Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Весь ЖЕЛЯЗНЫ Психолавка
Роджер Желязны, Филип Дик Господь гнева
Глава 1
Вот! Пегая коровенка, белая с черными пятнами, тащит инвалидное кресло — тележку на велосипедных колесах. А он на тележке, посередке. Нежась в лучах утреннего солнца на пороге церкви, лицом на север, в сторону Вайоминга, отец Хэнди углядел на дороге церковного служителя —корова голштинской породы трусила по ухабам, и шишковатая голова безрукого и безногого тела моталась то из стороны в сторону, то взад-вперед, выплясывая сумасшедшую джигу. "Неважнецкий день, — подумал отец Хэнди. — Предстоит сообщить Тибору Макмастерсу малоприятную новость". Священник юркнул обратно в церковь, дабы оттянуть встречу. Однако Тибор его не заметил. Калека был погружен в свои думы, к тому же его мутило —Макмастерса всегда мутило перед началом работы. Видать, муки творчества. К горлу подступала тошнота, и донимал надсадный кашель. Угнетал всякий запах, любой вид — даже вид собственной картины. Отец Хэнди всякий раз дивился этому утреннему бунту тиборовских чувств — как будто калека охотно бы помер в течение ближайших суток. Что до священника, то он безмятежно радовался солнышку, согревавшему их Шарлоттсвилль, городок в штате Юта. Воздух в церкви был напоен горячим ароматом высокого клевера, растущего на окрестных пастбищах. Вдалеке позвякивали колокольцы на шеях коров… Одно скребло душу посреди этой гармонии — не столько вид Тибора, сколько соощущение страданий. Вон, позади алтаря, малая толика его работы — та, что уже закончена. Лет пять понадобится Тибору для ее завершения. Но что время в делах такой важности? Ведь это сотворяется навечно… "Впрочем, нет, — подумалось отцу Хэнди, — се есть дело рук человеческих, а потому тлену обречено — это делается на века, для череды поколений". Еще одно "впрочем" — это дело не рук. Иерархами решено было доверить сие работнику, "коего телесное состояние не позволяет преклонить колени или сотворить крест", то бишь безрукому и безногому. А коли не справится один, ему вослед придет другой безрукий-безногий, покуда работа не будет завершена. — Му-уууууу, — басовито отозвалась голштинка, когда Тибор, при помощи сделанной в Штатах айсибиэмовской системы экстензоров, натянул поводья и осадил свою скакунью на заднем дворе церкви, где ржавел без дела, со спущенными шинами, принадлежащий отцу Хэнди "Кадиллак" выпуска 1976 года, облюбованный в качестве насеста смешными милыми крохами — золотистыми цыплятами. Это мексиканское отродье светилось в темноте и немилосердно гадило… "Ну и ладно, пусть себе гадят. Маленькая стая прелестных засранцев —потомков достославного Герберта Джи, который во время оно заклевал насмерть всех своих соперников и утвердился в роли патриарха. Был всем петухам петух! — с грустью припоминал его отец Хэнди. — Ныне Герберт Джи покоится в саду, где плоть его дожирают червяки да жуки. Жуки-мутанты. Жирные, как не знаю что". Священник на дух не переносил этих жуков — поразвелось тварей! Вон их сколько — и таких разных — прет отовсюду… Так что он души не чаял в любых жукоедах и всем сердцем любил своих пернатых друзей. Птиц, смешно сказать, любил, а вот людей… Но люди иногда являлись. Неизменно — во вторник, в день церковного праздника, установленного (сознательно, нарочито) взамен устаревшего христианского воскресенья. Отец Хэнди, находясь внутри здания, в жилой пристройке, нутром чувствовал, как на заднем дворе Тибор распрягает свою голштинку. Затем инвалидная коляска своим ходом, благодаря электромотору, катит в церковь —по специально сооруженному деревянному настилу. А сейчас калека, порыгивая, берет себя в руки — экие злые шутки играет язык, когда говоришь о калеке! — иначе говоря, собирается с духом, готовясь продолжить прерванную вчера на закате работу. Отец Хэнди обратился к своей супруге Или: — Будь добра, позаботься о горячем кофе для него. — Хорошо, — ответила та. Смирная пигалица, сухонькая и морщинистая. Не без брезгливости он наблюдал за движениями ее бессочного, дряблого тела, покуда она покорно доставала чашку и блюдце, — без любви делает, без тепла в душе, верная служанка своего мужа — и не более чем служанка. — Доброе утречко! — весело крикнул Тибор. Это в нем чуть ли не профессиональное — быть всегда веселым, даром что на душе кошки скребут и подташнивает от тоски. — Черный, — сказал отец Хэнди. — Горячий. Уже готов. Он посторонился, чтобы громоздкая тележка проехала по коридорчику в церковную кухню. — Утро доброе, миссис Хэнди! — сказал Тибор. Не оглядываясь — не любила она глядеть на калеку, Или Хэнди прошуршала: Доброе утро, Тибор. Мир тебе, и да пребудет с тобой Дух Святой. — Мир или мор? — спросил Тибор, подмигивая отцу Хэнди. Ответа не последовало — смирная пигалица прилежно хлопотала по хозяйству. "Какие только формы не принимает ненависть, — думал отец Хэнди, глядя, как жена берет молоко с холода. — Сколько бывает оттенков и оттеночков в скрытом недружелюбии!" Сам он любил ненависть откровенную — ее легко выплеснуть, извергнуть… А чтобы вот так — только через отсутствие ласки, через официальный тон… Тибор приступил к сложному для него процессу питья кофе. Перво-наперво, чтобы коляска не ерзала, Тибор ставил ее на тормоз. Затем с помощью нехитрого соленоидного переключателя, нажимая подбородком на кнопки пультика дистанционного управления, он переводил батарею на жидком гелии из режима обслуживания мотора тележки в режим постоянной работы манипуляторов-экстензоров. Аккуратного вида алюминиевые гидравлические манипуляторы удлинялись, и на их конце через воротца выскакивали шесть механических пальцев, соединенных тяжами с мускулами плеча. Сейчас эти пальцы пришли в действие и приподняли со стола пустую чашку. Тибор вопросительно уставился на хозяйку. — Кофейник на плите, — промолвила Или с выразительной ухмылкой. Пришлось снять тележку с тормоза, проехаться к плите, снова жать подбородком на кнопки — обездвиживать кресло на велосипедных колесах и оживлять манипуляторы. Наконец кофейник оказался в шестипалом экстензоре. Алюминиевый манипулятор поднимал его рывочками, придрагивая, словно рука страдающего болезнью Паркинсона. Однако айсибиэмовская чудо-техника позволила наполнить чашку, почти не пролив кофе. Отец Хэнди горестно крякнул и сказал: — Не присоединяюсь к тебе, ибо сегодня ночью и давеча утром страдал желудочной коликой. Он чувствовал себя физически разбитым. "Даром что у меня полный комплект членов, нынче с утра мне не лучше твоего — железы и гормоны как взбесились!" Священник закурил сигарету — первую на сегодня. Затянувшись слабоватым, но настоящим табачком, он ощутил некоторое облегчение: клин клином вышибают — этот яд снижал содержание в крови прочих ядов. Отец Хэнди приободрился, сел за стол напротив Тибора, который с неизменной развеселой улыбкой безропотно отхлебывал не в меру горячий кофе. Однако, однако… "Порой невнятная физическая боль есть наше предвиденье неприятностей, — думалось отцу Хэнди. — Не потому ли я так разбит с самого утра? И не потому ли так плохо тебе, Тибор? Твоя улыбочка меня не обманывает. Предчувствуешь, чем я тебя огорошу — точнее, обязан огорошить? А выбирать мне не приходится, потому как я червяк, фитюлька — что прикажут, то и делаю. Один день в неделю, по вторникам, во время проповеди, моими устами глаголет истина — впрочем, и дня мне не дано, а только какой-то час". — Ну, Тибор, — сказал отец Хэнди, — wie geht es Heute? — Es geht mir gut, [1] — незамедлительно отозвался Тибор. Обычно они с наслаждением предавались воспоминаниям и вели ученые диалоги на немецком языке, охотно тревожа тени Гете и Гейне, Шиллера, Кафки и Фаллады. Оба жили для этого и этим. Теперь, когда только назревала очередная долгая работа, их общение носило характер почти священного ритуала, приготовляя духовную почву для работы. Когда же художник с головой уходил в работу, для бесед оставались только густые сумерки — за невозможностью долго рисовать при жидком свете керосиновых ламп или церковного камина. "Никудышное освещение, — временами жаловался Тибор и, привыкший преуменьшать свои горести, добавлял: — От него глаза подустают". На самом же деле ему грозило превеликое несчастье: ежели, не приведи господь, зрение испортится, ни очков, ни специалиста по их изготовлению он не сыщет. Насколько было известно отцу Хэнди, на просторах Вайоминга и Юты в последнее время не найти ни одной линзы. А коли возникнет острая нужда в очках, Тибору придется отправиться в странствие. Отец Хэнди и думать не хотел об этом — чаще всего церковные служащие, насильно отправленные в путешествие, так и не возвращались. Причина их невозвращения оставалась загадкой: может быть, они оставались, потому что в других очагах цивилизации было лучше… Или их не отпускали обратно из мест, где было еще хуже? Судя по сообщениям радио — новости передавали ежедневно в шесть часов вечера, — в некоторых районах было лучше, в других хуже. Теперь мир был дискретным, состоял из множества островков цивилизации. Все связи между ними были разрушены. Те самые связи, которые создавали прежнее хваленое повсеместное "единообразие". — "Ты понимаешь?" — речитативом пропел отец Хэнди строчку из "Руддигора". Тибор тут же прекратил пить кофе и пропел в ответ следующую строку: — "Пожалуй, понимаю. Всенепременно долг исполнить надо!" Он даже поставил чашку обратно на стол, защелкав своими манипуляторами. — "Закон относится ко всем…" — продолжил отец Хэнди. Как бы про себя, с подлинной горечью, Тибор допел: — "…кто уклониться от него не смог!" Он повернул голову в сторону священника и уставился на него долгим взглядом, нервно облизывая губы. — В чем, собственно, дело? — наконец спросил калека. "А дело в том, — подумал отец Хэнди, — что я несвободен; я частица большой системы — последнее звено цепи, которое ходит ходуном, приплясывает и гоношится, когда всю цепь дергают там, вверху, на другом конце. Мы веруем, сам знаешь, что на том конце обретается Нездешнее, коего смутные распоряжения мы честно стараемся понять и выполнить, ибо верим — знаем! — что его хотения не просто непреложны, но и справедливы". — Мы не рабы, — произнес он вслух. — Хотя все мы — слуги. Мы вольны оставить службу. И ты — тоже. Даже я мог бы покинуть свой пост, если бы посчитал нужным. — "Но этого не сделаю — давным-давно принял окончательное решение и связал себя самого тайной клятвой". — Вот ты, зачем ты здесь работаешь? Тибор ответил с осторожностью: — Ну, потому что вы мне платите. — Плачу, но не принуждаю. — Есть-то надо. Какой я никакой, а пищу потребляю. Отец Хэнди произнес приподнятым тоном: — Нам ведомо, что ты мог бы без труда найти работу — где угодно и какую угодно. Твоим талантам всюду найдется применение, даром что ты… увечный. — Дрезденская оратория, — вдруг произнес Тибор. — А? Что? — растерялся священник. — Как-нибудь, — сказал Тибор, — подключите генератор к электронному органу, я сыграю вам ее, и вы ее узнаете. Дрезденская оратория, она поднимает дух. Она указует горе. Туда, в высь небесную, откель вас взашей выгнали. — О, совсем не так! — запротестовал отец Хэнди. — О, совсем так! — ядовито возразил Тибор, и его исхудалое лицо пошло морщинами от разом закипевшей ярости, ибо дело касалось кровных его убеждений. — Пусть оно и "доброе", это ваше милосердное могущество. Все равно оно вынуждает вас делать некоторые вещи, которым и название подыскивать нет охоты. Скажите мне прямо: мне что, надо закрасить уже нарисованное? Или заказ на фреску отменяется вообще? — Нет, речь идет о завершающей части фрески. Уже сделанное —великолепно. Мы послали цветные снимки на тридцатимиллиметровой пленке. От них пришли в восторг. Ну, сам знаешь кто — Попечители Церкви. Тибор задумчиво произнес: — Чудеса! Можно добыть цветную пленку, можно где-то проявить ее… А вот газет больше нет и в помине. — Велика беда! Слушай радио — последние новости передают в шесть вечера, — наставительно сказал отец Хэнди. — Вещают из Солт-Лейк-Сити. Он уповал, что Тибор подхватит разговор. Но ответной реплики не последовало. Человек-обрубок помалкивал и сосредоточенно пил кофе. Тогда отец Хэнди спросил: — Знаешь, какое самое древнее слово в современном английском языке? — Нет, — коротко отозвался Тибор. — Могущество, [2] — торжественно произнес отец Хэнди. — Ему соответствует немецкое слово "macht". Однако слово "могущество" восходит даже не к прагерманскому. Его происхождение еще древнее — от хеттского языка! — Гм, гм. — Исходное слово — "mekkis", то есть "сила". Тут отец Хэнди опять сделал паузу, чтобы Тибор поддержал разговор. Не дождавшись ответной реплики, он вдруг пропел двустишье из моцартовой "Волшебной флейты": — "Что ж приумолкла ты? Пристало женщинам болтать, мужчинам же —делами заниматься!" Тибор угрюмо отозвался: — А разве это не вы болтаете? — Что ж, я лясы точу, а делами заниматься предстоит тебе, — вздохнул отец Хэнди. — Что-то я хотел сказать… Ах да, баран! На пятиакровом пастбище, за церковью, паслись шесть его овец. — Вчера Теодор Бентон одолжил барана для моих овечек, — сказал отец Хэнди. — Баран староват, с седой бородкой… Ну так вот, прибежала собака, этот рыжий ирландский сеттер Йейтса, и попробовала напасть на стадо. Да ты видел этого сеттера — он что ни день гоняет моих овец. Калека неожиданно заинтересовался и поднял голову: — Ну и что баран? — Собака пять раз приближалась к стаду. И пять раз баран начинал медленно-медленно двигаться в сторону собаки, оставляя стадо за своей спиной. Собака, разумеется, тут же останавливалась, когда замечала, что баран направляется к ней. Ей не хотелось познакомиться с его рогами. А баран тоже останавливался — и делал вид, что пасется. — Отец Хэнди улыбнулся, припоминая эту сцену. — Что за умница старик! Я видел, как он пасется, а один глаз косит на собаку. Собака то лает, то скулит, а он знай себе пощипывает травку. Тут собака начинает опять красться к овцам. Баран начеку и двигается в ее сторону. Собака останавливается… Но в последний раз собака применила другую тактику — ринулась вперед бегом. И оказалась между бараном и овцами. — И стадо начало удирать? — Да. А собака — ну, ты сам знаешь их повадки, они это умеют — валит овцу, а потом убивает ее или калечит и первым делом полосует ей брюхо, выворачивает внутренности. — Отец Хэнди помолчал. — Ну так вот, про этого барана. Он очень старый. Он не мог догнать собаку и заступиться за овец. Он просто повернулся и смотрел на происходящее. Оба собеседника какое-то время задумчиво молчали. — А способны ли они думать? — спросил Тибор. — Я имею в виду баранов. — Понятия не имею. Зато знаю, о чем думал я. Хотел бежать за ружьем. Чтоб убить собаку. Я должен был ее убить. — Будь я на месте барана, — сказал Тибор, — и мне довелось бы наблюдать, как собака пробегает мимо меня и накидывается на овец, а я мог бы только наблюдать… Он растерянно замолчал. — Ты бы подумал: "Лучше бы мне умереть, чем вот так стоять!.." — Вот именно. — Стало быть, смерть действительно иногда благо, как мы учим Служителей Гнева. А не зло, как учат христиане. Помнишь, как в послании Павла: "Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа?" [3] Надеюсь, ты улавливаешь мою мысль? Тибор медленно произнес: — Вы хотите сказать: не можешь выполнить свою работу — лучше умри… И какую работу должно исполнить мне? "На фреске, — подумал отец Хэнди, — тебе предстоит изобразить Его лик". — Его, — сказал он. — Как он выглядит. Тибор на какое-то время остолбенел. Потом спросил: — Вы хотите сказать — изобразить Его в точности так, как Он выглядит? — Нет, — ответил отец Хэнди, — дать свое видение. — У вас что — есть фотография? Или видеоматериал? — Мне дали фотографию, чтобы показать тебе. Тибор ошарашенно уставился на него. — Вы это серьезно? У них есть фотография Господа Гнева? У меня есть трехмерное фото — то, что до войны называли голографией. Это не фильм, но для дела, думаю, достаточно. — Дайте взглянуть. В голосе Тибора мешалось удивление, страх и оскорбленное чувство художника, которому слишком грубо указывают, что и как делать. Отец Хэнди сходил в свой кабинет и вернулся с папкой, из которой он достал трехмерную фотографию Господа Гнева и протянул ее Тибору. Тот ухватил ее механическими пальцами. — Се наш Господь, — торжественно изрек отец Хэнди. — Да, вижу, вижу, — закивал Тибор. — Какой изгиб черных бровей. Какие завитки смоляных волос… А глаза! Вижу в них боль… Но он же улыбается! Внезапно его экстензор вернул фотографию священнику. — Нет, я с этого рисовать не стану. — А почему? Но отец Хэнди отлично понимал резонность тиборовского "нет": фотография ни в коей мере не схватывала божественной сущности; это был снимок человека — просто человека. Да и странно было бы, если бы кусок целлулоида, покрытый нитратом серебра, мог уловить таинство божественной сущности. — Эта фотография была сделана, — сказал отец Хэнди, — во время пира на открытом воздухе на Гавайях. Он вкушал местное блюдо из осьминога и курицы с листьями таро. Наслаждался жизнью. Видишь это жадное выражение разыгравшегося аппетита — как неестественно искажены черты Его лица сим чисто плотским чувством! Он отдыхал воскресным полуднем перед произнесением речи на факультете тамошнего университета — не помню названия. Это было в счастливую пору шестидесятых годов. — Вы сами виноваты в том, что я не могу выполнить работу, — пробурчал Тибор. — У плохого мастера всегда инструмент виноват. — Вы не мой инструмент, — ответил калека. Опустив манипуляторы на сиденье тележки, он добавил: — Вот мои инструменты. Я их не виню. Я ими пользуюсь — как могу. А вы… вы мой наниматель. Вы ставите передо мной огромную задачу, но даете один паршивенький цветной снимок. Да разве я могу?.. — Странствие. Попечители Церкви постановили так: если фотографии недостаточно — а это так, и все мы отлично это понимаем, — тогда ты должен отправиться в странствие и путешествовать, пока не найдешь Господа Гнева. Они прислали письменное распоряжение на этот счет. Тибор изумленно замигал. Таращась на отца Хэнди, он запротестовал: — Но моя метабатарея! А ну как она выйдет из строя в дороге! — В этом случае вини свой инструмент, — произнес отец Хэнди. Величаво-спокойная интонация этой фразы далась ему не без труда. Или подала голос от плиты: Уволь его. Пошли к черту. — Я никого не увольняю, — обратился к ней с укором отец Хэнди. — И посылать к черту — это очень по-христиански. Пора бы тебе запомнить: у нас нет понятия ада и чертей! Вслед за этим он повернулся к Тибору и произнес величайшие стихотворные строки всех времен и народов, коих общий смысл оба мужчины улавливали, но коих скрытая суть ускользала от них, как рыба у того рыбаря, что взял на ловитву сеть со слишком крупной ячеей. Отец Хэнди произнес эти слова во весь голос, яко соединяющие их с Тибором за тем, что те, христиане, величали вечерей любви. Но в этих строках был явлен смысл более высокий: в них была Любовь, Человек и Красота — новая Троица.Ich sih die liehte heide in
gruner varwe stan.
Dar suln wir alle gehen,
die sumerzit enphahen.
Глава 2
Ни тот ни другой не ведали, кто был автором этого старинного стихотворения на средневековом немецком языке, для перевода которого имевшийся у священника современный словарь был непригоден. На пару они все же перевели четверостишье — где догадались, где восполнили пробел воображением, где провели логическое дознание. Хотя дословный перевод не удавался, они были уверены, что улавливают общий смысл. Глядя на их потуги, Или насмешливо фыркала. Там было что-то про чащу, которая стоит под палящими лучами солнца, однако каким-то дивным образом продолжает ярко зеленеть. И выходило, что всем нам предстоит направиться туда… в самом скором времени? Указан срок — летом. Но что случится летом? Мы туда отправимся летом? Или летом прибудем туда? Отец Хэнди и Тибор чувствовали итоговую правду, абсолютную истину этих слов, но, по своему невежеству и отсутствию источников, на которые можно опереться, приходилось домысливать. И лето в их сознании становилось временем, когда предстоит выйти и прийти — отправиться в путешествие в этот иссушенный солнцем лесной край и достичь конечной цели, конечного обретения. Они — опять-таки нутром — ощущали, что обретение жизни и уход из жизни одномоментны, тем не менее разумно объяснить сей феномен не могли, а потому он пугал их. Однако они раз за разом возвращались к этой теме, ибо не достигали понимания — быть может, это непонимание и было бальзамом для них, благостным спасением, и разговор они заводили ради того, чтобы лишний раз подтвердить наличие благости непонимания. "Теперь, — думал отец Хэнди, — мы с Тибором нуждаемся в mekkis — силе, что снизойдет с Неба и пособит нам…" В этом пункте Служители Гнева сходились с христианами: благая сила сосредоточена на Небесах, на Ubrem Sternenzelt, по выражению Шиллера, то есть после звездного шатра. Зная современный немецкий язык, они точно понимали смысл шиллеровского выражения — горние высоты располагаются выше звезд. "А вообще-то странно целиком полагаться на четверостишье, значение которого остается темным, — размышлял отец Хэнди, разворачивая старую карту с указанием всех бензозаправочных станций вдоль дорог — такие карты до войны раздавали автомобилистам бесплатно. — Все эти бесчисленные бензоколонки — не знаки ли это беды, не признак ли сползания человечества в пропасть маразма? Да, времена мечены расцветом дурного — не то чтобы те времена были паршивые, мы сами были гадкими, дурными — зло гнездилось в нас". Сейчас он совещался с Доминусом Маккомасом — своим начальником, согласно иерархии Служителей Гнева. Доминус восседал перед ним — большой, не холодный и не горячий [4] — и скалил до странности крупные зубы. Казалось, зубы даны ему как атрибут профессии и он трудится преимущественно ими, готовый в клочья изорвать все живое и неживое, что попадает в поле его зрения. — Карл Люфтойфель, — сказал Доминус Маккомас, — был настоящий сукин сын. Если говорить о его человеческой ипостаси. Он поторопился присовокупить это уточнение, ибо негоже выражаться подобным образом о божественной части Господа Гнева, богочеловека. — И бьюсь об заклад два к одному, — продолжил Маккомас, — что он использовал сладкий вермут для мартини. — А вы сами пили когда-нибудь сладкий вермут — чистый или со льдом? — осведомился отец Хэнди. — Сладенькая моча, — громыхнул Маккомас своим жутким придушенным баском, упоенно ковыряя между зубами кончиком спички. — Я не преувеличиваю. То, что они закупили, ничуть не лучше лошадиной мочи. — Мочи лошадей, страдающих диабетом, уточнил отец Хэнди. — Да, тех, что мочатся одним сахаром! — хохотнул Маккомас. В его круглых глазах на мгновение заплясали чертики. Обычно же эти глаза источали опасность; блудливые и переменчивые, постоянно не то чтобы налитые кровью, а красноватые — наподобие металла в месте короткого замыкания. Подобный как бы расхристанный взгляд и вечно не более чем до половины застегнутая ширинка были характерными особенностями маккомасовского облика. — Стало быть, ваш богомаз, — скрипучим баском продолжил Маккомас, —отправляется в Лос-Анджелес. На своих двух… колесах. Надеюсь, маршрут под горку? На этот раз он расхохотался всерьез, так что обрызгал слюной полстола. Сидящая в уголке комнаты Или подняла глаза от вязания и глянула на Маккомаса с таким откровенным презрением, что отец Хэнди даже заерзал на стуле от неловкости и нарочито углубился в изучение засаленной дорожной карты. — Карлтон Люфтойфель, — ни к кому не обращаясь, задумчиво произнес отец Хэнди, — был председателем Комиссии по разработке новых видов энергии с 1982 года и вплоть до начала войны. На самом же деле они трудились над созданием ГРБ. Он замолчал, рассеянно водя пальцем по карте. Да, Карлтон Люфтойфель был отцом ГРБ — глобальной рассредоточенной бомбы, которая предназначалась не для взрыва в определенном месте Земли, а для тотального заражения одного из слоев атмосферы. Согласно тогдашним воззрениям военных теоретиков — до Третьей мировой войны, у этой бомбы были громадные преимущества. Ее нельзя было уничтожить подобно тому, как ракеты сбивали антиракетами, — когда даже самые быстрые бомбардировщики (а к 1982 году бомбардировщики летали с фантастическими скоростями) истребляли при помощи, смешно сказать, бипланов. Да-да, тихоходных бипланов с летчиком-камикадзе. Эти чудо-бипланы появились в 1978 году. Серийное название — "Заслон-III". Что-то вроде громадного рукотворного пеликана, в брюхе которого немыслимое количество топлива. Аппарат петлял и кружил низко-низко над землей на протяжении многих месяцев, а пилот жил в его кабине так же естественно, как наши пращуры на деревьях. На биплане "Заслон-III" имелась высокоэффективная аппаратура слежения, которая засекала пилотируемый бомбардировщик на любой высоте — даже на самой немыслимой. "Заслон-III" начинал стремительно подниматься в верхние слои атмосферы еще тогда, когда самолет противника находился за тысячу миль от него. Подъем осуществлялся за счет интенсивного выброса сжатого газа из сопла между крыльями. Пилот "Заcлона-III" мог почти в мгновение ока поднять аппарат в безвоздушное пространство и врезаться в бомбардировщик противника. На борту находилось более чем достаточно приборов, которые исключали возможность разминуться с целью. В итоге погибали трое — пилот биплана и два пилота бомбардировщика. Три человека — вместо миллионов. Город, который был обречен на гибель, как ни в чем не бывало жил прежней суетливой жизнью, зажигал огни и матерился в автомобильных пробках… А тем временем над американской землей продолжали нести непрерывное дежурство десятки других аппаратов серии "Заслон-III" — месяц за месяцем, опускаясь на землю для дозаправки по скользящему графику. Они кружили над просторами страны подобно некоторым стервятникам, которые, кажется, всю жизнь проводят в поднебесье. Однако эта идиллия не могла продолжаться вечно. И действительно она закончилась довольно быстро. Антиракеты и аппараты серии "Заслон-III" эффективно отражали удары противника некоторое время, оттягивая последний ужас, но День Гнева все же наступил. Наступил для всей планеты, ибо ГРБ — гнусное роковое безумие — никого не помиловала. Карлтон Люфтойфель взорвал свою негодяйскую бомбу на околоземном спутнике на расстоянии пяти тысяч миль от Земли. По расчетам каких-то недоумков, США должны были выйти сухими из воды: предполагалось, что Соединенные Штаты и дальше будут цвесть, неким мистическим образом огражденные от всеобщей гибели. Очевидно, уповали на карнавальные шапочки, выданные под Рождество всем патриотически настроенным гражданам. Под видом карнавальных шапочек американцев снабдили аппаратиком, который, будучи надет на голову, вводил прямо в вену головного мозга вещества, восстанавливавшие стремительно гибнущие красные кровяные тельца. Но этих шлемов, которые напоминали небольшой пылесос, почему-то надеваемый на голову, — этих спасительных шлемов, разумеется, на всех не хватило. Многие так и сгинули, не успев его получить во время той жуткой эпидемии неизлечимой Krankheit — как бишь это по-английски? — да, болезни. Впрочем, и та фирма, что продала Пентагону и Белому дому энное количество этих карнавальных шапочек, исчезла, словно ее и не было. И не потому, что ядовитые осадки разъели спинной мозг ее сотрудников. Они погибли от прямых попаданий ракет с ядерными боеголовками. Как ни шустрила американская ПВО, как ни метались в небе над страной антиракеты — все равно через систему тотальной защиты прорвалось более чем достаточно ракет противника. Один мудрый человек сказал: быстрее всех бежит тот, кто не оглядывается. Ракеты Китайской Народной Республики явно не оглядывались. Вопреки расчетам американских ученых, китайские ракеты решительным образом не пожелали любезно повременить у границ США и подставить свою оперенную задницу для пинка американским ракетам. Миллионы китайцев сыграли в ящик, так и не узнав радостной новости, что ракеты, произведенные на их полукустарных подземных фабриках из металла, сваренного в доменках на задних дворах крестьянских домов, оказались вполне эффективны: их качество заслужило бы одобрительные кивки научных светил Америки — не будь эти светлые головы оторваны этими самыми ракетами. "Но кто скажет, — заключил отец Хэнди свои горестно-иронические воспоминания, — какое из примененного оружия было самым омерзительным, самым "грязным"?" Проглядывая еще несколько дорожных карт — таких же засаленных и протертых на сгибах, он думал: "ГРБ, созданная под началом Господа Гнева, была ответственна за большую часть смертей — эта бомба угробила примерно миллиард землян. Однако ГРБ, детище Карлтона Люфтойфеля, ныне обожествленного под именем Господа Гнева, не была самым мерзостным оружием, даром что оказалась главным убийцей". Нет, по мнению отца Хэнди, гнуснее всего был другой вид оружия. Хотя от него погибло "всего лишь" несколько миллионов человек, именно этот способ массового убийства произвел самое угнетающее впечатление на отца Хэнди. Эта штуковина сияла и воняла как дохлая макрель в лунном свете, по выражению одного американского конгрессмена. Подобно ГРБ, эта жуть состояла на вооружении армии США. Разновидность отравляющего вещества нервно-паралитического действия. А действие было такое — клетки одних внутренних органов человека пожирали клетки других внутренних органов. — Ладно, — пророкотал Доминус Маккомас, по-прежнему ковыряясь в своих лошадиных зубах, — если ваш богомаз справится с заданием, я буду только рад. На месте Попечителей Церкви мне было бы до одного места, в какой мере степени нарисованный Люфтойфель окажется похож на себя. Меня бы устроила любая самоуверенная заплывшая жиром порочная рожа — ну, что-то вроде упоенной морды свиньи, когда она нежится в луже грязи. В этот момент его собственная рожа балдеющей в грязи свиньи сияла таким самодовольством, что отцу Хэнди невольно подумалось: "Вот его бы лицо да на фреску". Как ни странно, Господь Гнева рисовался воображению именно таким —точной копией Маккомаса.. Однако с цветного снимка глядели исполненные затаенного страдания глаза человека, у которого в глубине души страшный разлад — до того страшный, что он заметен даже в тот момент, когда человек упивается жареным цыпленком под экзотическим соусом — с традиционной гавайской гирляндой цветов на шее и юной девицей по правую руку от него (пусть и не красавицей)… У мужчины на фотографии были густые блестящие спутанные волосы. Щеки отливали синевой, хотя было заметно, что он недавно тщательно выбрился. Эта синева — подкожная темнота там, где росла борода, — не была его виной, но была — знаком. Знаком чего? Темнота, тьма не есть зло. Именно тьму имел в виду Мартин Лютер, когда начинал перевод "Бытия" —первой книги Моисеевой — словами: "Und die Erde war ohne Form und leer". [5] "Leer" — "пуста". Вот эта-то пустота и есть — тьма. "Leer" созвучно английскому слову "layer"… [6] Да, слой негативной пленки — если на нее попадет свет, то в результате химической реакции она станет совершенно мутной, обретя качество полной пустоты, глаукомной слепоты. Что-то вроде эдиповых странствий — все, что он видел, точнее, не сумел увидеть. Глаза его не утратили способность видеть — просто были безнадежно зашорены чем-то вроде мембраны. Вот почему отец Хэнди не ненавидел Карлтона Люфтойфеля —миллиард погибших от ГРБ отошел в мир иной не столь ужасно, как те миллионы, которых американский нервно-паралитический газ обрек на самопожирание. А впрочем, все это положило конец бойне. После выпадения смертельно ядовитых осадков силы для ведения войны истощились. Война закончилась за недостатком вояк. "De mortius nil nisi bene", — подумал отец Хэнди, — то есть о мертвых только хорошее. А что хорошее о них можно сказать? Ну хотя бы это: вы умерли из-за идиотов, которых сами избрали себе в правители и защитники и в сборщики умопомрачительных налогов. Остается только гадать, кто был дурее — избранники или избиравшие? В итоге погибли и те и другие. И Пентагон, и Белый дом, и такие прочные убежища для особо важных персон — от них и руин не осталось, развеялись пылью… Нет, de mortius nil nisi malum, — мысленно исправил он древнюю мнимую мудрость, — о мертвых только плохое. Так-то оно ближе к жизни. Покойники были дураками — их непроходимая глупость достигала истинно сатанинского масштаба!" Инертность человеческого стада была просто-таки восхитительна! Почитывали газетки и таращились в ящик для дураков и пальцем о палец не ударили даже после того, как Карлтон Люфтойфель в 1983 году произнес в Шайенне свою программную речь, которую журналисты окрестили "Речью о ложной магии цифр". В этом выступлении Карлтон Люфтойфель без обиняков заявил следующее: великим заблуждением является то, что для выживания нации во время тотальной войны необходимо некое минимальное число спасшихся. Сила и жизнеспособность нации лежит не в конкретных человеческих единицах, а в ее "ноу-хау" — то есть в накопленных знаниях и методике их применения. Это было сказано с большой помпой, вдохновенно, округло и вызвало немало одобрительных кивков с самых разных сторон. Его речь приравнивали по значению и отчетливости формулировок к знаменитой Фултонской речи Черчилля — декларации холодной войны, оглашенной несколькими десятилетиями раньше. Согласно теории Люфтойфеля, коль скоро всеобъемлющие банки информации упрятаны под землей на глубине нескольких миль, то они сохранятся при любом ходе событий. А раз они не погибнут ни при каких обстоятельствах, то "все наши американские непреходящие ценности, в том числе и непримиримая ненависть к известным врагам, сохранятся в веках, ибо могут быть легко усвоены через любой промежуток времени новопришедшими поколениями, начало которым положит горстка выживших". На деле же у "новопришедших поколений" нет ни средств, ни досуга добраться до подземных шахт, где собраны сокровища информации, потому как у I этих людей есть забота поважнее — об этой заботе Люфтойфель позабыл в своих расчетах. Элементарная проблема: прокормиться. Именно нехватка пищи подхлестывает такие опасные странствия между очагами цивилизации — они предпринимаются для расчистки новых участков для земледелия, для изыскания способов защитить растительность и скот в условиях отравленной окружающей среды. Все интересы нынешних людей вращаются вокруг свиней, коров и овец, вокруг зерновых и бобовых, капусты и морковки — вот те "американские непреходящие ценности", которые вышли на первое место. Нет дураков корпеть над извлечением патриотических идеалов из таких эпических стихотворных благоглупостей, как уитьеровские "Занесенные снегом"… [7] — А я вам скажу так, — ворчливо произнес Маккомас, — никуда своего богомаза не посылайте. И вообще поручите работу над фреской человеку с полным комплектом конечностей. Уверяю вас, все будет шито-крыто. А этот ваш увечный на дурацкой коровьей упряжке проедет от силы сотню миль, а потом упрется в бездорожье, грохнется в канаву — и путешествию конец. Не воображайте, что вы оказываете ему великую услугу, Хэнди, делаете избранником и все такое. На самом деле вы просто посылаете безрукого-безногого бедолагу на верную гибель — а ведь он, признаться, недурно владеет кистью… Недурно! — возмутился отец Хэнди. — Да он самый талантливый художник среди Служителей Гнева! Только недалекие люди могут называть его богомазом. "Закороченные", докрасна раскаленные глаза Маккомаса зловеще уставились на отца Хэнди. Он тщетно искал хлесткие слова для ответа на подначку. Но тут Или сообщила: — К нам припожаловала мисс Рей. — О-о! — протянул отец Хэнди и немного растерянно заморгал. Ибо именно Лурин Рей была тем существом, кем отец Хэнди невольно поверял все доктрины Служителей Гнева. И выводы бывали очень тревожными и противоречивыми. Вот она идет, рыжеволосая и такая легкотелая, что ему иногда кажется —стоит ей захотеть, и она без усилия взмоет в небеса… Всякий раз, когда отец Хэнди неожиданно видел Лурин Рей, в его голове мелькала мысль о ведьме — уж очень воздушная она особа. Лурин Рей пешком, считай, не ходит — вечно верхом появляется. Может, это создает обманчивое впечатление надземности —хотя женщина она атлетического сложения и в ней мало от порхающего эфемерного создания. Видать, кости у нее полые, как у птицы, оттого и походка такая прыгуче-легкая. В который раз он объединял в своих размышлениях женщин и птиц. Недаром в песенке ловца птиц поется: "Для щебетуний сеть совьем, а там, глядишь, мы сеть спроворим, чтоб женушку себе словить или хотя б милашку". Глядя на нее, отец Хэнди всякий раз ощущал, как в нем просыпается что-то козлиное, греховное — в глубине своей натуры он обнаруживал шевеление грубо-плотских, дурных инстинктов. Прискорбный факт, спору нет. Однако он привык к этому всплеску плотских эмоций. Говоря по совести, он наслаждался обществом Лурин Рей — ну да, наслаждался, чего себя обманывать. — Доброе утро, — приветствовала его Лурин. Потом она заметила Доминуса Маккомаса, которого терпеть не могла, и наморщила носик и лицо —часть веснушек забежала в морщины. Вся она состояла из оттенков светло-рыжего: что волосы, что кожа, что губы, которые сейчас искривились презрительной усмешкой. Стоя спиной к Маккомасу, она скорчила физиономию и насмешливо заголила свои зубки — маленькие и ровненькие. Такие аккуратные режущие штучки, а не целая дробильня во рту, как у некоторых. На иную посмотришь — и вспомнится, что ее пращуры такими же зубищами раскусывали доисторические семена с кожурой почти каменной твердости. Есть зубы массивные, созданные для перемалывания пищи. Не зубы, а жевательные жернова. У Лурин же легкие, кусательные зубы. Она не ест, она пощипывает — или клюет. А впрочем, он не знает — только догадывается. Ничего он о ней не знает, ибо опасается приближаться к ней и приглядываться, вечно кладя между собой и ею непреодолимую дистанцию. Совокупность догматов церкви Служителей Гнева естественным образом приводила к августинскому взгляду на женщину, к которому подмешан страх перед мнимо слабым полом; на это накладывались исступленные догмы ярчайших еретиков разных времен — манихеев [8], французских альбигойцев [9] и катаров [10], которые сходились в мнении, что всякая баба есть сосуд диавольский. Однако во времена этой философской нетерпимости к женщине трубадуры и рыцари не переставали славить и обожествлять Прекрасную Даму. Domina [11] — такая соблазнительная, полная жизненного начала… даже те dominae из Каркассонна, те безумицы, что носили сердца своих умерших возлюбленных в небольших коробочках, украшенных драгоценными камнями. А вспомнить рыцарей-катаров, которые дошли до такой глупости — или кретинизма? — как высушивать кал своих возлюбленных и возить с собой по свету в эмалированных коробочках!.. Это почти извращенное поклонение женщине и любви вообще было жесточайшим образом искоренено папой Иннокентием III — и, вероятнее всего, поделом. Но надо отдать должное: невзирая на некоторые перехлесты, альбигойские рыцари-поэты знали истинную цену женщины. Она не слуга мужчине и даже не "слабый пол", происшедший из ребра Адамова и столь падкий до соблазна. Женщина — это… "Да, это хороший, серьезный вопрос, на него с кондачка не ответишь, —думал отец Хэнди, поставив стул для Лурин и наливая ей кофе. — Скажем, в этой легкокостной двадцатилетней вертушке, веснушчатой, рыжеволосой, с "интересной" бледностью лица наличествует некое высшее достоинство. Достоинство такое же надмирное, безусловное, высшее, как у mekkis самого Господа Гнева. Но в чем заключается это достоинство? Не в mekkis, не в macht, не во власти. Скорее в неизбывной загадочности. Следовательно, дело в присутствии некоей гностической мудрости, за оболочкой столь хрупкой, столь восхитительной скрыт колодезь некоего знания… должно быть, рокового знания. Это занятно — выходит, истина может быть самым неотторжимым имуществом. Женщине ведома истина, она живет с ней и ею — и тем не менее эта истина ее не убивает. Однако для окружающих эта истина смертельна — когда женщина извергает ее из себя". Тут отцу Хэнди припомнилась вещая Кассандра, греческие жрицы —дельфийские оракулы. Дрожь страха пробегала по его спине всякий раз, когда он думал о женщине, несущей в себе роковую истину. Однажды вечером, после нескольких глотков вина, он сказал Лурин: — Ты несешь в себе то, что апостол Павел нарекал "жалом". — Жало смерти есть грех, — тут же вспомнила Лурин. Вот именно, — кивнул отец Хэнди. И сие жало заключено в ней, но для нее безвредно, как для змеи — ее собственный яд… как для атомной боеголовки, находящейся в хранилище, — ее собственный заряд… Что нож, что меч имеют два конца — рукоять и лезвие. Гносис — знание — женщина держит за безопасный конец, за рукоять, всегда готовая пустить его в дело. Вот она взмахивает разящим концом — и по стальному лезвию, чудится отцу Хэнди, бегут искры отраженного огня… Но в чем, собственно, заключается грех для Служителей Гнева? Разве что в выборе конкретного оружия. На ум сразу приходят неврастеники и явные психопаты из ныне отошедших в небытие корпораций и правительственных органов. Теперь все они покойники. Инженеры, чертежники, изобретатели, чиновники, вершители судеб всех рангов и степеней… из всех уже растет травка. То, что они сделали, было, несомненно, грехом. Но ведь они не ведали, что творили. Сказал же Христос — Господь той, ветхой секты — о своих мучителях и убийцах: "Прости им, отче, ибо не ведают, что творят". Не знанием, а отсутствием знания вошли эти люди в историю, — они, распявшие Сына Божьего, делившие одежды Его, бросая жребий, и коловшие его под ребра на кресте. По мнению отца Хэнди, в трех местах Библии, которую он внимательно читал вопреки запрету Служителям Гнева изучать христианские священные тексты, сосредоточивалась истина: а именно, в Книге Иова, в Книге Екклесиаста и в увенчании библейской мудрости — Посланиях апостола Павла к Коринфянам. На сем христианство себя исчерпало. Ни Тертуллиан, ни Ориген, ни Августин [12], ни Фома Аквинский, ни даже божественный Абеляр — на протяжении почти двух тысяч лет никто не добавил ни йоты к исходному знанию. "А теперь, — думал отец Хэнди, — мы обладаем конечным знанием. Катары подходили к истине ближе прочих, угадали ее важнейшую составную — что не добро правит миром, что мир находится целиком и полностью во власти супостата, врага рода человеческого — словом, во власти зла. Они не сумели развить эту мысль и угадать все до конца — хотя в Книге Иова все уже содержится. Они не сообразили, что сам якобы Всемилостивый, добрый Бог — и есть Господь Гнева, средоточие всемирного зла, которое правит миром". — Помните, как шекспировский Гамлет окоротил Офелию? — ворчливо сказал Маккомас рыжеволосой девушке. — "Сомкни уста свои и в монастырь ступай". Лурин, попивая кофе, прощебетала простодушнейшим голоском: — В монастырь, где вы настоятелем, — с превеликим удовольствием! — Глядите, какова! — возмущенно обратился Маккомас к отцу Хэнди. — Вижу, вижу, — вкрадчиво согласился тот. — Вижу, что вам не подвластно заставить человека быть таким или другим согласно вашему волению. В людях есть неотменимая онтологическая природа. Маккомас насупился и спросил: Это что за зверь такой? — Онтологическая природа, — с медовыми интонациями в голосе пояснила Лурин, — другими словами, врожденный характер человека. То, что мы есть на самом деле. Эх вы, невежа и деревенщина на Божьей службе! Повернувшись к отцу Хэнди, она обронила: — Я приняла окончательное решение. Принимаю христианство. Буду ходить в их церковь. Маккомас хрипло расхохотался — грубо, утроб но. Так бы, наверно, смеялся динозавр своим животным нутром. — А что, разве в округе сохранилась хоть одна христианская церковь? —отсмеявшись, спросил он. — Они такие добрые, жалостливые, — сказала Лурин. — А куда им деваться, — возразил Маккомас, — надо же людей к себе заманивать. Мы в отличие от них не жалеем. Люди приходят к нам за защитой! От Него. Тут он ткнул большим пальцем вверх. На самом же деле это был нелепый жест. Ибо Господь Гнева — в своей нечеловеческой ипостаси, то есть не в облике Карлтона Люфтойфеля, в коем он являлся на Землю, но в качестве духа-mekkis, — обретается повсюду. Вверху, справа, слева, внизу — везде. И в могиле, куда нам всем суждено рано или поздно сойти. Последний и самый страшный противник, узнанный апостолом Павлом, —смерть — все же в итоге торжествует. Апостол Павел жил и умер, так ничего и не добившись. И вот сидит рядом двадцатилетняя девица, Лурин Рей, попивает кофе и хладнокровнейшим образом объявляет, что присоединяется к христианам —уходит в эту дискредитировавшую себя, ветхую и дышащую на ладан секту, идеалы которой безнадежно увяли. Собственно, христианство — пережиток прошлого. Оно уже явило свое гнилое, хилое и гнусное нутро. Ибо разве не христиане придумали все это оружие массового уничтожения? Разве не потомки тех, кто с постными рожами распевал сладенькие лютеранские псалмы, создавали на заводах германских картелей дьявольские орудия, применение которых показало истинное лицо христианского, с позволения сказать, Бога? На самом деле смерть не противник, не главнейший враг, как ее изображал апостол Павел. Смерть есть сбрасывание оков и избавление от Бога Жизни — от Deus Irae, от Господа Гнева. Лишь умерев, можно освободиться от Него, правящего миром живых. Только смерть избавляет. Да, Бог Жизни, оказывается, и есть Бог Зла. И единственный Бог. Земля — Его мир, и единственное царство. А мы, все мы, суть Его слуги. Все сотворенное нами на протяжении многих тысяч лет, все навороченное нами на протяжении многих тысяч лет — это по Его велению, согласно Его приказам. А наградой нам было то, что лежало в Его природе и было сущностью его приказов, — Ira. То есть Гнев. Зло велел творить — и жестоко "награждал" отличившихся. Но вот сидит девчушка по имени Лурин. И опять все теории поруганы. Опять концы с концами не сходятся… Позже, когда Доминус Маккомас, приволакивая ноги, засеменил прочь по своим делам, отец Хэнди спросил Лурин: — Почему? Лурин пожала плечами. — Люблю добрых людей. Мне по душе святой отец Абернати. Отец Хэнди угрюмо воззрился на нее. Джим Абернати был священником местной шарлоттсвилльской христианской церкви. Доктор богословия. Препоганый человечишка. К тому же и на мужчину этот Абернати мало похож. Больше напоминает кастрата — вполне может участвовать в гонках меринов, по выражению из филдинговского "Тома Джонса". — И что он тебе дает? — спросил отец Хэнди. — Учит искусству самоутешения? Дескать, думайте о хорошем, и все уладится само собой… — Нет, — возразила Лурин. Тут вмешалась Или и прокаркала: — Да просто она спит с ихним прихожанином! Ну, с Питом Сэндзом. Да ты его знаешь — молодой совсем, а плешивый, и рожа в прыщах. У него стригущий лишай, — поправила Лурин. — Ты бы достала ему фунгицидной мази, что ли, — предложила Или. — Пусть втирает в волосы. А то подхватишь от него. — Нужен ртутный препарат, — сказал отец Хэнди. — Купи у странствующего разносчика товаров. Стоит примерно пять американских серебряных полудолларов… Сама знаю! — зло огрызнулась Лурин. — Полюбуйся на нее! — сказала Или. Он и сам видел. Характер! — Да, он не gesund [13], — кивнула Лурин. Пит Сэндз не входил в число прямых жертв войны, чье здоровье было подорвано или тело изувечено — как, скажем, у массы "неполных людей", то есть безруких и безногих. Но он был из числа кранкеров — людей с поврежденным здоровьем. Совершенно очевидно: голова странноватой формы, отсутствие волос, рябой, прыщавое лицо. "Возвращаемся к англо-саксонским крестьянам с изъеденными оспой рожами, — с неожиданной злобой подумал отец Хэнди. — Неужели это ревность?" Или сказала Лурин, выразительно кивнув в сторону своего мужа: — Отчего бы тебе не спать с ним? Он по крайней мере gesund. — Ой, да что вы говорите! — воскликнула Лурин обычным тихим голоском, в котором, однако, как дальний гром, рокотала злость. Когда Лурин сердилась по-настоящему, все ее лицо вспыхивало, а сама она сидела неподвижным каменным истуканом. — Да я не шучу! — сказала Или громким визгливым голосом, забирая с каждым слогом все выше. Ради бога! — взмолился отец Хэнди, пытаясь успокоить вдруг взъерепенившуюся супругу. — А чего она сюда приперлась? — уже почти орала Или. — Объявить, что отрекается от нашей веры? Да начхать нам на нее. Пусть себе переходит хоть в магометанство!.. А вздумает шурухаться с этим недоноском Абернати — на здоровье! Только какой он мужик — одно название! Яростный тон ее слов досказал все, что она недосказала. Бабы это умеют — есть у них такое врожденное искусство: одним тоном передать то, на объяснение чего мужчина затратил бы два воза слов. Мужчины могут только хмыкать и ворчать, как тот же Маккомас, или выражают свои эмоции невразумительным коротким хихиканьем, как сам отец Хэнди. Скудненькие средства самовыражения. Стараясь, чтобы его слова прозвучали как речь умудренного жизнью человека, отец Хэнди спокойно спросил Лурин: — Хорошо ли ты обдумала свой поступок? Ты делаешь необратимый шаг. Ты зарабатываешь на пропитание тем, что прядешь и шьешь, а потому зависишь от заказов членов нашей общины. А община отвернется от тебя, ежели ты подашься к этому Абернати… — Существует же свобода совести! — сказала Лурин. — Ох, и повернется же язык! — почти простонала Или. Послушай, — произнес отец Хэнди. Он ласково взял ладони девушки в свои и продолжил терпеливым тоном: — Нет нужды переметываться к христианам и принимать их вероучение только потому, что ты спишь с Сэндзом. "Свобода совести", на которую ты ссылаешься, есть также и свобода не принимать чуждых тебе взглядов. Понятно? Ну же, дорогая, будь умницей, пораскинь мозгами. Ей было двадцать. Ему — сорок два. А внутри он ощущал себя на все шестьдесят. Держа ее ладони в своих, он видел себя старым немощным бараном, существом хилым, ветхим, отжившим… И внутренне съежился, представив себя со стороны именно таким — бессильным маразматиком. Но он все же продолжал свою речь: — Они верили в своего добренького Господа без малого две тысячи лет. Но теперь мы знаем, что они заблуждались. Господь существует, но он… Да что мне тебе объяснять, ты сама знаешь. Даром что была еще ребенком во время войны, но ты не могла не запомнить мили и мили золы — все, что осталось от бесчисленных погибших… Невообразимо, как ты можешь — в здравом уме и твердой памяти, не кривя душой, не поступаясь ни разумом, ни моральными принципами, — принимать учение, которое учит, что добро сыграло решающую роль во всем происшедшем! Тебе понятен ход моих мыслей? Лурин не вырывала своих рук из его рук. Но сидела, как каменная. Если бы не тепло ладоней, он бы решил, что держит покойника — до того она была неподвижна, зажата. Наконец ее неестественная, покойничья окаменелость вызвала в нем невольную брезгливость — и он отпустил ее руки. Она сразу же занялась недопитой чашкой кофе. Внешне ее движения были исполнены покоя. — Что я вам скажу, — произнесла Лурин ровным голосом, — никто из нас не сомневается, что председатель Комитета по разработке новых видов энергии Карлтон Люфтойфель действительно существовал. Но он был человек. Просто человек. Никакой не Бог. — Это была лишь оболочка человека, видимость человека, — сказал отец Хэнди. — Сотворенная Господом. По образу и подобию Его, если использовать вашу христианскую терминологию. Она молчала. Ей было нечего возразить. — Дорогая моя, — сказал отец Хэнди, — верить в устарелые догматы Ветхой Церкви — значит бежать от правды. Бежать от настоящего. Это мы, наша церковь пытаемся жить в настоящем, в этом мире, смело взирать в лицо происходящему и бесстрашно оценивать происшедшее. Мы честны перед собой. Да, говорим мы, все живое находится в руце безжалостного, злобного божества, которое не успокоится, пока не сотрет нас с лица Земли: одного за другим, одного за другим — или всех скопом. Но чтоб никого не осталось! Было бы славно верить в Бога смерти, но, увы, увы… — А может, Бог смерти и существует! — вдруг перебила его Лурин. — Это кто же? Плутон? — рассмеялся отец Хэнди. А ну как Господь разрешит нас от мук? — спросила она твердым голосом. — Я попробую найти такого Бога в христианской церкви. Как бы то ни было… — Она быстро стрельнула глазами в сторону священника — такая маленькая, решительная и миловидная — и заранее покраснела, прежде чем произнести то, что произнесла: — Не желаю я обожествлять психопата и бывшего высокопоставленного чиновника. Это то, что я называю неразумием. Это… —Лурин взмахнула руками, ища нужное слово. Потом закончила тихо, будто саму себя пыталась убедить: — Это неверно. — Однако Он живет, — сказал отец Хэнди, — и это факт. Она подняла на него растерянные и полные грусти глаза. — Как ты знаешь, — продолжил священник, — мы намерены поместить на фреске в церкви Его портрет. И для этого посылаем иконописца, талантливого художника, дабы он нашел Его. В нашем распоряжении есть карты… Да, можешь назвать это крайне прагматичным подходом в делах религиозных. Абернати так и заявил мне однажды. Но скажи мне пожалуйста, что он прославляет? Ничто, фук! Докажи мне обратное! Отец Хэнди с силой ударил кулаком по столу. — Ну, — нисколько не оробев, ответила Лурин, — может, все это… — Прелюдия? Прелюдия к истинной жизни, которая грядет? Да ты сама-то всерьез веришь этому? Послушай, голубушка, апостол Павел верил, что Христос вернется на Землю еще при его жизни, что "царство Божье" на Земле наступит уже при нем — то есть в первом веке нашей эры. И оно что, наступило ? — Нет, — выдохнула девушка. Все, что ни писал, ни говорил и ни думал апостол Павел, — все зиждилось на заблуждении. А вот мы строим свою веру на фактах. Нам достоверно известно, что Карлтон Люфтойфель представлял на Земле Господа — и явил нам истинную сущность Бога, которая оказалась ужасной, мерзкой. Тому свидетельство во всем, что тебя окружает, — в каждой горсти праха, в каждой развалине. Четырнадцать лет своей жизни ты наблюдаешь проявления черной натуры Господа. Кругом только мерзость, мерзость и мерзость! Был бы у нас тут хоть один психиатр, он бы тебе открыл глаза, он бы сказал, чем ты занимаешься. То, что ты делаешь, называется бегством от реальности! Отец Хэнди замолчал, обессиленный своей речью. — А спать ей приходится — с Сэндзом! — ввернула Или. Ответом ей было молчание. Ведь то, что она сказала, — тоже голый факт. Факт — это существенность, ее словом не отодвинешь, не скроешь. Факт можно опровергнуть только большим фактом. Ни Лурин Рей, ни Ветхая Церковь таким фактом не обладают. У них лишь набор красивых слов, вроде "вечеря любви", "всепрощение", "милость", "вечное спасение". Отец Хэнди веско сказал: — После того как человек пережил оружие массового уничтожения, глобальную рассредоточенную бомбу и прочие прелести, он более не может доверять просто словам и жить одними словами. Понятно? Лурин кивнула. Выглядела она потерянной, смущенной и очень несчастной.Глава 3
Во время войны было произведено изрядное число различных наркотических веществ поражающего действия. Во всеобщем послевоенном хаосе кто-то где-то отыскивал остатки этой дряни. Питер Сэндз проявлял живой интерес к подобным наркотическим веществам, потому что они — или хотя бы некоторые из них — обладали кое-какими достоинствами, даром что создавались как оружие против врага: лишали человека воли, нарушали пространственную ориентацию, дурманили сознание и т. п. Уж как там на самом деле — неизвестно. Однако Сэндз верил, что если обращаться с подобной наркотой осторожно, брать малые дозы, принимать эти яды в особой последовательности, то можно добиться эффекта обычных наркотиков, не рискуя протянуть ноги. Скажем, малые дозы нарушали пространственную ориентацию, но обостряли общую чувствительность, давали чувство полета. Зелененькие метамфеты, ярко-красные таблетки всяческих "…зинов", белые плоские диски кодеина, еще какие-то крохотные желтые фиг ушки — в зависимости от силы их действия Сэндз делил их когда пополам, когда на четыре части. У него имелся тайный склад с широчайшим набором наркотиков, о котором он не говорил никому. По мере сбора своей коллекции Сэндз активно экспериментировал. В глубине души он был уверен, что так называемые галлюцинации, вызываемые некоторыми из этих наркотиков (он не уставал напоминать себе, что годны для употребления лишь некоторые из его находок), — так вот, на самом деле это не галлюцинации, а прорыв в иные слои реальности. Одни из этих слоев его пугали, другие казались вполне приятными. Как ни странно, ему нравилось попадать именно в пугающие слои реальности. Сам он предполагал, что длительное пуританское воспитание пробудило в нем мазохистские наклонности. Так или иначе, Сэндз предпочитал осторожненько применять те вещества, которые ненадолго швыряли его в царство ужасов. Заходить слишком далеко или оставаться слишком долго он не хотел — достаточно время от времени как бы в щелочку заглядывать в это царство ужасов. Тут он был в чем-то похож на своего отца. Питер помнил, как однажды, еще до войны, отец опробовал электрошоковую машину в парке аттракционов: бросаешь десятицентовик в щель, берешься за две ручки и начинаешь потихоньку разводить их в стороны. Чем больше разводишь, тем сильней разряд. В итоге определяешь, какое напряжение можешь вынести до того, как отпустишь ручки. Маленький Питер с восхищением глядел на папу — залитое потом лицо натужно покраснело, но он только сильнее сжимает ручки — и расстояние между ними медленно и неуклонно растет. Конечно же, машина была непобедима. Отцу в итоге пришлось отпустить ручки — вскрикнув от уже совершенно невыносимой боли. Но пока он боролся с непобедимой машиной, он был восхитителен. Разумеется, он слегка рисовался перед своим восьмилетним сынишкой — и действительно произвел на мальчика огромное впечатление своей силой воли и выносливостью. Сам Питер прикоснулся к ручкам на полмгновения и в страхе шарахнулся прочь — он бы и секунды такого ужаса не вынес! Тем больше он восхищался выдержкой отца. Но склад смертельно опасных наркотиков, принадлежавший повзрослевшему Питеру Сэндзу, был под стать бессмысленному единоборству его отца с электрошоком. Питер, с тщательностью и осмотрительностью алхимика, дозировал и смешивал свои сокровища. Он никогда на принимал наркотики в одиночестве. Всегда рядом должен быть кто-то, кто сможет в пожарном порядке запихнуть ему в рот стандартное противоядие — фенотиацин, если "путешествие" уведет Питера слишком далеко — ввысь или вглубь или куда оно там уводит… — Наверно, я долбанутый, — как-то признался он Лурин Рей в порыве искренности. Тем не менее свои опыты Сэндз не прекратил. Он неизменно осматривал товар всякого бродячего торговца, проходившего через Шарлоттсвилль. Находил нужное — и покупал. Его и без того большие фармацевтические запасы постоянно пополнялись новинками: он уже научился с одного взгляда определять примерный состав любой таблетки, любой капсулы, даром что ассортимент был огромный, и непосвященные просто терялись. А Питер запросто определял или угадывал производителя, назначение и состав большинства таблеток и капсул. В этом вопросе он стал ходячей энциклопедией. — Если ты понимаешь, что у тебя на этом крыша поехала, тогда брось это! — сказала ему Лурин. Но он бросать не хотел, потому что у него была цель. Он не просто одурманивал себя. Он искал. Искал нечто. Ему казалось, что лишь тоненькая перегородка отделяет его от чего-то важного, значительного. И Питер стремился с помощью своих опасных препаратов проломить эту перегородку — или отодвинуть тяжелый занавес — и прорваться к важному… По крайней мере эти рациональные доводы он приводил себе в пользу продолжения экспериментов. "Стал бы я валандаться с этими галлюцинациями, — говорил он себе, — если бы не имел в виду высокой цели!" Ведь опыты приносили мало приятного: иногда он испытывал острейший страх и полное помутнение рассудка, часто — депрессию, а изредка — даже приступы вызванного химией кровожадного буйства. Чего же он взыскует так упорно? Наказания? Он думал об этом часто и всякий раз отвечал: "Нет". Он не стремился изуродовать себя, разрушить свой организм, навредить своей печени или почкам. Перед применением каждого нового вещества Сэндз прилежно прочитывал вложенные в коробочки описания состава и способа применения, внимательно изучал список возможных побочных эффектов. И, уж конечно, он не хотел становиться буйным и в приступе психоза поранить или убить кого-нибудь. Скажем, ту же милую бледненькую Лурин. Однако… Свою мысль он пояснил Лурин следующим образом: — Мы способны зреть Карлтона Люфтойфеля — для этого нам достаточно наших органов чувств. Но мне чудится, что существует реальность иного порядка, которую не увидишь невооруженным глазом. Что-то вроде того, как мы, к примеру, не воспринимаем ультрафиолетовое и ультракрасное излучение — что не мешает этим излучениям невидимо существовать… Лурин слушала его, свернувшись калачиком в кресле напротив и покуривая алжирскую трубку, сделанную из корня верескового дерева. Она набивала эту трубку довоенным давно пересохшим голландским плиточным табаком. — Чем гробить себя этими "колесами", — сказала она, — ты бы лучше придумал инструменты для регистрации наличия иных слоев реальности — или что ты там ищешь. Куда проще считать информацию с приборов. И безопаснее. Она постоянно боялась, что Питер однажды не вернется из своего наркотического "путешествия". Ведь, говоря по совести, эти наркотики вовсе и не наркотики, а оружие нервно-паралитического воздействия, которое должно вызывать необратимые неврологические и метаболические нарушения в организме человека, — причем точный механизм разрушительного действия был зачастую неизвестен даже самим производителям… Вдобавок на каждого человека эта дрянь воздействует по-своему, что только усугубляет опасность. — У меня нет ни малейшего желания считывать показания каких-то приборов, — ответил Сэндз. — Мне не фиксация факта нужна. Мне необходимо… — Он поискал нужное слово, потом закончил с энергичным жестом: — Мне необходимо самому пережить! Лурин тяжело вздохнула. — В таком случае не торопи события, — сказала она. — Сиди и жди. Оно придет когда-нибудь. Меня "когда-нибудь" не устраивает, — возразил он. — Я ждать не могу. Потому как по эту сторону могилы без усилия в иной слой реальности не проникнуть. Смерть была врагом, которого Служители Гнева восславляли и почитали спасением, высшей милостью. Но в то же время Служители Гнева, будучи теми, кто не погиб во время войны, не очень-то логично воображали себя Избранными, некоей элитой, которую их Господь Гнева помиловал. Питер Сэндз очень хорошо улавливал эту логическую ошибку в философских построениях Служителей Гнева. Если Господь Гнева был злым Богом, как о том твердили исповедовавшие Его веру, то Он бы оставил в живых не самых добрых, а самых порочных! Стало быть, согласно их же логике, Служители Гнева — самые мерзкие люди на Земле. Подобно самому Карлтону Люфтойфелю, они оставались в живых, ибо были настолько дурны, что им было отказано в целительном бальзаме смерти. Эти сумасшедшие выкрутасы логики раздражали Питера. Поэтому он снова занялся таблетками, разложенными на столе его небольшой комнаты. — Ладно, — вздохнула Лурин, — если ты такой упрямый, скажи мне, что именно ты пытаешься отыскать? Должен ты как-то представлять то, что ищешь! Или хотя бы представлять его ценность. Ведь ты к тому же потратил уйму серебра на эти опасные разноцветные фиговинки — бродячие торговцы дерут три шкуры за каждый пустяк… Объясни мне — и, может быть, я сегодня вечером присоединюсь к тебе. У меня так паршиво на душе. Сегодня она объявила отцу Хэнди, что намеревается перейти в христианство. Но она пока ни словом не обмолвилась об этом решении ни Питеру, ни Абернати. Это было характерно для нее — сидеть между двух стульев… тянуть резину и не принимать окончательного решения. Лоб Пита бороздили морщины. Он пытался ответить на вопрос Лурин предельно четко: — Однажды я видел то, что называют der Todesstachel. По крайней мере твой дружок отец Хэнди и этот иконописец Тибор назвали бы эту штуку именно так. Они обожают немецкие теологические термины. — Что значит этот "Todesstachel"? — спросила Лурин. Слово она слышала впервые, хотя знала, что его первая часть "Tod" обозначает "смерть". Пит ответил с мрачной торжественностью: — Жало смерти. Но тут есть тонкость. Сейчас увидишь. Жало обозначает такую штуковинку, через которую пчела или иное насекомое впрыскивает свой яд в тело другого живого существа. Но это современное значение слова, в старину слово "жало" понимали иначе. Скажем, когда во времена короля Якова ученый философ переписывал фразу из Библии: "Смерть, где твое жало?" — в его восприятии она звучала совсем иначе… Как бы это поточнее… Ага! Звучала она так: "Смерть, где твой укол?" Тогда слово "жало" значило то же, что сейчас "укол" в сочетаниях испытать "укол совести" или "укол самолюбия", ощутить "укол гордости". Словом, получить удар кончиком чего-нибудь острого, копьеобразного. В прямом и переносном смысле. К примеру, в старину про дуэлянта не говорили: "Он уколол своего противника шпагой". Говорили: "Он ужалил своего противника шпагой". То есть апостол Павел не имел в виду, что смерть жалит, подобно скорпиону — жалом в хвосте, из которого впрыскивается жгучий яд. Он имел в виду, что смерть пронзает. Апостол Павел имел в виду то, что сам Сэндз понял во время очередного эксперимента с наркотиками. Дело происходило в маленькой комнатке Лурин. Питер принял какую-то гадость, которая сделала его предельно агрессивным. Он метался по Луриной комнатушке и крушил все и вся. А когда девушка попыталась остановить его, сделал уж и вовсе невероятное — поднял на нее руку. И вот в этот-то момент, когда он ударил ее, он был ужален — ужален в старинном смысле слова, то есть ощутил укол, как будто его тело пронзил остроконечный кинжал — зазубренный, как острога, которой рыбаки убивают очень крупную рыбу, попавшую к ним в сети. Едва ли за всю жизнь Питер испытал более острое физическое ощущение — оно было реальнее реального. Когда "острога" вошла в его тело, он сложился вдвое от чудовищной боли. Лурин, которая до этого то присаживалась, то отскакивала, ускользая от его кулаков, остановилась как вкопанная. Она поняла, что ему совсем нехорошо, и позабыла об опасности. Казалось, эта острога — металлический зазубренный крюк на длинном-предлинном древке, конец которого уходит аж в Небеса. Корчась от нестерпимой боли. Пит все же заметил в то жуткое мгновение Тех, Кто держал тот, дальний конец копья, на миг ставшего мостом меж двумя мирами — земным и небесным. Это были три существа с глазами, вроде бы излучавшими тепло, но совершенно бесстрастными. Они не стали проворачивать острогу в его теле. Они просто не отпускали ее до того момента, пока он, медленно продравшись сквозь чащу боли к обыденной реальности, не очнулся окончательно. Это-то и было целью "прошения" — пробудить его от сна, заставить очнуться от того сна, коим спит все человечество и от коего все, согласно слову апостола Павла, однажды в мгновение ока пробудятся. "Говорю вам тайну, — сказал апостол Павел, — не все мы умрем, но все изменимся — вдруг, во мгновение ока, при последней трубе". [14] Но что это была за боль! Адская! Неужели лишь боль такой силы способна пробудить его? Неужели каждому из нас предстоит испытать подобное страдание? Неужели это зазубренное копье когда-нибудь еще раз вопьется в его плоть? О, как он этого страшился!.. И в то же время сознавал, что те трое, Святая Троица, были правы, причиняя такую адскую, невыносимую боль. Это необходимое действие. Ибо должно пробудить его. Все же, все же… Сейчас он достал книгу, открыл ее и стал читать вслух для Лурин, которая любила, когда ей что-нибудь читали — впрочем, недолго и без декламации. Не называя автора, Питер прочел небольшое простенькое старинное стихотворение.Прясть мне, матушка, нету моченьки.
Все во рту горит, изболелись рученьки.
Ах! кабы ведать тебе всю боль мою,
Что из тела вынимает душу самою.
Глава 4
Позже, когда хорошенькая рыжеволосая Лурин Рей ушла, а Тибор Макмастерс укатил на своей тележке, влекомой голштинкой, Пит Сэндз решил обсудить свое наркотическое видение с доктором богословия Абернати. Тот не одобрил его исступленных опытов с наркотиками. — Если ты не прекратишь баловство с видениями, я в конце концов рекомендую тебе не появляться в церкви и перестану причащать! — Вы хотите лишить меня допуска к величайшему святому таинству? — ахнул Пит, не веря ушам своим. Похоже, этот невысокий краснолицый немолодой толстячок, вечно держащий голову по-петушиному, сегодня временно не в духе — впрочем, он постоянно слегка угрюм. — Да-да, — ворчливо продолжал священник, — если у тебя регулярные видения, то тебе совсем не нужно посредничество служителя церкви или спасительная сила святого причастия… Пит перебил его: — Хотите я расскажу, как Он выглядит? — Я и не подумаю обсуждать Его внешний вид! — запальчиво возразил Абернати. — Еще чего! Он не какая-нибудь экзотическая бабочка, о раскраске которой позволительно дискутировать! Но Пит был парень не промах и быстро нашелся: — Тогда примите мою исповедь, святой отец. Прямо сейчас. Он шустро опустился на колени и в ожидании сложил руки перед грудью. — Я неподобающе одет. — Вздор! Патер Абернати горестно вздохнул, сходил в прихожую, вынул из чемоданчика белую накидку, надел ее и вернулся уже в подобающем виде. Развернул стул и сел спиной к Питу. Перекрестившись и молча сотворив молитву, он произнес: — Да услышат уши Твои кроткую исповедь сего человека, грешного раба Твоего, который оступался, но ныне восхотел вернуться в лоно Твоей бесконечной милости… — Вот как Он выглядит… — начал было Пит. Патер Абернати перебил его и чуть громче прежнего закончил: — …поскольку сего человека, Твоего грешного раба, распирает сейчас от суетной гордыни и он воображает в своем непроходимом невежестве, что он имел случай воочию видеть Твой лик — хотя грош цена этим видениям благодаря химическим веществам или магическим действиям, на коих не почит церковное благословение… — Он постоянно присутствует в мире, — сказал Пит. — Во время исповеди не рассказывай о действиях других — даже о Его действиях! Пит одним духом выпалил: — Я униженно признаюсь в том, что я по доброй воле глотал наркотические таблетки, воздействие которых непредсказуемо, с целью покинуть наш обычный мир и заглянуть в мир запредельный, идеальный, что было грехом с моей стороны. Далее я искренне сознаюсь, что верил и все еще верю в истинность моего видения, что я действительно видел Его, а если я ошибаюсь, то умоляю Его простить меня, но если то был все-таки Он, тогда Он скорее всего хотел… — Прах и в прах возвратишься, — перебил Абернати. — О человек, как ты ничтожен! Господь наш Вседержитель, открой внутреннее сердце сего придурка для Твоей безмерной премудрости, гласящей, что ни один человек не вправе зреть Тебя и после этого заурядными прилагательными описывать Твой лик и Твою сущность! — Далее я признаюсь, — сказал Пит, — что решительно восставал и решительно восстаю против того, что мне запрещают вести самостоятельный поиск индивидуального пути к Господу, и я свято верю в то, что один отдельно взятый человек способен единолично найти дорогу к Господу! Мимо посредничества священника, мимо святых таинств, мимо самой церкви! Кротчайше признаю, что верю во все вышесказанное, знаю, что это все от лукавого, и все же продолжаю в это верить. Некоторое время оба, разгоряченные, сидели в полном молчании. Первым подал голос Пит Сэндз. Более спокойным тоном он сказал: — Забавно, что вы упомянули это место "прах и в прах вернешься". Мне это напомнило слова О Хо о том, что он сотворен из праха земного. Патер Абернати резко повернулся к прыщавому богоискателю и пристально уставился на него. — Вы что? — заробел Пит. — Ты сказал, О Хо? — Ну да. В моем видении был глиняный горшок, который назвался этим именем. Глупый горшок, дурацкое имя. Когда наглотаешься этих галлюциногенов, иногда такой вздор примерещится. Очевидно, я ошибся в пропорции и глотнул слишком много довоенного наркотика, который нарушает пространственную ориентацию… Патер Абернати произнес до странности мрачным голосом: — Это греческое. — Г-г-греческое? — Я не ручаюсь за абсолютную точность, но это имя Господа, которым он называется в Библии — в греческом переводе. Яхве — это иудейский глагол, примененный в Ветхом Завете, — в том месте, где Он беседует с Моисеем. Это форма глагола "есть" — "есмь сущий", описывающего Его природу. "Я Тот, через кого все существование" — вот предельно точный перевод имени Яхве. Бог открыл свое имя, дабы Моисей мог рассказать народу о природе — то есть онтологии, говоря научно, — Господа. Но Хо Он… — священник задумался. — Хо Он означает что-то вроде Суть Сути. Или Самое Святое? Или Вознесенное Выше Всего? А может, Конечная Сила? Пит от души рассмеялся. — Да это же просто махонький глиняный горшок! К тому же вы сами пренебрежительно относитесь к моим наркотическим галлюцинациям. Вначале этот горшок назвался "О Хо", потом "О-о-о!", а под конец "Хо Он". [15] — Но ведь это все имеет смысл на греческом языке! — А кто такая святая София? — осведомился Пит. — Никогда не слышал о святой с подобным именем. Пит тем временем тихонько посмеивался, как обыкновенный наркоман, со смаком подробно вспоминающий недавно пережитый кайф. — Не существует святой Софии? — недоуменно спросил он. — Глиняная шельма мнит себя Господом, а упоминает вымышленную святую — надо думать, это шуточки неправильного сочетания таблеток. Но я не жалею — было клево. Такое стоит испытать хоть раз в жизни. Однако и вы правы — тут не без вмешательства темных сил… Горшок сказал, что эта святая София возродится. — Я еще раз проверю по книгам, — сказал Абернати, — хотя уверен, что такой святой не было… Он вышел в прихожую, покопался в своей сумке и принес большую истрепанную книгу — какой-то религиозный справочник. — Святая София, — провозгласил он, полистав справочник, — это храм! — Храм?! Да, очень знаменитый собор, разрушенный во время войны. Построен по личной инициативе римского императора Юстиниана. Греческое название — Аггиа София. Видишь, опять греческое наименование, как и Хо Он. "Аггия София" обозначает "премудрость Господня". Стало быть, она возродится? То есть восстанет из руин? — Хо Он сказал мне именно это. Абернати сел и вкрадчиво спросил Пита: — Ну а что еще тебе говорил этот Хо Он, этот глиняный сосуд? — Больше ничего такого. Очень много ворчал. Ах да, еще он добавил, что прежде святую Софию мир отторгал. — И ты больше ничего не извлек полезного из его речей? — Нет, вроде бы все… — "Аггия София", — сказал священник, — можно перевести и как "слово Божье". Тогда, в расширительном толковании, оно обозначает Христа. Это как бы шифр внутри шифра, шифрованная цепочка: "Аггия София", святая София, — "премудрость Господня" — Логос — Христос. А поскольку мы верим в Троицу, то это же значит — Господь. "Божья мудрость искони"… Об этом подробно в Книге Притч, 8:22 — 31. Там замечательно сказано: "Господь имел меня началом пути Своего. Блаженны те, которые хранят пути мои!" Твой горшок говорил занимательные вещи! — Но такой святой никогда не существовало, — возразил Пит. — Горшок разыграл меня. Вешал лапшу на уши. — Ты по-прежнему творишь прелюбы с Лурин Рей? — внезапно осведомился священник. В его голосе почувствовалась неожиданная твердость. — Э-э… ну да, — пробормотал Пит. — Так вот какой дорогой приходят к нам новообращенные! Пит облизал пересохшие губы и миролюбиво возразил: — С кем не получается, с тем и не получится. Я имею в виду, что надо радоваться каждому, кто приходит к нашей вере, каким бы путем он к ней ни пришел. — Я повелеваю тебе, — сказал Абернати, — прекратить спать с этой девушкой, с коей ты не состоишь в законном браке! Воцарилось молчание — как говорится, ни гласа ни воздыхания. Оба мужчины — молодой и пожилой — сверлили друг друга взглядом и дышали, как быки перед случкой. Их лица налились кровью — казалось, не будь такой разницы в возрасте, они бы кинулись выяснять отношения кулаками. В каждом было задето мужское, глубинное. Каждый ощущал свою исключительную правоту и наличие высшего оправдания своим действиям, что не прозвучало в разговоре, но присутствовало в напряженной атмосфере их беседы. — Да, касательно видений, — сменил тему Абернати. — Пора тебе отказаться от них. Совершенно. Ты признался на исповеди, что употреблял наркотики, вызывающие видения. Я повелеваю тебе отдать все эти наркотики мне. — Что-о? Священник подтвердил свои слова решительным кивком. — Немедленно! Он протянул руку. — Эх, какая нелегкая толкнула меня сказать об этом на исповеди! — воскликнул Пит дрожащим голосом. Как он ни петушился, он не мог взять себя в руки. — Послушайте, давайте заключим соглашение. Я прекращаю спать с Лурин, а вы оставляете мне таблетки… Пастор громыхнул: — Я в большей степени встревожен твоими проделками с наркотиками. Тут вмешался сам Сатана — осмеянные, однако не утратившие могущества темные силы. — Да вы… — Пит в отчаянии взмахнул рукой. — Да вы никак рехнулись… Требовательная длань была все так же простерта перед ним. В ожидании. — "Темные силы"! — с отвращением передразнил Пит. — Лихо вы повернули дело! Мне никак вас не победить. И мне… "Что-то я зарапортовался!" — мрачно подумал Пит. Сглупа он нарочно перевел отношения со святым отцом в официальную плоскость. И сам себя наказал: Абернати из добродушного человека превратился в бескомпромиссного священника и в этом качестве побивал его своим трансцендентальным могуществом. — Епитимья, — произнес Пит вслух. — Ладно, сдаюсь. Выходит, мне придется отдать вам всю эту чертову химию. Сегодня вечером вы одержали классную победу — радуйтесь! Стоит вступать в лоно христианской церкви — она отначит у тебя все, что тебе дорого, вплоть до свободы своим умом взыскивать пути к Господу! У меня такое впечатление, что вы не очень-то дорожите прихожанами, не боитесь их отпугивать… К слову, я до сих пор не могу прийти в себя от того, как вы расхолодили Макмастерса. Это даже странно. Ведь вы ему так прямо и рубанули — дескать, возвращайся-ка ты к отцу Хэнди, выполняй его поручение и думать забудь о переходе в христианство! Неужели вы хотите именно этого — чтоб он остался со Служителями Гнева, отправился в это Странствие, от которого он так отчаянно норовит отвертеться? Довольно оригинальный способ руководить церковью — неудивительно, что вы то и дело теряете потенциальных прихожан! Абернати не убирал своей выжидательно протянутой руки. Но этот вопрос сверлил мозг Пита — вопрос, почему Абернати не воспользовался удачным случаем, почему не принял иконописца с распростертыми объятиями. Ну да, Тибора жизнь прижала к стене, вот он и задергался. И в христианство удумал переметнуться из вульгарно корыстной цели. Велика беда! Ведь это было плевым делом — обласкать его и окончательно сманить от Служителей Гнева. В обычном случае Абернати записал бы Тибора в число своих прихожан без секундного колебания. На глазах у Сэндза не раз происходил такой быстрый прием внезапно обратившихся в новую веру — Абернати никогда не тянул кота за хвост и мгновенно реагировал на благоприятные обстоятельства. — Вот что, — сказал Пит вслух. — Я вам отдам все таблетки в том случае, если вы объясните мне откровенно, почему вы отвергли Макмастерса, когда он восхотел найти прибежище в христианстве? Согласны? По рукам? — Он обязан проявить мужество. Он обязан подняться на высоту поставленной перед ним задачи. Это его святой долг. Пусть это долг перед ложной и вздорной, шутовской религией. Тем не менее долг следует выполнять. — Да что вы мне очки-то втираете! — воскликнул Пит. Это объяснение, по его мнению, звучало совершенно фальшиво. Сейчас, когда они были наедине и после события прошло некоторое время, это объяснение звучало вдвойне фальшиво. Получалось, что на прямой и настоятельный вопрос о причине Абернати ответил, что причины, в сущности, не было. В глубине души Пит не сомневался, что святой отец попросту умалчивает об истинной причине. — Соблаговоли отдать наркотики, — отчеканил Абернати. — Я сказал тебе откровенно, почему я отверг соблазн обратить в христианство одного из самых лучших фресковых живописцев в районе Скалистых Гор. Выполни и ты свое обещание… — Просите что угодно, — тихо промолвил Пит. — Что? — переспросил Абернати, растерянно мигая и приставляя ладонь лодочкой к уху. — Ах, ты имеешь в виду: берите у меня что угодно, кроме химических препаратов. — Готов отказаться от Лурин и прибавить чего пожелаете, — произнес Пит чуть слышно, голосом человека при последнем издыхании. Он даже не знал, расслышал ли священник все слова этой фразы. Но интонация была настолько выразительной, что не стоило труда догадаться о содержании Питовой мольбы. Разумом Пит понимал, что так вот канючить — стыдно. Но ничего поделать с собой не мог. Таким жалким, таким униженным и потерянным он, похоже, никогда еще не был — даже в разгар чудовищной войны. — Гм, гм, — произнес Абернати. — Значит, и Лурин, и все, что угодно… Вот так предложение! Звучит грандиозно! Выходит, ты до такой степени привык к какому-то одному наркотику или ко всем сразу, что теперь готов ради них на все. Я прав? — Нет, не ради наркотиков, — ответил Пит. — Но ради того, что мне эти наркотики открывают. — Дай-ка подумать… После продолжительного молчания Абернати сказал: — Что-то у меня сегодня вечером плохо варит голова… Пора на боковую. Утро вечера мудреней. Возможно, завтра я решу, как нам с тобой поступить. "Голова у тебя сегодня варит отлично, — подумал Пит. — Обвел меня вокруг пальца и плюс к тому все серебро у меня выиграл — чтоб его нелегкая взяла!" — Кстати, — внезапно спросил священник, — как эта рыжеволоска в постели? Грудки у нее такие же твердые на ощупь, какими кажутся? — Она подобна морскому приливу, — мрачновато изрек Пит. — Или ветру, летящему над равнинами. Ее груди как холмы цыплячьего жира. Ее чресла… [16] — Так или иначе, — широко ухмыляясь, сказал Абернати, — ты получил удовольствие от того, что познал ее. В библейском смысле слова. — Вы действительно хотите знать, что она собой представляет? — спросил Пит. — Средненькая. У меня, в общем-то, было немало женщин. Одни из них были лучше ее в постели, другие хуже. Вот так-то. Абернати продолжал ухмыляться. — Что тут смешного? — задиристо осведомился Пит. — Возможно, именно так, со смешком, голодный расспрашивает о том, какие закуски стояли на шведском столе, — сказал Абернати. Пит вспыхнул, сознавая, что этого никак не скрыть, ибо обычно он заливается краской до самой лысоватой макушки. Он раздраженно передернул плечами и, отвернувшись, спросил: — А вам-то что? Зачем спрашиваете? — Просто любопытно. — Священник почесал подбородок и убрал с лица улыбку. — Я человек любопытный; знания о плотских радостях, даже из вторых рук, все равно знания. — Вероятно, многолетнее выслушивание чужих исповедей способствует развитию болезненного любопытства, — обронил Пит, по-прежнему не глядя на Абернати. — Даже если так, это нисколько не оскверняет обряд таинства исповеди. — Я знаю, что говорили вальденсы. [17] Я хотел сказать… — Ты хотел сказать, что я вроде тех, кто в дырочку подсматривает за голыми бабами. — Абернати удрученно вздохнул, поднялся со стула, одернул сутану. — Ладно, я пошел домой. Пит проводил священника до двери, а заодно и выпустил на двор Тома-Шустрика, чтоб тот сделал свои обычные вечерние дела. Повсюду пыль была прибита росой. Но копыта голштинки поднимали дорожную пыль, которая летела в лицо Тибору. Он отворачивал голову в сторону и обозревал утренний пейзаж. "Какие цвета! Сколько красок!.. Господи Иисусе! Какие краски!" — думал Тибор. Утром мир красок живет особой жизнью: эта влажная зелень листьев, эта пастельная маслянистость серо-голубых перышек сойки, этот насыщенно-сочный цвет конских яблок — все и вся смотрится иначе! Чудесное преображение длится часов до одиннадцати. Потом буйство красок вроде бы остается, но магия как бы ускользает из мира — влажная магия утра. Девять тридцать. Западный край неба подернут дымкой тумана. Она напомнила Тибору тени на репродукциях картин Рембрандта. Проще простого подделаться под колорит и стиль этого художника. Толкуют о каких-то особенных глазах на его портретах… И что публика в них находит? Что хочет, то и находит. Потому что Рембрандт дает только тени, тени и тени. Ничего больше. Он не утренний художник, а потому ничего не стоит писать точнехонько в его манере. А вот картины этих истинно утренних художников, импрессионистов, которые образовали единое направление, быть может, только потому, что жили в одном районе Парижа и сидели рядом за столиками в кафе "Gaibois", — их картины черта с два подделаешь. Они умели увидеть необычайность утреннего мира — и норовили ухватить его, пробуя то одни приемы, то другие, ходя кругами вокруг совершенства. Тибор упоенно наблюдал за птицами, впитывал прелесть их полета. Ах, утро даже слишком хорошо! Так бы и нарисовал всю эту благодать акварелью! Или нет, лучше не пожалеть сил и нарисовать маслом — слой за слоем, слой за слоем, как это ни трудно. Рисовать, рисовать — работой отстраняя от себя… Что отстраняя? Корова тихонько всхрапнула, и Тибор отозвался ласковым, столь же нечленораздельным звуком. Господи! Знал бы кто, как он ненавидел работать при искусственном освещении! Да, церковного полумрака, освещенного свечами или факелами, достаточно для проработки деталей, для росписи темных углов или фризов — словом, для работы над второстепенным. Но произведение в целом — das Dinge selber — должно быть дитя света, творение утра. Мысли, улетевшие так далеко, вернулись к земному, насущному — и утренние краски на время как бы поблекли. Дом Абернати располагался за холмом, примерно в миле отсюда. С такой скоростью он прибудет туда к десяти. И что потом? Тибор снова отгонял размышления на эту тему — тем, что стал мысленно рисовать дерево. Однако на новосозданном рисунке наступила вдруг осень, листья увяли и облетели. Так что же потом? Он вторгся в его сознание неожиданно — образ Бога любви и милосердия. Буквально несколько дней назад. Если его примут в лоно христианства и окрестят, ему, как он это понимает, даже не придется исповедоваться и получать отпущение грехов. Когда-то еретики-анабаптисты решительно отрицали таинство исповеди. Лично он ничего против исповеди не имеет, вот только не хочется выворачивать глубины своей души, разнагишаться перед кем-то в сутане — признаваться в тайном вожделении, говорить о том, как его воображению рисовались груди Элен — подобные облакам, или молочная кожа на животе Лурин, или как он мысленно впивался в медовые губы Фэй. Совсем не тянет рассказывать о том, как он присваивал холсты и мраморные блоки для создания собственных, а не заказных произведений. Что сказал бы на все это доктор богословия Абернати? А, вилы ему в бок! Ничего этого он не услышит! Сегодня же будет так: Абернати елейным голоском посоветует ему и то и се, всучит катехизис [18] для внимательного изучения, дабы позже проэкзаменовать, совершить обряд крещения и объявить христианином. Все пройдет без сучка без задоринки… Но что же в таком случае портило радость от этого замечательного утра? Ночью ему снилась его настенная роспись. Пустое место в центре, где следовало изобразить Карлтона Люфтойфеля, буквально вопияло о заполнении. Глаза на фотке, которую подсунул Доминус Маккомас, упрямо глядели мимо Тибора. Никак этот человек не хотел посмотреть ему прямо в глаза. Ну да ладно, рано или поздно их взгляды встретятся. Стоит только увидеть этого человека, поймать его взгляд — не ускользающий, как у героев Рембрандта, нет! — а точно сфокусированный взгляд Господа Гнева, и вобрать в свою память каждый мускул, каждую черточку Его Лика, — как они двигаются, как изменяются, что напряжено, что расслаблено; стоит ему хорошенько рассмотреть Его мешки у глаз или синие круги под Его глазами, прочувствовать параллелограммы Его лба и все прочие составляющие лица, в открытую обращенного к нему хотя бы на мгновение-другое в утреннем свете, — о, тогда вакуум в центре картины будет немедленно заполнен! Если Тибору доведется хоть однажды увидеть это лицо, тогда и весь мир вместе с ним увидит это лицо — через призму тиборовского видения, благодаря его шестипалому манипулятору… Он сплюнул на дорогу, облизал губы и прокашлялся. Восхитительное утро действовало на него слишком пьяняще. Голштинка — милая его Кори — обогнула холм. До жилища Абернати оставалось не больше мили. Вкатившись в кабинет священника, Тибор пытливо вглядывался в хозяина. — Спасибо за кофеек, — сказал он, принимая чашку кофе и проворно проделывая все нужные операции, чтобы сделать пару освежающих глотков. Абернати добавил в свою чашку сливок и сахара и шумно помешивал кофе. Какое-то время они сидели молча, потом Абернати проронил: — Короче говоря, вы намерены перейти в христианство. Вопрос угадывался не по интонации, а по тому, что брови священника слегка взметнулись вверх — словно вопросительно. — Да, я проявляю известный интерес к этому. Вчера вечером я уже имел случай сказать… — Помню, помню, — кивнул Абернати. — Само собой разумеется, мне в высшей степени приятно, что наш пример столь вдохновил вас. — Он отвернулся от Тибора и, пристально глядя в окно, выпалил размеренной скороговоркой: — Способны ли вы поверить в Господа Всемогущего, Творца всего сущего на Небесах и на Земле, пославшего нам сына своего Иисуса Христа, Господа нашего, рожденного непорочно Девой Марией и преданного пыткам Понтием Пилатом, распятого, умершего и погребенного, а затем на третий день воскресшего из мертвых? — Думаю, что да, — произнес Тибор. — Да, верю. — Веруете ли вы в то, что Он однажды вернется, дабы судить всех живущих и мертвых? — Если очень постараюсь — поверю, — отозвался Тибор. — А вы, что бы там ни было, человек честный, — признал Абернати. — Теперь я скажу вам вот что: по слухам, мы мертвой хваткой впиваемся в каждого, кто проявит хоть малейший интерес к нашему вероучению. Это вздор. Я с удовольствием приму вас в лоно нашей церкви — но лишь убедившись, что вы поступаете сознательно, взвешенно, не с кондачка. Могу подсказать вам существенный аргумент против перехода: наша церковь неизмеримо беднее церкви Служителей Гнева. Если вы ищете материальной выгоды — забудьте дорогу к нам. Мы не то что настенных росписей не можем себе позволить — даже иллюстрировать святые книги нам не по карману. — О материальных выгодах, святой отец, я думаю как раз менее всего. — Ладно, — сказал Абернати, — я просто хотел убедиться, что между нами нет недопонимания. — Да, я уверен, что поступаю не вслепую. — Итак, вы служите в церкви Господа Гнева, — произнес Абернати, подчеркивая каждое слово. — Я взял у них аванс, — сказал Тибор, — и должен выполнить работу. — А что вы на самом деле думаете о Люфтойфеле? — спросил Абернати. — Я ведь его никогда не видел. А рисовать предпочитаю того, кого видел своими глазами, фотография, что они мне дали, могла бы помочь лишь в том случае, если бы я увидел Люфтойфеля — хотя бы краем глаза, хотя бы на мгновение-другое. — А как он вам — в качестве Бога? — спросил Абернати. — Да как вам сказать… шут его знает. — А как человек? — не унимался священник. — А шут его знает… — Если вы пока толком не разобрались в своих чувствах, стоит ли вам пороть горячку? — усомнился Абернати. — Когда по-настоящему припрет, тогда и примете окончательное решение. — Штука в том, что ваша религия предлагает больше, — сказал Тибор. — Например? — Любовь, веру, надежду. — Но деньги-то у них вы взяли, — сухо констатировал Абернати. — Взял, — кивнул Тибор. — И даже успел заключить с ними договор. — По условиям которого вы не можете отвертеться от Странствия? — спросил Абернати. — Угу, — со вздохом отозвался Тибор. — Если вы сегодня перейдете в истинную веру, как быть с этим вашим договором? — Откажусь. — Почему? — продолжал допрос святой отец. — Потому как не желаю пускаться в Странствие. Оба сделали несколько глотков кофе — в полном молчании. — Вы считаете себя порядочным человеком, — наконец проговорил Абернати. — Порядочный человек выполняет взятые на себя обязательства. А вы хотите изменить своему слову и переметнуться к нам. Тщательно избегая взгляда Абернати, Тибор вымолвил: — Я могу вернуть им аванс. — Это само собой, — сказал Абернати, — ибо и в Святом Писании сказано: "Не укради!" От выполнения этой заповеди никто не изъят — в том числе и Служители Гнева. Поэтому у вас только два варианта действий: или вернуть взятые деньги, или выполнить заказ и довести работу над фреской до конца. Кстати сказать, как был сформулирован заказ? — Расписать церковь — и чтоб был изображен сам Господь Гнева. — Вот оно как… И где же ваш Бог живет? — Этот вопрос выше моего разумения, — сказал Тибор и отхлебнул кофе. — Разве Он, будучи жителем Вечности, не вездесущ? Разве Он не присутствует в любом месте и в любое время? — спросил Абернати. — Мне казалось, что Служители Гнева и христиане в этом вопросе сходятся. — Да вроде бы так, — пожал плечами Тибор. — Но это касается Его как Всемогущего Бога… — Ну да, Его можно отыскать где угодно! — Святой отец, что-то я не поспеваю за ходом вашей мысли… — А что, если вы не сумеете найти Его? — спросил Абернати. — Тогда я не смогу завершить церковную роспись, — сказал Тибор. — И как же вы поступите в таком случае? — Что ж, буду зарабатывать на пропитание тем, чем зарабатывал прежде: малевать вывески, дорожные знаки, красить дома. Деньги за фреску, разумеется, верну… — Зачем же такие крайности! — воскликнул Абернати. — Поскольку Господь Гнева — ежели он и впрямь Господь — обретается в любой точке им же сотворенного мира, то его трудно не найти, коли заняться поиском всерьез. Несколько растерянно, но не без скрытого восхищения, Тибор произнес: — Боюсь, что я все еще не совсем уразумел смысл ваших слов… — А вдруг Его лик привидится вам на облаке? — сказал Абернати. — Или на соляных глыбах Большого Соленого озера — ночью, при свете звезд? Или в предвечернем мареве летнего дня, когда жара только-только спадает? — Это будет зыбкое видение, — сказал Тибор. — Догадка, а не истина. Словом, подделка. — Почему вы так уверены? — Потому как я всего лишь смертный, а значит, способен ошибаться. Если мне предстоит угадывать, я могу и оплошать. — Но ежели Он пожелает быть увиденным и изображенным верно — разве Он позволит вам ошибиться! — возликовал Абернати. — Неужто ваш Господь попустит существование своего искаженного портрета! — А шут знает… Наверное, не попустит… Однако же… — Ну так чего ради тратить столько времени, сил и нервов, — воскликнул Абернати, — ежели можно выполнить эту работу таким вот образом — и не рвать себе душу в клочья! Тибор какое-то время остолбенело молчал. Затем буркнул: — А по мне, это не дело. Не по правде. — Да бросьте вы! — сказал Абернати. — Какие тут сомнения? Вы же сами понимаете — Он может быть кем угодно. Он может быть каким угодно! Скорее всего вам никогда не отыскать настоящего Карла Люфтойфеля! — Какие сомнения? А вот такие — не по правде это, и все тут. Мы договорились, что в центре фрески я изображу Господа Гнева — совершенно реалистично, подобающими красками, точно. И стало быть, мне позарез надобно хоть разок глянуть на него. — Да неужто это действительно важно? — стоял на своем Абернати. — Вы подумайте: много ли людей до войны знали, как он выглядит? И выжил ли хоть один из тех, кто помнит его в лицо? Предположим, Люфтойфель действительно еще жив. Но узнали бы его сегодня — спустя многие годы — те, кто его знал прежде? — Да я не про то, — сказал Тибор. — Я понимаю, что могу изобразить какое угодно лицо — никто меня за руку не схватит. Мне ничего не стоит перенести лицо с фотографии на стену. Штука в том, что это будет вранье. Это не будет правдой. — Правдой? — запричитал Абернати. — "Это не будет правдой"! Не смешите меня!.. Что такое правда в этом случае? Неужели хоть один истинный верующий в Господа Гнева перестанет верить или станет верить меньше от того, что лицо на церковной фреске не будет подлинным? Да, конечно же, нет! Сто раз нет! Поверьте, я не пытаюсь унизить этими словами "конкурирующую" религию. У меня этого и в мыслях нет. Я просто очень и очень высоко ценю вас. А Странствие — дело архирискованное. Чтобы не сказать гибельное. Ну, угробите вы себя во время этого путешествия — кто от этого выиграет? Никто. А ежели вы погибнете — это будет потеря? И душу живу задарма погубят, и хорошего художника. Мне больно думать, что мы потеряем вас вот так — ни за что ни про что. — Я бы не стал называть это "задарма", — энергично возразил Тибор. — Тут речь идет о чести. Мне заплатили за определенную работу, я дал слово. И — видит Бог, ваш или ихний! — я намерен выполнить свою работу добросовестно. Потому как я завсегда работаю по совести. — Ну-ну, не кипятитесь, — сказал Абернати, шутливо поднимая руки, как будто сдаваясь. Он неспешно отхлебнул кофе и продолжил: — Гордыня, кстати, тоже грех. Из-за своей гордыни Люцифер был низвергнут с Небес. Я бы даже сказал, что из семи смертных грехов непомерная гордость есть наихудший грех. Гнев, скупость, зависть, похоть, леность, обжорство — все это относится к взаимоотношениям человека с себе подобными и с миром в целом. А вот гордыня — это нечто абсолютное по своей мерзости, ибо она есть субъективное отношение человека к самому себе. И потому она — грех самый лютый. Ведь гордыня не нуждается в основаниях гордиться. Это верх нарциссизма, верх самолюбования. У меня такое ощущение, что вы — жертва именно такой греховной гордыни. Вы упиваетесь своей честностью, не можете налюбоваться своей идеальной честностью! Тибор рассмеялся. Потом принялся за кофе. Возня с чашкой давала ему возможность подумать. — По-моему, вы распекаете меня зазря, — сказал он наконец. — У меня нет ни малейших оснований гордиться. Поставив на стол чашку, Тибор нарочито вытянул перед собой металлический манипулятор. — Судите сами, мне ли любоваться собой! Да я же, черт побери, наполовину робот. Любой из перечисленных вами грехов мне ближе, чем гордыня. — Ну, тут я с вами мог бы спорить до хрипоты, — сказал Абернати. — Я, в общем-то, пришел не спорить о моем характере, а поговорить касательно религии… — Да-да, вы правы, правы, — кивнул Абернати. — Но разве мы до этого момента говорили не о религии? Я лишь пытаюсь представить вам в правильном свете вашу предстоящую работу — так сказать, поместить ее в контекст реальности: убрать те искажения, которые она претерпела в вашем сознании. Хотите еще кофейку? — Да, будьте добры. Пока Абернати наливал кофе, Тибор смотрел в окно. "Близится одиннадцатый час, — думал он, — момент истины для всего мира. И что-то действительно произошло. А что — пожалуй, я никогда так и не пойму". Отпив горячего кофе, Тибор вернулся мыслями к предыдущему вечеру. — Святой отец, — промолвил он после долгого молчания, — я затрудняюсь определить, кто из вас прав — вы или они. А может, мне и не дано этого понять — до самого смертного часа. Но не могу я обмануть, если сказал, что сделаю. Будь заказчиком христианская община — я бы точно так же держал слово перед вами. Абернати солидно помешал сахар в своей чашке, сделал пару маленьких глотков. — Мы бы по крайней мере не очень горевали, кабы вы не отыскали Христа вживе для нашей "Тайной Вечери", а просто написали его впечатляющее изображение — в согласии со своим воображением и талантом. Я отнюдь не отговариваю вас от работы на Служителей Гнева, выполнение которой вы почитаете своим моральным долгом. Но мне кажется, что вы досадно заблуждаетесь и создаете себе искусственные трудности. Смотрите на это проще. И сразу станет легче. — Не легкости я ищу, святой отец, не легкости. — Эк вы все поворачиваете! — крякнул Абернати. — Послушать вас, я говорю ужасные вещи. Стоит ли истолковывать мои слова так превратно? Повторяю, по моему разумению, у вас есть возможность избежать искусственных трудностей… — Иначе говоря, вы предлагаете мне явиться в город после непродолжительного отсутствия и объявить, что я видел Господа Гнева, а потом быстро намалевать его — и с плеч долой. Так? — Если говорить без обиняков, — сказал Абернати, — то мое мнение: да. При этом вы никого не обманете. — Даже себя самого? — Эхе-хе-хе, уж эта ваша гордыня! — вздохнул Абернати. — Уймите вы ее! — Не хочу вас обидеть, сэр, — сказал Тибор, — но так дело не пойдет. Извините, не могу я поступить таким вот образом. — Экий вы! Отчего же "не могу"? — Потому как это не по правде, — устало повторил Тибор. — Не такой я человек, чтоб на подобные хитрости идти. Честно говоря, ваше предложение принудило меня серьезней задуматься о христианстве. Похоже, я повременю с решением креститься. — Как вам угодно. Меня ваши колебания не удивляют. Согласно нашему вероучению, всякую бессмертную душу постоянно подстерегают опасности и соблазны. — Но ведь вы веруете в возможность конечного спасения каждого человека, не так ли? — Правильно, — сказал Абернати. — Кто приобщил вас к этому взгляду, который исповедуют иезуиты? — Фэй Блейн, — сказал Тибор. — Ах, она… — Что ж, спасибо за кофе, сэр. Полагаю, мне пора… — Позвольте дать вам катехизис — почитаете в дороге. — Да, буду весьма благодарен. — Признайтесь, Тибор, вы меня не любите — и не уважаете? — Разрешите мне оставить свое мнение при себе, святой отец, — сказал Тибор, не потупляя глаз. — Ладно, оставайтесь со своим мнением, а книжку — возьмите. — Спасибо, — кивнул художник, беря катехизис ловкими механическими пальцами. Абернати торопливо заговорил: — Я открою вам одну вещь, которую вам бы следовало знать. Я набрел на это, когда читал одну книгу про верования древних греков. Был у них бог — Аполлон, славный своим постоянством. При любых обстоятельствах он оставался самим собой, не изменялся — был, так сказать, адекватен самому себе, ни под кого и ни подо что не рядился, никогда. — Священник кашлянул и продолжал еще большей скороговоркой: — Но был у древних греков и другой бог — Дионис, бог-шалопай, бог безрассудный, бог метаморфоз — постоянный в своей изменчивости. — Что такое "метаморфозы"? — угрюмо спросил Тибор. — Изменения. Превращения. Перетекания из одной формы в другую. Так вот, ваш Господь Гнева тоже из разряда безрассудных богов. Стало быть, от Него, как от Диониса, можно ожидать чего угодно — что Он будет прятаться, камуфлироваться, принимать разные облики, дабы скрыться за маской, лишь бы не быть тем, что Он есть. Как вам нравится поклоняться Богу, который постоянно норовит быть не тем, каков Он есть на самом деле? Тибор глядел на него озадаченно. Абернати был озадачен тем, что его собеседник так озадачен. Потуги двух обычных людей, в общем-то, не семи пядей во лбу, понять друг друга, что-то растолковать друг другу, достучаться друг до друга — закончились взаимной озадаченностью. Понимания не возникло. — А-а, — сказал наконец Абернати, — эти рассуждения так утомляют… — Он поднялся со стула. — Когда вернетесь, заглянете ко мне? — Может, и загляну, — произнес Тибор, приводя в движение свою тележку. — Христианский Бог… — нерешительно начал Абернати. От него не укрылось, до какой степени измученным казался Тибор. Иногда не понимать — большая физическая работа: все равно что кирпичи таскать. — Христианский Бог — это Бог постоянства, Бог неизменный. "Я есмь сущий", — сказал Господь Моисею, согласно Библии. То есть "я — это я". Он ни во что не превращается, не скрывает своего существа. Это и есть наш Господь… Оказавшись вне дома, Тибор обнаружил, что все волшебство утра улетучилось. Дело шло к полудню, солнце скрыло свой лик за куцым облаком, а его любушку Кори угораздило проглотить живого шмеля, и теперь она маялась животом…Глава 5
В свое логово он вернулся за полдень. Дверь бункера сперва сердито заворчала, когда он сунул палец в щель электронного замка, потом узнала изгибы и петли на его коже и наполовину откатилась вправо. Он боком проскользнул внутрь, пяткой наподдал дверь, и та покорно закрылась. Поправив свой заспинный мешок с новым запасом гербицидов, он несколько секунд ощупывал недавно выросшую шишку над левым виском. Как и следовало ожидать, она ныла, и тупая боль разливалась по всей голове. Но его так и тянуло пощупать ее снова и снова. "Вот так же беспрестанно, — подумал он, — трогает щеку тот, у кого болит зуб". Он проглотил еще одну таблетку из своих фармацевтических запасов, заранее зная, что почувствует лишь частичное облегчение. Затем двинулся вперед по всегда освещенному — всегда едва освещенному туннелю. Этот туннель вел к многочисленным помещениям бункера. По дороге в ту комнату, где он спал в последнее время, он споткнулся о маленький красный игрушечный грузовик. При падении быстро вскинул руку и успел защитить больную голову, но. сильно ударился плечом о стену. От удара грузовичок загудел и покатился вперед по туннелю. Мгновение спустя из комнаты с громким сопением выскочило грузное существо невысокого роста. — Би-бип! Би-бип! — прокричало оно, топоча по коридору и подражая автомобильному гудку. Он медленно поднялся — сперва на колени, потом встал во весь рост, доковылял до своей комнаты и заглянул в нее. Так и есть — комната превратилась в настоящий свинарник. "Завтра надо перебраться в следующую, — подумал он, — благо здесь их предостаточно. Проще сменить комнату, чем заниматься уборкой". Он швырнул мешок на ближайший стол и бессильно рухнул на кровать, прижимая лоб тыльной стороной ладони правой руки. На его лицо упала тень — стало быть, он в комнате не один. Не открывая глаз и не меняя позы, он устало прохрипел: — Алиса, ведь я же приказал тебе: не разбрасывай игрушек в коридоре! Я же дал тебе такой красивенький ящик специально для игрушек! Если не научишься держать их в одном ящике — отберу все игрушки. — Нет! — почти провизжала Алиса. — Би-бип!.. Он слышал, как она бегает, шлепая босыми ножками по полу, — собирает игрушки. Потом раздался скрип. Он опоздал прикрикнуть на нее и теперь сжал зубы, с ужасом ожидая неизбежного. Да, последовало оглушительное "бац!" — как удар грома для его больной головы. Это Алиса с грохотом захлопнула крышку ящика. Казалось, звук сперва эхом разнесся по всему бункеру, а потом долго не смолкал под сводами его собственного черепа. У этой девицы хоть кол на голове теши — не переучишь. Она не виновата, но ему-то от этого не легче! Три недели назад он привел Алису в свою берлогу — слабоумную девушку, которую жители Штутгарта просто изгнали из поселения. Он и сам толком не понимал, зачем ее притащил — то ли посочувствовал несчастной, то ли захотелось иметь при себе живую душу. А может, и то и другое. Но теперь-то он отлично понимал, отчего те люди поступили с ней так жестоко. Жить рядом с ней постоянно было выше человеческих сил — хоть на стену лезь! Как только ему станет лучше, он непременно отведет девушку на то же место, где ее нашел — запутавшейся в колючках приречных зарослей и ревевшей в голос. — Извини, — раздался тоненький плаксивый голосок. — Извини, папочка! — Я не твой папочка! — резко ответил он. — Будь добра, съешь шоколадку и отправляйся спать! Ему вдруг безумно захотелось выпить стакан ледяной воды. Дурацкое желание!.. Теперь он весь покрылся потом, хотя внутри него царил мороз, ужасающий мороз! Он сцепил дрожащие руки на груди. Все тело била мелкая дрожь. Он зашарил руками в поисках одеяла, кое-как натянул его на себя, укрывшись до самого подбородка. Алиса тихонечко напевала в соседней комнате. От этого ему почему-то было немного легче. А потом он вдруг оказался в своем офисе — весь ужас состоял в сознании того, что лихорадка еще не имеет полной власти над ним и он как бы еще не бредит. К нему приблизилась секретарша с кипой бумаг на подпись — в руке с ярко-розовыми коготками эти бумаги образовывали бутон огромного цветка. Она без умолку тараторила о чем-то — говорила много, возбужденно, а он периодически отвечал, кивал или отрицательно тряс головой, совершал массу жестов — не снимая трубок, нажимал кнопки телефонов, чтобы удерживать звонивших на связи; поглаживал переносицу; дергал себя за мочку уха. Он говорил, однако не понимал ни своих слов, ни слов секретарши, ни того, что ему сообщали по телефонам. Он даже самих телефонных звонков не слышал — только видел помигивание лампочек на аппаратах и был исполнен ощущения отчаянной спешки, неуспевания, отрезанности от мира, своей никчемности и бессилия. А Долли Райбер — так звали секретаршу — все говорила и говорила как заведенная. И тут он наконец заметил — спокойно, с хладнокровием ученого, — что у нее собачья голова и ее говор мало-помалу переходит в отрывистый лай (как раз лай он воспринимал отчетливо, хотя как будто через слой воды). Он улыбнулся, протянул руку, чтобы погладить ее по шерсти на загривке… но тут секретарша с собачьей головой вдруг превратилась в Алису, которая с любопытством склонялась над его кроватью. — Я же сказал тебе, что хочу поспать! — Извини, папочка, — запричитала идиотка. — Ладно, ступай. Ее фигурка удалилась, а он нашел в себе силы отстегнуть пояс с амуницией, содрать с себя одежду. Ледяной воды больше не хотелось. Все снятое он бросил у изголовья своей кровати. Он вытянулся на постели, предавшись свободному течению мыслей, которые причудливо вихрились на фоне пульсирующей боли. Крысы! Ох уж эти крысы!.. Их было много, они обступали его, придвигались все ближе и ближе… Он потянулся за напалмом. Но крысы вдруг возопили: — Избави нас, о избавь нас от гнева Твоего! Он расхохотался и вкусил от принесенного ими. — Временно избавляю, — проронил он, после чего небо взорвалось, рассыпалось и остались лишь медленно плывущие размытые пятна, по большей части красные, хотя имелись среди них и совсем бесцветные. Он ничего более не ощущал — живя растением меж этих бесформенных проплываний, а затем — или до тем? или после тем? впрочем, какая разница — потом, потом! — затем услышал и скорее ощутил, чем увидел, свет прямо внутри своей головы, пульсирующий и такой приятный-приятный, и его сознание какое-то время купалось в этом свете — сколько-то часов или сколько-то секунд (какая разница — часов, секунд!), после чего — чего? — он почувствовал, что губы его двигаются, произнося неслышные слова, — он был так далеко от себя, что не слышал собственных слов, а вслед за тем — за чем? — чужой голос произнес: — Папочка, а что такое "Заслон-III"? — Спи, черт бы тебя побрал! Спи! — шепотом рявкнул он, и произнесенное губами наконец-то стало слышным. Шарк-шарк прочь. Крысы… Избави нас… "Заслон-III"… Свет… Свет?.. Свет! Свет был нестерпимо ярок — словно вспыхнул неоновый огонь, такой же пульсирующий. Ярче и ярче. Красный, оранжевый, желтый. И белый! Белый и слепящий. Он колыхался в чистейшем кипенно-белом свете. Он упивался пребыванием в свете. Но это длилось лишь мгновение. Одно-единственное мгновение. Свет ослабевал, и он зрел, как оно приближается. Оно скользило по воздуху в его сторону. Он весь съежился, скукожился, норовя полностью стушеваться, стать невидимым, неслышимым, неощутимым, но оно начало свой неумолимый торжественно-медленный спуск — прямо к нему. — Господи! — возопил он всем своим существом, а оно приближалось неумолимо, приближалось, приближалось… и вот уже совсем рядом. Венец с железными зубьями пал на его голову — и зубья впились в его плоть. Но венец продолжал сжиматься — как кольцо из сухого льда вокруг головы. Оружие! Где оружие? Если у него было оружие, то он, разумеется, попробовал избавиться от венца — и ничего не получилось. Сжимается, тупой болью пронзает и давит, давит — сознание его вдруг вернулось к реальности, к бункеру, хотя мучительное давление осталось. — Алиса! Алиса, ради всего святого!.. — Да, папочка! Что ты хочешь? — донесся ее голосок. — Зеркало! Мне нужно зеркало! Достань то, маленькое, которое в туалете, и принеси! Только быстро! — Зеркало? — Да, зеркало! Шпигель! Отражение! Куда смотрятся, чтобы себя увидеть! — Хорошо. Топот ножек прочь. — И нож! Прихвати нож — наверное, понадобится! — таким же слабым голосом прокричал он вслед Алисе — без особой надежды, что она расслышит его слова. Спустя мучительную вечность Алиса вернулась. — Принесла. Он выхватил у дурочки зеркало, поднес его к голове и уставился на свой лоб, скосив левый глаз. Вот оно! В центре опухоли над виском появилась черная полоса. — Слушай, Алиса. — Голос его пресекся. Он вдохнул побольше воздуха и продолжил: — В кухне… знаешь ящик, где мы держим ножи, вилки и ложки? — Вроде бы да… — Иди в кухню, вынь этот ящик из шкафа и принеси сюда. Весь ящик, со всем содержимым. И неси аккуратно, гляди не опрокинь! Хорошо? — Кухня. Ящик. Кухня. Ящик. Ящик в шкафу… — Да! Только быстренько! Одна нога здесь, другая там. Смотри, не оброни! Она убежала, вскоре послышался глухой удар и звон. Алиса надсадно заревела. Он рывком опустил ноги с кровати — и рухнул на пол. Немного придя в себя, медленно пополз на кухню. Оставляя влажные следы потных рук на кафеле, он добрался до вываленной на пол кухонной утвари. — Папочка, не бей! — скулила забившаяся в угол кухни Алиса. — Извини, я больше не буду. Папочка, не бей! — Все в порядке, — сказал он. — Возьми себе еще шоколадку. Он подобрал два ножа разных размеров и пополз с ними обратно к своей кровати. Медленный путь назад и отдых заняли едва ли не десять минут. Почувствовав некоторую твердость в руках, он левой рукой поднял зеркало к голове, а в правой зажал нож. До боли закусил губу. Первый надрез нужно сделать молниеносно. Он тщательно нацелил лезвие точно на черную полосу. Кажется, он закричал от боли даже раньше, чем полоснул себя по лбу. Девочка прибежала в комнату в полной панике, в голос рыдая. Но и он обливался слезами. И не мог произнести ничего утешительного для нее. — Папочка! Папочка! Папочка! — твердила она между всхлипами. — Рубашку дай! Алиса выдернула рубаху из стопки одежды и протянула ему. Он почти весело промокнул рубахой кровь на лбу, а рукавом вытер невольные слезы. Затем снова закусил губу и по металлическому привкусу определил, что она уже прокушена. Он вытер струйку крови у рта. — Послушай, Алисочка, ты славная девочка, и я совсем не сержусь на тебя. — Не сердишься? — Ни капельки. Ты молодец. Ты хорошая. Очень. Но сегодня ночью ты пойдешь спать в другую комнату. Потому что я буду делать себе бо-бо, ужасно шуметь, будет много кровищи — не хочу, чтоб ты все это видела. Да и ты сама вряд ли захочешь. — Не сердишься? — Нет. Но прошу тебя, уйди, пожалуйста, в нашу старую комнату. Только на одну ночь. — Мне там не нравится. — Только на одну ночь. — Хорошо, папочка, — сказала она. — Ты меня поцелуешь? — Конечно. Алиса наклонилась к нему, а он ухитрился повернуть свою голову так, чтобы девушка не сделала ему больно и не испачкалась кровью. Поцеловав его, она ушла — не произведя больше никакого шума. Какое облегчение! На вид Алисе было года двадцать четыре. Однако, невзирая на широкие плечи и заплывшую жиром талию, у нее было лицо ребенка — этакая невинная мордашка херувимчика с полотна Рубенса. После ее ухода он немного передохнул, потом опять поднял зеркало. Надрез все еще сильно кровоточил. Изучая рану, ему пришлось несколько раз промокать кровь. "Удачно сработано, — решил он. — Первый надрез получился по-настоящему глубоким. Теперь, если хватит духу…" Он взял нож и нацелил на место повыше черной полосы. Что-то внутри него — там, на бессознательном, животном уровне, где обычно гнездятся все страхи и боль, — орало от ужаса, но он сумел на одну-единственную секунду заглушить этот истошный вопль в себе — и этого мгновения хватило, чтобы сделать второй разрез. Зеркало и нож разом выпали из его рук. Он схватил уже волглую от крови рубаху, промокнул ею окровавленный лоб — и потерял сознание. Ни света. Ни венца с железными зубьями. Ничего. Пролежав без сознания бог весть сколько времени, он наконец пришел в себя, стащил рубаху со своего лица, тупо заморгал, облизал губы, на которых запеклась кровь. Мало-помалу приподнял зеркало и взглянул на себя. Так, ему удалось подрезать эту дрянь с двух сторон. Взял в скобки. Сделал первый шаг. Теперь надо идти вглубь — ковырнуть как следует… И он ковырнул. Всякий раз, когда лезвие задевало выступающий кусок металла, было сводящее с ума ощущение гула, как будто его череп — кафедральный колокол после удара исполинского языка. Приходилось на несколько минут останавливаться, чтобы прийти в себя. Он беспрестанно стирал с лица то кровь, то слезы, то пот. Но своего все же добился. Мало-помалу он заголил достаточно металла и смог прочно подцепить эту штуковину ногтями. Искусанная нижняя губа превратилась в кровавое месиво, и теперь он кусал свой язык. Взялся попрочнее, примерился и потянул — мощным, стремительным рывком. Когда он очнулся и, собравшись с силами, взглянул в зеркало, штуковина была выдвинута из раны миллиметров на пять-шесть. Он смочил слюной еще не залитую кровью часть рубахи и попытался протереть лицо. После этого сжал металлический край кончиками пальцев и рванул что было мочи. Снова кромешная темнота. Лишь после пятой попытки он выдернул изо лба почти пятисантиметровый металлический шип. Искаженное невыносимой болью лицо было залито потом и кровью. Над левым виском зияла страшная рана. Но сам он мгновенно заснул — умиротворяющим сном без сновидений. Точнее, провалился в черную яму, ниже того слоя, где водятся благостные сны. Она подкралась к нему на цыпочках — с типично детским, даже в выражении лица подчеркнутым усердием не шуметь. Глядя на него — на это осунувшееся измученное лицо, на окровавленный шип, зажатый в его правой руке, на зияющий лоб, Алиса молча покусывала костяшки пальцев. Ей хотелось скулить и плакать, но не хотелось сердить папочку, а потому она кусала себе пальцы — лишь бы не взвыть. Но все это было так похоже на канун Дня всех святых — на папочке была страшная-престрашная маска. Ее взгляд скользнул по окровавленной рубахе. Такая мокрая… — Папочка… — прошептала Алиса. Она взяла сухое полотенце, набросила его на лицо папочки и легкими проворными движениями — словно паучок бежит по паутине — стала промокать все, все, все нехорошее, что было у него на лице, похожее то ли на грязь, то ли на кишение насекомых. Немного погодя она отняла рубаху от его лица — ей случалось обрезать руку, и она знала, что ткань может присохнуть к телу, если держать ее слишком долго. Будет больно отдирать. Теперь он выглядел более-менее чистым и не таким страшным. Полотенце Алиса унесла с собой, в старую комнату, потому что оно касалось его, а он давал ей игрушки и шоколад, и поэтому она хотела иметь что-нибудь от него, чего он не захочет обратно — зачем ему это грязное полотенце? Спустя много-много времени, разглядывая это полотенце, развернутое на постели, она с радостью и изумлением заметила, что на нем отпечаталось его лицо. На полотенце был отчетливо виден его лик — каждая черточка была как живая. Такой удивительно точный портрет! Разве что глаза — глаза не были похожи. Глаза были как бы горизонтальные щели, слепые прорези без зрачка, которые глядели вдоль поверхности мира, словно вся Вселенная была одной бесконечной плоской равниной и взгляд мог беспрепятственно путешествовать до бесконечности, до самых пределов беспредельности… Ей было противно то, какими оказались его глаза на полотенце, поэтому она поспешила сложить и спрятать подальше это полотенце — на дно своего ящика с игрушками. Там оно и осталось, навеки ею позабытое. На сей раз Алиса закрыла крышку ящика совершенно бесшумно — что-то на нее нашло, и она вспомнила, чему ее учил любимый папочка.Глава 6
Вот! Человек на четвереньках мечется в глубокой водосточной канаве. Темные глаза его шарят в поисках лазейки. На спине — перекрестье холщовых ремней рюкзака. Над ним блещут молнии, по нему хлещут струи дождя. А у следующего поворота тот — те? то? — настороженно наблюдает за ним, ибо тот — те? то? — знает, что он движется сюда, полуобезумевший от яростной боли в голове. И тот — те? то? — принюхиваясь к воздуху и взирая на место, где соитие бури и почвы рождает жидкую грязь, видит, как голова и плечи мужчины появляются из-за поворота, — и прячется. Человек нашел открытый люк водостока и прополз в него. Метров через шесть он включил свой ручной фонарик и осветил потолок. Теперь он стоял, прислонившись спиной к стене в подземном туннеле под холмом. Он вытер лоб рукавом, стряхнул воду с волос и кое-как обсушил ладони, потерев ими о влажные штаны. На несколько мгновений его лицо исказилось от боли. Потом он потянулся в висевший за спиной рюкзак, достал баночку с таблетками, проглотил одну. Над ним громыхало — и эхо раскатывалось по подземелью. Он чертыхнулся, яростно потер виски. Но боль не унималась, возвращалась снова и снова. Обиженно всхлипывая, он упал на колени. Дальше он пробирался на четвереньках. Пол шел под уклон вверх. Заметив это в свете фонарика, он встал на ноги и поплелся вперед, пока не вышел к чему-то вроде довольно большой подземной камеры. Запах стоков здесь чувствовался острее, но было просторнее, можно сесть и привалиться спиной к стене. Он сел и выключил фонарик. Немного погодя таблетка начала действовать, и он облегченно вздохнул. Вижу, что пришедшее сюда слабосильно. Он расстегнул кобуру и снял револьвер с предохранителя. Оно слышало меня и убоялось. Затем последовала мертвая тишина, которую нарушали лишь отдаленные удары грома. Так он просидел примерно час, пока не задремал. Разбудил его, надо думать, какой-то звук. Если то был звук, он был неуловим для сознания. Оно проснулось? Каким образом оно способно услышать меня? Поведай мне: каким образом оно способно услышать меня? — Я тебя слышу, — сказал он. — И я вооружен. По пробуждении его мысль и рука разом машинально метнулись к револьверу. Пальцы проворно нащупали курок. (Образ стреляющего пистолета и ощущение презрительного восторга от того, что восемь падут бездыханными, прежде чем он выронит оружие из рук.) Левой рукой он снова включил фонарик. Поводив лучиком по подземной комнатке, он заметил в углу несколько парных опаловых бусинок. Мелькнула мысль: там еда! Мне надо подкрепиться до того, как я вернусь в бункер! Они сгодятся в пищу. Не ешь меня. — Ты кто? — спросил он. В своих мыслях ты называешь меня крысами. Наверно, ты вспоминаешь то, что написано в книжке "Пособие по выживанию для воздушных десантников": там велят сперва отрезать одну из моих голов, ибо именно в голове содержатся ядовитые вещества, а потом вспороть кожу на животе и сделать надрезы до кончиков всех четырех лап. Если проделать все правильно, шкурка снимется без усилий. Брюхо надо взрезатъ, удалить все внутренности. Затем тельце разрывают вдоль позвоночника и обе части зажаривают на небольшом костре, предварительно насадив на палочки. — Тютелька в тютельку, — сказал он. — Только ты называешь себя "крысы". Я не понимаю, к чему тут множественное число. Я — это все мы. Он продолжал таращиться на бусинки-глаза, которые находились метрах в семи от него. Теперь я догадался, каким образом ты слышишь меня. В тебе боль, много боли. И именно она странным образом делает тебя таким восприимчивым. — В моей башке засела чертова уйма металлических осколков с того времени, как взорвался офис. Ума не приложу, какое это имеет значение, но, возможно, это все из-за них. Да. Могу с точностью сказать тебе, что один из металлических шипов находится близко к поверхности и скоро выйдет наружу. Тогда ты обязан разорвать себе кожу когтями и извлечь его. — Нет у меня когтей… Впрочем, что это я — а ногти! Так вот отчего такие дикие головные боли. Еще один осколок колобродит у меня в башке… К счастью, я могу воспользоваться ножом. Но как же мне хреново пришлось, когда я извлекал тот, первый осколок! Что такое нож? — Сталь, острый, сверкающий, с ручкой. А где можно достать нож? — Можно его найти, купить, украсть, наконец, сделать самому. А у меня ножа нет. Зато я нашел твой. Я не знаю, как купить, или украсть, или сделать нож. Поэтому я заберу твой. Тем временем опаловых бусинок становилось все больше, и они понемногу продвигались в его сторону. Он понимал, что против них револьвер бессилен. Голову пронзила чудовищная боль, и белые вспышки перед глазами превратили его в слепого. Когда он пришел в себя и зрение вернулось, он увидел перед собой тысячи крыс — со всех сторон. Он вскочил и заметался. Сорвал с пояса гранату, вырвал чеку и бросил ее в самую гущу копошащейся массы крыс. Три секунды ничего не происходило — крысы надвигались все так же неумолимо. Слепящая желтая вспышка — словно солнце с полыхающими краями. Но эта вспышка не погасла, свечение не ослабевало на протяжении многих минут. Белый фосфор! Затем он швырнул в крыс напалм. Он расхохотался, глядя, как зверьки горят, визжат, впиваются когтями друг в дружку. А впрочем, смеялась и ликовала лишь часть его сознания. Орды крыс отступили, но боль в голове вернулась. Теперь это была особенно острая, рвущая боль в области левого виска. Больше не делай этого — пожалуйста!Я просто не понимал, кто Ты такой. — Провалиться мне на этом месте, если я не сделаю то же, если вы посмеете опять напасть на меня! Нет, я не стану. Я принесу Тебе крыс, чтобы Ты мог поесть. Я принесу тебе молоденьких жирных крыс. Только избавь нас от гнева Твоего! — Ладно, согласен. Сколько крыс Ты желаешь ? — Шести будет достаточно. Принесу самых отборных, самых упитанных. Шесть крыс были принесены ему. Он обезглавил их, снял с них шкурки, вычистил и зажарил на спиртовке, которую носил в своем рюкзаке. Желаешь еще крыс?Я положу к Твоим стопам все, что пожелаешь! — Нет, пока ничего не нужно, — сказал он. Ты уверен ? Не желаешь ли еще полдюжины ? — Я сказал, пока мне достаточно. Ты пробудешь здесь, покуда буря не утихнет ? — Да. Но тогда Ты покинешь меня? — Да. Вернись ко мне когда-нибудь, пожалуйста. У меня всегда найдутся для Тебя жирные хорошие крысы. Мне очень хочется, чтобы Ты вернулся. …И избавь нас от гнева Твоего, о Ты, коего в боли своей Ты называл Карлтоном Люфтойфелем. — Посмотрим, посмотрим, — сказал он, расплываясь в улыбке.Глава 7
Тибор Макмастерс недурно смотрелся в своей тележке — он катил вперед даже не без некоторой помпы. Влекомая верной голштинкой тележка бодро погромыхивала по ухабам дороги, оставляя за собой мили заросших сорняками пастбищ. Равнины поросли особыми сорняками — жароустойчивыми, твердыми. Теперь это область крайне засушливых земель, непригодных для земледелия. По мере продвижения вперед Тибор ободрялся все больше и больше: ведь он таки начал Странствие, и оно обязательно будет успешным! Вера в успех крепла с каждой новой милей пути. Он не очень-то боялся разбойников и грабителей, отчасти потому, что вряд ли найдутся дураки, чтобы разбойничать на больших дорогах, которыми никто практически не пользуется… Логика отметала подобного рода страхи: нет путешественников — нет и грабителей. — О друзья! — громко декламировал Тибор, на ходу переводя первые строки шиллеровской "Оды к радости". — Долой печаль! Напротив, воспоем… Он осекся, потому что дальше не помнил. Тьфу ты, нечистая сила, как наша память порой кобенится! Солнце палило нещадно — блесна из добела раскаленного металла, что качается в волнах прилива и отлива бытия. Калека кашлянул и сплюнул, а коровенка все так же споро шагала вперед. Э-эх, куда ни глянешь, повсюду следы разрушения. Кругом сорняки да сорняки — ишь, какое им приволье! Все позаброшено, никому ни до чего нет дела. Теперь он повторил строку Шиллера — мысленно, раздумчиво, на языке оригинала: — O Freunde! Nicht diese Tone. Sondern… А ну как нынче вывелась новая порода дорожных головорезов — невидимая! А что — какая-нибудь мутация… Теперь мутации на каждом шагу. Похоже, все кругом какое-то мутонутое. Эта мысль — про невидимых разбойников — застряла у него в голове. Он ее повертел и так и сяк, отметил для памяти как очень забавную. Вздор. Ему нечего бояться людей. Страшиться следует одного: дикости окрестных мест. В особенности его пугала возможность того, что более или менее нормальная дорога возьмет и закончится. Да что там: достаточно нескольких глубоких канав поперек дороги — и поворачивай оглобли! Раз плюнуть — угодить в какую-нибудь яму и отдать концы среди окрестных неприветливых огромных валунов. Не самый лучший способ распроститься с жизнью. Впрочем, и не самый худший. Дорогу преграждали поваленные стволы. Тибор чуть натянул поводья и заставил голштинку замедлить шаг. Щурясь на ярком солнце, он внимательно приглядывался к завалу. Похоже, деревья упали сами собой в самом начале войны. Лихие люди к этому не имеют отношения. Его тележка подкатила к первому стволу и остановилась. Хм-м. Поверх стволов навален щебень и земля — своего рода узкий мостик. Будь у него ноги или путешествуй он на велосипеде — вмиг бы переехал и оказался по ту сторону завала. Но он на большой тележке, неповоротливой, неустойчивой. Такой утлый переезд не для нее. — Язви твою душу! — в сердцах сказал Тибор. Он сидел в неподвижной тележке. Ветер тихо посвистывал между поваленными стволами. Человеческих голосов не слыхать. Откуда-то очень издалека доносится неясный звук — не то собака воет, не то какая-то птица постанывает. Издалека невнятно — "У-у, у-у". Тибор досадливо сплюнул и еще раз осмотрел завал и мосток через него. "Авось пронесет, — подумал он. — А что, ежели, не приведи господь, застряну? Эх, была не была!" Он вцепился манипулятором в рулевое колесо, причмокнул — и голштинка тронулась с места. Тележка еще прокатилась по бурьяну, росшему на дороге, и въехала на узенькую насыпь из щебня и земли поверх древесных стволов. Ее колеса заходили ходуном, поднимая облачка рыжеватой пыли и обеспокоенно поскрипывая. И вот тележку повело, одно колесо не уместилось на щебенке, соскочило с ненадежного мостка, угодило между стволов… Словом, застрял. "Да, недалеко же ты уехал", — насмешливо подумал он. Но уже в следующее мгновение его захлестнул животный, тошнотворный страх. К горлу подступило что-то кислое, грудь и плечи словно горели, кровь прилила к голове — он почти ошалел от позора. Застрять так недалеко от дома — какое гадкое унижение! "Вдруг кто-нибудь увидит меня тут — в полуопрокинутой тележке, пойманного, как медвежий язык в расщепленной колоде. То-то они будут ржать. Животы понадрывают. Посмеются надо мной — да и проедут мимо. Нет, окстись! Разумеется, они помогут. Что это со мной — неужели я стал так цинично смотреть на род людской? Помогут, конечно же, помогут!" Чтобы отвлечься от своей беды, Тибор достал замусоленную ветхую ричфилдовскую карту и стал изучать ее — вдруг да и найдется какая-нибудь подсказка, как выйти из убийственного положения. Он быстро сориентировался, где именно находится. Пройдено миль тридцать — тридцать пять. Негусто. Самое начало пути. Тем не менее он уже в мире, который резко отличался от привычного шарлоттсвилльского. Да, всего лишь тридцать миль — и нате вам, совсем иной мир. И таких совсем других миров, быть может, тысячи и тысячи, непохожих друг на друга, живущих как бы в параллельном, заштатном времени и пространстве. Вон их сколько на карте — названий, которые что-то значили в прежние времена. А теперь тут что-то вроде лунного пейзажа, с кратерами. Ишь, как здесь повыворотило — ямищи до самехонькой коренной породы. Да, кратеры глубиной до базальтового слоя. Тибор огрел голштинку кнутом. Пока она тянула вперед, он перевел рычаг скоростей на обратный ход и, сжав зубы, продолжал орудовать рычагом — то заклинивал ход, то отпускал колеса. Тележку мотало вверх-вниз, словно на приливной волне. Пылища поднялась жуткая, запахло паленым смазочным маслом… а толку чуть. Со стоном калека убрал манипулятор с рукояти коробки скоростей. "Ну что — пожито, попито, пора и дуба давать?" — жалобно проскулила одна часть его мозга. Но тут же другая часть сознания стала ерничать и издеваться над ним самим. "Не нужно никаких посторонних зубоскалов — он самостоятельно исхлещет себя сарказмами лучше самого жестокого насмешника. Что — помиратеньки будешь, обрубок безмозглый? Поделом, дурень, поделом!" Он принялся осатанело жать кнопку гудка. Гудок был электрический, зычный, и Тибор заставил его работать без перерыва и на полную мощность. Под конец гудок выл как сирена "Скорой помощи" в былые времена. Но Тибору этого показалось мало, он бросил кнопку гудка и схватил громкоговоритель, который взял с собой именно на этот случай — на случай крайности. — Эге-ге-гей! Есть тут кто? Слушай меня! Эхо замечательно усиливало его голос, и без того усиленный громкоговорителем. Тибор стал кричать дальше, не жалея легких: — Меня зовут Тибор Макмастерс, я откомандирован в Странствие Служителями Гнева. Я калека и застрял на дороге. Умоляю, помогите мне! Он замолчал и прислушался. Только ветер шуршит в зарослях высокого бурьяна. Безлюдная, безмолвная равнина, залитая ядовито-оранжевым солнечным светом. И вдруг — голос. Несомненно, чей-то голос. — Помогите! — завопил Тибор в громкоговоритель. — Я заплачу звонкой монетой! Договорились? Ну что, идет? Он снова прислушался. На сей раз до него донеслось сразу несколько голосов — визгливо-пронзительных. Слов не разобрать — к далеким голосам припутывается эхо и шуршание ветра в бурьяне. Он схватил бинокль и стал озирать окрестности. Голая, уродливо-голая степь — где сорняки, где выжженные пустоши. Гигантские кратеры — красноватые глиняные пятна — почти не заросли, повсюду проступают оплавленные участки; а вот развалины построек где занесены землей, где скрыты ползучими сорняками. Далеко-далеко Тибор высмотрел робота, который вспахивал землю большим металлическим крюком, приваренным к его "талии", — очевидно, этот крюк изготовили из детали какой-нибудь сломанной машины. Занятый своим делом, робот не обращал ни малейшего внимания на вопли.Тибора. Железка, она и есть железка. Только существо из плоти и крови понимает, что такое отчаяние и беспомощность, и способно отозваться на зов. А робот упрямо вспарывал землю ржавым крюком. Шел он вперед медленно, молча, без жалоб, сложившись почти пополам от непомерного усилия. Тибор тихо ругнулся. Но тут он увидел их — тех, чьи голоса давеча насмешливо дразнили его слух. Со стороны руин к нему мчались вприпрыжку десятка два чернокожих пацанов. Они визгливо-пронзительно перекликались и пересмеивались. — Куда держите путь-дорогу, сын Гнева? — крикнул Тибору ближайший мальчишка, продираясь через заросли бурьяна и перепрыгивая через ямы. На вид мальчишка, одетый в длинную латаную-перелатаную красную рубаху, был настоящий африканец. Он подскочил к тележке и, словно резвящийся щенок, стал бегать и прыгать вокруг нее, притаптывая бурьян у поваленных деревьев. — На запад, — ответил Тибор. — Все время на запад. Но вот угораздило застрять. Теперь к нему подтянулась вся стайка мальчишек, и он оказался в кольце сорванцов. Это были настоящие дикарята: непрестанно между ними возникали потасовки, они носились сломя голову с места на место, кричали, толкались — словом, никакой дисциплины. — Ребята, кто из вас уже ходил к первому причастию? Ребята вдруг перестали возиться. Они неловко молчали, виновато переглядываясь. Ни один не решился ответить. — Никто? — удивленно спросил Тибор. "И это всего в тридцати милях от Шарлоттсвилля! Боже, мир наш развалился, как машина, съеденная ржавчиной". — Стало быть, вас никто не знакомил со Словом Божьим, как это всегда делается перед первым причастием? Ну и ну! Как же вы, будучи такими невежами, намерены соотносить свои поступки со вселенской волей? И как вы собираетесь узнать о Божьем промысле? — Он возмущенно погрозил своими механическими пальцами мальчишке, который стоял ближе к тележке, чем остальные. — Готовитесь ли вы постоянно к грядущей жизни? Бежите ли вы скверны? Регулярно ли очищаетесь от своих прегрешений? И как часто вы поститесь, как часто воздерживаетесь от плотских утех? Стережетесь ли таких грехов, как любостяжание, многознайство и праздность? Ответ был настолько очевиден, что ребята захихикали и снова принялись возиться и толкаться. — Мотыльки! — возмущенно громыхнул Тибор и фыркнул от омерзения. — Ладно, остолопы, освободите меня, чтоб я мог ехать дальше. Давайте, давайте, я приказываю! Ребятишки сгрудились у задка тележки и подналегли на нее. Однако колеса только бились о древесный ствол, преграждавший дорогу, и не двигались дальше. — Зайдите-ка спереди, — велел Тибор, — да поднимите тележку. Ну-ка, все разом взяли — па-а-аднимай! Ребята покорились, хотя без особой радости. Тибор поставил рычаг управления на первую скорость. Мотор взревел — и тележка перевалила через первый ствол. Но снова застряла. Опять "на-а-авались", рев мотора — и тележка одолела следующий ствол. Однако перед третьим она вновь застряла и стала заваливаться назад. Мотор то пыхтел, то визжал, из него вырывались клубы голубоватого дыма. ...Все права на текст принадлежат автору: Роджер Желязны, Филип Киндред Дик, Джейн Линдскольд, Роберт Асприн, Альфред Бестер, Джеральд Хаусман, Дэвид Аллен Дрейк.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.