Все права на текст принадлежат автору: Гельмут Кенигсбергер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Средневековая Европа. 400-1500 годыГельмут Кенигсбергер

Гельмут Кенигсбергер Средневековая Европа. 400-1500 годы

М.: Весь Мир, 2001

Новая история старой Европы (вместо предисловия)

Предлагаемая вниманию читателя книга британского историка, профессора Г. Г. Кёнигсбергера «Средневековая Европа, 400-1500 годы» представляет собой университетский учебник. Писать предисловия к учебникам – дело в общем-то ненужное. Учебник включает некое отстоявшееся знание, с которым и полемизировать как-то неловко, посему предисловие грозит выродиться в смесь аннотации и панегирика. Однако перед нами учебник британский, то есть отстоявшееся знание – не наше, а иностранное. Это значит, что отечественному читателю предъявлены некие предварительные итоги (окончательных итогов в любой науке попросту не существует) иной исторической школы, иной исторической традиции, известной лишь специалистам, но не широкому читателю. А вот в эту традицию нашего читателя можно и нужно ввести, с этой школой можно и нужно полемизировать. Потому-то не то чтобы классическое предисловие, но некий вводный текст действительно необходим.

«Средневековая Европа, 400-1500 годы» открывает трехтомный труд британских историков «История Европы», охватывающий период с 400 по 1980 годы. При чтении данного и иных томов «Истории Европы» отечественный читатель наверняка столкнется с некоторыми проблемами, может быть не очень явными, для западного читателя давным-давно если не решенными, то настолько хорошо известными, что кажутся само собою разумеющимися, почти наскучившими. Для отечественного же читателя эти проблемы даже и не поставлены, но не явность этих проблем не делает их менее важными. Возникают два вопроса, точнее один двуединый: почему Европа? что такое Европа?

Первый вопрос навскидку кажется просто глупым, и на него хочется ответить вопросом же: а почему бы и нет? Почему не может быть истории Европы наряду с историями Африки, Латинской Америки, США, отдельных государств Европы – Великобритании, Франции, Германии? Чем Европа хуже (или лучше) иных регионов или ее собственных частей? Ничем! С последним заявлением, безусловно, солидаризируется сам Г. Кёнигсбергер: «Мы должны еще раз подчеркнуть – нельзя ставить вопрос так: почему европейская цивилизация оказалась лучше других. У нас нет критериев, позволяющих определить, что „лучше“, а что „хуже“[1]. Да, так, не лучше и не хуже, а иначе.

Само это ощущение «инаковости», то принимая гипертрофированные формы, то практически исчезая, присутствует в сознании почти всех европейцев и почти всегда, – но все же не всех и не всегда! – в аксиологическом, оценочном смысле. Мы, эллины, лучше их, варваров. Мы, христиане, лучше их, неверных. Мы, просвещенные интеллектуалы, лучше их, дикарей. Мы, белые люди, лучше их, черных. И т. д. и т. п. В конце XVIII в. такой взгляд был поставлен под сомнение, а к середине ХХ-го объявлен прямо-таки неприличным. Громко и безапелляционно было заявлено, что все люди – братья, независимо от расы, социального положения, вероисповедания и прочего. Историческая наука сделала из этого (разумеется, не только из этого) свои выводы. Ее адепты утверждали, что мировая история развивается по неким законам, таким же объективным, не отменяемым и универсальным, как и законы физики. С точки зрения, например, историософии марксизма (и особенно его вульгаризированной формы – так называемого марксизма-ленинизма), все общества, пройдя одинаковые стадии развития – первобытнообщинный строй, рабовладение, феодализм, капитализм, – идут к коммунизму. Значит, можно отыскивать и описывать рабовладение в Индии либо феодализм в Японии. Эту схему распространяют и на историю культуры, обнаруживая Возрождение в Китае или Армении.[2]

Внешне подобному универсализму противостоят теории замкнутых культур[3] или не абсолютно замкнутых, способных передавать свои достижения иным, но все же самодостаточным цивилизациям.[4] Однако все эти теории также исходят из презумпции всеобщего закона: цивилизации зарождаются, расцветают, гибнут (такова самая простая схема) либо, ко всему этому, «надламываются», порождают «универсальные государства» или «универсальные церкви», переживают «ренессансы» и т. д. и т. п. (я использую термины А. Дж. Тойнби). То есть цивилизации, конечно, различны, но управляющие ими законы одинаковы. Используя излюбленную сторонниками подобных теорий метафорику, сосна на севере диком, разумеется, отличается от пальмы, но законы роста деревьев одни и те же.

Методологические основы таких взглядов понятны. Историческая наука возникла в Европе и конструировалась на европейском материале. Так, еще в конце XVII в. немецкий ученый Христиан Келлер, исходя из политического, имперского даже принципа, разделил историю на древнюю – до падения Рима в 476 г., средневековую – до падения Нового Рима – Константинополя в 1453 г. и новую, продолжающуюся доныне. Позднейшие историки, отказавшись от имперского принципа и добавив древнейшую (первобытную) и новейшую (то ли с Первой мировой войны, то ли с Русской революции 1917 г.) истории, все равно придерживались того же членения.

Попытки отвергнуть эту схему в применении если не к европейской, то к мировой истории наталкивались на возражения и обвинения в европоцентризме. «Что же, – заявляли сторонники всеобщности исторических законов, – вы считаете, что у европейцев было Возрождение, а у китайцев (или армян) его не было? Значит, по-вашему, китайцы (или армяне) хуже европейцев?» Оные сторонники не замечали, притом совершенно искренне, что они-то и есть европоцентристы чистейшей воды, прилагающие, пусть и из лучших побуждений, европейский аршин ко всем и вся. Авторитетно признано, что Возрождение – это хорошо, значит, оно должно быть везде; не менее авторитетно признано, что феодализм был в Европе, значит, он тоже должен быть везде. С этим еще в 1922 г. спорил известный немецкий философ Эрнст Трёльч: «…используя в действительности только западное, европейско-американское развитие, выдают живущих в этих границах людей за человечество, а само это развитие – за всемирную историю и развитие мира. ‹…› Иногда же говорят, что речь идет не о биологическом понятии человечества, а о его идее и идеале, а они развиты в своем определении именно на Западе или – лишь там действительно осуществлены. Но это все не более чем наивное или утонченное высокомерие европейца… В европейском мышлении всегда присутствует завоеватель, колонизатор и миссионер».[5]

Признание единого для всех обществ закона исторического развития приводит, как это ни парадоксально звучит, именно к тому, от чего сторонники данной позиции стремятся решительно отмежеваться: к аксиологическому, ценностному подходу – «лучше / хуже». Действительно, примем как данность непреложный исторический факт: по меньшей мере с эпохи Великих географических открытий, «стартовавшей» в конце XV в., начинается и в XIX в. достигает апогея внешняя экспансия Западного мира. Не китайские джонки приплыли в Лиссабон, а португальские каравеллы – в Макао; не государство Великих Моголов завоевало Великобританию, а англичане – Индию; не система сёгуната торжествует в Европе, а парламентская монархия – в Японии; философия Гегеля является обязательным предметом для гуманитариев в китайских университетах, конфуцианство в европейских высших школах – спецпредмет. Скажу проще: сегодня джинсы в Японии – повседневность, кимоно на Западе – экзотика. То есть мир становится западным, вестернизируется, говоря научным языком. И если принять вышеназванную презумпцию общего закона, то окажется, что не европейцы «не дотянули» до европейцев, принципы прогресса для всех одинаковы, но европейцы прошли по этому пути дальше, раз смогли овладеть всем миром, а значит, европейцы – «лучше». За что боролись, на то и напоролись.

Если же, как это делает профессор Кёнигсбергер (читатель, надеюсь, понял – автор этих строк полностью разделяет его позицию), признать, что «вовсе не нужно сверяться со всеобщим законом исторического развития (которого, по нашему мнению, просто не существует)», что следует «непредвзято рассмотреть собственно европейские культурные достижения» (там же), то вопрос «почему Европа?» требует совсем иного ответа, нежели данный выше, а именно: потому что Европа, как и любая иная цивилизация, уникальна и рассматривать ее надо именно в ее уникальности, а не в ряду иных цивилизаций; сопоставляя с этими иными цивилизациями, но не в общем строю.

И тут мы переходим к ответу на другой вопрос – что такое Европа? Разумеется, не просто часть света, но «культурная общность, которая включила в себя весь Европейский континент, утвердилась в Америке и Австралии и (в той или иной форме) доминирует в остальных частях мира». То есть Европа – это область существования европейской культуры. Но тогда возникает иной вопрос: а каковы границы Европы? Для Г. Кёнигсбергера Европа есть по преимуществу Западная Европа, мир западного христианства – католицизма и протестантизма (это особенно важно для данной, представляемой читателю книги, ибо в ней речь идет о временах до Реформации). Византия, исламский мир, мир кочевых народов Азии – от гуннов до монголов – интересуют автора (а он уделяет им немало страниц) постольку, поскольку эти цивилизации сталкивались с Западом и влияли на его историю. Однако влияние было не более чем внешним и завершилось либо в период, охватываемый настоящей книгой (последний всплеск экспансии кочевников Великой степи – XIII в., падение Византии, как мы помним, – 1453 г.), либо на пороге Нового времени (последний мощный натиск исламского мира – османские завоевания – начался в XIV в., достиг апогея в XVII в., а затем Европа перешла в контрнаступление). Сложнее с Россией. Дело не столько в том, что Русь приняла христианство и в этом смысле стала европейской страной – Византия ведь тоже была христианской державой, даже не только в том, что с конца XVII в. наше отечество активно вестернизировалось. Суть в ином – невозможно представить себе историю новой Европы и современного мира без России, «большой России» (greater Russia), то есть России с подвластными землями, как бы она ни называлась – Российской империей или СССР. Более того, в XX в. «центры мирового влияния переместились с Европейского континента (с его старыми монархическими империями – Испанией, Францией, Великобританией и Германией) в Россию (СССР) и Северную Америку (США). Однако следует учесть, что эти государства, чрезвычайно обширные и густонаселенные, в культурном отношении являются наследниками Европы». Посему Россию нельзя исключать из рассмотрения либо рассматривать извне. Но и включать ее в Европу в полной мере тоже не получается, во всяком случае в средневековую.

Ввиду важности для отечественного читателя этой темы позволю себе свести воедино воззрения британского историка, разбросанные по всей книге. Почему в его глазах Россия, по крайней мере в описываемое время, не есть собственно Европа?

Профессор Кёнигсбергер, безусловно, разделяет так называемую норманнскую теорию, согласно которой и в полном соответствии с летописями основателями первого государства на Руси были русы – викинги-норманны. Вождь норманнов Рюрик (возможно, он идентичен Хрёрику Датскому скандинавских саг) с дружиной взял власть (был приглашен на княжение? захватил княжий престол силой?) в северных славянских городах – Ладоге, Изборске и Белоозере, основал Новгород, а его соратники и преемники создали новые княжества, в том числе в Киеве. Сам по себе этот факт не представляет собой чего-либо уникального в истории Европы. Те же норманны основывали правящие династии в разных частях континента. Поддерживая норманнскую теорию, Г. Кёнигсбергер не делает тех выводов, которые создали ей ореол, ненавистный русским патриотам (слово «патриот» я употребляю безо всякого политического и тем более иронического оттенка). Он не считает, что славяне вообще и русские в частности – некая низшая раса, неспособная к самостоятельному государственному строительству, что славяне вообще и русские в частности – аморфная масса, организовать которую могут лишь представители высшей расы – скандинавы-«арийцы». Ведь из того факта, что в Западной Европе скандинавы создали герцогство Нормандское и пытались, хотя и неудачно, захватить Англию, а их офранцуженные потомки завоевали все же Англию и образовали на юге Европы Королевство Обеих Сицилий, никто не делает вывода о неспособности англичан, французов или итальянцев к государственному строительству: раса тут ни при чем, и вообще, происхождение государства и поиски истоков правящей династии – две совершенно разные и слабо связанные между собой проблемы.

Включить Россию времен Средневековья в Европу Г. Кёнигсбергеру мешают другие факторы и соображения. Во-первых, это культурное влияние Византии, проявившееся прежде всего в принятии христианства по восточному обряду. «Предельная и строгая ортодоксальность стала отличительной чертой Русской церкви. Иначе и не могло быть. Русская церковь проводила богослужения на старославянском языке; на нем же писалась духовная литература. Однако на этот язык было переведено сравнительно небольшое число христианских текстов; огромный корпус разнообразнейших греческих и латинских теологических сочинений и практически все философские трактаты Античности, на которых основывалась эта теология, оставались практически неизвестными на Руси. Таким образом, „ренессанс“, попытка возрождения утраченного более совершенного мира, был здесь немыслим. Поэтому Русь, приняв христианство… имела совсем иные традиции интеллектуального и культурного развития, нежели Латинская Европа с ее крепнущей привычкой к исследованию, аргументированию и рационализации. На Руси, напротив, люди не считали, что стоит задаваться вопросами о том, что было признано всеми как истинная вера и непреложное учение». У Византии же воспринята идея абсолютной власти государя, хотя в реальности, во всяком случае в середине XII в., «если киевские великие князья… и заимствовали немало византийских придворных церемоний, то управление их обширными землями оставалось крайне примитивным как по византийским, так и по западным меркам». Но идея автократии в России в отличие от Запада (об этом ниже) под сомнение не ставилась.

То же касательно отношений государства и церкви. «Русская церковь заимствовала у Византии идею гармонического единения церкви и государства. Правда, государство было неизмеримо более сильным партнером, и предполагаемая гармония равных обернулась на деле господством государства над церковью. Поэтому конфликты верности и борьба между церковью и государством, имевшие огромное значение в истории Латинской Европы, почти совершенно отсутствовали в России».

Во-вторых, – и мы уже коснулись этого, произнеся слово «верность», одно из ключевых понятий западноевропейского феодального этоса, – Россия не знала феодализма в собственном смысле. Споры о русском феодализме начались не сегодня. За ними все тот же вопрос о единстве мирового развития, единообразии законов этого развития, причем законов, в наиболее чистом виде проявляющихся в Западной Европе. Поскольку в реальности западноевропейской модели феодализма не соответствует социально-экономическая и социально-культурная действительность в не западноевропейских регионах, историки вычленяли из западной модели некоторые черты – например формы условного землевладения – и объявляли их сутью феодализма, ведь условное землевладение действительно присутствовало в самых разных частях мира. Все же остальное – например система взаимности в вассально-ленных отношениях (вассал не просто подданный сюзерена, он связан с ним и клятвой верности, и договором, пусть не вполне равноправным, но двусторонним; вассал и сюзерен не равны по отношению друг к другу, но именно равны – как члены одного, благородного сословия – по отношению к третьим лицам и т. п.) – считалось локальным вариантом феодализма. Большинство отечественных историков-русистов настаивают на наличии феодализма на Руси. Г. Кёнигсбергер (и, кстати сказать, немалое число отечественных историков-медиевистов) с этим не согласен. «Российские историки описывают эту эпоху как период феодализма. На деле это значит лишь одно: в обществе существовал класс крупных землевладельцев, которые происходили либо из скандинавского окружения князей, либо из круга вождей старых славянских племен; впоследствии их стали называть боярами. Однако их земли не являлись ленными владениями, а сами они не были связаны сложной системой договорных отношений господства и верности, что отличало феодализм Западной Европы. Крестьяне, вне сомнения, нередко страдавшие от притеснений богатых землевладельцев, в основном были свободными и могли селиться там, где хотели». Многие, в их числе и российские, медиевисты настаивают на том, что в западном феодализме, кроме естественных конфликтов между землевладельцами и земледельцами, существовало и чувство общности всех обитателей одной сеньории. Иначе, по словам Г. Кёнигсбергера, обстояло дело на Руси. «…С течением времени крестьяне оказались беззащитными перед произволом землевладельцев, которые все больше превращались в сословие служилых людей при князьях. Эти служилые дворяне хранили верность князю, но не были связаны с той местностью, где находились пожалованные им земли. В силу данного обстоятельства в России так и не развилась та устойчивая региональная солидарность, которая объединяла сеньоров и их вассалов в Латинской Европе».

Третья особенность России – отсутствие, за малым, хотя и значимым, исключением (Новгород, Псков), городской автономии. «…Русские города оставались мелкими и управлялись непосредственно князьями или их наместниками. За исключением Новгорода, ни один русский город не смог создать автономную городскую общину, объединенную самосознанием и местным патриотизмом, что было характерно для остальной Европы. Весьма показательно, что дома в России выходили окнами не на улицу, как в западных городах, а во двор и отделялись от остальных забором или оградой. При отсутствии регионального самосознания, закрепленного во многих поколениях, и традиций автономных городских корпораций у русских не было возможностей создать представительные собрания, способные, как на Западе, защищать местные и сословные привилегии против усиливающейся княжеской власти».

И, наконец, четвертая особенность – факт монгольского завоевания. «Раньше принято было считать, что монгольское завоевание коренным образом изменило русские традиции и превратило Россию из европейской страны в азиатскую. Однако большинство современных историков склоняются к мнению, что монгольское нашествие, при всем его глубоком воздействии на русскую историю, вряд ли существенно повлияло на характер русского народа и его традиции. В значительной мере особенности национального характера были сформированы Русской церковью с ее традиционной ортодоксальностью и враждебностью ко всему иностранному, особенно к латинским христианам, которых ненавидели и боялись. Но чему монголы могли научить и научили русских князей, так это тем практическим навыкам, в которых они показали себя на голову выше европейцев: методам и приемам выжимания огромных податей со всех классов населения, способам организации и защиты путей сообщения, пересекающих обширные пространства, и умению применять военную технику противников для своих собственных нужд». Так что, согласно профессору Кёнигсбергеру, не воздействие монгольских традиций, при всей их важности, оторвало Россию от Запада. Более тесные контакты с Западной Европой могли когда-нибудь изменить уже сложившиеся традиции. «Но события последующих столетий (XI–XII вв. – Д.Х.), обратившие энергию России на смертельную борьбу с монголами, а затем на выживание под монгольским игом, исключили подобные возможности».

Я не говорю, что во всем согласен с позицией профессора Кёнигсбергера. Например, можно было бы подискутировать о близости (или, наоборот, не-близости) земских соборов к западным представительным собраниям (правда, особая активность этих соборов относится к временам более поздним). Я просто хочу, чтобы отечественный читатель увидел, что есть и такая позиция, причем весьма распространенная: ведь перед нами учебник, то есть, как было сказано выше, свод более или менее устоявшихся знаний.

А теперь от пространственных проблем перейдем к временным. Предлагаемая книга посвящена средневековой Европе, но ведь она открывает трехтомник «История Европы», следовательно, история Европы начинается со Средних веков. Мы привыкли к иному членению. Отечественный коллективный труд «История Европы», долженствующий насчитывать восемь томов,[6] начинается с первобытности, и первый его том завершается концом Античности. Почему же Г. Кёнигсбергер исключает период от каменного века до 400 г.? Ладно, говорить об особенностях каменного века именно в Европе, о влиянии конкретных особенностей западноевропейской первобытности на последующую цивилизацию может быть действительно затруднительно. История европейских варваров, по крайней мере до их столкновения с Римской державой, вероятно, действительно слабо изучена. Но Античность?

Сам профессор Кёнигсбергер никак не разъясняет свои принципы хронологического членения. Первые слова его книги: «История Европы началась в V в., когда западная часть Римской империи рухнула под натиском племен германских „варваров“. И все. Значит, англоязычному читателю (тем более читателю учебника!) и так должно быть все ясно. Действительно, такова традиция британской (и в меньшей степени германской) исторической науки. Возможно, это объясняется историей именно этих стран, не подвергшихся либо слабо подвергшихся воздействию античной культуры. Реприза в сторону: исследовательские принципы ученого-гуманитария определяются не только общим состоянием науки, но и тем миром, в котором он живет, той культурой, к которой он принадлежит, и его взгляды на прошлое во многом зависят от его позиции наблюдателя, а также времени и места, в которых он пребывает. Ничего страшного здесь нет, мы живем здесь и сейчас и изменить оную данность не можем, надо лишь учитывать это в своей исследовательской практике и не строить иллюзий об абсолютной объективности собственного знания.

Но дело, конечно, не только в этом. Мы говорили выше о теориях замкнутых (или самодостаточных) цивилизаций. Так вот, и для Шпенглера[7], и для Тойнби[8] античная и западноевропейская цивилизации по сути своей различны. Шпенглер немало страниц «Заката Европы» посвящает доказательствам не просто несхожести, а прямо-таки противоположности «аполлоновской» (античной) и «фаустовской» (западноевропейской) культур. Для Тойнби западнохристианская, «франкская» цивилизация (в нее он не включает не только восточнохристианскую, православную, но и, по его мнению, «неразвившиеся» древнескандинавскую и так называемую «дальнезападнохристианскую», то есть раннесредневековую ирландскую цивилизации) является «дочерней» по отношению к эллинской (он именует ее греко-римской), но все же принципиально иной.

Исследователи по-разному объясняют разрыв между двумя цивилизациями. Фактологическая основа признания указанного разрыва (цезуры) лежит в отмеченном Г. Кёнигсбергером распаде Западной Римской империи, в признании того, что в терминологии Тойнби называется «междуцарствием», то есть периода, в течение которого одна цивилизация уже погибла, а сменяющая ее еще не сложилась, пребывает, по словам Шпенглера, в «этнографическом состоянии».

Для того же Шпенглера, который стремился выводить все разнообразие каждой культуры из некоего, присущего только данной культуре «первофеномена», Античность и Западный мир (он, как и позднее Тойнби, не принимает традиционного деления истории на Древность, Средневековье и Новое время) имеют абсолютно несхожие «морфологические» черты. Античность есть мир замкнутого, ограниченного, западноевропейская цивилизация устремлена в бесконечность; символ «аполлоновской» культуры – тело, символ «фаустовской» – пространство, посему Античность характеризуется полисным государственным устройством (Римская империя для Шпенглера есть феномен кризиса «аполлоновского» мира), господством скульптуры в искусстве, геометрии в математике, а Западная Европа – заморскими колониальными империями, полифонической музыкой и математическим анализом. Цивилизации эти никак не влияют друг на друга и не могут быть даже поняты друг другом (для историка, то есть для себя самого, Шпенглер все же делает исключение).

Тойнби никак не согласен с идеями абсолютно замкнутых культур, для него западноевропейская цивилизация есть законная наследница античной, но именно наследница, а не продолжение. Никак не аргументируя и принимая как нечто само собой разумеющееся, Г. Кёнигсбергер явно разделяет эту позицию: начав «Средневековую Европу» с 400 г., он в первой главе описывает переход от Античности к Средним векам, наследие Рима и ростки европейской цивилизации. Конечно, в определенном, этническом и политическом, смысле историю Европы следует вести именно от Средних веков, ибо как раз тогда, а не в Античности складывались современные народы Европы, современные государства. Но дело, как мне представляется, не только в этом.

Для Тойнби разница между указанными цивилизациями лежит, среди прочего, в их пространственном расположении: античная зарождается в Средиземноморье, распространяется по его побережью, совершает экспансию на Север, но ее северные границы – Рейн и Дунай – проходят там же, где будет находиться центральная ось области расположения цивилизации западноевропейский.

Любопытно, что историки французской школы, еще в XIX в., если не ранее, придерживавшиеся теории непрерывности (континуитета), то есть плавного перехода от Античности к Средним векам (многие черты средневековой цивилизации, по мнению адептов этой школы, сложились еще в недрах римской), до некоторой степени разделяют вышеуказанные воззрения. Приверженность континуитету понятна: сами французы видят истоки своей истории равно в древней Галлии, в Риме, эту Галлию завоевавшем в I в. до н. э., и в германцах-франках, завладевших Римской Галлией. Что же касается перехода от Античности к Средневековью, то никак не принимая положение о принципиальном разрыве между греко-римской и западноевропейской цивилизациями, французские историки высказывают мнения, кое в чем сходные с точкой зрения Тойнби. От старых работ А. Пиренна[9] и М. Блока[10] до более поздних трудов Ж. Дюби[11] выстраивается следующая схема: крушение Римской империи не привело к абсолютной смене одной цивилизации другой; продолжаются торговые контакты через Средиземноморье, экономика все еще базируется на крупных поместьях, где используется труд рабов, в управлении применяются некоторые, пусть и сильно модифицированные, принципы римской администрации. В начале VIII – конце X в. происходит так называемое «второе Великое переселение народов» – арабские завоевания, набеги викингов и вторжения венгров. Морские контакты между Восточным и Западным Средиземноморьем прекращаются, Западная Европа замыкается в себе, пресечение торговли обращает экономику к натуральному хозяйству, прекращение притока рабов оборачивается крестьянской зависимостью, власть переходит к местным военным правителям, формируется мир феодализма, и тогда – именно в VIII в. – начинаются собственно Средние века. Надо сказать, что Г. Кёнигсбергер одновременно и согласен и не согласен с такой позицией. Для него разрыв единства древнего Средиземноморья связан скорее с культурным и религиозным исламо-христианским противостоянием.

Я не собираюсь полемизировать с приведенными выше принципами хронологического членения, но лишь хочу ввести читателя в проблематику вопроса, сказать, что кроме привычной с детства схемы «древность – Средневековье – Новое время» или «рабовладение – феодализм – капитализм – социализм» есть и другие.

Говоря о феодализме, мы перешли от выявления внешних, во времени и пространстве, к внутренним чертам Европы, и в первую очередь Европы.

Сначала посмотрим, что Г. Кёнигсбергер считает сущностными чертами европейской культуры. Основное, с его точки зрения, – полицентризм, причем полицентризм не только географический или языковый; «в не меньшей степени ему свойственны интеллектуальное и эмоциональное измерение». Главное проявление такого полицентризма в политической, но более всего в интеллектуальной сфере есть противостояние церкви и государства, которое, начавшись в Средние века как конфликт папства и Империи, преобразуется в конце этой эпохи в «фундаментальный дуализм религиозного и светского мышления». Действительно, борьба между папами и императорами, между владыками светскими и духовными, борьба, практически отсутствовавшая в иных цивилизациях, в том числе восточнохристианской, приводила участников этой борьбы (а в нее было вовлечено, конечно, не все население Европы, но все же значительная часть духовенства и светской элиты) к упомянутому выше «конфликту верности», заставляла делать выбор и этот выбор аргументировать, так сказать, выбирать не только сердцем (но и сердцем тоже, и это приводило к полицентризму эмоционального и рационального).

Второй источник полицентризма – феодализм. Как уже отмечалось, западные историки понимают феодализм не просто как систему условного землевладения, но как общество, в котором превалируют личные связи между вассалом и сюзереном, а также соединены собственность и власть, землевладение и администрация. В этих случаях землевладение оказывается неким мини-государством для проживающих в нем, в первую очередь зависимых крестьян. Образуется множество полунезависимых структур, имеющих черты разом и хозяйственного, и государственного организма. Эти структуры подвластны, но только в определенных, ограниченных традицией и условиями вассальной присяги пределах, государю более высокого, нежели простой землевладелец-рыцарь, ранга. А этот государь является вассалом государя еще более высокого ранга, тот, в свою очередь, подвластен монарху – возникает лестница феодальной иерархии. Здесь также наличествует множество центров, причем центров разного уровня – от высшего, короля или императора, до низшего, простого рыцаря, причем с понижением уровня таких малых центров становится все больше.

Начиная с конца XII в., с развитием Европы, со становлением национальных государств число малых центров уменьшается, точнее уменьшаются права их владетелей на власть над зависимыми от них людьми, зато усиливаются центры высшего уровня – королевские правительства. Четко обозначается еще один полицентризм – феодалов и государей.

Кроме того, возникает контраверза между «универсализмом» (Г. Кёнигсбергер нередко употребляет это слово в кавычках, ибо оно никак не относится к средневековой лексике) и регионализмом. «Универсализм» автор «Средневековой Европы» связывает как с объединяющей ролью католической церкви, так и с ограниченным числом профессионалов, обладающих знаниями, достаточными для участия в управлении. Эти образованные люди переходили с одной епископской кафедры на другую, от одного двора к другому и посему не были связаны с конкретным государем, с конкретной страной. В XIII в. «рост благосостояния и широкое распространение образования способствовали оформлению небольших регионов в жизнеспособные политические единицы, в отличие от XI–XII вв. теперь было гораздо проще найти профессионалов, способных решать задачи управления.

Именно в этом заключалась одна из основных причин регионализации Европы в противоположность универсализму прошлых столетий. Тем не менее транснациональная интеграция не была преодолена совершенно: скорее, две противоположные тенденции в течение следующих нескольких столетий стали определять развитие Европы».

Борьба между универсализмом и регионализмом и в конечном счете победа последнего споспешествовали становлению новой Европы. «Универсализм зрелого Средневековья, который, как мы видели, основывался на транснациональной коммуникации только малочисленной прослойки образованных и квалифицированных людей, – такой универсализм мог сохраняться в Европе лишь при условии экономического застоя и интеллектуальной стагнации. Но это перечеркнуло бы все динамические возможности общества, возникшего из сплава варварских племен с развитой цивилизацией поздней Римской империи. К заслугам „интернационального сектора“ средневекового общества следует отнести экономический и культурный рост, который способствовал регионализации Европы (и тем самым подорвал корни универсализма). В свою очередь, регионализация сыграла роль нового динамичного элемента: она расширяла возможности и интенсивность конкуренции, вынуждая таким образом жертвовать традицией в пользу рациональности и изобретательности. Именно эти процессы к концу XV в. обеспечили европейцам техническое, военное и политическое превосходство над коренными народами Америки, Африки и большей части Азии, которые были покорены и частично обращены в рабство. Но и европейцам пришлось заплатить за это: они вынуждены были примириться с крушением (в эпоху Реформации) взлелеянного ими идеала единого христианского мира, а европейские государства неизбежным ходом событий оказались вовлеченными в войны между собой (поскольку каждое из них претендовало на универсальное владычество, подобающее только церкви). Успехи и трагедии человеческой истории не так легко разделить».

Полицентризм, борьба между разными центрами приводят к переменам в интеллектуальной, политической и экономической жизни, формируют или, точнее, начинают формировать те черты, которыми новая Европа будет отличаться от иных цивилизаций. Одна из особенностей европейской культуры – рационализм, то есть апелляция в спорных вопросах к разуму, а не к традиции, религии, моральным нормам и т. п. В борьбе светской власти и власти церкви стоял вопрос: кто из них мог с большим правом притязать на лояльность подданных? «В Средние века невозможно было, конечно, желать полной победы одной силы и полного поражения другой; более того, подобная ситуация была абсолютно непредставима. Поэтому две могущественные силы оказались перед необходимостью обосновывать свои притязания рационально. Рациональное мышление ценится во всех высокоорганизованных обществах. Но здесь мы имеем дело с дополнительным стимулом, неизвестным в других обществах; он наложил неизбежный отпечаток на все формы творческого мышления».

Еще одна особенность новой (начиная с конца XVIII в.) Европы (и Северной Америки) – политическая демократия и правовое государство. Другие цивилизации просто не знали подобного и ныне с большим или меньшим успехом заимствуют (или отказываются заимствовать) эти принципы и структуры. Корни оных принципов и структур Г. Кёнигсбергер видит опять же в борьбе церкви и государства и вызванной этим рационализации мышления. «Инициаторы средневековых споров между церковью и государством добились главного: они заложили фундаментальную и жизненно важную западноевропейскую традицию – традицию поиска правовой защиты от тирании. Эта традиция требовала, чтобы любая политическая власть опиралась не только на прецедент или реальную силу, но имела бы рациональное оправдание».

Впрочем, разногласия внутри государств, феодальные конфликты также действовали в том же направлении. Высшие органы власти – правительства – стремились усилить свое влияние за счет умаления прав вассалов и создания независимой от них администрации, независимого наемного войска, а заодно и такой системы управления, в которой личные качества носителей власти значили бы меньше, нежели законы, регламентирующие жизнь государства. Это вызывало сопротивление вассалов, причем результаты сопротивления оказались в конечном счете весьма плодотворными. «По мере того как короли расширяли свою власть за пределы чисто феодальных отношений господина и вассала, их вассалы и подданные, в свою очередь, стремились выйти из-под этой власти или ограничить ее законом, дабы сделать осуществление королевских полномочий упорядоченным и предсказуемым».

Из этого стремления ограничить власть правителя вырастают представительные учреждения Европы, первый прообраз будущих органов законодательной власти. До современной демократии еще очень далеко, и все же… «Ни одно из этих представительных собраний не было демократическим в современном смысле слова. Представительство почти никогда не осуществлялось на общей выборной основе: право представительства обычно давалось как привилегия – богатым корпорациям, отдельным группам населения и регионам. Их интересы и политический кругозор были, как правило, очень узкими, а их представители редко могли судить о проблемах общеполитического характера; многие из них к тому же были коррумпированы. Однако, когда члены собраний требовали от правителя соблюдения их привилегий, они тем самым защищали власть закона против открытого произвола; когда они пытались ограничить налоговые аппетиты правителя, они защищали интересы непривилегированных слоев населения; а когда настаивали на заключении международных договоров и критиковали агрессивную политику своего правителя, они способствовали (пусть и косвенно) смягчению худших черт международной анархии того времени».

Наконец, экономические особенности европейской цивилизации. Средневековое общество не знает абсолютной частной собственности. Крестьянин есть лишь пользователь земли, но ее владельцем является помещик, который также не является собственником, ибо верховную власть над владением сохраняет сюзерен землевладельца, а тот «держит» землю от своего сюзерена и т. д. вплоть до государя, который, как говорили французские юристы XIII в., «держит свое королевство от Господа Бога и самого себя». Иное отношение к собственности возникает первоначально в средневековых городах, причем как более или менее массовое явление это происходит в XIII в. Развитие торговли и ремесленного производства инициирует, пусть и весьма медленно, «обращение к рациональным методам и рациональной организации коммерции», а это «дало мощный импульс общему стремлению к рациональности, которое стало заявлять о себе почти в каждой сфере интеллектуальной деятельности, специфически окрасило и в конечном счете определило все развитие европейской цивилизации».

Проникновение денежных отношений из сугубо городской экономики в сферу государства в целом наряду с укреплением государственной власти меняет, впрочем весьма медленно и в разных государствах по-разному, отношения собственности. По мнению профессора Кёнигсбергера, «в классическом феодализме собственность, преимущественно земельная, рассматривалась двояко: она давала владельцу определенные права и накладывала на него соответствующие обязанности. Социальная элита исполняла обязанности вассальной верности и военной службы, а крестьяне несли трудовые, а иногда и военные повинности. С исчезновением обязанностей военной службы и ослаблением уз личной верности обладание собственностью стало рассматриваться как абсолютное право, с которым могут быть связаны лишь договорные обязанности».

Последствием, но уже выходящим за рамки Средних веков стало то, что «к XVII в. понятие собственности как абсолютного права столь прочно укоренилось в общественном сознании, что на нем стали основываться все политико-философские учения, а каких-либо иных представлений о собственности уже не существовало. Даже социалисты XIX–XX вв., критиковавшие нравы частнокапиталистического общества, в основном сохранили за собственностью ее абсолютный характер и стремились лишь „сдвинуть стрелку“ с показателя „собственность частных лиц“ на показатель „собственность государства“ (там же).

Мне не хотелось бы (получилось или нет – не мне судить) пересказывать книгу Г. Кёнигсбергера, но лишь, как я сказал выше, ввести читателя в проблематику этой книги и выявить основные мысли автора. Конечно, у меня есть возражения. Ряд, как мне представляется, неточностей будет оговорен ниже в примечаниях. Есть и иные несогласия. Так, я не могу полностью принять некоторые взгляды автора на ремесленные цехи и гильдии. По его мнению, по крайней мере в XII и XIII вв. они «были, как правило, лишь религиозными братствами, члены которых имели общие экономические интересы; эти объединения возвращали людям чувства уверенности и защищенности, утраченные с уходом из деревни, а также создавали столь необходимые институты попечения над нетрудоспособными или престарелыми членами цехов, их вдовами и сиротами». Автор настоящего предисловия в своих работах пытался показать, что частное и публичное, религиозное и производственное в сознании средневекового ремесленника просто не разделялись, посему говорить о примате той или иной стороны деятельности ремесленного цеха вообще некорректно.[12] Есть и другие возражения, но в заключение мне хотелось бы поспорить не об этом.

Проблема Ренессанса и «ренессансов» (то есть периодических обращений к античной культуре) весьма важна для Г. Кёнигсбергера, ибо в них он находит элементы рационального светского мышления, столь существенного для становления культуры новой Европы. Анализируя итальянское Возрождение, профессор Кёнигсбергер в полном согласии с современной исторической наукой отрицает совершенный разрыв Ренессанса со Средними веками, на чем настаивали ученые XIX в., убеждавшие, что Возрождение являет собой рассвет после «темного» Средневековья. Обращаясь к творчеству этих ученых, наш автор отмечает: «Но что уже больше не встречает одобрения, так это оценка Средневековья как „темных веков“… Дело не только в том, что мы гораздо лучше представляем себе культурные достижения Средневековья… сейчас нам гораздо понятнее, что Возрождение возникло безо всякого разрыва с позднесредневековой итальянской городской цивилизацией».

И все же картина Ренессанса получается у автора «Средневековой Европы» чересчур благостной. Нет, он не отрицает драматизма исторического развития вообще и истории Ренессанса в частности. И все же впечатляющая картина достижений Возрождения загораживает от него иную, оборотную сторону. Исследования ряда ученых[13] показали, что Возрождение было эпохой не только радости. Восторг перед будущим соседствовал со страхом перед ним же, упоение новым – с сознанием исходившей от него опасности. Это было заметно уже в самом начале Возрождения – недаром Боккаччо в старости отрекался от своего «Декамерона». Более того, вспомним композицию этого сочинения. В Прологе описана Черная смерть во Флоренции, и все веселье, весь юмор и вся мудрость новелл воспринимаются на фоне торжества смерти – в буквальном смысле «пир во время чумы».

Человек Ренессанса ощущал свою судьбу как открытую, незавершенную. Ариосто писал, что не хочет жениться, поскольку тогда он не сможет принять сан священника, и не хочет принимать сан, ибо тогда не сможет жениться. Вероятно, это шутка (в конце концов он женился), но вот реальная судьба Рафаэля: папа предлагал ему кардинальский сан, один из папских приближенных – свою племянницу в жены с огромным приданым. Рафаэль не пришел к окончательному решению ни при жизни, ни даже в смерти: он принял постриг на смертном одре и одновременно в завещании объявил свою суженую наследницей и женой перед Богом. Возможность выбирать ценней самого выбора.

Однако непрерывное состояние этого выбора порождало неуверенность и «меланхолию», но не в нынешнем смысле – «легкая печаль», а в значении – «тягостное раздумье», «уныние». Если будущее открыто, то в нем может быть все, в том числе и самое страшное. Современные исследователи[14] установили, что ужас, охвативший Европу в 1000 г., когда все якобы ждали конца света, сильно преувеличен, и именно ренессансными историками, переносившими в прошлое страхи своего времени. В 1500 г. светопреставления ожидали напряженнее, чем пять веков назад, и во всем – в падении Константинополя, открытии Америки (оно пришлось на 1492 г., то есть на 7000 год от сотворения мира) – видели знаки близящегося пришествия Антихриста. Стремление к красоте вдруг оборачивалось тягой к богатству, освобождение от устаревших моральных норм – безнравственностью, всемогущество человека – всевластием правителей.

Ощущение хрупкости гуманистического мирка вызывалось узостью его. Даже во Флоренции гуманистические идеи не охватывали всех слоев населения, да и не могли охватить. Гуманизм не аристократичен, но элитарен, гуманистические добродетели открыты каждому, но мало кто может вместить их в полной мере, ибо они требуют напряжения доблестной души, а это есть не у всех. Искусство Ренессанса представляется наиболее полным воплощением гуманистических идеалов, но и это искусство не было тогда общепризнанным: значительная часть художников продолжала жизнь цеховых мастеров, работала в старой манере, и их произведения пользовались популярностью у рядовых сограждан.

Я далек от мысли преуменьшать достижения Ренессанса, мне хотелось лишь показать, что в истории на каждое достижение есть свои утраты – и профессор Кёнигсбергер, думаю, согласился бы со мной (вспомним: «успехи и трагедии человеческой истории не так легко разделить»).

Впрочем, я, кажется, нарушил один из принципов критики: обсуждать лишь то, что автор сказал, и не касаться того, что он не включил в свои рассуждения. Но и к этому нарушению меня подталкивает чтение «Средневековой Европы», книги богатой не только фактами, но и идеями, книги, побуждающей к размышлению и дискуссиям. Уверен, что у читателя труд профессора Г. Кёнигсбергера о старой, но вечно юной Европе вызовет желание подумать и, быть может, поспорить.

Д. Э. Харитонович

Введение

Начало европейской истории

История Европы началась в V в., когда западная часть Римской империи рухнула под натиском племен германских «варваров». За последующие шестнадцать столетий на обломках, сохранившихся после этой катастрофы, сложилась новая культурная общность, которая включила в себя весь Европейский континент, утвердилась в Америке и Австралии и (в той или иной форме) доминирует в остальных частях мира.

Главная проблема

Организация человеческих обществ, по-видимому, подчинена единому основополагающему правилу: сильные стремятся властвовать и эксплуатировать слабых, а самые сильные – создавать империи, размеры которых ограничиваются только географическими условиями и человеческими возможностями. Метаисторическое убеждение христианских теологов, согласно которому одну империю должна сменять другая,[15] учитывало, таким образом, опыт человечества – даже если мы не склонны приписывать этой смене безусловную для теологов упорядоченность и провиденциальную природу. Главная проблема европейской истории заключается, следовательно, не в том, почему европейцы стремились к господству над другими народами, важнее – каким образом и при каких обстоятельствах они смогли выработать в себе следующие фундаментальные качества и способности: во-первых, успешно противостоять на протяжении почти тысячелетия могущественным и порой более высокоорганизованным соседям; во-вторых, распространять свою власть и основные ценностные установки на не европейские общества. Иными словами, следует оценить последствия этого процесса (включая реакцию на него) и сформулировать проблемы, доставшиеся нам в наследство.

Для понимания этих проблем вовсе не нужно сверяться со всеобщим законом исторического развития (которого, по нашему мнению, просто не существует); мы отнюдь не намерены высказывать безапелляционные суждения о шестнадцати веках европейской истории или о европейцах как особом сообществе, противостоящем другим народам. Скорее, мы попытаемся показать, что история человеческих обществ подчинена определенному порядку, непредвзято рассмотреть собственно европейские культурные достижения, а также дать моральную оценку действиям отдельных личностей или больших групп. Выполняя эту задачу, мы будем руководствоваться критериями, выработанными культурным опытом Европы.

Европа, ее соседи и остальной мир

Историю Европы можно ясно представить себе лишь в одном случае: если постоянно соотносить ее с историей соседних народов. После падения Западной Римской империи Европа более тысячи лет защищалась от мусульман-арабов на Средиземноморье, от норвежских мореходов-викингов на севере и западе и разных азиатских народов – на востоке (гуннов в V в., авар, венгров, монголов и наконец – и дольше всего – турок). Несмотря на большие потери, ядро Западной Европы удалось отстоять. Гунны и авары были побеждены и рассеяны, викинги и венгры обращены в христианство и ассимилированы. Но из двух великих попыток средневековой Европы вернуть территории, захваченные мусульманами, лишь одна увенчалась успехом: Реконкиста Иберийского полуострова (Испания и Португалия) и возвращение большого средиземноморского острова – Сицилии. Другая попытка – крестовые походы (предпринятые с целью отвоевать Иерусалим и установить власть христиан в Восточном Средиземноморье) – окончилась неудачей. Эта неудача оказалась тем более прискорбной для христианской Европы, что в одном из крестовых походов взятием Константинополя (Византия) был нанесен смертельный удар существовавшей до той поры части Римской империи. С крушением главной преграды для исламской экспансии на юго-востоке Европы турки-османы наводнили Малую Азию, захватили Константинополь, а затем и весь Балканский полуостров. Вплоть до 1683 г. Вена вела ожесточенную борьбу с турками, неоднократно осаждавшими город.[16] Христианской Европе потребовались три века – XVIII, XIX и XX, чтобы с трудом вернуть большую часть Балкан, но Константинополь и вся Малая Азия остались у турок. В то время идеи христианской экспансии уже не играли ключевой роли, а Турция мало-помалу ассимилировалась Европой. В связи с этим ведущее значение приобрели иные факторы.

С XV в., продолжая бороться против ислама в Средиземноморье и на Балканах, европейцы начали преодолевать изолированность своего континента, достигли Америки и, обогнув Африку, проникли в Южную и Восточную Азию. В последующие четыре столетия они расселились на Американском континенте, открыли и заселили Австралию, создали громадные империи в Индии, Индокитае и Индонезии, возвратили захваченные монголами территории на юге и востоке России, колонизировали степи Северной Азии (Сибири) от Урала до Тихого океана и поделили между собой Африку. Не прибегая к прямым захватам или колонизации, европейцы осуществляли торговую экспансию в Китайской империи и вынудили Японию открыть границы для западной торговли и технологии.

Политическое определение Европы

Эта беспрецедентная экспансия происходила в то время, когда Европа оставалась разделенной на многочисленные конфликтующие государства. Политическое дробление было прямым следствием возникновения в V в. на руинах западной половины Римской империи германских племенных государств. Многие их них бесследно исчезли, и понадобилось почти 500 лет, чтобы карта Европы приобрела относительную стабильность, отдаленно напоминающую современные политические реалии. Но межгосударственный антагонизм, несмотря на все попытки его преодоления, до сих пор остается весьма существенным обстоятельством: в то время как европеизм торжествовал в мировом масштабе, внутренние противоречия громко заявляли о себе в пределах самой Европы.

Возможно, остальному миру эти события казались локальными проблемами, тем не менее вплоть до конца Второй мировой войны (1939–1945) именно они определяли глобальный исторический процесс. На протяжении XX в., однако, центры мирового влияния переместились с Европейского континента (с его старыми монархическими империями – Испанией, Францией, Великобританией и Германией) в Россию (СССР)[17] и Северную Америку (США). Однако следует учесть, что эти государства, чрезвычайно обширные и густонаселенные, в культурном отношении являются наследниками Европы. К середине XX в. европейцы полностью отказались от прямого контроля над теми регионами мира, в которых они не жили. Это позволило многим азиатским и африканским режимам, особенно тем, которые восприняли европейские технологии и в меньшей степени идеологию и ценностные системы, противодействовать европейско-американскому экономическому господству, а значит и политическому влиянию в своих странах. В этом процессе были свои успехи и неудачи.

Экономическое и социальное развитие Европы

Подобно всем оседлым аграрным обществам, европейское общество состояло в основном из крестьян (производящих продукты питания) и господствовавшей над ними сравнительно немногочисленной элиты, которая контролировала большую часть собственности (в первую очередь, земельной). Экономическое развитие, то есть рост производства продовольствия и других товаров, повышающих уровень жизни всего населения (или по крайней мере его части), – все это нуждалось в более интенсивном использовании ресурсов, прежде всего земли, и в более эффективном разделении труда. И то и другое стало неотъемлемой частью европейской истории. Но поскольку предложение земли было ограничено, роль основного фактора развития играло (это понял Адам Смит в XVIII в.) прогрессирующее разделение труда. Следовательно, чтобы осмыслить сущность экономического и социального динамизма Европы, нужно отчетливо представлять себе историю европейских производственных элит и профессионализации основной массы населения. Важнейшая составляющая этого динамизма – технические и технологические новации. Ими было богато даже Средневековье; со временем количество этих новаций возросло настолько, что они стали способными к самовоспроизводству, что знаменовало собой так называемую эпоху промышленной революции, или, скорее, целого ряда промышленных революций, которые преобразили буквально каждый аспект нашей физической и социальной жизни и определили самые существенные особенности нашего мышления и мировосприятия.

Динамизм культуры

Вряд ли можно представить себе, чтобы европейская элита могла достичь столь выдающегося динамизма в экономической жизни, если бы другие параметры ее существования не были столь же динамичны. Элиты существовали во всех высокоорганизованных обществах и, по определению, должны были эффективно действовать в рамках созданных ими традиций. Но не все они обладали одинаковым динамизмом. Здесь мы возвращаемся к проблеме, сформулированной в начале введения: почему европейцы действовали так, как они действовали? В чем именно заключался этот образ действия? Какие преимущества перед другими обществами он им давал? Мы должны еще раз подчеркнуть – нельзя ставить вопрос так: почему европейская цивилизация оказалась лучше других. У нас нет критериев, позволяющих определить, что «лучше», а что «хуже».

Тем не менее многие образованные европейцы в эпоху Средних веков, да и в наше время, пытались рассуждать именно так. Средневековые люди считали, что их собственная цивилизация почти во всем уступает прежней, греко-римской, и направляли все свои помыслы к тому, чтобы вернуть этот «золотой» век. У них был, таким образом, серьезнейший стимул к постоянному совершенствованию во всех областях культуры, поскольку именно в сфере культуры сохранилась основная масса сведений о древних: как в материальных памятниках, так и в рукописных, в литературе и праве. В отдельные эпохи стремление возродить Античность становилось особенно острым, и в европейской культурной жизни наступали периоды «ренессанса». В такие периоды наиболее ярко проявлялась вся многополюсность стремлений, противоречивое переплетение регионализма и «универсализма», сами понятия которых возникли сравнительно поздно.

Полицентризм европейской цивилизации был явлением не только географическим или языковым; в не меньшей степени ему свойственны интеллектуальное и эмоциональное измерение. Отделение церкви от государства привело к столкновению интересов и раскололо само представление о лояльности. Обе эти институции доказали свою творческую эффективность и вместе с тем стали источником постоянного дискомфорта для своих членов. Действительно, кто мог с большим правом притязать на лояльность подданных – духовная или светская власть? В Средние века невозможно было, конечно, желать полной победы одной силы и полного поражения другой; более того, подобная ситуация была абсолютно не представима. Поэтому две могущественные силы оказались перед необходимостью обосновывать свои притязания рационально. Рациональное мышление ценится во всех высокоорганизованных обществах. Но здесь мы имеем дело с дополнительным стимулом, неизвестным в других обществах; он наложил неизбежный отпечаток на все формы творческого мышления.

В начале Нового времени дуализм церкви и государства постепенно трансформировался в еще более фундаментальный дуализм религиозного и светского мышления, породивший необычайный динамизм: он позволил музыке, искусству, естественным наукам и политическим теориям освободиться от прежнего средневекового статуса «служанок теологии», а ученым и людям искусства – заявить свои права на чисто рациональную или чисто эмоциональную позицию.

Последствия этого процесса для европейского общества оказались огромны: они позволяют объяснить как непреходящую динамичность европейского развития, так и то смешанное чувство восхищения и неприятия, с которым европейские ценности встречались в неевропейских обществах. Особенным драматизмом окрашено развитие политической мысли. Люди Средневековья рассматривали политическую мысль (по аналогии со всеми прочими аспектами человеческой жизни) как составную часть мысли моральной и религиозной. Однако со времен Макиавелли, в начале XVI в., чисто рациональные и светские теории все больше вытесняли моральную и религиозную проблематики. Вместе с тем политика и религия долгое время находились в исключительной компетенции правителей, их советников и философов. Лишь во второй половине XVIII в., в первую очередь благодаря сочинениям Руссо, политическая мысль, наряду со светским содержанием, обрела общедоступность, провоцируя общественные эмоции, которые не уступали по силе прежним, религиозным: именно здесь был заключен источник политической идеологии. Со времен Французской революции вплоть до нашего времени идеология неизменно выступала как самый влиятельный (и вновь исключительно динамичный) фактор не только европейской, но и мировой истории. Крупнейшие идеологии продемонстрировали почти беспредельную гибкость, приспосабливаясь к местным традициям; в некоторых современных обществах они проявили поразительную способность к симбиозу с традиционными религиозными верованиями – явление, которое не удивило бы наших средневековых предков. Идеологии получили свое выражение и в ряде новых институций, таких, как политические партии.

Пределы рационализма

Хотя рационализм, то есть систематическая апелляция к разуму при анализе и решении проблем, и оказался наиболее эффективным элементом европейской традиции, ему свойственна известная ограниченность. В «Вакханках» греческого драматурга Еврипида (ок. 484–406 гг. до н. э.) показано, как люди, пренебрегавшие иррациональной, эмоциональной стороной своей природы, порождают ситуации, трагические для себя и для других. Со второй половины XVIII в. романтизм, новое течение в европейской культуре, стремился использовать нерациональные способности и глубинные эмоции для создания новых приемов художественного, литературного и музыкального выражения. Романтикам принадлежат многие шедевры европейского гения в живописи, литературе и музыке; в политике они тоже искали человеческое измерение. Однако романтические нападки на рационализм имели и оборотную сторону: они дали выход многим темным инстинктам человеческой натуры – трайбализму[18] и сектантскому фанатизму, нетерпимости и торжеству насилия. Конечно, эти инстинкты всегда присутствовали в европейском обществе (как и во всяком другом). По сути дела, история любого общества представляла собой серию попыток отыскать приемлемый баланс между разумом, традицией и эмоциями. Эта задача все еще стоит и перед нами.

Тенденции и перспективы современности

Начиная с XVIII в. многие историки Европы (одни – в надежде, другие – в страхе) занимались предсказанием развития событий. Одни создавали теории прогресса, другие – упадка. Но наряду с общими теориями появилось (особенно за последние 25 лет) немало эмпирических, более скромных по задачам исследований, посвященных локальному прогнозированию. Наиболее важными направлениями, где практикуется различного рода прогнозирование, являются: такая вечная тема, как демография, исследующая, в частности, иммигрантские популяции (разнородные в культурном отношении); безработица, катастрофически выросшая с начала 70-х годов XX в., особенно среди молодежи; структура и динамика промышленного производства – основы процветания Европы; сельское хозяйство, доходы от которого до сих пор составляют главную приходную статью бюджетов стран Европейского экономического сообщества и, наконец, изменения под влиянием как социального развития, так и новейших технологий в сферах трудовой деятельности и досуга.

В свете развития Европейского экономического сообщества, основанного на договоре, подписанном в Риме, старейшей европейской столице, все большее число историков стремится переписать новейшую историю Европы в общеевропейских, а не в узконациональных терминах. Эта задача стала еще более насущной после 1989 г., когда коммунистические режимы Восточной Европы пали или (как в Советском Союзе) претерпели радикальное изменение, две части Германии объединились, а почти все европейские государства к западу от Советского Союза стремятся вступить в переименованное Европейское сообщество. В 1991 г. (когда пишутся эти строки) стремление к особому европейскому единству продолжает заявлять о себе с неизменной силой. В то же самое время сохраняются проблемы национального, регионального и этнического характера, оставляя открытым вопрос будущей политической организации Европы и ее отношений с Советским Союзом и Соединенными Штатами Америки.

История Европы, написанная в 80-х годах XX в., вряд ли может иметь законченный вид. Каждое из трех последних десятилетий знаменательно особыми, отличительными чертами, причем в последнем доминировали экономические проблемы. При оценке происходящих в различных странах событий вновь возникает нерешенная проблема соотношения частей и целого. Поэтому предлагаемые вниманию читателя книги[19] скорее ставят вопросы, чем дают на них ответы, и скорее открывают историю для обсуждения, чем закрывают ее последнюю страницу. Вряд ли можно дать окончательный ответ хоть на один вопрос – и это обстоятельство следует считать, вероятно, самой существенной особенностью изучения европейской истории.

Глава 1. Конец античного мира и начало Средних веков, 400–700 годы

Римская империя в 400 году

В один из дней приблизительно 400 г. Константинопольский епископ Иоанн, получивший прозвище Хрисостом (или Златоуст) за свои необычайно красноречивые проповеди, удовлетворенно взирал на окружающий мир. «Сейчас, – писал он, – все эти обширные земли, над которыми не заходит солнце, от берегов Тигра до Британских островов, вся Африка, Египет и Палестина, все, что только подвластно Риму, живет в мире. Тебе известно, что весь мир пребывает в безмятежности, а о войнах мы знаем лишь по слухам».

История по-своему умеет высмеивать пророчества интеллектуалов. Действительно, многие современники св. Иоанна Хрисостома, особенно те, что жили на западе Римской империи, вряд ли разделили бы его оптимизм, и в то же время ни один из них не мог предугадать, что крушение всей западной части империи произойдет так скоро. Даже сейчас с трудом верится в то, что к 400 г. катастрофа уже стала неизбежной.

В самом деле, для оптимизма было немало веских оснований. Страшные гражданские войны III в. ушли в прошлое, императоры Диоклетиан и Константин восстановили эффективное управление. Четвертый век стал временем значительного оживления экономики. Особенно хорошо это видно по быстрому росту Константинополя, поскольку в отличие от Рима, который возник как административный центр и поэтому в экономическом отношении оставался по преимуществу центром потребления, новая столица на Босфоре развивалась как торговый и промышленный город. Чтобы компенсировать недостаток рабочей силы, связанный с людскими потерями в бедственном III в., императоры издали законы, которые обязывали сыновей продолжать дело своих отцов – на государственной службе, в армии, в занятиях ремеслом или земледелием. Историки часто с неодобрением отзывались об этих законах, хотя последние никак не препятствовали социальной мобильности населения. Армия, в частности, предоставляла честолюбивым людям возможности для продвижения, и даже крестьянин мог добиться самого высокого общественного положения, примером чему служит Юстин, ставший императором.

Еще более впечатляющим по сравнению с экономическим подъемом оказалось духовное возрождение. Христианство, которое в течение нескольких веков оставалось религией меньшинства, быстро вытеснило всех соперников. Литературные, философские и художественные дарования граждан Римской империи все больше обращались на службу христианству, а оно, в свою очередь, выступало как могущественный заказчик, побуждавший людей развивать свои творческие способности. Константинополь стал подлинно христианской столицей империи, свободной от римского наследия и традиций языческого прошлого.

Христианство было восточной, то есть не греко-римской в своих основаниях, религией. Существовали и другие восточные традиции, которые после столетий полусонного существования под покровом эллинистической цивилизации вновь утверждали себя на берегах Восточного Средиземноморья. Самая важная из них – вера в божественность императора, подданные которого простирались ниц перед его статуями и изображениями. Для этой традиции «христианское» и «римское» были синонимами. Монахи, отшельники и святые столпники служили связующим звеном между мирянами и императором, поскольку он прислушивался к предупреждениям и наставлениям святых. Эта связь являла собой прочные узы верности императору со стороны подданных восточной части Римской империи и была одним из главных источников силы государства. С течением времени, однако, выяснилось, что такая верность весьма хрупкая – у египтян и сирийцев в конце концов возникли разногласия с императором относительно сущности христианской веры. Но в 400 г. никто не мог этого предположить.

На Западе сложилась иная ситуация. Языческие традиции оказались там сильны и культивировались в кругу римских сенаторов. Roma aeterna, вечный Рим, священный город, средоточие и вершина всей цивилизации – постоянный лейтмотив литературы того времени. Та же тема в своей позднейшей христианской версии более тысячи лет определяла литературные и художественные вкусы, религиозные и даже политические пристрастия жителей Западной Европы. Под воздействием этих идеалов происходила последовательная романизация западных провинций империи. Кельтский и баскский языки исчезли из большинства областей Галлии и Испании, сохранившись только в отдаленных горных районах Британии и Пиренеев. Эти языки заменила разговорная латынь, которая, как мы знаем от лингвистов, послужила основой для развития средневекового французского и испанского языков.

Атмосфера умиротворенности в конце правления императора Феодосия, ничем не омраченное воцарение двух его несовершеннолетних сыновей, Аркадия на Востоке и Гонория на Западе (395), – весь этот внешний покой (которым объясняется оптимизм Иоанна Хрисостома) был тем не менее обманчив. Проницательные люди уже в то время чувствовали приближение кризиса. Опасность со стороны варварских германских племен на севере и персов на востоке не миновала. До сих пор их удавалось побеждать; но сохранится ли такое положение в будущем?

Ресурсы Римской империи

Самой важной и самой насущной проблемой для Римской империи была военная защита. В свою очередь, возможности армии зависели от ресурсов империи, от их разумного распределения и, следовательно, эффективного использования, наконец, от принципиальной способности и желания римских властей и римского народа этими ресурсами пользоваться. Какой же свободой выбора они располагали?

Римская империя представляла собой мир больших городов, средиземноморских портов и поселений, расположенных на берегах или в местах впадения рек в море. В целом они образовали обширную зону беспошлинной торговли, объединенную судоходством, а также стабильной и ходившей повсюду золотой монетой. В крупных городах была сконцентрирована основная часть зримых богатств империи – роскошные храмы и театры, дворцы, акведуки, общественные термы, рынки, форумы с триумфальными арками и рядами коринфских колонн. В целом ряде областей, особенно в строительстве, инженерном деле, в производстве тканей и металлических изделий, инструментов и оружия, античный мир достиг высокого мастерства. Но все эти технические достижения к 400 г. существовали уже несколько столетий, и нет никаких оснований считать, что Римский мир сохранял способность к технологическому прогрессу.

Причины застоя были весьма разнообразны и неоднозначны. К тому же сама постановка проблемы относится к сравнительно недавнему времени: образованные римляне V в. вообще не стали бы в этой связи говорить об упадке. Разумеется, они высоко ценили тот комфорт (теплые бани или центральное отопление), который создавали им технические достижения; но сама мысль о том, что технологический прогресс способен улучшить их благосостояние, дополнить или даже совсем заменить человеческий труд машинами, конечно, не была и не могла быть им знакома. Мы вообще не располагаем сведениями, что образованные римляне когда-нибудь задумывались об этом. Они принадлежали к классу possessores, собственников (даже если были сравнительно бедны), и считали свою жизнь достаточно комфортной при существующем технологическом уровне и использовании труда рабов. Еще важнее, пожалуй, другое: в число общественно признанных социальных и интеллектуальных приоритетов никогда не включались успехи на ниве технологии. Люди становились адвокатами, политиками или администраторами; если же их не привлекала такая карьера, к их услугам был богатейший мир греческой и римской словесности. Эти дисциплины изучали в школах и университетах, так же обстояло дело с философией и некоторыми теоретическими науками, но почти никакие прикладные (за исключением медицины) и, конечно, никакие технические науки в школах не преподавались. Подъем христианства лишь усугубил такое положение, поскольку многие выдающиеся умы эпохи посвящали себя теологии. Устойчивость римских интеллектуальных традиций демонстрирует история Византии: в течение последующей тысячи лет это блестящее, сложное и необыкновенно жизнеспособное общество продолжало существовать без каких бы то ни было технологических перемен, за исключением военного дела (но и здесь основные новшества были заимствованы у врагов).

В подобных условиях промышленная (то есть ремесленная) продукция могла составлять сравнительно небольшую долю валового национального продукта, реального богатства империи; подавляющая его часть производилась (и фактически могла производиться) в сельском хозяйстве. На протяжении тысячелетий средиземноморские земледельцы учились использовать различные типы почв с наилучшим результатом. Урожайность пшеницы, о чем мы имеем некоторое представление, не идет, конечно, ни в какое сравнение с лучшими современными стандартами, но вполне сопоставима с урожайностью в развивающихся странах. Однако к 400 г. техника земледелия, как и ремесленного производства, вряд ли заметно изменилась со времен Римской республики. Самое современное сельскохозяйственное руководство эпохи, книга Палладия, почти ничего не прибавляет к рекомендациям Плиния и других авторов времен ранней империи. Поэтому валовой продукт можно было увеличить лишь за счет расширения площади освоенных земель. Но и здесь практически не внедрялись новые приемы. Земли таких областей, как Сирия или Северная Африка, были обработаны, несомненно, лучше, чем в любую последующую эпоху вплоть до середины XX в. Однако средиземноморские технологии не годились для тяжелых почв более холодного и влажного климата Западной и Центральной Европы. По этой причине провинции к северу от Альп имели небольшое население и плохо обработанные земли; там наблюдалась постоянная нехватка рабочей силы. Нам мало что известно о демографической динамике того периода, но несомненно, что в III в. население значительно сократилось в результате войн и эпидемий, и вряд ли эти потери были полностью возмещены в более благополучном IV в.

Римляне прекрасно понимали всю важность земледелия. Высшие классы вкладывали значительную часть своего состояния именно в землю и от нее получали большую часть доходов. Даже доходы городов и городских властей зависели скорее от земледелия, чем от торговли. Христианские церкви существовали на ренту и пожертвования (обычно первые урожаи). Но важнее всего то, что государство вынуждено было формировать свой доход из налогов на сельское население, забирая у миллионов крестьян излишки прибавочного продукта за вычетом минимума, необходимого для существования их семей. Говоря современным языком, основная проблема Римской империи состояла в распределении небольшого прибавочного продукта географически обширной, но статичной экономики. На этот продукт было три претендента, и требования их постоянно росли: высшие классы, желавшие, чтобы он неизменно поступал для удовлетворения их личных нужд, армия и императорский двор вкупе с государственными службами.

Possessores

Собственники, possessores, жившие на земельную ренту, практически не участвовали в процессе производства. Точно установить численность этого класса невозможно, поскольку его удельный вес среди населения разных провинций сильно различался. Но даже если он не превышал 10 % населения, его абсолютная численность была достаточно велика. Верхнюю прослойку possessores составляли немногочисленные богачи, сословие сенаторов. На Западе их, вероятно, было меньше и жили они богаче, чем на Востоке. Некоторые семьи владели обширными имениями, разбросанными по всей Италии, Африке и Испании. Представители этих богатейших фамилий не были лишены чувства социальной ответственности: те из них, что все еще жили в больших городах, соревновались друг с другом, жертвуя средства на хлеб и зрелища для бедных. Именно так продолжал существовать город Рим со своим в значительной мере не занятым в производстве населением, превышающим полмиллиона человек.

Однако все большее число состоятельных людей переселялось из грязных и нездоровых городов в сельскую местность, где они строили комфортабельные и роскошные виллы. Жизнь там оставалась все еще очень приятной – даже несмотря на то, что «зловонные» (по выражению Сидония Аполлинария) варвары находились совсем близко. В своих письмах этот образованный аристократ оставил нам живое описание досуга богатого человека в Южной Галлии середины V в.:

На юго-западной стороне находятся бани, примыкающие к заросшей лесом скале, и, когда на ее вершине рубят сучья легких пород деревьев, они почти сами собой съезжают кучами прямо в топку. Здесь же находится горячая баня, такого же размера, как примыкающая к ней комната для умащений, но только один конец банной комнаты полукруглый, и в нем находится ванна; сюда-то и подается горячая вода, журчащая в извилистом лабиринте свинцовых труб, которые проходят сквозь стену. Внутри горячей бани целый день царит свет, и его так много, что людям стыдливым кажется, будто они сняли не только одежду… Для внутренних стен вполне довольно чистой белизны полированного камня, на них нет никаких фигур, своей прекрасной наготой намекающих на что-то непристойное: такая роспись могла бы составить честь искусству, но бесчестит самого художника[20].

На вилле Сидония Аполлинария из просторных комнат для занятий, прохладных столовых с мозаичными полами открывались прекрасные виды на колоннады, сады и пристань на берегу озера.

В то время требования христианского благочестия уже начали накладывать отпечаток на умонастроения римской знати. Греческие и римские традиции (хотя в них и присутствовала толика целомудрия) рассматривали отношения полов как нечто естественное. Христианство, воспринявшее иудейскую и другие восточные традиции, фактически отождествило грех и сексуальность, прокляло гомосексуальные отношения и запретило изображения обнаженных мужчин и женщин. Начиная с IV в. стало обязательным, по крайней мере для епископов, давать обет безбрачия (пока это не касалось прочего духовенства). В восточной части империи монахи и отшельники осуждали разврат общих бань, как, впрочем, и (следуя своей логике) любое омовение и вообще личную гигиену. Но эта последняя крайность оказалась, как явствует из рассказа Сидония о своих банях, неприемлема для римских аристократов.

Впоследствии (470) Сидоний стал епископом Клермон-Феррана и прославился тем, что организовал оборону города от вестготов. Вместе с тем, подобно многим представителям своего класса, он стремился к сотрудничеству между римлянами и готами. В основе этой позиции лежало естественное убеждение в пользе такой политики как для общества в целом, так и для того узкого класса, к которому он принадлежал. Сидоний вполне справедливо рассудил, что римская аристократия, сотрудничая с варварами, сможет сохранить свой социальный статус и хотя бы часть своих владений. Когда империя оказалась неспособной защититься от варваров, римская аристократия утратила волю к поддержке государства и, однажды потеряв ее, больше не смогла вернуть. Личные интересы и новые узы верности связали класс землевладельцев с местными властями только что возникших варварских государств. Прежнюю лояльность аристократии могли бы вернуть лишь новые успешные завоевания, подобные великой экспансии времен Римской республики. В последующие пятнадцать столетий история Европы (по крайней мере в одном из самых важных ее аспектов) была историей удачных и неудачных попыток осуществить такие завоевания.

Существенную часть экономически не занятого в производстве класса possessores составляло духовенство. В ходе христианизации его численность, как и богатство церквей росли. Не оказалось ли это дополнительным бременем для ограниченных производительных ресурсов империи? Скорее всего так оно и было, даже если церковь и перераспределяла часть своих доходов в виде милостыни.

Армия

На протяжении ста с лишним лет расходы на военную защиту империи постоянно увеличивались. Диоклетиан и его ближайшие преемники удвоили личный состав армии, которая к началу V в. насчитывала около полумиллиона человек. Если учесть численность населения империи (примерно 50 млн.), огромную протяженность и уязвимость ее границ, эта величина не покажется слишком большой. Правда, к денежному и продовольственному содержанию солдат нужно прибавить стоимость военных запасов на разбросанных по всей стране складах, затраты на строительство и поддержание знаменитых римских дорог, на лошадей и повозки для всего наземного транспорта, а также расходы на сооружение многочисленных укреплений. И все же главной проблемой оставалась нехватка рекрутов. Большая часть армии несла гарнизонную службу на северных границах; такое занятие отнюдь не выглядело приятной перспективой для молодого человека, родившегося в Средиземноморье. Набрать людей в приграничных районах тоже оказалось нелегко, поскольку именно эти области империи были слабо заселены, и, конечно, крупные местные землевладельцы крайне неохотно соглашались отдавать ценную рабочую силу в имперские легионы.

Правительство, не желая да и не имея возможности принуждать землевладельцев, сочло целесообразным набирать солдат среди тех самых варваров, от которых нужно было защищать империю. Историки обычно осуждали эту политику, но, с другой стороны, трудно представить, что же еще могли сделать императоры? В XIX и XX вв. французы и англичане обучили значительное число африканцев и индийцев, ставших солдатами колониальных войск. Они честно служили, и отнюдь не в них причина распада французской и британской империй после Второй мировой войны. Варварские племена на римских границах тоже не были монолитной силой: они постоянно воевали друг с другом, и многие из них охотно соглашались сражаться за императора, поскольку это, как правило, обещало хорошую награду – земли в пределах империи. Пока численность варваров оставалась небольшой и пока они жили мелкими группами на обширных пространствах, их можно было в конце концов романизировать и ассимилировать. Но сохранить эти условия как раз и оказалось не во власти императоров. К началу V в. подавляющую часть римской армии составляли варвары, и часто их назначали даже на высшие командные должности. Пока Гонорий не достиг совершеннолетия (395–408), реальный контроль над западной частью империи находился в руках романизированного вандала Стилихона, который носил титул magister militum, или главнокомандующего. ...



Все права на текст принадлежат автору: Гельмут Кенигсбергер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Средневековая Европа. 400-1500 годыГельмут Кенигсбергер