Все права на текст принадлежат автору: Александр Дюма.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Адская Бездна. Бог располагаетАлександр Дюма

Александр Дюма Адская Бездна

I ПЕСНЬ СРЕДИ РАСКАТОВ ГРОМА

Кто были эти двое всадников, заблудившиеся среди ущелий и скал Оденвальда в ночь на 18 мая 1810 года? Даже ближайшие друзья, случись им оказаться там, не узнали бы их в трех шагах: столь непроглядная тьма царствовала вокруг. Тщетно было бы искать в вышине хоть один-единственный лунный луч или слабый отблеск звездного света: небо было еще чернее, чем земля, и тучи, что тяжело катились по нему, словно валы в бушующем океане, казалось, грозили новым потопом.

Размытый сгусток мрака, движущийся по склону громадного и неподвижного, но столь же черного сгустка, — вот все, что даже самый острый глаз сумел бы различить при виде этих двух всадников. По временам к свисту бури в ветвях сосен примешивалось испуганное конское ржание или сноп искр от удара по камню вдруг вырывался из-под железной подковы — это было все, что могли уловить взгляд и слух путников.

Гроза между тем неумолимо приближалась. Порывы ветра, налетая один за другим, несли с собой тучи пыли, швыряя их в глаза всадникам и лошадям. Ветви деревьев корчились и скрипели под этими бешеными накатами; со дна долины неслись жалобные стоны. Казалось, этот звук перекатывался по скалам, с трудом взбирался по склону горы, содрогавшейся и словно готовой рухнуть. И всякий раз, когда ураган, будто грозное исчадие земных недр, с воем рвался в небеса, обломки скал, выломанные из своего гранитного ложа, и вековые деревья, вырванные с корнем, обрушивались в пропасть. Их падение напоминало прыжок самоубийцы, безрассудно устремившегося навстречу гибели.

Нет ничего страшнее, чем разрушение, совершаемое во тьме, и ничто не наполняет душу таким ужасом, как грохот средь мрака. Опасность, которую невозможно увидеть, не поддается оценке разума и разрастается до чудовищных размеров, ибо воображение, охваченное страхом, не ведает границ между немыслимым и возможным.

Внезапно ветер стих, шум бури умолк. Воцарилась глухая тишина, все вокруг замерло в томительном ожидании грозы.

Среди этого безмолвия вдруг прозвучал человеческий голос. Он принадлежал одному из всадников:

— Черт возьми, Самуил! Надо все же признать, что тебе взбрела в голову злосчастная мысль! Покинуть Эрбах в этот час и в такую погоду, вместо того чтобы провести ночь в превосходной гостинице, лучше которой нам ничего не попадалось за всю эту неделю, с того самого дня, как мы выехали из Франкфурта! У тебя был выбор между теплой постелью и ураганом, между бутылкой великолепного хохгеймера и бурей, в сравнении с которой сирокко и самум показались бы веянием зефира. И что же? Ты выбираешь ураган!.. Тпру, Штурм! — прервал свои упреки молодой человек, чтобы удержать коня, прянувшего в сторону. — Тпру! — И он продолжал: — Добро бы хоть нас ожидало что-нибудь приятное, такое, ради чего стоит поторопиться! Если бы мы, например, спешили на соблазнительное свидание, где с восходом солнца нас бы встретила улыбка возлюбленной… Но любовница, что откроет нам свои объятия, — это всего лишь старая зануда, имя которой Гейдельбергский университет. А свидание, предстоящее нам, — это, по всей вероятности, дуэль, причем смертельная. И как бы то ни было, нас ждут не ранее двадцатого. Ох, чем больше думаешь об этом, тем яснее становится, что мы поступили как настоящие безумцы, не оставшись там, где были свет, тепло, крыша над головой… Но так уж я устроен, что вечно тебе уступаю. Ты ведешь, а я следую за тобой.

— Так ты еще жалуешься! — отозвался Самуил с легкой иронией. — А между тем я ведь прокладываю тебе путь. Если бы я не шел впереди, ты бы уже раз десять свернул себе шею, свалившись с откоса. Ну-ка, ослабь поводья да покрепче обопрись на стремена: тут поваленная сосна перегораживает нашу тропу.

На мгновение стало тихо, было только слышно, как лошади одна вслед за другой перепрыгнули через препятствие.

— Гоп! — воскликнул Самуил, а потом, обернувшись к спутнику, прибавил: — Ну, Юлиус, мой бедняжка, что еще скажешь?

— Скажу, что твое упрямство все равно ужасно, — продолжал Юлиус, — и у меня есть все основания на него жаловаться. Ведь нам объяснили, как следует ехать, а ты, вместо того чтобы держаться берега Мумлинга, речки, что вывела бы нас прямиком к Неккару, вздумал сократить путь, ссылаясь на свое знание здешних мест, где на самом деле ты отроду не бывал, я в этом уверен! Я-то хотел взять проводника, но куда там! «Проводник? — говорил ты. — Ба! На что он нам? Я же знаю дорогу». Ну да, ты знаешь ее так хорошо, что мы по твоей милости заблудились в горах, понятия не имея, где север, где юг, равным образом лишенные возможности возвратиться назад и двигаться вперед. Теперь придется до утра мокнуть под дождем, а он вот-вот хлынет. И под каким дождем!.. А, вот, кстати, и первые капли… Что ж, смейся, ты ведь привык смеяться над всем на свете или, по меньшей мере, стремишься к этому.

— А почему бы мне не смеяться? — отвечал Самуил. — Разве не уморительно слушать, как большой мальчик двадцати лет, гейдельбергский студент, хнычет, словно девчонка-пастушка, не успевшая вовремя пригнать свое стадо домой. Смеяться — невелика хитрость, мой милый Юлиус. Нет, я придумал кое-что получше. Я буду петь!

И молодой человек в самом деле запел резким вибрирующим голосом. Это была странная песнь — скорее всего импровизация; во всяком случае, она имела то достоинство, что как нельзя более подходила к обстоятельствам:

Я над ливнем смеюсь:

Что сей насморк небес Для души, где отчаянья бес Заключает со скукой союз?

Едва Самуил успел закончить первый куплет, как с последним отзвучавшим словом ослепительная молния, разорвав полог туч, наброшенный на небесный свод бурей, озарила своим великолепным и мрачным сиянием окружающий ландшафт до самого горизонта, вырвав из темноты фигуры двух всадников.

На вид они казались ровесниками: им было от девятнадцати до двадцати одного года. Но на этом их сходство кончалось.

Первый — вероятно, Юлиус — был голубоглаз и светловолос, бледен, элегантен и при среднем росте превосходно сложен. Его можно было бы принять за юного Фауста.

Второй, судя по всему, Самуил, высокий и худощавый, своими изменчиво-серыми глазами, тонким насмешливым ртом, чернотой волос и бровей, высоким лбом и острым крючковатым носом чрезвычайно напоминал Мефистофеля.

Оба были в темных коротких рединготах, перехваченных на талии кожаным поясом. Костюм дополняли узкие панталоны, мягкие сапоги и белая фуражка с цепочкой.

О том, что молодые люди студенты, мы уже знаем из их разговора.

Застигнутый врасплох и ослепленный вспышкой молнии, Юлиус вздрогнул и зажмурился. Самуил же, напротив, вскинул голову, и его спокойные глаза отразили сверкание молнии. Она погасла — и тотчас все снова погрузилось в непроглядную тьму.

Не успел еще исчезнуть последний отблеск молнии, как грянул сильнейший удар грома. По горным ущельям загрохотало, покатилось эхо.

— Самуил, — произнес Юлиус, — милый мой, по-моему, нам бы лучше остановиться. Двигаясь, мы рискуем притянуть к себе молнию.

В ответ Самуил расхохотался и вонзил шпоры в бока своего коня. Животное стремглав ринулось вперед, в галопе высекая искры подковами и обрушивая в пропасть камни, а всадник снова запел:

Я смеюсь: что ты значишь, зигзаг Жалкой спички, дрожащей меж туч,

Пред огнем, что, и грозен и жгуч,

Полыхает в жестоких очах?

Проскакав шагов сто, он резким рывком развернул коня и галопом же возвратился к Юлиусу.

— Во имя Неба! — воскликнул тот. — Да успокойся же, Самуил! К чему эта бравада? Нашел же время для песен! Берегись, как бы Господь не принял твоего вызова.

Новый удар грома, еще более кошмарный и сокрушительный, разразился прямо над их головами.

— Третий куплет! — вскричал Самуил. — На ловца и зверь бежит, смотри, как мне везет: само небо аккомпанирует моей песне, а гром служит ритурнелью.

И тотчас, возвысив голос и перекрывая нарастающий грохот, Самуил пропел:

Я смеюсь над тобою, о гром,

Кашель лета, схватившего грипп,

Что ты стоишь для сердца, где крик Безнадежной любви заключен?

Гром на сей раз запоздал, и Самуил, запрокинув голову, крикнул:

— Ну же! Где твой отыгрыш, гром? Ты не попадаешь в такт!

Гром не отозвался, но вместо него на призыв Самуила хлынул проливной дождь. Молнии же и громовые раскаты вскоре зачастили так, что следовали друг за другом почти беспрерывно, и теперь им не требовалось ничьих поддразниваний и дерзких вызовов. Юлиуса охватила тревога — чувство, от которого не дано отрешиться и самым безупречным храбрецам, когда разбушевавшиеся стихии являют им свое всемогущество. Его сердце сжималось от сознания всей человеческой ничтожности перед лицом разгневанной природы.

Самуил, напротив, сиял. Его глаза сверкали диким восторгом; приподнявшись на стременах, он сорвал с головы фуражку и махал ею, словно видел, что опасность бежит от него, и призывал незримого врага вернуться. Его веселили струи ливня, бьющие в лицо и стекающие с мокрых волос, и он хохотал, пел, он был счастлив.

— Что такое ты сейчас говорил, Юлиус? — вскричал он, словно одержимый неким странным вдохновением. — Ты жалел, что не остался в Эрбахе? Хотел пропустить эту ночь? Так ты, стало быть, не знаешь, что это за дикое наслаждение — мчаться вскачь сквозь бурю? А я потому и затащил тебя сюда, что предвидел все это. Я надеялся, что гроза разразится, дорогой мой! Весь день я был словно болен, нервы напряжены до предела, и вот я исцелен. Да здравствует ураган! Что за черт, да неужели ты не чувствуешь, какой это праздник? Посмотри, как все созвучно друг другу — буря небесная, вершины гор и земные пропасти, развалины, провалы! Разве тебе уже восемьдесят? Можно ли уподобляться дряхлому старцу, желающему, чтобы все вокруг было таким же тихим и вялым, как его отжившее сердце? Да есть же у тебя страсти, каким бы спокойным ты ни был! Тогда ты должен понять стихии: свои страсти есть и у них. Что до меня, то я молод, мои двадцать лет поют в моих жилах, выпитая бутылка вина играет в мозгу — вот почему я люблю гром. Король Лир звал бурю своей дочерью — я называю ее сестрой. Не бойся, Юлиус, с нами ничего не случится. Ведь я не смеюсь над молнией, я смеюсь вместе с ней. Я не презираю ее, а люблю. Гроза и я — мы словно два друга. Она не причинит мне зла, я слишком на нее похож. Люди считают ее злодейкой, глупцы! О нет, гроза необходима! Тут самое время обратиться к науке. Гроза, мощное электричество, грохочущее и изрыгающее пламя, если кого-нибудь убьет или что-то подожжет, в конечном счете совершит это лишь затем, чтобы придать всему живому новые, свежие силы. Я сам таков: я человек-гроза. Тут самое время обратиться к философии. Я без колебаний готов пройти через зло, чтобы достигнуть доброй цели. Я бы и самую смерть сделал своим орудием, если бы знал, что это пойдет на благо жизни.

Здесь одно важно: чтобы крайние поступки были вдохновлены великой целью, способной оправдать самые жестокие средства.

— Ох, Самуил, замолчи! Ты клевещешь на себя.

— Ты говоришь таким тоном, будто вместо «Самуил» готов произнести имя дьявола — «Самиель». Будет тебе, что за ребяческое суеверие! Мы с тобой скачем словно среди декораций «Фрейшюца», так уж тебе и представляется, будто я сам Сатана, Вельзевул или Мефистофель и вот-вот превращусь в черного кота или пуделя… О! Эй, что такое?

Это восклицание вырвалось у Самуила, когда его скакун неожиданно прыгнул в сторону и чуть не повалил лошадь Юлиуса.

Должно быть, его что-то испугало на дороге, и юноша наклонился, ожидая новой вспышки, чтобы рассмотреть препятствие. Долго ждать ему не пришлось: небо словно раскололось, и огненная вспышка от горизонта до горизонта залила светом всю округу.

Стало видно, что дорога с одного края обрывается в разверстую пропасть; молния как раз осветила край одного из ее провалов, но и это не позволило молодым людям разглядеть глубину бездны.

— Да, изрядная бездна, — промолвил Самуил, понуждая коня приблизиться к самому краю зияющего обрыва.

— Осторожней! — воскликнул Юлиус.

— Черт подери! Надо поглядеть на это поближе, — произнес его спутник.

Спешившись, он перекинул поводья Юлиусу, приблизился к самому краю провала и попытался, наклонившись, заглянуть внутрь.

Но его глаза не увидели дна, а потому он столкнул вниз гранитный обломок и прислушался.

Звука удара не последовало.

— Так, — подытожил он. — Видимо, камень попал на топкое место и потому не произвел шума.

Однако, лишь только он умолк, снизу раздался гулкий хлопок и отдался эхом во мраке пропасти.

— Да, глубина тут порядочная, — отметил Самуил. — Но кто бы мне сказал, как называется эта пропасть?

— Адская Бездна, — отозвался с противоположного края провала чей-то звонкий и строгий голос.

— Кто это мне ответил? — с удивлением, если не с испугом воскликнул Самуил. — Я никого не вижу!

Новая молния осветила небосклон и тропу, вившуюся у противоположного края гигантской трещины, открыв взору молодых людей нечто весьма неожиданное.

II СТРАННОЕ ВИДЕНИЕ

Перед ними предстала молодая девушка, босая, с голыми руками и распущенными волосами, едва прикрытыми черным капюшоном, раздувавшимся от ветра, в юбке неопределенного красноватого оттенка, ярко сверкнувшей при свете молнии. Ее черты поражали странной диковатой красотой. Рука девушки сжимала веревку, другим концом обвитую вокруг шеи какого-то рогатого животного.

Вот какое видение явилось на противоположном краю Адской Бездны двум юношам.

Молния погасла, и вместе с ней растворился во мраке таинственный призрак.

— Ты видел, Самуил? — насилу выдохнул Юлиус, с трудом приходя в себя.

— Да уж, черт возьми! И видел и слышал.

— Знаешь, если бы образованным людям было позволительно верить в существование ведьм, пришлось бы подумать, что нам повстречалась одна из них.

— Ну, я надеюсь, что так оно и есть! — вскричал Самуил. — Ведь при ней все, что требуется, даже козел! И притом, заметь, ведьмочка очень мила.

— Эй! Крошка! — закричал он и прислушался совершенно так же, как тогда, когда бросил камень в пропасть. Но и на этот раз ответом ему было молчание.

— Клянусь Адской Бездной, я не позволю себя дурачить! — крикнул Самуил.

Перехватив повод своей лошади, он вскочил в седло и, не слушая предостерегающих восклицаний Юлиуса, галопом проскакал по краю пропасти. В одно мгновение он достиг места, где только что скрылся странный призрак. Но все его поиски были тщетны: он не нашел ни девушки, ни животного — ведьма с козлом словно сквозь землю провалилась.

Самуил был не из тех, вето способен легко смириться с неудачей. Он и в пропасть заглядывал, и в кустах шарил, метался взад-вперед, то продираясь сквозь колючие заросли, то выскакивая на тропу, — все напрасно! Юлиусу насилу удалось уговорить приятеля оставить эти бесполезные поиски, и тот наконец присоединился к нему, раздосадованный и угрюмый. Он был одной из тех упрямых натур, что имеют обыкновение ни при каких обстоятельствах не отступать от намеченной цели, во всем докапываться до сути, и встреча с необъяснимым порождает в подобных умах не мечтательность, а раздражение.

Итак, друзья вновь двинулись в путь.

Сверкание молний помогало им не сбиться с тропы, к тому же являя взору великолепные картины. Озаренные этими мгновенными вспышками, леса на горных вершинах и в долине казались багровыми, а лента реки, вьющаяся у их ног, отливала мертвенным блеском стали.

Юлиус притих: уже минут пятнадцать он не произносил ни слова, предоставляя Самуилу выкрикивать свои дерзости в ответ на вспышки, казалось, затухающей грозы. Но вдруг Юлиус задержал коня и воскликнул:

— А, вот то, что нам нужно!

Он указывал на развалины замка, высившиеся в потемках справа от дороги.

— Эти руины? — спросил Самуил.

— Ну да, должен же там найтись уголок, где можно укрыться от непогоды. Там мы сможем переждать грозу или хотя бы дождаться, когда прекратится этот ливень.

— Могу себе представить! А наша одежда тем временем будет сохнуть у нас на плечах и мы подхватим славное воспаление легких, сначала промокнув до нитки, а потом засев без движения среди этих камней… Впрочем, что ж! Так и быть, поглядим, что там за руины.

Чтобы достигнуть подножия стены, им хватило нескольких шагов. Гораздо труднее оказалось проникнуть внутрь. Покинутый людьми, замок был давно захвачен и опутан всяческой растительностью. Вход был глухо закрыт целой зарослью тех кустов, трав и ползучих растений, что особенно любят ютиться среди разрушающихся стен. Самуил заставил своего коня прорваться сквозь эту колючую преграду, добавив к ударам собственных шпор уколы шипов и сучьев.

Лошадь Юлиуса прошла следом, и приятели оказались во внутренних покоях замка, если такие слова как «замок» и «внутренние покои» уместны в применении к руинам, в которых не сохранилось ни одной целой стены.

— Ха! Ты собирался укрыться здесь от дождя? — промолвил Самуил, запрокинув голову. — Мне кажется, что для этого нам все же потребовалось бы некое подобие крыши или потолка, а здесь, увы, нет ни того ни другого.

Действительно, время оставило от этого замка, быть может когда-то могучего и прославленного, жалкий остов. Из четырех стен одна рассыпалась окончательно, став грудой камней, а в трех оставшихся зияли громадные провалы на местах прежних окон.

Кони спотыкались на каждом шагу. Корни растений вспучили и местами взломали пол старого замка, как будто им, три столетия назад погребенным под этими плитами, ценой вековых трудов удалось упрямыми узловатыми пальцами раздвинуть камни своей темницы.

Три уцелевшие стены угрожающе покачивались под каждым ударом ураганного ветра. Целые тучи ночных птиц беспорядочно метались в этой темной зале под открытым небом, вторя порывам бури и раскатам грома своими ужасными криками, и в этом грохоте можно было различить заунывный клекот орлана, похожий на предсмертный вопль человека, которого убивают.

Самуил разглядывал все это с присущим ему хладно-ровным любопытством исследователя.

— Что ж! — сказал он Юлиусу. — Если тебе угодно остаться здесь до утра, это по мне. Прелестное местечко, почти под стать нашей очаровательной сегодняшней прогулке на свежем воздухе. Пожалуй, тут есть даже одно преимущество: ветер в этих стенах завывает еще яростнее. Мы здесь, можно сказать, в самой воронке грозового вихря. Весьма приятны также все эти вороны, прах их возьми, нетопыри — ими тоже не следует пренебрегать. Решительно, этот приют мне подходит. Э, посмотри на вон ту сову, любимую птицу философов! Как она пялит на нас свои горящие глазища! Не правда ли, в целом свете не найти создания милее? И, сверх всего прочего, мы с тобой сможем теперь хвастаться, что скакали верхом по обеденной зале.

С этими словами Самуил дал шпоры своей лошади, направив ее в сторону поваленной стены. Но лошадь, не проскакав и десятка шагов, взвилась на дыбы, причем так резко, что всадник с размаху ткнулся в ее гриву.

В то же мгновение раздался голос:

— Стойте! Там Неккар!

Самуил посмотрел вниз.

Ему показалось, будто он повис вместе с лошадью на пятидесятиметровой высоте. Внизу, подобная разверстой зияющей пасти, чернела река. Замерший было над бездной вздыбленный конь отпрянул, описав полукруг над ней передними копытами.

Гора в этом месте круто обрывалась вниз. Замок стоял над пропастью, что, вероятно, входило в расчеты строителей, поскольку делало его еще неприступнее. Пышные гирлянды ползучих растений, цепляясь за неровности гранита, казалось, одни удерживали старый замок от падения в бездну, над которой он навис, лишенный собственных разъеденных временем оснований и не имеющий более иной опоры, кроме тонких побегов плюща.

Еще один шаг — и всадника вместе с конем ждала бы верная гибель.

Животное дрожало всем телом, вздыбив гриву, роняя клочья пены изо рта; ноздри его раздувались, из них вырывался пар, и от только что пережитого ужаса трепетали каждая его жилка, каждый мускул.

Однако Самуил, как всегда спокойный или, вернее, исполненный своего обычного скептицизма, тотчас забыл о миновавшей опасности, занятый лишь одной мыслью.

— А-а! — пробормотал он. — Тот же голос!

По крику «Стойте!» он узнал голос девушки, что недавно произнесла это название — «Адская Бездна».

— Ну, на этот раз, будь ты хоть трижды ведьмой, тебе от меня не уйти! — воскликнул Самуил.

И, пришпорив коня, он галопом рванулся туда, откуда донесся крик.

Но и на этот раз, сколько он ни искал, сколько ни вспыхивала молния, озаряя всю окрестность, он никого не увидел, ни следа не нашел.

— Ну, Самуил, хватит! — попробовал образумить его Юлиус, довольный, что они выбрались из этих руин, полных зловещего карканья, ловушек и провалов. — Нам пора, уж и так сколько времени потеряли!

Самуил последовал за ним, но нехотя, поминутно озираясь и кипя от досады, скрыть которую ему помогала тьма.

Отыскав тропу, они двинулись дальше. Юлиус был молчалив и серьезен, Самуил же поминутно хохотал и бранился, словно Шиллеров разбойник.

Юлиуса приободрило то, что им удалось найти дорогу. Он заметил ее, как только они покинули замок. Она была местами разбита, но довольно полого спускалась к реке и выглядела незаброшенной. Вероятно, она вела к какому-нибудь селению или, по меньшей мере, к жилью.

Но и через полчаса пути друзья не обнаружили ничего, кроме реки, вдоль обрывистого берега которой им пришлось двигаться вверх, навстречу ее бурлящему течению. Никаких следов жилья по-прежнему не было видно.

Дождь все это время продолжал хлестать с прежней силой. Одежда путников давно промокла насквозь, лошади выбились из сил. Юлиус был измучен до крайности, и даже воодушевлению Самуила, похоже, подходил конец.

— Клянусь Сатаной, — воскликнул он, — дело принимает довольно скучный оборот! Вот уже десять минут мы не имеем никаких развлечений: ни хорошенькой молнии, ни славного громового удара. Все обернулось самым заурядным ливнем. Право, это скверная шутка со стороны небес. Я любитель ужасных потрясений, но вовсе не охоч до смешных и скучных неприятностей. Похоже, ураган в свою очередь посмеялся надо мной: я дразнил его, чтобы он меня испепелил своими молниями, а он вместо этого посылает мне насморк.

Юлиус не отвечал.

— Черт возьми! — воскликнул Самуил. — Меня так и подмывает воззвать…

Он возвысил голос и торжественно произнес:

— Во имя Адской Бездны, откуда ты нам явилась! Во имя козла, твоего лучшего друга! Во имя воронов, сов и нетопырей, что в изобилии явились на нашем пути тотчас после твоего благословенного появления! Милая ведьма, дважды удостоившая подать мне голос, заклинаю тебя! Во имя Бездны, козлища, воронья, сов и нетопырей, явись! Явись! Явись! И скажи нам, далеко ли отсюда до какого-нибудь человеческого жилья!

— Если бы вы заблудились, — прозвучал из мрака ясный голос девушки, — я бы предупредила вас. Вы на верном пути: держитесь его еще минут десять и справа, за липовой рощицей вы найдете гостеприимный дом. До свидания!

Голос раздавался откуда-то сверху. Самуил поднял голову и увидел некую тень, казалось мелькнувшую в воздухе футах в десяти над ним, скользя по горному склону.

Догадавшись, что она сейчас исчезнет, он закричал:

— Постой! Мне надо спросить еще кое о чем!

— О чем же? — спросила она и замерла на гребне скалы, до того узком, что, казалось, там негде поставить ногу, будь то хоть нога волшебницы.

Он вгляделся, стараясь понять, как бы ему до нее добраться. Но высеченная в скале тропа, по которой ехали всадники, не поднималась туда. Она предназначалась для людей, а ведьма забралась туда по козьей тропке.

Сообразив, что на лошади ему не догнать красавицу, он захотел, чтобы хоть его голос достиг ее ушей.

Он повернулся к приятелю:

— Ну вот, милый Юлиус, я битый час перечислял тебе прелести этой ночи: бурю, мои двадцать лет, вино с берегов древней реки, град и гром! Но я забыл главное — любовь! Любовь, что вмещает все остальное, она и есть подлинная юность, она и есть настоящая гроза, она и есть истинное опьянение.

Пришпорив коня, он заставил его совершить прыжок, стараясь, как мог, приблизиться к девушке, и крикнул ей:

— Я полюбил тебя, прекрасная колдунья! Полюби и ты меня, а хочешь, мы и свадьбу с тобой сыграем! Да, прямо сейчас! Когда замуж выходят королевы, в их честь бьют фонтаны и грохочут пушки. А к нашей свадьбе Бог устроил проливной дождь, гром и молнии! Я вижу, что у тебя там самый доподлинный козел и потому принимаю тебя за ведьму, принимаю, и будь что будет! Отдаю тебе мою душу, подари же мне твою красоту!

— У вас нет ни почтения к Господу, ни благодарности ко мне, — произнесла девушка и исчезла из виду.

Самуил попытался было преследовать ее, но скала оказалась совершенно неприступной.

— Ну, хватит же, довольно, едем! — воскликнул Юлиус.

— Да куда ехать? — спросил Самуил, придя в отвратительное расположение духа.

— Поищем тот дом, о котором она говорила.

— Гм! А ты и поверил? — отвечал Самуил. — Допустим даже, что этот дом в самом деле существует. Но откуда ты знаешь, что это не притон головорезов, куда эта почтенная девица по их поручению заманивает усталых путников?

— Вспомни, Самуил, что она тебе сказала! — укорил его Юлиус. — Ты кощунствуешь, и ты неблагодарен!

— Ну что ж, едем, раз ты этого хочешь. Я ей не верю, но если это доставит тебе удовольствие, готов притвориться, будто поверил.

Они двинулись в путь, и через десять минут Юлиус воскликнул:

— Смотри, аспид!

Он показал приятелю на липовую рощицу, о которой упоминала девушка. Сквозь ветки деревьев пробивался свет — там, за деревьями, действительно был дом. Всадники въехали под сень лип и увидели перед собой решетку ограды.

Юлиус протянул руку к колокольчику.

— Хочешь вызвать бандитов? — усмехнулся Самуил.

Юлиус позвонил, не отвечая.

— Держу пари, — сказал Самуил, положив свою ладонь на руку спутника, — что открывать нам явится не кто иная, как девица с козлом.

Ближняя дверь дома отворилась, и неясная фигура с тусклым фонарем подошла к калитке.

— Кто бы вы ни были, — произнес Юлиус, — прошу вас об участии. Наше положение его заслуживает. Вот уже пятый час мы блуждаем в темноте под ливнем среди пропастей и горных потоков. Дайте нам приют на ночь!

— Входите, — прозвучало в ответ.

Голос был знакомый. Он принадлежал девушке, что встретилась им у Адской Бездны и среди развалин замка.

— Вот видишь! — шепнул Самуил своему другу, не сумевшему удержать невольного содрогания.

— Что это за дом? — спросил Юлиус.

— Ну же, господа, вы войдете или нет? — отозвалась девушка.

— Еще бы, черт возьми! — отвечал Самуил. — Я и в ад войду, лишь бы привратница была хорошенькая!

III МАЙСКОЕ УТРО. ЗАРЯ ЮНОСТИ

На следующее утро, проснувшись в великолепной постели, Юлиус не сразу смог припомнить, где он находится.

Он открыл глаза. Веселый солнечный луч, полный живительной энергии, проскользнув сквозь щель в ставнях, беспечно играл на добела вымытом деревянном полу. Из рощи доносилось пение птиц — их звонкие голоса выводили мелодию, как бы сопровождавшую этот радостный танец света.

Юлиус спрыгнул с кровати. Домашнее платье и туфли, заботливо приготовленные, ждали его. Он оделся и подошел к окну.

Едва он толкнул ставни, как сквозь открытое окно в комнату хлынули потоки света, птичьего пения и ароматов. Окно выходило в прелестный сад, полный цветов и птиц. За ним виднелась долина Неккара, живописность которой подчеркивалась блеском речных струй, а еще дальше, на горизонте, высились горы.

И надо всем этим сияло майское безоблачное утро, в воздухе, на земле, в каждой травинке трепетала жизнь, такая свежая и щедрая, какой она бывает лишь в благодатную пору весны.

Буря вымела с неба все тучи — до последнего облачка. Небесный свод сверкал глубокой и вместе с тем ослепительной лазурью, что внушает нашему воображению представление о том, какой должна быть улыбка Бога.

Юлиуса охватило непередаваемое ощущение блаженной свежести. Сад, обновленный и освеженный после ночного ливня, был преисполнен жизненных сил. Воробьи, малиновки и щеглы, ликуя и празднуя избавление от ужасов бури, каждую ветку превратили в оркестровую площадку. Капли дождя, загоревшись под солнцем, которому вскоре предстояло их осушить, заставили каждую травинку переливаться блеском, достойным изумруда. А виноградный побег, ловко цепляясь за оконный переплет, казалось, хотел заглянуть с дружеским визитом в комнату Юлиуса.

Но вдруг случилось нечто такое, что заставило юношу сразу забыть и виноградную лозу, и птиц, поющих в древесных кронах, и блеск росы на траве, и дальние горы, и сияние небес. Юлиус не видел и не слышал более ничего, кроме чистого юного голоса, внезапно коснувшегося его слуха.

Он перегнулся через подоконник и в тени под кустом жимолости заметил самую прелестную картину, какую только можно вообразить.

На скамейке сидела девушка едва ли старше пятнадцати лет. Она держала на коленях малыша лет пяти и учила его читать.

В девушке было все то, что есть в этом мире самого пленительного. Ее голубые кроткие глаза были вместе с тем полны ума, белокурые с золотистым отливом волосы в таком пышном изобилии отягощали ее головку, что шея казалась слишком тонкой и словно бы с трудом удерживала эту роскошную копну, а лицо поражало такой чудесной чистотой линий, будто… Нет, никакие слова не в силах передать, что за светлое создание предстало перед Юлиусом. Но что особенно прельщало в ней — это обаяние юности. Она была вся как ода невинности, гимн ясности духа, поэма весны. Какая-то неизъяснимая гармоническая связь была между этим утром и незнакомкой, и ее лучистый взгляд из-под длинных ресниц был так же прозрачен, как капли росы, сверкающие в траве. Одно казалось неотделимым от другого, словно картина и ее рама.

Суть очарования девушки была в ее неповторимой грации, не имевшей, однако, ничего общего с хрупкостью, напротив: все ее существо дышало здоровьем и жизнерадостностью.

Ее наряд был вполне в немецком вкусе: белый корсаж туго обхватывал талию, коротковатая юбка, тоже белая, с фестонами по краю, пышными складками облекая бедра, спускалась вниз полупрозрачной легкой волной, достигая щиколоток и оставляя на обозрение изящные ступни.

Мальчик, сидевший у нее на коленях, прелестный малыш с пепельными кудрями, усердно внимал своей наставнице, с уморительной важностью надувая свои свежие румяные щеки. Водя пальчиком по книжной странице, где алфавит был набран таким крупным шрифтом, что буква превышала размером уткнувшийся в нее пальчик, малыш называл буквы и всякий раз с беспокойством поглядывал на свою учительницу, чтобы найти на ее лице ответ на вопрос, не ошибся ли он. Когда дитя путало буквы, девушка останавливала его и урок начинался опять; если же все было правильно, она улыбалась и мальчик мог продолжать.

Юлиус не мог налюбоваться этим чарующим зрелищем. Такая прелестная сценка в столь прелестном месте, детский голосок среди птичьего щебета, красота девушки среди красот природы, эта весна жизни, окруженная жизнью весны — все это создавало до того волнующий контраст с жестокими впечатлениями минувшей ночи, что юноша почувствовал, как его сердце тает от умиления, и предался сладостному созерцанию.

Из блаженного забытья его вывел внезапный толчок. Он был в комнате не один: это Самуил, незаметно войдя, приблизился к нему на цыпочках, любопытствуя, что могло так завладеть вниманием его друга. Юлиус очнулся лишь тогда, когда их головы соприкоснулись — второй зритель тоже высунулся в окно.

Заметив приятеля, он сделал умоляющий жест, что означало просьбу к Самуилу не шуметь. Но тот, весьма далекий от сентиментальных побуждений, не обратил на эту немую мольбу ни малейшего внимания. А поскольку виноградная лоза могла отчасти помешать его наблюдениям, он отстранил ее бесцеремонным движением руки.

Шелест потревоженных листьев заставил девушку поднять глаза. При виде непрошеных зрителей она чуть покраснела. Малыш тоже глянул вверх и, заметив в окне незнакомцев, сразу потерял интерес к книге. С этого мгновения почти все буквы вылетели у него из головы, он стал поминутно ошибаться. Казалось, девушка была несколько раздосадована, вероятно, не столько рассеянностью ребенка, сколько нескромными взглядами посторонних. Не прошло и минуты, как она спокойно закрыла книгу, спустила своего ученика на землю, встала и направилась с мальчиком в дом, учтиво ответив на приветствие молодых людей, поклонившихся ей, когда она проходила под окном Юлиуса.

Рассердившись, он повернулся к Самуилу:

— Ты их спугнул! Чего ради?

— А, понятно! — насмешливо процедил тот. — Ястреб напугал жаворонка. Но ты не тревожься, все это ручные пичужки, вернутся, никуда не денутся. А тебе, стало быть, так и не перерезали глотку этой ночью? Судя по всему, этот разбойничий приют довольно уютен. Как погляжу, твоя комната не хуже моей. О, да она еще лучше: у тебя тут, помимо всего прочего, представлена в гравюрах история библейского Товии! Тебе повезло.

— Мне кажется, будто я видел сон, — признался Юлиус. — Ну, вспомним-ка происшествия этой ночи. Нам ведь открыла та красавица с мерзким козлом, разве нет? При этом она еще делала таинственные знаки, требуя молчания. Она указала нам конюшню, куда поставить наших лошадей. Потом повела нас в дом, в третий этаж, в эти две смежные комнаты. Она зажгла эту лампу, почтительно поклонилась и упорхнула, так и не произнеся ни звука. Право же, Самуил, мне показалось, что ты был ошеломлен всем этим почти так же, как я. Тем не менее ты попытался было последовать за ней, я тебя удержал, и мы решили лечь спать. Все так и было, да?

— Твои воспоминания, — заметил Самуил, — как нельзя более точны. И вероятно, вполне соответствуют действительности. Притом держу пари, ты уже простил мне, что я вчера вечером вытащил тебя из гостиницы. Что, будешь теперь бранить грозу? Разве я не оказался прав, утверждая, что зло может вести к добру? Благодаря грому и ливню нам достались две комнаты, весьма прилично обставленные, с видом на живописный ландшафт, да, сверх того, мы еще познакомились с отменной красоткой, влюбиться в которую нам велит простая вежливость, тогда как ее долг гостеприимства обязывает ответить нам взаимностью.

— Ну, опять понес чертовщину! — вздохнул Юлиус.

Самуил открыл было рот, готовясь произнести очередную насмешливую реплику, но тут дверь комнаты отворилась, впустив старуху-служанку. Она принесла обоим гостям их одежду, выстиранную и высушенную, и завтрак, состоявший из хлеба с молоком.

Поблагодарив ее, Юлиус спросил, кто приютил их. Старуха отвечала, что они находятся в Ландеке, в доме священника, а хозяина зовут пастор Шрайбер.

Служанка, по-видимому, не отличалась чрезмерной молчаливостью. Принявшись за уборку комнаты, она уже по собственному почину поделилась с молодыми людьми кое-какими дополнительными сведениями:

— Жена пастора уж пятнадцать лет как умерла от родов: она тогда разрешилась фрейлейн Христианой. Потом еще была утрата, три года назад, когда скончалась старшая дочь пастора, госпожа Маргарита. Вот он и остался совсем один с дочкой, то есть с фрейлейн Христианой, да внуком Лотарио, сыном Маргариты.

Студенты узнали также, что достойный священник в настоящее время отсутствует. Долг пастыря повелел ему быть сегодня в селении, в храме, и Христиана отправилась туда с ним. Однако к полудню он возвратится, ведь это время обеда, и тогда сможет повидать своих гостей.

— Кто же в таком случае открыл нам вчера? — осведомился Самуил.

— А, это Гретхен, — сказала старуха.

— Отлично. Теперь объясните нам, сделайте милость, кто такая Гретхен.

— Гретхен? Она пастушка. Коз пасет.

— Пастушка! — воскликнул Юлиус. — Ну, тогда понятно. Это объясняет все вообще, а в частности, откуда этот козел. И где же она теперь?

— Вернулась на свою гору. Зимой, а иногда и летом, если непогода уж так разыграется, что ей становится вовсе невозможно ночевать в своей дощатой хибарке, она приходит сюда. У нее в этом доме и комнатка своя есть рядом с моей, но она здесь подолгу не живет. Такая чудачка — говорит, душно ей, видите ли, в четырех стенах. Ей подавай свежий воздух, совсем как ее козам.

— Но по какому праву она впустила нас сюда? — спросил Юлиус.

— Тут не в праве дело, а в долге, — возразила служанка. — Господин пастор всякий раз, как ее увидит, напоминает, чтобы она непременно приводила к нему каждого усталого или заблудившегося путника, встреченного в горах. Ведь в нашей округе гостиницы нет, а господин пастор считает, что дом священника принадлежит Господу, и Божий дом должен быть открыт для всех.

Старуха удалилась. Молодые люди позавтракали, переоделись и спустились в сад.

— Давай прогуляемся перед обедом, — предложил Самуил.

Юлиус покачал головой:

— Нет. Я устал.

И он присел на скамью, стоящую в тени жимолости.

— С чего бы это? — удивился Самуил. — Ты ведь только что встал с постели.

Вдруг он громко захохотал:

— О, я все понял! Ведь это скамья, где сидела Христиана! Ах ты, Юлиус, бедненький мой! Уже!

Смущенный и раздосадованный, Юлиус встал.

— Согласен, — промолвил он, — ты прав, есть смысл пройтись. Успеем еще насидеться. Побродим по парку.

И он пустился рассуждать о цветах, о расположении садовых аллей, словно спеша увести разговор в сторону от материй, о каких упомянул Самуил, то есть от скамейки и от пасторской дочки. Он сам не понимал почему, но ему стало как-то неприятно слышать имя Христианы из насмешливых уст Самуила.

Друзья блуждали по аллеям целый час. В дальнем конце парка они набрели на фруктовый сад. Впрочем, в это время года он ничем не отличался от цветочного: яблони и персиковые деревья пока представляли собой всего лишь громадные букеты белоснежных и розовых цветов.

— О чем ты задумался? — внезапно спросил у Юлиуса его спутник, заметивший, что молодой человек, погрузившись в мечты, стал чересчур молчалив.

Мы не осмелимся утверждать, что Юлиус в этом случае был вполне чистосердечен, но как бы то ни было, он ответил:

— Об отце.

— О твоем отце? Но сделай милость, объясни, с какой стати тебе пришел на ум сей ученый муж?

— Да хоть потому, что завтра в тот же час у него, может быть, уже не будет сына.

— Ну, мой дорогой, не будем спешить с составлением завещания, хорошо? Полагаю, что завтра меня ждут, по меньшей мере, такие же опасности, как тебя. Вот и подумаем об этом завтра, тогда будет самое время. Ты еще не знаешь, до какой степени разыгравшееся воображение подтачивает волю. В этом состоит слабость возвышенных умов, это их уязвимое место, подчас позволяющее глупцам торжествовать над ними. Что до нас, мы не должны этого допустить.

— Не беспокойся! — отозвался Юлиус. — Ни моя воля, ни отвага не изменят мне в час завтрашнего испытания.

— Я в этом не сомневаюсь, Юлиус. Так оставь же свою мрачную мину. Кстати, вон, кажется, и пастор с дочкой идут сюда. Ба! Похоже, твоя улыбка возвращается к тебе вместе с ними. Уж не ходила ли она тоже в храм?

— Аспид, — пробормотал Юлиус.

Пастор и Христиана действительно возвращались из церкви. Девушка уже повернула к дому; священник же поспешил навстречу гостям.

IV ПЯТЬ ЧАСОВ, ПРОМЕЛЬКНУВШИЕ КАК ПЯТЬ МИНУТ

У пастора Шрайбера было суровое, честное лицо немецкого священника, привыкшего неукоснительно придерживаться в собственной жизни заповедей, которые он проповедует другим. Это был мужчина лет сорока пяти, следовательно, еще не старый. Его лицо хранило отпечаток вдумчивой, несколько меланхолической доброты. Вдумчивость приличествовала его роду занятий, меланхолия была следствием пережитых утрат. Потеря жены и дочери оставила неизгладимый след: чувствовалось, что человек этот безутешен. Тень земной скорби, омрачавшая его лицо, казалось, ведет непрестанную борьбу с врачующим душу светом христианского упования.

Он пожал руки молодым людям, осведомился, хорошо ли им спалось, и поблагодарил за то, что вчера вечером они соблаговолили постучаться в его дверь.

Минуту спустя колокольчик прозвонил к обеду.

— Идемте же, господа, — произнес пастор. — Моя дочь ждет нас. Я покажу вам дорогу.

— Он не поинтересовался нашими именами, — шепнул Самуил на ухо Юлиусу. — Впрочем, и ни к чему их здесь сообщать. Твое может смутить скромность малютки своим блеском, мое — оскорбить благочестивый слух добряка-папаши своим еврейским звучанием.

— Согласен, — кивнул Юлиус. — Притворимся принцами, путешествующими инкогнито.

Они вошли в обеденную комнату. Христиана с племянником были уже там. С робкой грацией девушка приветствовала молодых людей.

Все уселись за четырехугольный стол, уставленный простыми, но обильными яствами. Хозяин расположился между двумя гостями, Христиана — напротив. Между ней и Юлиусом сел Лотарио.

Вначале трапеза проходила в молчании. Юлиус, смущенный присутствием Христианы, не мог выдавить ни слова. Христиана, казалось, была занята исключительно малышом Лотарио, о котором она заботилась с материнской нежностью. Он же звал ее сестрицей. Беседу с грехом пополам поддерживали только пастор и Самуил. Священник просиял от радости, узнав, что принимает у себя студентов.

— Я тоже когда-то был студиозусом, — говорил он. — В наше время студенческая жизнь была веселее.

— Зато теперь она несколько драматичнее, — заметил Самуил, искоса взглянув на Юлиуса.

— Ах, — продолжал пастор, — то была лучшая пора моей жизни. Правда, потом мне пришлось дорого заплатить за это счастье молодых лет. Тогда моя жизнь была полна надежд. Теперь все совсем-совсем иначе. О, я упомянул об этом отнюдь не для того, чтобы опечалить вас, мои юные гости. Вы же видите, я об этом говорю почти весело. И как бы то ни было, мне бы хотелось побыть на этом свете, чтобы когда-нибудь увидеть мою Христиану счастливой хозяйкой родового гнезда ее предков…

— Отец! — перебила девушка с нежным упреком.

— Да, да, ты права, моя златовласая умница, — сказал священник. — Поговорим о чем-нибудь другом. Да будет тебе известно, что, благодарение Господу, вчерашний ночной ураган пощадил почти все мои дорогие растения.

— Так вы занимаетесь ботаникой, сударь? — спросил Самуил.

— Немного, — со скромной гордостью подтвердил священник. — А вы, сударь, вы тоже?..

— Иногда, в свободное время, — небрежно отозвался молодой человек.

Потом, предоставив хозяину время порассуждать о своих любимых занятиях, Самуил внезапно сбросил, так сказать, маску и в свою очередь заговорил, обнаружив глубину познаний и дерзость мысли, забавляясь растерянностью своего почтенного собеседника, ошеломленного новизной наблюдений юноши и неожиданностью его гипотез. И наконец во всеоружии истинной науки он стал, не меняя своей вежливой, холодной и слегка насмешливой манеры, словно бы нечаянно разрушать шаткие построения поверхностно начитанного, да и несколько устаревшего в своих представлениях хозяина.

В это время Юлиус и Христиана, до сих пор молчавшие, лишь украдкой поглядывая друг на друга, начали понемногу осваиваться.

Сначала посредником между ними стал Лотарио. Еще не смея заговорить с самой Христианой, Юлиус принялся задавать мальчику вопросы, но тот не мог на них ответить. Лотарио обращался за разъяснениями к девушке, и она отвечала ему, а тем самым и Юлиусу. Юноша был безгранично счастлив: мысли Христианы, передаваемые милыми, чистыми устами ребенка, сладостно входили в его сердце.

Когда подали десерт, эти трое уже были лучшими друзьями — и все благодаря той неподражаемой порывистости, чудной легкости в проявлении чувств, что составляет высшую прелесть детства.

Однако, когда все поднялись со своих мест, намереваясь перейти в сад, чтобы пить кофе в тени деревьев, сердце Юлиуса сжалось, а брови невольно нахмурились при виде Самуила, который направлялся к ним, готовясь нарушить хрупкое очарование нарождающейся близости. Пастор же в это самое время собрался покинуть общество и отправиться за старым французским коньяком.

Самуила, неисправимого скептика и насмешника, можно было бы упрекнуть во многом, но уж недостаток дерзости никак не входил в число его пороков. Юлиус почувствовал себя оскорбленным, заметив, как он с видом хладнокровного фата устремил беззастенчивый взгляд на пленительную девушку и обратился к ней с такими словами:

— Нам следует попросить у вас прощения, фрейлейн.

Сегодня утром мы помешали вам продолжать урок, который вы давали своему племяннику. С нашей стороны было очень глупо вести себя так.

— О, это пустяки, мы уже заканчивали, — сказала она.

— Я не мог сдержаться от возгласа изумления. Вообразите, мы ведь едва не приняли за колдунью ту девушку, что привела нас сюда. Ее наряд, ее козел, эти молнии, при свете которых она нам явилась, — все наводило на такую мысль. И вот, заснув с этой догадкой, мы просыпаемся поутру, раскрываем окно и что же видим? Козел превратился в прелестное дитя, а ведьма…

— В меня! — подхватила Христиана с задорной, а возможно, и насмешливой улыбкой.

И, обернувшись к Юлиусу, напустившему на себя солидный, сдержанный вид, она спросила:

— А вы, сударь? Вы тоже приняли меня за колдунью?

— Не без того, — признался Юлиус. — Право же, не совсем естественно быть настолько красивой.

Если слова Самуила вызвали у Христианы усмешку, то при этой фразе Юлиуса она покраснела.

Он и сам тотчас оробел, опасаясь, что позволил себе слишком много, и поспешил обратиться к ребенку:

— Лотарио, скажи, а ты хотел бы поехать с нами в университет?

— Сестрица, — мальчик повернулся к Христиане, — а что это значит — университет?

— Это такое место, где вас научат всему на свете, дитя мое, — весело отвечал вернувшийся пастор.

Тогда малыш с важной миной сказал Юлиусу:

— Мне незачем ехать с вами, потому что вместо университета у меня есть сестрица. Христиана все знает, сударь: она и читать умеет, и писать, и музыке училась, а еще она говорит по-французски и по-итальянски. Я никогда ее не покину. Ни за что на свете.

— Значит, вы куда счастливее нас, мой любезный малютка, — вмешался Самуил, — поскольку нам с Юлиусом, увы, пора уезжать.

— Как?! — воскликнул пастор. — Неужели вы не подарите мне даже одного этого дня? Вы не останетесь поужинать с нами?

— Тысяча благодарностей! — отвечал Самуил. — Но наше присутствие в Гейдельберге сегодня вечером совершенно необходимо.

— Да, но ведь по вечерам не бывает ни занятий, ни перекличек.

— Нет, но долг, призывающий нас туда, еще гораздо серьезнее, и Юлиусу это хорошо известно.

— Предлагаю полюбовное соглашение, — просительно улыбнулся священник. — Гейдельберг всего-навсего в семи-восьми милях от Ландека. Вы прекрасно успеете туда, если выедете отсюда в четыре, да и лошади ваши тем временем отдохнут и жара спадет. Я вам ручаюсь, что вы прибудете на место еще до темноты.

— Нельзя! — возразил Самуил. — Учитывая неотложность дела, для которого мы туда едем, нам следует успеть заблаговременно. Не правда ли, Юлиус?

— Это так важно? — вполголоса спросила Христиана, устремив на Юлиуса чарующий взгляд голубых глаз.

И Юлиус, до того молчавший, не устоял перед их ласковым вопросом.

— Да ну, Самуил, — сказал он, — не будем противиться гостеприимству наших радушных хозяев. Мы вполне можем выехать отсюда ровно в четыре.

Самуил бросил злобный взгляд на Юлиуса и девушку.

— Ты этого хочешь? Что ж! — ехидно усмехнулся он.

— В добрый час! — воскликнул священник. — А теперь послушайте, какие у меня планы. До трех я буду показывать вам, господа, мои коллекции и сад. Потом мы все, дети и я, проводим вас до поворота к Неккарштейнаху. У меня есть ловкий, сильный малый, он приведет вам туда ваших лошадей. Вы увидите, что дорога, показавшаяся вам такой кошмарной в грозовую ночь, прелестна при солнечном свете. И там же мы, по всей вероятности, встретим вашу предполагаемую колдунью. Пожалуй, в ней и правда есть что-то такое, но в самом христианском духе. Это чистейшее, святое дитя.

— Я не прочь поглядеть на нее при дневном свете, — заметил Самуил и, вставая, прибавил, обращаясь к пастору: — Что ж, сударь, пойдемте смотреть ваши гербарии.

Проходя мимо Юлиуса, он шепнул ему на ухо:

— Я займусь папашей, заведу ученую беседу про Турнефора и Линнея. Заметь, какой я преданный друг!

Он и в самом деле завладел пастором, так что Юлиус смог остаться наедине с Христианой и Лотарио. Теперь между ним и девушкой больше не было прежней неловкости, они уже осмеливались смотреть друг на друга и разговаривали без мучительного стеснения.

Впечатление, которое Христиана произвела на Юлиуса при их утренней встрече, проникало в его сердце все глубже. Прелесть ее свежего, выразительного личика, на котором он, словно в открытой книге, видел все движения этой девственной души, неодолимо влекла юношу. Взгляд Христианы, прозрачный, как струя горного ключа, позволял заглянуть в самую глубину ее сердца, столь же исполненного очарования, сколь способного на непреклонное постоянство. Само воплощение красоты и доброты, девушка была вся пронизана светом, как этот сияющий майский день.

Присутствие Лотарио вовсе не мешало их нежной беседе, напротив, при нем она текла особенно свободно и невинно. Христиана показала Юлиусу свои цветы, ульи, птичий двор, свои ноты и книги — словом, всю свою жизнь, простую и безмятежную. Под конец она даже решилась заговорить с ним о нем самом.

— Вы кажетесь таким добрым, мирным, — чуть смущенно промолвила она. — Как же могло случиться, что вашим другом стал человек настолько язвительный и высокомерный?

Она заметила, что Самуил исподтишка посмеивался над доверчивостью и добродушием ее отца, и тотчас прониклась к нему антипатией.

Юлиусу вспомнилось, что гётевская Маргарита в дивной сцене в саду говорит нечто подобное о Мефистофеле. Но про себя он уже решил, что возлюбленная Фауста не идет ни в какое сравнение с его Христианой. Говоря с ней, он успел подметить, что за ее юной простодушной грацией таятся твердая воля и развитый ум — качества, которыми она, вероятно, была обязана своему печальному детству, детству без матери. Это, конечно, еще дитя, сказал он себе, но дитя, одаренное чуткостью и разумом женщины.

Ни он ни она не сумели скрыть своего наивного изумления, когда пастор и Самуил, возвратившись к ним, объявили, что уже три и скоро им пора будет отправляться.

На тех счастливых и забывчивых часах, где время отсчитывают первые биения влюбленных сердец, пять часов всегда пролетают как пять минут.

V САМУИЛ ВНУШАЕТ НЕДОВЕРИЕ ЦВЕТАМ И ТРАВАМ

Итак, настала пора трогаться в путь. Но им еще предстояло провести вместе час.

При этой мысли Юлиус повеселел. Он рассчитывал, что по дороге они с Христианой будут продолжать начатый разговор. Но этого не произошло. Христиана инстинктивно почувствовала, что ей не подобает такое быстрое сближение с Юлиусом. Она взяла под руку отца, не прерывавшего своей беседы с Самуилом. Юлиус уныло брел позади.

Они поднимались вверх по живописному лесистому склону, в тени прелестных крон, пронизанных улыбающимися солнечными лучами. Торжествующие трели влюбленного соловья делали особенно праздничной блаженную безмятежность дня, клонившегося к закату.

Только Юлиус, как было сказано, угрюмо держался в стороне, уже сердясь на Христиану.

Он попытался пустить в ход хитрость:

— Лотарио, поди-ка сюда, взгляни, — позвал он малыша, семенившего рядом с Христианой, повисая у нее на руке и делая три шага, когда она делала один.

Мальчик поспешил на зов старинного друга, пребывавшего в этом качестве уже два часа, и Юлиус показал ему стрекозу, только что опустившуюся на ближний куст, стройную, трепетную, с переливающимися крылышками. Дитя испустило восторженный вопль.

— Какая жалость, что Христиана не видит ее, — произнес Юлиус.

— Сестрица! — закричал Лотарио. — Иди скорей сюда!

И поскольку Христиана не спешила подойти, догадываясь, что ребенок зовет ее не по собственному почину, Лотарио побежал к ней сам, стал дергать за юбку, вынуждая отпустить руку отца и последовать за ним. Девушка уступила, и торжествующий Лотарио потащил ее любоваться крылатым чудом.

Стрекоза тем временем успела улететь, зато Христиана оказалась подле Юлиуса.

— Видишь, ты напрасно звал меня, — сказала она мальчику и тотчас возвратилась к отцу.

Юлиус снова и снова прибегал к этому маневру. Он показывал Лотарио каждую бабочку, оказавшуюся поблизости, каждый придорожный цветок, неизменно сожалея, что Христианы нет рядом и она не может насладиться их красотой. И всякий раз малыш мчался к Христиане и так приставал к ней, что она волей-неволей шла за ним. Так Юлиус, злоупотребляя простодушием мальчика, заставлял девушку хоть на мгновение продолжать их упоительное уединение втроем.

Он даже настолько преуспел, что вынудил ее принять из маленьких ручек своего невинного сообщника великолепный, только что распустившийся цветок шиповника.

Но всякий раз Христиана без промедления возвращалась к отцу, хотя рассердиться на Юлиуса за его настойчивость у нее не хватало духу. Ей, юной и нежной, стоило немалого труда противостоять, борясь с собственным сердцем, побуждавшим ее остаться.

Наконец она сказала ему с восхитительной детской прямотой:

— Послушайте, ведь с моей стороны было бы просто невежливо, если бы я все время говорила только с вами. Отец был бы удивлен, если бы я совсем не уделяла внимания ни ему, ни вашему товарищу. Но вы же скоро приедете к нам еще, правда? Мы тогда непременно отправимся на прогулку вместе с моим отцом и Лотарио, и знаете что? Если пожелаете, мы вам покажем Адскую Бездну и развалины замка Эбербах. Там очень красиво, господин Юлиус; ночью вы не могли этого увидеть, но днем эти места вам понравятся, я уверена. И уж тогда мы обязательно поговорим дорогой, обещаю вам.

Они подошли к развилке. Лошадей, которых должен был привести мальчик-слуга г-на Шрайбера, еще не было на месте.

— Пойдемте пока вон туда, — предложил пастор. — В нескольких шагах отсюда хижина Гретхен, может быть, мы ее там застанем.

Вскоре они и в самом деле заметили юную пастушку. Ее хижина стояла на косогоре, под защитой нависающей сверху скалы. Гретхен окружала добрая дюжина коз — они паслись, прыгая с места на место и в поисках своих любимых горных трав забираясь на самые крутые склоны, лишь бы нашлась хоть малая выбоина, чтобы поставить копытце. Совсем как Вергилиевы козы, что щиплют горький ракитник на самом краю пропасти.

При свете дня Гретхен казалась еще более странной и прекрасной, чем ночью, освещенная сверканием молний. Сумрачный пламень горел в ее черных глазах. Волосы, тоже черные, были украшены причудливыми цветами. Она сидела на корточках, опираясь подбородком на руку, и, казалось, была всецело погружена в какую-то неотвязную думу. В этой позе, с такой прической, с этим мрачно сосредоточенным взглядом она была очень похожа на цыганку и немного — на безумную.

Христиана и пастор приблизились к ней. Казалось, она их не заметила.

— Ну, что с тобой, Гретхен? — сказал священник. — Я иду сюда, а ты не бежишь меня встречать, как обычно? Ты не рада? А я пришел поблагодарить тебя за гостей, которых ты привела ко мне вчера вечером.

Гретхен не тронулась с места, только вздохнула. Потом, помолчав, она проговорила печально:

— Вы правы, что благодарите меня сегодня. Возможно, завтра вам уже не захочется сделать это.

Самуил устремил на пастушку взгляд, полный насмешки:

— Похоже, ты раскаиваешься, что привела нас?

— Вас особенно, — отвечала она. — Но и его тоже, да, и его приход не к добру… — прибавила она, с горестной нежностью глядя на Христиану.

— Из чего же это явствует? — осведомился Самуил все так же насмешливо.

— Об этом говорят белладонна и увядший трилистник.

— А, стало быть, Гретхен тоже занимается ботаникой? — заметил Самуил, повернувшись к пастору.

— Да, — отвечал тот, — она утверждает, что умеет узнавать по растениям тайны настоящего и будущего.

— По-моему, цветы, кусты и деревья, никогда не творившие зла, подобно людям, больше нас достойны Господнего откровения, — сказала пастушка сурово. — В награду за их невинность им даровано всезнание. Я так долго жила рядом с ними, что они в конце концов стали открывать мне некоторые свои секреты.

И Гретхен снова впала в мрачную отрешенность. Тем не менее, погруженная в свои грезы, она продолжала говорить словно бы сама с собой, но громко, так что все могли ее слышать:

— Да, я привела беду под дорогой для меня кров. Пастор спас мою мать, да не допустит Господь, чтобы из-за меня погибла его дочь! Моя мать бродила по дорогам, гадала, обещая встречным удачу в будущем; одинокая скиталица, она носила меня за спиной, не имея ни на земле, ни на небесах больше ничего — ни дома, ни мужа, ни религии. Пастор приютил ее, кормил, учил. Благодаря ему она умерла христианкой. О матушка, теперь ты видишь, как я отплатила тому, кто открыл перед твоей душой врата рая, а перед твоей дочерью — двери своего дома. Я привела в этот дом людей, отмеченных печатью рока! Презренная, неблагодарная я! Мне следовало сразу распознать их суть по одному тому, что это была за встреча! Почему, ох почему я не догадалась, как опасно им доверять, ведь я слышала, о чем они говорили! Гроза принесла их сюда, и они принесли грозу.

— Да успокойся же, Гретхен, — сказала Христиана с легкой досадой. — Право, ты сегодня словно не в себе. Ты не больна?

— Дитя мое, — вмешался пастор, — эта одинокая жизнь вредит тебе. Я не раз уже пытался убедить тебя отказаться от нее. Вся беда в том, что ты вечно одна.

— Одна? — возразила Гретхен. — О нет, ведь со мной Бог.

Закрыв лицо руками, она замерла, будто охваченная мучительной растерянностью, и, помолчав, снова забормотала:

— Чему суждено быть, то и сбудется. Ни ему с его доверчивой добротой, ни ей с ее голубиным сердечком, ни мне с моими руками, тонкими, будто прутики, не дано побороть судьбу. Мы, все трое, перед демоном окажемся так же бессильны, как маленький Лотарио. И я сама… О, моя доля будет не легче, чем у двух других. Ах, лучше бы не знать того, чего невозможно предотвратить! Такое предвидение ничего не дает, одни напрасные мучения.

Произнеся эти слова, она вдруг вскочила, бросила на двух чужаков яростный взгляд и исчезла в своей хижине.

— Бедная девочка! — вздохнул пастор. — Она кончит тем, что сойдет с ума, если это уже не случилось.

— Она напугала вас, фрейлейн? — спросил Юлиус Христиану.

— Нет, — отвечала девушка. — Скорее растрогала. Она живет в мире своих грез.

— По моему мнению, она столь же очаровательна, сколь забавна, — сказал Самуил, — и когда грезит, и когда бодрствует, днем и ночью, при свете солнца и блеске молний.

Бедняжка Гретхен! Те, кого она пыталась предостеречь, не вняли ей. Так когда-то троянцы не поверили Кассандре.

Топот копыт отвлек гуляющих от смутных и весьма различных чувств, навеянных этой странной сценой. Лошади, наконец, прибыли.

VI ПЕРЕХОД ОТ БЛАЖЕНСТВА К СУЕТЕ, ЧТО ДЛЯ НЕКОТОРЫХ СОСТАВЛЯЕТ ОЩУТИМОЕ РАЗЛИЧИЕ

Наступил миг расставания. Пора было прощаться. Пастор заставил Юлиуса и Самуила еще раз дать слово посетить его дом, как только выпадет свободный день.

— Ведь по воскресеньям не бывает занятий, — робко напомнила Христиана.

Это замечание все решило. Было условлено, что молодые люди вернутся в ближайшее воскресенье. Это значило, что разлука продлится не более трех дней.

Когда студенты сели на коней, Юлиус посмотрел на Христиану, и девушка прочла в его глазах печаль, которую он тщетно старался скрыть.

Тоскующий взор юноши остановился на цветке шиповника, который он преподнес ей через посредство Лотарио.

Теперь, после того как цветок побыл у Христианы, Юлиусу страстно захотелось получить его обратно.

Но она, притворившись, будто не замечает этого просящего взгляда, с улыбкой протянула ему руку:

— Итак, до воскресенья?

— О да, конечно, — отвечал он таким унылым тоном, что девушка усмехнулась, а Самуил расхохотался.

— Если только со мной не случится беда, — прибавил юноша вполголоса.

Он пробормотал эти слова еле слышно, однако Христиана все же услышала. Тотчас, побелев, она вскрикнула:

— Но какая же беда может случиться с вами за три дня?

— Кто знает! — полушутя отозвался Юлиус. — А вы бы хотели, чтобы я избежал всех опасностей? Что ж, вам легко было бы уберечь меня от них, ведь вы ангел. Вам достаточно лишь вспомнить обо мне в своих молитвах. Попросите за меня Господа, скажем, завтра во время проповеди.

— Завтра? На проповеди? — растерянно повторила Христиана. — Отец, слышите, о чем просит господин Юлиус?

— Я всегда учил тебя молиться за наших гостей, дочь моя, — сказал пастор.

— Стало быть, отныне я неуязвим, — улыбнулся Юлиус. — Серафим обещает молиться за меня. Теперь мне недостает только талисмана феи.

Он все еще не сводил глаз с цветка шиповника.

— Однако, — вмешался Самуил, — давно пора отправляться в путь, хотя бы затем, чтобы не заставлять эти милые, невинные опасности ждать нас. Да полно, разве они не угрожают ежечасно всем людям, тем не менее благополучно от них ускользающим? Впрочем, я буду рядом — я, кого Гретхен, похоже, принимает чуть ли не за черта, а в делах смертных черт многое может. И наконец, стоит ли так беспокоиться? Ба! В конечном-то счете главное предназначение каждого человека — умереть.

— Умереть! — вырвалось у Христианы. — О господин Юлиус, я буду молиться за вас! Непременно буду, хотя все-таки надеюсь, что вам не угрожает смертельная опасность.

— Ну, довольно, прощайте, — нетерпеливо повторял Самуил. — Прощайте, нам пора. Юлиус, мы опаздываем.

— Прощайте, дружище! — закричал Лотарио.

— Ты мог бы, — заметила Христиана, — подарить своему другу на память этот цветок.

И она протянула малышу цветок шиповника.

— Но я же слишком мал! — воскликнул Лотарио, тщетно стараясь дотянуться до Юлиуса, сидящего верхом.

Тогда Христиана взяла малыша на руки и подняла так, чтобы Юлиус мог взять у него шиповник.

Теперь можно было считать, что цветок подарил ему не только Лотарио, разве нет?

— Благодарю! До свидания! — воскликнул он, взволнованный до глубины души.

И в последний раз помахав рукой Христиане и ее отцу, он дал коню шпоры так резко, будто хотел вложить в это движение избыток переполнявших его чувств. Конь галопом рванулся с места. Самуил также поскакал во весь опор. Минуту спустя друзья были уже далеко.

Но Юлиус, проскакав шагов пятьдесят, все же оглянулся и увидел Христиану: обернувшись в то же мгновение, она жестом послала ему прощальный привет.

Для них обоих этот первый отъезд уже стал самой настоящей разлукой. Каждый чувствовал, будто от него отрывают частицу его существа.

Молодые люди проскакали четверть льё, торопя коней и не обменявшись ни единым словом.

Дорога была прелестна. С одной стороны высилась гора, поросшая лесом, с другой — сверкали воды Неккара, отражая безмятежную синеву небес. Лучи заходящего солнца, утратив свою знойность, одели розовым сиянием кроны и стволы деревьев.

— Славный пейзаж, — заметил Самуил, сдерживая бег лошади.

— Но мы покинем и его, променяв на уличную толчею и прокуренные трактиры, — откликнулся Юлиус. — Никогда я не чувствовал так ясно, как в эту минуту, насколько мне чужды все эти ваши попойки, ссоры и передряги. Я создан для покоя, для мирных радостей…

— И для Христианы! Ты умалчиваешь о главном. Ну же, признайся, ведь для тебя все очарование селений сосредоточено в прелестной поселянке. Что ж, ты прав! Девица мила, да и ведьмочка тоже. Я и сам, подобно тебе, рассчитываю еще понаведаться в здешние места. Но если нам подвернулось гнездышко таких славных пташек, это еще не повод ныть. Сейчас, напротив, пора заняться нашими завтрашними делами, о воскресенье подумаем после. Если выживем, будет время разыгрывать пасторали и даже влюбиться, но пока будем мужчинами.

Они ненадолго задержались в Неккарштейнахе, чтобы распить бутылочку пива и дать передохнуть лошадям, а потом, освеженные и бодрые, продолжили путь. В Гейдельберг они прибыли, когда было еще совсем светло.

Город был полон студентов. Они сновали по улицам, выглядывали из окон гостиниц, и казалось, что кроме них, здесь не было других жителей. Заметив Самуила и Юлиуса, они с живостью приветствовали их. Что до Самуила, то он, по-видимому, был особо уважаемой персоной. При его появлении фуражки всех цветов — желтые и зеленые, красные и белые — приподнимались самым почтительным образом.

Когда же друзья достигли главной улицы, эти знаки уважения сменились бурными восторгами — прибытие превратилось в триумфальный въезд.

Студенты, кем бы они ни числились в негласной университетской табели о рангах — и замшелые твердыни, и простые зяблики, и золотые лисы, и мулы[1] — столпились во всех окнах и подъездах домов. Одни размахивали фуражками, другие салютовали бильярдными киями, и все горланили изо всех сил знаменитую песенку «Кто там спускается с холма?» с нескончаемым оглушительным припевом «Виваллераллераллера-а-а».

На все изъявления почтительного восторга Самуил отвечал лишь едва заметным кивком. Увидев, что этот галдеж только усиливает меланхолию Юлиуса, он крикнул толпе:

— Тихо! Вы досаждаете моему другу. Ну же, хватит, вам говорят! Да за кого нас здесь принимают? За верблюдов или филистеров? С какой стати весь этот гам и вопли? Ну-ка посторонитесь, вы мешаете нам спешиться.

Но толчея вокруг продолжалась. Те из толпы, кто оказался ближе прочих, теснясь, хватались за повод лошади Самуила, оспаривая друг у друга завидную честь отвести ее на конюшню.

Студент лет тридцати, должно быть принадлежавший к разряду старых замков, если не замшелых твердынь, выскочил из дверей гостиницы и, расталкивая зябликов и простых сотоварищей, плотным кольцом окружавших Самуила, огромными прыжками устремился к нему:

— Руки прочь! — закричал он тем, кто, толкаясь, виснул на конской уздечке. — А! Здравствуй, Самуил! Привет, мой благородный сеньор! Ура!

— Здравствуй и ты, Трихтер, мой дражайший лис, — отвечал Самуил.

— Наконец, ты вернулся, великий человек! — продолжал Трихтер. — Как медленно тянулось время, до чего жизнь была скучна в твое отсутствие! И вот ты здесь! Виваллераллера!..

— Хорошо, Трихтер, хорошо, я тронут твоей радостью. Но дай же мне сойти с коня. Так. Теперь позволь Левальду отвести мою лошадь на конюшню. Что такое? Ты дуешься?

— Но позволь! — возроптал задетый Трихтер. — Подобная честь…

— Ну да, знаю, Левальд всего лишь простой сотоварищ. Однако время от времени королям не мешает делать что-нибудь и для народа. А ты ступай вместе с Юлиусом и со мной в дом теплых встреч.

То, что Самуил назвал домом теплых встреч, было просто-напросто гостиницей «Лебедь», самой большой в городе; перед ее подъездом они и остановились.

— С какой стати здесь собралось столько народу? — обратился к Трихтеру Самуил. — Разве меня ждали?

— Нет, это празднуют начало пасхальных каникул, — объяснил Трихтер. — Ты подоспел как раз вовремя. Там сейчас теплая встреча лисов.

— Так идемте же, — сказал Самуил.

Хозяин гостиницы, предупрежденный о прибытии Самуила, уже спешил к нему с видом одновременно важным и подобострастным.

— Ба! Вы не слишком торопитесь! — заметил Самуил.

— Прошу прощения, — отвечал хозяин. — Дело в том, что сегодня вечером мы готовимся к встрече его высочества принца Карла Августа, сына баденского курфюрста. Он посетит Гейдельберг проездом в Штутгарт.

— Мне что за дело? Он всего лишь принц, а я король.

Юлиус, подойдя к Самуилу, наклонился к его уху и чуть слышно спросил:

— Не помешает ли присутствие принца тому, что мы должны предпринять этой ночью и завтра?

— Полагаю, что напротив.

— Отлично. В таком случае вперед!

И Самуил, Юлиус и Трихтер вошли туда, где кипело буйное праздничное сборище, которое Трихтер назвал теплой встречей лисов.

VII ТЕПЛАЯ ВСТРЕЧА ЛИСОВ

Когда дверь огромной залы распахнулась перед ними, Юлиус вначале не мог ничего ни рассмотреть, ни расслышать. Дым ослепил его, шум — оглушил. Но мало-помалу он освоился и несколько мгновений спустя уже мог различать шквалы криков и видеть облака табачного дыма. Потом в мерцании огромных люстр, слабом, как первые лучи рассвета, едва пробивающиеся сквозь толщу тумана, он в конце концов разглядел движение силуэтов, смутно напоминающих человеческие.

Ура и виваллера! Здесь были совсем желторотые студенты, способные длиной бороды посрамить любого халдейского мудреца; попадались также усы, которым позавидовала бы плакучая ива. Иные одеяния поражали самой забавной причудливостью: в толпе мелькали то магистерская шапочка Фауста, увенчанная пером, достойным головного убора гурона; то чудовищный галстук, в пышных складках которого голова его владельца по временам тонула без следа; то массивная золотая цепь, болтающаяся на голой шее. Но особенно часто на глаза попадались кружки, своими размерами способные смутить бочку, и трубки, вид которых ужаснул бы печную трубу.

Клубы дыма, вино, льющееся рекой, оглушительная музыка, взрывы хорового пения, больше похожие на рев, головокружительное вальсирование до упаду, звонкие поцелуи, запечатлеваемые на свежих щечках девушек, хохочущих во все горло, — все это смешивалось в странном дьявольском круговороте, напоминающем фантазии Гофмана.

В зале появление Самуила вызвало не меньший восторг, чем на улице. Ему тотчас принесли его трубку и его царственный великанский р ё м е р, полный до краев.

— Что там? — спросил он.

— Крепкое пиво.

— Еще чего! Разве я похож на школяра из Йены? Выплесни это и принеси мне пунша.

Кубок наполнили пуншем. Туда вошло больше пинты. Самуил осушил кубок одним глотком. Залу потрясли дружные аплодисменты.

— Вы сущие мальчишки, — сказал Самуил, а потом, выдержав паузу, продолжал: — Однако я с горечью замечаю, что танцам недостает темперамента, да и пение вяло. — И обернувшись к оркестру, он крикнул: — Фанфары, ну же!

Затем Самуил направился прямо к золотому лису, танцевавшему с первой красавицей бала. Без церемоний отобрав у него партнершу, он сам закружился с ней.

Вся зала тотчас замерла, молчаливая, напряженно-внимательная. В танце Самуила было что-то странное, глубоко волнующее и властно притягивающее внимание зрителей. Начал Самуил с серьезным, почти суровым видом, потом сю движения приобрели нежную замедленность влюбленного, гармонию которой порой внезапно нарушал резкий порывистый жест. Кружение убыстрялось — теперь это был вихрь, непостижимо стремительный, страстный, разнузданный, исполненный всепобеждающей мощи. Но вдруг, посреди этого безумного восторга, он мгновенно охладевал, переходя от лихорадочного блаженства к презрительному равнодушию, и на его губах проступала ироническая складка. В иные мгновения взор его наполнялся такой непередаваемой печалью, что сердце сжималось от жалости к нему, но глумливая гримаса или холодное пожатие плеч тотчас изгоняли этот сентиментальный порыв, делая его смешным и жалким. А то внезапно его меланхолия сменялась едкой горечью, в глазах загорался мрачный пламень, и тогда партнерша начинала трепетать в его объятиях, словно голубка в когтях грифа.

Это был неслыханный танец, в единый миг преодолевавший грань между небом и преисподней. Что до зрителей, то они не знали, плакать им, смеяться или содрогаться от ужаса.

Наконец Самуил застыл на месте, заключив свой танец таким страстным и заразительным кружением, что прочие танцоры, до этого неподвижно смотревшие на него, не устояли на месте, словно вовлеченные в водоворот, и следующие четверть часа вся зала неслась в умопомрачительном урагане вальса.

Затем Самуил уселся на свое место. Ни одна капелька пота не выступила на его лбу. Он только потребовал, чтобы ему принесли второй кубок пунша.

Один лишь Юлиус не участвовал в этой вакханалии. Он тонул в океане шума, а мысли его были далеко — в тихом доме ландекского пастора. Странное дело! В этой буре хриплых криков он не слышал ничего, кроме нежного голоса девушки, объясняющей ребенку алфавит под сенью деревьев.

Хозяин гостиницы, приблизившись к Самуилу, что-то шепнул ему. Оказалось, прибыл принц Карл Август и испрашивает у короля студентов разрешения посетить теплую встречу лисов.

— Пусть войдет, — сказал Самуил.

При появлении принца студиозусы в знак приветствия приподняли фуражки, один лишь Самуил не прикоснулся к своей. Он протянул принцу руку и произнес:

— Добро пожаловать, кузен.

И указал ему на место рядом с собой и Юлиусом.

В эту минуту маленькая гитаристка, только что пропевшая песенку Кернера, стала обходить публику, собирая пожертвования. Она остановилась перед Карлом Августом. Он оглянулся, пытаясь найти кого-нибудь из своей свиты, чтобы девочке дали денег. Но никому из сопровождающих не позволили войти в залу вместе с ним.

Тогда принц повернулся к Самуилу:

— Не соблаговолите ли вы заплатить за меня, сир?

— Охотно.

И Самуил, достав кошелек, сказал цыганочке:

— Держи. Эти пять фридрихсдоров от меня, короля, а вот тебе еще крейцер от принца.

Здесь надобно заметить, что крейцер стоит немного больше одного лиара.

Неистовые рукоплескания потрясли залу. Сам молодой принц улыбался и аплодировал вместе со всеми.

Спустя несколько минут он удалился.

Почти тотчас Самуил жестом поманил к себе Юлиуса и шепнул ему:

— Пора.

Юлиус молча кивнул и вышел.

Между тем разгул достиг крайних пределов. Пыль и табачный дым в зале сгустились уже настолько, что воздух в нем стал непроглядным, как декабрьский туман. Теперь уже было совершенно невозможно разглядеть, кто входит туда и кто выходит.

Самуил поднялся и в свою очередь незаметно проскользнул к выходу.

VIII САМУИЛ ПОЧТИ УДИВЛЕН

Была полночь — час, когда в немецких городах, даже университетских, все давно погружено в сон. В Гейдельберге уже часа два не бодрствовала ни одна живая душа, кроме участников теплой встречи лисов.

Самуил направился в сторону набережной. Он шел, выбирая самые пустынные улицы, и то и дело оглядывался, проверяя, нет ли слежки. Так он достиг берега Неккара и еще какое-то время шел вдоль реки. Потом вдруг свернул вправо и по склону горы стал подниматься к руинам Гейдельбергского дворца.

У подножия тропы, ступенями поднимавшейся по крутому откосу, Самуила вдруг остановили. Человек, внезапно выступивший из мрака, особенно густого под сенью купы деревьев, приблизился к нему и спросил:

— Куда вы идете?

— Поднимаюсь на вершину, дабы приблизиться к Господу, — отвечал Самуил условленной фразой.

— Проходите.

Самуил продолжил свое восхождение и вскоре добрался до верха лестницы.

Когда он направился ко дворцу, второй караульный, отделившись от стены там, где была потайная дверь, спросил:

— Что вы делаете здесь в столь поздний час?

— Я делаю… — начал было Самуил, но, вместо того чтобы проговорить до конца пароль, вдруг осекся. Ему вздумалось пошутить. Это была одна из тех странных причуд, что порой овладевали его умом.

— Вы спрашиваете, что я здесь делаю в такой час? — повторил он тоном жизнерадостного простака. — Да ничего, черт возьми! Прогуливаюсь.

Караульный вздрогнул и, словно в порыве гнева, с силой ударил в стену кованой тростью, которую он держал в руке.

— Мой вам совет: ступайте-ка своей дорогой, — сказал он Самуилу. — Ни это время, ни это место, не годятся для прогулок.

Самуил пожал плечами:

— А вот я желаю полюбоваться развалинами в лунном свете. Кто вы такой, чтобы мне в этом помешать?

— Я один из караульных, стоящих на страже дворца. Нам приказано никого сюда не пропускать после десяти вечера.

— Приказы пишутся для филистеров, — усмехнулся Самуил. — А я студент!

И он сделал жест, словно собирался отстранить часового и войти.

— Ни шагу дальше или пеняйте на себя! — крикнул страж и быстро поднес руку к своей груди.

Самуилу показалось, что он вытащил из-за пазухи нож. И в то же мгновение человек пять-шесть, привлеченных сигналом тревоги — стуком кованой трости, — приблизились, бесшумно выскользнув из-за густого кустарника.

— О, прошу прощения! — смеясь, вскричал Самуил. — Вы, должно быть, и есть тот самый, кому надо ответить: «Я делаю дело тех, кто дремлет»?

Облегченно вздохнув, дозорный вновь спрятал нож на груди под жилетом. Его товарищи молча растворились в темноте.

— Вы вовремя взялись за ум, дружище, — заметил караульный. — Еще мгновение, и вам был бы конец.

— Ну, я бы еще посопротивлялся немного. Однако примите мои самые искренние комплименты. Я теперь убедился, что мы под надежной охраной.

— Э, пустое! А вы, приятель, все-таки не в меру дерзки — такими вещами не шутят.

— Мне доводилось шутить кое-чем и посерьезней.

Он вошел во двор. Полная луна озаряла старинный дворец Фридриха IV и Отона Генриха. Это было великолепное зрелище — в лунном свете проступали бесчисленные скульптуры: на фасаде одного крыла здания теснились античные божества и химеры, фасад другого украшали пфальцграфы и императоры.

Однако Самуил не был расположен любоваться ими. Он ограничился тем, что бросил мимоходом непристойное словечко Венере, послал презрительный жест Карлу Великому и двинулся прямо ко входу в полуразрушенный дворец.

Здесь его задержал третий часовой:

— Кто вы?

— Один из тех, кто карает карающих.

— Идите за мной, — сказал дозорный.

Самуил последовал за своим провожатым, продираясь сквозь колючие заросли и перебираясь через груды развалин, притом ему не раз приходилось ушибать колено, наткнувшись на каменную плиту, скрытую среди высокой травы.

Когда он прошел таким образом среди обломков громадного дворца и великой истории, попирая ногою куски потолков, некогда возвышавшихся над головами стольких королей, провожатый остановился, открыл низенькую дверцу и указал на ход, ведущий под землю.

— Спуститесь туда, — сказал дозорный, — и ждите, ничего не предпринимая. За вами придут.

Он вновь закрыл дверцу, и Самуил оказался в полном мраке, куда не проникал ни единый луч света. Он стал на ощупь спускаться по тропе, круто уходящей вниз. Но вот тропа кончилась. Самуил попал в помещение, похожее на глубокий подвал. Его глаза еще не успели привыкнуть к темноте, когда он почувствовал, как чья-то рука сжала его пальцы, и голос Юлиуса произнес у самого уха:

— Опаздываешь. Они уже собрались. Давай слушать и смотреть.

Понемногу освоившись в потемках, Самуил смог различить сначала человеческие фигуры в нескольких шагах от себя, а затем и подобие комнаты, образованное скалистым выступом с одной стороны и стеной растительности — с другой.

Здесь, присев либо на гранитную плиту, либо на глыбу песчаника, либо на обломок статуи, расположились семь человек в масках: трое справа, трое слева, а один посередине и повыше прочих.

Лучик луны, просочившись сквозь расселину в камне, озарял этот таинственный конклав своим бледным светом.

— Введите наших двух героев, — произнес один из Семи.

Сказавший это, по-видимому, не был здесь главным.

Председательствующий безмолвствовал и сохранял неподвижность.

Самуил сделал было шаг вперед, но тут вошли двое молодых людей в сопровождении третьего, известного знатока дуэльного кодекса.

Самуил и Юлиус знали обоих — то были их товарищи по Университету.

Тот из Семи, кто ранее приказал ввести их, теперь приступил к допросу.

— Ваше имя Отто Дормаген? — спросил он одного.

— Да.

— А вас зовут Франц Риттер?

— Да.

— Вы оба состоите в рядах Тугендбунда[2]?

— Да.

— Как его члены вы обязаны беспрекословно повиноваться нам. Вы не забыли об этом?

— Мы это помним.

— Вы оба из Гейдельбергского университета, причем из бургеншафта[3]. Следовательно, вам должны быть известны два его члена, занимающие в Университете весьма видное положение, — Самуил Гельб и Юлиус фон Гермелинфельд.

Самуил и Юлиус переглянулись во тьме.

— Мы знаем их, — отвечали студенты.

— Вы оба славитесь тем, что ловко владеете шпагой и тем, что вам всегда везло во всех этих поединках, которые ваши студенты затевают для возбуждения аппетита чуть не перед каждым завтраком. Не так ли?

— Это верно.

— Отлично! Наш приказ таков: завтра же, ни дня не медля, под любым предлогом вы затеете ссору с Юлиусом фон Гермелинфельдом и Самуилом Гельбом и будете драться с ними.

Самуил склонился к уху Юлиуса и шепнул:

— Смотри-ка, сцена не лишена оригинальности. Но какого черта нас заставляют при ней присутствовать?

— Вы повинуетесь? — спросил человек в маске.

Отто Дормаген и Франц Риттер молчали, по-видимому колеблясь. Затем Отто сделал попытку возразить:

— Однако Самуил и Юлиус тоже довольно хорошо умеют владеть шпагой.

— Льстец! — прошептал Самуил.

— Именно поэтому, — прозвучал голос человека в маске, — мы избрали двух таких бойцов, как вы.

— Там, где надо действовать наверняка, — заметил Франц, — кинжал надежнее шпаги.

— Еще бы! — хмыкнул Самуил.

Человек в маске продолжал:

— Необходимо сделать так, чтобы все выглядело естественно. Дуэли между студентами — явление повседневное, это не вызовет подозрений.

Оба студиозуса, казалось, все еще пребывали в нерешительности.

— Подумайте о том, — вновь зазвучал голос неизвестного в маске, — что первого июня, всего через десять дней, состоится Генеральная ассамблея и мы должны будем испросить у нее для вас либо награды, либо наказания.

— Я повинуюсь, — заявил Франц Риттер.

— Я повинуюсь, — заявил Отто Дормаген.

— Превосходно. Вооружитесь мужеством, и удачи вам. Вы свободны.

Франц и Отто вышли, сопровождаемые тем же человеком, который привел их сюда. Семеро хранили молчание.

Минут через пять тот же провожатый вернулся и доложил:

— Они удалились.

— Приведите их соперников, — приказал тот, кто говорил от имени Семи.

Провожатый направился туда, где прятались Юлиус и Самуил. Те ждали.

— Приблизьтесь, — сказал он.

И друзья выступили на середину этой странной залы, где заседал Совет семи, чтобы в свою очередь предстать перед людьми в черных масках.

IX САМУИЛ ПОЧТИ ВЗВОЛНОВАН

Тот же самый человек, что ранее допрашивал Франца и Отто, теперь заговорил снова.

— Ваше имя Юлиус фон Гермелинфельд? — обратился он к Юлиусу.

— Да.

— А вы Самуил Гельб?

— Да.

— Вы члены Тугендбунда и, подобно тем, также признаете, что должны повиноваться нам?

— Признаем.

— Вы видели лица и слышали имена двух студентов, которые только что были здесь? Вы поняли, что им велено сделать завтра и какое обещание они дали?

— Они обещали добыть шкуру неубитого медведя, — отвечал Самуил, едва ли способный воздержаться от шуток даже перед лицом Предвечного.

— Вас вызовут на ссору. Дело дойдет до дуэли. Вы двое — самые искусные фехтовальщики во всем Гейдельбергском университете. Убивать их нет смысла. Вы ограничитесь тем, что серьезно их раните. Готовы ли вы повиноваться?

— Я готов, — отозвался Юлиус.

— Отлично. А вы, Самуил Гельб? Вас что-то смущает?

— Гм! Да, есть обстоятельство, которое действительно заставляет меня призадуматься. Ведь вы требуете от нас в точности того же самого, к чему только что принудили тех двоих. Вот я и пытаюсь понять, зачем вы подобным образом натравливаете своих на своих же. До сих пор я полагал, что юная Германия не похожа на старую Англию и что Тугендбунд создавался не для того, чтобы развлекаться петушиными боями.

— Речь идет не о развлечении, — возразил человек в маске, — а о том, чтобы покарать виновных. Мы не обязаны давать вам отчет, но будет справедливо и небесполезно, если вы сможете разделить наше негодование: это укрепит ваш дух. Нам необходимо избавиться от двух фальшивых братьев, которые нас предают. Союз оказывает вам честь, вкладывая в ваши руки меч праведного возмездия.

— Откуда нам знать, чьи руки вы все-таки предпочитаете — их или наши? — не отступал Самуил. — Кто поручится, что вы желаете устранить не нас, а их?

— Тому порукой ваша совесть. Мы хотим наказать предателей: кому, как не вам, знать, предатели вы или нет?

— Разве вы не можете заблуждаться, сочтя нас предателями по ошибке?

— О маловерный брат! Если бы эта дуэль готовилась с умыслом против вас, мы бы призвали сюда только ваших противников, ваше присутствие нам бы не понадобилось. Получив наш секретный приказ, они бы вас оскорбили, а поскольку вы храбры, вы бы затеяли поединок, не догадываясь, что мы замешаны в этом деле. Мы же, напротив, предупредили вас заблаговременно, за целых десять дней. Вы проводили каникулы во Франкфурте, у себя на родине, и к вам туда явился странник с берегов Майна, наш посланец, не только передавший приказ прибыть сюда к двадцатому мая, но и предупредивший, что вам надлежит подготовиться к смертельному поединку, который ожидает вас тотчас по прибытии. Заметьте, что это уж слишком оригинальный способ расставлять вам сети!

— Однако, — не унимался Самуил, чьи надуманные сомнения служили прикрытием некоей тайной мысли, горько уязвлявшей его, — если Франц и Отто в самом деле предатели, почему вы поручаете нам не убить их, а только ранить?

Его собеседник на мгновение заколебался и, словно спрашивая совета, оглядел своих шестерых собратьев. Те молча, одним лишь кивком, выразили свое согласие дать ответ, и человек в маске заговорил:

— Послушайте, для нас важно, чтобы вы действовали с полной уверенностью, ради этого мы готовы открыть вам свои намерения до конца. Итак, хотя устав требует от вас слепого безоговорочного послушания, вы получите ответ на ваши вопросы.

Он помолчал немного, потом продолжал:

— Вот уже семь месяцев, как подписан Венский мирный договор. Франция торжествует. В Германии ныне существуют лишь две реальные силы: одна из них — власть Наполеона, другая — Тугендбунд. В то время как правительства Австрии и Пруссии гнут шею под сапогом победителя, наш Союз продолжает свою борьбу. Там, где шпага бессильна, в дело вступает кинжал. Фридрих Штапс пожертвовал собой, его нож едва не превратил Шёнбрунн в алтарь независимости. Он мертв, но кровь мучеников освящает идеи, во имя которых они пали, и рождает новых верных. Наполеон знает это и неусыпно выслеживает нас. Он засылает к нам шпионов, Отто Дормаген и Франц Риттер — его люди, мы имеем на этот счет бесспорные доказательства. Их статус дает им право первого июня присутствовать на нашей Генеральной ассамблее, они рассчитывают на это в надежде выведать и продать нашим врагам важные решения, которые будут там объявлены. Как им воспрепятствовать? Убить, сказали вы? Но, лишившись их, наполеоновская полиция любой ценой постарается найти им замену. А между тем в наших интересах знать шпионов — и для того чтобы остерегаться их, и для того чтобы использовать этих людей, сообщая им ложные сведения, если потребуется ввести врага в заблуждение. Стало быть, их смерть не принесет нам выгоды. Нет, здесь нужна именно рана, притом глубокая, и того и другого надо заставить пролежать в постели настолько долго, чтобы они поднялись лишь после роспуска Ассамблеи. Навязав им роль зачинщиков ссоры, мы позаботились, чтобы у них не возникло и тени подозрения. Тогда они и далее будут исправно передавать французам те наши секреты, которые мы сочтем уместным им доверить. Теперь вам понятно, почему важно не убить их, а только ранить?

Однако Самуил не преминул задать еще один вопрос:

— А если все получится наоборот и они ранят нас?

— Тогда законы о дуэлях вынудят их первое время скрываться от правосудия, а у нас есть достаточно влиятельные сторонники, чтобы обеспечить преследование их со стороны властей и арест по меньшей мере на полмесяца.

— Ну да, в любом случае все складывается наилучшим образом… для Тугендбунда, — заметил Самуил.

Шестеро в масках зашевелились, проявляя признаки нетерпения. Седьмой же продолжил свою речь куда более сурово:

— Самуил Гельб, мы соблаговолили дать вам объяснения, хотя имели право ограничиться приказом. Довольно слов. Вы намерены повиноваться? Да или нет?

— Я не говорил, что отказываюсь, — отвечал Самуил, — но, — продолжал он, обнаруживая, наконец, истинную подоплеку своих возражений, — разве я не вправе почувствовать себя несколько униженным заурядностью той задачи, которую Тугендбунд ставит перед нами? Насколько я понял, нас принимают за посредственностей и не слишком-то нами дорожат. Признаюсь вам откровенно: я имею дерзость считать, что стою немножко больше той цены, какую мне дают. Я, первый в Гейдельберге, здесь играю третьеразрядную роль. Понятия не имея, кто вы такие, я желал бы верить, что среди вас есть люди, действительно в чем-то превосходящие меня. Если угодно, я готов склониться перед тем, кто сейчас говорил со мною и чей голос, как мне думается, я уже слышал сегодня вечером. Но смею утверждать, что на высших ступенях вашей иерархии немало таких, с кем я мог бы равняться или даже превзойти их. Таким образом, я нахожу, что вы бы могли найти для нас дело позначительнее. Вы используете руку там, где с большим толком могли бы использовать голову. Я сказал. Завтра я буду действовать.

Тогда один из Семи, тот, кто сидел на каменной плите чуть выше прочих и до сей поры не произнес ни единого слова и даже не шелохнулся, заговорил голосом размеренным и суровым:

— Самуил Гельб, мы знаем тебя. Ты был принят в Тугендбунд, ибо успешно прошел испытания. И откуда тебе знать, не является ли то, что происходит сейчас, еще одним испытанием? Ты нам известен как человек выдающегося ума и мощной воли. Для тебя желать значит мочь. Но тебе недостает доброты сердца, веры, самоотречения. Самуил Гельб, я опасаюсь, что ты вступил в наши ряды не во имя свободы для всех, а ради собственного тщеславия, не затем, чтобы служить нашему делу, а чтобы заставить наши силы служить твоим интересам.

Но мы боремся и страдаем не ради чьих-то амбиций, нами движет вера. Здесь не может быть великих и малых задач: все подчинено единой цели. Среди нас нет первых и последних, есть лишь братья, сплоченные верой, предпочтение подобает только мученикам. Тебе оно оказано, коль скоро ты был избран для опасного дела. И что же? Мы просим тебя сослужить нам службу, и ты спрашиваешь: «Почему?» А должен был бы ответить: «Благодарю».

Несчастный! Ты подвергаешь сомнению все, кроме самого себя. Мы же не сомневаемся в твоих доблестях, твоя добродетель — вот что внушает нам сомнение. Быть может, именно поэтому ты до сих пор не принят в круг вождей Союза Добродетели.

Самуил с глубоким вниманием слушал эту назидательную и властную речь.

По-видимому, она его поразила: когда, помолчав, он заговорил вновь, его голос звучал совсем иначе.

— Вы не так меня поняли, — произнес он. — Если я пытался уверить вас, что стою больше, чем вы думаете, то побуждала меня к тому забота об интересах дела, но не его исполнителя. Отныне пусть мои поступки говорят сами за себя. Завтра для начала я докажу, что способен быть вашим простым солдатом — и не более чем солдатом.

— Хорошо, — отвечал председательствующий. — Мы полагаемся на тебя. Ты же положись на Господа.

По его знаку человек, ранее приведший сюда Юлиуса и Самуила, приблизился и снова повел их за собой. Вслед за провожатым они поднялись по наклонной тропе, по которой недавно спускались, пробрались через груды развалин, миновали трех дозорных и наконец достигли города, погруженного в глубокий сон.

Полчаса спустя друзья уже были в гостинице «Лебедь», в комнате Самуила.

X ИГРА С ЖИЗНЬЮ И СМЕРТЬЮ

Ласкающий воздух майской ночи струился в открытое окно, и звезды блаженно купались в нежном, умиротворяющем сиянии луны.

Самуил и Юлиус молчали. Оба еще находились под впечатлением таинственной сцены, свидетелями и участниками которой они только что стали. Для Юлиуса к этим впечатлениям примешивались мечты о Христиане, на этот раз действительно вместе с мыслями об отце. Что касается Самуила, то все его раздумья были сосредоточены на единственной персоне — на самом себе.

Смутить нашего надменного ученого мужа было не так просто, однако председатель верховного собрания несомненно почти достиг такого редкостного эффекта. «Кто это мог быть, — спрашивал себя Самуил, — человек, говоривший с такой непререкаемой властностью, вождь над вождями, глава общества, среди членов которого есть принцы крови? Что могло помешать мне представить себе под той маской самого императора?

О! Стать в один прекрасный день главой столь властительного, всемогущего сообщества — вот это мечта! Держать в своих руках уже не жалкие судьбы отдельных лиц, но судьбы целых народов — вот это роль!»

Так говорил себе Самуил, потому-то его и поразила до глубины души суровая отповедь таинственного председателя.

Она заставила Самуила сделать ужасное, постыдное открытие: ему, считавшему себя воплощением всех пороков, заслуживающих названия великих, как выяснилось, недоставало величайшего из них — лицемерия! Не значило ли это, что его сила теряет половину? Подумать только, он оказался до такой степени неосмотрительным, что в порыве гордости выдал свои надежды, позволил догадаться о своей подлинной значительности тем, кто уже облечен властью! Их, уж верно, вовсе не соблазняет перспектива поделиться ею с личностью, столь сильно жаждущей ее. Какое ребячество! Что за непростительная глупость!

«Решительно, Яго — настоящий пример великого человека, — размышлял Самуил. — Черт возьми, ведь когда садишься за карточный стол, главное — выиграть, и не важно, какой ценой».

Потом, вскочив со своего кресла, он большими шагами заходил по комнате. Вскинув голову, стиснув кулаки, с горящими глазами, он теперь говорил себе:

«Ну, нет! Нет уж! Лучше проигрыш, чем плутовство! В конечном счете дерзость приносит радости и триумфы более величественные, чем низость! Я подожду еще несколько лет, прежде чем превратиться в Тартюфа. Итак, останемся титаном и попробуем взять небо приступом, а не станем исподтишка пролезать туда из лакейской».

Он остановился перед Юлиусом: тот, склонив голову на руки, казалось, погрузился в глубокую задумчивость.

— Ты не думаешь, что нам пора спать? — сказал Самуил, положив ему руку на плечо.

Юлиус, очнувшись от своих мечтаний, отвечал:

— Нет, нет! Сначала мне надо написать письмо.

— Кому? Уж не Христиане ли?

— О, что ты! Это невозможно. Под каким предлогом, по какому праву я стал бы ей писать? Нет, я хочу написать отцу.

— Ты же совершенно измотан. Напишешь завтра.

— Нет, я должен сделать это немедленно, не откладывая. Не отговаривай меня, Самуил, я буду писать сейчас.

— Что ж, — решил Самуил. — В таком случае и я тоже напишу этому великому человеку. По тому же поводу, с теми же основаниями.

И он прошептал сквозь зубы:

«Мое послание будет написано теми чернилами, какие Хам выбрал бы для письма Ною. Пора мне сжечь свои корабли — для начала это будет недурно».

Потом, опять вслух, он обратился к Юлиусу:

— Прежде чем сочинять письма, давай условимся об одном важном предмете.

— О каком?

— Мы завтра деремся с Францем и Отто. Им поручено вызвать нас на ссору — пусть так. Но и мы можем посодействовать, дав им для этого удобный повод, а также заранее решив, кто кому достанется в противники, чтобы уж потом сознательно искать встречи с одним, избегая другого. Так вот, Отто Дормаген бесспорно сильнейший из двоих.

— И что же?

— Если говорить о нас, твоя скромность должна заставить тебя согласиться, что я владею шпагой лучше, чем ты.

— Возможно. Дальше?

— Следовательно, мой дорогой, будет только разумно, если Дормагеном займусь я. И я им действительно займусь, ты же со своей стороны позаботься о Риттере.

— Иными словами, ты во мне сомневаешься? Ну, спасибо!

— Не глупи. В интересах Тугендбунда, если не в твоих собственных, я хочу сделать все возможное, чтобы обеспечить нашу победу. Только и всего. Тебе даже нет нужды благодарить меня за это. Вспомни, ведь у Дормагена есть один до крайности опасный прием.

— Тем более! Я ни в коем случае не соглашусь делить опасность иначе чем поровну.

— Ах, ты решил корчить из себя гордеца? Ну, как угодно! Впрочем, — продолжал Самуил, — я и сам, уж конечно, не менее спесив, а это значит, что завтра мы оба сочтем себя обязанными гоняться вдвоем за более опасным противником. Каждый при этом будет стараться опередить другого, и вдвоем мы затеем вокруг вышеупомянутого Отто нелепую суету. Таким образом, вовсе не они, а мы окажемся зачинщиками ссоры, роли переменятся, что с нашей стороны будет прямым неповиновением приказу.

— Тогда бери Франца, а Отто оставь мне.

— Какое же ты дитя! — вздохнул Самуил. — Ну, давай бросим жребий.

— Что ж, согласен.

— И на том спасибо.

Самуил написал имена Отто и Франца на двух клочках бумаги.

— Честное слово, это полнейшая нелепость — то, к чему ты меня вынуждаешь, — ворчал он, сворачивая бумажки в трубочку, укладывая их в фуражку и встряхивая ее. — Не понимаю, как может человек пожертвовать своей разумной волей, своим правом на свободный выбор, предпочтя всему этому каприз слепого случая. Тяни свой жребий. Если тебе достанется Дормаген, считай, что почти наверняка вытащил смертный приговор. Это будет означать, что ты позволишь судьбе отметить тебя своим клеймом, будто барана, которого отправляют под нож мясника, — вот уж славное, поистине возвышенное деяние!

Юлиус стал уже разворачивать вынутую бумажку, но вдруг остановился.

— Нет, — решил он. — Я лучше прочту это потом, когда письмо отцу будет уже написано.

И он засунул листок в Библию.

— Черт возьми, — сказал Самуил, — я, пожалуй, поступлю так же. Из равнодушия.

И он спрятал свою бумажку в карман.

Потом оба уселись друг напротив друга за письменный стол и, озаряемые светом одной и той же лампы, стали писать.

Письмо часто бывает зеркалом души. Прочтем же их (>С>а — письмо Юлиуса и письмо Самуила.

Начнем с Юлиуса. Вот что он писал:

«Мой бесконечно дорогой и почитаемый отец!

Я сознаю и глубоко чувствую, сколь многим я Вам обязан. От Вас я получил не только громкое имя, имя величайшего ученого-химика нашей эпохи, и не только значительное состояние, плод славных трудов, знаменитых во всей Европе. Кроме этого, что самое главное, Вы одарили меня безмерной, неисчерпаемой нежностью, ставшей утешением для ребенка, не знавшего материнской ласки. Верьте, что Ваши заботы и снисходительность глубоко проникли в мое сердце, благодаря им я стал Вашим сыном вдвойне: я люблю Вас и как отца, и как мать.

Я испытываю потребность высказать Вам все это именно теперь, когда мой внезапный отъезд из Франкфурта наперекор Вашей воле, казалось бы, изобличает мое равнодушие и сыновнюю неблагодарность. Уезжая в Кассель, Вы запретили мне возвращаться в Гейдельберг. Вы желали послать меня в Йенский университет, где я был бы подальше от Самуила, чье влияние на меня внушает Вам беспокойство. Возвратившись во Франкфурт, Вы будете сердиться на меня за то, что я, воспользовавшись Вашим отсутствием, сбежал сюда. Но выслушайте меня, мой великодушный отец, и тогда, я верю, Вы меня простите.

То, что ныне привело меня в Гейдельберг, не имеет ничего общего с неблагодарностью или желанием ускользнуть из-под Вашей опеки. Поступить так мне повелевал непререкаемый долг. Я не могу сказать Вам, что это за долг, ибо ответственность, сопряженная с занимаемым Вами положением, и Ваши собственные обязанности официального лица, быть может, не позволили бы Вам сохранить мою тайну.

Что касается влияния, которое может иметь на меня Самуил, то я его не отрицаю. Да, он подавляет мою волю, и этому воздействию я не в силах противостоять. Оно сродни насилию, это дурное, возможно, даже гибельное воздействие, но нужное мне. Я, как и Вы, вижу его недостатки, но, в отличие от Вас, я вижу еще и свои собственные. Да, я мягче его, добрее, но мне недостает решительности и твердости духа. Скука и брезгливость слишком легко берут верх над моей душой, отвращая от деятельной жизни. Я слишком быстро от нее устаю. Мое спокойствие сродни вялости, а сердечная нежность отдает сонной ленью. А Самуил будит меня, заставляет встряхнуться.

Я думаю, нет, точнее — я боюсь, что Самуил со своей кипучей энергией, неутомимой страстностью и волей, ежеминутно готовой к борьбе, необходим мне с моей вечной апатией. Только рядом с ним я чувствую, что живу.

Когда же его нет, я насилу влачу свое существование, я прозябаю. Его силы хватает на нас двоих. От него исходит все, что есть во мне решительного, предприимчивого. Без него у меня опускаются руки. Его хищная веселость, его едкие насмешки будоражат мою кровь. Он словно опьяняет меня. Притом он знает это и злоупотребляет моей зависимостью — вот уж про кого не скажешь, что в его груди бьется любящее, преданное сердце. Но что Вы хотите? Когда проводник расталкивает путника, задремавшего в снегу, разве его упрекают за грубость? А питье, что обжигает ему губы, выводя из смертоносного оцепенения, можно ли корить за то, что оно горько? Короче, каким Вы предпочитаете меня видеть: хмельным или мертвым?

В конечном счете мое путешествие не свелось к одним лишь тяготам. Я возвращался через Оденвальд и посетил чудесную местность, которую никогда прежде не видел. В следующем письме я подробно опишу Вам все впечатления, испытанные во время той восхитительной поездки. Я открою Вам душу, Вам, моему самому близкому другу. Там, в Оденвальде, я попал в один дом, а в том доме… Но надо ли говорить с Вами об этом? Не станете ли и Вы смеяться надо мной? Вы тоже? Впрочем, пока я и сам не хочу, не должен вызывать в памяти эти мысли, этот образ…

Возвращаюсь к сути моего письма. Простите мне мою строптивость, отец. Поверьте, сейчас мне особенно важно думать, что Вы прощаете меня… Боже правый! Мои таинственные намеки, может быть, вас встревожат? Дорогой отец, если Господь не оставит нас, я прибавлю к этому письму два слова, которые Вас успокоят. Если же нет… если я ничего уже не смогу прибавить, Вы ведь простите меня, не правда ли?..»

Уже несколько минут Юлиус из последних сил боролся с одолевающей его усталостью. Когда же он дошел до последних слов, перо выпало из его руки, он уронил голову на левую руку, глаза сами собой закрылись, и он уснул. Заметив это, Самуил окликнул его:

— Эй! Юлиус!

Юлиус не пошевельнулся.

«Жалкое создание! — подумал Самуил, также оторвавшись от своего занятия. — Каких-нибудь восемнадцати часов без сна оказалось довольно, чтобы свалить его с ног. Он хоть закончил свою эпистолу? Поглядим, что он там пишет?»

Без всяких церемоний Самуил взял письмо Юлиуса и прочел его. Когда он дошел до строк, где говорилось о нем, на его губах проступила язвительная усмешка.

— Да, — пробормотал он, — да, Юлиус, ты мой, ты принадлежишь мне, притом моя власть еще крепче, чем вы полагаете — ты и твой отец. Вот уже два года я владею твоей душой, а в настоящий момент, может быть, и сама твоя жизнь в моих руках. Кстати, самая пора выяснить, как обстоит дело.

Самуил достал из кармана бумажку, которую он вытянул по жребию, развернул и прочел: «Франц Риттер».

Он расхохотался:

— Итак, по-видимому, теперь лишь от меня зависит, жить этому младенцу или умереть. Стоит мне оставить все как есть, и Отто Дормаген проткнет его как цыпленка. Однако он спит, так что я бы вполне мог вынуть его бумажонку из Библии и аккуратненько всунуть на ее место свою. Сделаю я это? А может быть, не сделаю? Черт побери, сам не знаю! Вот положение как раз в моем вкусе. Держать в своих руках жизнь человеческого существа, словно простой стаканчик для игры в кости, — это по мне! Играть с жизнью и смертью — всем забавам забава! Продлим же это развлечение, достойное богов. Прежде чем принять решение, я закончу свое письмо, разумеется, не столь почтительное, как у Юлиуса, хотя я имею те же… гм… естественные причины чтить знаменитого барона.

Послание Самуила и в самом деле было довольно дерзким.

XI CREDO IN HOMINEM[4]

Вот оно, это письмо. Самуил поистине кощунствует, но само название этой книги дает нам право привести его святотатственные откровения от начала до конца.

«Милостивый государь и прославленнейший учитель, действительно ли Вы искренно веруете в Господа?

То есть, давайте сразу уточним: веруете ли Вы в божество, существующее помимо нас, одинокое, эгоистичное и спесивое, в создателя, властителя и судию всего сущего, в Бога, который, если он не провидит грядущего, слеп и безрассуден так же, как любой глава исполнительной власти, а если провидит, бессилен и бездарен, словно сочинитель скверных водевилей, ибо человек, его шедевр, не более чем слабое, зависимое и глупое создание?

Или, быть может, Вы считаете то, что принято именовать Богом, неотторжимым от жизни человечества и здесь-mo, в этой неотторжимости, волей-неволей признаваемой, таится смысл утверждения, излюбленного вами, христианами, что Бог сделался человеком?

Для просвещенного, не замороченного предрассудками сознания в наши дни это уже не вопрос. И все же перед теми чрезвычайными следствиями, кои предполагает сей очевидный факт, робкие умы отступают, охваченные ужасом и смятением.

Первое из этих следствий таково: если Бог есть человек, то человек равен Богу; когда я говорю “человек ”, я разумею не обывателя или мужлана, не существо, считающее гроши, подобие скудоумного насекомого, или роющего землю быка, а того, кто мыслит, любит, наделен свободной волей, как Вы, как я, — короче, человека в полном смысле слова!

Затем, если человек есть Бог, он наделен всеми, правами Бога, ведь это очевидно. Он волен поступать так, как ему угодно, не зная иных пределов, кроме предела собственных сил. К гению неприменимы иные мерки, кроме меры его же гения. Щепетильность, угрызения совести — все это ни к чему. Наполеон, которого мы сейчас проклинаем и которого будем обожествлять лет через десять, если не раньше, знает или чувствует это, отсюда его величие. По отношению к стаду посредственностей гений имеет все права и пастуха, и мясника.

Сатана у Мильтона говорит: “Зло, стань моим добром!” Такое противопоставление само по себе ограничено. Что до меня, то я не вижу надобности непременно творить то, что люди называют злом, но равным образом не считаю себя обязанным стремиться к тому, что они именуют добром. Природа несет в себе все: не она ли, создавшая птиц, породила также и змей?

“Но как же быть с общественным порядком?” — спросите Вы.

Что ж, поговорим и о нем.

Вы крепко держитесь за общественные установления — понимаю, еще бы, ведь Вас общество одарило всем. Да мне с какой стати его чтить? Я еврей. Я незаконнорожденный. Я беден. Судьба была трижды немилостива ко мне без всякой моей вины, и за три эти беды ваше общество отторгает меня, карает, словно за тройное преступление. Так уж позвольте и мне не питать к обществу особой признательности. Горе тому, кто, имея пса, мучает его, отказывая даже в глотке воды, и вместо пищи потчует ударами палки. Однажды пес взбесится и укусит такого хозяина.

Итак, существует ли в мире хоть кто-нибудь, кому я был бы чем-либо обязан? Быть может, Вам? Давайте разберемся.

Есть во Франкфурте узкая, мрачная, грязная улица, прескверно вымощенная, полузадушенная двумя рядами шатающихся от ветхости домов, верхние этажи которых почти готовы столкнуться лбами, словно пьяницы, не имеющие сил удержаться на ногах; это улица, где лавки пусты, а их задние дворы завалены искореженным железом и битыми горшками; она обнесена оградой, и каждый вечер ее запирают на два оборота ключа, словно обиталище зачумленных, — это еврейский квартал.

Там царят вечные потемки: солнечные лучи не снисходят до этой гнусной клоаки. Что ж, Вы, не в пример солнцу, оказались менее брезгливы. Однажды, около двадцати лет назад, Вы забрели туда и, проходя мимо одного из домов, увидели сидевшую на его пороге с шитьем в руках девушку блистательной красоты. Она была так хороша, что Вы не преминули наведаться туда снова.

В ту пору Вы еще не успели стать знаменитым ученым, которого вся Германия славит и осыпает благами, зато Вы были молоды и на редкость умны. А еврейку природа одарила пылким сердцем. Разумеется, Вы менее, чем кто-либо другой, склонны были поведать мне, чем обернулась встреча ее сердца с Вашим умом.

Но я знаю одно: я появился на свет год спустя. И я незаконнорожденный.

Моя мать впоследствии вышла замуж и умерла где-то в Венгрии. Я ее не знал, меня вырастил мой дед, старый Самуил Гельб, взявший на себя все заботы о сыне своей единственной дочери.

Что до моего отца, я, по всей вероятности, не раз встречал его, но он не подавал вида, что знает, кто я. Никогда, ни открыто, ни тайно, он не признал во мне сына. Возможно, что порой я оставался с ним наедине, но ни разу он не открыл мне свои объятия, не произнес, пусть совсем тихо, шепотом, этих двух слов: "Дитя мое!”

Я предполагал, что он сделал карьеру, принят в свете, женился. Конечно, не мог же он признать своим сыном еврея, ублюдка, ведь у моего отца было высокое положение, была супруга, был, возможно, и другой, законный сын…»

На этих-то словах Самуил и прервал свое письмо; заметив, что Юлиус дремлет, он окликнул его, напрасно пытаясь разбудить, потом вытащил из своего кармана бумажку с выпавшим ему жребием и прочел на ней имя Франца Риттера.

После некоторого колебания Самуил спрятал бумажку обратно в карман и снова принялся за письмо:

«Так я жил до двенадцати лет, не зная, ни кем был мой отец, ни кто такой Вы. И вот однажды утром я сидел, читая книгу, на том же самом пороге, где тринадцать лет назад Вы впервые увидели мою мать с ее шитьем. Внезапно подняв глаза, я заметил незнакомого мужчину сурового вида, пристально смотревшего на меня. Это были Вы. Потом Вы зашли в лавку. Мой дед, когда Вы стали его расспрашивать, подобострастно отвечал, что прилежания и ума мне хватает, я быстро воспринимаю все, чему меня учат, уже знаю французский и древнееврейский, которым он сам смог обучить меня, и читаю все книги, какие только попадают мне в руки, но он слишком беден, ему трудно дать мне настоящее образование.

Тогда Вы по безмерной Вашей доброте взяли меня в свою химическую лабораторию то ли учеником, то ли слугой. Но я внимал и учился. За семь лет благодаря моей железной конституции, позволявшей мне отдавать работе не только дни, но и ночи, благодаря той почти яростной энергии, с какой я погружался в занятия, я постиг одну за другой все тайны Вашей науки: к девятнадцати годам я знал столько же, сколько Вы.

Сверх того, я изучил латынь и греческий, для этого мне было достаточно присутствовать при занятиях Юлиуса.

Вы со временем даже немножко привязались ко мне, я ведь с таким интересом относился к Вашим опытам! А поскольку я умышленно дичился и помалкивал, Вы понятия не имели о том, что творилось в глубине моей души.

Но это не могло длиться вечно. Вы вскоре заметили, что в своих занятиях я более не следую за Вами, а двигаюсь один по избранному мною пути. Вы вспылили, я также. Между нами произошло объяснение.

Я спросил Вас, какова цель Вашей науки. “Сама наука”, — отвечали Вы. Но какой же в этом смысл? Нет, наука не может быть целью, она — средство. Я уже тогда хотел применить ее к жизни.

Подумать только, ведь в наших руках оказались ужасные тайны, непреодолимые природные силы! Благодаря нашим изысканиям и открытиям мы могли бы сеять смерть, возбуждать любовь, насыпать безумие, воспламенять или гасить сознание; стоило лишь уронить одну-единственную каплю известной нам жидкости на кожицу плода, и мы, если бы пожелали, могли бы умертвить самого Наполеона! И что же? Не использовать это волшебное могущество, доставшееся нам ценой стольких трудов и благодаря нашим дарованиям? Предоставив этим сверхчеловеческим силам дремать в бездействии, эти орудия власти, арсенал покорения всего и вся будут пропадать втуне? Мы так и не пустим их в ход? Удовлетворимся тем, чтобы хранить их у себя в укромном уголке, подобно глупому скряге, без толку сидящему на сокровищах, которые могли бы сделать его властелином мира?

Услышав это, Вы вознегодовали. Вы даже оказали мне честь, признав меня человеком опасным. Из соображений осторожности Вы сочли за благо закрыть передо мной двери своей лаборатории и отказать мне в Ваших уроках, хотя, впрочем, они больше не были мне нужны. Вы отказались руководить мною, когда я уже успел опередить Вас. Наконец Вы отослали меня, тому уж два года, в Гейдельбергский университет и, сказать по правде, ничего лучше не могли бы придумать: мне как раз пришла пора изучить труды законников и философов этого лучшего из миров.

Но вот ведь незадача: Юлиус здесь со мной, и разумеется, я приобрел на него влияние, какое только может иметь ум, подобный моему, на такую душу, как у него. Отсюда Ваша ревность и родительские тревоги. Вы ведь так держитесь за этого сына: еще бы, Вы обожаете в нем наследника Вашего состояния, Вашей славы и тринадцати букв Вашего родового имени. Ваша отцовская забота столь вeлuкa, что Вы даже попытались разлучить нас, отослав его в Иену, дабы вырвать из моих когтей. А он увязался за мной чуть ли не наперекор моему желанию. Моя ли в том вина?

Подведем же итог. Обязан ли я Вам чем-нибудь? Вы дали мне жизнь. Не пугайтесь: я говорю не о том, что я Ваш сын, ведь Вы всегда обращались со мной как с чужим, и я не стану пытаться сократить расстояние, по Вашей воле разделяющее нас. Нет, я разумею, что обязан Вам всем, что в моих глазах придает цену существованию, — моими знаниями, образованием, жизнью духа. Я также обязан Вам содержанием, которое Вы мне выплачиваете последние два года. Это все, не так ли?

Что ж, возвращаюсь к тому, с чего начал это письмо. Я силен и хочу быть свободным, стать человеком, то есть подобием Бога. Завтра мне исполнится двадцать один год. Мой дед скончался две недели назад. Матери давно нет в живых. Отца же я не имел никогда. Никакие узы не привязывают меня ни к кому. Для меня имеют значение только мое самолюбие, если угодно, можете называть его тщеславием. Я ни в ком не нуждаюсь и не желаю быть обязанным никому.

Старый Самуил Гельб оставил мне около десяти тысяч флоринов. Первым долгом я отсылаю Вам с процентами сумму, которую Вы потратили на меня. Итак, с денежными счетами покончено. Что до моих нравственных обязательств, то полагаю, что сейчас мне представился удобный повод расквитаться с Вами и в этом отношении, заодно доказав, что я способен на все, даже на добрые поступки.

Вашему сыну Юлиусу, единственному Вашему сыну, в эту минуту угрожает смертельная опасность. Обстоятельства, объяснять которые Вам было бы бесполезно, сложились так, что его жизнь зависит от записки, спрятанной между страницами его Библии. Если Юлиус ее найдет, он погиб. Так вот, послушайте, что я сделаю, как только поставлю свою подпись под этим прощальным письмом. Я встану, выну из своего кармана бумажку, похожую на ту, что по жребию досталась Юлиусу, и положу ее в Библию, а взамен возьму себе его записку, а с нею и опасность. Этим я исправлю немилость, допущенную Провидением по отношению к Вашему сыну. Теперь мы квиты?

Отныне мои знания всецело принадлежат мне и я буду использовать их так, как пожелаю.

Примите последний поклон и забвение.

Самуил Гельб».

Он поднялся, раскрыл Библию, вытащил листок и положил на его место тот, что был у него в кармане.

Самуил как раз прятал свою записку, когда Юлиус, разбуженный дневным светом, открыл глаза.

— Ну что, отдохнул немножко? — спросил его Самуил.

Юлиус протер глаза, приходя в себя. Едва опомнившись, он первым делом протянул руку к Библии, открыл ее и достал свой листок.

Там стояло: «Франц Риттер».

— Отлично! Мне достался тот, кого я хотел, — сказал Самуил бесстрастно. — Гм-гм! Это славное Провидение оказалось положительно умнее, чем я предполагал. Чего доброго, оно и вправду знает, суждено ли нам увидеть закат этого солнца, которое сейчас взошло. Жаль только, что оно не хочет нам об этом сказать.

XII ДРАЖАЙШИЙ ЛИС

Пока Юлиус дописывал и запечатывал свое письмо, Самуил раскурил трубку.

— А знаешь, — произнес он, выпуская клуб дыма, — ведь Дормагена и Риттера вполне могла посетить та же мысль, которая возникла у нас. Не исключено, что каждый из них также успел выбрать для себя противника. Надо их опередить, этого требует простая осторожность. Давай-ка предоставим им повод к ссоре, да такой, чтобы они уж не отвертелись.

— Поищем в «Распорядке», — отвечал Юлиус. — Там перечислены все вопросы чести.

— Ну, это не для нас! — отрезал Самуил. — Важно, чтобы причиной нашей драки была не школярская перепалка, а настоящая мужская ссора. Только она даст нам право как следует проткнуть этих господ. Скажи-ка, у твоего Риттера все еще прежняя любовница?

— Да, крошка Лолотта.

— Она ведь строила тебе глазки? Вот и отлично, все складывается как нельзя лучше. Мы отправимся прогуляться по ее улице. Погода прекрасная. Девица теперь наверняка, по своему обыкновению, вяжет, сидя у окошка. Ты мимоходом отпустишь ей несколько любезностей, после этого нам останется только преспокойно ждать результата.

— Нет, — пробормотал Юлиус в смятении, — я предпочел бы другое средство.

— Это еще почему?

— Ну, не знаю, просто не хочется затевать дуэль из-за девчонки.

И он покраснел, а Самуил так и покатился со смеху:

— Святая простота! Он все еще способен краснеть!

— Да нет же, я…

— Ты думаешь о Христиане, ну же, признавайся! И желаешь сохранить ей верность столь нерушимую, что тебе претит даже видимость измены, не так ли?

— Ты с ума сошел! — возмутился Юлиус, которого всякий раз, когда Самуил упоминал о Христиане, охватывало необъяснимо тягостное чувство.

— Если я сошел с ума, то ты попросту нелеп, отказываясь молвить словечко Лолотте. Тебя это ни к чему не обязывает, а более удобного и вместе с тем серьезного повода нам не найти. Нет, конечно, если ты поклялся никогда более не говорить ни с кем, кроме Христианы, не смотреть ни на кого, кроме Христианы, не встречаться ни с кем, кроме…

— Ты мне надоел! Ладно, я согласен, — с усилием выдавил Юлиус.

— В добрый час! А мне-то как быть? Где то огниво, что поможет разжечь нашу ссору с Дормагеном? Дьявол меня побери, ничего не приходит в голову! Может быть, и у него есть своя возлюбленная? Впрочем, обоим использовать один и тот же маневр значило бы расписаться в прискорбной бедности воображения, да и потом, чтобы я — и вдруг дрался из-за женщины… нет, такому сюжету недостает правдоподобия.

Он погрузился в размышления, но уже через минуту вскричал:

— A-а! Это идея!

Самуил позвонил. Прибежал коридорный.

— Вы знаете моего дражайшего лиса, Людвига Трихтера?

— Да, господин Самуил.

— Сейчас же ступайте в «Ворон», где он живет, и передайте ему, чтобы он немедленно явился сюда. Есть дело.

Коридорный исчез.

— А пока, — сказал Самуил, — не заняться ли нам своим туалетом?

Минут через десять примчался Людвиг Трихтер, задохнувшийся от поспешности, с глазами, опухшими ото сна.

Этот Трихтер, кого до сих пор мы видели всего однажды, и то мельком, являл собой тип вечного студента. Ему было никак не менее тридцати лет. На глазах этой достопочтенной персоны успели смениться четыре поколения студентов. Он имел бороду, ручьем сбегавшую на грудь. Горделивые усы, вздернутые, будто рога месяца, и глаза, потускневшие от застарелой привычки к кутежам, придавали физиономии этого трактирного Нестора весьма своеобразное выражение — притворно отеческое и вместе с тем вызывающее.

В своей манере одеваться Людвиг Трихтер ревностно подражал Самуилу, странности и причуды которого он также копировал, не зная меры и впадая в крайность, как всякий подражатель.

Возраст и опыт делали Трихтера в некоторых щекотливых обстоятельствах поистине незаменимым. Он держал в памяти все прецеденты, сообразно которым складывались правила взаимоотношений в студенческом сообществе, а также между студентами и филистерами. Этот человек был своего рода ходячей традицией Университета. Именно поэтому Самуил удостоил его звания своего дражайшего лиса.

Эта милость преисполнила Трихтера непомерного чванства. Достаточно было посмотреть, сколь подобострастно и приниженно он держался с Самуилом, чтобы догадаться, каким наглым и высокомерным он должен быть по отношению ко всем прочим.

Он вошел, держа в руках свою трубку, которую второпях не успел раскурить. Самуил снизошел до того, чтобы заметить это чрезвычайное доказательство рвения.

— Раскури же свою трубку, — произнес он. — Ты ничего еще не ел?

— Да, правда, сейчас уже семь часов, — забормотал Трихтер, довольно пристыженный, — но дело в том, дорогой мой сеньор, что я только сегодня утром вернулся с теплой встречи лисов и едва успел задремать, как ваш уважаемый посланец меня разбудил.

— Великолепно! Это очень кстати, что ты еще не ел. А теперь скажи мне вот что. Ведь Дормаген, будучи одной из наших самых замшелых твердынь, наверняка тоже имеет собственного дражайшего лиса?

— Да, это Фрессванст.

— А хорошо ли Фрессванст умеет пить?

— Бесподобно: его даже можно считать по этой части сильнейшим среди нас.

Самуил нахмурил брови.

— Как! — воскликнул он гневно. — Я имею своего л и с а, и этот лис, оказывается, не по всем статьям превосходит прочих?

— О! — пробормотал Трихтер и выпрямился, уязвленный. — О! Мы, собственно, никогда не имели повода схватиться всерьез. Но если бы такой случай представился, я вполне способен потягаться с ним.

— Так пусть это случится сегодня же утром, если ты дорожишь моим уважением. Увы! Великая школа уходит в прошлое. Мы теряем свои традиции. Вот уже три месяца в Университете не было дуэли выпивох. Нужно, чтобы она состоялась, причем именно сегодня, тебе ясно? Брось вызов Фрессвансту. Я приказываю тебе утопить его репутацию.

— Довольно, сеньор, — отвечал Трихтер с важностью. — Позвольте: каким оружием мы будем состязаться? На простом пиве или на вине?

— На вине, Трихтер, разумеется, на вине! Предоставим пистолеты и пиво филистерам. Шпаги и вино — вот оружие, достойное студентов и всех истинных мужчин.

— Ты будешь мною доволен, даю слово. Я прямо отсюда отправлюсь в «Большую Бочку», Фрессванст обычно завтракает там.

— Ступай. Да объяви там всем, что мы с Юлиусом придем туда после лекции Тибо, ровно в половине десятого. Я буду твоим секундантом.

— Благодарю. А я уж приложу все силы, чтобы быть достойным тебя, великий человек!

XIII ЛОЛОТТА

Когда Трихтер удалился, Самуил сказал Юлиусу:

— Порядок действий следующий: сначала пройдемся по улице, где живет Лолотта, затем отправимся на занятия по правоведению — важно, чтобы все выглядело, как обычно, — а уж потом в «Большую Бочку».

Не успели они спуститься по лестнице, как навстречу им попался слуга. Он нес письмо для Самуила.

— А, черт! — проворчал тот. — Неужели один из наших приятелей уже успел?..

Но письмо оказалось от профессора химии Заккеуса: он приглашал Самуила позавтракать с ним.

— Скажи своему господину, что сегодня я занят и смогу явиться к нему не ранее завтрашнего дня.

Лакей ушел.

— Бедняга-профессор, — усмехнулся Самуил. — Опять у него затруднения. Не будь меня, ума не приложу, как бы он читал свои лекции.

Они вышли из гостиницы и вскоре уже были на Хлебной улице.

Лолотта сидела у открытого окна первого этажа. Это была живая, стройная шатенка; из-под чепчика, небрежно откинутого назад, виднелись пышные блестящие локоны. Она шила.

— В тридцати шагах отсюда я вижу троих болтающих лисов, — сказал Самуил. — Значит, будет кому известить Риттера о случившемся. Ну-ка, заговори с малышкой.

— Да что я ей скажу?

— Все что угодно. Лишь бы видели, что ты с ней говорил.

Юлиус скрепя сердце приблизился к окну.

— Вы уже на ногах и трудитесь, Лолотта! — сказал он девушке. — Значит, этой ночью вы не были на теплой встрече лисов?

Лолотта вся порозовела от удовольствия — внимание Юлиуса явно пришлось ей по сердцу. Она встала и с шитьем в руках оперлась на подоконник.

— О нет, что вы, господин Юлиус! Я никогда не хожу на балы, ведь Франц так ревнив! Здравствуйте, господин Самуил. Да вы, я думаю, и не заметили моего отсутствия, господин Юлиус?

— Как бы я осмелился возразить, ведь Франц так ревнив!

— Вот еще! — фыркнула девушка, состроив пренебрежительную гримаску.

— А что это вы там шьете, Лолотта? — спросил Юлиус.

— Атласные подушечки для благовоний.

— Они очень милы. Вы бы не согласились уступить мне одну?

— Что за мысль! Зачем она вам?

— Да на память же, — вмешался Самуил. — На память 0 вас! Однако ты времени даром не теряешь, хоть и робок с виду!

— Возьмите, вот это самая красивая, — сказала Лолотта, храбро превозмогая замешательство.

— А вы бы не могли прикрепить мне ее к ленте?

— Какая страсть! — воскликнул Самуил с комической ужимкой. — Он от вас просто без ума!

— Так… Спасибо, моя добрая, прелестная Лолотта.

И Юлиус снял со своего мизинца колечко:

— Примите его, Лолотта, взамен.

— Я, право, не знаю, прилично ли мне…

— Вот еще! — в свою очередь усмехнулся Юлиус. Лолотта взяла кольцо.

— А теперь, — сказал Юлиус, — нам пора откланяться. Сейчас начнутся занятия, мы уже опаздываем. На обратном пути я еще увижу вас, не так ли?

— Ну вот, вы уходите и даже не хотите пожать мне руку. Видно, вы все-таки боитесь Франца.

— Действуй! — шепнул Самуил. — Вон лисы идут сюда. Трое лисов действительно проходили мимо дома Лолотты, и видели, как Юлиус приложился к ручке красавицы.

— До скорой встречи, — сказал он ей и удалился вместе с Самуилом.

Когда они добрались до места, занятия уже были в разгape. В Гейдельберге они очень похожи на то, что порой творится у нас в Париже. Аудитория была переполнена до отказа. Записи делали лишь немногие студенты. Еще чело-иск двадцать слушали лекцию, но ничего не записывали. Псе прочие болтали, подремывали, зевали. Некоторые привлекали к себе внимание особой живописностью своих но >. На краю одной из скамей растянулся на спине золотой лис, задрав ноги под прямым углом вверх и уперев их в стену. Другой лежал на животе, поставив локти на скамью и поддерживая голову ладонями, погруженный в чтение сборника патриотических песен. В том, что речи профессора не доходят до сознания студентов, сомнения не было, но, может быть, они хоть каким-то образом проникали в их спинной мозг или локтевые суставы?

Ни Франца, ни Отто на лекции Тибо не оказалось.

Едва она кончилась, Самуил и Юлиус вместе с толпой покинули здание, и когда часы пробили половину десятого, друзья уже входили в таверну «Большая Бочка», где должно было свершиться вакхическое — и в известном смысле трагическое — действо.

Главная зала, куда направились Юлиус и Самуил, буквально была переполнена студентами. Появление наших героев произвело переполох.

— A-а, Самуил пришел! Трихтер, а вот и твой сеньор! — закричали студенты.

Но если вначале внимание присутствовавших сосредоточилось на Самуиле, то затем оно тут же переключилось на Юлиуса, когда от толпы отделился Франц Риттер и, бледный как смерть, напрямик двинулся к нему.

Увидев, что он уже близко, Самуил успел шепнуть Юлиусу:

— Будь как можно сдержаннее! Надо, чтобы вся вина за вызов легла на наших противников, тогда в случае несчастья свидетели подтвердят, что зачинщиками были не мы.

Между тем Риттер уже оказался возле Юлиуса и преградил ему дорогу.

— Юлиус, — произнес он, — это тебя видели сегодня утром, когда ты по дороге на лекцию завел разговор с Лолоттой, не правда ли?

— Возможно. Я, должно быть, спрашивал у нее, как ты поживаешь, Франц.

— Не советую тебе шутить. Ты целовал ей руку, мне и это известно. Учти, что мне такие штучки не по душе.

— Учти, что такие штучки по душе ей.

— А, так ты еще зубоскалишь, чтобы меня взбесить!

— Нет, я шучу, чтобы тебя успокоить.

— Так вот, мой дорогой, единственно, что меня может успокоить, так это прогулка с тобой на гору Кайзерштуль.

— В самом деле, кровопускание в такую жару освежает. Если угодно, я тебе его устрою, милейший.

— Через час?

— Через час.

Они расстались. Юлиус возвратился к Самуилу.

— Я со своей стороны все устроил, — сказал он.

— Отлично! А сейчас мой черед, — отозвался Самуил.

XIV ДУЭЛЬ НА ВИНЕ

Самуил отозвал Трихтера в сторону, спеша выяснить, что дражайший лис успел предпринять во исполнение его приказания.

— Ну вот, — начал Трихтер. — Когда я зашел в ту харчевню, Фрессванст завтракал. Я приблизился к его столу как бы невзначай, с таким видом, будто просто прохожу мимо. Но мимоходом я приподнял крышку на его кружке и, увидев, что там пенится всего-навсего пиво, обронил с оттенком неподдельного сострадания: «Слабый выпивоха!» Эти два слова, полные кроткого сочувствия, так его взбесили, что он подскочил будто ошпаренный, однако попытался все-таки сдержаться и отвечал довольно хладнокровно: «Это стоит хорошего удара шпаги». Нимало тем не смущенный, я столь же меланхолично произнес: «Ты сам видишь, как я был прав. Я унизил выпивоху, а отпор дает рубака. Впрочем, — добавил я, — мне безразлично, на чем сражаться, клинок мне подходит не меньше, чем кружка».

— Браво, мой славный лис! — воскликнул Самуил. — А он что?

— Тут он начал соображать, что к чему. «Ну, — говорит, — если тебе по вкусу поединок на стаканах, ты этим доставишь мне удовольствие, у меня как раз в глотке пересохло. Пойду поищу Отто Дормагена, пусть мой сеньор будет и моим секундантом». — «Мой сеньор Самуил Гельб будет моим, он тоже придет», — отвечал я. «Какое оружие ты предпочитаешь?» — «Вино и кое-что покрепче». — «Хвастун», — буркнул он вроде бы пренебрежительно, однако было видно, что он удивлен и не в силах скрыть невольное уважение. В эту самую минуту в голубом кабинете все готово для незабываемого сражения. Дормаген и Фрессванст уже там и ждут нас.

— Так не будем же заставлять их ждать, — сказал Самуил.

И вот вместе с Юлиусом они вошли в голубой кабинет.

Дуэли на пиве и вине даже в наше время не редкость в германских университетах. Поединок напитков, как любой другой, имеет твердые правила, на этот счет тоже есть свой Распорядок». Его требования исполняются с методической точностью, последовательность всех действий установлена, и нарушать ее не позволено никому.

Каждый выпивоха в свою очередь заглатывает некоторое количество спиртного, затем произносит ругательство в адрес своего противника, а тот после этого обязан и выпить, и выругаться вдвойне.

В дуэли на пиве количество выпитого решает все. Но там, где происходит поединок на вине, все сложнее: учитывается различная крепость и качество напитков, в соответствии с этим определяются нужные пропорции. То же касается ругани: есть своя иерархическая лестница и у оскорблений, среди бранных слов тоже существует аристократия, притом их ранг подобает знать каждому. Таким образом, поединок, начинаясь с бордоского вина, заканчивается водкой, от кружки восходит к кувшину, от колкого словца — к грубой брани, и продолжается все это до тех пор, пока один из противников окажется неспособен пошевелить языком — чтобы заговорить, и открыть рот — чтобы выпить. Он и считается побежденным.

При всем том дуэль напитков, как и любая другая, вполне может закончиться смертельным исходом. Поэтому полиция борется с нею всеми мыслимыми средствами, тем самым рискуя продлить ее век до бесконечности.

Когда Самуил, Юлиус и Трихтер вошли в голубой кабинет, там все уже было готово для предстоящей битвы. По концам стола теснились две грозные армии бутылок и склянок всевозможных размеров, цветов и форм. Вокруг в суровом безмолвии стоя ждали десятка два золотых лисов.

В комнате было всего два стула, установленные один напротив другого. На одном уже восседал Фрессванст. Трихтер уселся на другой.

Отто стоял рядом с Фрессванстом, Самуил приблизился к Трихтеру.

Достав из кармана флорин, Самуил подбросил его в воздух.

— Орел, — сказал Дормаген.

Флорин упал решкой вверх. Стало быть, начинать выпало Трихтеру.

О муза, воспой чаши, полные до краев, поведай о славной битве, в коей сии благородные сыны Германии явят миру, сколь растяжимой способна быть человеческая оболочка и до какой степени, наперекор законам физики, размеры вместилища могут порой уступать объему того, что оно умудрилось вместить!

Мы оставим без внимания первые стаканы и первые обидные слова: то были всего лишь легкие стычки, маленькие разведывательные вылазки, во время которых противники потратили всего-навсего несколько колкостей и опустошили каких-нибудь пять-шесть бутылок.

Нет, мы начнем с той минуты, когда почтенный лис, фаворит Самуила, взял бутылку мозельского, вылил добрую половину в громадный стакан богемского хрусталя, с небрежным видом опорожнил его и поставил на стол пустым.

Потом он обратился к Фрессвансту и сказал ему:

— Ученый сухарь!

Доблестный Фрессванст презрительно усмехнулся. Он взял два точно таких же стакана, наполнил их доверху бордоским вином и выпил оба до последней капли, сохраняя рассеянную мину, словно думал о чем-то постороннем.

Совершив это огромное возлияние, он воскликнул:

— Водохлеб!

Тогда все свидетели повернулись к великому Людвигу Трихтеру, который не замедлил доказать, что достоин столь почтительного внимания. На иерархической лестнице вин за бордо следует рейнское, но Трихтер в порыве благородного честолюбия решил перешагнуть эту ступень и сразу принялся за бургундское. Он схватил пузатую склянку с этим напитком, выплеснул ее содержимое в свой стакан, так что вино чуть не хлынуло через край, и, втянув в себя все до последней капли, вибрирующим голосом прокричал:

— Королевский прихвостень!

Это восклицание, да и вся бравада Трихтера не вызвали у его противника ничего, кроме легкого, но довольно обидного пожатия плеч. Прославленный Фрессванст не желал уступать: коль скоро Трихтер пренебрег рейнским, он в свою очередь перескочил через малагу, не побоявшись атаковать мадеру.

Но этого ему показалось мало, он хотел не только повторить подвиг соперника, но и придумать что-нибудь новенькое. Он схватил стакан, до сих пор так верно ему служивший, и разбил его, ударив об стол, потом взял бутылку и с невыразимым изяществом опрокинул ее горлышко прямо себе в рот.

Присутствующие, затаив дыхание, смотрели, как вино переливается из бутыли в глотку, причем Фрессванст лил ею без остановки. Вот уже четверть бутылки опустела, потом и половина, и три четверти содержимого исчезли в чреве героя, а этот бесподобный Фрессванст все пил и мил.

Закончив, он поднял бутыль дном вверх — из нее не выпало ни единой капли.

Дрожь восхищения пробежала среди зрителей.

Но это было еще не все. Удар не засчитывался, если его не дополняло оскорбление в адрес противника. А тут мы вынуждены признать, что мужественный Фрессванст, похоже, не был более способен произнести что бы то ни было. Создавалось впечатление, что вся его энергия без остатка истратилась в этом жутком усилии. Наш непреклонный герой обвис на своем стуле в полном изнеможении, с помутившимся взором, противоестественно раздутыми ноздрями и судорожно сомкнутым ртом. Мадера одолевала его. Но в конце концов этот славный Фрессванст все же взял над ней верх — он приоткрыл уста и смог выдавить:

— Трус!

Взрыв рукоплесканий был ему ответом.

И тогда, о Трихтер, ты достиг подлинных высот! Чувствуя, что наступает решающее мгновение, ты встал. Ты больше не разыгрывал беззаботность — в этом акте драмы ей уже не было места. Ты тряхнул своей густой шевелюрой, и в комнате повеяло холодком, словно то была львиная грива. Ты медленно отогнул манжету на правой руке, чтобы ничто не стесняло твоих движений (ибо нам претит мысль, что это делалось с низменной целью потянуть время), и движением, исполненным торжественности, поднес ко рту бутылку портвейна и опустошил всю до дна.

Потом, не дав себе ни единого мгновения, чтобы перевести дух, и как бы спеша покончить с этим делом, Трихтер отчетливо выговорил:

— Прохвост!

— Хорошо! — снизошел до похвалы Самуил.

Только после этого, когда Трихтер — герой, достойный эпоса, — пожелал сесть, выяснилось, что его представления о том, где, собственно, находится стул, были несколько туманны, и он тяжело осел на пол, растянувшись во весь рост, — поза, вне всякого сомнения, более чем извинительная для того, кого следовало признать почти что утопленником.

Тотчас все взгляды обратились на Фрессванста. Но увы! Его состояние, по-видимому, уже не оставляло надежды, что он чем-либо ответит на последний неслыханный выпад противника. Злополучный лис тоже сполз со своего стула и сидел теперь на полу, привалившись спиной к ножке стола и безжизненно раскинув ноги. Так он и застыл, ошалевший, с неподвижным взглядом, уперев в пол руки, одеревеневшие в бессознательном усилии.

Дормаген склонился над ним:

— Смелее! Ну же! Твоя очередь.

Фрессванст не пошевелился.

Настала пора прибегнуть к крайним средствам.

XV ПОБЕДА ОДНОЙ КАПЛИ НАД ВОСЕМЬЮ ВЕДРАМИ ВОДЫ

Фрессванст оставался неумолимо глух ко всем увещеваниям, бесчувственно сносил тычки и тумаки. Но вместе с тем он, казалось, еще сохранял проблески сознания.

Тогда Дормаген принял великое решение — он пошел на крайнюю меру, допускаемую правилами дуэли напитков.

Опустившись на колени близ поверженного Фрессванста и склонившись к самому его уху, он крикнул:

— Фрессванст! Эй, Фрессванст! Ты меня слышишь?

Тот сделал в ответ едва уловимое движение, и Дормаген продолжал самым торжественным тоном:

— Фрессванст! Скажи, сколько ударов шпаги получил великий Густав Адольф?

Не в силах произнести ни звука, Фрессванст кивнул один раз.

Дормаген сделал знак одному из студентов. Тот вышел и через минуту вернулся с ведром воды. Взяв его, Дормаген выплеснул воду на голову Фрессванста. Тот, по всей видимости, этого даже не заметил.

Снова наклонившись к его уху, Дормаген вопросил:

— Сколько ударов сабли получил великий Густав Адольф?

Фрессванст дернул головой дважды.

Два студента отправились за двумя ведрами воды, содержимое которых было благоговейно вылито на его склоненный затылок. Фрессванст и глазом не моргнул.

Дормаген продолжил допрос:

— Сколько пуль попало в великого Густава Адольфа?

Пять кивков были ему ответом.

Теперь уже пятеро студентов принесли ведра, и на охваченного забытьем выпивоху обрушилось настоящее наводнение.

После пятого ведра, которое в общей сложности было уже восьмым, Фрессванст скорчил гримасу, доказывающую, что сознание возвращается к нему.

Не теряя времени, Дормаген схватил со стола склянку можжевеловой настойки и стал вливать ее в рот Фрессванста. Принимая такую помощь, тот глотал дьявольское пойло, и оно после ледяного душа обжигало его как огонь. Он конвульсивно выпрямился, напружинив зад, и коснеющим языком сипло пробормотал:

— Убийца!

И тут же вновь повалился на пол, теперь уже окончательно.

Однако сторонники Дормагена возликовали. Трихтер, распростертый на полу, бесчувственный, полумертвый, был явно неспособен продолжать поединок.

— Наша взяла! — вскричал Дормаген.

— Ты так думаешь? — произнес Самуил.

Приблизившись к своему лису, он окликнул его, вложив в этот зов всю мощь как своего голоса, так и воли. Трихтер оставался глух. Самуил в ярости пнул его ногой. Трихтер не подавал признаков жизни. Самуил начал грубо трясти его — бесполезно. Тогда Самуил взял со стола склянку, подобную той, которую так доблестно опустошил Фрессванст, только в этой вместо можжевеловой была вишневая водка, и попытался просунуть горлышко в рот Трихтера, но тот инстинктивно стиснул зубы.

Присутствующие уже поздравляли Дормагена.

— О, человеческая воля, так ты смеешь мне противиться? — пробормотал Самуил в бешенстве.

Он поднялся, подошел к буфету, взял оттуда нож и воронку. Ножом он разжал зубы Трихтера, вставил между ними воронку и преспокойно стал лить туда вишневку. Водка капля за каплей стекала в пищевод бесчувственного лиса.

За все время этой процедуры Трихтер ни разу даже глаз не открыл. Зрители, склонившись над ним, с тревогой всматривались в его лицо. Было видно, что губы шевелятся, но тщетно: он не мог издать ни звука.

— Не засчитывается! — воскликнул Дормаген. — Он ничего не сказал!

Даже Юлиус, покачав головой, вздохнул:

— Надо признать, маловероятно, чтобы этот переполненный бочонок промолвил хоть слово.

Самуил поглядел на них в упор. Потом вытащил из кармана крошечный пузырек и, осторожно наклонив его, уронил одну каплю на губы Трихтера.

Он еще не успел убрать руку, как вдруг Трихтер дернулся, словно от электрического удара, выпрямился, вскочил на ноги, чихнул и, сверкая глазами, обличающим жестом направил на Фрессванста вытянутый перст. При этом он звонким голосом выкрикнул слово, которое в лексиконе студентов числилось не в пример более оскорбительным, чем «прохвост» и «убийца»:

— Болван!

Вокруг раздались возгласы изумления и восторга.

— Это жульничество! — закричал разъяренный Дормаген.

— Почему же? — осведомился Самуил, хмуря брови.

— Можно лить воду на головы противников, можно их трясти, можно силком вынуждать их пить. Но нельзя пускать в ход какие-то никому не известные колдовские снадобья.

— Позвольте! — запротестовал Самуил. — В дуэли выпивох допускается применять все, что можно пить.

— Верно! Он прав! — раздалось со всех сторон.

— Ну, так что это за отрава? — спросил Дормаген.

— Совсем простой раствор, — отвечал Самуил, — и я готов предоставить его в твое распоряжение. Я прибавил — и заметь: совершенно открыто — одну его каплю к склянке вишневой водки. Учитывая количество, которое нужно выпить Фрессвансту, чтобы одержать верх, дай ему две капли, и он тоже заговорит.

— Давай, — протянул руку Дормаген.

— Вот тебе пузырек. Правда, тут нужно одно маленькое уточнение. Этот раствор не вполне безопасен. Если твой лис примет две капли, ему уж безусловно не выжить. Я дал своему всего одну, и то мне предстоит немного потрудиться, чтобы сохранить его для себя.

Невольная дрожь пробрала присутствующих.

— И предупреждаю, — продолжал Самуил, — если ты и решишься на такую крайнюю меру, последнее слово не останется за тобой даже при этом условии. Самуил Гельб не должен потерпеть поражение. Тогда я без колебаний пожертвую Трихтером и дам ему три капли.

Это было сказано с таким беспощадным хладнокровием, что, несмотря на страх, внушаемый Самуилом, среди присутствующих поднялся ропот. Юлиус почувствовал, как все его тело покрывается холодным потом.

Отто Дормаген, которому всеобщее возмущение придало решимости, сделал шаг к Самуилу и, глядя ему прямо в лицо, сказал:

— Наш язык беден, это вынуждает меня выразить мою мысль слишком слабыми словами: «Самуил Гельб, ты ничтожество и негодяй!»

Все с содроганием ждали, чем Самуил ответит на подобное оскорбление. Глаза короля студентов метнули молнию, рука судорожно дернулась, но уже через мгновение он вполне овладел собой, его ответная реплика прозвучала как нельзя более бесстрастно. Впрочем, это спокойствие было еще ужаснее, чем его гнев:

— Мы деремся, и немедленно. Дитрих, будешь моим секундантом. Пусть друзья и секунданты позаботятся, чтобы к тому времени, когда мы прибудем на Кайзерштуль, гам все было готово. Вдоль дороги надо расставить дозорных, иначе полиция нам все испортит. До нее, наверное, уже дошли слухи о дуэли Риттера с Гермелинфельдом. Следует принять меры, чтобы нам не помешали. Потому что, черт возьми, это будет схватка не из тех, какие затеваются потехи ради, тут уж я тому порукой! Мне впервые нанесли оскорбление, но оно будет и последним. Господа, я вам обещаю дуэль, о которой будут говорить даже камни мостовой! Идите же!

Заканчивая эту речь, он уже снова был королем студентов. Непререкаемая властность звучала в его словах, и каждый, кто им внимал, волей-неволей склонялся перед ним, готовый повиноваться. Следуя его распоряжениям, студенты, наполнявшие зал, стали расходиться, постепенно, небольшими компаниями по нескольку человек, причем он вкратце указывал им, кому по какой дороге идти, чтобы не возбуждать подозрений, и где надлежит стать на часах, добравшись до Кайзерштуля.

Даже Дормаген удалился не прежде, чем дождался приказа этого генерала.

Наконец Самуил обратился к Юлиусу:

— Иди, встретимся у Акаций. Секундант у тебя есть?

— Да, Левальд.

— Отлично! До скорой встречи.

Юлиус вышел, но еще не из гостиницы, а только из залы. Сказать, что он сделал? Зашел в отдельный кабинет, заперся там на ключ, достал из своего бумажника увядший цветок шиповника, поцеловал его, потом осторожно вложил в атласную подушечку, полученную от Лолотты, накинул ее ленту себе на шею и спрятал драгоценную реликвию под одеждой. Покончив с этой мужской ребячливостью, он удовлетворенно улыбнулся и лишь тогда покинул гостиницу.

Между тем Самуил, оставшись в голубом кабинете наедине с двумя выпивохами, замертво распростертыми на полу, наклонился и приложил руку ко лбу Трихтера. Трихтер вздохнул.

— Это хорошо! — сказал Самуил.

Помолчав, он пробормотал себе под нос:

— Ну, Дормаген! Бросил своего л и с а, а ведь малый был неподражаем. Впрочем, это добрый знак.

Самуил позвал коридорного и, указав ему на двух дуэлянтов, распорядился:

— В Мертвецкую.

Название Мертвецкой носила каморка, набитая соломой, куда оттаскивали пьяниц, если те, упившись до полного бесчувствия, нуждались в уходе.

Итак, Самуил, выйдя из гостиницы последним, направился в сторону горы Кайзерштуль, насвистывая «Виваллера».

XVI ДУЭЛЬ ВЧЕТВЕРОМ

Как и было условлено, Самуил вскоре присоединился к Юлиусу и двум студентам, которым предстояло исполнить роль их секундантов.

Излюбленное студиозусами место поединков находилось за горой Кайзерштуль, в двух милях от Гейдельберга.

Пройдя первую милю, спутники начали принимать кое-какие меры предосторожности. Они оставили большую дорогу и далее шли уже тропами.

По временам они останавливались и оглядывались во все стороны, проверяя, нет ли слежки. Когда на пути им попадались обыватели, два секунданта — Дитрих и Левальд — направлялись напрямик к ним и посредством энергичных жестов, выразительность которых усугублялась тем, что в руках у студентов были кованые трости, предлагали поискать для прогулок другое место. Мирные бюргеры торопились последовать этому совету.

Все приказания Самуила были точно исполнены. Путникам снова и снова попадались студенческие дозоры, расставленные повсюду во избежание нежелательных сюрпризов. При таких встречах Дитрих вполголоса обменивался с дозорными парой слов, и те говорили: «Проходите».

Наконец через тридцать пять минут ходьбы они увидели впереди маленькую гостиницу, окруженную деревьями, свежевыкрашенную, глядевшую радостно и уютно со своими зелеными ставнями и розовыми стенами, полускрытыми целым полчищем цветущих лиан, веселый натиск которых достигал крыши.

Миновав сад, который был пронизан ливнем солнечных лучей, прорывавшихся сквозь усыпанные цветами древесные кроны, четверо студентов вошли в залу, что была предназначена для танцевальных вечеров и поединков, — просторное помещение футов шестидесяти в длину и тридцати и ширину, где можно было в свое удовольствие вальсировать и драться, любить и умирать.

Риттер уже был здесь в компании студентов из голубого кабинета. Не хватало лишь Дормагена, но и он вскоре явился вместе со своим секундантом.

Четыре студента в ранге замшелых твердынь были заняты тем, что при помощи мела расчерчивали пол залы, отмечая пределы, каких каждая пара не должна преступать, дабы не помешать двум другим дуэлянтам.

В то же время четверо золотых лисов привинчивали эфесы к отточенным трехгранным клинкам, напоминающим штыки.

Шпаги у студиозусов были разборные, чтобы при надобности развинчивать их и надежно прятать от посторонних глаз; в таких случаях клинок скрывается под рединготом, рукоять суют в карман — и все в порядке: шпионы одурачены.

В результате налицо оказалось четыре йенских эспадрона длиной в два с половиной фута каждый.

— Начнем? — предложил Риттер.

— Минуточку, — отозвался молодой человек, возившийся в углу с ящичком хирургических инструментов.

То был хирург, студент-медик, прибывший затем, чтобы по мере возможности зашить дыры и порезы, которые шпага вот-вот проделает в коже дуэлянтов.

Хирург подошел к двери, видневшейся в глубине зала, и крикнул:

— Поживее там!

Вошел слуга, неся две салфетки, миску и кружку воды. Все это он расположил рядом с ящичком.

Дормаген нетерпеливо следил за всеми этими приготовлениями, по временам бросая окружавшим его студентам резкие, отрывистые фразы. Франц без конца метался от хирурга к Отто и обратно. Юлиус был спокоен и суров.

Что до Самуила, то он, казалось, обо всем забыл, увлекшись борьбой с упрямым побегом, покрытым мелкими розами, — шаловливый ветерок играл им, во что бы то ни стало стремясь просунуть его в окно.

— Ну вот, теперь все готово, — сказал хирург.

Юлиус подошел к Самуилу, Риттер — к Дормагену.

Четверо секундантов сняли с вешалки, прибитой к стене, четыре войлочных нагрудника, четыре латные рукавицы и четыре пояса, подбитые ватой, и приблизились, собираясь надеть все это на противников.

Но Самуил оттолкнул Дитриха:

— Убери этот хлам.

— Но ведь таково правило, — запротестовал секундант, тыча пальцем в лежащий на столе открытый «Распорядок» — ветхий засаленный том в черном переплете с красными закладками.

— В «Распорядке», — произнес Самуил, — правила, касающиеся студенческих размолвок. А здесь ссора мужчин. Нельзя сводить ее к булавочным уколам. Сейчас время не напяливать нагрудники, а сбросить сюртуки.

И тотчас, подкрепляя слова действием, он снял свой сюртук и швырнул его в дальний угол залы.

Потом, схватив первую попавшуюся шпагу, упер ее острием в пол так, что она согнулась, сам же выпрямился и застыл в ожидании.

Отто Дормаген последовал его примеру, Юлиус и Франц поступили так же, и вот уже все четверо замерли друг против друга с обнаженными руками, открытой грудью и шпагой наготове.

Слова и поведение Самуила настроили присутствующих на серьезный лад. Все уже предчувствовали, что дело может кончиться мрачной развязкой.

Дитрих трижды хлопнул в ладоши, потом торжественно возгласил ритуальные слова:

— Звените, шпаги!

Четыре клинка сверкнули одновременно.

Зрители затаили дыхание, все взгляды были прикованы к дуэлянтам.

Первые выпады были как бы пробными: противники приноравливались друг к другу.

У Юлиуса и Франца Риттера силы, по-видимому, были равны. Гневное возбуждение, владевшее ревнивым Францем в момент вызова, теперь сменилось сосредоточенной холодной яростью. О Юлиусе можно было бы сказать, что он находится в наилучшей форме. Спокойный, твердый, отважный без бравады, он блистательно соединял в себе юношескую грацию и мужественную гордость, что пробуждается в храбром сердце перед лицом опасности. Короче, здесь обе стороны проявляли такую ловкость и присутствие духа, что эту схватку можно было принять не за дуэль, а за состязание фехтовальщиков, если бы по временам молниеносные атаки, которые, кажется, не могли обойтись без кровопролития и, однако, мгновенно отражались и тотчас возобновлялись с еще большей стремительностью, — если бы эти атаки не напоминали зрителям, что опасность реальна и жизнь или смерть человеческих существ держится на острие этих шпаг, таких изящных и проворных.

Вопреки обычаю, принятому участниками студенческих дуэлей, представляющих собою не столько настоящие поединки, сколько игру, хоть и более опасную, чем любая другая, ни Юлиус, ни Франц не произносили ни слова.

Бой второй пары дуэлянтов с первых мгновений выглядел еще серьезнее, еще страшнее.

У Самуила Гельба были такие важные преимущества как высокий рост и абсолютное хладнокровие, не изменявшее ему при любых испытаниях.

Но Отто Дормаген зато был легок, пылок, напорист и совершенно непредсказуем в своих дерзких внезапных выпадах.

Это было редкое и захватывающее зрелище: спокойная уверенность Самуила против кипучего задора его противника. Схватка подобных противоположностей заворожила зрителей: из этих двух шпаг одна была ослепительна и быстра, как мелькающий зигзаг молнии, а другая неумолима, невозмутима, надежна и пряма, словно игла громоотвода.

Самуил при этом не отказывал себе в удовольствии шутить и насмехаться. Бесстрастно и презрительно отражая бешеные атаки Дормагена, он попутно находил множество поводов для язвительных реплик, сопровождавших каждый парад.

Он отечески бранил Дормагена, предупреждал его о своих намерениях, давал советы, словно учитель фехтования, ведущий занятия с учеником:

— Плохо парируете. Я нарочно открылся! Начнем снова. Теперь в третьей позиции. Уже лучше! Юноша, вы делаете успехи. Внимание! Сейчас мой выпад. Видите, я отнюдь не шучу.

И, говоря так, он действительно не шутил. Дормаген насилу успел отскочить. Этот мощный прыжок был весьма кстати: еще мгновение — и шпага Самуила вонзилась бы ему в грудь.

Высокомерная беззаботность противника мало-помалу начала выводить Дормагена из себя. И чем он сильнее раздражался, вкладывая в свои удары ярость раненого самолюбия, тем более Самуил изощрялся в насмешках, так что его ядовитый, острый, как кинжал, язык разил не хуже шпаги.

Лицо Самуила излучало злобную радость. Чувствовалось, что опасность — его стихия, что в бедствии он находит наслаждение, а смерть для него — сама жизнь. По-своему он тоже был великолепен, в его резких, угловатых чертах, обычно исполненных властной силы, теперь сверх того проступила неотразимая пугающая красота. Его ноздри трепетали, губы кривились в гримасе, заменявшей ему улыбку, в которой сейчас было еще больше холодной дерзости, чем обычно; его желтоватые глаза, хищные и переменчивые, мерцали, как у тигра. Непередаваемое выражение свирепой гордыни, пронизывающее все его существо, внушало зрителям ужас, странно похожий на восторг. В иные мгновения его глаза вспыхивали таким надменным презрением к жизни, что вся зала словно бы озарялась их сумрачным сиянием.

При виде его невозмутимого спокойствия, уверенной и резкой точности каждого движения, к тому же сопровождаемого язвительными речами, достойными учителя фехтования, облаченного в панцирь, у присутствующих невольно мелькала мысль, что он неуязвим.

Дормаген, уже порядком издерганный, не в силах более выносить этот поток хладнокровных издевательств, решил покончить все разом, пустив в ход свой знаменитый прием, о котором Самуил предупреждал Юлиуса.

Это был и в самом деле чрезвычайно опасный ремиз — повторный укол, дерзкий и неудержимо грозный. Отражая выпад противника, Дормаген одновременно бросился вперед, нанося удар сверху вниз, а не достав с первого раза, мгновенно, не разгибаясь, прыгнул и ударил снова. Этот удвоенный напор, мощный, внезапный и сокрушительный, был страшен.

У зрителей вырвался невольный вскрик. Всем показалось, что Самуилу пришел конец.

Но Самуил, казалось, разгадал замысел Дормагена в то же самое мгновение и отскочил в сторону так ловко, что клинок, сколь бы ни был он молниеносным, только пропорол на боку его рубашку, вздувшуюся от стремительного движения.

Самуил усмехнулся, а Дормаген побледнел.

В это мгновение Юлиус оказался менее удачлив, чем его друг. Будучи в первой позиции, он с некоторым запозданием парировал стремительный удар из четвертой позиции, направленный в плечо, и клинок Риттера слегка задел его левую руку.

Тут вмешались секунданты, и первая схватка, увенчавшаяся двумя эффектными выпадами, была закончена.

XVII МОЛИТВА АНГЕЛА И ТАЛИСМАН ФЕИ

Юлиуса и Франца пытались убедить, что пора на том и закончить поединок. Несколько слов, мимоходом сказанных гризетке, выглядели слишком несущественным поводом, чтобы доводить дело до серьезного кровопролития. Но у Франца, помимо ревности, был еще приказ Союза Добродетели. Юлиус же заявил:

— Оставьте, господа. Мы закончим не раньше, чем один из нас свалится к ногам другого. Если бы сюда приходили затем, чтобы обмениваться царапинами, шпаги были бы ни к чему, вполне хватило бы пары булавок.

И он повернулся к Риттеру:

— Ну как? Ты отдохнул?

Что касается Отто и Самуила, никому даже на миг не пришло в голову, что их можно уговорить остановиться, такое мстительное бешенство обуревало первого и столько каменной, неумолимой решимости угадывалось во втором.

Если бой и прекратился на время, то о шутках Самуила этого не скажешь: он продолжал изощряться.

— Заметь, — сказал он Дитриху, — что всякое преимущество в этом мире имеет свои неприятные стороны. Скажем, пресловутый прием нашего Отто — несомненное преимущество, но лишь до той поры, пока он его не подвел. Зато теперь, как видишь, мой досточтимый противник вконец упал духом.

— Ты полагаешь? — процедил Дормаген, разъяренный настолько же, насколько подавленный.

— Ах, мой любезный Отто, если мне позволено дать тебе совет, — продолжал Самуил, — я бы сказал, что с твоей стороны сейчас было бы разумнее воздержаться от разговоров. Ты так запыхался после своих в высшей степени похвальных усилий воткнуть мне в кожу полфута заостренного железа, что уже едва дышишь, а пытаясь еще разглагольствовать, рискуешь от натуги совсем задохнуться.

Дормаген схватил шпагу.

— К барьеру! — проревел он. — Сию же минуту!

Такая ярость была в его голосе, что секунданты, оторопев, тотчас дали сигнал к бою.

Юлиус в это время думал:

«Сейчас одиннадцать. Она, наверное, в часовне. Может быть, она молится за меня. Я знаю, я уверен, это ее молитва только что спасла меня».

Боевой сигнал пробудил его от сладких грез, но надо заметить, что он очнулся от них еще более собранным и готовым к борьбе.

Дуэль возобновилась.

Дормаген на этот раз более не обращал внимания на издевательства Самуила. Охваченный слепым бешенством, он нападал, почти не заботясь о защите, в жажде нанести рану, забыв о возможности ее получить. Но, как всегда бывает, страсть туманила его мозг, жар, обжигавший душу, заставлял руку лихорадочно вздрагивать, так что его удары были скорее мощны, нежели точны.

Самуил заметил, что противник дошел до исступления, и делал все, чтобы еще более распалить его. Он теперь затеял новую игру. На этот раз, вместо того чтобы, как вначале, наружно выказывать невозмутимое спокойствие, он принялся прыгать, вертеться, то отступая, то наскакивая, перебрасывать шпагу из одной руки в другую, изводить, донимать, дразнить Дормагена, ослепляя его мельканием своих финтов, оглушая неумолкающей трескотней ехидного пустословия.

Мало-помалу у Дормагена голова пошла кругом.

Внезапно Самуил воскликнул:

— Эй, господа! Скажите-ка мне, на какой глаз окривел Филипп Македонский?

А сам он все продолжал с немыслимым проворством изматывать своими фокусами Отто Дормагена, чья ярость с каждой минутой росла, а ловкость уменьшалась.

— Это был, по-моему, левый глаз. Филипп, приходившийся отцом Александру Великому, а более, господа, ничем особенно не блиставший, осаждал один город… как его? Не помню. Ну, а некий лучник из этого города возьми да и напиши на одной из своих стрел: «В левый глаз Филиппу!» И, вообразите, стрела прибыла точно по адресу. Одного не понимаю: почему, черт возьми, он предпочел левый глаз правому?

В ответ Дормаген вновь сделал свой коронный выпад.

Но он плохо рассчитал: его шпага скользнула по шпаге Самуила, острие которой слегка коснулось его груди.

— Ты открылся, — укоризненно заметил Самуил.

Отто заскрежетал зубами. Было совершенно очевидно, что Самуил щадит его, играя с ним, как кошка с мышью.

Поединок другой пары между тем велся с не меньшим ожесточением. Но там силы были более или менее равны.

Риттер, парировав ложный выпад так, что клинок Юлиуса слегка отклонился вверх, нанес такой стремительный и мощный удар, что противнику не хватило времени его отразить.

Смертоносное жало впилось в правый бок…

Но случай благоволил юноше: острие уперлось в какой-то подвижный шелковистый комочек и, едва пронзив его, скользнуло вместе с ним вдоль ребер, лишь чуть-чуть оцарапав кожу.

Юлиусу же осталось только подставить свою шпагу, чтобы противник напоролся на нее сам; лезвие вошло на три мальца в бок Риттера, и тот медленно осел на ослабевших коленях и упал к ногам победителя.

Жизнь Юлиуса была спасена благодаря маленькой шелковой подушечке, висевшей у него на шее, — той самой, ч го хранила в себе увядший цветок шиповника.

— А, у тебя все? — хмыкнул Самуил.

Едва услыхав эту короткую фразу, присутствующие тотчас поняли, что теперь и Самуил — он тоже — хочет закончить без промедления. Дормаген, сообразив это, попытался его опередить, снова пустив в ход свой знаменитый удар.

— Опять! — усмехнулся Самуил. — Э, ты повторяешься!

Тем же, что и в первый раз, молниеносным прыжком он уже успел избегнуть вражеского клинка, но на этот раз в то же мгновение и сам сделал неожиданный мощный выпад, выбив шпагу из руки Отто, а своей легонько ткнув противника куда-то в лоб, после чего мгновенным жестом, не лишенным, однако, некоей издевательской аккуратности, отдернул шпагу назад.

Однако острие клинка успело проникнуть на полтора дюйма в левую глазницу.

Дормаген испустил ужасный крик.

— Я тоже решил, что левый глаз предпочтительнее, — изрек Самуил. — Во время охоты отсутствие правого причиняло бы куда больше неудобства.

Свидетели столпились вокруг раненых.

У Франца было проколото насквозь левое легкое. Но хирург надеялся спасти ему жизнь. Когда же он подошел к Дормагену, Самуил, не ожидая, пока врач произнесет свое заключение, важно пояснил:

— Его жизнь вне опасности. Я хотел только лишить его глаза. Заметьте: вместо того чтобы позволить клинку, войдя в черепную коробку, проткнуть мозг, при том, что это не составило бы для меня ни малейшего труда, я вытащил его так деликатно, словно то был хирургический инструмент. По правде говоря, здесь имела место скорее операция.

Затем, обращаясь к хирургу, Самуил прибавил:

— Он ослаблен постом. Пусти-ка ему поскорее кровь, если не хочешь, чтобы он получил кровоизлияние в мозг. При правильном уходе недельки через две он уже сможет выйти на улицу прогуляться.

Но не успел хирург взяться за ланцет с намерением последовать совету Самуила, как в комнату вбежал, запыхавшись, один из зябликов.

— Ну вот! — буркнул Самуил. — Что там еще?

— Полиция! — закричал зяблик.

— Я уж ее заждался, — безмятежно проронил Самуил. — По крайней мере со стороны этих господ было любезно оказать мне честь, немного побеспокоившись за меня. Они далеко?

— В полусотне шагов.

— Так у нас еще есть время. Не волнуйтесь, господа, я их возьму на себя.

Он разорвал свой платок и перевязал рану на правой руке Юлиуса.

— А теперь быстро надень редингот.

Сам он тоже поспешил облачиться в свой.

Полицейские уже входили в сад.

Один из лисов обратился к Самуилу:

— Неужели мы не сумеем дать отпор нескольким мундирам?

— Регулярное сражение? — отозвался Самуил. — Это было бы забавно. Мы бы их славно поколотили: ты искушаешь меня, демон. Однако не следует слишком злоупотреблять кровавыми потехами, ибо мы рискуем ими пресытиться. Есть другое средство, и оно много проще.

В дверь залы громко постучали. Раздался голос:

— Именем закона!

— Откройте этим господам, — распорядился Самуил.

Дверь отворилась, и в залу вошел отряд полиции.

— Здесь только что дрались? — спросил предводитель отряда.

— Возможно, — отвечал Самуил.

— Дуэлянты сейчас отправятся с нами в тюрьму, — заявил офицер.

— Это уже не столь возможно, — возразил Самуил.

— Это еще почему? Где они?

, Самуил указал на Отто и Франца:

— Да вот же они оба. Ими занимается врач. Они пырнули друг друга. Как видите, хирург им сейчас куда нужнее, чем тюремщик.

Офицеру хватило одного беглого взгляда, чтобы убедиться, что раны действительно серьезны. Скорчив гримасу, выражающую разочарование, он удалился в сопровождении своих подчиненных, не вымолвив более ни слова.

Как только они скрылись из виду, Юлиус прошел в соседнюю комнату, сел за стол, развернул свое неоконченное письмо к отцу, приписал к нему несколько строк и запечатал.

Потом он взял чистый листок бумаги и стал писать:

«Милостивый государь и дорогой пастор,

молитва ангела и талисман феи только что дважды спасли мне жизнь. Мы невредимы, и все беды позади.

До скорого свидания: в воскресенье я приеду, чтобы еще раз поблагодарить Вас.

Да благословит Вас Господь.

Юлиус».

Он тотчас отдал оба письма Дитриху, который собирался немедленно вернуться в Гейдельберг и мог успеть отнести их на почту до отправления очередного курьера.

Когда Юлиус снова вошел в залу, где только что происходила битва, раненых как раз выносили оттуда на носилках. Самуил промолвил:

— Теперь надо подумать, как убить время до обеда. Целый час! Вот скучная сторона утренних развлечений: после них не знаешь, чем бы занять себя до полудня.

«Чем бы занять себя до воскресенья?» — подумал Юлиус.

XVIII ДВА РАЗЛИЧНЫХ ВЗГЛЯДА НА ЛЮБОВЬ

В воскресенье в семь утра Самуил и Юлиус выехали из Гейдельберга и дорогой, вьющейся по берегу Неккара, направились в сторону Ландека. Оба ехали верхом, приторочив к седлам охотничьи ружья. У Самуила сверх того был за спиной баул.

Трихтер, вполне оправившийся после своей победы, пешком, попыхивая трубкой, провожал их до самой городской окраины. Казалось, он был еще больше обычного горд своим благородным покровителем и восхищался им сверх всякой меры.

Он сообщил Самуилу, что накануне нанес визит обоим раненым. Они выкарабкаются — и тот и другой. Только Дормагену для полного излечения потребуются недели три, а Риттеру около месяца.

У городской заставы Самуил распрощался со своим дражайшим лисом, и приятели пустили коней рысью.

Юлиус сиял: утренняя заря, пылавшая в небесах, и любовь к Христиане, разгорающаяся в сердце, наполняли ликующим светом все его существо.

Никогда еще Самуил не казался ему таким остроумным, таким воодушевленным, таким занимательным, а временами и таким глубоким. Речь его, живая и искусная, полная неожиданных мыслей, истолкований и суждений, дополняла в глазах Юлиуса очарование природы и состояние блаженства, в котором он пребывал. То, что у Юлиуса было только волнением, обретало свое выражение в устах Самуила.

Так они достигли Неккарштейнаха.

Они говорили об Университете, о своих занятиях и развлечениях. Говорили о судьбах Германии, о ее вожделенной независимости. В груди Юлиуса билось одно из тех благородных юных сердец, что легко воспламеняются от подобных идей, и он теперь был счастлив и горд от сознания, что храбро исполнил свой долг, не побоявшись рискнуть жизнью во имя цели, священной и близкой его душе.

В конце концов Самуил и Юлиус успели поговорить обо всем на свете, кроме как о Христиане. Самуил не заговаривал о девушке, возможно, потому, что и не думал о ней, а Юлиус, должно быть, потому, что думал слишком много.

Первым, кто назвал ее имя, был Самуил.

— Да, кстати! — сказал он вдруг. — Что ты везешь?

— Я? Везу? — удивился Юлиус.

— Ну да! Разве ты не купил для Христианы какую-нибудь безделушку?

— О! Ты думаешь, она приняла бы подарок? Уж не путаешь ли ты ее с Лолоттой?

— Ба! Помнится, одна королева утверждала, что в этих делах вопросы чести зависят от суммы, потраченной дарителем. Но позаботился ли ты, по крайней мере, о том, чтобы раздобыть для папаши какую-нибудь редкую книгу по ботанике? Вот, к примеру, полюбуйся: это «Linnei opera»[5], дорогое издание с гравюрами — великолепный экземпляр, я его откопал в книжной лавке Штейнбаха.

— Какой же я болван! Об отце я и не подумал, — простодушно сознался Юлиус.

— Промах в высшей степени прискорбный, — заметил Самуил. — Но я уверен, что ты не забыл хотя бы о милом малютке, который не отходил от Христианы, да и ты сам в свою очередь — от него ни на шаг. Ты, конечно, припас для Лотарио одну из этих чудесных нюрнбергских игрушек, способных осчастливить любого юного немца от пяти до десяти лет? Помнишь, как мы с тобой однажды вместе любовались изумительной игрой «Охота на свинью»? Там еще была такая тонкая резьба по дереву, с массой подробностей изображающая целую деревню вместе с бургомистром, сельским учителем и жителями, причем все это было подвешено к хвосту, ушам и щетине ее свинячьего величества — до того забавно, что даже мы, несколько староватые для таких игр, чуть не лопнули от смеха. Держу пари, что ты купил именно эту игрушку. И это с твоей стороны блистательный ход! Тут ведь двойной смысл: даришь вроде бы ребенку, но понятно же, что Христиана получит от этого уж никак не меньше удовольствия. Таким образом твоя щедрость приобретает особую ценность, ибо сочетается с деликатностью. Порадовав Лотарио, ты вдвойне порадуешь Христиану.

— Почему ты не сказал мне всего этого раньше? — воскликнул Юлиус, злясь не столько на приятеля, сколько на себя самого.

И, резким движением рванув уздечку, он повернул своего коня в сторону Гейдельберга.

— Постой! — закричал Самуил. — Нет нужды возвращаться в Гейдельберг за книгой и «Охотой»: то и другое здесь.

— Как так?

— Редкое издание Линнея и баснословная «Охота на свинью» находятся в моем бауле, и я их предоставляю в полное твое распоряжение.

— О, как я тебе благодарен! — воскликнул Юлиус. — Ты просто чудо!

— Так вот, мой дорогой. В твоем деле с этой крошкой надобна обходительность. Ну, да я тебе помогу. А то, если бросить тебя на произвол судьбы, ты со своим характером впадешь в сентиментальную меланхолию. Тогда и за год ты не приблизишься к цели, так и будешь топтаться все на том же месте, где был в день вашей первой встречи. Но можешь не беспокоиться, ведь я рядом. И заметь, как я самоотвержен: сразу отказался от мысли с тобой соперничать. Так уж и быть, займусь Гретхен. Эта пастушка зла на меня, у нее ко мне инстинктивное отвращение, она меня почти что оскорбила. Это меня будоражит. И я свое возьму. Я не нравлюсь ей — следовательно, она мне нравится. Любопытно, кто из нас первым достигнет цели. Хочешь пари? Пришпорим наших коней — и вперед, в погоню за красотой. Вот увидишь тогда, как лихо я буду перемахивать через препятствия, которые расставляет на нашем пути так называемая совесть.

Юлиус стал серьезным.

— Самуил, — произнес он, — послушай, у меня к тебе просьба. Никогда больше не говори со мной о Христиане.

— Ах, так ты находишь, что мои уста способны замарать ее имя? Черт возьми! Ты мог бы позволить мне говорить все, что мне угодно, коль скоро я тебе не мешаю делать то, что угодно тебе. А поскольку я смею думать, что ты мчишься в Ландек не только ради приятной встречи с господином Шрайбером и Лотарио, разве так уж грешно намекнуть, что ты направляешься туда ради Христианы?..

— Если и так, что из этого следует?

— Из этого логически вытекает предположение, что ты при этом преследуешь некую цель, а поскольку нелепо было бы допустить, что ты стремишься сделать ее своей женой…

— Почему бы и нет?

— Ах-ах-ах! Как же он еще юн, этот малыш! Ты спрашиваешь, почему, невинное создание? По двум причинам. Во-первых, барон фон Гермелинфельд, весьма богатый, весьма почтенный и столь же могущественный, зная, сколько дочерей графов, князей и миллионеров были бы счастливы носить его имя, вряд ли предпочтет им всем маленькую деревенскую простушку. И потом, ты сам этого не пожелаешь. Разве ты в том возрасте, когда хочется превратиться в мужа?

— У любви нет возраста.

— Любовь и супружество, мой юный друг, — это далеко не одно и то же.

Он помолчал, а когда заговорил снова, голос его был полон страстной силы:

— Я не отрицаю любви, о нет! Ведь любовь — это власть. Стать полновластным господином другого человеческого существа, завоевать и присвоить чужую душу, овладеть чужим сердцем настолько, чтобы оно принадлежало тебе не менее, чем то, что бьется в твоей собственной груди, раздвинуть пределы своего бытия, вобрав в них бытие любящих тебя, а следовательно, безмерно зависимых и покорных созданий, — да, в этом есть красота и величие! Мне знакомо это Прометеево честолюбие, в нем самая суть любви! Но ведь задача в том, чтобы обогатить свою личность, став хозяином как можно большего числа душ, чтобы всякая новая встреча делала тебя властелином еще одной безмерно преданной рабыни. Надо подчинять себе все живое, что хоть однажды ступит на твой порог! Глупец, кто довольствуется одной женщиной: он удваивает свое могущество, хотя мог бы умножить его во сто раз! Ты скажешь, быть может, что любовь в моем понимании заставит женщин страдать? Что ж, тем хуже для них! Море не было бы морем, если бы не поглощало до капли воды всех рек и ручейков. Так и я хотел бы выпить слезы всех женщин, чтобы испытать хмель и гордыню Океана.

— Ты ошибаешься, друг, — возразил Юлиус. — Величие не в том, чтобы иметь, а в том, чтобы быть. Богаче не гот, кто больше присвоит, а тот, кто больше отдаст. Полюбив, я отдам любимой всего себя — и навек. Я не стану разменивать свое сердце на мелкую монету пятидесяти мимолетных, легкомысленных капризов, а сохраню в нем чистое золото глубокой, единой, бессмертной любви. От этого я не буду считать себя скупцом, впадающим в ничтожество из-за своей скаредности, — напротив. Ведь именно этот путь ведет от человеческой радости к небесному блаженству. Недаром же Дон Жуан со своими тысячью тремя любовницами кончил преисподней, а Данте со своей единственной Беатриче достиг рая.

— Но и недаром, — заметил Самуил, — теоретизируя на этот предмет, кончаешь тем, что достигаешь высот не истины, а поэзии, и речь идет тогда уже не о любви, а о литературе. Однако вот и наш перекресток. Давай-ка попридержим коней и снизойдем до реальности. Прежде всего, давай условимся: мы никому здесь не станем открывать своих фамилий — с них довольно имен.

— Хорошо, — сказал Юлиус. — Но я соглашаюсь на это не потому, что не доверяю ей. Скорее оттого, что не слишком-то верю в себя. Я хочу, чтобы она считала меня простым бедным студентом и чтобы уж точно знать, что ее привлекает во мне не мое громкое имя, а я сам.

— Ну конечно, дело известное: хочешь быть любимым ради себя самого! — усмехнулся Самуил. — Так и быть. Но у меня к тебе еще одно предложение, чисто дружеское, так что прими его без досады. Ты хочешь жениться на Христиане? Допустим. Но тогда по меньшей мере надо, чтобы она на это согласилась. Иными словами, главное — заставить ее влюбиться в тебя. И вот тут ты при надобности смело располагай мною — я могу быть тебе полезен как советчик и даже… даже как химик, поскольку эта наука в таком деле может быть весьма полезной.

— Довольно! Замолчи! — вскричал Юлиус с ужасом.

— Напрасно ты так возмущаешься, — невозмутимо отвечал Самуил. — Ловелас был не чета тебе, а и то ему пришлось прибегнуть к этому, чтобы заполучить Клариссу.

Юлиус посмотрел в упор на Самуила.

— Знаешь, — проговорил он, — ты, должно быть, до крайности развращен, если при мысли об этой девушке, такой благородной, тебе лезут в голову настолько чудовищные планы. Или душа у тебя совсем мертва, раз на ее дне начинают копошиться гады, когда ясный солнечный луч коснется ее? Христиана так доверчива, чиста, до того искренна и невинна! Неужели ты был бы способен злоупотребить ее добротой и простодушием? Погубить ее было бы совсем нетрудно, тут нет надобности в твоих волшебных зельях и любовных напитках. Волшебство здесь излишне, хватило бы только ее щедрой, открытой души.

Он запнулся и, помолчав, тихо пробормотал:

— А ведь она была права, что не поверила ему… и мне советовала остерегаться.

— Ах, она говорила это? — воскликнул Самуил, вздрогнув. — Стало быть, она пыталась тебя настроить против меня? О, так она меня, чего доброго, возненавидит? Берегись! Заметь, она меня нисколько не занимает, я охотно предоставляю ее тебе. Но, знаешь ли, стоит ей возненавидеть меня, и я ее полюблю. Неприязнь — это ведь препятствие, своего рода вызов, это осложняет победу, а я обожаю трудности. Влюбись она в меня, я бы и внимания на нее не обратил, но если она меня ненавидит, повторяю: берегись.

— Сам берегись! — закричал Юлиус. — Я чувствую, что ради нее мог бы пожертвовать и дружбой. Знай, что во имя счастья женщины, которую я полюблю, я без сожаления отдам жизнь.

— Знай и ты, — отвечал Самуил, — что во имя несчастья женщины, которая меня возненавидит, я без сожаления убью тебя.

Увы, разговор, так весело начавшийся, принимал все более мрачный оборот. Но лошади все это время резво бежали по дороге, и как раз в ту минуту впереди показался дом пастора.

Христиана и Лотарио, ждавшие Юлиуса под липами, еще издали стали делать ему знаки, смеясь и весело жестикулируя.

О, вечное безрассудство влюбленных! В одно мгновение Юлиус забыл только что приоткрывшееся перед ним темное, полное угроз сердце Самуила. В целом свете для него теперь существовали только свет, нежность и пленительная чистота.

XIX ЛЕСНАЯ ОТШЕЛЬНИЦА

Юлиус пришпорил коня и, подскакав к ограде, устремил на Христиану взгляд, полный восторга и нежной признательности.

— Благодарю вас! — сказал он.

— Опасность миновала? — спросила Христиана.

— Вполне. Это ваша молитва спасла нас. Господь не мог отказать нам в защите, ведь о милости для нас его просили вы.

Он спрыгнул с лошади. Тут и Самуил в свою очередь приблизился; на его приветствие Христиана ответила учтиво, но холодно. Позвав мальчика-слугу, она велела ему отвести лошадей в конюшню, а баулы отнести в дом.

Потом они вошли в комнаты.

Гретхен была там — слегка смущенная, неловкая; казалось, эта дикарка надела праздничное платье впервые в жизни. Она явно боялась наступить на край своего одеяния, непривычно длинного, а тесные чулки заметно стесняли движения ее резвых ног, к тому же ступавших с видимым трудом: она не умела ходить в туфельках.

Самуила она встретила враждебным взглядом, Юлиусу улыбнулась, но грустно, словно бы через силу.

— А где же господин Шрайбер? — поинтересовался Самуил.

— Отец скоро придет, — отвечала Христиана. — Когда мы выходили из церкви, один деревенский парень отвел его в сторонку, чтобы поговорить о… словом, о важном деле. Это касается кое-кого, кто очень небезразличен и отцу и мне.

Тут она с улыбкой глянула на Гретхен, удивленную и, по-видимому, понятия не имеющую, о чем идет речь.

В это самое мгновение на пороге появился пастор. Он вошел торопливо, веселый и приветливый, обрадованный так, будто полузнакомые гости были его старинными друзьями.

Все только его и ждали, чтобы приняться за обед. Эта вторая по счету общая трапеза вышла куда более оживленной и сердечной, чем первая. По доброму старо-немецкому обычаю, для Гретхен также нашлось место за столом.

Самуил, теперь совсем другими глазами смотревший на ясное невинное личико Христианы, захотел понравиться ей: он вдруг стал очень обходительным и очаровательно остроумным. Он красочно описал дуэль, разумеется, оставив в стороне ее истинные причины и фальшивые предлоги: ни Гейдельбергский замок, ни окошко Лолотты не фигурировали в его рассказе. Тем не менее ему удалось и рассмешить и напугать Христиану — на первый случай пригодилась сцена в голубом кабинете, для второго как нельзя лучше подошло побоище на Кайзерштуле.

— Боже милостивый! — сказала она Юлиусу. — Ведь если бы вам в противники достался этот Дормаген…

— Я сейчас был бы покойником, и уж наверняка! — смеясь, отвечал тот.

— Что за варварский и преступный предрассудок эти дуэли, которыми забавляются наши студенты! — вскричал пастор. — Право же, господа, я утверждаю это не только как священник, но и просто как мужчина. Я почти готов поздравить вас, господин Юлиус, именно с тем, что в этой смертельной игре вы не столь искусны.

— Стало быть, — произнесла Христиана, сама не понимая, почему ей пришел на ум подобный вопрос, — господин Самуил владеет шпагой лучше, чем вы, господин Юлиус?

— Это трудно отрицать, — признался Юлиус.

— К счастью, — вставил Самуил, — дуэль немыслима между товарищами, питающими друг к другу столь братские чувства.

— Но если бы была, — сказал Юлиус, — это была бы дуэль не на жизнь, а на смерть, из тех, после которых выживает лишь один из двоих. В подобных обстоятельствах всегда можно уравнять шансы.

— А, ты рассчитываешь на случай! — усмехнулся Самуил. — Ну, когда имеешь дело со мной, это бесполезно. Уж не знаю почему, возможно, в награду за то, что я ни разу в жизни не снисходил до игры на деньги, но если только я испытываю судьбу, она всегда очень милостива ко мне. Так что остерегись! А вино у вас, господин Шрайбер, просто великолепно — ведь это либерфраумильх, не правда ли?

Какое впечатление или, быть может, предчувствие было тому причиной, мы не знаем, но когда прозвучали спокойные, мрачные слова Самуила, Христиана побледнела, не в силах сдержать невольную дрожь. И вполне вероятно, что он это заметил.

— Разговор у нас какой-то невеселый, — сказал он. — Ты бы, Юлиус, сходил наверх поискать чего-нибудь позабавнее.

Юлиус понял намек, мгновенно исчез, но вскоре вернулся с «Охотой на свинью», которую тут же преподнес Лотарио, и Линнеем, вручив книгу пастору.

Восторгу Лотарио не было границ. На лице малыша отразилось безмерное восхищение, и он замер в неподвижности, сраженный видом подобного чуда. Увы! Даря ребенку мгновения столь полного счастья, жизнь, похоже, думает, что тем самым она уже достаточно рассчиталась с человеком за все, что предвещает ему грядущее…

Впрочем, пастор был счастлив почти так же, как его внук, ибо в душе остался почти таким же ребенком. Он рассыпался в благодарностях и ласково ворчал на Юлиуса, что он непременно разорится, ведь для кошелька студента подобные траты непосильны.

Юлиусу было неловко принимать таким образом вознаграждение за те знаки внимания, которые на самом деле исходили от другого, хоть тот и действовал не в своих, а в его интересах. Он совсем было собрался восстановить Самуила в его законных правах, но, поймав благодарный взгляд Христианы, почувствовал, что уступить эту награду Самуилу просто выше его сил.

Итак, он присвоил взгляд, а с ним и все остальное.

После обеда пошли в сад пить кофе. Гретхен, ни на минуту не переставая подозрительно коситься на Самуила, пристроилась за стулом Христианы.

— Послушай, Гретхен, — сказал пастор, наливая в блюдечко обжигающий кофе, — мне надо с тобой поговорить.

— Со мной, господин пастор?

— Именно с тобой, притом о серьезных вещах. Тебе смешно? А ведь ты уже не дитя, Гретхен. Ты не забыла, что скоро тебе сравняется восемнадцать?

— И что это означает, господин пастор?

— Восемнадцать лет — такой возраст, когда девушке уже пора подумать о будущем. Не хочешь же ты провести всю жизнь среди коз?

— А среди кого, по-вашему, я должна ее провести?

— Я знаю одного честного малого, который хочет стать твоим мужем.

Все еще смеясь, Гретхен замотала головой:

— Вот еще! Да кому это в голову взбредет такое — взять меня в жены?

— Однако в этом нет ничего столь уж невероятного, дитя мое. Если бы такая возможность представилась, что бы ты сказала?

Лицо пастушки стало серьезным:

— Так вы это не в шутку?

— Я же сказал, что у меня к тебе важный разговор.

— Тогда, — медленно произнесла Гретхен, — если вы со мной говорили всерьез, я вам так же отвечу. Стало быть, вот: если бы мне кто предложил пойти за него, я бы отказалась.

— И почему же?

— Почему, господин пастор? Ну, прежде всего, потому, что моя матушка, когда вы ее обратили в истинную веру, посвятила меня Деве Марии.

— Это произошло наперекор моему желанию и самой нашей религии, Гретхен. Кроме того, это ведь она, а не ты дала такой обет, он тебя ни к чему не обязывает, так что если нет иных препятствий…

— Они есть, господин пастор. Дело в том, что я хочу ни от чего не зависеть — ни от чего и ни от кого. И в том еще, что я привыкла не иметь ни крыши над своей головой, ни чужой воли над моей волей. Выйти замуж — это значило бы покинуть моих коз, мои травы, мой лес, мои скалы. Пришлось бы жить в деревне, ходить по улицам, жить в доме. Хватит и того, что зимней порой я мучаюсь в четырех стенах, а по воскресеньям задыхаюсь в этом платье. Ах! Если бы вам когда-нибудь довелось, как мне, проводить летние ночи на свежем воздухе, под звездами, на постели из мха и цветов, которую каждый день перестилает для меня сам Господь Бог! Вы сами подумайте, ведь, к примеру, отшельницы: они же могут на всю жизнь затворяться в монастырях и кельях, а вот у меня вместо монастыря мой лес. Я буду лесной отшельницей, посвящу себя уединению и Деве Марии. Не хочу я принадлежать мужчине! Сейчас я иду куда хочу, делаю все, чего душа желает. А если выйду замуж, стану делать то, чего пожелает муж. Вы, наверно, думаете, будто это с моей стороны гордыня. А мне противно жить как в миру живут. Этот мир портит и грязнит все, чего ни коснется. Может, я потому это поняла, что столько раз видела, как мои бедные цветы умирали, когда кто-нибудь вырывал их из земли или просто топтал, проходя мимо. Нет, я никому не позволю коснуться меня. Мне кажется, что я тоже могла бы от этого умереть. Видите ли, господин пастор, моя матушка дала тот обет вовсе не из себялюбия, а ради материнской любви ко мне. Она думала не о своих грехах, которые я должна искупить, а о своих страданиях, какие я смогу избежать. Любовь мужчины унизительна и жестока. Молодые лошади, не знающие узды, бросаются бежать, когда человек пытается подойти к ним. Вот и я похожа на такую дикую лошадь: не хочу, чтобы меня взнуздали.

Произнося эти слова, девушка преобразилась: столько ‘ гордости и решимости, столько дикарской независимости и непреклонного целомудрия было сейчас в облике Гретхен, что Самуил оторвал свои горящие глаза от Христианы и устремил жадный взор на нее. Эта необузданная и чарующая девственность его пленила.

Пристально глядя на нее, он произнес:

— Ба! Недурно. А если бы вместо какого-то мужлана представилась партия получше? Скажем, к примеру, если бы я сам попросил твоей руки?

— Вы? — повторила она с запинкой, словно охваченная сомнением.

— Да, я. Знаешь ли ты, что я на это способен?

В это мгновение ему даже казалось, что он говорит правду.

Помолчав, она твердо отвечала:

— Если бы это предложили вы, я бы тем более не согласилась. Я сказала, что ненавижу деревни, но это не значит, что я люблю города! Я сказала, что сама мысль о мужских посягательствах меня отталкивает, и это не значит, что ваши посягательства должны меня соблазнить.

— Ну, спасибо за любезность! Я ее запомню, — произнес Самуил, смеясь, и этот смех был полон угрозы.

— Ты подумай еще, Гретхен, — поспешил вмешаться пастор. — Вспомни, что для каждого человека наступает время, когда уже нет сил карабкаться на скалы и прыгать через овраги. Впрочем, когда ты узнаешь имя того славного парня, который любит тебя и хочет сделать своей женой, ты, возможно, изменишь решение. Твоя подруга Христиана еще поговорит с тобой об этом.

На том разговор и кончился. Но не прошло и трех минут, как Гретхен, которой стало как-то не по себе и не хотелось оставаться там, где с ней вздумали заговорить о замужестве, исчезла, не сказав никому более ни слова. Пастор снова принялся листать своего Линнея. Лотарио же, едва встал из-за стола, занялся новой игрушкой и, забыв весь свет, то и дело принимался хохотать.

Христиана осталась с Юлиусом и Самуилом — ей одной предстояло исполнять долг гостеприимства за всех.

XX АДСКАЯ БЕЗДНА

Кто мог бы угадать, какие мысли клубились на дне глубокой, мрачной души Самуила Гельба? Увидев, что пастор и мальчик всецело поглощены подарками, полученными от Юлиуса, он стал расточать перед Христианой самые задушевные похвалы своему другу. Послушать его, так Юлиус был в избытке наделен всеми мыслимыми достоинствами — сердечной нежностью, преданностью, постоянством, и притом за его мягкостью, если потребуется, обнаруживаются сила характера и надежность. Те, кого он любит, всегда могут смело положиться на него. В драке он просто бесподобен… и так далее.

Эти восторги, излишне назойливые, смущали Христиану. Девушка испытывала мучительную безотчетную тревогу, слыша подобные похвалы из уст Самуила. Безусловно веря в правдивость его слов, она вместе с тем чувствовала, что за ними кроется злая насмешка. Самуил не говорил о своем друге ничего, кроме хорошего, но ей было бы легче, если бы этот человек отзывался о нем дурно.

Что касается самого Юлиуса, то он не слушал болтовни приятеля. Вначале немного посмеявшись над его преувеличенными похвалами и объявив их сомнительными, он впал в рассеянность и позволил своим мыслям блуждать где попало. Они тотчас унеслись вдаль, в чудный первый вечер, когда Христиана говорила с ним наедине, и ему стало горько оттого, что та радость миновала.

Христиана сжалилась над ним:

— Отец! — окликнула она пастора. — Я обещала этим господам, что мы покажем им развалины Эбербаха и Адскую Бездну. Может быть, нам отправиться туда сейчас?

— Охотно, — отвечал пастор, с явным сожалением закрывая книгу.

Но Лотарио ни под каким видом не желал уходить. Он просил Гретхен передать кое-кому из его деревенских друзей-мальчишек о своем желании сообщить им нечто очень важное, и был полон решимости дождаться их прихода, чтобы удивить своей «Охотой».

Пришлось идти без него. Выбрали очаровательную тропинку, ведущую прямо к Адской Бездне. Это было самое отдаленное место из тех, что они задумали посетить, потому и решили начать именно с него. Пастор, все еще пребывавший под обаянием редкой книги и объятый азартом естествоиспытателя, вцепился в Самуила и затевал с ним ученые дискуссии по поводу каждого растения, попадавшегося им по дороге. Таким образом он как бы продолжал упиваться своим Линнеем, хоть и на новый лад.

Юлиус наконец остался с глазу на глаз с Христианой.

Как он жаждал такого случая! И вот теперь, получив его, вдруг смешался, не зная, как воспользоваться этой счастливой возможностью. Он не находил слов и молчал, не смея высказать то единственное, что ему хотелось сказать ей.

Христиана заметила растерянность Юлиуса, и потому сама еще больше сконфузилась.

Так они и шли рядом, онемевшие, смущенные и счастливые. Ну и что, если они молчали? Разве птицы в небе, солнечные лучи в древесных кронах и цветы в траве не говорили для них — и за них! — все то, что они могли бы сказать друг другу?

Но вот они дошли до Адской Бездны.

Заметив их приближение, Самуил вдруг склонился над краем пропасти, придерживаясь рукой за повисший в пустоте древесный корень, и стал смотреть вниз.

— Черт возьми! — сказал он. — Эта яма носит свое имя с честью. Да поглотит меня преисподняя, если я вижу дно! По-моему, она его просто не имеет. Днем это заметно еще лучше, чем ночью. Тогда, не разглядев дна, еще можно было думать, что всему виной тьма. А теперь уж яснее ясного, что ничего не видно. Да подойди же, Юлиус, полюбуйся.

Юлиус приблизился к краю расщелины. Кровь отхлынула от щек Христианы.

— А знаешь, — заметил Самуил, — это ведь удобнейшее местечко, если кому-нибудь потребовалось бы избавиться от человека, ставшего ему поперек дороги. Хватило бы легкого толчка, скажем, локтем, и весьма сомнительно, что после этого приятель когда-нибудь выберется наружу или кому-либо придет охота спуститься туда, чтобы его там поискать.

— Отойдите! — вдруг с ужасом вскрикнула Христиана; схватив Юлиуса за руку, она что было сил стала тянуть его прочь от края.

Самуил расхохотался:

— Уж не боитесь ли вы, что я подтолкну Юлиуса локтем?

— О, что вы!.. Но ведь достаточно одного неверного движения… — пролепетала Христиана, отчаянно смущенная своей выходкой.

— Адская Бездна в самом деле опасна, — заметил пастор. — Легенды, связанные с нею, полны тайн, но у нее есть и своя подлинная история, полная катастроф. Еще и двух лет не прошло с тех пор, как в нее сорвался один здешний фермер… или, кто знает, может, сам бросился, несчастный! Попытались было достать его тело, но смельчаки, попробовавшие спуститься на дно по веревкам, насилу успели крикнуть своим товарищам, чтобы те их вытащили обратно: там, в бездне, на некоторой глубине скопились удушающие испарения; они неотвратимо приводят к удушью и гибели.

— Какая славная бездонная пропасть! — сказал Самуил. — При солнечном свете она нравится мне едва ли не больше, чем в темноте, а уж что не меньше, это точно. И взгляните, дикие цветы растут по ее краям, как ни в чем не бывало. Под их мирной зеленью таится смерть. Это место очаровательно настолько же, насколько опасно. Оно пленительно и головокружительно! Той ночью я сказал, что влюбился в него. Сейчас, при полуденном солнце, я нахожу, что оно похоже на меня.

— О да! Это правда! — невольно вырвалось у пораженной Христианы.

— Поберегитесь и вы, фрейлейн, ведь вам тоже недолго упасть, — с любезным видом заметил Самуил, деликатно отстраняя ее от страшного провала.

— Уйдемте отсюда! — не выдержала Христиана. — Можете смеяться надо мной, но в этом зловещем месте мне всегда становится жутко. У меня тут сердце сжимается и в голове какой-то туман. Наверное, случись мне увидеть собственную отверстую могилу, и то не было бы так страшно. Здесь пахнет бедой. Пойдемте лучше посмотрим на руины.

Все четверо в молчании направились к старому замку и несколько минут спустя оказались среди развалин, что некогда были Эбербахской твердыней. При свете дня эти руины, щедро увитые свежей зеленью, представились взору настолько же милыми и живописными, насколько пугающе угрюмыми они громоздились в ночном мраке. Множество пышных цветущих побегов, переплетаясь, проникая в каждую трещину, оживляли эти развалины и насыщали их благоуханием. Плющ и дикий виноград гибкими лианами сшивали каждую щель, как бы соединяя надежду с этим прошлым, юность с этой древностью, жизнь с этой смертью.

Ветви кустов и деревьев были усеяны птичьими гнездами. А там, где лошадь Самуила в ту грозовую ночь так ужасно зависла над обрывом, сквозь пролом в стене сверкали озаренные солнцем струи Неккара, широко, насколько хватал глаз, катившего свои воды по плодородной долине.

Это зрелище, величавое и ласкающее душу, настроило Юлиуса на мечтательный лад. Самуил же повлек пастора к воротам, украшенным обветшавшими гербами, и попросил рассказать историю старинного рода графов фон Эбербах.

— О чем вы задумались? — спросила Христиана, поднимая глаза на Юлиуса.

Молодой человек, несколько осмелевший после того, как он увидел то непроизвольное движение, каким девушка пыталась оттащить его подальше от пропасти, отвечал:

— Ах, Христиана! Вы спрашиваете, о чем я думаю? Я вспомнил, как вы только что сказали там, у бездны: «Здесь пахнет бедой». А мне, когда мы вступили в эти разрушенные стены, подумалось: «Здесь пахнет счастьем». О, вообразите, Христиана, ведь когда-нибудь придет тот, кто восстановит этот замок во всем его былом величии и красоте. Он поселится здесь, вверив свое будущее надежной охране этих древних стен, возвратив им утраченную радость и величие, и станет жить уединенно, но имея над головой это небо, перед глазами — этот дивный ландшафт, а рядом любимую жену, чистую, юную сердцем и годами, сотканную из росы и солнечных лучей! О Христиана, выслушайте меня…

Сама не зная отчего, Христиана была растрогана до глубины души. У нее даже слезы выступили на глазах, хотя никогда в жизни она не чувствовала себя такой счастливой. ...



Все права на текст принадлежат автору: Александр Дюма.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Адская Бездна. Бог располагаетАлександр Дюма