Все права на текст принадлежат автору: Александр Иванович Куприн.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Сочинения в 3 томах. Том 1Александр Иванович Куприн

А. И. Куприн Сочинения в трех томах Том 1

И. Корецкая. А. И. Куприн Критико-биографический очерк

Произведения А. И. Куприна, выдающегося писателя-реалиста XX века, крупного мастера русской прозы, пользуются признанием и любовью широких читательских масс в СССР и за рубежом.

Певец простого человека, Куприн выступал в условиях царской России с горячей и страстной защитой людей труда от гнета капитализма, от притеснений самодержавного строя. Заветы великой русской литературы с ее «…демократизмом… проповедью человечности… глубоким интересом к жизни народа… упорными поисками всеобщей, всеосвещающей правды» (Горький) плодотворно осваивались Куприным. Его стремление следовать традициям Л. Толстого и Чехова было особенно прогрессивным в дни засилья декадентства и «чистого искусства».

Творческий расцвет Куприна закономерно связан с эпохой 1905 года. Острота обличения порядков самодержавной России, критика буржуазии, изображение рабочих, их социального протеста, равно как и сила художественного дарования, выдвинули Куприна накануне первой русской революции в ряд лучших писателей критического реализма. В 1905 году он был одним из самых видных соратников Горького в лагере передовой литературы.

Любовь к своей стране и народу, столь ярко проявившаяся в ту пору, определила и конечный итог противоречивого пути Куприна. На склоне жизни писатель осознал великую правоту Октября и вернулся из эмиграции в Советский Союз. Искренний и честный художник, Куприн понял, что только в стране социализма человек, который «пришел в мир для свободы и счастья», по-настоящему счастлив и свободен.

Александр Иванович Куприн родился 26 августа (8 сентября) 1870 года в г. Наровчате близ Пензы в семье мелкого чиновника. Рано оставшись без отца, он провел безрадостное «казенное» детство сперва во Вдовьем доме в Москве, где находилась его мать, затем в Разумовском благотворительном сиротском пансионе. Впоследствии в рассказах «Беглецы», «Река жизни», «Травка» Куприн вспоминал «поруганную» жизнь в приюте, «обыски и шпионство со стороны надзирателей, бессмысленный зубреж», всеобщую «безличность и безгласность».

Десяти лет Куприн был отдан во 2-ю московскую военную гимназию, реорганизованную вскоре в кадетский корпус с суровым солдатским режимом и телесными наказаниями. Порывистый, горячий, непокорный мальчик, каким мы видим Куприна в автобиографической повести «Кадеты», много претерпел от жестоких корпусных порядков. С детства Куприн возненавидел насилие, стал чутким к чужому страданию.

Осуждением произвола и мечтой о свободе проникнуты первые стихотворения Куприна-кадета (1884–1887). Они показывают, что, несмотря на изоляцию от внешнего мира, неизбежную в условиях царской военной школы, Куприн знал о происходящих политических событиях и горячо сочувствовал освободительному движению. Накануне приговора по делу народовольцев, 14 апреля 1887 года, написаны «Сны», одно из самых взволнованных стихотворений юноши Куприна; в нем он обличает «гнусное, страшное дело» казни и клеймит палачей. Политически заострена «Ода Каткову» (1886) — сатира на всесильного царского сатрапа, злейшего врага народной свободы.

Но в обстановке усиления реакции гражданственные мотивы в юношеской поэзии Куприна приобретают пессимистическую окраску. О павших борцах, о поверженных идеалах говорит он в большинстве стихотворений 80-х годов («Слезы бесплодные», «Песня скорби», «Новый год», «Три времени» и др.). Героический образ борца с врагами народными, который гибнет в неравной битве («Боец»), как бы олицетворяет для Куприна судьбу революционного народничества. Возможно, что стихотворение «Боец» написано в память народовольцев и, в частности, Д. В. Каракозова, с семьей которого Куприн общался летом 1886 года.

В 1888 году Куприн поступил в московское Александровское военное училище. Здесь он написал и анонимно опубликовал свой первый рассказ «Последний дебют» (1889). Этот рассказ о красоте и силе чувств простого человека предвосхитил тематику многих произведений Куприна.

После окончания училища, в августе 1890 года, Куприн в чине подпоручика был направлен в 46-й пехотный Днепровский полк, стоявший в Волочиске и Проскурове Подольской губернии. Будни захолустного городка, быт и нравы одичавшего заштатного офицерства, провинциальных мещан описал он впоследствии в рассказах «Дознание», «Поход», «Прапорщик армейский», «С улицы», «К славе», «Полубог», в повести «Поединок» и во многих других произведениях.

Весной 1893 года Куприн едет в Петербург держать экзамен в Академию Генерального штаба. В академию он не попал, но за время пребывания в столице сумел установить литературные связи. С осени 1893 года Куприн начал печататься в журнале «Русское богатство».

Разноречивые тенденции раннего творчества Куприна проявились уже в произведениях 1893 года. В рассказе «Лунной ночью» молодой писатель с увлечением изображает «потемки души», изнанку человеческих чувств и поступков. Роковые страсти, самоубийства, преступления нагромождены в рассказе «Впотьмах».

Совсем иной характер носит написанный в том же году на основе личных впечатлений Куприна-армейца рассказ «Дознание» («Экзекуция»). Вместо скроенных по трафарету мелодраматических злодеев, персонажи «Дознания» — солдат-татарин, забитый и бессловесный; тупое, жестокое офицерство; честный интеллигент, колеблющийся между служебным долгом и сочувствием к угнетенному, взяты писателем непосредственно из жизни. В этом своем первом военном рассказе Куприн выступал против палочной дисциплины и притеснений малых народов в царской армии.

Рассказ «Дознание» свидетельствовал о вступлении Куприна на путь критического реализма. Однако на этом пути ему пришлось преодолеть воздействия декадентской и натуралистической литературы. В новеллах 1894–1897 годов — «Безумие», «Ужас», «Аль-Исса», «Каприз», «Наталья Давыдовна», «Святая любовь» (включенных в 1897 году в сборник «Миниатюры») — Куприн отдал дань характерным мотивам, образам и приемам упадочного искусства. Выявляя уродливое, патологическое в душевной жизни и поступках людей, подчеркивая беззащитность человека перед властью слепого случая, «роковых мгновений», рисуя его рабом инстинктов, изображая любовь как смертоносное наслаждение, а женщину как жестокое, хищное существо, молодой Куприн подражал отчасти поздним рассказам Мопассана («Орля», «Он?», «Денщик», «Кто знает?»), отчасти — произведениям русских и западных декадентов.

Влияния декадентской литературы были преодолены Куприным в процессе более широкого знакомства с жизнью родной страны, когда, уйдя из армии, писатель сам очутился в положении безработного бедняка. Густо населенный торговый и промышленный Киев, где Куприн поселился с осени 1894 года, поразил его кричащими социальными контрастами. Здесь он впервые увидел, как велика армия «детей свирепой нищеты». Работа газетного фельетониста прибавила к армейским впечатлениям новые наблюдения над жертвами жизни и над хищниками буржуазного мира. С 1894 года Куприн стал сотрудничать в киевской ежедневной печати, а затем в житомирских, одесских, ростовских, поволжских газетах. Фельетоны, судебная хроника, рассказы, передовые статьи, стихи, очерки, театральные рецензии — таков диапазон газетчика Куприна. Многое из этой пестрой продукции, нередко печатавшейся под псевдонимами, не учтено и затеряно, но дошедшее позволяет воссоздать направление газетной работы Куприна.

Ряд острых социальных зарисовок дан в цикле очерков «Киевские типы» (1895–1896). Представители «приличного общества» и киевские босяки — воры, попрошайки, мошенники-лжесвидетели, в изображении Куприна равно заражены жаждой наживы, нетрудовой психологией, паразитизмом. Намечается в очерках критика мещанства, обывательщины («Квартирная хозяйка», «Певчий» и др.).

«Тупость ума, чувств и нервов мещанина», которому нужна «кровавая драма, сенсационный скандальный процесс, взаимная травля газет», который заполняет сомнительные «Эрмитажи» и «Мавритании», увлекается спиритизмом и неспособен воспринимать Пушкина и Толстого, разоблачает Куприн в фельетонах «Спиритические сеансы», «Загадочный смех», в заметках «Калейдоскопа». В рецензии на первую постановку в Киеве пьесы Толстого «Власть тьмы» Куприн отстаивает народность как основу подлинного искусства. В статье «Солнце поэзии русской» и в двух очерках о проведении пушкинского юбилея он противопоставляет казенным чествованиям Пушкина искреннюю любовь народа к великому поэту.

Большое место в фельетонах Куприна занимает критика местного киевского управления, где купцы-толстосумы заняты прожектами о превращении «городского пустыря в Булонский лес», в то время как «окраины тонут в грязи и во мраке». О чем бы ни писал Куприн-фельетонист: о богоугодных заведениях, которые содержатся хуже, чем при гоголевском Землянике, об эксплуатации детей, о конке, — он, подобно Горькому — Иегудиилу Хламиде, всегда отстаивает интересы бедноты, обличает «хозяев».

Куприн не только горячо сострадает жертвам жизни (рассказы «Миллионер», «Чудесный доктор», «Пиратка» и др.), он показывает в «маленьком человеке» незаметные на первый взгляд высокие моральные качества — самоотверженность, благородство, человечность. Мелкий чиновник Бурмин хлопочет об устройстве сада для детей бедняков. И хотя его больной ребенок умер, не увидев травы и солнца, Бурмин утешается тем, что его идея детского сада осуществилась (рассказ «Детский сад»). Изнуренные подземной каторгой шахтеры в рассказе «В недрах земли» сохраняют крепкую товарищескую спайку, проявляют героизм и самоотверженность. В столкновении с представителями «верхов» моральное превосходство оказывается на стороне маленького человека. Скромный художник смело противостоит меценату-самодуру (рассказ «Картина»), девушка-просительница гордо отклоняет наглое предложение сановного сластолюбца («Просительница»), обличает «благодетелей» жалкий нахлебник, в котором проснулось поруганное достоинство («Кушетка»). Конфликт бедняка с людьми светского общества отражен и в таких значительных произведениях раннего Куприна, как «Первый встречный» и «Прапорщик армейский» (1897).

Осуждение эксплуататорского порядка выражено средствами «эзопова языка» в сатирической сказке «Собачье счастье» (1896). И общее настроение социального оптимизма, и персонажи этой сказки (дог-анархист, благоразумный либерал-пудель, проповедующий покорность хозяевам, и противостоящий им дворовый пес, носитель активного протеста) сближают ее с горьковскими аллегориями.

Жизнь Куприна в 1895–1900 годы особенно разнообразна и пестра. Стремясь, по собственному выражению, «видеть все, знать все, уметь все и писать обо всем», Куприн много колесит по России, охотно меняя профессию, образ жизни, окружение. Он служит в технической конторе в Москве, управляет имением в Ровенском уезде, работает в кузнечной мастерской на сталелитейном заводе в Донбассе, помогает псаломщику в сельской церкви, организует спортивное общество в Киеве. Терпя нужду и голод, он грузит тяжести с артелью носильщиков, играет в театре г. Сумы, участвует в землемерных работах в Рязанской губернии.

Наиболее интересной и плодотворной для молодого писателя оказалась поездка по Донецкому угольному бассейну весной 1896 года. Куприн осматривает железоделательные и рельсопрокатные заводы, спускается в шахты, детально знакомится с технологией проката, с доменным и мартеновским делом. Интересуясь положением рабочих и стремясь приблизиться к заводской среде, он поступает кладовщиком на один из заводов Русско-бельгийского общества. Приехав в Донбасс с записной книжкой корреспондента киевских газет, Куприн увозит оттуда не только увлекательно и живо написанные очерки о южной промышленности («Юзовский завод», «В главной шахте», «Рельсопрокатный Завод»), но и замысел большой повести. Это был «Молох», появившийся в декабрьской книге журнала «Русское богатство» за 1896 год.

В повести «Молох» Куприн выступил с гневным разоблачением бесчеловечной сущности капитализма, показал его острые противоречия, обнажил неприглядную изнанку буржуазного «процветания».

Куприн был в те годы первым, кто сумел создать типический образ самоновейшего капиталиста (роман Горького «Фома Гордеев» появился лишь в 1899 году), и одним из первых писателей, показавших коллективный протест рабочих хотя бы в форме стихийного бунта. В этом прежде всего и заключалось выдающееся значение «Молоха».

Повесть Куприна впервые в литературе тех лет отразила типические черты перехода капитализма в империалистическую стадию: появление заводов-гигантов с мощной техникой и многотысячными армиями рабочих, нашествие иностранных хищников, полонивших богатые русские недра, рост могущественных акционерных обществ и финансовых компаний, а также все усиливающуюся реакционность русской буржуазии. Проникнутая острой ненавистью к капитализму, повесть противостояла легально-марксистской идеализации буржуазного прогресса. Современный промышленный капитализм Куприн уподобил Молоху — кровавому божеству древности, требующему бесконечных человеческих жертв.

Судьба героя повести, молодого инженера Андрея Боброва, говорила о том, что в царстве Молоха нет места свободному труду, творчеству, личному счастью. Бобров не хочет быть участником капиталистической эксплуатации. С ужасом и болью видит он страдания рабочих, стыдится того, что вынужден служить буржуазии.

Человек тонкой душевной организации и слабой воли, у которого всякий факт произвола вызывает острое душевное страдание, Бобров близок героям «гаршинского» склада. Но Бобров выступает не против отвлеченного мирового зла, как герой «Красного цветка», борется не с «вечными язвами», как чеховский Васильев из посвященного Гаршину рассказа «Припадок», — он протестует против конкретных форм угнетения и обличает эксплуататоров.

Критика Бобровым капиталистического порядка, при котором «работа в рудниках, шахтах… и на больших фабриках сокращает жизнь рабочего приблизительно на целую четверть», заражала современников своей искренностью и страстностью. Но в объяснении причин социального зла герой Куприна беспомощен и слаб. Бобров предвзято отрицает всякую индустрию, всякую механизацию и технику как враждебную человеку силу.

Олицетворением Молоха-капитализма становится для Боброва заводчик-миллионер Квашнин, глава акционерного общества. Капиталисты у Чехова или у Мамина-Сибиряка владеют одним «делом» — фабрикой, предприятием. Квашнин — представитель новейшей монополистической промышленности, в его руках — группа металлургических объединений с десятками тысяч рабочих и гигантскими прибылями. Матерый враг рабочих, Квашнин готов демагогически обещать им «алюминиевые жилища, восьмичасовой рабочий день». Заигрывает он и с технической интеллигенцией. Но хотя Квашнин и говорит о всенародном благе и общечеловеческом прогрессе, он глубоко презирает трудовые массы и возвеличивает как «сверхчеловеков» лишь крупных капиталистических хищников, которых называет «солью земли». Ницшеанские речи Квашнина в честь промышленников и финансистов как «избранников нации» предвосхищают идеи горьковского Маякина. Приписывая буржуазии исторические заслуги, Квашнин и Маякин стремятся обосновать ее право на политическую власть.

Стремясь вызвать отвращение и ненависть к живому Молоху, Куприн сознательно преувеличивает, сгущает отвратительные черты его облика. Средством типизации здесь становится сатирический гротеск. Квашнин — «рыжее чудовище», не человек, а «грязный жирный мешок, битком набитый золотом», существо колоссальных размеров, с голосом, «как труба иерихонская». В сцене ночного пожара Боброву начинает казаться, что это едет не Квашнин, облитый красным дрожащим светом факелов, «а какое-то окровавленное, уродливое и грозное божество…» Атмосфера всемогущества, которой окружен Квашнин, чувствуется еще до его появления на заводе. Служащие железной дороги готовят ему прием, какого не удостаиваются «принцы крови», трепещет заводская администрация, ожидая грозного надсмотрщика; в глазах встречающих Бобров читает «тревожный страх дикаря, взирающего на своего идола». Подчинилась идолу и юная Нина Зиненко. Она соглашается на брак с прихвостнем Квашнина Свежевским, чтобы стать любовницей самого патрона. Бобров напрасно идеализировал Нину: воспитанная в мещанской среде, она без колебаний предпочитает его искреннему чувству миллионы Квашнина.

Сумбурный, болезненный протест Боброва, типичного «не героя», решившегося на единоборство с Молохом-Квашниным, быстро гаснет. В отличие от народников, считавших передового интеллигента единственной силой в борьбе с царящим злом, Куприн показывает его банкротство перед лицом социальной опасности. Повесть завершилась сценой стихийного выступления рабочих. Молча движется к заводу огромная черная толпа, вооруженная камнями; словно исполинский костер, горит подожженный восставшими лесной склад. Вся картина ночных беспорядков напоминает те стихийные бунты, которые прокатились в Донбассе в начале 90-х годов и о которых Куприн мог слышать, объезжая заводы.

Горячо сочувствуя борьбе рабочих, Куприн не поднимается, однако, до осознания их грядущей победы. Восхищаясь трудовыми подвигами рабочих, он показывает их в «Молохе» как отсталую массу, способную лишь к стихийному бунту, а не к упорным классовым битвам.

Осуждая капитализм, уродующий людей физически и нравственно, Куприн не перестает мечтать о чистом, неиспорченном, гармоничном человеке. В «Молохе» ощутимо влияние толстовской критики капитализма; это влияние Толстого сказывается и в идеале «естественной» жизни. Своего положительного героя писатель ищет далеко за пределами буржуазно-собственнического мира. Обитатели глухих углов Полесья, птицеловы и охотники, вольные бродяги, чье существование слито с жизнью природы, становятся любимыми героями молодого Куприна. Вслед за «Молохом» Куприн пишет повесть «Олеся» (1898), в которой и воплощает впервые свой идеал «естественного человека».

Поэтический образ юной Олеси, безыскусственно прекрасной, как сама природа, привлекает своей цельностью. Выросшая в лесной глуши, она живет в мире народных сказок и поверий. Город с его непонятными чудесами ей чужд и страшен, и даже любовь к горожанину не может заставить ее расстаться с лесным привольем. Не только редкая и своеобразная красота привлекает в Олесе, но и вся непокорная, свободолюбивая натура. По сравнению с ее проникновенной, тонкой любовью чувство героя повести, городского интеллигента, выглядит эгоистичным и мелким.

Показывая преимущества «естественного состояния» перед убогой, тусклой жизнью людей буржуазной цивилизации, Куприн близок молодому Толстому, автору «Люцерна» и «Казаков», произведения, особенно любимого Куприным. Ему были дороги те темы, воплощение которых Толстой считал важной задачей художника: «…изобразить образцового человека — человека-дикаря, не тронутого и не испорченного цивилизацией, и поставить этого человека в соприкосновение с так называемым культурным обществом». Роднит раннюю повесть Куприна с произведениями молодого Толстого и общее настроение «языческого» восторге перед природой, прославление земной, чувственной радости бытия.

Но судьбы «естественного» начала Куприн и Л. Толстой оценивают по-разному. Л. Толстой связывает здоровую мораль, чистоту, цельность нравов с патриархально-крестьянским укладом. У Куприна «дети природы» стоят вне каких бы то ни было социальных рамок. В оздоровительную силу деревенского уклада Куприн не верит. И Олеся и конокрад Бузыга — отщепенцы крестьянской среды. О несовместимости вольного житья с положением крестьянина говорят и любовно написанные образы купринских охотников (Талимон, Ярмола и др.).

Губительное для сына природы столкновение с миром городской культуры впечатляюще изобразил Куприн в рассказе «Черный туман». Герой «Олеси», опустошенный и разочарованный горожанин, тянется к природе и ее людям; в «Черном тумане», напротив, молодой провинциал устремляется в поисках счастья в столицу. Неистощимое «степное здоровье», талантливость и энергия помогают ему пробить себе путь. Но ему трудно свыкнуться с казенным Петербургом. В сырые, промозглые ночи мечтает он о солнечном небе Украины, о ее людях. Растратив силы, герой умирает от туберкулеза, проклиная зловещий «черный туман» погубившего его города.

Завзятый охотник, страстный поклонник и знаток природы, Куприн только в ней видит животворящие силы, нередко недооценивая значение преобразующей человеческой деятельности. Воспевая в рассказах о животных прекрасную, невинную жизнь зверей и птиц, писатель как бы стремится напомнить о той «норме», от которой отдалился нынешний городской человек («Барбос и Жулька», «Дух века»).

Зоркий глаз Куприна умеет видеть незаметную другим, тонкую, сложную, многообразную жизнь животного мира. В его картинах русской природы, в лесных пейзажах, в этюдах об охоте художник тесно слился с натуралистом, со следопытом, исходившим не одну сотню верст по лесам и глухим пущам. «Природа у Куприна живет своей жизнью, не считаясь с человеком, — писал Боровский, — скорее человек подчиняет ей свои настроения». Не случайно переживания юной любви Олеси возникают в дни бурного пробуждения весны, и обе эти мелодии сливаются в одну мощную «языческую» песнь во славу природы с ее тайнами и чудесами.

К концу 90-х годов Куприн, получивший известность писатель, особенно тяготился своей работой в провинциальной прессе. Побывав весной 1899, 1900 и 1901 годов в Ялте, куда Чехов, как магнит, притягивал литераторов, художников, артистов, Куприн познакомился с Львом Толстым, артистами Художественного театра, а также с демократическими писателями — Телешовым, Елпатьевским, Гариным, Найденовым. Там же произошла столь значительная для Куприна встреча с Чеховым и Горьким, определившая на многие годы работу молодого писателя. В 1901 году Куприн подарил Чехову «с чувством большой робости» свой первый сборник «Миниатюры». Под непосредственным наблюдением Чехова создавался Куприным рассказ «В цирке» — эта, по выражению Чехова, «свободная, наивная, талантливая вещь», впоследствии высоко оцененная Львом Толстым.

Развитие Куприна-реалиста шло в условиях бурного общественного подъема начала 900-х годов. Героическая Обуховская оборона, знаменитая Батумская демонстрация, массовые политические стачки показали, что «рабочий класс России поднимался на революционную борьбу с царской властью»[1]. Плодотворное воздействие пролетарской идеологии и нарастающей революции испытало и демократическое искусство. Возглавленное Горьким объединение прогрессивных писателей — товарищество «Знание» — с 1904 года стало выпускать сборники, «стремившиеся концентрировать лучшие силы художественной литературы»[2]. Завоевав популярность у демократического читателя, сборники «Знания» содействовали подъему освободительных стремлений в широких слоях общества. Куприн, вступивший тогда в полосу своего творческого расцвета, стал видным участником собираемой Горьким «литературной дружины».

Горький знал Куприна задолго до личного знакомства по его работе в киевской прессе и даже, как свидетельствует В. Г. Короленко, предлагал в 1895 году поручить ему редактуру «Самарской газеты». Сблизился с Горьким Куприн в начале 900-х годов, в условиях революционного подъема в стране.

Осенью 1901 года Куприн приезжает в Петербург, где руководит беллетристическим отделом популярных в то время журналов «Мир божий» и «Журнал для всех». О политических настроениях Куприна этого периода свидетельствовал рассказ «Убийцы» (1901), где писатель, присоединяясь к протесту прогрессивных сил мира, выступил против «отвратительной, несправедливой» войны англичан с бурами. Изображая зверства английского карательного отряда, действующего в тылу у буров, Куприн обличал британских колонизаторов, претендующих на мировое господство. Литературно-общественная позиция Куприна в начале 900-х годов определяется резко критическим отношением к буржуазной интеллигенции, которая, боясь растущего революционного подъема, открыто поворачивала к реакции. Сообщая в письме к Чехову об организации петербургского религиозно-философского общества, Куприн изобличает «мракобесие отцов церкви, истерические кривляния Мережковского и ехидное смирение Розанова». Куприн с возмущением пишет о мистических радениях части столичной интеллигенции «под председательством преосвященного Сергия, с благословения обер-прокурора Святейшего Синода».

Непримиримо относится Куприн и к упадочному искусству. В сатирической пьесе «Грань столетия» он остроумно пародирует поэтические приемы декадентского импрессионизма. В рецензиях этих лет он выявляет вредные влияния декадентства в современной беллетристике. Самокритически оценивает теперь писатель многие из своих ранних произведений. Он отказывается от предложения Чехова послать Л. Толстому свой сборник «Миниатюры», считая, что в нем «очень много балласту». Тщательно отбирает Куприн рассказы для первого тома своих сочинений, изданного в начале 1903 года «Знанием», гордясь тем, что сможет «выйти в свет под таким флагом».

В предреволюционные годы пересматривает Куприн и свой идеал «естественного состояния», осознавая его ограниченность. Не только попрание естественных потребностей человека видит теперь писатель. Он понимает, что в условиях царской России трудовое большинство страдает от экономического и политического бесправия, от национального гнета. Отказ от идеализации «детей природы» определил содержание рассказа «Болото» (1902), заостренного против толстовской апологии патриархального уклада. Жизнь в лесной глуши, вдали от цивилизации и техники, поэзия «седой», «дедовской» старины оказывается при ближайшем рассмотрении страшным прозябанием, косной спячкой, рождает пассивность и фатализм. Вымирающая от болотной малярии семья лесника Степана как бы символизирует общую деградацию разоренной, голодной, темной деревни. Рабская покорность крестьянина своей участи ужасает героя рассказа, студента Сердюкова, обнажает перед ним вред непротивленства, заставляя его протестовать против «болота» деревенской темноты. Финал рассказа с аллегорической картиной зари, в лучах которой тает болотный туман, стирает впечатление тоски и беспросветности. Несмотря на гибельную власть болота, близится рассвет, наступает новый день с «ликующим торжеством победы».

В условиях нараставшего в стране революционного движения против царизма усиливается и политическое звучание критики действительности у Куприна. Своими обличительными рассказами о царской армии, о реакционном чиновничестве и мещанстве писатель участвует в общей борьбе передовых демократических сил «против всяких крепостнических учреждений, против абсолютизма, сословности, бюрократии»[3], в борьбе, которую в эпоху подготовки революции В. И. Ленин считал политической задачей огромной важности.

В прошлом офицер, Куприн главный удар направил против реакционной военщины, расширив тем самым круг изображения русской жизни писателями-«знаньевцами». Военные рассказы Куприна обличали классовое неравенство, тюремный режим для нерусских национальностей, телесные наказания и другие феодально-крепостнические пережитки в царской армии, узаконенные самодержавным строем.

Отношение народа к царской армии обобщено в типическом образе Луки Меркулова (рассказ «Ночная смена»), рядового из крестьян, который воспринимает царскую солдатчину как бессмысленное, непонятное и жестокое насилие. Непосредственность переживаний и чувств Меркулова, его простодушно-недоуменное отношение к своей судьбе усугубляет ощущение совершаемой несправедливости.

Бессмыслицу тогдашних армейских порядков отразил рассказ «Поход» (1901) с его картиной тяжких ночных маневров, во время которых измученные солдаты сбиваются с ног и ранят друг друга штыками. Паразитическая психология, бытовое разложение офицерства изображены в рассказе «С улицы». Равнодушие большинства царских офицеров к судьбам страны и народа, которое разоблачал Куприн, оказалось пагубным в дни русско-японской войны, когда армия терпела поражения на фронтах, а в столице могли безнаказанно орудовать японские шпионы вроде героя рассказа «Штабс-капитан Рыбников».

Обличение пережитков абсолютизма сочеталось в предреволюционном творчестве Куприна с острой критикой буржуазии, шедшей на сделку со старым порядком. Типические черты русского империалиста, его шовинизм и звериная ненависть к демократии воплощены в сатирической фигуре нефтепромышленника Завалишина из рассказа «Корь» (1904).

В произведениях 900-х годов Куприн продолжил начатый в «Молохе» показ уродливых нравов царства «чистогана». Мечтая об «освобождении человеческого чувства от цепей рабства и пошлости» (Боровский), Куприн все чаще говорит о том, как гибнет любовь, которую душит брак по расчету, унижает адюльтер, пародирует проституция. В рассказах «Жрец» и «Хорошее общество» Куприн показывает, что носителями морального разложения являются представители «верхних десяти тысяч», скрывающие под личиной светских приличий пороки, болезни, разврат, вырождение.

В рассказах о театре и цирке Куприн заострил мысль об упадке, измельчании искусства в современном обществе, о его растущей зависимости от денежного мешка. Непосредственно зная быт русской театральной провинции конца 90-х — начала 900-х годов, Куприн реалистически изображал горькую участь актера, страдающего от безработицы и конкуренции между театральными предпринимателями.

Подневольное положение артиста отражено в ярком, полном драматизма рассказе «В цирке». О кабальных условиях актерского труда много говорила и публицистика и художественная литература в начале 900-х годов. Судьба горьковского актера, ставшего человеком «дна», постоянно грозила рядовому труженику сцены в тогдашней России. Одинокая, необеспеченная старость заставляет престарелых актеров довольствоваться подачками купца-благотворителя («На покое»). Нужда, зависимость от хозяина театра, от рецензента, от городских меценатов толкает молодых актрис на путь проституции («К славе») или отдает их под власть тупого и жестокого «собрата по искусству» («Лолли», «Allez!»).

Правдивость театральных рассказов Куприна не раз отмечали Чехов и Л. Толстой. Чехов одобрял рассказ «На покое», созданию которого он помогал своими советами. Отмечая обличительную силу и высокое художественное мастерство рассказа «Allez!», Л. Толстой оценивал его как одно из лучших произведений Куприна.

В период подготовки революции 1905 года, когда консервативное мещанство мешало подъему освободительного движения, разоблачение идеологии и практики обывателя стало важной задачей передовой общественности и литературы. В отличие от многих «знаньевцев», видевших в косном обывателе неодолимого врага, Куприн правильно оценил социальные судьбы мещанства. Как ни прочно засилье мещанства, как ни тесен его союз с властью, его неминуемо снесет своим течением мощная и свободная «река жизни».

Реакционного обывателя Куприн разоблачал средствами юмора, гротеска, сатиры. Вредоносная политическая роль мещанства убедительно раскрыта в рассказе «Мирное житие» (1904). Удалившийся на покой гимназический учитель Наседкин коротает свой старческий досуг в писании доносов на вольнодумных жителей города. Сатирический эффект рассказа — в контрасте показного благочестия, внешнего добродушия Наседкина с его деятельностью шпиона, доносчика, ростовщика. Прочтя рассказ, В. Г. Короленко высоко оценил фигуру «доносчика по призванию». Художественную силу образа Наседкина отметил Лев Толстой. Считая актуальным разоблачение обывательщины как резерва реакции, Горький поместил «Мирное житие» во втором сборнике «Знания».

Критическое отношение к реакционному мещанству формировалось у Куприна под горьковским воздействием. Позже, в очерке «События в Севастополе», Куприн подчеркнет особенное значение горьковских «Заметок о мещанстве», укрепивших его в оценке мещанина как пособника контрреволюции.

Развитие гуманизма и демократических идей, усиление общественной критики в произведениях начала 900-х годов повлияли и на жанровые особенности купринского рассказа. Отказываясь от ранней новеллы-миниатюры с «интригующим» сюжетом и неожиданной «фейерверочной» концовкой, где интересны не столько персонажи, сколько причудливая ситуация, Куприн, продолжая линию «Молоха», идет к рассказу со значительными реалистическими характерами и социально насыщенными конфликтами.

Столкновение простого человека с представителями «верхов» давало простор сатирическому показу буржуазии и мещанства, помогало разоблачать хищничество «хозяев», их гнилую мораль. Характерной для купринской новеллы становится такая развязка, в которой происходит не только возвышение маленького героя, но и обязательное посрамление богача, представителя знати, светского общества (рассказы «Без заглавия», «Прапорщик армейский», «Белый пудель» и др.). Рассказ «Конокрады» (1902), где вор Бузыга сталкивается с деревенскими богатеями и с собственнически настроенным мелким крестьянством, где характер героя выявляется в остром конфликте с враждебным ему окружением, говорил о стремлении Куприна следовать Горькому как мастеру драматической новеллы.

Стремясь создать полнокровные реалистические характеры людей из народа, Куприн от наблюдения отдельных черт психологии идет к развернутому отображению внутреннего мира человека из народа. В рассказе «Ночная смена» тема критики царской армии раскрывается преимущественно через показ внутренних переживаний рядового Меркулова. Но сознание героя здесь еще не развито, социальные стремления дремлют, поэтому и картина его внутренней жизни выглядит статично.

В годы революционного подъема Куприн обращается к изображению «задумавшегося» над противоречиями жизни среднего человека. Уже рассказ «Болото» (1902), в котором небольшой повествовательный материал насыщен социально-философским содержанием, свидетельствовал о появлении в творчестве Куприна новеллы, в основе которой лежит идеологический конфликт. Как и во многих рассказах Чехова («Враги», «Дуэль», «Княгиня», «Гусев» и других), здесь отражены не только личные столкновения людей, но и борьба непримиримых общественных взглядов, принципиальный спор об отношении к действительности. Этот идейный спор героев (который определяет сюжет, композицию, детали рассказа) получает у Куприна большую политическую остроту. В написанном накануне революции 1905 года рассказе «Корь» в лице студента Воскресенского и капиталиста Завалишина сталкиваются представители враждебных общественных групп русской предреволюционной действительности — передовая интеллигенция и черносотенная буржуазия. Демократический интеллигент проявляет напористость, берет инициативу спора в свои руки, обличая в лице Завалишина реакционность буржуазии, ее готовность служить престолу, ее фальшивый патриотизм.

В рассказе «Болото» столкновение отживших истин с новыми освободительными идеями происходит в душе одного героя. Противоположные убеждения представляет один и тот же человек, только взятый в разные моменты его идейной эволюции. Подобный процесс перестройки сознания демократического героя, внутренний мир «пробуждающегося» человека Куприн развернуто покажет в «Поединке».

1905 год Куприн встретил как сложившийся, зрелый художник-реалист, по плечу которому было не только критическое изображение отдельных сторон действительности, но и создание широкого полотна, обобщающего типические явления современной ему жизни. Еще в начале 900-х годов Куприн задумал большую повесть об армии, тогда же написал отдельные этюды к будущей картине, но, не удовлетворенный ими, уничтожил.

Вновь приступить к работе над «Поединком» в 1904 году Куприна подтолкнула русско-японская война. События на Дальнем Востоке и вызванное ими громадное усиление революционного брожения внутри страны повысили обличительный заряд «Поединка» и придали ему большое политическое значение.

«…Самый закостенелый инструмент поддержки старого строя»[4] — царская армия была показана писателем во всей неприглядности ее диких нравов, отживших традиций, кастовой замкнутости.

Армейцы «Поединка» далеки от всего, что не связано с интересами карьеры и профессии. Типичен для этой среды и старый кадровик Слива, который за всю свою жизнь «не прочел ни одной книги и ни одной газеты, кроме официальной части „Инвалида“», и его подчиненный, поручик Веткин, для которого Пушкин всего лишь «какой-то шпак» (штатский). Лишенные духовных запросов, культурных потребностей, все эти Бобетинские, Лещенко, Липские — не более, чем обыватели в мундирах, свыкшиеся со скукой жизни, «однообразной, как забор, и серой, как солдатское сукно».

Сонную одурь полковых будней офицеры «Поединка» разнообразят кровавыми избиениями солдат, издевательством над штатскими, пошлым флиртом, безобразным пьянством. «О, что мы делаем! — восклицает в тоске Ромашов, — сегодня напьемся пьяные, завтра в роту — раз, два, левой, правой, — вечером опять будем пить, а послезавтра опять в роту. Неужели вся жизнь в этом?»

Обличая кастовый дух, антиобщественные настроения царского офицерства, Куприн сближался с передовой публицистикой того времени. Незадолго до «Поединка» против мертвящих традиций царской военной касты выступал в печати В. Г. Короленко.

Основной причиной деградации офицерства Куприн считал его идейно-политическую отсталость, отрыв от родины и народа. Открыто мечтающие о свирепых, кровавых битвах Осадчие и Агамаловы охотно пойдут в карательные отряды. Даже для смирного, мягкотелого поручика Веткина усмирение рабочих лишь нормальное исполнение обязанностей: «Ро-ота, пли! — и дело в шляпе».

Писатель-гуманист, Куприн показал в «Поединке» ужасающее положение солдата. Несмотря на формальное запрещение телесных наказаний, солдат «били в кровь, выбивали зубы, разбивали ударами по уху барабанные перепонки, валили кулаками на землю» «за ничтожную ошибку в словесности, за потерянную ногу при маршировке…» Со страниц «Поединка» вставала забитая, покорная солдатская масса, обнаруживалась «полная беззащитность солдата из крестьян или рабочих… вымогательство, битье…», как указывал Ленин, характеризуя царскую армию предреволюционных лет[5] Обобщением солдатской участи становится судьба безответного и жалкого рядового Хлебникова, доведенного казарменной каторгой до попытки самоубийства.

В повести «Поединок» Куприн правдиво отразил состояние царской армии тех лет, о которой Ленин писал в дни Порт-Артура: «Офицерство оказалось необразованным, неразвитым, неподготовленным, лишенным тесной связи с солдатами и не пользующимся их доверием. Темнота, невежество, безграмотность, забитость крестьянской массы выступили с ужасающей откровенностью… в современной войне»[6].

Шестой сборник «Знания» с «Поединком», посвященным Горькому, вышел в свет в мае 1905 года, в дни разгрома царского флота в Цусимском проливе, когда возмущение политикой царизма охватило всю страну. Появление повести имело огромный общественно-политический резонанс. Современники находили в «Поединке» объяснение событиям дальневосточного провала. О новом произведении Куприна писали все газеты. Имя Куприна летом 1905 года было самым популярным писательским именем. Переведенная еще в рукописи на иностранные языки, повесть Куприна уже в 1905 году стала известна немецкому, французскому, польскому, итальянскому читателю.

Вокруг политически острых картин повести разгорелась полемика. Консервативная военщина на страницах «Русского инвалида», «Военного голоса», «Разведчика» и других официозов обвинила Куприна в клевете на русскую армию. Ополчились на «Поединок» и штатские черносотенцы: обличение военной бюрократии в повести Куприна перерастало в отрицание всего самодержавного строя, завершалось призывом к свободе от сословного и классового гнета. Черносотенные «Московские ведомости» писали после выхода «Поединка» Куприна и «Страны отцов» Гусева-Оренбургского, что «сборники „Знания“ вычеркивают у нас из списка жизнеспособных одно сословие за другим». Декадентские «Весы» призывали бороться с «развращающим» влиянием «Знания». Охранительная печать единодушно объявила Куприна «последышем» Горького.

Действительно, годы 1903–1906 явились временем наибольшей близости Горького и Куприна. В письмах этих лет Куприн часто говорит о Горьком, восторженно приветствует поэму «Человек», ставшую манифестом «знаньевцев». Осенью 1904 года Горький и Куприн вместе работают над составлением сборника воспоминаний о Чехове, и Горький отмечает общность их переживаний: к горечи утраты примешивается возмущение против пошлости, коснувшейся светлой памяти Чехова. «Сильно, очень сильно понравились Вы мне Вашей глубокой, искренней скорбью о Чехове! — писал тогда Горький Куприну, — почувствовал я в Вас хорошую душу… почувствовал хорошего товарища, и как-то сразу явилась во мне уверенность, что Вы будете крупным, чутким писателем».

В 1905 году Куприн, по предложению Горького, участвует в «Нижегородском сборнике», изданном «Знанием» в пользу социал-демократической партийной кассы. Имя Куприна соседствует с именем Горького в сатирических журналах «Жупел», «Адская почта», во многих благотворительных сборниках. Присутствовал Куприн и на чтении Горьким пьесы «Дети солнца» в «Пенатах», участники которого были тогда зарисованы И. Е. Репиным. Куприн был первым, выступившим в печати с разбором и высокой оценкой этой пьесы Горького.

Горький проявлял большой интерес к работе Куприна над повестью «Поединок». Куприн долго не решался приступить к созданию крупной вещи. «И только влияние Алексея Максимовича, знавшего план задуманного Куприным романа, заставило его, отбросив колебания, начать писать „Поединок“», — вспоминает М. К. Куприна-Иорданская. Из переписки Куприна с издателем «Знания» К. П. Пятницким, которому, по мере написания, посылались главы «Поединка», видно, что Куприн получал от Горького конкретные указания, не раз советовался с ним по поводу повести. Прочную связь с Горьким в процессе создания «Поединка» Куприн закрепил и в посвящении его Горькому и в известном письме к нему, написанном накануне выхода в свет шестого сборника «Знания», где объяснял «все смелое и буйное» в повести горьковским воздействием.

В письме к Е. П. Пешковой, написанном до выхода в свет «Поединка», Горький отозвался о нем с большой похвалой. Прочитав повесть Куприна, В. В. Стасов назвал ее жемчужиной.

А. В. Луначарский посвятил «Поединку» специальную статью, опубликованную вскоре после появления шестого сборника «Знания».

Высокая оценка повести Куприна представителями передовой общественной мысли объяснялась тем, что актуальное и важное содержание сочеталось здесь с высокой художественностью. «Поединок» явился высшим достижением критического реализма в демократическом искусстве эпохи первой русской революции.

Выйдя за рамки военной темы, повесть Куприна вобрала в себя важные социальные, политические и этические проблемы своего времени. На пути идейного и духовного роста героя, протестующего правдоискателя, вставали вопросы о причинах классового неравенства и путях освобождения от гнета, о взаимоотношениях личности и общества, о связи интеллигенции с народом, о смысле жизни и назначении человека.

Отражая процесс политического пробуждения простого человека, Куприн обнаружил большое мастерство изображения «диалектики души», его внутреннего роста.

Поначалу косная армейская среда подавляет «новичка» Ромашова. Мы видим, как гаснут в душной атмосфере казармы стремления юноши к осмысленной, полезной людям жизни. Робкий, конфузливый поручик с его нелепыми мечтаниями и запинающейся речью, который трепещет перед сильными мира сего и втайне завидует их блестящей, беззаботной жизни, походит на приниженного «маленького человека», изображенного Куприным в произведениях 90-х годов. В первых главах повести готова повториться излюбленная тема Куприна-гуманиста: естественное, здоровое начало в человеке искажает уродливая социальная среда.

Но если в 90-е годы Куприн не видел выхода для своего героя, то позднее, в период революционного подъема, писатель находит путь к освобождению простого человека — порвать тенета классового, имущественного, кастового угнетения. Ведущим в сюжете становится показ сопротивления героя реакционной среде, показ растущего в нем возмущения бесчеловечной действительностью.

Конфликт Ромашова со средой сопровождается столкновением старого и нового в его сознании. Начиненный предрассудками, наивно-романтическими представлениями, эгоистическими намерениями «старый» Ромашов вступает в разлад с «новым», стремящимся осознать свое место в борьбе за освобождение народа.

Все увереннее и смелее противопоставляет себя Ромашов своему окружению — омещанившимся офицерам, болтающим о чести и долге, грубому и тупому полковому начальству. Он вступается за татарина-рядового Шарафутдинова и попадает под арест. Прежде Ромашов эгоистически мечтал лишь о личном успехе, теперь больше всего волнует его солдатское горе, судьба многих тысяч «забитых Хлебниковых». Он мучительно думает над вопросами социального неравенства, общественного устройства, разделения труда.

Начавшийся в Ромашове духовный и идейный подъем обрывается его гибелью, спровоцированной блюстителями нравов военной касты. Но финал «Поединка» не звучал пессимистически, как это было в «Молохе», где герой остался жить, сломленный гнетом социального зла. Ромашов гибнет, вступив на путь сопротивления ненавистному миру, и это сообщает всему произведению, несмотря на ряд мрачных картин, оптимистическую перспективу.

В показе сложной душевной жизни прозревающего человека, многообразия его переживаний, борьбы разнородных чувств Куприн опирался на достижения психологического реализма Льва Толстого, создателя образов Иртеньева, Левина, Нехлюдова, мастерски изображавшего процесс высвобождения сознания из плена предрассудков. Но пути правдоискателей у обоих художников различны. Уничтожение социальной несправедливости Ромашов не связывает с требованием религиозно-нравственного самоусовершенствования, как это делал Нехлюдов. Конфликт «прозрения» открывал обоим художникам простор для развернутой критики действительности: к авторским обличениям присоединялся теперь голос героя, с глаз которого спала пелена и обнажила фальшь и несправедливость окружающей его жизни. По непримиримости и силе критика царской армии в «Поединке» близка к толстовским обличениям самодержавного государства. Но, будучи прогрессивной в условиях войны с Японией, критика Куприным царской военной машины перерастала в ошибочное отрицание всякой войны. Не умея объяснить происхождение войн экономическими и политическими причинами, Куприн обличает милитаризм с позиций все того же «естественного человека», отвергающего всякое убийство. Единственным средством против растущего милитаризма герой Куприна ошибочно считает пассивно-анархический протест низов.

Подобно героям Л. Толстого, Ромашов нисколько не идеализирован автором, а показан в противоречиях, в переплетении положительных черт и слабостей, смешных сторон, прозаических деталей. Перед Шурочкой Николаевой, с ее острым умом, бойкой речью, энергичной, волевой натурой, он и вовсе стушевывается. Но преимущества героини оказываются мнимыми. В ходе сюжета обнаруживается и убожество ее запросов и крайний эгоизм. Тяготясь выпавшей ей на долю провинциальной жизнью, Шурочка рвется в столицу ради светских успехов, «блеска и поклонения», то есть обычных «идеалов» полковой дамы. Окончательное разоблачение героини «Поединка» наступает тогда, когда обнаруживаются размеры жертв, приносимых ею эгоистическим целям. Ради сохранения репутации мужа, чью карьеру она хочет поставить на службу своему успеху, Шурочка спокойно обрекает на смерть любящего ее Ромашова.

Мастерская лепка образа Шурочки была отмечена А. В. Луначарским, который советовал критикам вглядеться в этот «любопытный, совершенно живой и бесспорно интересный женский тип». Несомненно, что Шурочка с ее сильной волей и ничтожными страстями задумана как антипод Ромашову, безвольному и слабому, но овеянному высоким идеалом альтруизма и человечности.

Тяготения к революции, куда его звала ненависть к миру насилия и глубокие симпатии к угнетенным, сочетались у Куприна с неуменьем осознать пути революционного гуманизма. Эти противоречия обусловили ряд ошибок в положительной программе «Поединка».

История отношений Ромашова к солдату Хлебникову показывала, что Куприн осознал в условиях революционной эпохи несостоятельность сострадательного гуманизма. Об этом свидетельствует и фигура Назанского, выступающего с обличением христианско-толстовской морали, противопоставляющего ей «новые» принципы социального поведения. Назанский — наиболее противоречивый образ в творчестве Куприна. Этому второму герою повести писатель передает немало дорогих для него самого идей. Назанский настроен радикально. В его речах против царской военщины, против одряхлевшего самодержавия, в его предчувствиях «огромной, новой, светозарной жизни» слышен голос самого Куприна. Но наряду с этим программа Назанского содержит ряд ошибочных положений.

Идеал Назанского — анархически понятая, неограниченная свобода человеческой личности. Если передовой герой Горького стремился будить в угнетенном борца, то Назанский, воспевая личность, зовет ее не к социальной борьбе, а к индивидуалистическому обожествлению всех чувств, желаний, потребностей. «…Кто вам дороже и ближе себя? — говорит Назанский Ромашову. — Никто! Вы — царь мира… Вы — бог всего живого. Все, что вы видите, слышите, чувствуете, принадлежит вам. Делайте, что хотите. Берите все, что вам нравится…»

Осуществление свободы личности Назанский также понимает как анархист, продолжая даже в дни революции сеять иллюзии вольности без борьбы. В те годы, когда Горький звал массы к борьбе, к сплочению, разоблачал вред анархо-индивидуализма, ведущего к «разобществлению личности», Куприн сочувственно рисовал героя, воспевавшего уход человека из общества (в одном из вариантов «Поединка» Ромашов совершал такой «протестующий» уход). Индивидуализмом проникнута и этическая проповедь Назанского. В своей критике христианского братства людей Назанский доходит до отрицания всякой общественной деятельности, всякого коллективизма и солидарности. Главное для человека, по мнению Назанского, — возможность жить, то есть дышать, чувствовать, мыслить. Поэтому всякая жизнь, по мнению Назанского, лучше смерти, и жизнь всякого человека драгоценна. Этот крайне двусмысленный вывод купринского героя оправдывал, против его воли, примирение с действительностью.

Анархо-индивидуалистические мотивы «Поединка», рассказа «Тост» и ряда других произведений Куприна отражали анархические настроения в среде мелкобуржуазной оппозиции в 1905 году, псевдореволюционность и вред которых раскрыли труды Ленина и Сталина, направленные против анархизма.

По своим жанровым особенностям «Поединок» близок психологической повести Чехова. Герой «Поединка», мелкий городской интеллигент в армейском мундире, человек рядовых способностей, средних интеллектуальных данных, близок чеховским персонажам, равно как и обстановка, его окружающая, — глухая окраина, заштатный городок, обыватели с их дикими нравами и узко собственническими интересами. Близко Чехову и то ироническое отношение автора к герою, которое чувствуется в первых главах «Поединка». У Чехова так обрисованы Вершинин или Петя Трофимов, которые, с одной стороны, симпатичны автору своей человечностью, высокими идеалами, мечтой о будущем, и вместе с тем смешны мягкотелостью, пассивностью, неуменьем перейти от прекраснодушных мечтаний к делу. Но мучительные поиски смысла жизни у чеховского героя, человека переломной эпохи 80-х годов, были исторически более правомерны, чем у героя «Поединка» в начале века, когда передовая интеллигенция в действительности нашла свое жизненное призвание в революционной борьбе.

Продолжая традиции русской классической литературы в жанре психологической повести, «Поединок» с его гуманизмом и реализмом противостоял декадентской психопатологической повести и прежде всего повестям Л. Андреева, для которого погружение в больную, искривленную психику своих героев было своеобразной формой бегства от действительности.

«Поединок» значительно воздействовал и на дальнейшее развитие военной повести в русской демократической литературе (Вересаев, «На войне», 1906; Г. Эрастов, «Отступление», 1906, и др.).

30 июля 1905 года на вечере в Териоках, устроенном Горьким для сбора средств в пользу Петербургского комитета РСДРП и бастующих рабочих Путиловского завода, где Горький читал поэму «Человек», Куприн выступил с чтением отрывков «Поединка». Монологи Назанского, особенно остро звучавшие после недавних событий в армии и флоте, вызвали бурное одобрение слушателей.

В условиях растущего брожения в армии и флоте после восстания на «Потемкине» «Поединок» получал все большее распространение. Передовая часть офицерства увидела в повести призыв к «полному оздоровлению всей русской жизни», как говорилось в адресе Куприну от военных Петербурга. Чтение глав «Поединка», предпринятое автором осенью 1905 года в воинских частях, имело прямое агитационное значение. Овациями встретили моряки Севастополя монологи Назанского, клеймившие оторвавшуюся от народа паразитическую часть офицерства. На одном из чтений «Поединка» в Севастополе Куприна приветствовал лейтенант Шмидт.

В Севастополь осенью 1905 года Куприна привлекла новая волна революционного подъема в черноморском флоте. В середине ноября восстали судовые и береговые экипажи. Центром движения стал крейсер «Очаков», с борта которого лейтенант Шмидт призвал флот ко всеобщему выступлению.

В. И. Ленин придавал огромное значение севастопольским событиям. «Теперь армия бесповоротно отпала от самодержавия»[7], — писал он 15 ноября 1905 года в газете «Новая жизнь» по поводу очаковской эпопеи.

Вследствие слабости большевистских организаций в черноморском флоте героический «Очаков» был разгромлен царскими войсками.

Куприну пришлось стать очевидцем этой зверской расправы. Он лично участвовал в спасении уцелевших матросов, прятал их на конспиративных квартирах, устраивал под видом сезонных рабочих на винограднике, обманув бдительность полиции. В корреспонденции «События в Севастополе» Куприн, в противовес официальной информации, нарисовал потрясающую картину расправы царских опричников с героическими повстанцами. С болью и гневом писал Куприн о том «костре из человеческого мяса», в который превратил адмирал Чухнин мятежный крейсер. Зажженный артиллерией корабль продолжали обстреливать с берега, «по катеру с ранеными… стреляли картечью», «бросавшихся вплавь расстреливали пулеметами… людей, карабкавшихся на берег, солдаты приканчивали штыками». В лице Чухнина, который «входил в иностранные порты с повешенными матросами, болтавшимися на ноке», Куприн заклеймил душителей революции.

Поместившая статью Куприна газета «Наша жизнь» была закрыта, Куприн административно выслан из Севастополя, против него было начато судебное дело о «возбуждении в населении ненависти» к «представителю правительственной власти», по которому Куприн впоследствии понес наказание.

Сочувствие героям революции и ненависть к ее палачам, пронизавшие статью о Севастополе, отразились и в других произведениях Куприна 1905–1906 годов. Гневно протестовал Куприн против контрреволюционного террора в рассказе «Сны», написанном в декабре 1905 года, в дни разгрома вооруженного восстания в Москве. В заключительных строках рассказа писатель высказал горячую веру в близкое торжество свободы. Во второй статье «Памяти Чехова», написанной к первой годовщине смерти писателя, Куприн связывает наступление революции с цепью поражений самодержавия в русско-японской войне. Рассказ «Тост» славит героев революции, которые «умирали на виселицах и под расстрелом» и «отрекались добровольно от всех радостей жизни, кроме одной радости — умереть за свободную жизнь грядущего человечества». Революционное насилие, призванное сокрушить старый мир и уничтожить рабство, воспевяет аллегория «Искусство».

В этих произведениях, проникнутых ожиданием революции, ее пафосом, купринская проза приобретает публицистическую остроту, звучит подобно ораторской речи. Место автора-рассказчика, сдержанного повествователя, заступает страстный обличитель и проповедник. Струя «гражданственного лиризма» ощущалась уже в «Поединке», в монологах Назанского. Вспоминая в статье о Чехове его «благоуханный, тонкий, солнечный язык», Куприн прямо отстаивает необходимость новых форм в искусстве: «…теперь… наступает время великих, грубых, дерзновенных слов, жгущих, как искры, высеченные из кремня». По мнению Куприна, назначение искусства революционной эпохи не только в том, чтобы творить эстетические ценности, не только правдиво изображать мир, как он есть, но призвать к революционному действию, показать его героику, воспеть радость освободительной борьбы («Искусство», 1906). В своих эстетических требованиях Куприн опирается теперь не на Чехова и Толстого, хотя воздействие их мастерства сильно ощутимо в «Поединке», а на Горького, творца нового, героического искусства. Ряд художественных особенностей купринской прозы революционных лет — ее высокий эмоциональный накал, повышенная экспрессивность, гиперболичные контрастные образы — роднит ее с революционной романтикой Горького и его аллегорическими произведениями 1905–1906 годов («Товарищ», «Мудрец», «Сказка»). Монолог председателя в «Тосте» близок по форме авторской речи в поэме «Человек». Но идейное содержание поэмы Горького и купринской утопии различны. Девиз «Человека» — «вперед и выше» — чужд героям «Тоста», которые при социализме тоскуют о досоциалистических временах героики и борения.

Художник общедемократического направления, Куприн не смог воплотить революционную идею в реалистических характерах. Тема революции звучит у него обычно как тема будущего. В двух статьях «Памяти Чехова» Куприн по-чеховски проникновенно говорит о красоте грядущей жизни: «Мы вздохнем радостно могучим воздухом свободы и увидим над собой небо в алмазах. Настанет прекрасная, новая жизнь, полная веселого труда, уважения к человеку… красоты и добра». В рассказе «Тост», верно предугадывая существенные черты этой прекрасной новой жизни будущего — раскрепощение труда, победу над силами природы, высокий уровень науки, техники, художественного творчества, — Куприн пишет образы революционеров отвлеченно романтическими красками. Это «люди с горящими глазами», «герои с пламенными душами», которые в «священном безумии кричали: „Долой тиранов!“» и «обагряли своей праведной горячей кровью плиты тротуаров». «Орлятами», взлетевшими к «пылающему солнцу свободы», называет Куприн революционеров в рассказе «Река жизни» (1906). Этим истинным героям, бесстрашно глядевшим в лицо смерти, Куприн здесь противопоставлял одного из тех случайных попутчиков революции, которые под давлением полицейских репрессий изменяли революционному долгу. Осуждая предательство как самое тяжкое преступление, которое «заживо умерщвляет человека», Куприн показывает интеллигента-ренегата как представителя безвольного, дряблого, трусливого поколения, рожденного реакцией 80-х годов.

Обличение политического ренегатства, столь актуальное в условиях начавшегося спада революции после подавления декабрьского вооруженного восстания, становится темой ряда произведений Куприна. В опубликованных за границей в 1906 году стихотворных «Стансах» Куприн клеймит интеллигенцию, которая не оправдала надежд революционного народа, которая бежит с поля битвы, чтобы сохранить «покой позорный» и «право жить в свином хлеву». Отповедь предательству лежит и в основе аллегории «Демир-кая» (1906), революционный смысл которой подчеркнул В. В. Воровский. В рассказанной здесь легенде разбойник прощен не за покаяние, а за убийство предателя.

Однако даже в произведениях, созданных в разгар событий 1905 года, понимание революции Куприным противоречиво и сбивчиво. В утопии «Тост» общество будущего названо «всемирным анархическим союзом свободных людей». Как «ужасный вулканический взрыв» изображена революция в рассказе «Река жизни». Не видя созидательных сил революции, Куприн приветствует ее лишь как бурю, очищающую мир от скверны старого.

В период политической реакции 1908–1911 годов усилились колебания Куприна между прогрессивно-демократическими взглядами и настроениями анархо-индивидуализма. Разделяя общую участь мелкобуржуазных попутчиков революции, Куприн в условиях спада революционного движения переживал кризис своего радикализма. Из факта временного поражения революции писатель сделал неверный вывод о тщетности освободительной борьбы. Куприн оказался среди тех из бывших «знаньевцев», у которых колебания между демократической и либеральной тенденциями завершились в конечном счете победой этой последней, что привело к аполитизму, к отказу от постановки острых и значительных социальных проблем.

В годы кризиса демократической литературной группировки «Знания» Куприн не был с Буниным, Андреевым, перешедшими в лагерь реакции. Но он уже не занимал места на линии передовой литературы, не раз поддавался веяниям упадка, утратил связи с Горьким, выходил из сферы революционных влияний.

Вредно воздействовала на Куприна и активизация реакционной буржуазной литературы после подавления революции, когда на свет вышли «…декаденты всех мастей, отрекавшиеся от народа, провозгласившие тезис „искусство ради искусства“, проповедовавшие безидейность в литературе…» (А. Жданов). Куприн не только внешне порывает с прогрессивной литературой, перейдя из «Знания» в «Шиповник» Л. Андреева, участвуя в альманахе «Жизнь» Арцыбашева, но и сам пишет ряд произведений, представлявших измену «знаньевским» принципам.

Возмущение Горького вызвал рассказ Куприна «Морская болезнь», где, по словам Короленко, «физиология выпячивается до порнографии», Нездоровая эротика сочеталась здесь с принижением облика социал-демократа, подобно тому как это было в произведениях Арцыбашева и Сологуба. Отрицательно встретил Горький и безидейный, поверхностный рассказ «Ученик» (1908), после которого «Знание» перестало печатать Куприна. В свете борьбы Горького против аполитичного индивидуалистического искусства становится понятным его неодобрительный отзыв о рассказе «Суламифь», где чувственная любовь воспевалась как единственная непреходящая ценность.

Тем не менее Горький, как явствует из его переписки, продолжал считать Куприна наиболее талантливым среди бывших «знаньевцев». Реакционные влияния и срывы не определяли всей практики Куприна. За время с 1907 по 1917 год писателем были созданы отдельные художественно ценные произведения, в которых ему удавалось сохранить гуманистические взгляды, демократические симпатии, удержаться на позициях критического реализма.

В ряде рассказов 1907–1908 годов Куприн продолжал разоблачать царскую военщину и бюрократию, протестовать против натиска реакции.

Уничтожающий сатирический портрет армейского буяна и тупицы дан в рассказе «Свадьба» (1908). Подпрапорщик Слезкин, который «презирал науку, литературу, все искусство и культуру… хотя не имел о них никакого представления», который в ожидании погромов и «усмирений» развлекается дикими хулиганскими выходками, напоминает солдафонов «Поединка». Обличительная сила рассказа напугала царскую цензуру; против Куприна было возбуждено судебное преследование.

В остроумном рассказе «Исполины» Куприн нарисовал гротескную фигуру реакционного педагога из бывших «либералов». Сожалея о «старом, добром времени, когда розга и нравственность шли ручка об ручку», учитель Костыка злорадно лепит единицы Пушкину, Гоголю, Лермонтову «за осмеяние предержащих властей» и в бешенстве срывает со стены портрет Щедрина. Политически заострена сатира «Механическое правосудие» (1907). Злобствующий бюрократ-черносотенец, придумавший автоматическую розгу для школьников, надеется использовать ее во всероссийском масштабе «для войск, волостных правлений… студентов… и бастующих рабочих», но сам становится первой жертвой своего изобретения. Как отклики на реальные политические события возникли и две сатирические сказки Куприна — «О Думе» и «О конституции» (1907), где зло высмеян кадетский парламент.

Обличение типичных для царского строя социальных уродств с помощью сатирического преувеличения в духе традиций Щедрина, путем острой пародии, выгодно отличало Куприна от некоторых «знаньевцев», вроде Чирикова, склонявшихся к натурализму и трактовавших типическое лишь как наиболее распространенное, обыденное, примелькавшееся.

В дни разгула контрреволюционного террора Куприн присоединил свой голос к протесту всех прогрессивных сил русского общества. Гневно и страстно выступал писатель против «липкого кошмара реакции», нависшего над страной (рассказы «Сны», «Бред», «Убийца»). Но сила купринского протеста ослаблялась надклассовым, отвлеченным гуманизмом. Куприн протестовал не столько против казней революционеров, сколько против насилия вообще (подобно тому, как это сделал в те же годы Л. Толстой в статье «Не могу молчать!»). Противоречиво отразились события русско-японской войны, революции и черносотенного террора и в известном рассказе Куприна «Гамбринус» (1907). С большой художественной силой показал здесь писатель пробуждение маленького человека под влиянием освободительной бури, пронесшейся над страной. Скрипач Сашка, любимец низов большого портового города, последовательно проходит те мытарства, которые были уготованы ему, бедняку-еврею, в условиях царизма, а также те новые злоключения, которые несли народу события русско-японской войны и политической реакции. Но Сашка не только терпит, он и протестует, бесстрашно противостоит черносотенцам. Сцена массового пения «Марсельезы» в «Гамбринусе» становится праздником подлинно народного, зовущего к борьбе искусства. Попав в тюрьму по «политическому делу», маленький скрипач становится калекой. Но Куприн стремится примирить своего героя с жизнью. Держа свистульку изуродованной рукой, Сашка снова играет народу свои песни. Рассказ, сильный своим протестом против террора, завершился примирительной, аполитичной концовкой о вечной, неистребимой силе искусства.

В рассказах о контрреволюционном терроре в последний раз ярко проявились симпатии Куприна к освободительному движению. Чем дальше шло наступление реакции, тем чаще слышались в произведениях писателя ноты пессимизма, разочарования в общественной борьбе. Написанный в 1908 году рассказ «Попрыгунья-стрекоза» проникнут страхом перед возможным взрывом народного протеста, боязнью справедливого суда, которого не миновать «праздноболтающей» интеллигенции. Главной мыслью рассказа становится признание страшной оторванности образованного общества от народа, причем вина за этот отрыв возлагается на народ. Крестьянство здесь изображено как темная, косная, не поддающаяся культурному воздействию масса. Занесенная снегом, окруженная «столетним бором, где водятся медведи», глухая деревня словно символизирует непроходимую дикость всей крестьянской жизни.

Теми же мрачными красками пишет Куприн деревню и крестьян в близком по настроению рассказе «Мелюзга» (1907). Неуч-фельдшер, цинично обманывающий мужика, да ничтожный, опустившийся, бессовестно небрежный к своему делу учитель оказываются здесь единственными «носителями культуры». В условиях «идиотизма деревенской жизни» интеллигенция неминуемо деградирует и идейно перерождается, становясь в злобную оппозицию к народу. Тенденциозно подчеркнувшие в крестьянском быту только проявления отсталости и невежества, не отметившие черт пробуждения деревни под влиянием событий 1905 года, оба эти рассказа Куприна близки произведениям Бунина о крестьянстве. Образ интеллигента, ужаснувшегося деревенской темноте, разочаровавшегося в положительных возможностях крестьянской массы, также свидетельствовал, что Куприн здесь оказался в плену тех ложных представлений о крестьянстве, с которыми боролся в условиях междуреволюционного десятилетия Горький, противопоставивший им в повести «Лето» реалистические картины деревенского пробуждения.

Чуждый среде революционного пролетариата, далекий от революционного крестьянства, не увидевший верной народным массам интеллигенции, напуганный разгулом реакции, Куприн высказал неверие в социалистический идеал. В фантастическом рассказе «Королевский парк», получившем энергичную отповедь на страницах дооктябрьской «Правды», Куприн не только сеет иллюзии добровольного отказа верхов от власти, не только изображает социализм как царство скуки и застоя, но считает неизбежным анархический бунт человечества против высших форм общественного устройства. Подобные ложные представления о перспективах социализма отразились и в рассказе «Искушение» (1910).

Пессимистическим итогом завершилась фантастическая повесть «Жидкое солнце» (1912). Ученый, открывший новый мощный источник энергии, умышленно губит свое изобретение, чтобы не позволить буржуазии «употреблять жидкое солнце на пушечные снаряды и бомбы безумной силы». Но эти верные мысли о превращении научных открытий при капитализме в орудие агрессивной войны, острая критика новейшего монополистического капитала, разоблачение захватнической политики империалистических стран не могли не снижаться конечным выводом о незыблемости буржуазного строя.

Незнание Куприным путей социальной перестройки направляло его интересы в мир индивидуалистических переживаний. Еще устами Назанского в «Поединке» Куприн воспел любовь к «недосягаемой, необыкновенной женщине» как единственное содержание и цель всей жизни. Эту исключительность любовного чувства, которое вытесняет в человеке все другие стремления, поэтизирует рассказ «Гранатовый браслет» (1911). Понимание любви как переживания индивидуалистического, уводящего от жизни было ошибочным. Но тем не менее «Гранатовый браслет» стал значительным явлением в литературе тех лет. Своего героя с его возвышенным, самоотверженным, жертвенным отношением к женщине Куприн выдвинул в противовес типичному для декадентской литературы образу хищника и аморалиста. Рассказанная с проникновенным лиризмом купринская «повесть о безответной любви» противостояла писаниям Арцыбашевых, Каменских, Винниченко, которые воспевали половой разврат под видом «культа личности»[8].

В «Гранатовом браслете» Куприн еще раз с большой силой рассказал о красоте души простого человека и осудил прогнивший и бездушный мир «верхов». Положительные возможности демократического героя выявляет Куприн и в ряде других произведений 1910-х годов. В повести «Жидкое солнце» «умственный пролетарий» Диббль, представитель простых людей Англии, с его любовью к человечеству и верой в силу науки, противостоит скептику лорду Чальсбери, который в итоге своего пути приходит к расизму и человеконенавистничеству.

Горячим протестантом против «окуровщины», обличителем собственника-мещанина выступает лесничий Турченко в рассказе «Черная молния» (1913). Искренний патриот и деятельный общественник, Турченко не только мечтает о свободном будущем своей страны, он по-своему старается приблизить его активной культурнической работой. Турченко насаждает леса, борется за сохранение зеленых массивов, учит крестьян лесоводству и орошению земель, укрепляет кустарниками речные берега и мечтает о «большой, неограниченной власти над лесами». Как и чеховским Астровым, им движет благородный пафос перестройки природы, стремление облегчить и украсить жизнь: «Ах, если бы мне да рабочие руки! — мечтает этот одинокий энтузиаст. — …через несколько лет я бы сделал Мологу судоходной до самых истоков и поднял бы урожайность хлебов на пятьдесят процентов… в двадцать лет можно сделать Днепр и Волгу самыми полноводными реками в мире… Можно увлажнить посадкой леса и оросить арыками самые безводные губернии. Только сажайте лес. Берегите лес!»

Но призывы энтузиаста не получают поддержки. Постепенно Турченко осознает, что главный враг его смелых планов не только общественное равнодушие и косность обывателя, но и право собственника, власть частного предпринимательства, в условиях которой осуществление мероприятий всенародного масштаба является невозможным. Мучительно переживая неудачу своего культурничества, задыхаясь в обывательской трясине, купринский герой пессимистически смотрит в будущее, не зная пути к подлинному преобразованию жизни.

Турченко с его общественной инициативой, с критическим отношением к существующему порядку явился исключением среди образов позднего Куприна. Положительные герои рассказов «Святая ложь», «По-семейному», «Каждое желание» с их безразличием к общественной жизни и жертвенными добродетелями напоминают «маленьких людей» в раннем творчестве Куприна.

Однако, как ни ограничены в своих возможностях демократические герои позднего Куприна, сочувственное изображение их свидетельствовало, что и в эти годы, когда декаденты прославляли разнузданного аморалиста или изломанного мистика, Куприн сохранил верность миру простых людей, великодушных и человечных.

Неслучайно именно в 1908–1911 годы писатель создает своих «Листригонов», цикл очерков о крымских рыбаках, где воспевает кипучую жизнь отважных тружеников моря. Настоящие герои — мужественные сердца, простые души — только у людей труда, — как бы напоминал Куприн этими очерками.

Стремление противопоставить себя литературе декаданса проявилось также и в эстетических высказываниях Куприна — в его рецензиях, письмах, статьях по русской и западноевропейской литературе. Декадентство во всех его разновидностях вызывает резко отрицательное отношение Куприна. С издевкой пишет он о художниках-импрессионистах, которые заполняют выставки изображениями «голых женщин зеленого цвета с фиолетовыми волосами». «Идиотские картины появились у нас на стенах, — жалуется герой рассказа „Мученик моды“, — представьте себе разбивную яичницу, в которую взяли и вылили фунт малинового варенья. Это „Элегия c-dur“». Зависимость современного искусства от вкусов пресыщенного буржуа вскрыта в стихотворении «Диссонансы» (1915), где Куприн высмеивает содержание и приемы поэзии эгофутуристов, пародируя причудливые ритмы и безвкусные тропы северянинских «поэз».

Калечение модернистами русской речи, этой «простой, здоровой и радостной музыки», было особенно ненавистно Куприну, чей язык попрежнему оставался классически чистым, простым. В ответ на заумное словотворчество декадентских «мэтров», Куприн зовет слушать народное слово, в котором видит единственный источник слова литературного.

Великий русский язык и русскую классическую литературу Куприн оценивает как свидетельство духовной мощи и нравственных сил народа. Тьма реакции не может погасить светочи, зажженные великими русскими писателями. «И глядя на них сквозь черную ночь, когда наша многострадальная родина раздирается злобой, унынием… и унижением, мы все-таки твердо верим, что не погибнет народ, родивший их, и не умрет язык, их воспитавший», — писал Куприн в статье «Наше оправдание», посвященной памяти Л. Толстого.

О продолжавшейся творческой связи с Толстым-художником свидетельствовал рассказ «Изумруд». Посвященный «памяти несравненного пегого рысака Холстомера», «Изумруд» близок своему образцу и по теме и по художественным приемам. Куприну здесь удалось проникнуть во «внутренний мир» животного, воспроизвести его «психологию», мастерски передать обаяние первозданного, наивного существа. «Изумруд» уступает по своей обличительной силе толстовскому рассказу. Но вся судьба «прекрасного жеребчика» в рассказе Куприна служит уликой против погубившего его фальшивого и корыстного общества людей.

Обаяние толстовского мастерства явилось для Куприна темой яркого рассказа «Анафема» (1913). Безыскусственное, гениально простое слово автора «Казаков» очаровывает даже того протодьякона, которому пришлось предавать анафеме «отпавшего от христианской веры болярина Льва Толстого». Издеваясь над комедией «отлучения» Толстого и пародируя церковную службу, Куприн устами героя рассказа пропел «многая лета» великому художнику, бросая смелый вызов церковникам-мракобесам. «Анафема» была запрещена цензурой, а тираж поместившего ее журнала «Аргус» был уничтожен.

Противостоял Куприн либерально-буржуазной критике и в оценках творчества Горького. В лекциях о современной литературе, читанных в 1915 году, Куприн восхищался «могучим, красочным талантом Горького», считал Горького и его талантливых последователей, Серафимовича и Тренева, преемниками идеалов русской литературы. Восхищение Куприна вызвал «Матвей Кожемякин» Горького. Свою связь с творчеством Горького Куприн подчеркнул и в одном из очерков цикла «Лазурные берега», и в горьковском образе «черной молнии» из одноименного рассказа. В свою очередь Горький, как явствует из его писем, живя на Капри, продолжал следить за работой Куприна, положительно оценивал «Гранатовый браслет».

Близки Горькому и трезвые критические оценки буржуазной литературы, высказанные Куприным в статьях о западноевропейских писателях. Так, в статье «Редиард Киплинг» Куприна звучит осуждение позиции Киплинга, барда империалистической Англии. Среди произведений Джека Лондона Куприн выделял те, где показана трагическая «история вымирания индийских племен под натиском американской… культуры» (очерк «Джек Лондон»). В написанной под впечатлением смерти Марка Твена статье «Умер смех» Куприн развивал горьковскую тему вырождения буржуазного искусства. Со смертью Марка Твена из книг западных авторов исчезает обличительный смех и воцаряется «французский анекдот из области спальни и клозета» или «оперетка, в которой все герои поменялись нижним бельем». Куприн выступает против оглупляющей западной юмористики и кинематографа, где царит «шарж и пародия на шарж».

Критика Куприным искусства буржуазного упадка и его стремление продолжать традиции русской классической литературы были прогрессивны. Однако на позициях высокого реализма писатель удержаться не смог. Творчество Куприна после революции 1905 года еще раз доказывало неизбежную связь между утратой художником прогрессивного мировоззрения и снижением его реализма. Существенные противоречия действительности не получают теперь у Куприна реалистического отображения. Социально-политические вопросы писатель либо вовсе не поднимает в своих произведениях, либо облекает их в фантастическую, утопическую форму («Королевский парк», «Жидкое солнце»). Для дальнейшего развития Куприным фантастического жанра характерно полное исчезновение социальной проблематики. Бездумной развлекательной фантастикой насыщена натуралистическая по своей идее повесть «Каждое желание». Своеобразной формой ухода от гражданственной проблематики были те многочисленные анекдоты, безделки, пародии, которые Куприн нередко печатал в те годы в «Синем журнале», «Пробуждении» и в других изданиях, поставлявших невзыскательному обывателю бездумное, легкое чтиво.

О кризисе реализма позднего Куприна говорит и неудача его большой повести «Яма», писавшейся с 1908 по 1915 год. Посвященная «юношеству и матерям» повесть, по мысли Куприна, должна была стать грозным обличением растленной буржуазной морали, заклеймить комедию брака в мещанско-собственническом мире, раскрыть правду о проституции, этой страшной «яме» современной жизни. Но эти цели не были достигнуты Куприным. Классовые корни проституции как порождения эксплуататорского порядка Куприн вскрыть не сумел. Ошибочно выводя причины существования проституции из низменных побуждений человеческой натуры, писатель таким образом приходил к выводу о неистребимости этого зла. Ложная идея повлекла за собой и художественную неполноценность этой повести. В «Яме» нет полнокровных реалистических характеров, и это обесценивает собранные в ней наблюдения. В «Воскресении» Л. Толстого быт домов терпимости не описывается. Но сама история жизни Масловой является обличением тех условий, которые швыряют женщину в «яму», и того общества, чья «мораль» мирится с существованием проституции.

История судьбы героя отсутствует в «Яме»; повествование сводится к натуралистической фиксации явлений, превращается нередко в протокольное описание, которое чередуется с резонерскими монологами.

Неуменье объяснить социальные явления классовыми причинами определило ошибочную позицию Куприна в годы империалистической войны.

Характеризуя отношение непролетарских элементов к начавшейся войне, Ленин писал, что «широкие слои городской „средней“ буржуазии, буржуазной интеллигенции, лиц свободных профессий и т. д. — по крайней мере, в начале войны — тоже заражены были шовинизмом»[9]. Настроениям шовинизма поддался в 1914 году и Куприн. Будучи, как офицер запаса, призван в армию (в ноябре 1914 г.), автор «Поединка» с «радостным волнением» надевает мундир и спешит в Финляндию, в расположение своей части. В 1916 году Куприн принимает предложение Л. Андреева печататься в газете крупной империалистической буржуазии «Русская воля», в которой отказались участвовать Короленко, Горький, Блок.

В многочисленных газетных анкетах, интервью, стихотворениях, в статьях «Герои», «О жестокости» и других Куприн обнаруживает полное непонимание позиции царской России в войне, призывает к защите отечества, уповает на то, что очищающие страдания войны сблизят народ и интеллигенцию. Куприн колеблется между прежней своей позицией пацифиста и надеждами на освободительную роль войны 1914 года.

Сатирической пьесой «Лейтенант фон Пляшке» (1914) Куприн заклеймил кайзеровскую военщину, мечтающую о мировом господстве. В гротескной фигуре фон Пляшке, уверенного в том, что мир существует для Германии, Германия — для Пруссии, а Пруссия — для непобедимого прусского лейтенанта, Куприн подметил характерные черты идеологии германского милитаризма, воспринятые позже фашистами. Но Куприн ошибался, считая кайзеровскую Германию единственным виновником империалистической войны, не видя за спиной борющихся стран крупных империалистических хищников, сцепившихся в битве за передел мира. Эти ошибочные взгляды Куприна в годы войны подверглись критике М. Горького.

Честный художник, Куприн видел, что война обнажает новые и новые отталкивающие стороны прогнившего царского режима. Меткие зарисовки темных дельцов, разбогатевших на военных поставках, спекулирующих на вызванных войной затруднениях проходят в рассказах «Канталупы», «Гога Веселов», «Гад». Нравы беспринципной буржуазной прессы остроумно высмеяны в рассказе «Интервью». В анекдоте «Папаша» сатирически разоблачен бюрократ. Разложившейся общественной верхушке Куприн стремится противопоставить солдат, моряков, летчиков. Организовав с первых же дней войны в своем доме госпиталь для солдат, Куприн близко сходится с ранеными, дружит он и с летчиками Гатчинского аэродрома, с которыми его связывает давний интерес к воздухоплаванию. Он много пишет об авиации, пропагандирует ее достижения, стараясь разбудить в людях интерес к осуществлению этой «лучшей вечной мечты человечества» и славит первых авиаторов, положивших «в цемент великого будущего свою кровь и раздробленные кости» («Сны», «Сашка и Яшка», «Потерянное сердце», очерки «Сергей Уточкин», «Люди-птицы» и многие другие). Но в рассказах этого времени Куприн ошибочно сбивается на возвеличение всякой отваги, всякого рекорда, в чем бы он ни состоял (рассказы «Люция», «Удав», «Капитан», очерк «Поэт арены»).

Февральская революция застала Куприна в Гельсингфорсе. Вернувшись в Петроград, Куприн вступает в партию народных социалистов, участвует в редактировании энесовской газеты «Свободная Россия». В дни Октябрьской революции Куприн, выступая в печати, высказывал, наряду с искренней ненавистью к сломленному старому порядку, неверие в созидательные силы народа, развивал буржуазно-обывательскую критику революции и социализма. В то же время писатель пытался отмежеваться от врагов революции, протестовал против клеветы на Советскую Россию в западной печати, положительно оценивал деятельность большевистских руководителей. С политическими заметками, лекциями, интервью Куприн выступает в 1917–1918 годах чаще, чем с художественными произведениями. В немногочисленных рассказах этого времени («Гусеница», «Скворцы», «Медведи», «Беглецы», «Мысли Сапсана 36-го» и др.) он перепевает либо автобиографические эпизоды, либо темы раннего творчества. Неосуществленными остаются замыслы больших вещей Куприна («Нищие», «Братья», «Желтый монастырь»), о которых широко оповещала печать.

Незадолго до 1917 года Куприн дописал к своему рассказу «Черная молния» следующие заключительные строки: «Вы сами видели сегодня болото, вонючую человеческую трясину! Но Черная молния! Черная молния! Где же она? Ах, когда же она засверкает?»

В этих словах писатель как бы обобщил смысл всего своего творчества, сильного в отрицании и беспомощного в поисках положительных путей.

В начале 1919 года Горький, собирая писательские силы вокруг издательства «Всемирная литература», привлек туда и Куприна. Перевод «Дон-Карлоса» и вступительная статья к изданию А. Дюма были последними литературными работами, сделанными Куприным в России. В 1919 году Куприн оказался на территории, занятой белыми, а затем эмигрировал из СССР.

В первые годы жизни в Париже Куприн был близок к эмигрантам, печатал в их изданиях антисоветские статьи. Но эмигрантское болото не смогло поглотить большого русского писателя. Уже со средины 20-х годов в его письмах и статьях видно стремление размежеваться с окружением, нарастает критика эмиграции, остро чувствуется тоска по родине. В 1926 году в парижских газетах появилось интервью с Куприным, где писатель горько сожалеет, что уехал из СССР. Оторванностью от России объясняет он свою малую творческую продуктивность. «Ненастоящая жизнь здесь. Нельзя нам писать здесь», — жаловался Куприн французскому газетчику. О своем скудном и одиноком существовании за границей писал он из Парижа и старому другу, спортсмену Ивану Заикину.

Жизнь Запада почти не отразилась в произведениях Куприна-эмигранта. Писатель воспринимает ее глазами путешественника и фиксирует лишь экзотику быта, национальный типаж, красочные картины народных празднеств («Пунцовая кровь», «Юг благословенный»). Наблюдая французскую природу, он все чаще «сквозь нее» вспоминает родной русский пейзаж, возвращаясь мечтой к тем далеким временам, когда ходил на глухарей в Полесье и слушал птиц в куршинских лесах («Золотой петух», «Ночь в лесу»). Избегая рисовать «чужую и чуждую жизнь», Куприн предпочитает писать легенды, жития, сказки («Медвежья молитва», «Кисмет», «Принцесса-дурнушка», «Лесенка голубая»). В рассказах о русской старине («Однорукий комендант», «Царский писарь», «Царский гость из Наровчата», «Домик») Куприн проявляет себя тонким мастером стилизации, знатоком старинного русского слова, хотя эти рассказы не свободны от идеализации отдельных исторических деятелей (например, Скобелева).

Многие из эмигрантских произведений Куприна проникнуты тоской по родине («Жанетта», «Шестое чувство» и др.). Письмо к М. К. Куприной-Иорданской, полное резких выпадов против русской эмиграции, Куприн заканчивал словами, в которых сквозит тоска по России: «Работать для родины можно только там, долг честного человека вернуться туда». Куприн долго не решался просить у советского правительства разрешения вернуться в СССР. В конце мая 1937 года Куприн приехал в Москву.

Советская общественность радушно встретила старого писателя. Новый читатель приветствовал автора «Поединка» на улицах столицы. «Душа отогревается от ласки этих незнакомых людей», — говорил растроганный Куприн. Отдыхая и лечась в Голицыне под Москвой, он встречался с бойцами Красной Армии, с писателями и молодежью. Куприн был потрясен переменами, происшедшими в старой Москве, его восхищало грандиозное строительство, а больше всего — советская молодежь и дети. Им и собирался посвятить старый писатель свои будущие книги. Но тяжкая болезнь не дала осуществить творческие планы. 25 августа 1938 года Куприн умер.

Много лет назад, пытаясь заглянуть в будущее своей родины, Куприн мечтал «о временах, когда грамотная, свободная, трезвая и по-человечески сытая Россия покроется сетью железных дорог, когда выйдут из недр земных неисчислимые природные богатства, когда наполнятся до краев Волга и Днепр, обводнятся сухие равнины, облесятся песчаные пустыри, утучнится тощая почва, когда великая страна займет со спокойным достоинством то настоящее место на земном шаре, которое ей по силе и по духу подобает».

В художественную культуру этой новой, свободной России по праву входят лучшие произведения А. И. Куприна.

{1}

Дознание

Подпоручик Козловский задумчиво чертил на белой клеенке стола тонкий профиль женского лица со взбитой кверху гривкой и с воротником à la Мария Стюарт. Лежавшее перед ним предписание начальства коротко приказывало ему произвести немедленное дознание о краже пары голенищ и тридцати семи копеек деньгами, произведенной рядовым Мухаметом Байгузиным из запертого сундука, принадлежащего молодому солдату Венедикту Есипаке. Собранные по этому делу свидетели: фельдфебель Остапчук и ефрейтор Пискун, и вместе с ними рядовой Кучербаев, вызванный в качестве переводчика, помещались в хозяйской кухне, откуда их по одному впускал в комнату денщик подпоручика, сохранявший на лице приличное случаю — степенное и даже несколько высокомерное выражение.

Первым вошел фельдфебель Тарас Гаврилович Остапчук и тотчас дал о себе знать учтивым покашливанием, для чего поднес ко рту фуражку. Тарас Гаврилович — «зуб» по уставной части, непоколебимый авторитет для всего галунного начальства — пользовался в полку весьма широкою известностью. Под его опытным руководством сходили благополучно для роты смотры, парады и всякие инспекторские опросы, между тем как ротный командир проводил дни и ночи в изобретении финансовых мер против тех исполнительных листов, которые то и дело представляли на него в канцелярию полка бесчисленные кредиторы из полковых ростовщиков. Снаружи фельдфебель производил впечатление маленького, сильного крепыша с наклонностью к сытой полноте, с квадратным красным лицом, на котором зорко и остро глядели узенькие глазки. Тарас Гаврилович был женат и в лагерное время после вечерней переклички пил чай с молоком и горячей булкой, сидя в полосатом халате перед своей палаткой. Он любил говорить с вольноопределяющимися своей роты о политике, причем всегда оставался при особом мнении, а несогласного назначал иногда на лишнее дежурство.

— Как… тебя… зовут? — спросил нерешительно Козловский.

Он еще и года не выслужил в полку и всегда запинался, если ему приходилось говорить «ты» такой заслуженной особе, как Тарас Гаврилович, у которого на груди висела большая серебряная медаль «за усердие» и левый рукав был расшит золотыми и серебряными углами.

Опытный фельдфебель очень тонко и верно оценил замешательство молодого офицера и, несколько польщенный им, назвал себя с полною обстоятельностью.

— Расскажите… расскажите… кто там эту кражу совершил? Сапоги там какие-то, что ли? Чорт знает что такое!

Чорта он прибавил, чтобы хоть немного поддать своему тону уверенности. Фельдфебель выслушал его с видом усиленного внимания, вытянув вперед шею. Показание свое он начал неизбежным «так что».

— Так что, ваш бродь, сижу я и переписываю наряд. Внезапно прибегает ко мне дежурный, этот самый, значит, Пискун, и докладывает: «Так и так, господин фельдфебель, в роте неблагополучно». — «Как так неблагополучно?» — «Точно так, говорит, у молодого солдатика сапоги украли и тридцать копеек денег». — «А зачем он, спрашиваю, сундука не запирал?» Потому что, ваш бродь, у них, у каждого, при сундучке замок должен находиться. «Точно так, говорит, он запирал, только у него взломали». — «Кто взломал? Как смели? Эт-та что за безобразие?» — «Не могу знать, господин фельдфебель». Тогда я пошел к ротному командиру и доложил: так и так, ваше высокоблагородие, и вот что случилось, а только меня в это время в роте не было, потому что я ходил до оружейного мастера.

— Это все, что тебе известно?

— Точно так.

— Ну, а этот солдат, Байгузин, хороший он солдат? Раньше его замечали в чем-нибудь?

Тарас Гаврилович потянул вперед подбородок, как будто бы воротник резал ему шею.

— Точно так, в прошлом году в бегах был три недели. Я полагаю, что эти татаре — самая несообразная нация. Потому что они на луну молятся и ничего по-нашему не понимают. Я полагаю, ваш бродь, что их больше, татар то есть, ни в одном государстве не водится…

Тарас Гаврилович любил поговорить с образованным человеком. Козловский слушал молча и кусал ручку пера.

Благодаря недостатку служебного опыта он не мог ни собраться с духом, ни найти надлежащий, твердый тон, чтобы осадить политичного фельдфебеля. Наконец, заикаясь, он спросил, чтобы только что-нибудь сказать, и в то же время чувствуя, что Тарас Гаврилович понимает ненужность его вопроса:

— Ну, и что же теперь будут с Байгузиным делать?

Тарас Гаврилович ответил с самым благосклонным видом:

— Надо полагать, что Байгузина, ваш бродь, будут теперь пороть. Потому, ежели бы он в прошлом году не бегал, ну, тогда дело другого рода, а теперь я так полагаю, что его беспременно выдерут. Потому как он штрафованный.

Козловский прочел ему дознание и дал для подписи. Тарас Гаврилович бойко и тщательно написал свое звание, имя, отчество и фамилию, потом перечел написанное, подумал и, неожиданно приделав под подписью закорючку, хитро и дружелюбно поглядел на офицера.

Затем вошел ефрейтор Пискун. Он еще не дорос до разбирания степени авторитетности начальства и потому одинаково пучил на всех глаза, стараясь говорить «громко, смело и притом всегда правду». От этого, уловив в вопросе начальника намек на положительный ответ, он кричал: «точно так», а в противном случае — «никак нет».

— Ты не знаешь, кто украл у молодого солдата Есипаки голенища?

Пискун закричал, что он не может знать.

— А может быть, это Байгузин сделал?

— Точно так, ваше благородие! — закричал Пискун радостным и уверенным голосом.

— Почему же ты так думаешь?

— Не могу знать, ваше благородие.

— Так ты, может быть, и не видал вовсе, как он крал-то?

— Никак нет, не видал. А когда солдаты пошли на ужин, то он все около нар вертелся. Я его спросил: «Чего ты здесь околачиваешься?» А он говорит: «Я хлеб свой ищу».

— Значит, ты самой кражи не видал?

— Не видал, ваше благородие.

— Да, может быть, кто-нибудь еще, кроме Байгузина, там был? Может быть, это вовсе и не он украл?

— Точно так, ваше благородие.

С ефрейтором Козловский чувствовал себя несравненно развязнее, и потому, назвав его ослом, дал ему для подписи дознание.

Пискун долго пристраивался, громко сопя и высовывая кончик языка от усердия, и, наконец, вывел с громадным трудом: ефре Спирйдонь Пескуноу.

Теперь Козловский понял, что все дело в конце концов сводилось к одному шаткому показанию дежурного по роте — Пискуна, который видел Байгузина околачивающимся во время ужина в казарме. Что же касается до молодого солдата Есипаки, то его еще раньше отправили в госпиталь, потому что он заболел трахомой.

Наконец денщик впустил обоих татар. Они вошли робко, с преувеличенною осторожностью ступая сапогами, с которых кусками валилась на пол осенняя грязь, и остановились у самой двери. Козловский приказал им подойти ближе; они сделали еще по три шага, высоко поднимая ноги.

— Фамилии! — обратился к ним офицер.

Кучербаев очень бойко отчеканил свою фамилию, в которую входили и «оглы», и «гирей», и «мирза».

Байгузин молчал и глядел в землю.

— Скажи ему по-татарски, чтобы он назвал свою фамилию, — приказал Козловский переводчику.

Кучербаев поворотился к обвиняемому и что-то проговорил по-татарски ободрительным тоном.

Байгузин поднял глаза, поглядел на переводчика тем немигающим и печальным взглядом, каким смотрит на своего хозяина маленькая обезьянка, и проговорил быстро хриплым и равнодушным голосом:

— Мухамет Байгузин.

— Точно так, ваше благородие, Мухамет Байгузин, — доложил переводчик.

— Спроси его, взял он у Есипаки голенища? Подпоручик опять убедился в своей неопытности и малодушии, потому что из какого-то стыдливого и деликатного чувства не мог выговорить настоящее слово «украл».

Кучербаев снова поворотился и заговорил, на этот раз вопросительно и как будто бы с оттенком строгости. Байгузин поднял на него глаза и опять промолчал. И на все вопросы он отвечал таким же печальным молчанием.

— Не хочет говорить, — объяснил переводчик.

Офицер встал, прошелся задумчиво взад и вперед по комнате и спросил:

— А по-русски-то он совсем ничего не понимает?

— Понимает, ваше благородие. Он даже говорить может. Эй! Харандаш, корали минга[10], — обратился он опять к Байгузину и заговорил по-татарски что-то длинное, на что Байгузин отвечал только своим обезьяньим взглядом.

— Никак нет, ваше благородие, не хочет.

Наступило молчание. Подпоручик еще раз прошелся из угла в угол и вдруг закричал со злостью на переводчика.

— Иди. Ты мне больше не нужен… Ступай, ступай! Когда Кучербаев ушел, Козловский еще долго ходил из угла в угол вдоль своей единственной комнаты. В трудные минуты жизни он всегда прибегал к этому испытанному средству. И каждый раз, проходя мимо Байгузина, он сбоку, так, чтобы это было незаметно, рассматривал его. Этот защитник отечества был худ и мал, точно двенадцатилетний мальчик. Его детское лицо, коричневое, скуластое и совсем безволосое, смешно и жалко выглядывало из непомерно широкой серой шинели с рукавами по колени, в которой Байгузин болтался, как горошина в стручке. Глаз его не было видно, потому что он их все время держал опущенными.

— Отчего ты не хочешь отвечать? — спросил подпоручик, остановившись перед солдатиком.

Татарин молчал, не поднимая глаз.

— Ну, чего же ты молчишь, братец? Вот про тебя говорят, что ты взял голенища. Так, может быть, это и не ты вовсе? А? Ну, говори же, взял ты или нет? А?

Не дождавшись ответа, Козловский опять принялся ходить. Осенний вечер быстро темнел, и все в комнате принимало скучный и серый оттенок. Углы совсем потонули в темноте, и Козловский с трудом различал понурую, неподвижную фигуру, мимо которой он каждый раз проходил. Подпоручик понимал, что если бы он так продолжал ходить весь вечер и всю ночь, вплоть до утра, то и понурая фигура продолжала бы так же неподвижно и молчаливо стоять на своем месте. Эта мысль была ему особенно тяжела и неприятна.

Стенные часы с гирьками быстро и глухо пробили одиннадцать часов, потом зашипели и, как будто бы в раздумье, прибавили еще три.

Козловскому стало очень жаль этого ребенка в большой солдатской шинели. Впрочем, это было почти неуловимое, странное и совсем новое чувство для Козловского, который не умел в нем разобраться. Как будто бы в жалкой пришибленности и беспомощности Байгузина был виноват не кто иной, как сам подпоручик Козловский. В чем заключалась эта вина, он не сумел бы ответить, но ему сделалось бы стыдно, если бы теперь кто-нибудь напомнил ему, что он недурен собой и ловко танцует, что его считают неглупым, что он выписывает толстый журнал и имеет связь с хорошенькой дамой.

Стало так темно, что Козловский уже не различал фигуры татарина. На печке заиграли длинные бледные пятна от восходившего молодого месяца.

— Послушай, Байгузин, — заговорил Козловский искренним, дружелюбным голосом. — Бог ведь у нас у всех один. Ну, аллах, что ли, по-вашему? Так ведь надо правду говорить. А? Если не скажешь теперь, все равно потом узнают, и будет еще хуже. А сознаешься — все-таки не так. И я за тебя попрошу. Честное слово, уж я тебе говорю, что просить буду за тебя. Понимаешь, одно слово — аллах.

Опять в комнате сделалось тихо, и только часы стучали с настойчивым и скучным однообразием.

— Ну, Байгузин, я же тебя как человек прошу. Ну, просто, как человек, а не как начальник. Начальник йок. Понимаешь? У тебя отец-то есть? А? Может быть, и инай есть? — прибавил он, вспомнив случайно, что по-татарски мать — инай.

Татарин молчал. Козловский прошелся по комнате, перетянул кверху гирьки часов и затем, подойдя к окну, стал глядеть с тоскливым сердцем в холодную темноту осенней ночи.

И вдруг он вздрогнул, услышав сзади себя хриплый и тонкий голос:

— Инай есть.

Козловский быстро обернулся. Он как раз в это время думал, что и у него есть инай, милая старушка инай, от которой он отделен пространством в полторы тысячи верст. Он вспомнил, что в сущности без нее он был совсем одинок в этом крае, где говорят ломаным русским языком и где он всегда чувствовал себя чужим; вспомнил ее теплую ласку и нежную заботу; вспомнил, что иногда, увлекаемый шумной, подчас безалаберной жизнью, он позабывал в продолжение месяцев отвечать на ее длинные, обстоятельные и нежные письма, в которых она неизменно поручала его покровительству царицы небесной.

Между подпоручиком и молчаливым татарином вдруг возникла тонкая и нежная связь. Козловский решительно подошел к солдату и положил ему обе руки на плечи.

— Ну, послушай, голубчик, говори правду, украл ты или не украл эти голенища?

Байгузин потянул носом и повторил точно эхо:

— Украл голенища.

— И тридцать семь копеек украл?

— Тридцать семь копеек украл.

Подпоручик вздохнул и опять зашагал по комнате. Теперь он уже сожалел, что начал разговор про «инай» и довел Байгузина до сознания. Раньше по крайней мере хоть не было ни одной прямой улики.

«Ну, околачивался он в казарме, и что же из того, что околачивался? И никто бы ничего не мог доказать. А теперь уж по одному чувству долга приходится его сознание записать. Да полно, долг ли это? А может быть, долг-то мой теперь в том и состоит, чтобы этого сознания не записывать? Ведь проникло же ему в душу какое-то хорошее чувство и даже, вероятнее всего, раскаяние. А его как рецидивиста уж непременно, непременно высекут. Разве это поможет? Вот и „инай“ у него тоже есть. И, кроме того, долг ведь это „тягучее понятие“, как говорит капитан Греббер. Ну, а если его еще раз будут допрашивать? Не могу же я входить с ним в соглашение, учить его обманывать начальство. И для какого чорта только я про эту „инай“ вспомнил! Ах ты бедняга, бедняга! Я же тебе своим сочувствием беды наделал».

Козловский приказал татарину отправиться в казармы и притти завтра ранним утром. До этого времени он надеялся обдумать все дело и остановиться на каком-нибудь мудром решении. Самым лучшим ему все-таки казалось обратиться к кому-нибудь из особенно симпатичных начальников и объяснить все подробности.

Поздно ночью, ложась в постель, он спросил у своего денщика, что, по его мнению, сделают с Байгузиным.

— Беспременно его выдерут, ваше благородие, — ответил денщик убежденным тоном. — Да как же его не драть, когда он у солдата последние голенища тащит? Солдат — человек богу обреченный… Где же это видано, чтобы у своего брата последние голенища воровать? Скаж-жите пожалуйста!..

* * *
Стояло ясное и слегка морозное осеннее утро. Трава, земля, крыши домов — все было покрыто тонким белым налетом инея; деревья казались тщательно напудренными.

Широкий казарменный двор, обнесенный со всех четырех сторон длинными деревянными строениями, кишел, точно муравейник, серыми солдатскими фигурами. Сначала казалось, что в этой муравьиной суете не было никакого порядка, но опытный взгляд уже мог заметить, как в четырех концах двора образовались четыре кучки и как постепенно каждая из них развертывалась в длинный правильный строй. Последние запоздавшие люди торопливо бежали, дожевывая на ходу кусок хлеба и застегивая ремень с сумками.

Через несколько минут роты одна за другой блеснули и звякнули ружьями и одна за другой вышли к самому центру двора, где стали лицами внутрь в виде правильного четырехугольника, в середине которого осталась небольшая площадь, шагов около сорока в квадрате.

Небольшая кучка офицеров стояла в стороне, вокруг батальонного командира. Предметом разговора служил рядовой Байгузин, над которым должен был сегодня приводиться в исполнение приговор полкового суда.

Разговором больше всех завладел громадный рыжий офицер в толстой шинели солдатского сукна с бараньим воротником. Эта шинель имела свою историю и была известна в полку под двумя названиями: постового тулупа и бабушкина капота. Впрочем, никто так не называл этой шинели при самом владельце, потому что все побаивались его длинного и грязного языка. Он говорил, как всегда, грубо, с малорусским произношением, с широкими жестами, никогда не подходившими к смыслу разговора, с тем нелепым строением фразы, которое обличает бывшего семинариста.

— Вот у нас в бурсе так действительно драли. Хочешь не хочешь, бывало, а в субботу снимай штаны! Так и говорили: «Правда твоя, миленький, правда, — а, ну-ка, ложись…» Коли виноват — в наказание, а не виноват — в поощрение.

— Ну этому сильно, должно быть, достанется, — вставил батальонный командир: — солдаты воровства не прощают.

Рыжий офицер быстро повернулся в сторону батальонного с готовым возражением, но раздумал и замолчал.

К батальонному командиру подбежал сбоку фельдфебель и вполголоса доложил:

— Ваше высокоблагородие, ведут этого самого татарчонка.

Все обернулись назад. Живой четырехугольник вдруг зашевелился без всякой команды и затих. Офицеры поспешно пошли к ротам, застегивая на ходу перчатки.

Среди наступившей тишины резко слышались тяжелые шаги трех человек. Байгузин шел в середине между двумя конвойными. Он был все в той же непомерной шинели, заплатанной на спине кусками разных оттенков; рукава попрежнему болтались по колено. Поля нахлобученной шапки опустились спереди на кокарду, а сзади высоко поднялись, что придавало татарину еще более жалкий вид. Странное производил впечатление этот маленький, сгорбленный преступник, когда он остановился между двумя конвойными, посреди четырехсот вооруженных людей.

С тех пор, как подпоручик Козловский прочел в приказе о назначении над Байгузиным телесного наказания, им овладели дикие и очень смешанные впечатления. Ему ничего не удалось сделать для Байгузина, потому что начальство на другой же день заторопило его с дознанием. Правда, помня данное татарину слово, он обратился к своему ротному командиру за советом, но потерпел полную неудачу. Ротный командир сначала удивился, потом расхохотался и, наконец, видя возрастающее волнение молодого офицера, заговорил о чем-то постороннем и отвлек его внимание. Теперь Козловский чувствовал себя не то что предателем, но ему казалось, будто он обманом вытянул у Байгузина признание в воровстве. «Ведь это, пожалуй, еще хуже, — думал он, — растрогать человека воспоминанием о доме, о матери, да потом сразу и прихлопнуть». Сейчас, слушая рыжего офицера, он особенно сильно ненавидел его неприятную грязную бороду, его тяжелую, грубую фигуру, замасленные косички его волос, торчавших сзади из-под шапки. Этот человек, повидимому, с удовольствием пришел на зрелище, виновником которого Козловский считал все-таки себя.

Батальонный командир вышел на середину батальона и, повернувшись задом к Байгузину, протяжно и резко закричал командные слова:

— Ша-ай! На кра-а…

Козловский вытащил до половины из ножен шашку, вздрогнул, точно от холода, и потом уже все время не переставал дрожать мелкою нервною дрожью. Батальонный скользнул глазами по строю и отрывисто крикнул:

— …ул!..

Четырехугольник шевельнулся, отчетливо бряцнул два раза ружьями и замер.

— Адъютант, прочтите приговор полкового суда, — произнес батальонный своим твердым ясным голосом.

Адъютант вышел на середину. Он совсем не умел ездить верхом, но подражал походке кавалерийских офицеров, раскачиваясь на ходу и наклоняясь вперед корпусом при каждом шаге.

Он читал с неправильными ударениями, неразборчиво и растягивая без надобности слова:

— Полковой суд N-ского пехотного полка в составе председателя, подполковника N и членов такого-то и такого-то…

Байгузин попрежнему, понурясь, стоял между двумя конвойными и лишь изредка обводил безучастным взглядом ряды солдат. Видно было, что он ни слова не слыхал из того, что читалось, да и вряд ли хорошо сознавал, за что его собираются наказывать. Один раз только он шевельнулся, потянул носом и утерся рукавом шинели.

Козловский также не вникал в смысл приговора и вдруг вздрогнул, услышав свою фамилию. Это было в том месте, где говорилось о его дознании. Он сразу испытал такое чувство, как будто бы все мгновенно повернули к нему головы и тотчас же отвернулись. Его сердце испуганно забилось. Но это ему только показалось, потому что, кроме него, фамилии никто не расслышал, и все одинаково равнодушно слушали, как адъютант однообразно и быстро отбарабанивал приговор. Адъютант кончил на том, что Байгузин приговаривается к наказанию розгами в размере ста ударов.

Батальонный командир скомандовал: «к ноге!» и сделал знак головою доктору, который боязливо и вопросительно выглядывал из-за рядов. Доктор, молодой и серьезный человек, первый раз в жизни присутствовал при экзекуции. Теряясь и чувствуя себя точно связанным под сотнями уставленных на него глаз, он неловко вышел на середину батальона, бледный, с дрожащею нижнею челюстью. Когда Байгузину приказали раздеться, татарин не сразу понял, и только когда ему повторили еще раз и показали знаками, что надо сделать, он медленно, неумелыми движениями расстегнул шинель и мундир. Доктор, избегая глядеть ему в глаза, с выражением брезгливого ужаса на лице выслушал сердце и пульс и пожал в недоумении плечами. Он не заметил даже малейших следов обычного в этих случаях волнения. Очевидно было, что или Байгузин не понимал того, что с ним хотят делать, или его темный мозг и крепкие нервы не могли проникнуться ни стыдом, ни трусостью.

Доктор сказал несколько слов на ухо батальонному командиру и быстро, тем же неловким шагом ушел за строй. Откуда-то выскочили человек пять солдат и окружили Байгузина. Один из них, барабанщик, остался в стороне и, подняв кверху правую руку с палкой, глядел выжидательно на батальонного командира.

Татарин стал снимать шинель, но делал это очень медленно, так что выскочившие люди принуждены были помочь ему. Некоторое время он колебался, не зная, что делать с этой шинелью, наконец постлал ее аккуратно на землю и начал раздеваться. Тело у него было черное и до странного худое. У Козловского мелькнула мысль, что татарину, должно быть, очень холодно, и от этой мысли офицер задрожал еще сильнее.

Татарин стоял неподвижно. Хлопотавшие вокруг него солдаты стали ему показывать, что надо ложиться. Он медленно, неловко опустился на колени, касаясь руками земли, и лег на разостланную шинель. Один солдат, присев на корточки, стал держать его голову, другой сел ему на ноги. Третий, унтер-офицер, стал в стороне, чтобы считать удары, и только в это время Козловский заметил, что на земле у ног остальных двух, которые стали по бокам Байгузина, лежали связки красных гибких прутьев.

Батальонный командир кивнул головою, и барабанщик громко и часто забил дробь. Два солдата, стоявшие по бокам Байгузина, нерешительно глядели друг на друга; ни один из них не хотел нанести первый удар. Унтер-офицер подошел к ним и что-то сказал… Тогда стоявший по правую сторону, стиснув зубы, сделал ожесточенное лицо, взмахнул быстро розгами и так же быстро опустил их, нагнувшись всем телом вперед. Козловский услышал отрывистый свист прутьев, глухой удар и голос унтер-офицера, крикнувшего: «раз!» Татарин слабо, точно удивленно, вскрикнул. Унтер-офицер скомандовал: «два!» Стоявший слева солдат так же быстро взмахнул розгами и нагнулся. Татарин опять закричал, на этот раз громче, и в голосе его отозвалось страдание истязуемого молодого тела.

Козловский поглядел на стоявших рядом с ним солдат. Их однообразные, серые лица были так же неподвижны и безучастны, как всегда они бывают в строю. Ни сожаления, ни любопытства, — никакой мысли нельзя было прочесть на этих каменных лицах. Подпоручик все время дрожал от холода и волнения; всего мучительнее было для него — не крики Байгузина, не сознание своего участия в наказании, а именно то, что татарин и вины своей, как видно, не понял и за что его бьют — не знает толком; он пришел на службу, наслышавшись еще дома про нее всяких ужасов, уже заранее готовый к строгости и несправедливости. Первым его движением после сурового приема, оказанного ему ротой, казармой и начальством, было — бежать к родным белебеевским нивам. Его поймали и засадили в карцер. Потом он взял эти голенища. Из каких побуждений взял, для какой надобности, он не сумел бы рассказать даже самому близкому человеку: отцу или матери. И сам Козловский не так мучился бы, если бы наказывали сознательного, расчетливого вора или даже хоть совсем невинного человека, но только бы способного чувствовать весь позор публичных побоев.

Сто ударов были отсчитаны, барабанщик перестал бить, и вокруг Байгузина опять закопошились те же солдатики. Когда татарин встал и начал неловко застегиваться, его глаза и глаза Козловского встретились, и опять, как и во время дознания, подпоручик почувствовал между собой и солдатом странную духовную связь.

Четырехугольник дрогнул, и его серые стены начали расходиться. Офицеры шли все вместе к казарменным воротам.

— Що ж, — говорил рыжий офицер в капоте, делая руками широкие, несуразные жесты, — разве это называется выдрать? У нас в бурсе, когда драли, так раньше розги в уксусе выпаривали… От, дали б мне того татарина, я б ему показал эти голенища! А то не дерут, а щекочут.

У Козловского вдруг что-то зашумело в голове, а перед глазами поплыл красный туман. Он заступил дорогу рыжему офицеру и с дрожью в голосе, чувствуя себя в эту минуту смешным и еще больше раздражаясь от такого сознания, закричал визгливо:

— Вы уже сказали раз эту гадость и… и… не трудитесь повторять!.. Все, что вы говорите, бесчеловечно и гнусно!

Рыжий офицер, глядя сверху вниз на своего неожиданного врага, пожал плечами..

— Вы, верно, молодой человек, нездоровы? Чего вы ко мне прицепились?

— Чего? — закричал визгливо Козловский. — Чего?.. А того, что вы… что если вы сейчас же не замолчите…

Его уже тянули назад за руки встревоженные неожиданной ссорой офицеры, и он, вдруг закрыв лицо ладонями, разразился громкими рыданиями, сотрясаясь всем телом, точно плачущая женщина, и жестоко, до боли стыдясь своих слез…

{2}

Куст сирени

Николай Евграфович Алмазов едва дождался, пока жена отворила ему двери, и, не снимая пальто, в фуражке прошел в свой кабинет. Жена, как только увидела его насупившееся лицо со сдвинутыми бровями и нервно закушенной нижней губой, в ту же минуту поняла, что произошло очень большое несчастие… Она молча пошла следом за мужем. В кабинете Алмазов простоял с минуту на одном месте, глядя куда-то в угол. Потом он выпустил из рук портфель, который упал на пол и раскрылся, а сам бросился в кресло, злобно хрустнув сложенными вместе пальцами…

Алмазов, молодой небогатый офицер, слушал лекции в Академии генерального штаба и теперь только что вернулся оттуда. Он сегодня представлял профессору последнюю и самую трудную практическую работу — инструментальную съемку местности…

До сих пор все экзамены сошли благополучно, и только одному богу да жене Алмазова было известно, каких страшных трудов они стоили… Начать с того, что самое поступление в академию казалось сначала невозможным. Два года подряд Алмазов торжественно проваливался и только на третий упорным трудом одолел все препятствия. Не будь жены, он, может быть, не найдя в себе достаточно энергии, махнул бы на все рукою. Но Верочка не давала ему падать духом и постоянно поддерживала в нем бодрость… Она приучилась встречать каждую неудачу с ясным, почти веселым лицом. Она отказывала себе во всем необходимом, чтобы создать для мужа хотя и дешевый, но все-таки необходимый для занятого головной работой человека комфорт. Она бывала, по мере необходимости, его переписчицей, чертежницей, чтицей, репетиторшей и памятной книжкой.

Прошло минут пять тяжелого молчания, тоскливо нарушаемого хромым ходом будильника, давно знакомым и надоевшим: раз, два, три-три: два чистых удара, третий с хриплым перебоем. Алмазов сидел, не снимая пальто и шапки и отворотившись в сторону… Вера стояла в двух шагах от него также молча, с страданием на красивом, нервном лице. Наконец она заговорила первая, с той осторожностью, с которой говорят только женщины у кровати близкого труднобольного человека…

— Коля, ну как же твоя работа?.. Плохо?

Он передернул плечами и не отвечал.

— Коля, забраковали твой план? Ты скажи, все равно, ведь вместе обсудим.

Алмазов быстро повернулся к жене и заговорил горячо и раздраженно, как обыкновенно говорят, высказывая долго сдержанную обиду.

— Ну да, ну да, забраковали, если уж тебе так хочется знать. Неужели сама не видишь? Все к чорту пошло!.. Всю эту дрянь, — и он злобно ткнул ногой портфель с чертежами, — всю эту дрянь хоть в печку выбрасывай теперь! Вот тебе и академия! Через месяц опять в полк, да еще с позором, с треском. И это из-за какого-то поганого пятна… О, чорт!

— Какое пятно, Коля? Я ничего не понимаю.

Она села на ручку кресла и обвила рукой шею Алмазова. Он не сопротивлялся, но продолжал смотреть в угол с обиженным выражением.

— Какое же пятно, Коля? — спросила она еще раз. ...



Все права на текст принадлежат автору: Александр Иванович Куприн.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Сочинения в 3 томах. Том 1Александр Иванович Куприн