшему.

Принуждение, да к тому же без необходимости объяснять, что оно служит добру, придает праву несвойский облик. Его приемы не обязаны быть непосредственно доходчивыми, иногда они отчуждают до вызова на противодействие. Право говорит с нами на своем, не нашем языке. Оно диктует мне то, чего я сейчас не хочу, и заставляет меня думать, что по существу в конечном счете я должен этого хотеть. Нас коробит, что от права – от законного порядка, в том числе от демократии и свободы – неотделим силовой прием. Пока нам не до конца ясен строй нашего же подлинного бытия, т. е. такого, каким оно должно быть, закон как бы напоминает, что мы еще не такие, какие должны быть. Забегая вперед, можно сказать, что закон нам навязан непроясненностью собственно своего, тем, что мы еще не нашли себя.

В качестве несвойского закон часто имеет иностранное происхождение. Заимствование закона в чужой стране не редкость, а скорее правило становящихся государств. Царь Петр I скопировал иностранные законы «чтобы улучшить наше отечество»[59]. «Русская Правда» – название этого судебного уложения звучало исходно не в смысле наша, родная отечественная, а как правовой распорядок большого нового русского государства с центром в Киеве, данный, предположительно, Ярославом Мудрым Новгороду, который в то время, в XI веке, Русью себя еще не называл. Характер введения закона – строгий, официальный, иногда тождественный – подчеркивает недомашность права. Мечты о каком-то органическом порядке, который естественно вырастал бы из текущей жизни, идут от непонимания сути права.

Отчуждающая потусторонность закона распространяется и на неуставное право. В конце старого итальянского фильма о мексиканской революции «Chi sa?» коренной житель страны, повстанец, расставаясь с американцем, который рискуя жизнью прошел с ним через все опасности, стреляет в него, уже садящегося на обратный поезд в Штаты. Perché, за что? – с горьким удивлением спрашивает умирающий. Chi sa, кто знает! – звучит точный ответ. Неписаное право в народе, в преступной, мафиозной среде, в той среде власти, которая не показывается на людях, вовсе не обязательно удобно для самих живущих по этому праву, и не ими установлено. Неписаное право такое же жесткое, mutatis mutandis, как писаное.

Переход от обсуждения, всегда в принципе бесконечного, к принятию закона (кодекса, конституции) всегда включает преодоление порога, какого-то рода переключение. Чтобы торг на вече перестал наконец шуметь, нужно появление князя с его решающей судебной властью. Для парламента нужен утверждающий его законы президент. Для византийских церковных соборов, чтобы доктринальные препирательства не длились вечно, требовалось постановление василевса, без чьей санкции церковные догматы не принимались; иначе вероучительные споры продолжались бы бесконечно.

Право принимает облик в другом теле, сейчас – в «фиктивном теле» государства. До того монарх кроме смертного тела считался обладателем отличного от физического бессмертного политического тела, поэтому le roi est mort переходило в официальной формуле оповещения кончины государя непосредственно в vive le roi, как если бы тот же король возрождался, продолжался в его сыне. С превращением монархий в демократии носителем бессмертного политического тела стал народ. Появилась формула le roi est sorti, la nation reste. Разница – порог – между физическим народом, который подчиняется праву, и идеальным народом-сувереном, который создает законы, осталась по существу та же, что между человеческим и политическим телом короля.

Разница эта отчетлива до того, что физический народ может погибнуть ради народа-идеала. Выражение «Ленинград пережил блокаду» неверно, потому что не пережил, а на 75 % вымер, в остальной части был физически и психически травмирован. С другой стороны, это выражение, «город-герой, переживший блокаду», совершенно верно в отношении народа-идеала. Маркиз де Кюстин говорит о Петербурге, что этот город с самого начала был построен для «несуществующего народа»[60]. Законы создаются, конечно, представителями реального народа, этих конкретных людей, которые голосовали за своих депутатов, но от имени народа-идеала. Скачок от одного к другому всегда входит в процесс законотворчества.

В заведомо светском, секуляризованном, правовом государстве депутаты (Abgeordneten) подчеркивают свою принадлежность к физическому народу и просвещенно иронизируют над фикцией общественного блага. Этим ничего не меняется в отделении создаваемого ими закона от их воли. Закон вдруг неприметно перестает быть инструментом в руках его принявших и становится для них самих правилом. Он говорит уже не голосом физических людей, его произносит народ-суверен. Непрочность закона, возможность его перетолковать, обойти, сменить, забыть как раз больше там, где демократия еще не установилась, где меньше обязательных, установившихся демократических процедур прохождения закона. Демократические процедуры часто, особенно со стороны, кажутся замедляющими дело, формалистикой, иногда нелепицей. Они как конвейер, медленно проходя через который, новый закон органически встраивается в сложившийся порядок. Пройдя через фильтр законодательных процедур, закон и приобретает облик чужести.

Поведение граждан в демократиях Франции, Германии жестко регламентировано. Пример: по недавно принятому в ФРГ закону философ (не знаю, относится ли это к другим наукам), которому в течение 12 лет после защиты им докторской диссертации не удалось получить по конкурсу профессорскую кафедру, лишается государственной поддержки. Америку называют страной судов и юристов. Законодательный запрет в некоторых местностях США огораживать забором собственный участок с лицевой стороны, обязанность платить по закону посетителю, получившему травму на обледенелой дорожке моего участка, напоминает регуляцию в демократических Афинах, где торговец, не поливающий регулярно на агоре продаваемую рыбу водой, выставлялся оттуда агораномом. В демократическом порядке многое отдано закону примерно так же, как Одиссей велел связать себя, потому что не хотел позволять себе делать то что хочется.

Законодатели, соблюдающие строго все установленные конституцией процедуры, этим конечно связывают себе руки. Но закон, который мы делаем как хотим, и не будет законом, и останется недейственным. Тенденция (традиция) создавать порядок, правила ad hoc, применительно к обстоятельствам, оставляет людей без закона, в неправе. Один пример. В трудных ситуациях на войне нашим солдатам хорошо служила способность быстро, на месте, например в случае гибели командиров или сбивчивости приказов, образовывать неуставные структуры управления. Этим русские солдаты отличались от немецких, которые продолжали в любой, в том числе крайней и непредвиденной ситуации, ориентироваться на общеармейский устав, на приказы сверху. Но оборотной стороной легкого образования неуставных отношений была в нашей армии непрочность уставных отношений. На стратегическом уровне это чаще приводило к катастрофическим ситуациям, чем в более законопослушной немецкой армии. Другой пример. Дедовщина в срочной армейской службе, т. е. создание в провалах устава неправовых отношений, происходит от неуважения к правилам самоуправления, т. е. к демократическим процедурам. Еще пример. Иллюзия возможности самим выработать быстро взамен старого новое небывалое право в России 1917–1918 годов создала социалистическое право, которое приходится называть теперь по крайней мере во многих отношениях неправом.

Прохождение в традиционных демократиях создаваемого закона через сложные процедуры с самого начала отодвигает закон от нас, мешает взять его в руки, использовать его, перетолковать. Соблюдение законодательных процедур уже до создания законов предполагает традицию правового сознания. Этот термин определяется как «совокупность взглядов, идей», касающихся права[61]. Правосознание есть в первую очередь понимание (ощущение) природы права, его не свойской, не служебной, не утилитарной сути. Карманное спешное законодательство говорит об отсутствии правосознания.

Термины закон и право употребляются в близком смысле. Важная разница между ними обнаруживается в том, что закон, как и порядок, может быть неправом[62]. Право и правосознание есть там, где каждый шаг, в том числе каждый шаг законодательства, не дожидаясь принятия закона, с самого начала уже выверяется на право-неправо[63]. Правосознание предполагает поэтому, что право – это не то, что мы с вами сейчас установим, а что есть уже до нас всегда. Право как система законов создается нами, но решаем, чтó мы вправе делать, не мы сами для себя.

Ошибка смешения права и закона проявляется в иллюзии, будто конституцию и законы всегда можно сменить или подновить. Безопасно менять или дополнять конституцию можно уже только на основе правосознания, т. е. привычки на каждом шагу сверять себя с правдой и соблюдать демократические процедуры. Постоянная выверка себя на правоту (правосознание) тут же создает правовые процедуры, в сущности исходно одну самопроверяющую правовую процедуру. Настоящие законы, т. е. правопорядок, а не утилитарный порядок, создаются внутри нее.

Особенность философских императивов, к числу которых относится обязанность следовать праву, норме, долгу, заключается в том, что они предписывают то, что так или иначе уже есть. В пространстве права мы привативно, т. е. по способу лишения, находимся и тогда, когда не решаемся в него вступить; мы пассивно открыты принуждению, а в остальное время вырабатываем в себе навыки ускользания от него. Право или неправо осуществляемое над нами принуждение, мы знать не можем, потому что не взяли на себя задачу решения. Поведение, обходящее закон, тоже тем самым подчинено закону. Слабость закона дает то преимущество, что его можно обойти, но эта выгода меньше, чем неудобство от выполнения одновременно двойной задачи, обход закона и ориентировка в беззаконном пространстве.

Каждый человек занимается разным, но есть вопросы, например начинать или не начинать войну, которые одинаково касаются всех. Res publica по латыни значит общее дело. Наше слово государство имеет другую этимологию, но давно служит переводом для res publica. «Государством» называется у нас большой трактат Платона πολιτεία, в западных изданиях Respublica.

Общее собрание народа, если оно сошлось без специальной выборки и не запугано, – такое собрание в старой деревенской России называлось мир, в Новгороде и Пскове вече, в Скандинавии ting (англ. thing, нем. das Ding, вещь или дело, в смысле общее дело), – имеет то известное свойство, которое хорошо описано в книге Элиаса Канетти «Масса и власть»: спонтанно возникает установка на справедливое решение. На этом основан принцип большинства в демократии. Настоящий смысл решения большинством не тот, что пусть в ситуации разногласия недовольных будет меньше чем довольных, а тот, что по-настоящему общее собрание, где собрались если не все, то почти все, начнет поступать по справедливости. Происходит что-то вроде спонтанного саморегулирования общества.

Мы читаем в критической социологии Пьера Бурдье, что государство есть фиктивное тело. Но государство в то же время и саморегулирующееся общество. Государство как общее собрание, как res publica, как ting в конечном счете – как по крайней мере всеми предполагается, всеми от него ожидается, – будет искать и добиваться модуса бытия, отвечающего правде, не частной, твоей и моей, а правде мира. Согласиться с радикальными критиками, что самоисправление общества в ориентации на справедливость только иллюзия, было бы слишком ответственным историософским шагом. Конечно, предполагаемая безотносительная справедливость государства может быть на время нарушена, общее собрание может ошибиться, метнуться к корыстным интересам, но динамика общества такова, что со временем всё снова выравнивается и настроенность на высшую правду побеждает.

В широкой дискуссии о правовом государстве в эти наши годы можно встретить много партийных узких установок, национализм, так называемое евразийство, с другой стороны наоборот глобализм, с откровенным групповым интересом, но снова и снова возобновляется бескорыстное, незаинтересованное требование просто справедливости ради справедливости, причем не только в отношении людей, но и в отношении природы, всего мира. В res publica ищут и находят модус бытия, отвечающий правде. Одно из предлагаемых сейчас определений права напоминает о том, что всегда разумелось само собой: что справедливость должна распространяться на природу. На языке юристов:

Сохранение окружающей природной среды является фундаментальным признаком, определяющим содержание права[64].

Такие вещи как благополучие, здоровье и нравственность, добротность, полнота бытия входят в право как естественно справедливое. Свою естественную, природную тягу к справедливости общество в нормальном состоянии, находящееся не под оккупацией и не в больном или вырождающемся состоянии, если не отчетливо осознает, то ощущает. Это ощущение широко, до злоупотреблений – не забудем критику Бурдье – используется группами власти. Каждое государство выступает естественным экспертом, потенциальным защитником в деле справедливости. Справедливость, которую естественно представляет государство, по определению не частная, корыстная, эгоистическая, а потому она предлагается как пригодная для всего человечества и для всей природы вообще. Отсюда важное следствие: всякое национальное государство выступает как потенциально мировое. В раннем, недолго длившемся, размахе большевиков, когда они хотели строить всемирный союз социалистических республик, была та правда, что всякое государство обязано быть настолько справедливым, чтобы этой справедливости, так сказать, хватило на целый мир. Та же интуиция вела французские революционные армии под водительством Наполеона. Партия Александра Македонского ощущала в политическом опыте, науке, мужестве греков достаточно правды, чтобы можно было ожидать, что ее примет весь мир. Создавая мировую империю, Рим нес в свои провинции римское право в уверенности, что оно же есть оптимальное всечеловеческое право. Это не было иллюзией: мнение, что римское право есть единственное подлинное право, можно слышать и сегодня. В других попытках распространения своей власти на весь мир – у готов в V веке, у норманнов в IX–X веках – реальной силой было сознание достоинства, правоты предлагаемого образа жизни, полноты своего бытия.

Здравый смысл подсказывает, что задачи государства так или иначе должны перетекать в задачи целого мира[65]. Государство всегда делает заявку на всю правду о мире. Характерным образом ответственные представители государств считают себя компетентными, от справедливости своего государства, высказывать нравственные суждения о международных делах. Заявка всякого государства, причем в первую очередь и чаще всего неправового, на право в смысле правды направлена как на весь мир, так и внутрь, на меня лично: государство намерено выдержать соревнование с моей частной правдой, если я диссидент, и государство уверено, что в споре со мной, если такой спор начнется, оно окажется более правым. От подданного ожидается, что он в конце концов признает правду государства. И наоборот: со своей стороны каждый подданный, каждый гражданин рассчитывает, по крайней мере надеется, что государство или, если его исполнительные органы коррумпированы, то сам глава государства должен рано или поздно услышать правду, понять ее, согласиться с ней. Гражданин ощущает своим правом и долгом напомнить государству о правде. Ожидается, что у государства, у главы государства есть ухо для слышания правды. По сути дела многое из того критического, что говорится критически настроенными журналистами и публицистами, имеет в виду эту предполагаемую готовность государства услышать правду.

Международное право при отсутствии единого всемирного правительства (monarchia mundi Данте) принимает форму уважения к государствам как правовым образованиям. Государства считают своим правом объединяться против неправовых образований, как Священный союз против Наполеона. Военное вмешательство мира грозит государствам, которые подали повод для вмешательства. В этом смысл выражения «справедливая война»: дело в конечном счете идет, пусть номинально, о восстановлении права в мире. При этом вовсе не необходимо, чтобы нации, объединившиеся во имя справедливости, были каждая в отдельности воплощением права. В правовом отношении они могут стоять хотя бы и на том же уровне, чем наказываемое ими государство. Война будет вестись всё равно под знаменем идеала.

Государства соревнуются между собой в справедливости, причем каждое предлагает себя эталоном права, объединяясь против сил, которые нарушают право. Если весь мир станет одним государством, этого соревнования уже не будет, и придется бояться, что если всемирное государство пойдет путем неправа, не будет реальной силы для его исправления. То же опасение относится и к каждому отдельному государству. Спонтанная справедливость, о которой говорилось выше со ссылкой на Элиаса Канетти, устанавливается вовсе не сразу. Во всяком случае она требует открытости обсуждения и отсутствия внешнего давления. Только образование с честной борьбой внутри (вече, открытый спор партий) может рассчитывать, что в нем начнет работать саморегулирование. Когда новые национальные централизованные государства в Европе раздавили свободные городские республики Италии и новым московским государственным предприятием Василия III и Ивана IV был уничтожен Господин Великий Новгород, то прекратило существование общественное существо, которое еще было способно к саморегулированию и умело настроить себя на целый мир. Пусть неэффективный, разнообразно манипулируемый, но в конечном счете самоуправляемый торг имел внутри себя политический размах. В Москве борьба политических сил была наоборот всегда скрытной. Отсутствие внутреннего честного ринга в Москве оставило ей для отстаивания своей правоты только пробу сил в соревновании с окружающими государственными образованиями. Москва оставалась поэтому всегда зависима от самоутверждения во внешней политике.

Подойдем теперь к праву еще с одной стороны. При всякой попытке осмыслить его, просто задуматься о нем мы неизбежно столкнемся с тем фактом, что наши права урезаны кем-то, кто отнял, присвоил, удерживает их. Например, в качестве избирателей мы статисты, нужные для упрочения власти, которая управляет нами, при том что ее право использовать нас не безусловно и открыто для сомнений. Мы ввяжемся в неравную борьбу на истощение, если хотя бы осведомим правящие инстанции об ущемлении наших прав. Власть по своей природе, как давно и повсеместно замечено, не заинтересована в том, чтобы повышать нашу правовую грамотность, ей удобнее наше спокойное подчинение.

В то же время те же самые мы каждым шагом своего существования отнимаем права, например, потомков на воздух, воду, чистую землю, прямо или косвенно, через наше согласие, участие в современном индустриальном обществе лишаем жизни животных, через наше пассивное согласие с политикой государства лишаем других людей права на свободу, на жизнь. Наша несправедливость неизмерима, если посмотреть, сколько живого мы тесним своим присутствием на земле. Несправедливость в отношении нас тоже необозрима, начиная с нашего отнятого у нас права на нефть и газ, на чистый воздух, на воду, которую можно было бы пить. Мы взвешены между нашим крайним бесправием и нашей собственной неправдой. По этой причине мы хватаемся за любое предложенное нам право, лишь бы оно показывало себя уверенным в себе. Без какого-нибудь права, пусть в конце концов временного, даже иллюзорного, мы потеряны между смертью, в которой мы виновны, и нашей. Мы нуждаемся в оправдании как в спасении. Закон в этой своей функции мне ближе чем я сам. Государство знает эту мою нуждаемость в праве; оно предлагает мне право, оно само и есть право. В обмен за эту услугу оно заявляет свои права на меня. Обеспечив меня правом, мне в моей взвешенности между двумя безднами необходимым как воздух, оно берет на себя право меня задержать, заставить пойти на войну, т. е. на смерть, может отнять у жены мужа, послав его на свои задания, отнять у матери сына; оно имеет право остановить навсегда деятельность человека пожизненным заключением. Государство имеет право, или совсем недавно имело и снова может вернуть его себе, лишить меня жизни за измену ему, т. е. просто за переход в другое государство. Измена Родине еще недавно имела первой формой «переход на сторону врага», т. е. в юрисдикцию другого государства, и «независимо от характера наступивших последствий» наказывалась вплоть до смертной казни с конфискацией имущества[66].

Писаное, точнее, уставное право (объявленное, выкрикнутое глашатаем с базарной площади в бесписьменное время, которое окончилось собственно совсем недавно, было вполне уставным и не уступало напечатанному теперь на гербовой бумаге) может иногда идти против неуставного, лучше сказать – неофициального. Так было например с законодательным частичным запрещением продажи и употребления водки в 1986–87 годах. Официально объявленный сухой закон прямо противоречил обычаю, в котором водка, особенно в случае тяжелого не очень профессионального труда (например, погрузка и перевозка бревен), непременно входила в оплату. Неуставное право уходит корнями в природу, нравы, интересы и страсти. Законы иногда демонстративно восстают против власти факта и часто нехотя делают уступку нравам. Так князь Владимир ровно тысячу лет назад не столько узаконил принятием христианства питье вина, сколько допустил его. По «Повести временных лет» в записи под 986 годом он чуть было не склонился при выборе веры в сторону ислама ради многоженства.

Володимиръ же слушаше их [волжских болгар мусульман], бе бо сам любяще жены и блужение многое, и послушаше сладъко. Но се бе ему не любо: обрезание удов и о неядении свиных мясъ, а о питии отинудь рекъ: «Руси веселье питье, не можемъ без того быти».

Оглядка на Бога и на мудрость земли есть как в уставном праве, так и в неофициальном[67]. Есть стало быть уровень закона (права) – мы об этом говорили – в принципе не эксплицируемый.

Итак, даже если по наивности и добродушию я этого пока не замечаю, закон заявляет на меня свои права как то, что сильнее, выше, раньше меня. Найти в себе опору, которая была бы сравнима по надежности и мощи с силой государственного принуждения, трудно. Ссылаясь на другие разработки и исследования, вкратце скажем только, что нечто сравнимое по основательности с правом государства я смогу найти только в свободе своего собственного. Пусть это звучит пока сейчас как загадка. Привативно, как еще не найденное, своё собственное оборачивается принудительностью и чужестью права.

2. Ближайшие реалии[68]

Мы перечислили таким образом главные черты и главные проблемы права. Эти черты и эти проблемы так или иначе выявляются при любом обсуждении права. Для того, чтобы не входить теперь в перебор мнений по этому вопросу, – что мнений может быть много и что они самые разные, читатель мог убедиться на своем примере, замечая, сколько у него возражений на говоримое здесь и сколько идей, которые не были упомянуты, – попробуем теперь сразу войти в реалии права. Теснящие нас реалии не зависят от человеческого мнения и решения. Они уходят в такую глубину, что у них неудобно прослеживать начало во времени и рискованно предсказывать их конец. Прикоснуться к настоящему можно только через ближайшее. Изучение обобщенных схем, например правовых идей и идеалов, здесь ничего не даст. Если бы мы жили в Германии, у нас был бы другой подход к теме права. Мы можем достоверно знать только то, что имеем в опыте. В нашей отечественной истории отчетливого опыта права и правового государства мы не имеем. Не будем спешить с оценкой, хорошо это или плохо. Не будем слушать и тех, кто считает разговоры о праве преждевременными, пока не построено правовое государство.

Как подтверждение почти всего, перечисленного выше, – невозможности эксплицировать обычаи, нравы, узус, этику, этикет в писаное правило; определяющей важности неписаного права и так далее, – рассмотрим некоторые наблюдения маркиза Астольфа де Кюстина в его записках путешественника «Россия в 1839 году». Это конечно не лучшее и не самое глубокое исследование права в нашей стране. Оно пригодно для нас однако тем, что в нем с птичьего полета непосредственно замечены и почти не доведены до толкования, т. е. оставлены в их простой данности, важные особенности нашего Востока Европы.

Эти особенности бросаются в глаза конечно каждому. Стало чуть ли не жанром публицистики на тему обустройства нашей страны описание парадоксальных свойств России в ее отличии от Запада, большей частью идеализированного и воображаемого. Возьмем буквально первую попавшуюся, а именно подобранную из груды макулатуры, выброшенной из библиотеки Института философии, книгу «Как сделать Россию нормальной страной» социолога Матвея Малого, вернувшегося в Россию после американской эмиграции. Мы находим здесь эффектные характеристики, с которыми скорее всего спокойно согласимся. Автор, хотя и настаивает на них, не считает их окончательными и просит совершенствовать их на сайте www.change-russia.ru.

Когда англичанин пытается найти в словаре русского языка эквивалент английскому слову law, он находит «закон». Однако в России не проще найти то, что англичанин понимает под словом law, чем в Таиланде – белого медведя. Законы, которые существуют в России, должны быть изучены сами по себе, как некая особая данность, а не как странная интерпретация западной версии законов. Россию надо изучать как отдельный самодостаточный феномен, а не в сравнении с какой-то другой цивилизацией[69].

От сравнений, однако, удержаться очень трудно, и против собственного решения автор проецирует Россию на фон правовых государств (идеализированных) с тысячелетней традицией собственности.

Главная отличительная черта российской цивилизации – отсутствие концепции частной собственности [отсутствие в общественном сознании места для частной собственности]. Собственность как бы висит в воздухе, напоминая туго натянутый тент, к которому со всех сторон тянутся руки. Права на собственность у всех под вопросом, поэтому владение частной собственностью в России может быть только временным[70].

Невероятная быстрота образования больших имуществ во время последней финансовой революции сделала каждое из них не совсем правовым и имеет своим зеркальным отражением непонятно легкое согласие с отнятием этих имуществ.

Для того, чтобы обладать собственностью без риска для жизни, надо вступить в союз с сильными мира сего, что означает частичную передачу собственности. С любовью относиться к этой собственности нет смысла: она только условно твоя.

Если в Германии в поле, используемом под посевы, находился булыжник, то сейчас его там нет. Лет восемьсот назад немцы его подобрали и использовали на постройку каменного дома. В России булыжник до сих пор лежит посередине поля, будто русские пришли на это поле недавно или не собираются его обрабатывать. Жители России не верят в то, что они владеют собственностью, и потому не могут по-хозяйски обладать ею. Это качество сбалансировано другим уникальным свойством: русская культура избегает материального.

Немец знает, как всё должно быть, потому что он может до всего дотронуться или найти в своем своде законов. Русские предпочитают вместо законов каждый раз оценивать ситуацию заново.

Ключ к пониманию российских законов в допущении, что подсознательно каждый человек в России считает себя богом и как к богу относится к нему и закон.

В России всегда законы были плохие, но их никто не выполнял. От этого веет духом свободы. Хороший закон выполнять всё равно бы не стали: не для богов законы писаны. Законы плохи, наказания жестокие, а с другой стороны, законов как бы и нет[71].

Привыкший на Западе стоять на пешеходном переходе перед красным светом, автор испытывает крайнюю неловкость за свою законопослушность в России.


Выполняя закон, ты испытываешь чувство стыда. Окружающие начинают думать, что ты чего-то испугался, так как никому не приходит в голову, что тут может быть еще какой-то мотив, кроме страха наказания. Так как гражданственность и уважение к другим в России не могут служить мотивом следования закону, я для себя придумал иной мотив – рассеянность. Если на перекрестке окружающие идут на красный свет, я ожидаю зеленого с самым рассеянным или мечтательным выражением лица, призванным сказать: «Я и сам люблю перебегать на красный, но вот что-то вспомнил, задумался»[72].


Россия состоит из общежития существ, которые божественно независимы и самоуправны, но, с другой стороны, как нематериальные боги ни сами для себя не требуют, ни для других не заботятся о человеческой нужде в защите законом и правами.

Российское общество продолжает объявлять себя состоящим из богов, а боги либо не нуждаются ни в какой защите, либо становятся беззащитными до такой степени, что их можно уничтожать миллионами. Россиянин возвращается из Франции домой убежденный, что люди в России намного теплее, добрее и участливее. И это действительно так. Но то же самое доброе участливое российское общество недавно истребило десятки миллионов своих сограждан. На Западе каждый человек считается обладающим своим частным пространством, куда не принято залезать никому. В России у человека нет никакого частного пространства, потому что он не считается личностью, обладающей собственностью на то место, где он находится, поэтому с ним легко разделить последнюю рубашку и так же легко уничтожить его.

В России жестокость направлена не на человека. Человека как такового российская жизнь еще не открыла, еще не осознала для себя. Русские – добрый народ, и то, что кажется жестокостью, есть просто стиль отношений между богами. Бог и выдержать может всё, и не нуждается ни в чем[73].

Угадано важное.

Обратимся к маркизу де Кюстину. Право, с которым он на нашем востоке Европы встретился, он с хорошим чутьем опознал сразу как в основном неписаное; уставным законодательством он соответственно мало интересовался. У Кюстина видно, что описание нравов невольно не остается на уровне объективности, становится нравственной оценкой. И это конечно ведет к тому, что описанием объект уродуется. Но это естественное искажение с избытком компенсируется здравой противоречивостью кюстиновских оценок. Увидев одну сторону, он потом замечает и противоположную. Его оценки России на хорошо-плохо тоже сплошь амбивалентные. (Чистый пример полной противоположности, Библия, где например ни Авраам, ни Сарра, ни фараон не оцениваются на хорошо-плохо в истории выдачи жены за сестру, тоже конечно оставляет в полной неопределенности современного человека, настроенного на отчетливость этических оценок и видящего в этой истории как минимум обман, а за ним и что-нибудь хуже.) Прав один читатель его книги, его современник:

И черт его знает, какое его истинное заключение, то мы первый народ в мире, то мы самый гнуснейший![74]

Кюстин ведет все черты русских, например тягостную лень, от самодержавия. Деспотическое самодержавие для него, монархиста, но уважающего свободу и право, конечно отвратительно. Притом он с интимным сочувствием относится к царю, с которым ему довелось говорить. Сочувствие переходит в настроение. Настроение сливается с погодой и климатом. Они в России разные, но достоинство Кюстина в том, что он не выходит к обобщениям и усреднениям, а отдается первому попавшемуся – петербургскому – настроению. Отдаться настроению, какому угодно, времени и месту, всегда вернее чем искать в схемах более надежной опоры. ...



Все права на текст принадлежат автору: Владимир Вениаминович Бибихин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Собрание сочинений. Том II. Введение в философию праваВладимир Вениаминович Бибихин