Все права на текст принадлежат автору: Коллектив авторов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Звать меня Кузнецов. Я один. Коллектив авторов

ЗВАТЬ МЕНЯ КУЗНЕЦОВ. Я ОДИН Воспоминания. Статьи о творчестве. Оценки современников

Кирилл Анкудинов Меченый атом

Если разделить всех поэтов на «поэтов с биографией» и «поэтов без биографии», Юрий Кузнецов, пожалуй, «поэт без биографии». Хотя вехи его жизни вроде бы известны…

Официальная версия
Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани, в семье красного командира-пограничника. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушёл на фронт, а семья с матерью переехала в село Александровское Ставропольского края.

Село это пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году по удивительной случайности среди советских воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта. В 1944 году он погиб на поле сражения в Крыму.

Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, одно из его первых стихотворений было написано в двенадцатилетнем возрасте и посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт.

В 1960 году Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учёбу.

Чёрная лазурь
За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. «А в армию пошёл как в неизвестность. Попал в Читу, в ВВС, в связь. Тогда в наземных войсках служили три года. Год прослужил в Чите, потом — Куба, как раз Карибский кризис…» — так сам Кузнецов скажет об этом периоде в автобиографической статье «Бог даёт поэту искру».

После армии Юра Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодёжной газеты.

Первый сборник Ю. Кузнецова — «Гроза» — вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт; окончил его Кузнецов в 1970 году. Бывший руководитель его творческого семинара в Литинституте Сергей Наровчатов помог Кузнецову прописаться в Москве.

Кузнецов устроился на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно — своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами. Фактически поэт писал в стол.

Юрий Кузнецов дождался: его звезда взошла в 70-е. Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным. Ситуация в советской поэзии 70-х годов проходит под знаком Юрия Кузнецова.

О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете» и других престижных изданиях.

Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намёков стихи поэта привлекают читателей.

Интерес к Ю. Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К. Симонове, Э. Багрицком, Б. Пастернаке, А. Блоке, А. Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине.

В ожесточённом идеологическом споре конца 80-х годов между «либералами» и «консерваторами» Кузнецов выбрал сторону последних. Он связал свою судьбу с политическим станом «консерваторов» («патриотов», «почвенников»).

Литературные издания «либеральной направленности» долгое время игнорировали творчество Ю. Кузнецова (и фактически продолжают делать это).

За кулисами
Эту тускловатую «легенду» Юрий Кузнецов методично озвучивал.

Нет, в этой информации нет лжи. Она верна в каждом слове.

Просто Кузнецов охотно высвечивал отдельные факты собственной биографии (например, гибель отца на фронте или пресловутое падение из окна общаги Литинститута) и умело держал в полутени другие.

Знаем ли мы, допустим, что его брат и сестра по отцу (от первого брака) носили далеко не «почвеннические» имена — Владилен и Авиета?..

Вообще Юрий Кузнецов был невероятно скрытным человеком.

Он почти никогда не афишировал того, что читал. В его поэзии обнаруживается огромнейшее количество цитат из литературы (и культуры) всех времён и народов. По большей части эти цитаты ещё не выявлены; хотя некоторые из них были некстати опознаны в советские времена.

Вспоминаю тогдашний скандал: в стихотворении Кузнецова «Горные камни» критики обнаружили цитату из «Такыра» Андрея Платонова и обвинили поэта в плагиате («Он у Платонова украл чинару с горными камнями…»).

Такая же неприятная история произошла со стихотворением «Китобой», где знатоки нашли прямые реминисценции из японского прозаика Кэндзабуро Оэ.

В разоблачительском раже не удосужились задаться простым вопросом…

Андрей Платонов и тем более Кэндзабуро Оэ — это авторы из круга чтения «советского поэта-почвенника 70-х годов»? Неужто Анатолий Поперечный когда-либо цитировал Вагинова, Феликс Чуев — Кортасара и Борхеса, а Валентин Сорокин изящно вплетал в свои поэмы строки из Малларме?

Тогда стоит ли удивляться тому факту, что в середине поэмы Кузнецова «Змеи на маяке» (1977) остроумно переворачивается концовка написанного двумя годами ранее «Осеннего крика ястреба» Иосифа Бродского?

Не верите?

Через запив тянулся белый снег,
То там, то сям звенел счастливый смех.
Подставив руки белые свои,
Ловило детство снег… Лови, лови,
Пока не побелеет голова
И неба не коснётся трын-трава…
Но шёл отнюдь не снег. Над маяком
Клубился пух, нажитый стариком.
Он в воздухе мерцал и на полу,
А сам старик сидел в пустом углу
И бормотал сквозь пух: «Они летят».
— За три часа, — ругнулся лейтенант, —
Вспорол постель…
(и так далее. — К. А.).

Допустим, что Кузнецов умалчивал о знакомстве с поэзией Бродского потому, что в СССР эта поэзия была запрещена. Но Кэндзабуро Оэ с Эмили Дикинсон вроде бы не входили в число запрещённых авторов, да и платоновский «Такыр» печатался свободно…


Почему же Юрий Кузнецов вёл себя как Штирлиц? Отчего он не давал живых сведений о себе, демонстрируя всем свою мертвенную двоякую маску — то бытовую («советский поэт-почвенник от сохи»), то высокомифовую и чуть ли не бальмонтовскую («Поэт, Пророк, Повелитель Стихий»). Что именно Кузнецов хотел скрыть?

Уж безусловно, не «тёмные моменты биографии».

Кстати, таковых и не было: биография Юрия Кузнецова оптимальна по советской мерке (сын погибшего на войне, из простой семьи, русский провинциал; даже фамилия и та «среднетипичная» — такую впору брать марсианину).

В какой-то мере Юрий Поликарпович Кузнецов и был «марсианином». Конечно, не в том смысле, что он прилетел с другой планеты, но в том смысле, что к сфере научно-фантастических сюжетов его личность, пожалуй, имеет отношение.

Гость из будущего
Кажется, что Юрий Кузнецов родился раньше своего времени десятилетий эдак на пять.

Юрий Кузнецов потрясающе, катастрофически не походил на советских людей 60-70-80-х годов (собственно, это он в себе и скрывал, как Штирлиц).

Юрий Кузнецов — человек нашего времени по складу личности.

Наше время не слишком знакомо с Юрием Кузнецовым, с его стихами и с его личностью. Но оно бы его прекрасно поняло.

Наш современник читает Пелевина и фэнтези, играет в компьютерные фэнтезюшки, вбирает свежие новости о ваххабитах и сектантах, смотрит по ТВ сериал «Волкодав», затем переключается на юмориста Задорнова, вещающего о «тайнах древности», интерпретирует все события прошлого и настоящего с точки зрения конспирологии. Жизнь нашего современника — миф, миф и ещё раз миф.

Позднесоветская эпоха была обиталищем непуганых гуманистов-рационалистов.

Советских людей тщательно ограждали от всех несоветских мифов. Советские люди жили в запаянной колбе с вакуумом.

Советские люди не понимали Юрия Кузнецова. Они считали, что этот парень просто выделывается — умничает, манерничает, оригинальничает.

«Змеи под кроватью», «мертвецы в унитазе», «я пил из черепа отца», «пень иль волк или Пушкин мелькнул», «довольно дьявольствовать, Юрий, тень наводить на ясный день»… Александр Щуплов писал, что Кузнецов «пугает выдуманными ужасами впечатлительных продавщиц книжных магазинов», Станислав Рассадин сравнивал Кузнецова с рокерами-металлистами («последний поэт тяжёлого рока»)…

А Юрий Кузнецов не выделывался: просто он осознал, что человек — это не Данко и Павка Корчагин, не окуджавский «бумажный солдат», не галичевский «декабрист» и не беловский Африканыч; человек — это кукла, полумашина, полностью контролируемая, зомбируемая мифами, «многовековым наследием предков».

И сам он, Юрий Поликарпович Кузнецов, — тоже (как и все) лунатически следует по неуклонным магнитным орбитам мифов.

Мифы разрывали этого человека (мифомедиума) на части, сжигали изнутри. А он мог их выплеснуть только через вдохновенно-смутный «избяной сюр».

Ведь он был не Элиотом, не Паундом, не даже «ленинградским филологическим мальчиком», он был всего лишь провинциалом-кубанцем по фамилии Кузнецов.

И он понимал: то, что может быть дозволено богемному хлюсту, никогда не будет дозволено провинциалу по фамилии Кузнецов (не дозволено ни другими, ни самим собой).

Каким нечеловеческим усилием воли он держал, сохранял свою личность!..

Меченый атом
Во времена расцвета творчества Юрия Кузнецова было много хороших поэтов.

Давид Самойлов и Николай Рубцов — замечательные поэты. Сейчас и тот и другой — на золотой полке поэтической классики. Равно как Владимир Соколов, Левитанский, Винокуров, Межиров.

Думаю, что только два поэта той поры ныне не классики — это Иосиф Бродский и Юрий Кузнецов.

Их не поставишь ни на какую полку, потому что они для нас живые.

(Живой человек — всегда странность, неудобство и препятствие.)

Кузнецова можно ставить на какую угодно полку, можно трактовать его на все лады.

Можно осмыслять Кузнецова как запоздавшего представителя европейского мифоавангарда XX века, полноправного наследника Йейтса, Элиота, Тракля и Лорки (я, например, понимаю Кузнецова именно так).

А можно, напротив, видеть в нём дубовато-провинциального полубезумного Самоделкина, запутавшегося в мифах (эта версия оскорбительна для памяти Кузнецова, но она имеет некоторые основания).

Ещё одна линия: в последние десятилетия жизни Юрий Кузнецов работал с христианским дискурсом — написал поэмный триптих о Христе, поэму «Сошествие в ад». Можно рассматривать Кузнецова вне литературного поля — как православного вероучителя, пророка. В последнее время эта тенденция набирает силу (лично я отношусь к ней скептически).

Не знаю, как, какими публикациями кузнецовский юбилей будет встречен российской литературной общественностью.

Не сомневаюсь, что будет море юбилейных публикаций в «Литературной России», в «Дне литературы» и в «Нашем современнике»; безусловно, напишет о Кузнецове «Литературная газета».

Но преодолеет ли этот юбилей замкнутые пределы «сугубо патриотических кругов», откликнутся ли на него «либеральные СМИ»? Уделит ли Кузнецову хотя бы пять минут российское телевидение? Будут ли тексты в «Известиях», «Независимой газете», «Культуре», «Коммерсанте»?

И ещё: не пойдут ли антикузнецовские выпады в «патриотических кругах»? Типа «перекормили этим книжным, головным Кузнецовым и совершенно замалчивают сочно-самобытных поэтов Синепупова и Перепетуйкина».

Наконец, как сложится видение Юрия Кузнецова в свете того, что Дмитрий Медведев призвал «развивать современный русский фольклор»?

Кстати, таковой реально существует — не только в смеховом модусе, но и в лирическом и героическом модусах. Ведь современный русский фольклор — это не экспортно-пародийные балалайки-матрёшки-присядки, современный русский фольклор — это мифологическое мышление современных русских людей.

Но ведь Юрий Кузнецов всю жизнь занимался «современным русским фольклором»…

Все трансформации образа Юрия Кузнецова в нынешнем восприятии — важнейшие показатели процессов, происходящих в русской (и российской) социокультуре.

Поэтому Юрий Кузнецов — как «меченый атом».

И при всём том он для меня ещё и душа, личность, живой порыв…

Брат! Я дверь распахну на рассвете.
Позабыл ли? Мы были друзья.
Ты посмотришь на дверь: «Это ветер!»
Ошибаешься, брат. Это я!
г. Майкоп

Кирилл Николаевич Анкудинов родился 30 марта 1970 года на Урале в городе Златоуст Челябинской области в семье театрального актёра. Он окончил Адыгейский университет и аспирантуру Московского педагогического университета. Стихи Юрия Кузнецова его заинтересовали ещё на студенческой скамье. Уже в 1996 году молодой филолог вместе с В. Бараковым издал самую первую книгу о творчестве поэта «Юрий Кузнецов: Очерк творчества».

В последние годы критик работает над докторской диссертацией о современной русской поэзии. Кроме того, он сам пишет неординарные стихи, которые, правда, Юрию Кузнецову никогда не нравились.

Вячеслав Огрызко Шла молодость, слегка не докурив

Через военное кольцо повозка слёз прошла
Юрий Кузнецов — один из редких поэтов, кто остался в мировой литературе не строчкой и даже не одним стихотворением, а бурным водопадом, который в корне изменил русло современной русской поэзии. Он начал с главного, воскресив из небытия имя и героические деяния погибшего отца. И здесь я бы в первую очередь назвал его пронзительно-трагические стихи «Отцу» («Что на могиле мне твоей сказать? / Что не имел ты права умирать?..»), страшные четыре строфы «Возвращения» («Шёл отец, шёл отец невредим / Через минное поле. / Превратился в клубящийся дым — / Ни могилы, ни боли») и близкую к народному эпосу поэму «Четыреста». Кузнецов в них выразил всё: и свою тоску-кручину по отцу, которого он и запомнить-то толком не успел, и боль за мать, в тридцать лет оставшуюся вдовой с тремя детьми («взгляни на мать — она сплошной рубец»), и поиски самого себя, и то, как он обретал чувство родины, создав в итоге символический образ целой эпохи: «Столб клубящейся пыли бредёт, одинокий и страшный».

Так кем же был отец поэта? Его звали Поликарп Ефимович Кузнецов. Я знал, что он родился в 1904 году на Ставрополье, в двадцать три года вступил в Красную армию, потом служил на границе, а в войну стал армейским разведчиком. Кроме того, бывший начальник политотдела 51-й армии С. М. Саркисьян в своих мемуарах написал, что 1 ноября 1943 года подполковник П. Е. Кузнецов, возглавляя разведотдел 10-го стрелкового корпуса, первым с тридцатью бойцами вброд перешёл Сиваш, за что его представили к званию Героя Советского Союза. Ещё известно было, что погиб Поликарп Ефимович 8 мая 1944 года близ Сапун-горы.

Но вот несколько лет назад вдова поэта показала мне листок с записью мужа. 23 августа 1982 года Юрий Кузнецов, будучи у матери и сестры в Новороссийске, сделал для себя такую пометку:

«Сегодня после обеда, оставшись один, впервые прочитал все семьдесят писем отца. Даты: октябрь 41 — апрель 44 гг. Я так и знал. Вечером вспыхнула поэма (замысел, детали). Замысел таков, что страшно за мать. Она не переживёт. И что за совпадение: матери семьдесят лет и семьдесят отцовских писем. Но это куда ни шло, это так. Да, конечно, письма — только толчок. Но по письмам видно, как он нас любил! А я ведь с детства знал об этих письмах и много раз видел их, но боялся их читать. Почему? Этого я не знаю».

Я долго не решался уточнить у вдовы, что стало с этими письмами, сохранились ли они и можно ли с ними познакомиться. Разговор на эту тему у меня с Батимой состоялся лишь осенью 2009 года. Она-то и посоветовала мне позвонить и съездить к сестре поэта — Авиете Поликарповне Внуковой в Новороссийск.

К тому, что я уже знал о довоенном прошлом её отца, Авиета Поликарповна добавила: то ли в 1938, то ли в 1939 году на Поликарпа Кузнецова поступил донос. Его обвинили в кулацком происхождении, мол, он — сын кулака. Однако это была чистая неправда. Да, отец Поликарпа Кузнецова имел несколько табунов и считался скотопромышленником средней руки. Но он умер ещё в 1908 году, задолго до всяких большевистских переворотов. Просто кто-то из земляков очень хотел свести с удачливым пограничником личные счёты, вот и припомнил ему отцовские табуны.

Командование прекрасно понимало, что обвинение — липовое. Но и совсем отмахнуться от доноса оно не рискнуло. Максимум, что начальство в тех условиях смогло сделать, — ограничилось разжалованием. Восстановить справедливость могла только «тройка». Но как до неё достучаться, никто не знал.

Позже Юрий Кузнецов в интервью историку кубанского казачества Владимиру Левченко рассказал:

«Отец мой был начальником заставы на бессарабской границе ещё до того, как Красная армия вошла в Западную Бессарабию. Потом его внезапно, ничего не объясняя, сняли с должности, лишили звания и прав и бросили на произвол судьбы. Для сослуживцев это был гром среди ясного неба. Его любили и уважали. Но попробуй тогда заступись за невинно пострадавшего. Атмосфера того времени сейчас немного прояснилась. Примерно за два года перед войной он попытался узнать причину такой немилости. Наконец ему удалось встретиться с „тройкой“, которая рассмотрела его „дело“. Ему показали донос, исходящий из его родного села Александровского на Ставропольщине. В нём всё было чудовищной ложью. Он-де сын кулака и т. п. Это никак не соответствовало действительности. Мой дед умер, когда отцу было всего четыре года, в 1908 году. Отец был младшим среди трёх братьев, вот и гнул на старших спину. После Гражданской войны братья поумирали. Жизнь пошла по советскому образцу. Отец вступил в комсомол, потом — в военное училище. Ничего ни кулацкого, ни левацкого не могло быть даже в мыслях. Он поехал в село Александровское, нашёл доносчика и заставил изложить правду на бумаге. За всё это время наша семья часто переезжала. В конце концов, оказались в кубанской станице Ленинградской, бывшей Уманской. Там скитались по углам. Одним словом, тяжело жили. Меня ещё не было, мать была беременной. От страха перед неизвестностью она решила прервать беременность. Но было уже, слава Богу, поздно… И я родился 11 февраля 1941 года, да об этом я уже говорил…».

В Ленинградской уже после рождения сына Кузнецовым выделили какой-то сарай на улице Красная, 100. Чтобы семья окончательно не умерла от голода, главу семейства местные власти распорядились в конце концов устроить школьным учителем физкультуры.

Когда началась война, Поликарпа Кузнецова призвали в армию. Сначала он попал в Славянск, а потом его зачислили в Военную академию имени М. В. Фрунзе. Первое письмо он отправил жене в станицу Ленинградская из Москвы 7 октября 1941 года. Кузнецов писал:

«Здравствуйте, моя семья! Сообщаю, что меня зачислили слушателем академии. Сегодня мы уже занимаемся. Я уже немного познакомился с Москвой, был в центре на Красной площади, видел Кремль. Москва — это особый город. Если будет время, нужно ещё кой-где побывать. Здесь суровая погода, идут дожди, стоят туманы, иногда даже падает снег. Очень холодно. Я, как южанин, прямо замерзаю. Как-нибудь будем к этому климату привыкать. Рая, здесь всего много, но я не допытывался, кажется, всё дают по талонам. Сюда, т. е. в город, без командировочных документов въезжать запрещают, в гор. Туле ещё всех возвращают назад. Ну вот всё. Живу пока ничего. Питание здесь дорогое по сравнению с тем, где я был, требуется много денег».

И далее подпись: «Твой Павлик». Жена Кузнецова почему-то всю жизнь предпочитала называть его не Поликарпом, а Павлом.

Да, на почтовой открытке в графе «адрес отправителя» Кузнецов оставил следующие координаты: «гор. Москва, Девичий проезд, Академия им. Фрунзе, курс 1 „г“, группа 5-я. П. Е. Кузнецову».

Но в Москве Кузнецов пробыл всего пару недель. Уже 1 ноября он сообщал, что его срочно отправили в командировку под Сталинград в станицу Березовская на линию реки Медведовка. Командировка должна была продлиться от пятнадцати до тридцати дней. Потом всех слушателей академии планировали перевести в Ульяновск.

Естественно, Кузнецов очень хотел видеть рядом с собой любимую жену. В письме он просил: «Договорись с матерью, чтобы она взяла на время Вову и Авиету, а Юрика возьми с собой в Сталинград <…> Не забудь взять аттестат в военкомате».

Но Раиса Васильевна всё бросить и поехать к мужу побоялась. Она осталась в Ленинградской. В это время страшная опасность нависла над Ростовом. Кузнецов, переживая за семью, как бы она не оказалась в оккупации, 18 ноября написал жене: «Рая, если Ростову будет угрожать опасность, переезжай к матери [в Тихорецк]». Но она мужа не послушалась.

15 января 1942 года Поликарп Кузнецов писал жене:

«Я ужасно беспокоюсь о тебе и о детях. Мне кажется, ты выехала из ст. Ленинградской в Тихорецк. В начале я тебе писал, чтобы ты приезжала в Сталинград до родни жены Васи, но этого адреса я не узнал. Возможно, ты находишься уже давно в Сталинграде? Но меня найти не можешь. Если это письмо до тебя не дойдёт, пусть кто его получит, сообщит тебе, чтобы ты зашла в штаб 5 сапёрной армии и узнала, где я нахожусь, в каком месте. Я очень много писал писем и телеграмм, но ответа не получил, может потому, что часто нахожусь в разъездах. Рая, мы кончаем уже работу, скоро, очевидно, будем в Сталинграде, а затем в академию или на фронт. Постараюсь какими-нибудь путями добиться увидеться с тобой или в Тихорецке, или Сталинграде. У меня мысль не сходит, всё думаю, как добраться до тебя. Я жив и здоров, живу хорошо. Всего достаточно. Раичка, мог я бы тебе выслать какой-нибудь подарок, но его не принимают на почте. У меня много денег, мог бы тебе выслать руб. 1000, но не знаю, доходят ли переводы, и не знаю, куда слать. Если ты жива и здорова, скоро увидимся. Закончу командировку, тогда, возможно, установится с тобой связь. Сейчас я нахожусь в станице Боковской Ростовской области, скоро куда обратно выедем, но куда — не знаю. Жди сообщения при переезде. Крепко целую несколько раз! Привет папаше и мамаше, Нюсе, Даше и Андрею Герасимову. Интересно узнать, какие у вас новости. Остаюсь твой Павлик Кузнецов. 15.1.42».

Под Сталинградом Кузнецов пробыл почти до конца января 1942 года. Он рассчитывал, что ему удастся выкроить несколько дней и вырваться к семье в Тихорецк. Но 21 января командование сообщило, что все планы поменялись, продолжать учёбу слушатели академии будут не в Ульяновске, а в Ташкенте. По дороге 3 февраля Кузнецов отправил жене короткое письмо. Он сообщал:

«Письмо пишу в вагоне-теплушке. Выехали из Сталинграда 24 января 1942, уже осталось до Куйбышева 40 км. Из Куйбышева наш вагон должны прицепить к поезду, идущему в Ташкент. Сама видишь, что значит сейчас быть в дороге. Когда мы будем в Ташкенте? Мы едем отдельным вагоном, а если ехать в одиночку, очень трудно. На дорогу я в селе купил кабана на 70 кг и поделил на 5 чел., 15 кг сливочного масла, сахар. Пока есть что покушать. Хотелось к тебе заехать, но не удалось. Я не знаю, когда теперь я встречусь с тобой. Я безумно скучаю, не могу так долго не видеть тебя и своих детей. Но что поделаешь. Раичка, живи, не скучай. Когда буду ехать на фронт, надеюсь побывать у тебя, а когда это будет? Раичка, я доволен, что ты находишься у родных, так и предполагал. Но поверь, я ещё думаю, что ты меня будешь ждать в Сталинграде. Как только сегодня приеду в Куйбышев, опущу в ящик это письмо и пошлю 400 руб. денег. Из Сталинграда послал 600 руб. Думаю, пока тебе хватит, а дальше будет видно. Все твои письма, моя милая, получил (4), в предыдущем письме поблагодарил. Пиши чаще на имя: почтамт Ташкент, до востребования. Когда я буду получать твои письма, их читать я буду… <нрзб>

Рая, напиши в Александровское на имя Григория или его жены Ани, пусть они тебе срочно сообщат, где брат. Как узнаешь, сообщи мне. Мою просьбу ты должна выполнить во что бы то ни стало. Узнай, где сестра Мария. <…> Всё выясни и сообщи мне.

Если можно будет, я тебе пришлю изюма и кишмиша. Говорят, в Ташкенте есть. Пока. До свидания.

Остаюсь твой Павлик Кузнецов. 3.2.42».
Путь до Ташкента занял 22 дня. В Ташкенте Кузнецов поселился по адресу: улица Карла Маркса, 30, комната 124. И сразу стал в письмах уговаривать жену приехать к нему.

«Рая, — писал он 18 февраля, — сегодня я получил твою открытку, которую ты посылала в Москву в ноябре, и письмо от брата Григория. Решил тебе написать ещё письмо. Здесь скучновато без тебя. Но что поделаешь. Был я в русском театре, смотрел „Майская ночь“ Гоголя. После того, как я ничего не видел, очень понравилось. В город ходить не приходится. Рая, здесь прекрасная погода. Утром лёгкий мороз — 1–2°, при восходе солнца тепло, снега нет. В городе очень большое количество людей, большинство — приезжие. Я очень заинтересован в том, чтобы ты приехала, моя <нрзб>, но как? Доехать сюда вообще невозможно. Ехать только можно: Баку, Баку — Красноводск, Красноводск — Ташкент. Но пойми, здесь нет квартир. Я живу в общежитии, постель хорошая, койка на пружинах, даже имеется хорошее покрывало. Питание здесь намного хуже, чем в Москве. Я очень жалею, что мало побыл в Москве, хотя там каждый день были тревоги, но мы к ним привыкли. Здесь глубокий тыл, войны нет, чувствуется мирное настроение. Раичка, ты, пожалуйста, телеграфируй о том, что мои письма получила и получила деньги 1100 руб. Привет папаше и мамаше, Даше, Андрею, Нюсе. Желаю наилучшего в жизни. Живи здорово. До свидания!

Остаюсь твой Павлик Кузнецов. 18.2.42.
Рая, сейчас иду на почту спрашивать письмо. Если только его не окажется, будем с тобою ругаться. Ничего, Рая, помиримся».

Но Рая была в смятении. Ей и хотелось поехать к мужу. Однако она не понимала, как оставить детей даже на время. Продолжать жить ни в Ленинградской, ни в Тихорецке сил уже не было. В какой-то момент у неё мелькнула мысль: не лучше ли перебраться на родину мужа, в Ставрополье, в село Александровское.

Кузнецов, когда узнал о настроениях жены, ответил: если переезжать в Александровское, то тогда не раньше апреля, когда подсохнут дороги.

Окончательно Раиса Кузнецова перебралась в Александровское с детьми в начале июня 1942 года. Поселилась она в двухэтажном доме, в семье старшего брата своего мужа — Григория Кузнецова (у него четырьмя месяцами ранее после родов умерла жена).

Летом 1942 года Кузнецов окончил академию. Готовясь к отправке на фронт, он 7 июля послал семье очень тревожное письмо.

«Здравствуй, дорогая Раичка и дети — Юрик, Авиеточка и Вовик! — сообщал Кузнецов. — Пишу письмо, не дождавшись ответа. Я чувствую, что ты сильно скучаешь и много имеешь беспокойства. Прошу <нрзб> не скучать и себя не расстраивать, но беспокойство это — законное явление. Раичка, нужно больше беспокоиться о своей семье, о её воспитании. Особенно не скупись. Будь хорошей матерью. Пусть никто не скажет, что мы не умеем воспитывать и жалеть своих детей. Мне кажется, тебе будет легче в Александровском в смысле устройства материального состояния.

Ты, бедная, хочешь меня видеть. Возможно, скоро увидимся. А возможно, и… не придётся. Будем живы, после войны заживём счастливой жизнью. А сейчас нужно бить и беспощадно бить до полного разгрома гитлеровцев. Меня здесь в конце июля не будет, а потом сама знаешь — куда.

Я чувствую хорошо, здоров, но у меня больше беспокойств, чем у тебя. Но почему?!

Писать больше я не стану. Прощай! До новой встречи. Не обижайся на меня.

Желаю хорошего здоровья тебе и детям. Напиши, если успеешь, как ты устроилась. Как к тебе относится Григорий?

Остаюсь твой. Целую, П. Кузнецов. 2.7.42».
Действительно, больше из Ташкента никаких писем к Раисе Кузнецовой не приходило. Это уже потом она узнала, что 24 июля 1942 года мужу присвоили звание майора. А ещё через неделю ему выдали удостоверение «в том, что он 1 августа 1942 года окончил ускоренные курсы Краснознамённой и ордена Ленина Военной Академии Красной Армии имени М. В. Фрунзе с общей оценкой хорошо». Подписал этот документ за № ОК 2/0208 начальник академии генерал-лейтенант Верёвкин-Рыхальский.

В августе 1942 года случилось то, чего Кузнецов боялся больше всего: в Александровское вошли немцы. Дочь Кузнецовых — Авиета (ей тогда было уже семь лет) уже в 2009 году рассказала мне, как всё происходило.

«Стыдно вспоминать, но когда немцы заходили в село, местные казаки вышли встречать их с хлебом и солью. Я лично это видела. Дорога проходила понизу, а дом дяди Гриши стоял наверху. Впрочем, немцы тоже были разные. Я помню один случай. Как-то наш старший брат Володя по привычке усадил Юру (ему ещё и двух лет не было) на шею, мы тогда шутили, что Юра у Вовки заместо ошейника, и пошёл на улицу, а им навстречу неожиданно выехали машины с немцами. И одна из этих машин случайно зацепила Юру. Все страшно испугались. Но немцы в той ситуации повели себя по-человечески. Кто-то из них немедленно помчался за доктором. И потом несколько дней немцы каждый вечер приходили к нам домой, приносили шоколад и интересовались, как Юра. Они говорили, что у них тоже дома остались семьи и что они тоже беспокоятся за своих детей».

Однако эта идиллия просуществовала недолго. Все запасы хлеба и масла в доме дяди Гриши быстро растаяли. Как дальше жить, никто не знал. Кто-то из соседей посоветовал Раисе Кузнецовой сходить в управу попросить помощи у немцев. Она, может, и воздержалась бы, не пошла. Но на неё каждое утро смотрели три голодных рта. А в управе её первым делом спросили: где муж? Она ответила: не знаю. Однако немцы не поверили. Потом выяснилось, что фашисты составили список из 900 человек, намеченных в Александровском и близлежащих сёлах к расстрелу. Раиса Кузнецова числилась в нём одной из первых. От гибели её спас муж.

Поликарп Кузнецов словно чувствовал, что над семьёй нависла смертельная угроза. Поэтому, когда в январе сорок третьего года наши перешли в наступление, он первым поспешил в Александровское. Позже его сын, поэт Юрий Кузнецов в своей автобиографии написал:

«По рассказам матери я живо представляю такую картину. При наступлении наших войск в серые январские дни над Александровским висел орудийный гул. И вдруг смолк. К нашим воротам, сбитым из глухих досок, подъехал „виллис“ красноармейской полковой разведки — ветровое стекло перерезано свежей пулемётной очередью. Звякнуло кольцо калитки, и мать обомлела: перед ней стоял отец».

Позже, в 2009 году сестра Юрия Кузнецова — Авиета Поликарповна уточнила:

«Всю ночь гремели пушки. Тишина установилась только под утро. Мы гадали: ушли немцы или нет. Неожиданно возле нашего дома затормозила какая-то машина. Мы все перепугались. Но любопытство всё-таки взяло верх. Мы не удержались и выглянули во двор. А там стоял наш отец. Как он сказал, командир дал ему три дня отпуску».

Впоследствии Поликарп Кузнецов в своих письмах не раз возвращался к этой короткой побывке.

«Раичка, Юрик, Вова, Авиета, — писал он 7 февраля 1943 года, — очень сожалею, что мало у Вас побывал. Очень часто приходится о Вас вспоминать. Будем живы, кончится война, скоро увидимся. Враг отступает по всему фронту. Освобождена Украина. Он должен быть окончательно разгромлен. Ну пока. Живите дружно».

В другом письме, датированном уже 14 марта 1943 года, Кузнецов признался жене: «Очень жалею, что мало с тобой виделся. Ничего, Рая, когда-нибудь и на нашей улице будет праздник».

Я уже подчёркивал, что Поликарп Кузнецов во всех письмах всегда в первую очередь интересовался детьми. О себе он рассказывал очень и очень мало. Лишь однажды, задетый упрёками жены, Поликарп Ефимович в порыве откровенности выплеснул все эмоции:

«Я не понял, — написал он жене, — за что ты на меня обиделась. Ну что я виноват, что я не генерал. Время придёт, и буду генералом. Деньги я получаю как полковник. Но ты скажешь, что мало тебе высылаю. Могу увеличить. Но ты, рыжая, немного скуповата и всё пишешь, что плохо живём. Ты меня немного знаешь. Писал ли я тебе когда-нибудь, что я плохо живу? Вообще я хныкать не привык. Война суровая, она воспитывает жестокость и непримиримость к врагу. Ты, Раичка, хочешь увидеть меня, но я пока этого не смогу предоставить удовольствия. Сама ты знаешь. Моли бога, чтобы скорее разгромить варваров. Пожелай мне хорошего, Раичка. У нас установилась тёплая, солнечная погода, природа чудная, зелень и молодые леса. Мы живём прямо как на курорте, если не принимать в расчёт тонны бомб, снарядов и мин, а то прямо благодать. Хуже было, когда было ещё холодновато. Сейчас наши будни и праздники заполнены черновой боевой работой — кромсать немчуру. Пока живу по-старому. Жив и, кажется, здоров. Скажи Вове и Авиете, чтобы они сами мне написали письма. До свидания, моя дорогая. Крепко-крепко целую.

Остаюсь ваш Павлик Кузнецов. 16.6.43.
Рая, ты обратись к местным властям, они меня знают, пусть тебе окажут необходимую помощь. Они обязаны».

К счастью, недопонимание между супругами быстро улетучилось. 7 октября 1943 года Кузнецов с гордостью сообщил жене, что накануне командир 10-го стрелкового корпуса поздравил его с орденом Красной Звезды. Эту награду ему дали за Кубань.

В это время наша армия готовилась к наступлению на Крым. Но немцы просто так сдаваться не хотели. Командование постоянно требовало от Кузнецова, возглавлявшего в 10-м корпусе разведотдел, новых данных.

«Немец упорно пытается сдержать нас, — писал Кузнецов жене 18 октября. — Идут ожесточённые бои <вымарано цензурой> Противник несёт большие потери, но как израненный зверь мечется, пытается удержаться на своих оборонительных рубежах. Раичка, хочется поделиться своими впечатлениями, что здесь происходит. Проходят сильные бои, непрерывно приходится бывать под сильным огнём артиллерии, миномётов, пулемётов и авиации, нервы напряжены до предела. Можно видеть всю картину и динамику боя. Если бы ты здесь побывала хотя бы один день, ты прямо сказала, что Вы, русские солдаты, сражаетесь хорошо и заслуживаете высокой похвалы от своего народа, Родины и от своих близких и любимых друзей. Ты меня всё считаешь всё таким, как было раньше. Рая, вот несколько дней, мне пришлось пережить большую опасность. Но я, старый солдат-офицер, умею себя вести в бою, знаю тактику противника и вот, как видишь, пока ещё жив и буду жить. Презираю смерть! Часто можно встретить, когда рядом, в 1–2 метрах, убивают или ранят товарищей, а я пока остаюсь невредим. Вероятно, долго буду жить. Или… другое. Не подумай плохого обо мне, в пессимизм никогда не впадаю. Я очень принципиален, решителен в своих действиях, смел в бою. О Вас я очень много беспокоюсь, вы ещё не получили аттестата? Он должен быть у Вас. Рая, ты всё получишь. Буду стараться достать тебе скромный подарок. Немного, конечно, у нас <нрзб> хуже. Немцы всё сжигают и разрушают, приходится жить только в земле. Раичка, у нас на юге 5 суток проходили ураганные ветры с пылью и песком. Сейчас погода изменилась. Начались тёмные пасмурные дождливые дни. Дуют ветры. Но я привыкаю… Ну, как будто всё. Пиши, как живёшь, как здоровье, как дети. До свидания, моя дорогая! Целую тебя много раз и своих детей.

Твой Павлик Кузнецов. 18.10.43».
Спустя десять дней Кузнецов сообщил новые подробности.

«Немецкую оборону, прикрывающую подходы к Крыму, мы прорвали, гоним немца в Днепр. Бои идут в нашу пользу, противник несёт большие потери в технике и живой силе. Вчера освобождено до 10 тысяч мирных жителей, которых немцы угоняли в рабство. Освободили тысячи, десятки тысяч скота. Дела на фронте идут хорошо. Тебе уже из газет известно, погода у нас стоит холодная, сухая. Ближе к Крыму становится теплее.

Рая, приготовил тебе скромный подарок, то, чего у тебя не было и чего у меня нет. Только не знаю, как переслать?

Живи и особенно не убивайся. Я жить буду долго. Очевидно, ты за меня „богу“ молишься, что я так долго живу. Не так давно в двух метрах упал снаряд весом 45 кг и к нашему, вернее, моему, счастью не разорвался. Представляю, что было бы, если бы он разорвался. Знаешь, Рая, мы вообще уже перестали бояться, и вообще наш русский солдат бесстрашен. Посылаю тебе одну открытку, если её никто из письма не возьмёт.

Остаюсь твой Павлик Кузнецов. Крепко целую. До свидания! Привет всем! Адрес прежний! 29.10.43».
Он ещё не знал, что буквально через два дня командир корпуса генерал Неверов поставит перед ним новую задачу.

Утром 1 ноября 1943 года начальник разведотдела 10-го корпуса Кузнецов, отобрав тридцать бойцов, первым вброд перешёл Сиваш, открыв путь нашим войскам на Крым. На крымском берегу, как вспоминал бывший начальник политотдела 51-й армии С. М. Саркисьян, «группа подполковника Кузнецова захватила штабную машину с двумя офицерами, которые показали, что к утру 2 ноября к берегам Сиваша должна подойти немецкая дивизия, усиленная артиллерией и танками. Командующий армией приказал командиру 10-го корпуса немедленно переправить на южный берег 216-ю и 257-ю дивизию». Как сообщал Саркисьян, вскоре подробности вступления 51-й армии в Крым стали известны Сталину. В ответ Верховный Главнокомандующий дал указание особо отличившихся участников операции представить к званию Героя Советского Союза. По свидетельству начальника политотдела, первым в наградных документах значилось имя Кузнецова.

20 ноября 1943 года Кузнецов признался жене, что ждёт ответа из Москвы, «результата утверждения на звание Героя Советского Союза». Спустя месяц, 19 декабря, он даже пожурил жену, почему она им не гордится. Кузнецов писал: «Ведь меня представили к высокой награде — Герою Советского Союза, но только что-то долго с Москвы нет ответа». Однако в столице документы не подписали. Одни говорили, что кадровики получили разнарядку на героев оформлять только солдат, а офицеров награждать лишь орденами. Другие утверждали, будто Кузнецову припомнили довоенное прошлое. Кузнецов, конечно, сильно переживал, что его со звездой Героя обошли. «Всё же знай, — написал он жене 5 февраля 1944 года, — что я войду в историю. Кто первый показал и провёл войска в Крым. Это никто оспорить не может».

Не всё гладко в это время складывалось и у жены Кузнецова. Она рассорилась с братом мужа. В Александровском ей всё уже опостылело. Она хотела вернуться к своим родителям в Тихорецк. А Кузнецов спал и видел, чтобы жена собралась к нему на фронт. «Если б не дети, — писал он ей 22 февраля, — ты могла ко мне приехать. Прямо через Ростов — Мелитополь». Хотя он понимал, что жена всё равно ни за что не решится оставить детей даже родне. В утешение он сообщал:

«Ничего, Рая, уничтожим здесь немцев, возможно, ещё скоро увидимся, если будем живы. Рая, если ты переводы (их три по 1000—600 р.) не получила, может быть, удобнее послать на отца? Рая, как там Григорий. Я ему писал, а он молчит. Ему стыдно. Я его выругал. Не падай духом. Живи. Не обижай себя и детей. Я думаю, денег пока у тебя хватит. Не хватит, ещё вышлю. Будьте здоровы. Остаюсь Ваш Павел Кузнецов. Хочется поцеловать, но далеко».

После этого Поликарп Кузнецов успел отправить с фронта ещё два письма. А восьмого мая сорок четвёртого года он погиб. О его последнем дне родные узнали лишь через несколько месяцев, в июле. Боевой товарищ Кузнецова майор А. Литвиненко сообщил:

«8 мая 1944 г., выполняя боевое задание на подступах к г. Севастополю (Сапун-гора), тов. Кузнецов вместе с другими товарищами попал под обстрел миномётов и осколком мины был убит и не смог даже что-либо сказать перед смертью. 9 мая я и другие его товарищи похоронили его в с. Шули Балаклавского района в Крыму, на братском кладбище, возле школы, в первом ряду от улицы, могила № 7 слева направо. Тело его положили в гроб и до могилы сопровождало много друзей с духовым оркестром. Ордена „Красное знамя“ и „Красная Звезда“, а также повседневный костюм и шинель высланы в музей Красной Армии. Все документы, деньги и личные вещи, которые были у него, высланы Вам через РВК. Поликарп Ефимович посмертно награждён орденом „Отечественная война“ 1-й степени, который с письмом командира части выслан Вам. Очень тяжело пережить это горе, но прошу Вас быть мужественной и помнить, что за смерть дорогого Вашего мужа и детям отца — отомстим фашистам стократ!»

Спустя месяц, 8 августа Литвиненко в другом письме к вдове сослуживца добавил:

«С Поликарпом Ефимовичем я дружил, и очень часто он рассказывал мне о своей семье, а я ему о своей. Он был старший товарищ и очень прост. Было одно время, когда он мне говорил: „Рая мне не пишет, и я ей не буду писать!“, а вместе с тем очень переживал, когда долго не было писем. Особенно он переживал на Сиваше, когда не было писем. Там ведь было безлюдно, только военные; у нас называли наше место жительства „Малая Земля“. Он первый с разведкой форсировал Сиваш и на том берегу своим отрядом начал громить фрицев!

На подступах к Севастополю он пошёл в разведку и осколком разорвавшейся мины был насмерть убит, даже не смог что-либо сказать. Из района обстрела он был вытащен; выслали за ним машину и далее организовали похороны.

Накануне видел его, говорил с ним, он даже предлагал перейти на ночь к нему в землянку, а утром 8.5.44 г. после завтрака разошлись, и больше не смог с ним говорить.

Я прекрасно понимаю всю тяжесть по случаю утраты супруга, очень тяжело, но придётся согласиться с этим!

На Ваше письмо т. Неверову я написал начальнику суворовского училища в г. Краснодаре, чтобы приняли Вашего сына на учёбу, а также написали Краснодарскому крайкому и крайисполкому, чтобы оказали Вам материальную помощь.

Вот, кажется, всё, что можно было написать дополнительно к тому, что уже написано мною ранее».

После гибели мужа Раису Васильевну в Александровском уже ничего не удерживало. Едва оправившись от горя, она с тремя детьми поспешила к своим родителям в Тихорецк, у которых на окраине города была своя саманная хата и небольшой участок. О том, что тогда пережила её семья, через несколько лет рассказал Юрий Кузнецов. В одном из первых своих стихотворений «Картина 1945 года» он написал вот эти строки:

Мать вещи продавать идёт: я голоден.
Мне не хватает хлеба, как отца.
Сползаю в сорок пятый год с крыльца,
Качусь слезинкой по щеке у Родины.
Надо ли к этому что-то добавлять?!

Война перед нею стоит
В 1997 году Юрий Кузнецов почти сразу после похорон матери написал стихотворение «Отпущение». В нём были и такие строки:

Я знал прекрасных матерей,
Но мать моя была прекрасней,
Я знал несчастных матерей,
Но мать моя была несчастней.
Мать поэта звали Раиса Васильевна. Она происходила из рязанского рода Сониных. Уже в 2001 году Кузнецов, рассказывая свою родословную, уточнил:

«Мой прадед Прохор лежит на кладбище в деревне Дубонос Шиловского района Рязанской области. Мой дед Василий Прохорович Сонин родился в 1879 году в деревне Дубонос, тогда Касимовского уезда. Умер в 1958 году в станице Тацинской Ростовской области, где и похоронен. Моя бабка Елена Алексеевна Сонина (в девичестве Громова) родилась в той же деревне и была на три года старше деда. Умерла в 1952 году и похоронена на тихорецком кладбище. Это была набожная старушка. Благодаря ей сестра и я были крещены в тихорецкой церкви. После её смерти наш дед продал хату и переехал к сыну Ивану в станицу Тацинскую… У деда с бабкой было пятеро детей: Дарья, Раиса, Василий, Иван и Анна».

Позже я узнал: дед Кузнецова, став бондарем, ещё в начале двадцатого столетия всю свою семью перевёз в Астрахань. Там 13 сентября 1912 года жена подарила ему вторую дочь Раю (правда, в свидетельстве о рождении чиновники потом уточнили, что Рая родилась не в самой Астрахани, а на одной из окраин — в посёлке Трусовск). Впрочем, на Волге жизнь у Сониных почему-то не задалась, и впоследствии они перебрались в Тихорецк.

Первой родительское гнёздышко покинула Дарья. Едва оперившись, она попыталась отыскать своё счастье на Ставрополье, в станице Александровская. Но так получилось, что свою судьбу в этой станице устроила не Дарья, а Рая.

По рассказам родных, летом 1931 года Рая захотела пару недель погостить у старшей сестры. В это же время в Александровской проводил отпуск у своей родни и молодой пограничник Поликарп Кузнецов. Мало кто знал, что парень совсем недавно пережил у себя на заставе в Бронецком районе Житомирской области страшную трагедию: у него застрелилась жена, оставив на произвол судьбы крошечного сына Владилена. Кузнецов был в страшной растерянности. Он не знал, что делать с малышом и как дальше жить. Пограничник очень надеялся, что в родной станице найдёт женщину, которая хотя бы на время заменила бы его сыну родную мать. Но отпуск уже заканчивался, а ему никто не попадался. И только дня за три до возвращения на заставу Кузнецов совершенно случайно на улице столкнулся с Раей Сониной. Одной мимолётной встречи оказалось достаточно, чтобы Кузнецов понял: вот тот человек, который мог ему помочь.

Долгих уговоров, по всей видимости, не было. Рае тоже пограничник сразу понравился. То, что у него уже имелся ребёнок, девушку, похоже, не смущало и не пугало. Воспротивилась скоротечному браку лишь старшая сестра. Но Дарья уже ничего поделать не смогла. Молодые всё решили без неё. Позже Рая так объяснила родным срой выбор: «Уж очень хотелось посмотреть границу». Но она, естественно, лукавила.

На заставе Поликарп Кузнецов факт своей второй женитьбы поначалу попытался скрыть. Раю он представил сослуживцам как свою сестру. Однако пограничников сразу насторожило одно обстоятельство: почему командир в своё отсутствие стал прятать родственницу за замок? Сестёр так строго от любопытных глаз не берегут. В общем, через пару недель Кузнецову пришлось сознаться: да, привёз на границу не сестру, а жену.

Непонятным остался другой факт: почему в свидетельство о браке, которое завизировал отдел ЗАГСа Тихорецкого района в 1951 году, попала совсем другая дата регистрации отношений Раи Сониной и Поликарпа Кузнецова: не 1931-й, а 1929 год? Может, кто-то что-то запамятовал?

Вскоре после второй женитьбы Поликарпа Кузнецова из Житомирской области перевели на румынскую границу в Бессарабию, в Рыбнинский район. Там в селе Попёнки в 1935 году Рая родила ему дочь. Она предложила назвать малышку Тамарой. Но муж, начитавшись какого-то англичанина, настоял на другом имени — Авиета. В ЗАГСе возразить пограничнику никто не посмел. Проявил настойчивость один лишь батюшка. Во время тайного крещения ребёнка он не удержался и озвучил третий вариант: Валентина. Так девочка и выросла с двумя именами. По документам она осталась Авиетой, а в быту за ней закрепилось имя Валентина. Нечто подобное произошло и с её сводным братом: по паспорту он всегда был Владиленом, а дома все его звали Владимиром или просто Володей.

К границе Рая так и не привыкла. Ей трудно было смириться с тем, что везде и всюду надо себя ограничивать. К примеру, лес она раньше воспринимала как что-то целое и неделимое. Но первый же случайный поход по грибы, ещё на Житомирщине, вдруг обернулся сильнейшим потрясением. Как потом выяснилось, жена пограничника, разыскивая подберёзовики, несколько раз пересекла старую границу с Польшей. В погранотряде это, естественно, вызвало большое неудовольствие. Кузнецов за жену получил от начальства большую выволочку.

Не всегда Рая могла понять и местных жителей. Она хотела во всех селянах, живших рядом с заставой, видеть радушных подруг. Но в реальности всё оказалось намного сложней. Каждый селянин имел родню по обе стороны границы, которая совершенно по-разному относилась к «зелёным фуражкам». Естественно, нашлись силы, пожелавшие использовать жену советского командира в своих интересах, далёких от интересов государства. А что Рая? Она поначалу шла навстречу всем и даже как-то попробовала у соседок домашнее вино, с непривычки сильно захмелев. Никаких тайн Рая, конечно, не выдала, но повод для ненужных разговоров дала. Это потом она осознала, что жена пограничника всегда должна оставаться неуязвимой.

В другой раз Раю насмерть перепутало землетрясение. Она сидела дома с детьми, как вдруг дом сильно закачался. В голове мелькнула мысль: неужели по ту сторону Бессарабии у кого-то сдали нервы и застава попала под сильный обстрел бандитов. Рая в панике заметалась по квартире. Она не знала, куда лучше спрятать детей. Правда, уже через несколько минут всё стихло. Опасность вроде миновала. Но чувство страха осталось и долго не исчезало. Рая после этого землетрясения стала частенько жаловаться мужу на сердце, и Поликарп Кузнецов потом выбил для неё путёвку в санаторий.

К слову, с мужем тоже всё было непросто. В какой-то момент Кузнецову показалось, будто жена занималась в основном дочерью и забросила сына. Парень действительно не мог усидеть дома и часто пропадал на заставе. Солдаты постоянно его баловали: кто конфетами угостит, кто пряниками. Объевшись сладостями, мальчишка потом не вылазил из туалета. Кузнецов винил в этом жену: мол, это она не уследила за ребёнком, и тут же делал далеко идущие выводы: ну, да, Вовка — ведь не родной сын. Но он был не прав. Рая любила Владилена не меньше, чем Авиету, и никогда детей в своей семье не делила на родных и чужих.

Беда пришла к Кузнецовым оттуда, откуда её совсем не ждали. Завистники обвинили Поликарпа Ефимовича в кулацком происхождении и в связях с врагами народа. На него завели дело и из погранвойск уволили. Семья враз осталась без средств к существованию. После долгих мытарств Кузнецовы смогли осесть лишь в кубанской станице Ленинградская. Именно там в феврале 1941 года Рая родила второго ребёнка: Юрия. А через несколько месяцев началась война.

Поликарп, забыв все прежние обиды, сразу ушёл в армию, и Рая осталась одна с тремя детьми. Близкие советовали ей переждать войну у родителей в Тихорецке. Но вскоре возникла опасность захвата всей Кубани немцами. Поэтому Рая решила перебраться к родне мужа в Ставрополье. Кто ж мог подумать, что немцы придут и туда.

Чтобы дети не умерли с голода, Рая вынуждена была обшивать почти все окрестные сёла. Но полученных продуктов катастрофически не хватало. У Авиеты от недоедания участились случаи кровотечения из носа. Маленький Юрик пытался подкормиться кукурузой (его даже прозвали кукурузником), но уже очень скоро эта кукуруза вызывала у мальчишки одно лишь отвращение. Семья брата мужа, устав наблюдать за мучениями Раи и её детей, посоветовала бедной женщине обратиться за помощью к немцам: мол, не все же они звери. И Рая не выдержала, пошла в управу. И засветилась. Немцы сразу занесли её в чёрные списки как жену красного офицера. От расстрела Раю спасло неожиданное наступление наших войск.

Уже в 1972 году Юрий Кузнецов, вспоминая последние дни немецкой оккупации, написал о своей матери следующее стихотворение:

В упор только раз и взглянула
На этой проклятой войне.
— Жена комиссара? — и дуло
Её пригвоздило к стене.
В одну только точку глядела.
Давно этот ужас исчез.
И память давно побледнела,
И чёрные списки эсэс.
Но видеть и слышать не хочет,
Пустыми глазами глядит —
Война перед нею стоит
В невидимо сжавшейся точке,
И взрыв эта точка сулит.
После прихода наших войск Рая дольше оставаться в Александровской уже не захотела. Она решила вернуться к своим родителям в Тихорецк. Её с тремя детьми не брали ни на один поезд. Она буквально рыдала от своего бессилия, но и обратно в Александровскую со станции не возвращалась, продолжая надеяться на чудо. И ведь добилась своего, с трудом её всё-таки посадили в какой-то товарняк.

В Тихорецке Рая вместе с детьми поселилась у своего отца на окраине города, около железной дороги, на Коммунистической улице. Она ждала, что вот-вот окончится война и начнётся новая жизнь. Всё оборвалось в мае 1944 года, когда в Крыму при взятии Сапун-горы погиб её муж. Первым эту страшную новость узнал военком. Он долго не знал, как сообщить эту весть жене погибшего офицера. В конце концов военком пригласил к себе младшую сестру Раи — Аню и попросил её подготовить родственницу к самому худшему. Спустя много лет Юрий Кузнецов посвятил погибшему отцу стихотворение «Возвращение». Он писал:

Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым —
Ни могилы, ни боли.
Мама, мама, война не вернёт…
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идёт
Через поле к порогу.
Словно машет из пыли рука,
Светят очи живые.
Шевелятся открытки на дне сундука —
Фронтовые.
Всякий раз, когда мать его ждёт, —
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредёт,
Одинокий и страшный.
Когда Рая пришла в себя, родные посоветовали старшего сына — Владилена записать в Краснодарское суворовское училище. Но потом что-то случилось, и в училище парня не взяли. Позже Владилен закончил Новочеркасский геологоразведочный техникум и по распределению попал в Среднюю Азию, куда-то под Навои, на урановые рудники. Какого-либо серьёзного влияния на своего младшего брата он оказать не успел. Одно из подтверждений тому — «Баллада о старшем брате», относящаяся уже к 1974 году. Я процитирую из неё первые три строфы:

Он взял чемодан из фанеры
И самый дешёвый билет.
Где-то на Сахалине
Канул на много лет.
Шляпу надел. Утратил
Провинциальный стыд.
Как Соловей-разбойник,
Зуб золотой блестит.
Невеста и мать увяли
Когда он богатым стал.
А младший брат отвернулся,
Поскольку ворон считал.
Правда, в реальной жизни всё оказалось намного трагичней. Никаких богатств старший брат Юрия Кузнецова на рудниках не обрёл. Он нажил одни только болезни, из-за чего вынужден был остаться бобылём. В начале 1990-х годов ему удалось вернуться в Тихорецк. Сестра хотела скрасить последние дни старшего брата, купила Владилену квартиру, но он даже порадоваться этому не успел. У него отказали почки, и в 1996 году он умер.

Пока Раиса Васильевна с детьми жила у своих родителей, всё вертелось в основном вокруг её младшего сына Юрия. Дед с бабушкой души в нём не чаяли.

— Он, — вспоминала сестра Юрия — Авиета, — был всеобщим любимцем. Дома его звали поцелуйником. Когда Юра был маленьким, он периодически по очереди всех обходил, обцеловывал и только потом успокаивался. Кстати, в детстве брат очень любил манную кашу. А позже он полюбил глюкозу. Юра ещё смеялся, говорил, что ему надо подпитывать голову.

А как сложилась судьба матери ребят? Пыталась ли она устроить свою личную жизнь?

Да, пыталась. Дочь Раисы Васильевны — Авиета рассказывала, что после войны её мама познакомилась с одним машинистом. Но когда выяснилось, что машинист имел семью, Раиса Васильевна сразу с ним рассталась.

Впоследствии Кузнецов своё отношение к тому машинисту собирался выразить в автобиографической повести «Зелёные ветки». В архиве поэта сохранилось несколько машинописных страничек из этой повести. В частности, остался первый листок с началом повести. Я его полностью приведу. Кузнецов писал:

«Значит так, мы жили с матерью и часто отсутствующим отцом-машинистом в скрипучем доме с коммунальной плацкартой. Кроме нас, в нём помещалось ещё три семьи. Дом был набит битком, как жёсткий вагон. Нам принадлежали две маленькие комнаты, коридорчик и сарай в глубине оглохшего от кошек и собак двора. Во дворе, вытянувшись во фрунт, одиноко стоял столб с ослепительным подносом люстры. От него в разные стороны тянулись бельевые верёвки с хлопками смеющихся простыней. Прищепки держали бельё в собачьих челюстях. Я часто стоял и смотрел, как мать разглаживала бельё, покусанное прищепками, чёрным утюгом. От белых простыней пахло снегом. Из одной комнаты я сделал свой кабинет и завалил его книгами. Когда мне купили акварельные краски, я стал просиживать с ними вместе целые дни. Свою мазню вывешивал на четырёх стенах, в отсутствие родителей прибивая её исполинскими библейскими гвоздями. Я считал, что это художественно, колоритно, но гвозди вылезали ногами наружу, и у соседей в обед сыпалась штукатурка. Я призывал голодных соседей к миру и предлагал повесить на концы торчащих гвоздей несколько своих работ. Наш сарай был набит по крышу дровами на зиму и всяким пыльным хламом: облупленные стулья с разверстыми сиденьями, битые, в пыли, с заржавленными пауками стеклянные банки. Из коридорчика сделали пародию на кухню, и мать варила там обед на примусе. Примус походил на пузатого жёлтого паука, отчаянно стрелял мотоциклетным чихом и коптил на совесть.

Весной в окно ломились вишни. Птицы вразнобой разучивали иностранные языки. Полиглоты-скворцы вопили от восторга на зелёных ветках, и, пошатываясь, взмахивали чёрными хвостами.

Но иногда нас с матерью настигала война: ветер фронта рвал чуткие занавески на окнах и наполнял квартиру резким шумом. Иногда мать перебирала пожелтевшие листки писем — всё, что осталось от войны и от отца. Мне расплывчато снился военный человек, похожий на отцовскую фотокарточку. Он шёл впереди всех в белом дыму с пистолетом. Отца похоронили чужие люди. Теперь он лежит, весь в росе, мокрый, и над ним шумят зелёные ветки. Я вырос без него. Мне было жалко маму. Она прятала от меня за дверь свои красные глаза. А на письма сыпались из окна белые лепестки. Однажды раскрытые письма застал мамин знакомый, чужой и неудобный человек. Он сразу понял, чьи это письма, повернулся к ним спиной и, подозвав меня <…>».

Чем интересен этот фрагмент? В нём отразилась атмосфера, в которой пребывал Юрий Кузнецов в конце 40-х — начале 50-х годов. Поэт даже через многие годы ещё раз признался в том, как недолюбливал он отчима и продолжал жить памятью об отце. Из сохранившегося фрагмента повести видно, как мать героя сильно переживала сложившуюся ситуацию и, когда она поняла, что сын так и не примет отчима, в конечном счёте принесла себя в жертву и рассталась с машинистом.

После машиниста в дом к Кузнецовым стал заглядывать какой-то бывший политический репрессированный.

— Юре очень понравилось играть с ним в шахматы — вспоминала Авиета Поликарповна. — но стоило матери обмолвиться, что она хочет с этим человеком официально оформить отношения, Юра без раздумий тут же выбросил его калоши на крыльцо и грозно добавил, чтобы он этого шахматиста больше в доме не видел. Юра в этом плане был очень ревнив. И мама спорить с ним не стала.

Отчасти эту непростую ситуацию уже перед самым призывом в армию, в сентябре 1961 года обрисовал в стихотворении «Мать» и сам Кузнецов. Он рассказывал: «А когда ты в квартиру / Мужчину чужого впускала / И с опаской косилась / На отца, что на стенке желтел, / Сын глядел исподлобья, / И сколько б потом ни ласкала, / Не прощал он тебе, / Он другого отца не хотел». Правда, к тому времени поэт уже осознал, что был не прав, что мать имела право на счастье и что нельзя было так грубо мешать ей обустраивать личную жизнь. Стихотворением «Мать» он хотел как бы загладить перед самым дорогим человеком свою вину, обещая ей, что она «с немыми от стирки руками» в «заштопанном платье на улицу больше не выйдет». Но мама и без этого стихотворения всё давно поняла и простила. Она давно жила не для себя, а для детей и в первую очередь для самого младшего, для самого любимого сына Юрия.

В мае 1949 года Раиса Васильевна устроилась дежурным администратором в Тихорецкую гостиницу. В доме наконец-то начали появляться небольшие деньги. Жизнь понемногу вроде стала налаживаться. Но тут чуть не случилась беда с Авиетой. Она училась уже в восьмом классе. Школа от дома находилась далеко. Классы все были перегружены. Авиета занималась поэтому во вторую смену. И вот однажды, когда она после уроков по неосвещённой грязной дороге возвращалась домой, на неё пытался напасть какой-то парень. Правда, в последний момент его кто-то спугнул.

Раиса Васильевна в ту ночь заснуть уже не смогла. С трудом дождавшись утра, она побежала в горисполком требовать новое жильё. Но чиновники зашевелились лишь тогда, когда в них запустили чернильницей. «Ну хорошо, — сдались бюрократы. — Где вы хотите жить?» «Всё равно, — ответила Раиса Васильевна. — Главное — возле школы». Только после этого Кузнецовым дали комнату на улице Меньшикова, 98.

Вскоре Авиета закончила школу и уехала учиться в Пятигорский фармацевтический институт. В Тихорецк она больше уже не вернулась. Получив диплом, Авиета отправилась по распределению в Куйбышев. Там у неё родилась дочь. Правда, карьеру она сделала уже не на Волге, а в Геленджике и Новороссийске.

В 1961 году Раису Васильевну неожиданно назначили директором. Одновременно в Тихорецке началось строительство новой гостиницы. Однако как только Раиса Васильевна полностью оборудовала новое здание, начальство сразу вернуло её на должность дежурного администратора. Другой на месте Раисы Васильевны, возможно, стал бы роптать и добиваться справедливости. Она же ничего этого делать не стала. Потом выяснилось, почему её так быстро убрали из директоров: должность эта входила в номенклатуру горкома КПСС и её по неписанным правилам мог занимать только член партии.

Младший сын Раисы Васильевны — Юрий тоже в Тихорецке не остался. После школы он сначала поступил в Краснодарский педагогический институт, но потом ушёл в армию. Второе его возвращение в Тихорецк состоялось в 1964 году. Но и оно было недолгим. Меньше года проработав в милиции, Кузнецов сбежал в Краснодар и в 1966 году уже окончательно переехал в Москву.

Оставшись одна, Раиса Васильевна в конце 1960-х годов получила на Московской улице однокомнатную квартиру. «В её квартире, — вспоминала соседская девчонка Наталия Лосева, — всегда было чисто и уютно. Как сейчас помню: в одном углу стоял книжный шкаф, где хранились книги, большинство из которых приобретены Юрием Поликарповичем, в другом — дефицитная по тем временам зингеровская швейная машинка. До сих пор берегу удивительно красивый фартук Раисы Васильевны, который она сшила собственными руками и подарила мне по случаю дня рождения. На цыпляче-жёлтом фоне красуются голубые чайник и чашка, которые соседка в виде аппликации пришила на карман <…> Раиса Васильевна очень любила цветы. Она трогательно относилась к ним как к живым существам. В её доме было много редких цветущих растений». Я думаю, что цветы помогали ей переносить одиночество и бороться с гипертонией, которую она подхватила уже на старости лет.

Из гостиницы Раиса Васильевна уволилась в январе 1971 года. Тут у младшего сына родилась дочь, и она при первой возможности собралась в Москву полюбоваться на внучку. Но то, что Раиса Васильевна увидела, повергло её в шок. Как оказалось, жильё молодым никто не дал. Они снимали комнату где-то на отшибе, где из всех щелей страшно дуло. Испугавшись за здоровье внучки, Раиса Васильевна сказала сыну и невестке, что увезёт маленькую Аню к себе в Тихорецк. И потом целых четыре года Раиса Васильевна с удовольствием нянчила свою старшую внучку.

Позже Авиета Поликарповна забрала мать к себе в Новороссийск.

— Она, конечно, всегда ждала приезда Юрия, — рассказывала мне Авиета Поликарповна. Только ему в нашем доме было позволено курить без каких-либо оговорок. Он обычно устраивался в лоджии, пускал целые табачные облака, мама присаживалась рядом и, чуть ли не с радостью вдыхая в себя эти облака, начинала ему рассказывать про нашу жизнь. Но Юра в последние годы очень замыкался в себе, почти не говорил и быстро засыпал. Мама даже на минуту или две обижалась: «Ну вот, поговорили». Но потом снова с радостью любовалась на сына. Я ничуть не ревновала. Я понимала, что Юра, во-первых, был в нашей семье младшим ребёнком, во-вторых, он очень походил на маму, ну точная её копия.

Раиса Васильевна умерла в 1997 году. В последние годы она часто признавалась дочери, что так и не привыкла к Новороссийску. «Тут камни. У нас в Тихорецке земля как пух». Выполняя её волю, Авиета Поликарповна похоронила маму в Тихорецке на могиле бабушки.

После похорон Юрий Кузнецов написал:
Повесив голову на грудь,
Я ощутил свой крест нательный.
Пора держать последний путь
На крест могильный, сопредельный.
На помощь волю я призвал,
Над прахом матери склонился.
— Прости! — и в лоб поцеловал…
И гроб в могилу опустился.
И вопросил я на краю:
В могильный зев бросая шапку:
— Она узнает мать свою?
Она узнает нашу бабку?
Сестра не слышала меня
Сквозь поминальный звон церквушки.
Молчала дальняя родня
И все заветные старушки.
Зияла огненная высь,
Вбирая холод подземельный.
Сошлись и снова разошлись
Могильный крест и крест нательный…
Сестра! Мы стали уставать.
Давно нам снятся сны другие.
И страшно нам не узнавать
Воспоминанья дорогие.
Зачем мы тащимся — бредём
В тысячелетие другое?
Мы там родного не найдём.
Там всё не то, там всё чужое…
Никому не сказал: Люблю
Осенью 1987 года я, когда готовил интервью с Юрием Кузнецовым для еженедельника «Книжное обозрение», задал поэту такой вопрос: «С чего началась ваша литературная биография?» Он ответил: «Составляя „Избранное“, намеченное к выпуску в издательстве „Художественная литература“, я обнаружил в школьных тетрадях своё давнее стихотворение. Оно было написано в пятьдесят третьем году. Мне было тогда двенадцать лет. Я рассказывал в нём о своём родном городе — Тихорецке. А второе стихотворение написано годом позже. Оно — о погибшем отце, о доме. Выходит, в детстве я писал о самом главном».

Правда, потом выяснилось, что Кузнецов, давая интервью, некоторые даты и события, видимо, запамятовал. Первая тетрадь, в которую он стал записывать стихи, у него появилась ещё в 1950 году. Незадолго до смерти поэт в статье «Воззрение» уточнил: «Первые стихи написал в девять лет и долго писал просто так, не задумываясь, что это такое».

Я не знаю, сохранилась ли та первая тетрадь, но у вдовы Кузнецова — Батимы Каукеновой я видел несколько других тетрадей, относящихся уже к середине 50-х годов. Когда я их внимательно просмотрел, у меня сложилось следующее впечатление: Кузнецов уже тогда чувствовал себя одиноко.

Ему, безусловно, не хватало отца. Вот что он писал, к примеру, в 1954 году:

Настала ночь, последняя для многих,
Неясно слышен разговор бойцов.
Осколком мины прямо на дороге
Убит был подполковник Кузнецов.
Заплачут дети, мать их зарыдает,
И слёзы литься будут без конца.
Но детям что! Они не понимают,
Как будто вовсе не было отца.
Потом Кузнецов попытался воссоздать последний бой отца в стихотворении «Последняя ночь». 10 мая 1955 года в его детском воображении предстала следующая картина:

Над обожжённым грозным крымским сектором
Не расступилась яростная мгла.
Снаряды рвались под лучом прожектора —
Такая злая эта ночь была.
А ранним утром скрежет, свист и пламя,
Последний бой в Крыму.
Последний вал.
И на горе простреленное знамя,
Которое вчера он целовал.
Образ отца не отпускал Кузнецова, похоже, до самых последних дней. «Я не помню отца, — писал он в 1959 году, — я его вспоминать не умею. / Только снится мне фронт / и в горелых ромашках траншеи. / Только небо черно, / и луну исцарапали ветки, / и в назначенный час / не вернулся отец из разведки».

Позже поэт выстроил следующую логическую цепочку: взрывная волна, погубившая отца — безотцовщина — пустота. Гибель отца не просто лишила его многих детских радостей. В человека на всю жизнь вселилось чувство боли. Тоска и печаль стали его вечными спутниками. С безотцовщиной, как подчёркивал Кузнецов в 1965 году, пришла «жизнь насмешливая, злая, та жизнь, что не похожа на мечту…». «Не раз, не раз, о помощи взывая, — признавался он, — огромную услышу пустоту».

По мере взросления Кузнецов пытался найти спасение в мальчишеских играх и книжках. Он жил в тихом провинциальном Тихорецке. Старинный его приятель — Александр Сердюк в одном из писем мне рассказал, что их познакомили родные сёстры — Галя и Авиета.

«Оба мы уже до школы любили читать. Задружили. Делились всем: что увидели, что на глаз, что на зуб попало. Учились ни шатко, ни валко, хотя оба были способны к большему. Интересы часто выплёскивали за школьное <…> Купались в речке, лазили по тополям и шелковицам. Смотрели кино, играли в Юркином дворе в казаков-разбойников».

Нередко прочитанная книга или увиденный фильм подталкивали Кузнецова к стихам. У него ещё не было самостоятельных мыслей. Многие образы он заимствовал из книжных или киношных историй. Пример тому — ученическая поэма «Корвет и Ураган», Кузнецов сочинил её в шестом классе. Насмотревшись картин о морских пиратах, он попытался придумать своего робин гуда[1], готового разбить все английские караваны — только бы люди больше не страдали. Однако у него ничего не получилось. Кузнецов всего лишь зарифмовал известную историю. Его робин гуд оказался полной копией экранных героев. Но это ещё не поэзия. В поэзии нужны чувства, страсти, мысли, и желательно не придуманные, а выстраданные.

Впрочем, Кузнецов тогда думал, видимо, иначе. Он не поленился всю поэму начисто переписать, к каждой главке набросать чернильные заставки и потом все странички переплести. Получилась небольшая брошюра. Кузнецов даже для обложки самодельной книги подобрал эффектную иллюстрацию из старых журналов.

В другой раз толчок стихам дала игра в гражданскую войну. Кузнецов писал: «Вечером, когда луна, сияя, / Озаряла низкие дома, / Собиралась детвора босая / Возле клёнов около холма. / Колька, несомненно, был будёновцем, / Вовка, несомненно, Железняк, / И его ближайшим подчинённым / Был, конечно, Юрка или я. / Славка, без сомненья, начштаба, / Он при этом штабе часовой. / И разведчик местного масштаба / Витька, он пока что рядовой».

В общем, в пятом-шестом классах Кузнецов жил в основном романтикой. Правда, он и тогда со своими мечтами мало с кем делился. Особенно парень не любил посвящать в собственные планы взрослых. Лишь однажды он не удержался, сделал исключение для учительницы и тут же получил урок на всю жизнь. Его предали.

Историю этого предательства Кузнецов изложил через несколько лет (если быть точным — 9 января 1959 года) в одной из своих тетрадей. Он рассказывал:

«В шестом классе я однажды довольно скверно себя почувствовал. Дело в том, что классный руководитель у нас была молодая, недавно окончившая институт особа. Как-то она меня оставила после уроков в классе насчёт моей дырявой успеваемости. А после, когда мы кое-как переговорили на эту щекотливую тему, она меня спрашивает, кем я хочу стать в будущем. Вопрос был складно сгармонирован с моим настроением и вообще с текущей ситуацией. И, разумеется, я ответил, не соврав:

— Лётчиком.

А на другой день, когда у нас проходил классный час, наша классный руководитель, разбирая и вороша неважную дисциплину и такую же успеваемость всего класса, заметила как бы вскользь, но веско и укоризненно:

— А многие из ребят ещё думают быть лётчиками и моряками.

Это садануло меня прямо в сердце. Я покраснел, как рубин, мне было очень неловко: я чувствовал, что это камешек явно в мой огород».

В 1955 году Кузнецов окончил семилетку, и его с приятелем разлучили. Сердюк был направлен в 25-ю школу (которая потом стала школой № 4), а он попал в 37-ю, из которой позже сделали школу № 3. Вспоминая ту пору, поэт уже в 1978 году в своих автобиографических заметках «Рождённый в феврале под Водолеем…» писал:

«В школе считался способным, но рассеянным и ленивым учеником. Во мне как-то уживались застенчивость с порывами удовольствия. Любил ездить на буферах и крышах поездов, а порой — сидеть у тихой степной речки и слушать под кваканье лягушек что-то своё. В кругу моих школьных друзей составлялись небывалые планы на будущее, носились невероятные мысли и замыслы — от налёта на колхозный сад до создания новой Вселенной».

А главное — парня всё сильней и сильней затягивал мир поэзии. Но тут его чуть не сбил с панталыку сосед по дому — собственный корреспондент газеты «Советская Кубань» по Тихорецку некто Павлов.

Кузнецову нравилось писать о звёздах. Уже летом 2013 года вдова поэта показала мне пожелтевший блокнот мужа, в котором оказался заполнен всего один листок. Открывался листок короткой, в три строки, записью: «Я выплыл к берегу, но предо мной отвесная стена, я цепляюсь в ужасе, сдирая ногти и — тону, и барахтаюсь». А дальше шёл текст небольшого рассказика «Урок астрономии». Мне думается, есть смысл привести его полность Ю. Кузнецов писал:

«В детстве и в ранней юности я увлекался научно-популярной литературой по астрономии. Любил читать про звёзды, хотя, кроме двух Медведиц в небе, не различал ни одной звезды и планеты. Во всяком случае, я был уверен, что астрономию (в пределах школьного учебника) знаю на отлично. И что же! Молодая учительница меня срезала на экзамене — тройка! С тех пор я понемногу стал остывать к науке о звёздах. Но вот что! С нами учился парень из станицы (мы над ним подсмеивались: кугутоват, мол!), и когда он услышал, что земля круглая, он не поверил и стал горячо доказывать обратное.

— Как же это круглая! — недоумевал он. — Выйдешь в степь — а степь гладкая-гладкая — до самого края. Нет, земля не круглая.

Я, конечно, смеялся над ним, как и все. Но прошло много лет, и я стал задумываться: а ведь он прав! Что толку, что земля — шар, а в человеческом практическом знании она плоская. Родина — круглая или плоская? У Европы она плоская, а у нас она круглая. А плоское никогда не победит круглое! Круглый Батый победил Русь потому, что она была тогда плоская. И всё-таки чувство плоскости (землю из-под ног) нельзя терять. Это чувство глубокое, вековое. И когда космонавты говорят о том, что земля — это маленький шарик, то это с их стороны просто верхоглядство».

В этом рассказике «Урок астрономии» интересно всё. В том числе и признание поэта о его влечении в детстве к звёздам. Сколько он в конце 50-х годов посвятил звёздам стихотворений?! Не счесть. Но вот сосед по дому — газетчик Павлов считал, что это не то. Если писать, то только о людях труда. Послушавшись журналиста, Кузнецов сочинил стихи о трактористе. В пяти строфах он добросовестно рассказал о том, как «с огоньком, со всей душою» в «поле сером, большом» пахал «в своём комбинезоне, в пылевых очках» молодой кубанец. Павлов эти строки одобрил и посоветовал отправить их в местную газету «Ленинский путь». И уже через две недели, 30 июня 1957 года стихи о трактористе появились в печати. «То-то было радости!» — вспоминал Кузнецов в 2001 году.

Он не сразу понял, что стихи были «дежурными», слабыми. Позже поэт несколько раз к ним возвращался. В 1965 году он их полностью переписал, исключив из нового варианта казённую строфу с упоминанием комбинезона и пылевых очков и убрав четверостишие про рокот трактора, добавив строчки, которые давали хоть какое-то представление о его герое: «Позади осталось детство, / Над губой пушок. / Под бровями поднебесья / Полыхает шёлк». Но и эти изменения спасти стихотворение так и не смогли.

Впоследствии Кузнецов в автобиографии «Рождённый в феврале под Водолеем…» признался, что он изначально испытывал к своему соседу и советчику Павлову какое-то недоверие. «Это был мой первый наставник, — писал поэт, — но я к нему сразу почувствовал глухую неприязнь. Такова была участь всех моих наставников: они меня не понимали».

После истории с «Трактористом» Кузнецов послал в «Ленинский путь» другие стихи, уже лирического склада, и, к его удивлению, они тоже были приняты и напечатаны. Осмелев, он решил попробовать постучаться в Москву. И снова успех. Одно из его стихотворений — «Пни. Костры… Травы в пыли» 6 августа под рубрикой «Первый привал» появилось в «Пионерской правде».

И только мать удачами сына была не слишком обрадована. Её пугало, что сын «всё время писал стихи, вместо того чтобы делать уроки». Она боялась, что увлечение поэзией добром не кончится.

Основания для страха были. Весной 1957 года педсовет 37-й тихорецкой школы всерьёз обсуждал, что делать с Кузнецовым, не оставить ли его в девятом классе на второй год. Причём дело было не в плохой успеваемости, а в характере. «Юрка в девятом задержался, — рассказывал друг его детства Сердюк, — из-за своего нрава. И мать посоветовала ему. Пока он учился в школе, ему пенсию за отца платили».

О решении педсовета стало ясно почти сразу после Дня Победы. 23 мая Кузнецов записал в свою тетрадь:

«Когда я остался на второй год, а это было нужно, то все мои одноклассники смотрели на меня, как на Вавилонское столпотворение. Я сказал трагически своим сентиментальным и романтическим одноклассникам: „Прощайте, сеньорины, не будет больше у вас в классе поэта. Пардон!..“. Они печально возвели на меня глаза. Мы расстались».

После этого расставания Кузнецов сочинил стихотворение «Прощай». Он писал:

Послушай, друг, ты перейдёшь в десятый,
А я баклуши снова буду бить
В девятом классе… нежить все утраты.
И теоремы старые зубрить.
…Я достаю перо, блокнот, бумаги,
И, вспоминая жаркие грехи,
Пишу в порыве видимой отваги
О чём-нибудь подлунные стихи.
Итак, мой друг, ты перейдёшь в десятый,
А я в девятом классе буду вновь
Бубнить уроки: синусы, квадраты,
И сочинять баллады про любовь.
Эти баллады Кузнецов после начала нового учебного года послал в Краснодар. В одной из его школьных тетрадей, получившей название «Синее марево», сохранился набросок письма, сделанный 26 сентября.

«Даже не знаю к кому обращаться, — сетовал юный сочинитель, — так как помню только адрес. Но ладно… Уважаемые дорогие незнакомые!

Посылаю несколько своих стихов на конкурс, посвящённый сорокалетию Великого Октября. Прошу просмотреть их. Какие подходящие, прошу опубликовать. Если стихи слабые, то напишите, прислав тетрадь обратно, свои замечания и критику.

Уважающий Вас Юрий Кузнецов».
Но осенью 1957 года Кузнецова продолжал печатать лишь один редактор тихорецкой газеты «Ленинский путь» Григорий Арсениевич Дзекун. Что он тогда узрел в неумелых стихах второгодника, до сих пор непонятно. Ну да, были высокие чувства. Была гордость за свою страну. Настроение юного сочинителя отвечало духу всего народа. Это особенно ярко проявилось в стихотворении «Русская звезда», когда молодой парнишка, радуясь, как «наша русская светит звезда», призывал основоположника космонавтики очнуться и сбросить лета: «Погляди в небеса хоть мельком!» Но хорошие замыслы погубили ненужная патетика и ложный пафос.

Чувствовал ли это Дзекун? Не знаю. Возможно, он действовал всего лишь как газетчик, который как раз очень нуждался в пафосных материалах, и поэтому ему было не до высокой поэзии.

Вскоре Кузнецову в рамках Тихорецка стало очень тесно. Он захотел большего. И уже 4 ноября в его тетради появился набросок нового письма, теперь уже адресованный в Москву главному редактору журнала «Новый мир» Симонову.

«Дорогой Константин Михайлович! — писал Кузнецов. — Прошу просмотреть мои стихи из цикла „Школьная страница“ и, если можно, напечатать их в вашем журнале „Новый мир“. Если стихи слабые, пришлите их обратно, объяснив, в чём дело. С уважением к вам Юрий Кузнецов».

Но Москва к опытам начинающего сочинителя из Тихорецка отнеслась равнодушно, Я думаю, сотрудников «Нового мира» от цикла «Школьная страница» оттолкнул даже не юный возраст автора, а его чрезмерная книжность.

Насколько я могу судить, в школе Кузнецов читал хотя и очень много, но бессистемно. В своём «Воззрении», написанном в 2003 году, он отметил только роль сказок.

«Я зачитывался русскими сказками, — подчёркивал поэт, — а потом набросился на сказки других народов. Все они оказали на меня глубокое влияние. Именно народные архетипы и бродячие сюжеты сформировали мою душу. Классическая поэзия отшлифовала только её грани».

Всё это так. Но наряду со сказками Кузнецов в школьные годы читал и много разной макулатуры, которая для ума не давала никакой пищи. В его юношеских тетрадях сохранились, к примеру, стихи с эпиграфами из романтиков революции. В частности, можно найти несколько ссылок на Джека Алтаузена. При этом особо Кузнецову из Алтаузена запали почему-то вот эти строки:

Холодные луны,
Песчаные дюны.
Когда-то нам снились
Шотландские шхуны…
В Алтаузене Кузнецов, видимо, видел певца морской романтики. И вряд ли юный сочинитель тогда знал, что его кумир после гражданской войны призывал современников отречься от прошлого и снести с пьедестала на Красной площади неродных заступников Минина и Пожарского. Осознание русской истории и умение отличить настоящее от мнимого к нему пришло намного позже. А тогда он жил в основном одной голой романтикой.

«Я молод, я дерзок, я деланно груб, — признался Кузнецов в начале 1958 года, — и всякой романтикой выткан». Но интуитивно он уже в ту пору понимал, что что-то делает не так. Его уже не устраивала голая декларативность. Ему захотелось чего-то нового, непознанного. 12 января 1958 года он пометил в своей очередной тетради: «Ни звезды на небе с облачной резьбой, / Мне достался жребий тосковать с избой». В нём наконец начало прорезаться образное видение. «Любовь зачеркнуть, — писал юный сочинитель, — как небо молнией. И снова сумерки в глазах моих».

Но разобраться в этих поэтических сумерках начинающего автора никто не мог. А он так хотел понимания. Именно поэтому Кузнецов упорно продолжал стучаться в газету «Комсомолец Кубани». И его вроде бы даже услышали.

«И вот как-то зашёл вдруг инструктор из райкома комсомола, — вспоминал Кузнецов в 1978 году.

— Звонили из Краснодара, — сказал он, — одобряли твои стихи. Вечером ещё будут звонить в редакцию. Иди и жди…

Всё во мне взмыло на недосягаемую высоту и запело. Неважно, кто звонил. Главное — оттуда! Об этом мгновенно узнали соседи. На меня приходили смотреть.

— Господи! — говорили моей матери. — Что у него за лицо!..

Прибежал я в редакцию и сел у телефона. Припомнил: я посылал стихи куда-то, в Краснодар, а может, ещё куда?.. Невероятные мечты и предположения носились в голове. Я как бы заснул в них. Меня разбудил звонок. Кто-то хвалил мои стихи, особенно строчку: „Выщипывает лошадь тень свою“. Кто-то сообщал, что на днях проездом будет на нашей станции, так чтоб я его ждал на перроне. Но в условленный день никто ко мне не подошёл, и поезд просвистел мимо. Что же я тогда ждал — что ко мне сам Гёте будет спешить?.. Неважно, кто звонит, и даже неважно, откуда звонят. Но тогда я об этом не знал».

Судя по всему, звонил Кузнецову из Краснодара Игорь Ждан-Пушкин, у которого, как оказалось, был просто нюх на хорошие стихи и талантливых людей. Но он ещё не имел серьёзного влияния на кубанских редакторов и издателей.

По его совету Кузнецов 6 мая 1958 года отправил письмо некоему Панченко.

«Здравствуйте, уважаемый тов. Панченко! — писал Кузнецов. — Вы, вероятно, осведомлены, что на Ваше имя прибудут мои стихи: товарищ Жбан-Пушкин [так в оригинале. — В. О.], сотрудник редакции, говорил по телефону, чтобы я все свои стихи прислал Вам. Но вот пролетело порядочное количество дней, а я всё не соберусь с духом. Дело в том, что все стихи сразу отправить я не могу, так как их немало, и изрядную сумму их нужно хотя бы немного подчинить.

Право, даже не знаю — зачем посылать много стихов, если (предполагаю) Вы на всё не сможете дать литконсультацию, и все их печатать в газете не будете. Кстати, что-то предыдущие мои стихи не опубликовывают. В чём дело?..

Должен сказать, что стихов у меня с такими образами, как, например:

„— Синий верблюд тучи лёг на (жёлтый) бархан зари“ — пока маловато. Так что на этот раз посылаю совсем немного.

Товарищ Жбан-Пушкин писал, чтоб я подробно сообщил о себе. Малую толику сообщаю.

Живу один с матерью. Отец погиб на войне под Севастополем. В глаза я его никогда не видел. Сочинять стихи начал, кажется, с двенадцатилетнего возраста. Никто меня в этом деле не учил и не советовал. О технике стихосложения не имел никакого представления. Постепенно всё познал сам, но и всё же сочинял получушь. Первое моё стихотворение появилось двадцать шестого мая того года в районной газете. Стал усиленно бомбардировать разные редакции, но… тщетно, тщетно и до сих пор.

…Мне скоро будет восемнадцать лет. Учусь в школе. Кончаю девятый класс.

Пожалуй, всё.

Жду скорую критику или что-нибудь получше. Искренний привет редакции.

С глубоким уважением Юрий Кузнецов».
Но этот некий Панченко в 1958 году к стихам тихорецкого подростка оказался глух. Его даже эта строка, так поразившая Ждана-Пушкина — «Выщипывает лошадь тень свою» — нисколько не зацепила.

В это время Кузнецова понимал, кажется, один лишь Сердюк. Окончив на год раньше школу, он устроился в электрики. «Помню, — писал мне Сердюк в начале 2011 года, — год я каждый месяц по 50 рублей откладывал. А летом укатили мы с ним в Минводы. У меня тётка в Железноводске жила, у него дядька был рядом, в Иноземцево. Излазили мы горы, источники, Пушкинскую, Лермонтовскую галереи. Пиво пили чешское. Как большие».

Это ему, своему другу, Кузнецов 2 марта 1959 года посвятил следующие строки: «Слышишь, Шурка Сердюк, — / эшелоны в романтику мчатся, / в окна выпихнув лица / небоглазых девчат. / Мы завидуем жадно / и ругаемся с домочадцами / И читаем взасос романы, / Чтоб душою не одичать».

Примерно тогда же — или даже чуть раньше — у ребят появился новый приятель — Валерий Горский. Он совсем на них не походил. Кузнецов с детства отличался высоким ростом и спортивным телосложением. А Горский производил впечатление болезненного человека. Но у него у единственного из этой троицы был очень влиятельный отец, занимавший пост второго секретаря райкома партии.

Сблизил Горского и Кузнецова, видимо, интерес к поэзии. Они оба летом 1959 года записались в литературную группу, созданную при районной газете «Ленинский путь». В своих стихах ребята делились впечатлениями о непростом послевоенном детстве, о романтических походах по Кубани, о первой безответной любви… Не всё у них, конечно, получалось. Два друга были ещё во многом наивны и не всегда свои мысли выражали точно и ёмко. Подкупали их стихи другим — чистотой помыслов. Об этом можно судить хотя бы по газетной полосе, датированной шестым сентября 1959 года, где поместились очередные опыты и Горского, и Кузнецова. Горский писал:

Я видел, на степном кургане,
Где нива золотом звенит,
У берегов родной Кубани
Высокий памятник стоит.
Когда-то здесь в гремящем мраке
Горела степь, закат пылал,
Упал будённовец в атаке,
Чтоб после встать на пьедестал.
Его ласкает тихий ветер,
Над ним орлы весь день парят.
Бушует жизнь. А на рассвете,
Как алый стяг, горит заря.
Но Горский опирался в основном на книжные впечатления. Ту же интонацию ему явно подсказали книги о революции. Кузнецов, напротив, всегда старался отталкиваться от личного, от пережитого. Поэтому его картинка получилась намного сильней и более эмоциональной. Он рассказывал:

В дырах стен небеса голубели,
Рвались мины наперебой.
И когда я лежал в колыбели,
Пел мне песни далёкий бой.
Ветер гладил лицо рукою,
Но заснуть мне было невмочь.
И склонялась не мать надо мною,
А прожжённая звёздами ночь.
Мне пожары шипели глухо,
Грохотали бомбёжки:
— Держись!
Я родился в войну-разруху,
Чтоб бороться за мирную жизнь.
Концовка, конечно, получилась чересчур плакатной. Можно было бы обойтись и без лишнего пафоса. Но дорогу Кузнецов нащупал верную. Он сразу стал писать о главном: о родине, о семье, о любви…

Обидно, но в районной газете светлые устремления ребят не оценили. Там сменилось начальство, и команда нового редактора Ф. Авраменко всячески пыталась настроить их на другой лад. Профессиональные репортёры хотели, чтобы приятели прежде всего воспевали только рабочий класс. Любовная лирика, пейзажные зарисовки, отступления в прошлое газетные зубры не приветствовали. Стоило Горскому принести в редакцию короткое лирическое стихотворение «Окошко», в котором были и эти четыре строчки: «Кто-то живёт и не знает, / Что за соседним углом / Чья-то любовь коротает / Ночь вот под этим окном», как на него тут же публично напустился Игорь Косач. Возомнив себя главным в Тихорецке ценителем поэзии, этот Косач заявил в своём газетном обзоре, что Горский малоперспективен. «К сожалению, — утверждал Косач, — тема труда, общественной жизни в его поэтических опытах ещё не нашли отражения» («Ленинский путь», 1960, 10 января). Кузнецову повезло чуть больше. Косач даже слегка его похвалил. Он писал: «Как огромную строительную площадку рисует страну в своём поэтическом воображении Ю. Кузнецов. И от частного эпизода он приходит к образному художественному обобщению. Вот куплет из его стихотворения: „И была одна степь вначале, / А теперь корпуса стоят, / Здесь сердца рабочих ночами / Коммунизма огнями горят“». Но можно ли такой похвале было верить? Что говорить об уровне мышления автора поэтического обзора, если он строфы именовал куплетами.

Так что если говорить о том, кто в старших классах реально повлиял на формирование характера Кузнецова, то в первую очередь следует назвать всё же не районных газетчиков, а нового директора школы. Кузнецов в некоторых своих зарисовках именовал его Юрием Фёдоровичем. Я отыскал в бумагах поэта небольшой фрагмент из незавершённой автобиографической повести Кузнецова «Зелёные ветки», относящийся к этому Юрию Фёдоровичу. Кузнецов писал:

«Кроме матери, отцовских писем и Шурки у меня был Юрий Фёдорович, директор школы, в которой я учился. В то время на моём подбородке настойчиво пробивался мотыльковый пух — дымок юности, а детство незаметно, как снежинка на ладони, кончалось. На самом краю детства под бравурный марш Юрий Фёдорович вручил мне аттестат зрелости. Он пожал мою бедную руку и коротко шепнул:

— Кого любят, того, знаешь, бьют.

Однажды я сбежал с урока английского языка и прямо на улице наткнулся на директора. Он посмотрел на часы и сказал, устало вздохнув: „Пойдём со мной. Ты должен понять“. Но понять ничего было невозможно: Я очутился в кино, какой-то документальный фильм о жизни нашей страны. Когда мы вышли, директор сказал: „Мораль сей басни такова. Ты своими глазами сейчас видел, как люди трудятся и что они создают. И запомни: они дают тебе всё: тротуар, дом, солнце, книги, школу — только чтобы ты рос и до поры до времени набирался ума. Они спросят с тебя всё это сполна, натурой, дочиста. Да придёт время и ты сам спросишь с себя и это небо над головой и эту землю под ногами. Есть такая честность у человека, называется она совесть. Она всегда должна находиться в покое, ясности и чистоте. Ведь сквозь эту ясность и чистоту человек видит, как ему жить и правильно поступать в жизни. А если совесть неспокойна, взбаламучена, что сквозь неё разглядишь? Тогда человек может только наломать дров… Эх, ты!“

Это било. Обычно он не любил заглядывать в дневники, когда они были полны страхолюдных отметок. Он всегда смотрел в глаза. Знал, видно, куда смотреть. Как будто отец. А мой отец погиб на войне. Когда я уезжал, он задержал мою руку и сказал:

— Тебе хочется необыкновенного. В людях, в себе. Понимаю, молодость. Знаешь, старик, я ведь тоже скоро отсюда уеду. Некоторые меня здесь считают оригиналом: оставил должность в крупном городе и семь лет отдал провинции. Но так нужно. Понимаешь?

Он испытующе смотрел мне в глаза, но я его понял намного позже. Директор жил нелегко, сложно. И он просил искорку сочувствия от меня, молокососа! Он лишний раз напоминал о том, что кругом живут люди, что они смеются, любят и ненавидят, что я должен им ДАВАТЬ. Он бил и в последнюю минуту».

Любопытно, что весь этот фрагмент, сохранившийся в машинописи, Кузнецов потом ручкой крест-накрест перечеркнул.

Дальше Кузнецов вспоминал получение аттестата. Он писал:

«На краю детства под бравурный марш очкастый директор вручил мне аттестат зрелости.

Аттестат оглушительно хрустел. Я осторожно скатал его вокруг зелёной веточки сирени в трубочку и стал держать в руке. Захлопали освобождённые стулья. Торжественная часть кончилась и начались танцы. Сосредоточенные родители заспешили в другой зал накрывать столы. Маркие и отутюженные, мы стояли у входа в клуб и наперебой болтали. Ахтырский никого не слушал и дымил, как пароходная труба.

— Закурил и дирюка. Говорит, что теперь можно, — сообщил он счастливым голосом и, отстреляв несколько беломорин одной очередью, потащил нас в магазин.

— По стопоря! — объяснил он.

Мы родились мужчинами и пошли. Водку пили в чужом подъезде из общего стакана с дорогими вензелями и щипали по очереди батон, который Ахтырский держал под мышкой. Насколько отвратительна водка, знает только ранняя юность. Водка была отвратительна, как лекарство. Но Ахтырский даже не забыл вернуть стакан в придачу со стеклянной тарой каким-то жильцам. Но я долго подозревал, что он позвонил не в ту квартиру, где мы попросили стакан».

Пока Кузнецов любовался аттестатом, редактор «Ленинского пути» Ф. Авраменко настоял на том, чтобы Кузнецова летом 1960 года послали в Краснодар на краевой семинар молодых писателей, не пожалев перед этим отдать под шесть стихотворений молодого автора две трети полосы. Впрочем, прозаик Виктор Лихоносов в одну из наших встреч осенью 2009 года утверждал, что в Краснодаре первооткрывателем Кузнецова надо считать другого журналиста — ответственного секретаря газеты «Комсомолец Кубани» Игоря Ждан-Пушкина.

«Я же помню, — говорил мне Виктор Иванович, — как Ждан-Пушкин всю весну шестидесятого года носился по городу с двумя поэтическими строчками: „И снова за прибрежными деревьями выщипывает лошадь тень свою“. „Старик, — убеждал он меня, — согласись, это гениально. Надо выпить“. Я соглашался: такого образа в нашей литературе ещё не было. Но кто придумал эту лошадь? Ждан-Пушкин сказал, что стихи написал какой-то парень из Тихорецка, которого он любыми путями решил вытащить в Краснодар на совещание молодых писателей».

Однако чинуши из местной писательской организации тогда были озабочены другим: как ублажить приехавшего из Москвы своего бывшего земляка Николая Доризо. Из молодых они взялись продвигать на семинаре лишь Георгия Садовникова (его повесть о войне потом взяли в «Юность») и бывшего командира танкового взвода из Забайкалья Ивана Бойко.

Ждан-Пушкин, огорошенный равнодушием писательской братии к молодым талантам, попытался вопиющую несправедливость исправить хотя бы в газете. Это он своей властью по итогам семинара поставил в номер на 28 июня 1960 года сразу четыре стихотворения Кузнецова: «Так вот где, сверстник, встретил я тебя…», «Я жил, как все в любви…», «Есть люди открытые, как пустые квартиры» и «Морская вода». Из них поэту дороже всего была «Морская вода». В этом стихотворении, признавался поэт уже в 2001 году, он «сделал открытие <…> Оказалось, что вода в море, где плавают рыбы и корабли, растут кораллы и жемчуга, и что красивая девушка вблизи может оказаться не той, какой она кажется издали. Я ещё не знал строки Овидия „Странно желанье любви — чтоб любимое было далеко“, но уже чувствовал её. Все мои отношения с женщинами прошли под знаком этой строки».

Я не исключаю, что подборка в «Комсомольце Кубани» за 28 июня 1960 года очень сильно изменила всю дальнейшую судьбу Кузнецова. Во всяком случае, у него пропало всякое желание возвращаться в Тихорецк. Он вместе с Горским надумал остаться в Краснодаре и отнёс документы на историко-филологический факультет местного педагогического института.

В «Зелёных ветках» Кузнецов своё появление в Краснодаре подал чуть по-другому. Он писал:

«Из родного города я уехал по вызову из пединститута. Поселился у Жорки Панды. Тот работал в редакции молодёжной газеты, мы заочно познакомились, когда в газете как-то тиснули один мой полугениальный стишок про токаря. Он жил один в пустой гулкой квартире. Она была завалена книгами, а в углу валялась дамская заколка. Панды сразу потащил меня в город знакомить с каждым столбом. Первым был Церпенто, студент второго курса факультета иностранных языков. Пошёл на инфак, чтобы в подлиннике читать Бодлера, Верлена, Рембо, Аполлинера. Феликс человек-идея, немного художник, с мощным айсбергом лба и овальным подбородком, с которого он сбривал два раза в неделю недоразвитую растительность. Феликс был несколько академичен в изложении мыслей. Говорил как читал. Помню, он что-то говорил об эгоизме.

— Эгоизм издревле был половым мужским признаком. Женщина как эгоистка — извращение природы. Женщина прежде всего мать, она должна заботиться о других. Она всегда готова на жертву ради другого, но не ради себя. А настоящий мужчина думает о себе. Когда он думает о другом, служит другому, растворяется в личности другого, то он превращается в женщину. Но сейчас это не должно быть унизительно для мужчин: нельзя застывать в каких-то определённых формах — это противоречит диалектике. В будущем не будет места эгоизму. Мужчина должен видоизменяться. Мужчина будущего — человек с женскими качествами. Ведь истинная женщина всегда была коммунистичной.

— Мальчики! Я недоволен. Что может быть лучше! Ведь я не брюзга. Недовольство — движущий стимул человечества. Довольное человечество прогрессировать не может. Довольных людей в принципе не должно быть. Довольство происходит от мелкости и узости человеческих интересов. Оно скучно. Недовольство людей бесконечно, как воображение. Недовольство — признак хорошего вкуса. А довольство отдаёт идиотизмом, это застывшая форма. Это пародия на счастье, оно слащаво, антиинтеллектуально. Цивилизация — высшее проявление недовольства.

— Мальчики! Говорите об идеалах осторожно. Иногда мне кажется: идеал — это туфелька Золушки, которую мы примеряем почти к каждой ноге, а от этого она только разнашивается и приходит в негодность. Но самое страшное то, что когда мы будем примерять эту разношенную туфельку, ставшую заурядной калошей, действительно Золушке, то она окажется ей не по ноге: будет уже велика.

— Мальчики! Надо быть всем, но прежде быть талантливым.

— Мальчики!..»

Уже осенью 2012 года вдова Кузнецова нашла в бумагах мужа не попадавшиеся ей ранее десятки разрозненных листков, исписанных рукой поэта. Вместе эти листки не создают целостного впечатления. Под ними нет никаких дат.

Изучив несколько листков, я сначала подумал, что имею дело с автобиографическими записями Кузнецова 1960–1961 годов. Но другие листки подсказали иную версию.

Вероятно, Кузнецов ещё в начале 80-х годов собирался написать повесть о своей юности, в частности, о первых студенческих годах. Я так понимаю, что он даже название придумал: «Простодушный Жераборов[2]». Своей рукой поэт наметил канву этой повести. Он набросал следующий план:

«Ответь, осиновый листок, раздумчивая ива,

Как молодцу жизнь прожить свободно и счастливо.

Деревенский кинжал.

Бомба. Жар-цветок. Сон.

Молния ударила в него.

Мама, мама, меня отпусти, дай познать роковые пути. Пойду на поиски отца.

То — спрыг-трава, то сон-трава, разрыв и гори-цвет.

Шары молнии бьют из подсолнухов.

Зной. Вспышки, искры, марева. Дуб на зное. Мигает тьма и солнца пламень.

Колесо. Втолкнул он спицу в чернозём и вырос космодром. Когда-нибудь обиняком поговорю о нём.

Встреча со стариком. Дудка. Дыхание родины. Суженное пространство.

Приход в город. Город. „Зимнее стекло“. <…>

Жерборов уходит служить на границу».

На других листках — фрагментарные записи о поступлении в институт и о первых месяцах учёбы. Правда, я пока так и не понял, собирался ли поэт эти листки включить в повесть или просто сделал пометки для себя.

Кузнецов писал: «Первый экзамен — сочинение. Я писал сразу набело: черновиков не признавал ещё с парты. Молодость живёт набело. Жизнь, наверное, тоже сочинение, но мы её пишем сразу набело».

Дальше шёл рассказ о студенческой группе. Она состояла из четырёх парней и двадцати девчонок. Сразу после зачисления на первый курс ребят отправили в колхоз. Кузнецов рассказывал:

«Мы поселились в низкой саманной хате под соломенной крышей. Девчонки в большой комнате, а мы во второй. Девчонок было много, они набились туда, как семечки в дыню. Ночью им некуда было девать локти и, укладываясь спать, они всегда жарко стонали. По утрам мы опускали ноги в башмаки. Башмаки лежали на толстенных ковриках вчерашней грязи, налипшей с травой и огнистыми остьями. Разбитое стекло в окошке было заткнуто волейбольной покрышкой, в которую предварительно напихали сухой соломы. Когда дул ветер, на земляной пол сыпались полова. На стенах шуршали отклеивавшиеся сельскохозяйственные плакаты, в углу стоял стол, прямолинейный, как мужицкая философия. На одной стене иноземной бабочкой висела жёлтая гитара с чёрной каёмкой. В чуткой тишине хату до краёв наполнял мелодичный капельный перезвон. Это мухи задевали за тонкие нервы струн».

Потом обнаружился листок с картинами из общежитского быта. Кузнецов писал: «Варили рисовую кашу. Рис в кастрюле расширяло, он лез вон на плиту, он разбухал, тщетно я его снимал сверху ложкой и выбрасывал излишки в урну, а потом в дымящую кастрюлю доливал из худого чайника чай вместе с хлопьями заварки. Рис пыхтел и жирно пригорал. Мы уныло жевали его полусырым <…> Один раз варили вареники <…> Но главное был чай. Чай никогда не подводил. Он густо отсвечивал степным солнцем. Мы кушали его с пирожками или с батоном».

Вот ещё одна бытовая зарисовка: «В обед <…> мы спускались в институтскую столовку, хватали три бутылки кефира на двоих и несколько пирожков с повидлом, которое при нажиме зубов вылезало магмой».

А вот запись иного плана: «Мы [с однокурсницей. — В. О.] сидели на пороге. В детстве я любил сидеть на пороге и читать книгу. В глубоком чёрном небе светилась полоса Млечного Пути».

В листках Кузнецова о первом студенческом годе упоминались фамилии Шаповалова (он до института строил дома), Шрамко, Светы Беловой… Но реальные это имена или выдуманные, я пока не установил.

Точно известно только одно: поступив в Краснодарский педагогический институт, Кузнецов и его друг Горский впервые столкнулись с Вадимом Неподобой, который был уже второкурсником и тоже с азартом писал стихи.

Вскоре выяснилось, что в судьбах Неподобы и Кузнецова много общего. У обоих отцы были кадровыми офицерами. Только отец Неподобы первое боевое крещение принял ещё в конной армии Будённого. Начало Великой Отечественной войны застало его в Севастополе. По свидетельству очевидцев, Пётр Неподоба, будучи командиром 30-й башенной батареи, сделал первый выстрел по наступавшим немцам. Кстати, его жена долго упорствовала и ни в какую не хотела покидать город русской воинской славы. Её с детьми вывезли из Севастополя уже на последнем морском транспорте.

Как поэт в институте сначала первенствовал, безусловно, Неподоба. Он уже успел достучаться до Москвы. Николай Старшинов из «Юности» написал ему, что у него неплохие стихи, только вот ещё не выстоялись. И главное — у Неподобы появилась куча поклонниц. Другой бы не выдержал и занёсся. А Неподоба, не забывая расхваливать себя, родного, искренне продолжал интересоваться ещё и делами новых приятелей. Учившийся с ним Константин Гайворонский позже вспоминал, как Неподоба часто с гордостью указывал ему на первокурсника Кузнецова и даже наизусть читал новые кузнецовские стихи. Особенно сильное впечатление на Гайворонского тогда произвели вот эти строки:

Оскудели родные степи,
Вместо солнца дыра взойдёт.
Я надену блатное кепи
И пойду с кирпичом на завод.
Дай мне бог одолеть зевоту,
Мы ещё стариной тряхнём.
Пусть начальник даёт работу,
Чтобы ногти сошли с огнём.
Правда, Гайворонский долго не мог понять, а кирпич-то к чему?

Впрочем, всех поэтов в институте вскоре затмил бывший командир танкового взвода третьекурсник Иван Бойко. Он первым из студентов истфила выпустил целую книгу рассказов «Разлад». По этому поводу институтское начальство устроило шумное мероприятие, что-то вроде читательской конференции. Как вспоминал Гайворонский, Бойко старался во всём копировать молодого Шолохова. Он любил по вечерам переодеваться в гимнастёрку и брюки армейского покроя и запираться на табуретку в какой-нибудь аудитории. Однокурсники смеялись: Бойко собрался писать роман. Но большие объёмы ему не задались. В двух рассказах, составивших первую книгу Бойко, ёрничал Гайворонский, «поднимались актуальные вопросы птицеводства и обеспечения населения сельхозпродуктами». Однако ректорат и партком института были очень довольны. Озадачили конференцию разве что вопросы пятикурсника Виктора Лихоносова. Он не понимал, откуда бывший командир танкового взвода взял пионера Лёню и его брата комсомольца Гришу, которые плюнули на отсталого отца, озабоченного лишь куском хлеба. Но начальство быстро на Лихоносова зашикало, а Бойко тут же поспешили принять и в Союз писателей, и кандидатом в члены партии.

Между тем настоящая писательская жилка обнаружилась не у Бойко, а у Лихоносова. Только Лихоносов ничего напоказ не выставлял. Да и в друзьях у него в институте ходили ребята не с историко-филологического, а со спортивного факультета. Многие даже думали, что в перспективе Лихоносов собирался заняться акробатикой. И как же все удивились, когда в 1963 году прочли в «Новом мире» его рассказ «Брянские». Вот где скрывались истинные таланты. ...



Все права на текст принадлежат автору: Коллектив авторов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Звать меня Кузнецов. Я один. Коллектив авторов