Все права на текст принадлежат автору: Вячеслав Глебович Куприянов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Башмак ЭмпедоклаВячеслав Глебович Куприянов

Вячеслав Куприянов БАШМАК ЭМПЕДОКЛА

Героем сочинения Вячеслава Куприянова является литератор. Поэт Померещенский — собирательный образ «известного» писателя, который в своих произведениях руководствуется изменчивыми символами массовой информации. Это такой писатель, которому опасно издавать собрание сочинений, так как тотчас же выяснится, что никаких собственных мыслей Померещенский не имеет, а если и имеет что-либо относящееся к психической и творческой деятельности, то это по преимуществу впечатления от разного рода встреч и столкновений то ли с людьми, то ли со странами. Поэтому весь текст романа о Померещенском составлен из разного рода ассоциаций, где литератор-современник сталкивается то с историей словесности, которая его удивляет, то со слухами, которые его нисколько не удивляют, то со всякими нелепицами, то с диковинными сенсациями, рассыпанными по всему пространству романа. Текст Вячеслава Куприянова смешной, ироничный, но отнюдь не злой. Он представляет из себя как бы историю современной литературы в кратком изложении ее сути.

Ю. В. Рождественский, академик Российской Академии образования, доктор филологических наук

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Мы отважились обратиться к академику Померещенскому с просьбой дать нам что-нибудь новое, на что писатель-лауреат ответил, что он пишет в новых условиях на голландском языке. Возникающий таким образом текст вдвойне любопытен как для голландского, так и для русского читателя. Господин Померещенский напомнил нам, что с голландским языком он ознакомился еще во время своих морских кругосветных плаваний, когда его особенно интересовало влияние голландской культуры на быт и нравы населения острова Цейлон. В Голландию же его впервые занесло позже, когда в нашей отчизне случились перебои с сыром: сперва — и это понятно — исчез советский сыр, затем, когда антисоветизм перекрасился в русофобию, исчез российский сыр, и наконец, благодаря усилиям патриотов, было покончено и с голландским сыром, который особенно ценит господин Померещенский. Господин академик послал нам посылку, где мы обнаружили рекомендуемую им рукопись неизвестного автора, все еще пишущего по-русски. Мы выражаем нашу признательность всемирно известному меценату за поддержку пусть незначительного, но все-таки отечественного дарования. Нас обрадовало, что в центре этого повествования находится крупнейшая культурно-историческая величина всех времен и народов, то есть сам господин Померещенский, хотя и — это неизбежно — в искаженном виде. Но наш вдумчивый читатель сам расставит все на свои места. Мы публикуем это произведение, жемчужиной первой величины в котором является безусловно вступление, написанное самим, если верить подписи, героем данного произведения. Мы еще раз сердечно благодарим этого всеми нами любимого оригинала, лауреата премии Золотой Мотылек, лауреата премий Гомера и Баркова, кавалера Ордена Полярной Звезды, победителя конкурса мужской красоты Спасение Мира 2000, матерого волка изящных искусств, упорно стоящего в преддверии Нобелевской премии и все же нашедшего время откликнуться на нашу нижайшую просьбу о сотрудничестве.

Издательство с ограниченной ответственностью

ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

Не знаю, что бы было, если бы меня не было. Так уж у нас ведется, что без вступительного слова значительного лица не выйти в свет неизвестному сочинителю. С тех пор как я себя помню в литературе, я постоянно пишу таковые слова. Благодаря этому у нас возникла самая богатая в мире современная литература. Но все равно у нас пока читателей больше, чем писателей, поэтому мне даже пришлось покинуть мою родную необъятную Сибирь. Наши сибирские морозы сделали невыносимыми мои каждодневные встречи с восторженными читателями. Мои земляки имели обыкновение при встрече со мной снимать свои шапки, при этом еще и разговор предлагали, как правило, неторопливый. Я привез с Аляски меховые наушники, они подключались к плееру, где была кассета с музыкой, на которую я должен был написать слова, чтобы они затем стали популярными. Земляки снимали передо мною свои собачьи и прочие шапки, я в ответ тоже, но у меня от этого не мерзли уши, а у них мерзли. От жалости к их ушам я и уехал в более теплые страны, но и там хожу в шапке, чтобы меня не сразу узнавали. В поисках моей прародины Атлантиды я однажды отправился с острова Крит, куда я был приглашен посетить пещеру Зевса, к семейной жизни которого отношусь с особым уважением, на островок Санторин. В древности это вулканическое образование называлось Стронгили, что значит «круг», а древние славянские поселения в немецкой ныне северной Европе назывались «рундлинги», то есть «кружники», и я полагал, что и здесь в глуши Средиземноморья ранее обитали славяне. Позже остров именовался Каллисти — «красивый», на старославянском «красный», я хотел убедиться, взглянув на вулканический ландшафт, не стоит ли на вулканах и наша Москва, и не от этого ли уголка южной природы получила свое название Красная площадь в нашей столице? Во всяком случае, в себе я всегда чувствовал гены атлантов. Я взошел на борт многопалубного теплохода «Аполлон», я старался осторожно ступать по его трапам, чувствуя под ногами моего личного Бога. Все пассажирки мне уже казались музами. Отвлекло меня только величественное зрелище исчезающей венецианской крепости в порту Ретимнон. Затем я размечтался, глядя на море, а теперь к делу. Когда мы приближались к архипелагу и проплыли малые острова, похожие на Сциллу и Харибду своими драконоподобными силуэтами, меня узнали две девушки-стюардессы и подошли ко мне.

— Добрый день! — сказали они по-голландски. 

— Добрый день! — по-голландски ответствовал я. 

— Мы, кажется, не ошиблись, — продолжали девушки: — Вы как-то по-русски произносите «Добрый день!»

— Вы не ошиблись, — подтвердил я, не меняя акцента. 

— Так Вы — Померещенский! — воскликнули обе на своем безукоризненном языке. 

— А как Вы меня узнали? — из вежливости поинтересовался я.

Они переглянулись, и одна из них смущенно призналась:

— Сейчас, хоть и середина октября, но все пассажиры в шортах, а Вы один в меховой шапке и в смокинге…

Я рассмеялся и снял шапку:

— Извините, я так загляделся на волны, в глазах моих рябит, я забыл, что беседую с дамами…

И тут милые дамы поведали мне, что давно меня ищут, что на «Аполлоне» плыл недавно тоже, кажется, русский, ничем не примечательный и не говорящий по-голландски, да и по-гречески тоже, он сошел на берег в порту Тера, сел на осла и с тех пор его не видели, на «Аполлон» он не вернулся. Однако после него на борту была обнаружена рукопись, в которой по-русски из всех слов поняли только одно — мою фамилию, из чего и заключили, что написано по-русски. Рукопись решили торжественно вручить мне.

В порту Тера я тоже сел на осла, чтобы подняться по зигзагообразному пути в город, который издали с моря казался белесой порослью грибов. При ближайшем рассмотрении я задумался, строились ли тамошние белые церковки по образцу русских печей, или печи в наших деревеньках воздвигались по подобию этих милых греческих святилищ? На осле я и вернулся на «Аполлон», который, как оказалось, построен был в Японии. Я задумался о Японии, горе Фудзи и компьютерах, и так и не ознакомился с рукописью в полном ее объеме. Но я считаю себя не вправе скрывать от общества любые обо мне свидетельства, пусть даже самые вздорные. Естественно, я не несу ответственность за уровень художественности этого очевидного вымысла и надеюсь, что никто не отважится принять свидетельства автора за достоверные, я во всяком случае не припомню встреч с таким человеком, возможно также, что он не показался мне настолько значительным, чтобы запечатлеться в моей избирательной памяти. Сопровождая это сообщение в печать, я оставлю все высказывания заблудившегося на осле автора на его совести, и полагаю, что, если у него есть совесть (не у осла, а у автора), то он обязательно отыщется и больше не будет терять свои рукописи.

Проф. др. Померещенский
Кижи — Ретимнон — Гераклион — Франкфурт-на-Майне — Лас Палмас — Кунцево — Эдинбург — Кострома — Переделкино.

* * *

— Нет такого человека в природе, — зло сказал поэт Подстаканников, когда в телевизионном интервью его спросили, что он думает о Померещенском.

— А если есть, — дополнил он, — то их по крайней мере двое!

Я долго не мог забыть эту таинственную фразу, прерванную, к сожалению, рекламой французского супа из крапивы. Чем дальше я удаляюсь по времени от своей замечательной встречи с Померещенским, тем больше событий оживает в моей памяти, которая несколько пострадала при свидании с великой личностью. Я еще спросил тогда: — А как Вы относитесь к творчеству Вашего знаменитого коллеги Подстаканникова? — Какой он мне коллега, — откликнулась личность. — «Под» стал знаменитым, написав многим настоящим, так сказать, знаменитостям письма, а потом опубликовав их. Мне он тоже писал. Но я ответил ему так, что он постеснялся включать мой ответ в свои сочинения. Я написал ему следующее:

Дорогой Митрий Комиссарович!

Я получил Ваше нелюбезное письмо. Я его не читал, но оно мне понравилось. Вы хорошо пишете письма, но я пишу лучше. Лучше я напишу еще одно письмо, чем прочитаю Ваше. Вы приложили к письму Ваши многочисленные стихи. Я их не читал, но они мне понравились. Так как я все равно пишу стихи лучше Ваших, а главное короче, я лучше напишу несколько своих коротких, чем прочитаю одно Ваше.

Пишите еще.

Ваш канд. наук Померещенский.
— Как! — воскликнул я, — почему же кандидат, Вы же доктор! — Я тогда был еще кандидат, — скромно ответил доктор. — Доктором я стал позже, когда написал докторскую диссертацию о творчестве Митрия Комиссаровича, я и защитил ее от тех, кто, так сказать, ничего не слышал об этом творчестве и готов был подвергнуть его нападкам. Я там написал, что Митрий Комиссарович станет особенно популярным за полярным кругом. Почему за полярным, спросите вы. Потому, что понадобится целый полярный день, чтобы ознакомиться с подобным творчеством, а потом понадобится целая полярная ночь, чтобы отойти от мук сопереживания с этим, так сказать, творчеством.

— Диссертацию Вы защищали тоже за полярным кругом? — спросил я, а может быть, мне только сейчас кажется, что я спросил, но он тогда определенно ответил:

— Я бывал неоднократно за полярным кругом, как за северным, так и за южным, чтобы прочитать оттуда свежие стихи тем, кто будет смотреть на меня через телевидение, находясь, в отличие от меня, в тепличных, а не в экстремальных условиях. Меня везли туда на самолете, потом на санках, причем санки тоже везли мои читатели, а не собаки, так как собакам не нравилась моя шапка. Хотя некоторые породы собак — благодарные слушатели… Да, хороший был народ, комсомольцы, энтузиасты, романтики, диссиденты… А диссертацию я писал в одном из университетов Калифорнии, так как в Московском университете только удивились и сказали, что слыхом не слыхивали ни о каком Подстаканникове. Сейчас их интересуют, так сказать, другие темы, например, «Странствия Одиссея и пути первой русской эмиграции», или «Странствия Гулливера и пути третьей русской волны»…

Здесь я, кажется, не мог не вмешаться в его прямую речь и спросил, как же он на это не откликнулся, ведь он же прошел всеми этими путями.

— Да, я прошел этими путями, могу смело заявить, что маршруты Одиссея не пересекаются, так сказать, с направлениями Гулливера, а что касается третьей волны, то она и привела меня на тихоокеанское побережье американского континента. Там и приняли с восторгом тему Подстаканникова и Гомера.

Я ослышался, подумал я, при чем здесь Гомер и столпы нашего бывшего подпольного авангарда, но профессор тут же предупредил мое недоумение. Гомер, как известно из предания, был слеп. У Подстаканникова, напротив, слеп читатель. О Гомере спорят, сам ли он написал «Илиаду» и «Одиссею». Подстаканников все свое, так сказать, пишет сам, хотя некоторые другие столпы утверждают, что он списывает с безвестных опытов несправедливо забытого поэта Стаканникова. И последнее: Гомера мы знаем по переводам Жуковского и Вересаева, что только отдаляет нас от оригинала, а Подстаканников пишет на своем, ему родном и нам близком языке, а это приближает нас к оригиналу. Отсюда напрашивается вывод, так восхитивший моих калифорнийских оппонентов: Гомер абсолютно ни в чем не зависит от Подстаканникова, а Подстаканников ни в чем не повторяет Гомера. Я слушал, затаив дыхание. Вообразите себе человека довольно высокого даже тогда, когда он сидит, тонкого, даже когда на нем модный пиджак с широченными плечами, долголицего, почти безволосого, при этом то и дело то снимающего, то надевающего меховую шапку на безволосую голову, у которого глаза были некогда серые, но от чтения стали красные — таков Померещенский. Не только шапку, но и очки при разговоре он то и дело меняет, вспоминая разные истории, связанные с приобретением или потерей очередных очков. По выражению усталых от чтения глаз можно различить, какие на нем очки: от близорукости или от дальнозоркости. Взгляд при этом старался бить в собеседника, что называется, без промаха.

— Да, Гомер, Гомер, — задумчиво произнес профессор. — Американцы во время моей защиты очень просили, чтобы я им еще что-нибудь рассказал о Гомере, ведь на защиту пришли знатоки не только русской, но и мировой, так сказать, литературы. Некоторые из них потом вспомнили, что видели в кино, как какой-то свинопас расстрелял из лука коварных женихов, как здорово, оказывается это и был Одиссей. Кстати, о литературных заимствованиях и влияниях, хотите, я попрошу Вас угадать, кто написал это?

Я согласился, он подмигнул мне, надел очки, в которых явно хорошо видел, и зачитал из огромной, переплетенной, видимо, в крокодиловую кожу тетради:

…Я сижу у речки, у речки,

на том бережечке,

гуси-лебеди плывут,

чем дальше, тем больше они лебеди,

они улетают в далекие страны,

но как ни далек их путь,

редкая птица долетит

до середины течения

блестящей моей мысли…

Я сказал, что мог читать что-то подобное в прежних выпусках «Современника», но кому это принадлежит, не припомню, поэтому полагаю, что написано это каким-то не по праву забытым крестьянским поэтом уже после отмены крепостного права, но еще до отделения Гоголя от России. Поэт пожал вставными плечами своего пиджака, достал еще одну тетрадь, обернутую в сафьяновый переплет, если я правильно понимаю, что такое сафьян. Он сменил очки на более темные и прочитал:

…Я сижу на берегу самого синего моря

на самой кромке прекрасного Крыма,

я свесил в великое море

мои босые ноги с наколкой —

«Мать-Земля, тебя не забуду»,

и глядит на меня сквозь всю Турцию Византия,

но сквозь мглу и туман веков

разглядеть не может…

Я предположил, что написано это скорее всего в Коктебеле, в крайнем случае в Ялте, но не местным, а приезжим человеком, если не автором, то постоянным читателем (до седых волос) журнала «Юность», происхождения сочинитель люмпен-пролетарского, и хотя он явно не заканчивал славяно-греко-латинскую академию, но для прохождения дальнейшей учебы, возможно, прибыл с каким-нибудь обозом. Сочинитель взглянул на меня почти сердито, снял пиджак и очки и как-то смущенно, уже без пафоса зачитал из тонкой клеенчатой (я имею в виду переплет) тетрадки:

…Я сижу между Лос-Анжелесом и Сан-Франциско,

свесив в тихий великий океан

свои утонченные, умом необъятные ноги,

которые меня довели досюда, где

киты бьют хвостами по американской воде,

волоча в своих грустных глазах нашу Камчатку,

они такие тихие в великом и такие великие в тихом,

что не могут объять своим грустным взором,

где кончается Америка и начинаюсь я…

Я сначала подумал, что это перевод какого-нибудь американского большого друга русской словесности, но переведено это довольно неуклюже в тех местах, где встречаются скрытые цитаты. Это мог бы быть какой-нибудь из наших уже забытых пара-парафразистов, переехавших в последнее время на другой материк, ища потерянную в домашних условиях романтику. Видя мое замешательство, великий экспериментатор не стал меня допрашивать, а просто взял некое подобие блокнота величиной со спичечный коробок, раскрыл его (блокнот), и почти запел:

…Я сижу одиноко на полной луне,

словно белый заяц на белом снегу,

я стряхнул с моих ног прах земли

в ядовитую лунную пыль,

подо мною коты на земле

назначают кошкам свиданья,

а собаки в моей милой деревне

лают-лают на меня, достать уже не могут —

собаки всех стран, присоединяйтесь!

Чтобы не выглядеть полным недотепой, я решил назвать хоть какое-то литературное имя, и назвал: поэт Гурьбов, основатель столпизма, нового стоячего течения; когда один читает в середине толпы, а остальные — толпа, столпились вокруг и слушают, причем те, кто сзади читающего, слышат хуже, но все-таки слышат кое-какие обрывки, они эти обрывки пытаются соединить в новые речевые узлы, так возникает эхо позади столписта, это эхо нарастает и создает фон, а все вместе записывается на пленку и продается как синтез поэзии и хорового искусства.

— Гурьбов? — возмутился читающий. — Гурьбов никогда не додумается сесть на Луну! И никто из столпистов, они все, так сказать, приземленные.

— А эхо? — догадался я возразить. — Если не сами столписты, то эховики могут додуматься. Тем более что луна по-украински оэхоп. Да, эхо, добавил я, поймав недоуменный взгляд.

— Вы хотите сказать, что Украина далека от нас, как луна, — съязвил Померещенский, — или что она только, так сказать, наше эхо? Осторожнее, ведь я тоже украинец!

— Упаси Господь! — перепугался я.

— Ну, Господь помилует, — утешил меня украинец. — А теперь последнее. Ясно, что вы ничего не понимаете в изяществе.

Он достал уже не тетрадь, а свиток, сдул с него пыль (лунную, мелькнуло у меня), развернул:

…Я сижу беспокойно на остром

луче Сириуса, надо мною

воздвигают египетские пирамиды,

ко мне простирают незримые руки

жрецы, еще не забальзамированные фараоны,

я спускаю к ним, я запускаю к ним над собой

по лучу звезды клинописные указания —

как готовить себя к посещению вечности,

не минуя мгновенной встречи со мной…

Какая-то смутная догадка забрезжила во мне, и я напряг свою память. Я старался припомнить, где я читал что-то про Сириус:

— Лукавые происки властителей и преобладающих классов сделали то, что земля обращалась около солнца. Это невыгодно для большинства. Мы сделали то, что земля будет обращаться отныне около Сириуса!

Я замолчал, а писатель тут же, продолжая мою цитату, завопил: — Прогресс нарушит все основные законы природы!!! Как я тронут: вы слышали о Константине Леонтьеве, это мой самый любимый Константин после Циолковского. А я, где бы ни был, я всегда в себе несу цветущую сложность, хотя в иных странах меня легче понимают и принимают, когда я напускаю на себя вторичное смешение и упрощение… И обожаю цветущий Крит за то, что там Леонтьев проучил француза, обидевшего нашу отчизну. Я был бы рад вернуться на Крит нашим консулом, вослед Леонтьеву, откуда тот, несомненно, привез идею цветущей сложности. Правда, цветение осталось на Крите, а сложность — в России. Грядущий консул смотал свиток и признался: — Вы могли бы догадаться, что все стихотворения мои. По восходящей: от первоначальной простоты к цветущей сложности. Здесь я вынужден попросить прощения у читателя, ибо передал эти замечательные стихи по памяти, а это лишь бледный пересказ. Мне так и не удалось разыскать, где они были напечатаны. А их автор вещал дальше, пряча в стол свиток:

— Когда писали на свитках, знание было тайным, свернутым, темным, потому столь загадочна история древнего Египта, а время было непрерывным и замкнутым, и Земля вращалась вокруг Сириуса, откуда пошла вся наша цивилизация. В Китае, где писали на открытой бумаге, время находилось внизу, на обратной стороне листа, и будущее уже заключалось в прошлом, исключая, так сказать, идею прогресса. Небо, являясь отражением исписанного иероглифами листа, нависает над землей китайским календарем. Читают от конца к началу, как бы перебираясь из настоящего в историю, поэтому особенно чтут все традиционное. А в Европе появление книг сделало время прерывистым, пространство дискретным, возникли и стали разлагаться атомы, история пошла скачками, ведь книгу можно, не то, что свиток, раскрыть случайно на любом месте, вот вам, так сказать, и революции! А мы между Западом и Востоком оказались оригинальны потому, что книги имели, но не всегда раскрывали. Правда, однажды раскрыли известный вам «Капитал» не на том месте.

Я хотел было добавить, что и «Диалектику природы» мы открыли не на том месте, реки собирались поворачивать в чужие стороны. Но я промолчал, внимая владельцу свитков и книг и вспоминая, как порою и в собственной судьбе случается открывать не ту книгу и не на том месте. Один мой добрый школьный приятель все время натыкался на книги о беспризорниках, которые обязательно становились крупными учеными. У него были математические способности, но он вырос в мирной семье и постеснялся идти в науку, пошел в искусство. Позже я его встретил, тот с сожалением сказал, что и в искусстве — сплошные беспризорники. Из удачно раскрытых книг я не могу не назвать Хрестоматию по новейшей поэзии, которую составил как раз Померещенский. Она предназначалась для лицеев и гимназий, но где ее нынче найти? Кто-то из моих почтенных знакомых взял и не вернул, сейчас почтенные люди перебиваются с хлеба на воду продажей своих и чужих книг. А как точны были описания каждого классика!…Авраамий Ганнибалов был буквально за ручку введен мною в поэзию, хотя он и не родственник Пушкина, но он врос в наш язык, как каменный идол в почву Таити, никто не знает его происхождения, но каждый пред ним столбенеет, и каждое его слово — придорожный камень на путях мировой цивилизации, он первый, хотя и не последний стал так писать по-русски, что звучало это по-зулусски, а смысл имело евразийский.

Дымком над еще уцелевшими крышами деревень повисли воздушные вирши Степана Булионова, так и хочется вдохнуть этот экологически чистый дымочек, этот эликсир от кашля, вызванного газовой атакой городского салонного метамодернизма… Удалая космичность Фаддея Астроломова сливается с вселенским космизмом, этим наследием всемирной отзывчивости золотого века; звезды видят все: ночного лиходея, наощупь отыскивающего свою невинную жертву, и дневного гангстера, ясно видящего свою коварную цель, и влюбленную пару, еще не совсем осознавшую свои вторичные половые достоинства, и просто веселого парня, которому хорошо и с самим собой и с первым встречным, по недоразумению избегающим хорошего парня, — вот так нам дано услышать, о чем звезда с звездою говорит… Поэт Дивана Переживалова достигла высшей степени лирической раскованности, она храбро обнажила в рифму и без — не только свои внешние, но и внутренние органы, полости, сосуды и капилляры, бросив в лицо очерствевшему свету звонкие свои ямбы и тромбы… Эпик Эдик Эпикурицын воспел все наши магистрали, железнодорожные маршруты, трамвайные и прочие пути и тупики, что и вывело его в лидеры отечественного транспортного искусства: он первый получил от государства право бесплатно читать свои стихи в трамваях, троллейбусах, вагонах метро и электричках… Трижды сдвигал ударение в своей громкой фамилии Тихон Пугалов: с начала в конец соответственно с ростом популярности. Некоторые слависты считали, что это три разных стихотворца. Первый — детский писатель, пишущий прежде всего для незаконнорожденных, правда, и взрослые зачитывались его комиксами. Второй — автор стихотворных романов ужасов про дам в мехах, меха зловещим образом прирастают к дамским телам и дамы превращаются в соответствующих зверей, нападая на тех, кто им эти меха приобрел; в то же время на них охотятся те, кто хочет одеть в меха прочих дам. Все эти романы успешно продолжают линию «Витязя в тигровой шкуре», рассчитывая на усложнившийся современный менталитет. Наконец, третий вошел в историю словесности, выпустив том надписей на подтяжках, растягивая которые можно добывать что-то новое. У Дормидонта Ухьева хватило смелости только на смертном одре признаться, что он сочинил достопамятное двустишие: ...



Все права на текст принадлежат автору: Вячеслав Глебович Куприянов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Башмак ЭмпедоклаВячеслав Глебович Куприянов