Все права на текст принадлежат автору: Владимир Маркович Санин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Семьдесят два градуса ниже нуляВладимир Маркович Санин

Владимир Санин. Семьдесят два градуса ниже нуля

Железным людям — походникам Антарктиды

Вступление

Поезд шёл по Антарктиде.

Шесть запряжённых в сани тягачей во главе с «Харьковчанкой» двигались по колее, утрамбованной поездами предшественников. Наступавшая ночь покрывала Антарктиду сумерками. Оттого снег, ещё несколько часов назад ослепительно белый, окрасился в тёмно-серые тона. Тёмно-серыми были тягачи, и колея, и небо над головою, и миллионы квадратных километров уходившего в ночь материка. Лишь искры, вылетавшие из выхлопных труб тягачей, да звёзды, тусклый свет которых изредка пробивал нависшие над ледяным куполом облака, позволяли увидеть оранжевые бока «Харьковчанки» и причудливо раскрашенные стены балков.

Это был самый обычный санно-гусеничный поезд. Такие из года в год бороздят Антарктиду, доставляя грузы из Мирного на Восток и возвращаясь обратно. Полторы тысячи километров в один конец, сорок дней пути туда, дней тридцать обратно — вот и все дела. Тяжёлая дорога, но давно протоптанная, до метра знакомая.

Однако никогда ещё поезд не возвращался с Востока в полярную осень.

Всё когда-нибудь делается в первый раз. Кому-то судьба быть первым. Так было испокон веков: кто-то должен начать, испытать на себе, открыть. Вот и получилось, что десять человек на «Харьковчанке» и ещё пяти тягачах первыми пошли по Антарктиде в полярную осень.

Вздрогнув всем телом, остановился один тягач, за ним другой и все остальные. К заглохшей машине подтягивались люди. Они двигались тяжело и медленно, как-то скособочась. Но ничего странного в такой походке не было: быстро ходить по ледяному куполу не стоит — кислорода в воздухе как на вершине Эльбруса, и воздух этот сух, как в африканской пустыне. А скособочась они шли потому, что хотя их лица и были закрыты подшлемниками, так что виднелись лишь щёлки глаз, всё равно ветер пламенем обжигал кожу.

Люди остановились у тягача, негромко переговариваясь. Осмотрели, не торопясь, заглохший дизель, выяснили, что лопнул дюрит — резиновая трубка маслопровода. Принесли новый дюрит, заменили лопнувший. Потом посовещались и приступили к операции. Отвернули горловину цистерны и стали черпать оттуда густую массу, похожую на перенасыщенный крахмалом кисель. Набрав этой массы полбочки, разожгли из горбыля костёр и поставили бочку на огонь. Спустя некоторое время масса начала таять, и от неё потянуло запахом солярки; тогда в бочку вставили одним концом шланг, а другой его конец сунули в топливный бак тягача. Двигатель не успел по-настоящему остыть, и его запустили быстро, за час. Затем разошлись по своим тягачам и снова двинулись в путь. Впереди «Харьковчанка», за ней остальные машины.

От ближайшего жилья, станции Восток, их отделяло четыреста пятьдесят километров снежной пустыни. До Мирного, куда шёл поезд, — тысяча.

Десять человек были одни во всём мире, одинокие, как на Луне. Никто на свете не мог им помочь: люди сюда не придут, самолёты не прилетят.

Столбик термометра застрял на отметке семьдесят два градуса ниже нуля…

Синицын

Под утро Синицыну приснилось, что он ведёт трактор по припаю. «Бери влево! — слышит он. — Разводье!» Синицын начал лихорадочно орудовать рычагами, но всегда послушный его рукам трактор, яростно взревев, на полной скорости рванулся к свинцовой воде. «Прыгай! Прыгай!» — отчаянный крик. Но поздно: трактор с грохотом проваливается.

Синицын проснулся от своего сдавленного стона. Море штормило. В каюте было душно. Синицын отёр со лба пот, поднялся с постели и подошёл к окну. Баллов пять, не больше. Вдали по правому борту возвышался исполинский айсберг, длиной, наверное, с километр, слева простиралось ледяное поле. Скука… Синицын взглянул на верхнюю полку, на которой похрапывал Женя Мальков, завистливо вздохнул и снова улёгся.

Не так он представлял себе первые дни возвращения домой.

Впрочем, подумал он, мечты всегда краше действительности. Три раза зимовал он в Мирном, и каждый раз возвращение домой казалось ему пределом человеческого счастья. Да разве только ему? Всем. Но возвращаться приходилось на «Оби», которая из Мирного отправлялась сначала по остальным станциям — разгружаться и менять зимовщиков, забирать сезонников, и дорога домой растягивалась на два с половиной месяца. Поневоле осатанеешь. Правда, сейчас Синицын возвращался на «Визе», но это тоже сорок дней и сорок ночей.

Синицын закрыл глаза и принялся уговаривать себя заснуть. Всего два дня прошло, как закончилась самая тяжёлая в его жизни зимовка. И самая неудачная.

А под конец зимовки природа сыграла с припаем злую шутку. Тридцатикилометровый припай дышал, лёд расходился, чернел разводьями. А на берег нужно перевезти тысячу тонн груза! Будь Синицын аэрологом или геофизиком, спал бы себе спокойно и ждал, пока не поднимут на вахту. Но начальник транспортного отряда отвечает в разгрузку за всё: за работу на льду, за людей, за погоду. И с него спросили — строгали рубанком по живому телу. Почему не определил трассу раньше? Почему тракторы глохнут? Почему, почему?.. А потому! Будто не он ещё до прихода «Оби» и «Визе» проводил дни и ночи на припае! Будто не его трактор провалился в трещину и не он, Синицын, чудом остался в живых! Попробуй, определи трассу, если даже учёные-гидрологи не понимают, как это в декабре, когда припай должен быть бетонным, вдруг ни с того ни с сего начались подвижки льда! А что тракторы глохнут, предупреждал: техника на пределе, пора обновлять парк.

«Молодец, Синицын, — похвалил его тогда Макаров, помешивая в стакане ложечкой. — Язык у тебя подвешен хорошо, оправдался ты исключительно умело. Только зачем ты пошёл в Антарктиду, Синицын? В тебе погиб великий адвокат. Плевако!»

И с лёгкой руки начальника экспедиции к Синицыну так и прилипло это прозвище.

Вот и засни… Чуть ли не месяц со своим сменщиком Гавриловым он искал трассу, а «Обь» всё это время стояла, и капитан Томпсон, невозмутимый эстонец, холодно напоминал, что каждый день простоя обходится государству в пять тысяч и что поломанный график ставит под угрозу снабжение не только Мирного, но и остальных станций. Наконец трассу нашли. Страшная это была трасса… Восемь покрытых ненадёжными мостами многометровых трещин, десятки снежниц, в которые тракторы погружались по брюхо… Да ещё пурга, туманы… Коля Рощин не уберёгся, не успел соскочить на лёд. Правда, в этой трагедии ни Синицына, ни Гаврилова никто не винил, все видели, что Коля самовольно срезал угол и пошёл в стороне от трассы… Вчера утром Синицын брился, увидел сизый клок — память об этой трассе…

Последние недели он почти не спал. Так, забывался сном на два-три часа, потом вставал, накачивался крепчайшим кофе и снова на припай. Что ж, он сделал всё, что мог, и даже больше. И посему имеет право спать, сколько влезет. «Чем больше спишь, тем ближе к дому», — вспомнил он изречение своего соседа. С Женькой ему повезло. Врач-хирург был весельчак и любимец Мирного, с ним легко и просто…

Ныло похудевшее тело, которое ещё долго не отпустит от себя усталости, молил о покое мозг, а нелепо нарушенный сон так и не приходил. «Хорошо спят беззаботные и счастливые, а я как раз и есть такой, — уговаривал себя Синицын, — беззаботный и счастливый, потому что все кошмары зимовки и разгрузки позади, и я возвращаюсь домой. А Даша хоть и начала отцветать, как положено от природы, но любить умеет по-молодому… Полтора месяца… Долго!»

И тут Синицын с ужасающей ясностью ощутил, что увиливает от самого главного. И увиливает напрасно, потому что это самое главное засело в мозгу, как стальная заноза. Если эту занозу не вытащить, полного счастья не будет. И виной тому Гаврилов.

Достаточно было дать себе в этом отчёт, как всё стало на своё место. Упрёки Томпсона Синицын пропускал мимо ушей: капитан — опытный морской волк, здесь ему не повезло, там повезёт, нагонит, войдёт в график. Макаров? Неприятно, конечно, что пошлёт вдогонку «телегу», замарает характеристику, но и этого Синицын не боялся: такому инженеру-механику, как он, найти стоящую работу нетрудно. Только узнают, что в Москву вернулся, тут же начнут телефон обрывать. К тому же с Антарктидой кончено, своё он отзимовал.

Гаврилов — вот кто не давал Синицыну покоя.

Память, не подвластная воле человека, сделала с Синицыным то, чего он боялся больше всего, — перебросила его в 1942 год.

Он стоял на часах у штаба, когда комбат, сибиряк с громовым басом, отдавал приказ командирам рот. И Синицын услышал, что батальон уходит, оставляя на высоте один взвод. Этот взвод должен сражаться до последнего патрона, но задержать фашистов хотя бы на три часа. Его, Синицына, взвод, второй взвод первой роты! И тогда с ним, безусым мальчишкой, случился солнечный удар. Жара стояла страшная, такие случаи бывали, и пострадавшего, облив водой, увезли на повозке. Потом по дивизии объявляли приказ генерала и салютовали павшим героям, больше суток отбивавшим атаки фашистов. И тут командир роты увидел рядового Синицына.

— Ты жив?!

Синицын сбивчиво объяснил, что у него был солнечный удар и поэтому…

— Поня-ятно, — протянул комроты и посмотрел на Синицына.

Никогда не забыть ему этого взгляда! С боями дошёл до Берлина, честно заслужил два ордена, смыл никем не доказанную и никому не известную вину кровью, но этот взгляд долго преследовал его по ночам.

А теперь ещё и Гаврилов.

Синицын его не любил. Было во всём облике, в поведении Гаврилова что-то вызывающее, раздражающее. Огромного роста, шумный, с вечно свисавшим на лоб всклокоченным чубом, Гаврилов повсюду, где он ни оказывался, вносил беспокойство. Он мог нагрубить самому высокому начальству, бешено хлопнуть дверью, и ему всё это сходило с рук. Однажды он трахнул кулачищем по столу капитана, да так, что треснула полированная доска, а Томпсон, которого моряки втихомолку называли «старым пиратом», лишь ухмыльнулся, налил две стопки и выпил с Гавриловым на брудершафт. Всё прощалось ему за размах и ярость, с которой он набрасывался на работу.

В прошлом Гаврилов дважды был сменщиком Синицына на посту начальника транспортного отряда. Но тогда дело обстояло по-иному. Синицын возвращался из похода на Восток, похода, который списывал всё. Гаврилов, конечно, крыл Синицына за покалеченную технику, но дружелюбно. Грех изничтожать человека, прошедшего три тысячи километров самой трудной на земле дороги. Походников полярники уважали, походник имел право на льготы, как разведчик, вернувшийся из опасного рейда по вражескому тылу.

Но в эту зимовку Синицына преследовали неудачи: два тягача вышли из строя, ещё для двух других не оказалось запасных частей, и при таких условиях о своевременном походе на Восток не могло быть и речи. Причины вроде были уважительные, за несостоявшийся поход Синицына никто вслух не обвинял, но от этого он не чувствовал себя лучше. Сам-то он знал, и его механики-водители знали, что в начале зимовки положение можно было исправить. Ещё летали самолёты, а в Молодёжной имелись запасные части. Да и ребята из механической мастерской, золотые руки, не раз предлагали заняться брошенными тягачами. С одного снять коленчатый вал, с другого главный фрикцион — смотришь, ещё одна машина одета и обута. Не сделали, прохлопали, упустили время.

На Восток следует отправляться полярным летом, в начале декабря, чтобы вернуться в Мирный до мартовских холодов. Перед новым годом «Обь» приходила в Мирный с новой сменой, разгружалась и шла в Австралию за овощами и мясом. В двадцатых числах февраля возвращались с Востока походники, и примерно к этому же времени возвращалась из Австралии «Обь». Она-то и увозила походников на Родину.

Так было всегда. Теперь из этой привычной цепи выпало одно звено. Отряд Синицына уже не мог пойти на Восток: «Обь» не успеет забрать походников, а зимовать два года подряд в Антарктиде никому не разрешается. Значит, отряду Гаврилова придётся идти в поход по маршруту Мирный — Восток — Мирный дважды: прямо сейчас, в конце января, и потом — в декабре.

Но это ещё полбеды. Хуже то, что Гаврилов пойдёт на Восток на полтора месяца позже, чем обычно. Значит, и возвращаться он будет тогда, когда по Центральной Антарктиде уже не ходит никто.

Синицын ждал, что Гаврилов будет размахивать кулачищами, крыть его последними словами. Но Гаврилов, вникнув в ситуацию, повёл себя чрезвычайно спокойно. Не ругался, не дёргал себя за чуб, не хлопал дверью — ничего подобного не было. Он только улыбнулся нехорошей улыбкой, подмигнул и тихо сказал:

— Сработаем. Плыви спокойно домой… Плевако!

И его водители, которых Гаврилов брал с собой из года в год, обидно засмеялись. Как в душу плюнул!

И ещё…

На «Оби» прибыло два новых тягача. Их следовало переправить в Мирный, переправить во что бы то ни стало, без них нечего было и думать о походе. А проклятый припай еле выдерживал тяжесть и лёгких тракторов.

Кому-то нужно было гнать тягачи на берег.

Никто не говорил о них ни слова, но в этом молчании Синицын слышал вопрос. Он не подготовил технику, сорвал поход и не нашёл вовремя трассу. Поэтому первый тягач перегонять ему — так молчаливо решило общественное мнение.

Но Синицын не хотел погибать. Он понимал, что это значит — гнать двадцатипятитонный тягач по припаю! Рискнуть в начале зимовки — на это он бы, наверное, пошёл, но идти на смертельный риск сейчас, за миг до возвращения домой…

И Синицын боялся смотреть на тягачи, как приговорённый к смертной казни боится смотреть на виселицу.

Первый тягач перегнал Гаврилов. Улучив момент, когда начальства не было на борту (чутко поступил, чтобы не мучилось начальство угрызениями совести!), спустил тягач на лёд, похлопал машину по могучим бокам, потом залез в кабину и запустил мотор, высунулся из неё, заорал: «Счастливо оставаться!» — и на третьей передаче рванул по трассе. Проскочил. А за ним — второй тягач, по колее.

За ужином в кают-компании Макаров долго ругал Гаврилова за самоуправство, но тот отмахивался, довольно урчал и ел за троих. На Синицына он только раз взглянул и отвернулся. И вообще больше к нему не подходил, ни разу не обращался, словно бывшего начальника транспортного отряда уже не было в Мирном.

Вот почему Синицын долго не мог заснуть.

Ему мерещился Гаврилов и его взгляд, тяжёлый взгляд командира первой роты летом сорок второго года. И никакими усилиями воли Синицын не мог прогнать от себя эти видения.

Когда он после войны вернулся домой с двумя боевыми орденами и не менее почётным, чем третий орден, шрамом во всю щёку, его, юного победителя, провожали по улице горящие глаза мальчишек, им гордился отец-учитель. Однажды он привёл сына в школу, в которой Синицын когда-то учился, и представил его классу. И один восторженный мальчик, приветствуя героя от имени класса, воскликнул: «Дорогой товарищ гвардии сержант! Мы вам очень завидуем! Вы на всю жизнь счастливы, потому что у вас чистая совесть!»

Это было немножко смешно, но в общем справедливо. Тогда Синицын воспринял этот детский восторг как должное. Но с годами память, холодная и беспощадная, то и дело стала напоминать о том, о чём очень хотелось забыть навсегда. По ночам на Синицына наползали танки, в рукопашной в него вонзали кинжалы, его убивали, и он убивал. Он кричал во сне, и Даша ласково гладила его по лицу, успокаивая.

А когда он видел командира роты и товарищей, погибших на высоте, то просыпался без крика, но больше заснуть не мог.

А теперь ещё и Гаврилов.

И вдруг у Синицына появилось смутное ощущение, что с Гавриловым связан ещё какой-то очень неприятный эпизод. Он снова поднялся, подошёл к окну и больными глазами уставился на однообразный и надоевший полярный пейзаж. Айсберги, льды, серое, промозглое небо… Что-то было ещё, что-то было… Вспомнил!

Перед самым уходом «Визе» к нему подошёл Гаврилов и, явно пересиливая себя, неприязненно буркнул: «Топливо подготовлено?»

Синицын, измученный бессонницей, падающий с ног от усталости, утвердительно кивнул. И Гаврилов ушёл, не попрощавшись, словно жалея, что задал лишний и ненужный вопрос. Ибо само собой разумелось, что ни один начальник транспортного отряда не покинет Мирный, не подготовив своему сменщику зимнего топлива и техники. Ну, не было в истории экспедиций такого случая и не могло быть! Поэтому в заданном Гавриловым вопросе любой на месте Синицына услышал бы хорошо рассчитанную бестактность, желание обидеть и даже оскорбить недоверием.

Синицын точно помнил, что кивнул он утвердительно.

Но ведь зимнее топливо, как следует, он подготовить не успел! То есть подготовил, конечно, но для своего похода, который должен был состояться полярным летом. А Гаврилов пойдёт не летом, а в мартовские морозы, и поэтому для его похода топливо следовало готовить особо. И работа чепуховая: добавить в цистерны с соляром нужную дозу керосина, побольше обычного, тогда никакой мороз не возьмёт. Как он мог запамятовать!

Синицын чертыхнулся. Нужно немедленно бежать в радиорубку, узнать, вышел ли Гаврилов в поход. Если не вышел, сказать правду: извини, оплошал, забыл про топливо, добавь в соляр керосина. Если же Гаврилов в походе, поднять тревогу, вернуть поезд в Мирный, даже ценой потери нескольких дней, чтобы разбавить солярку.

Синицын начал одеваться, сочиняя в уме текст радиограммы, и остановился. Стоит ли поднимать панику, на скандал, проработку напрашиваться? Ну какие будут на трассе морозы? Градусов под шестьдесят, не больше, для таких температур и его солярка вполне сгодится.

Успокоив себя этой мыслью, Синицын снял с кронштейна графин с водой, протянул руку за стаканом и нащупал на столе коробочку. В полутьме прочитал: «люминал». И у Женьки нервишки на взводе… Сунул в рот две таблетки, запил водой, лёг и забылся тяжёлым сном.


Через три часа санно-гусеничный поезд Гаврилова ушёл из Мирного на Восток.

Гаврилов

Хотя смерть Гаврилов видел много раз, по-настоящему в своей жизни он умирал дважды.

Впервые это случилось, когда ему было шесть лет и он заболел менингитом. Он метался в жару, ничего не сознавал и не слышал, как в разговоре отца и доктора решалась его судьба. Доктор, прискакавший верхом из далёкой сельской больницы, предлагал сделать пункцию. Тогда мальчишка, быть может, останется жить, хотя за его умственные способности доктор ручаться не станет. А если не сделать пункцию, то почти наверняка умрёт.

Как потом узнал Гаврилов, отец сказал: «Пусть помирает. Не простит мне сын, если останется калекой».

Доктор развёл руками и ускакал: ему каждый день нужно было кого-то спасать. А месяца через полтора он поехал навестить лесника. Думал, что сейчас, за поворотом, увидит небольшой свежий холмик, но увидел не холмик, а мальчишку, который из бутылочки поил молоком медвежонка.

Поговорив с мальчишкой о том о сём, доктор сказал леснику:

— Жить твоему пацану, Тимофей, до ста лет.

— Его забота, — сказал лесник.

— Один шанс из тысячи был у него.

— Мой Ванька своего не упустит, — согласился лесник.

Так Гаврилов выжил в первый раз.

А лет через двадцать его расстреляли немцы. Когда кончились боеприпасы, Гаврилов выполз из нижнего люка разбитого танка и стал отстреливаться из пистолета. Приберегал для себя последнюю пулю, но всадил её в набегающего фашиста. Потом отбивался кулаками. Схватили. Избитый, с вывихнутой рукой валялся в лагере на сырой земле, а когда колонну повели через лес, прыгнул в кусты. Поймали, привели назад и для острастки остальных пленных расстреляли на их глазах из автомата. Сердобольные старушки из деревни потащили его хоронить, а он застонал. Выходил Гаврилова старик фельдшер в партизанском отряде, заштопал три дырки в груди. А потом отправили на «кукурузнике» в Москву, в госпиталь.

Излечившись, он удачно провоевал ещё целых два года. Сменил в боях несколько «тридцатьчетвёрок», но всякий раз оставался жив и здоров: ни пуля, ни осколок не могли найти его огромного, налитого стальными мускулами тела.

Закончил Гаврилов войну гвардии капитаном, демобилизовался и начал мирную жизнь.

Но в этой мирной жизни очень мешал Гаврилову его характер. В войну он тоже мешал, но комбриг любил строптивого комбата и спускал ему немалые грехи за редкую храбрость и умение воевать. Даже нашумевшую историю с Кокоревым, начальником военторга корпуса, и ту генералу удалось замять.

Случилось, что два дня бригада страдала без курева, даже проклинаемый всеми фронтовиками филичевый табак и тот кончился. А военторговская машина с куревом, как стало известно, проскочила не той дорогой и намертво застряла в болоте. В это время в бригаду прибыл Кокорев и, на свою беду, натолкнулся на Гаврилова. Прояви себя начальник военторга дипломатом, и не было бы никакого скандала. Но на вопрос Гаврилова, когда снабженцы думают вытаскивать машину, Кокорев грубо посоветовал капитану обратиться по инстанции. Гаврилов побагровел и засопел — верный признак надвигающейся бури. Здесь бы Кокореву повернуться и уйти с честью, но он плохо знал, с кем имеет дело, и опрометчиво добавил: «Когда надо будет, тогда и вытащим, понятно?» Гаврилов вскипел, с помощью экипажа силой усадил Кокорева в танк и повёз по лесным просёлкам выручать военторговскую машину. Выручили. По дороге наскочили на засаду, ввязались в перестрелку, но благополучно выбрались, привезя с собой похудевшего от пережитых волнений пассажира.

— В следующий раз будешь знать, что танкисты окурков не подбирают! — вытаскивая бедолагу из люка, гремел Гаврилов.

Командир корпуса, к которому Кокорев побежал с жалобой, сначала хотел сурово наказать Гаврилова за самоуправство, но, будучи человеком, не лишённым чувства юмора, в конце концов, ограничился полумерой: задержал представление Гаврилова к ордену…

Были у Гаврилова и другие проступки, но всё ему сходило с рук, потому что никто другой так лихо не проводил разведку боем. Любил генерал своего комбата и любовь свою выражал тем, что первым посылал его в самый огонь — этот любую смерть обманет!

Возвратившись на родной Алтай, Гаврилов стал директором МТС. Не хватало запасных частей — съездил в свою танковую бригаду, добыл правдами и неправдами. Некому было работать на тракторах и машинах — выписал к себе ребят-танкистов, переженил их на истосковавшихся колхозных девчатах и построил молодожёнам дома. Соседи вокруг шутили, что из своей МТС Гаврилов сделал воинскую часть, но в глубине души завидовали независимому и прочному положению бывшего комбата. Уже пошли разговоры о том, что вот-вот заберут Гаврилова на повышение, в область, когда один случай всё поломал.

Как-то приехал в МТС местного масштаба начальник, большой любитель охоты. Стояла распутица, и он, жалея новенькую служебную машину, попросил у Гаврилова «газик»: до озера, богатого дичью, было километров сорок. Гаврилов, с утра до ночи носившийся на этом «газике» по полям, не только наотрез отказал, но и наговорил начальнику много больше, чем, может быть, следовало. Начальник отшутился: сообразил, верно, что не сейчас нужно копья ломать, но унижения своего не забыл. А вскоре в МТС начали наезжать комиссия за комиссией…

Разругавшись, Гаврилов уехал на Север. Работал в леспромхозе, возил хлысты, ремонтировал тракторы и тосковал по настоящему делу. И вот однажды в Котласе встретил на улице своего комбрига, приехавшего навестить семью погибшего на фронте брата. Посидели, поговорили. А через месяц Гаврилов получил письмо. Генерал писал, что его друг, директор полярного института, ждёт Гаврилова и намерен предложить ему то самое, настоящее дело.

Так Гаврилов стал полярником: зимовал на далёких станциях, дрейфовал на льдинах. Полюбил эту жизнь, хотя она и не баловала его. Как когда-то на фронте, здесь тоже ценили мужество и силу, а постоянная опасность цементировала дружбу людей, нуждавшихся друг в друге, как нуждаются в этом идущие в бой солдаты. Когда лопалась льдина или на лагерь шли торосы, Гаврилов сутками не спал, перетаскивая домики, спасая оборудование или расчищая взлётно-посадочную полосу. Дизелист и механик-водитель, который работает за двоих да ещё и равнодушен к спиртному, — таких на Севере уважают. И получилось, что не только Гаврилов нашёл себе дело, но и дело нашло его.

А вот жениться ему никак не удавалось, старики так и не дождались внука. Возвращаясь на материк, Гаврилов не раз пытался найти подругу по душе, но как-то неудачно. Жених он был завидный, с положением и деньгами, почти любая из одиноких женщин, которых после войны было немало, охотно вышла бы за него. И не то чтобы он был слишком привередлив или чрезмерно ценил себя, но не встречалась ему такая женщина, которую он смог бы полюбить. А без любви Гаврилов жены не хотел. В зимовку завидовал товарищам, мечтавшим о встречах с жёнами и детьми, давал себе слово, что на этот раз бросит на материке якорь, а возвращался, и всё шло по-старому. Приближался к сорока годам Гаврилов, старели женщины, так и не дождавшись от него предложения, а он вновь уходил на зимовку, откуда некому было писать и где не от кого было ему ждать писем и радиограмм.

Однажды, возвращаясь после рейса домой, застрял из-за пурги в Архангельске. И вот давным-давно пурга улеглась, товарищи улетели на материк, а Гаврилов всё жил в гостинице, коротая дни и дожидаясь вечеров, чтобы проводить домой медсестру Екатерину Петровну. Полюбил её Гаврилов всем сердцем, с первого взгляда, как бывает только в книгах.

Ей было около тридцати, и у неё имелся соломенный муж, лётчик, навещавший её несколько раз в году, когда летал по этой трассе. Подруги жалели сестричку, но поскольку она была хороша собой и горда, жалость эта была не очень искренняя, что вполне согласуется с природой женщин, особенно подруг. Благосклонности Екатерины Петровны добивались многие, однако повода сплетням она не давала и отваживала ухажёров корректно, но решительно.

С Гавриловым дело обстояло по-иному. Безошибочная интуиция подсказывала Екатерине Петровне, что этот огромный и вспыльчивый человек, который немеет при её появлении, добивается от неё не милости на день, а неизмеримо большего. Про себя она назначила Гаврилову испытательный срок, один месяц — только до порога, а потом, поверив, сдалась. Гаврилов совсем потерялся от счастья, две недели любви стали для него высшей наградой, за всю его жизнь. А потом она сказала: «Знаешь, Ваня, обнимаю тебя, а думаю о нём. Уходи, Ваня, прости меня».

Гаврилов молча ушёл и с первым же рейсом улетел искать его. Нашёл в лётной гостинице Хатанги. Посмотрел на него Гаврилов и честно признался самому себе, что сравнение не в его пользу. Лётчик был высок, мужествен и красив. «С такой физиономией в кино сниматься», — хмуро подумал Гаврилов, сознавая, что по сравнению с ним сам он выглядит как глыба неотёсанного гранита.

Гаврилов не любил таких людей, каковым, по его мнению, всё в жизни даётся без труда: и успех у женщин и всякая другая удача. А к этому человеку он испытывал особую неприязнь. Если бы лётчик любил Екатерину Петровну, Гаврилов, наверное, простил бы ему и красивое лицо, и превосходно сшитую форму, и даже откровенный взгляд, каким тот ощупывал явно неравнодушную к нему официантку. Но лётчик пренебрёг женщиной, которую Гаврилов боготворил, и потому был в его глазах олицетворением всех пороков.

Разговора не получилось. Узнав, чего хочет от него этот увалень, лётчик засмеялся и позвал товарищей.

— Ещё один претендент на Катину руку! — поведал он. Засмеялись и товарищи. — Ставь бутылку коньяку и бери. А нет денег, дарю мою Катюшу бесплатно! Только чур: как прилечу в Архангельск, выкатывайся из дому. Идёт?

Гаврилов не сдержался, изо всей силы ударил кулаком по красивой роже. К счастью, лётчик успел чуть отклониться, но всё равно с пола он поднялся лишь с помощью товарищей. И — удивительное дело! — проснулась в человеке совесть. Сказал, что сам виноват и претензий к Гаврилову не предъявляет, но надеется в будущем с ним рассчитаться. На том и расстались.

Дома Гаврилов пробыл не долго: тосковал и не находил себе места, пока не уехал водителем в антарктическую экспедицию. Трудный поход потребовал такого напряжения сил, что травма, казалось, прошла сама собой. Но когда «Обь» пришвартовалась к причалу Васильевского острова, Гаврилов с трудом заставил себя занести домой вещи: непреодолимая сила тянула его в Архангельск. Переоделся, поймал такси, поехал в аэропорт и через несколько часов был на тихой архангельской улице. Постучался, вошёл. Екатерина Петровна, бледная и неузнаваемо похудевшая, кормила из ложечки годовалого мальчика. Посмотрел на него Гаврилов, и сердце его перевернулось: сын… Обнял безмолвную Катю, поцеловал заревевшего мальчишку и в тот же день увёз их в Ленинград.

И с того дня не было человека счастливее его. Он жил ради Кати и сыновей, которых за десять лет у него стало трое, и, думая о них в разлуке, боялся верить своему счастью.

Ради них стал осторожнее и мудрее, берёг себя и не лез на зряшный риск. В походах не снимал связанного Катей свитера, а к ночи, ложась спать, вынимал из планшета фотокарточку, на которой была его семья, и на сердце у него теплело.

Так и прожил пятьдесят лет Гаврилов, бывший комбат, а ныне «старый полярный волчара», как называли его друзья. Много раз дрейфовал, исколесил вдоль и поперёк Антарктиду, повидал столько, что хватило бы и на несколько жизней.

Дважды его хоронили — выжил, в танках горел — не сгорел, в разводьях тонул — не утонул, в трещины падал — выкарабкивался. И во всех испытаниях не покидала его вера в свою счастливую звезду. Ничего в жизни не давалось ему сразу, за каждую удачу платил он потом и кровью, но если бы можно было снова пройти этот путь, то снова прошёл бы его без сомнений и колебаний, не сворачивая ни на вершок. И только за последний поход винил себя Гаврилов. Упрекал, терзал себя за то, что недосмотрел, поверил на слово — кому поверил! — и обрёк, быть может, на смерть девять преданных ему ребят.

И память возвращала его к тому роковому решению.

Свобода выбора

Пятый раз шёл на станцию Восток Гаврилов, но никогда не приходил так поздно — в конце февраля.

На Востоке было холодно, но пока не очень, градусов пятьдесят пять. Считалось, что это даже тепло — настоящие морозы начинаются в апреле — мае, тогда здесь бывает минус восемьдесят, а то и под девяносто. Восемьдесят восемь, во всяком случае, термометр в августе как-то показывал.

Бесценная для науки станция — полюс холода, геомагнитный полюс Земли. Жемчужина Антарктиды! Вот и ходят сюда поезда. Трудный, дорогостоящий поход, но без него никак не обеспечишь станцию топливом. А топливо — это тепло, которое Востоку нужнее, чем любому другому жилью на свете. Не хватит топлива, остановится дизельная, и через тридцать-сорок минут станция погибнет. Так что каждый санно-гусеничный поезд дарит станции год жизни. Если же поезд почему-либо не придёт, люди, как птицы, улетят отсюда к теплу. Один раз, в Седьмую экспедицию, так уже случилось, и Восток на год осиротел. Многого недополучила наука за тот потерянный год.

Поэтому нет большего праздника для восточников, чем приход поезда. Но ни разу не встречали дорогих гостей в самом конце полярного лета, когда столбик термометра с каждым днём неумолимо падал вниз. Во все предыдущие экспедиции поезд в это время уже приходил обратно в Мирный. А теперь возвращаться придётся весь март, а то и половину апреля, по ледяному куполу, скованному лютым холодом.

И радость восточников была омрачена тревогой.

Но её старались не показывать, потому что походникам нужно было хорошо отдохнуть. Они пять недель вели перегруженный поезд. Особенно тяжело дался крутой подъём, начинающийся километрах в тридцати от Мирного. Чтобы вытащить наверх многотонный груз, в одни сани приходилось запрягать по два тягача. Потом тягачи возвращались обратно за другими санями, и так несколько раз — челночная операция, проклинаемая полярниками всех экспедиций. А двухметровые заструги у Пионерской, в которых тягачи застревали, как в противотанковых надолбах? Всю душу вытрясли из механиков-водителей эти заструги. Хлебнули горя и в зоне сыпучего, как песок, снега, где тягачам приходилось вытаскивать друг друга на буксире. А купол становился всё выше, у Комсомольской он уже достиг высоты трёх с половиной тысяч метров над уровнем моря. Правда, от горной болезни походники не очень страдали, сказывалась постепенность подъёма, благодаря чему организм понемногу привыкал к нехватке кислорода.

К Востоку пришли измотанные, грязные, исхудавшие и несколько дней отдыхали. Отмылись в бане, посмотрели по традиции лучшие фильмы и беззаботно отоспались.

Но всё равно настоящего праздника не получилось. Оттого, что о проблеме стараются не говорить, она не исчезает. И все замерли в ожидании. Кому-то предстояло взять на себя ответственность, кто-то должен был сказать первое слово. Решалась судьба станции Восток, быть ей или не быть на следующий год.

Взаперти беседовали о чём-то начальник станции Семёнов и Гаврилов, по углам шушукались походники, но за столом в кают-компании говорили о чём угодно, только не о возвращении.

Первый шаг сделал начальник экспедиции Макаров. Он прислал Гаврилову радиограмму, в которой предлагал экипажу поезда оставить технику на Востоке и вылетать в Мирный. Предлагал, а не приказывал!

Макаров не хотел рисковать людьми, но он-то хорошо понимал, что если тягачи застрянут на Востоке, станция через год останется без топлива и её придётся законсервировать. Поэтому начальник экспедиции и не приказывал, а только предлагал.

Этот оттенок, незначительный на первый взгляд, многое решал. Ослушавшись, Гаврилов совершал, конечно, проступок, но не такой уж серьёзный. Вот если бы он нарушил приказ — другое дело. А в слове «предлагаю» была какая-то необязательность, в нём оставалось место для субъективного истолкования. Макаров как бы развязывал Гаврилову руки и давал ему возможность принять любое из двух решений. Времени на размышления оставалось немного.

Полёт на Восток длится шесть часов. Четыре часа назад два «ИЛа» вылетели из Мирного с последним рейсом. Через два часа они будут здесь. Сорок минут уйдёт на разгрузку самолётов, а потом они возвратятся обратно, и лётчики тут же перейдут на «Обь». Капитан Томпсон и так рвёт и мечет из-за того, что лётчики затянули полёты на Восток.

Значит, в распоряжении Гаврилова имелось два часа сорок минут.

Думал Гаврилов недолго. В критических ситуациях он привык полагаться на интуицию, которая обычно его не подводила. Он считал, что чем больше в таких случаях думаешь, тем больше находишь доводов против риска, а потому нужно действовать, как подсказывает тебе шестое чувство.

На фронте Гаврилова не раз обвиняли в том, что он лезет в драку очертя голову. Но как-то так получалось, что именно крайне дерзкие его поступки и приносили успех бригаде. Однажды Гаврилов бросил в атаку свой батальон по ещё не замёрзшему болоту, утопил один танк, но зато с остальными буквально растерзал незащищённый фланг ошеломлённых фашистов. В другой раз в ходе разведки боем Гаврилов углубился по просёлку километров на тридцать в немецкий тыл, натолкнулся на аэродром и расстрелял из пушек восемь готовых к вылету «юнкерсов». И Гаврилов привык, что «случай» работал на него. Привыкли к этому и люди, с которыми он был связан, как привыкли они и к тому, что самое опасное дело всегда поручали именно ему.

Но на этот раз Гаврилов размышлял недолго отнюдь не потому, что опасался отыскать убедительные аргументы против обратного похода: аргументов этих было, хоть отбавляй, и главный из них — неизвестность. Никто не ходил в поход по ледяному куполу в это время года, и никакой человеческий опыт не мог подсказать Гаврилову, как поведёт себя техника в условиях крайне низких температур. И не потому размышлял недолго, что слепо верил в свою счастливую звезду и всегдашнюю удачу. С возрастом инстинкт самосохранения одёргивает человека куда чаще, чем в зелёной юности, и Гаврилов в этом смысле не был исключением. Просто он видел с самого начала не два, а лишь один выход из положения: нужно доставить тягачи обратно в Мирный.

Гаврилов знал, что его никто не осудит, если он и его ребята возвратятся по воздуху. В конце концов, не они виноваты, что поезд вышел в поход слишком поздно. Оставив тягачи на Востоке, они поступили бы в соответствии с предложением начальника экспедиции, сделанным им из самых гуманных побуждений. Никто не осудит и Макарова, поскольку он, возможно, предотвратил гибель людей. Так что никто не пострадает, и все окажутся правы.

Но станция Восток через год будет законсервирована!

Это Гаврилов тоже знал, и знал точно. И представлял себе, как за его спиной полярники будут говорить: «Самолётом, конечно, спокойнее… Сдал старик. Был бы на его месте парень посмелее, не остались бы без Востока!» И эти люди будут по-своему правы, потому что в конечном счёте оцениваются только результаты. Это, быть может, жестоко, но справедливо.

Вот почему для себя Гаврилов видел лишь один выход из положения. Для себя, но не для своих ребят! У них должна быть свобода выбора, как у добровольцев, когда предстоит опасное дело. На фронте Гаврилов иногда так и поступал: излагал обстановку, ничего не скрывая, и предлагал тем, кто хочет идти в разведку, разделить его участь, сделать шаг вперёд.

Есть на станции Восток крохотный холл, где стоят два снятых с самолёта кресла и круглый стол, за которым восточники любят поговорить о жизни, выпить чашку чая и забить «козла». Здесь Гаврилов собрал своих ребят, минут за десять рассказал им о своём плане и закончил:

— Ну, если есть вопросы, говорите, если нет — кто за, кто против?

— Так дело не пойдёт, батя… — возразил механик-водитель Игнат Мазур. — Что мы, председателя месткома выбираем? Давай по-честному: или все летим, или все ползём. Голосуй в целом.

— Правильно, — поддержал Игната врач-хирург Алексей Антонов. — Сейчас у нас полный комплект. Если несколько человек улетят, как доведём поезд?

— Помёрзнем, батя, — проговорил штурман Сергей Попов. — Самолётов не будет, никто не выручит…

— Я за предложение брата, — высказался механик-водитель Давид Мазур. — Если, допустим, я полечу, а Тошка пойдёт и останется на трассе? Как я буду людям в глаза смотреть?

— Бр-р-р! — строя рожи, начал паясничать Тошка Жмуркин, совсем юный стажёр. — Не хочу оставаться на трассе, хочу к тёще на именины!

— Цыц! — оборвал его Гаврилов, и Тошка обиженно притих. — Дело пахнет порохом, и пусть каждый решает за, себя, потому что…

— …своя шкура ближе к телу, — пискнул неугомонный Тошка и тут же завертел головой в знак того, что больше не будет.

— Не такое это дело, чтобы давить на меньшинство, — сказал Гаврилов. — Каждый должен решать сам.

И вышел, чтобы не давить.

Возвращаться самолётом решили трое: механик-водитель Василий Сомов, штурман поезда Сергей Попов и повар Петя Задирако. Это, конечно, создавало большие трудности, но не срывало похода, потому что камбуз брал на себя доктор, тягач Сомова — Тошка, а штурмана мог заменить сам Гаврилов.

При общем молчании Сомов, Попов и Задирако пошли в балки за своими вещами.

Послышался гул моторов: с небольшим интервалом на полосу один за другим сели два «ИЛ-14».

К Гаврилову подошёл Семёнов, начальник Востока и старый друг.

— Всё судьбу испытываешь, Ваня? — сказал он.

— Курева дашь? — спросил Гаврилов. — Пачек бы сто «Шипки» пополам с «Беломором».

— Последние рейсы, Ваня!

— И банок десять джема, — добавил Гаврилов. — Ну а ежели ещё и сколько не жалко «Столичной», повешу в балке твой портрет и на ночь буду молиться, как на икону.

Семёнов махнул рукой и отправился на полосу. Тяжело полярникам береговых станций провожать последний корабль, но во сто крат тяжелее восточникам, когда взмывают в воздух последние в нынешнем году самолёты. Теперь, что бы ни случилось, шестнадцать восточников девять долгих месяцев будут рассчитывать только на самих себя, беречь живительное тепло дизельной и жаться друг к другу, чтобы сохранить коллектив. Привыкнуть к такому полному отрыву от всего мира нельзя, как нельзя привыкнуть к кислородному голоданию, к чудовищным холодам в полярную ночь и к мысли о том, что, случись беда, и Востоку не сможет помочь никто.

Грустно восточникам провожать последние самолёты!

«Вот и всё, — подумал Гаврилов, когда самолёты поднялись в воздух. — Все пути отрезаны. Теперь осталась одна дорога в Мирный — санно-гусеничная колея». И пошёл к тягачам, у которых хлопотали водители. Среди них увидел Сомова. Ничего не сказал, заглянул в камбузный балок. Так и есть, Задирако пересчитывает ящики с полуфабрикатами.

Потеплело у Гаврилова на душе: остались, поверили в своего батю, как они его называли. Один только Попов улетел. «Спасибо, сынки, никогда не забуду, умирать буду — вспомню добрым словом». И молчаливая горечь, терзавшая Гаврилова с того момента, когда трое решили улететь, сменилась тихой радостью. «Теперь всё будет хорошо, теперь дойдём».

Потом был прощальный обед. Не торопясь, посидели в кают-компании за роскошным столом — Семёнов ничего не пожалел, выставил лучшее; выпили немного, немного потому, что на Востоке к алкоголю не очень-то тянет, и без того дышать нечем. Как всегда, сфотографировались на прощание у тягачей, обнялись и расцеловались, не стыдясь слёз, — всё равно не видны: и ресницы и бороды покрыты инеем. И пошли походники домой, в Мирный, под ракетные залпы. ...



Все права на текст принадлежат автору: Владимир Маркович Санин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Семьдесят два градуса ниже нуляВладимир Маркович Санин